Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Рудольф Бершадский.

Великолукские записи

«В РАЙОНЕ В. Л. ЗАХВАЧЕНА ВЫСОТА, ИМЕЮЩАЯ ТАКТИЧЕСКОЕ ЗНАЧЕНИЕ».

Вместе с завернутой в целофан фотографией невесты Михась Луневич, ефрейтор из роты Копылова, хранил в своем партийном билете аккуратно сложенную маленькую карту Советского Союза. Его не останавливало даже то, что это был явный непорядок — вкладывать посторонние вещи в партбилет. Пусть!

Я не знаю, в какой разрушенной гитлеровцами школе он подобрал эту карту. Но ночью, когда в землянке, густо дыша, спали его товарищи по взводу и, все реже потрескивая, чах огонек в самодельной жестяной печи, он вставал с нар, подбрасывал в нее пару поленьев посуше и при их мятущемся свете бережно разглаживал на коленях реликвию. Она была протерта на сгибах до дыр. Луневич еще и еще раз вымерял спичкой расстояние до родной Белоруссии. Спичка не укладывалась даже один полный раз. Родные места были уже совсем рядом.

Луневич долго не сводил с карты неподвижного взора...

Впрочем, от Великих Лук было так же близко и до Латвии, Эстонии, Литвы — это был самый западный угол великого фронта Отечественной войны. Отсюда и до самой Германии было ближе всего — недаром гитлеровцы так нервозно относились к любой нашей активности здесь и больше года упорно укрепляли оборону в этом районе. Укрепляли изо всех сил!

Вот безымянная высота, обозначенная на немецких картах буквой Н. Она похожа на курган — так же одиноко стоит в чистом поле. Но она господствует над дорогой на юго-запад, и поэтому немцы не пожалели ничего, чтобы в кратчайший срок превратить ее в крепость. У подножья — одна линия обороны, на середине высоты — вторая, на вершине — третья.

Майора, который опоясал ее этими укреплениями, наградили высшим военным отличием фашистской Германии — «рыцарским крестом», а Гитлер, лично вручив этот крест майору, одновременно приказал переименовать высоту Н. в «Бастион Неприступный».

Что ж, «Неприступный» так «Неприступный».

Десятки таких бастионов стояли перед нашими войсками в день, когда мы приступили к прорыву оборонительной полосы противника.

Мела жгучая метель. Она налетала порывами отовсюду, и казалось: слышно сквозь вой ее, как стонет Белоруссия, зовет на помощь Ленинград, доносится голос замученного народа из Прибалтики...

Рота товарища Копылова пошла вплотную за разрывами своих снарядов. Снаряд разрывался не более чем в ста метрах впереди, но люди и не старались отдалиться от этого смертельного соседства. Сразу же за разрывом бойцы перебегали в свежую, еще горячую воронку и, прижимаясь ко дну, ждали нового разрыва, чтобы снова броситься вперед!

Тому, кто не ходил в атаку за огневым валом хотя бы раз в жизни и никогда не слыхал разрыва фугаса рядом с собой (так, что разом звонят в ушах колокола всего мира, а колючая мерзлая земля засыпает не только каску и шинель, но проникает даже в складки нижней рубахи, обдавая тело истомной тоской и смертным холодом), — тому, пожалуй, трудно представить себе, что это такое: «вплотную за разрывами».

Во всяком случае, когда ефрейтор Луневич, — уже пройдя через это! — в разговоре со мной вспомнил высоту Н., я увидел заметавшийся в его глазах страх. Да, это был страх, не что иное. Но Луневич был уже старым солдатом и знал, что глупо прикидываться, будто это чувство не было тебе известно никогда.

А гитлеровцы не выдержали такого огня. Их взяли в штыки на «Неприступном» в блиндажах: они рассчитывали, что спокойно переждут там артиллерийский шквал. Их перехитрили: рота Копылова ворвалась на высоту вместе со снарядами!

Никто из гарнизона «Неприступного» не спасся. Не помогли им ни сорок пулеметных гнезд, ни батареи минометов, ни минные поля, ни наэлектризованная проволока — ничего не помогло. Хотя у Копылова была только рота. Одна рота. Но она шла вплотную за разрывами.

Фашисты были не в состоянии даже вообразить себе, что люди способны на нечто подобное.

Вот почему после того, как высота была отбита у них, они три часа, волна за волной, контратаковали ее. Но теперь она стала действительно неприступным бастионом. Ее обороняли те, кто только что завоевал ее! И, несмотря на то что их, во главе с Копыловым, осталось всего двадцать пять человек, этого оказалось достаточно.

Утром немцы возобновили атаки. Они кинули на высоту двадцать самолетов, до семисот солдат. Высоту обрабатывали артиллерия и минометы.

И все-таки итог оказался прежним. А из семисот гитлеровцев только немногим больше половины возвратились из атак на высоту живыми.

...В сводках с фронтов читатель первым делом ищет знакомые названия крупных городов, крупных железнодорожных станций. Чем больше таких названий, тем сводка кажется ему радостней. «Обложены Великие Луки? Хорошо! А еще что? Захвачена высота, имеющая тактическое значение? Ну, это, вероятно, менее важно...»

Мела, не прекращаясь, жестокая декабрьская позёмка. Не только гитлеровцам было холодно — ледяной ветер резал и наши лица. Вьюга, вьюга... Как будто такая же лютая, как и год назад — в декабре 41-го. Но нет, — только как будто! В декабре 41-го мы дрались с упорством отчаяния. «Отступать некуда, — позади Москва!» — сказал тогда Клочков, бессмертный политрук двадцати восьми панфиловцев, и от этих слов сердце не только горело, но и захолонуло: уже и Москва под ударом!

Панфиловцы пали головой вперед, как наказывал еще Чапаев. Они погибли, как богатыри и герои, но им не дано было изведать счастья наступления. Горечь отступления подняла их на подвиг, тоска отхода щемила их сердца.

Так было год назад.

Но этот год прошел, а дальше враг не продвинулся. И оттого страшно стало ему — не нам.

В район боев, под Великие Луки, он подтягивал силы с севера — из-под Ленинграда, с соседних фронтов, даже из Франции перебрасывал полки. Но если уж одеяло коротко, то из-под него обязательно вылезут то нос, то ноги. Наши удары тут помогали и героям в Сталинграде, и героям в маки. Ничего, что в сводках с Центрального фронта пока редки знакомые названия — все больше безвестные населенные пункты да безымянные узлы сопротивления. Каждый опорный пункт здесь, павший под натиском наших войск (неважно, что безымянный!), оттянул на себя какие-то силы фашистов от Сталинграда, от Ленинграда. А наименования знакомых городов? Появятся в конце концов и они. И тогда сотнями пойдут!

Даешь штурм!

На исходной

Стремительным и внезапным маневром Великие Луки оказались захлопнуты в капкан. Немцы пробовали предпринимать вылазки из города во все стороны, но везде натыкались на наши части: дивизию полковника Дьяконова, дивизию генерала Кроника, Эстонский корпус. Они настойчиво пытались также разорвать кольцо окружения извне, но не достигли успеха и здесь, хотя не жалели ни техники, ни живой силы: кольцо было сковано прочно.

Как только окружение было завершено, я был послан от редакции фронтовой газеты к Дьяконову. Дьяконова я знал еще по финской войне, он тогда командовал батальоном. Его рост за последние три года был чрезвычайно быстр, но и достаточно основателен: Дьяконов начал свой воинский путь с красноармейца и не забыл еще по себе, каково воевать солдату и командиру отделения, а не только командиру батальона и полка. Это очень существенный момент, особенно, когда приходится ставить задачу подчиненным и надо заранее точно рассчитать предел человеческих сил, выносливости и рассудительности. А в предстоящем штурме, видимо, предстояло перекрывать все пределы...

Два дня назад закружила вьюга — и пошла, и пошла... В какую сторону ни сунешься — ветер все в лицо, снег катится длинными волнами, перевалить через них невозможно. Ночь, темнота, век не разлепишь. Только и отдыху, когда немец навесит над головой ракету на парашюте, — тогда валишься на землю и хоть можно вволю отдышаться от метели.

Но тоже, конечно, не отдых: потный и сразу коченеешь.

Изредка, когда пробираешься на исходную позицию, нащупываешь твердый грунт — шоссе. Вот хорошо бы пройти по нему хоть часть пути! Но приказ есть приказ: к исходной, — сказано, — двигаться, избегая дорог, и только на секунду поэтому разрешаешь себе задержаться на дороге и снова ступаешь прочь — в сыпучий, трудный снег...

Когда это кончится?!

...На исходную вышли перед рассветом. Наспех окопались — до восхода солнца все должно быть готово! Кто вырыл яму побольше, считался счастливцем: в ней можно было поместиться нескольким человекам, а значит, использовать и несколько плащ-палаток.

Однако не спасали ни плащ-палатки, ни то, что теснее прижимались к соседу: сосед-то сам промерз.

Метель доставала всюду. Одно утешение, что ждать, казалось, недолго, утром — уже вперед.

Но утро наступило вьюжное и нелетное, а наступать на позиции гитлеровцев без обработки с воздуха — значило идти на убой.

И миновал такой же нелетный день...

Снова настала ночь...

Да когда же будет приказ? Ведь город — вот он! В отсветах вспышек немецких орудий видно даже, как ствол на лафете откатывается. Рядом!

Но нет, — лежи. И ни за что не выдавай себя! А ведь лежат многие тысячи людей...

* * *

Второй день, лежания на исходной. Вьюга кончилась. Теперь и самолеты могут поддержать. Но приключилось что-то непонятное с погодой. Дождь! В декабре!

...День, похожий на что угодно — на рассвет, на сумерки, но никак не на день. Небо и землю застлал туман, он обволок сплошь всё. Только торчат впереди ворота в поле.

Откуда они? Почему?

Будто в страшной сказке — не к добру ведут голые ворота в чистом поле. Что за ними?

Но нет за ними ничего, и зря они заложены на засов. Так замкнул их хозяин, покидая дом: чтобы все цело осталось. А остались от дома одни ворота, замкнутые на нетронутый замок...

Немного впереди — окопы, окопчики, ямы побольше. Оттуда доносятся сдержанные простуженные голоса трех — четырех бойцов. Через несколько шагов — лунка на одного. Нет-нет, боец из такой лунки окликнет товарища:

— Как, Миша, жив еще? Чей-то голос отвечает:

— Жив! Мне еще долго живым надо быть. Слушай, а у тебя спичек нет? Палю, палю — ни одна не горит. Вот сырость-то...

Прислушиваюсь: знакомый голос.

А, Луневич!

Ползу к нему. Залезаю в яму. Закуриваем. Дым махорки сытный, греющий. Несколько затяжек молчим — и я, и Луневич. А затем он с неожиданной страстностью обращается ко мне:

— Вот опишите, товарищ писатель, эту степь...

— Какую степь? — Сквозь туман проступают холмы, черный мокрый кустарник.

— Ну, поле, все равно! — Он упрямо, по-хозяйски поводит головой, окидывая взглядом всю впереди лежащую местность. — Опишите! Потому что — возьмем мы эти Луки — и забудем сегодняшний день. А — нельзя. Надо, чтобы взял я газетку, — хоть после войны, хоть когда уже стариком буду, — и сразу узнал бы: и землю эту рыжую, и как в валенках маялся, а кто в сапогах был — как тому в сапогах было плохо, и чтобы ворота эти вспомнил — все! И чтобы я сказал тогда: правильно, знаю я эту местность, такою она и была...

Он задумчиво и тепло смотрит на мятую, бледнозе-леную травинку, которая, не веря негаданному счастью, вдруг показалась в декабре из-под стаявшего снега

— Уж такую газетку не то, чтобы искурить, — в рамку вставишь!

А земля действительно рыжая. Ветер запорошил снег песком, снег и сам набух и пожелтел. Как мы будем двигаться на штурм по этой каше? И как протянуть по ней орудия?

Но Луневич думает о другом. Он продолжает неспешно объяснять мне сущность моего писательского долга. Правда, он считает нужным излагать свои мысли в тоне извинения, словно он и не утверждает ничего, а только спрашивает, — он, упаси бог, боится меня обидеть.

— Народ — он ведь и с писателя спросит. Верно? Ну пусть, может, не мне доведется вспоминать про этот день, — другому, — все равно, тот тоже захочет, чтобы все правильно было. Потому что, если не так — стой! — никто уже не поверит. То есть тот не поверит, кто сам правду знает. Правильно я говорю?

— Думаю, да. Только меня, Луневич, сейчас другое интересует: как, по-вашему, возьмем город сразу?

— Кто знает... С ходу, наверно, не выйдет, он тут укрепился здорово. Но взять — возьмем. Потому что нельзя ж больше!

Мне неожиданно очень хочется узнать, сколько Луневичу лет. С виду не определишь.

— Луневич, какого вы года?

— Я? — Он живо взглядывает на меня и чуть заметно улыбается. — А я, как все белорусы: с Октябрьской революции!

Из-под снега на пригорке пробилась первая струйка воды и осторожно, как гусеница, поползла вниз.

Светлосерые валенки Луневича, промокнув, побурели до половины голенища, он сокрушенно смотрит на них, но, видно, какое-то подводное течение мысли уводит его в сторону, потому что он говорит о другом:

— Хотя что ж, что он тут укрепился? Когда всем народом на него подняться — не выдержит!

Глаза у Луневича ясные, юные и такие нежноголубые, каким бывает только небо его Белоруссии в погожий день на рассвете. Но как они меняются, когда он обращает их в сторону Великих Лук! Их даже трудно узнать, такими они становятся угрюмыми, всё как будто уже повидавшими и холодными.

И я почему-то ясно понимаю, кого мне так напоминает Луневич. Оказывается, все время разговора с ним я подсознательно думал именно об этом. Да Дьяконова же! Хотя, пожалуй, и не смогу объяснить чем. У Дьяконова и глаза другие — темнокарие; по-моему, и лет ему значительно больше — наверно, уже тридцать пять, а роскошные черные усы, впервые в жизни, должно быть, отпущенные, делают его даже еще старше, но, несмотря на все эти различия, в Луневиче и Дьяконове чрезвычайно много чего-то общего: и во взгляде, и в манере разговора, и в посадке головы. А самое главное (я понял, наконец!) — в их спокойствии. Точнее даже — в манере их спокойствия, если можно так выразиться, вот в чем!

Десятки тысяч таких глаз устремлены сейчас на Великие Луки. А немец не знает...

В штабе

На дивизионном командном пункте приказа «Вперед!» ждут с таким же нетерпением, как на исходных. Снова и снова, словно не все проверено десятки раз, накручивают по телефонам: «Ну, как у вас с огурцами? А правый брат где?». Хотя превосходно осведомлены о том, что и «правый брат» на месте, и в «огурцах» недостатка нет.

А вода все упорней подступает к оконцам штабного блиндажа. Оконца ниже уровня земли, в них виден только лоскут серого неба, да и то наполовину заслоненный ноздреватым пластом снега, из-под которого сочится влага.

Туман, туман...

Нет, не стоит больше ждать летной погоды: к тому времени, как она установится, если дальше так пойдет, развезет все дороги. Что толку тогда в поддержке авиации?

Но отдать приказ о штурме тоже не в воле штабистов. И потому, стараясь воздействовать на начальство обходными маневрами, они со все более подчеркнутой отчетливостью докладывают: «Огурцы» прибыли на место уже давно. Полностью. Правый брат также. И с особенным нажимом заканчивают: Правый брат запрашивает: каковы будут дальнейшие распоряжения?

Но и не от командира дивизии зависит дать приказ: во-первых, не только его соединение штурмует Великие Луки, это — операция куда большего масштаба, а во-вторых, то, что здесь, на месте, представляется неоспоримым, наверху может еще вызвать всякого рода сомнения. Разве мыслимо учесть, оперируя масштабами одной дивизии, все факторы, определяющие решение вышестоящего командования? Недаром говорят: с горы виднее. Тем более, когда речь идет о таком узле сопротивления, как Великие Луки.

Давно, еще до первой мировой войны (и как раз в целях подготовки к ней) был создан мощный стратегический железнодорожный треугольник: Великие Луки — Новосокольники — Невель. Как поворотный круг в железнодорожном депо, этот треугольник позволял маневренно и оперативно выполнять воинские перевозки на решающих направлениях русского фронта, обращенного к Германии. Здесь сходились дороги с севера — из Дно, Новгорода, Ленинграда; с запада — из Прибалтики; с востока — из Ржева, Москвы. Отсюда же шли магистрали на юг — они вели в направлении Германии.

Однако и теперь, когда фронт повернулся в другую сторону — против нас, значение Великих Лук только возросло. Иметь свободу маневра для войск, действующих против нашего Западного, Калининского, Северо-Западного, Ленинградского и Волховского фронтов; перебрасывать войска из-под Ленинграда, едва возникала острая опасность в районах Смоленска, Вязьмы, Ржева; кратчайшим путем доставлять боеприпасы и резервы из Германии под Ленинград, Новгород, Старую Руссу — все это упиралось для немцев в треугольник Великие Луки — Новосокольники — Невель. Этот треугольник был подобен солнечному сплетению, и не случайно, как только мы наращиваем здесь наши удары, у гитлеровского командования начинает особенно тоскливо сосать под ложечкой.

Поэтому же отдача общего приказа всем частям и соединениям, блокировавшим Великие Луки, о штурме города — дело очень высокого командования.

Даже штабисты (которые обычно чем меньше знают, тем более озабочены) на этот раз совершенно откровенно признаются приятелю из полка, по делу заскочившему на КП:

— Когда приказ — спрашиваешь? Ей-богу, не знаю!

Товарищ из полка чувствует, что на сей раз это действительно так, — штабист ничего не утаивает, Но последний добавляет:

— Однако жди каждую минуту. Могу тебе сказать: нами с очень, очень высокого «верха» интересуются. Даже Москва, по-моему, в курсе...

Товарищ из полка переспрашивает с уважением:

— Сама Москва? — и невольно бросает взгляд на перегородку, из-за которой доносится сейчас негромкий гул разговора полковника Дьяконова с только что приехавшим большим начальником «сверху».

Слышен голос Дьяконова: «Да, я ручаюсь вам...», затем пауза, какая-то короткая утвердительная реплика приехавшего и звук отодвигаемых стульев.

Когда вслед за этим Дьяконов выходит в общую комнату, — хотя он ничего еще не сказал, а в эту комнату входил уже не раз за сегодня, — все встают.

И Дьяконов прекрасно понимает настроение штаба. Отлично понимает, что как бы тихо, даже буднично ни постарался бы он произнести «Зайдите ко мне» одному из штабистов, — все равно каждое его слово прозвучит сейчас так многозначительно: ведь скрыть то, что он сам волнуется, что глаза блестят, он не в состоянии! А много ли нужно людям, которые знают тебя насквозь! И еще все заметили: полковник привинтил к гимнастерке Золотую Звезду Героя Советского Союза. Ну — все!

Нет, штабисты не ошиблись: есть, есть приказ! У них нюх тонкий на такие дела!

Вперед!

Штурм был назначен на полдень, но еще в 10 ударили орудия крупных калибров, за ними, будто догоняя, зачастили орудия меньших калибров, и с той же минуты поплыл из города такой нескончаемый гул, словно город перестал быть собой, а лишь колыхался в зыбком дыму тумана какой-то громадный, тоскливо стонущий соборный колокол.

То здесь, то там над городскими кварталами взлетали круглые облака дыма, затем они трескались, как ядра, и из них выпрыгивало приплясывающее пламя. Пламя за туманом казалось в это утро пепельно-розовым, и только когда занимался совсем уж поблизости легкий и сухой деревянный дом — светящаяся насквозь решетка остова с клетками комнат, окон, дверей, — огонь выбивался из нее такой, как есть, — ослепительный, и на него становилось больно смотреть.

Впрочем, наблюдать пожары было некогда.

Саперы со щупами и миноискателями ползали по минным полям. Они надвигали на головы меховые шапки и туго завязывали тесемки наушников под подбородком, хотя прятаться от холода было нечего — в воздухе была разлита гнилая теплынь, и пот обильными струями стекал по лицу. Но иначе им было не услыхать тонкого сигнала телефона: мина! А ведь известно, что сапер ошибается лишь раз в жизни.

Водители танков заводили моторы — проверяли, нормален ли ритм. Они не опасались, что враг услышит их машины прежде времени: только тренированное ухо, и то вблизи, могло выделить из общего шума отдельный гул отдельного мотора.

Чуть дальше в тыл — пехотинцы спешно дописывали заявления: «Идя в бой, прошу считать меня коммунистом». И парторг, наклонясь над пишущим, заслонял своим телом бумагу, чтобы капли декабрьского дождя не размыли слов священного обязательства.

В штурмовых отрядах карманы парторгов распухли от этих заявлений еще вчера. Сейчас людям штурмовых отрядов уже не до этого. Вообще им уже ни до чего, кроме стрелки часов на руке командира: «Товарищ лейтенант, сколько на ваших?..» Когда обе стрелки, слившись, наконец, в одну, станут над циферблатом по стойке «смирно», — враз, будто это один механизм, смолкнет гул всей нашей артиллерии, бьющей по Великим Лукам, и в этот самый, удивительный и единственный миг тишины штурмовые отряды дивизии Дьяконова, дивизии Кроника и Эстонского корпуса рванутся вперед, на город, который вот уже год маячит как вызов, но которому только в 12.00 сегодня предстоит узнать, что такое собранная в кулак и с маху обрушенная на голову противника сила советского оружия!

Штурмовые отряды ринутся сегодня на город, сформированные в дьяконовской дивизии иначе, чем до сих пор. Да и генерал Кроник и командование Эстонского корпуса тоже, кажется, решили последовать примеру Дьяконова. До сих пор штурмовые отряды формировали в составе всего пятнадцати — двадцати человек, и, будучи столь малыми, они могли играть только роль запала: возбудить, увлечь за собой всю остальную массу, вести же одни длительный бой они не были в состоянии.

Между тем в городе — в путанице улиц и зданий — части сплошь и рядом могут отстать от штурмовых отрядов. Кроме того, не было оснований ждать сегодня, что после того, как удастся прорвать первую линию немецкой обороны, немцы дальше покатятся сами. Наоборот, они, наверно, будут зубами держаться за каждый камень укреплений.

Но, значит, и штурмовые отряды надо формировать иначе.

Прежде чем отдать приказ о новой схеме построения штурмовых отрядов, полковник Дьяконов кропотливо перебрал в памяти все лично известные ему случаи действия штурмовых отрядов, опросил о том же и своего начальника штаба, и замполита, и начальника артиллерии, и всех без исключения дивизионных специалистов, побеседовал со многими бывалыми бойцами и всеми командирами частей. Штурмовые отряды представляли собою сегодня значительные и сложные подразделения, которые были в силах действовать самостоятельно долгое время. Ведь им предстояло пройти насквозь целый город, а не брать один дот!

Вот и входили в них сегодня и разведчики, и саперы, и химики с дымовыми шашками и ампулометами, и стрелки из бронебойных ружей, и артиллеристы, и пулеметчики: почти все рода войск требуются в уличном бою, а связь, быстрая присылка подкреплений, руководство — все это в лабиринте улиц затруднено куда больше, чем на поле.

Люди входили не просто в штурмовой отряд, а еще и в определенную команду его: в группу разведки или в атакующую группу, в группу прикрытия, закрепления и очистки, резерва.

Кончится война, и это, безусловно, станет азбучным параграфом учебника тактики. Но пока учебника с этими параграфами еще нет. Их надо еще написать. Они и будут написаны. Сегодня, на улицах Великих Лук. Но, к сожалению, не чернилами...

Командиры снова и снова проверяют, ясен ли общий маршрут наступления отряда. Что стоит в горячке атаки проскочить миролюбивый на вид дом, а потом получить из него очередь в спину!

Кто-то шутит:

— Освободишься у себя, — приходи ко мне чай пить: Круглая, улица, 40. Там и закуски горячие: два пулемета во дворе. Могу поделиться!

Последние минуты... Артиллеристы, идущие с пехотой, половчее пристраивают на плечах лямки от орудий — орудия тащить придется на руках. Ведь лошади или тягач — это очень крупные мишени, их моментально выведут из строя, а тогда пушка застряла. На себе надежнее в уличном бою.

И вот — оглушительный миг тишины: 12.00! И сигнальная ракета, и вдруг остановившееся сердце, и сдавленный, с натугой голос командира — хрип: «Вперед!»

Вперед!

Разжаться пружиной и бежать, бежать, не чувствуя ног, бежать, не слыша своего же «ура», раздирающего барабанные перепонки, бежать и орать так, чтобы скулы ломило, чтобы видеть перед собой только одно: бьющий по тебе пулемет врага, и — достичь его, и — гранатой — раз!

Проводниками наших частей были героические великолукские партизаны-комсомольцы. Как только город был обложен со всех сторон, они наладили регулярную информацию нашего командования обо всем, что творится в гарнизоне, а за несколько дней до штурма несколько комсомольцев совсем перебрались по нашему требованию из города в части. Они консультировали командование, где легче всего проникнуть в Великие Луки, и взялись пойти проводниками.

Они вели части и нашей дивизии — дьяконовской, и дивизии Кроника, наступавшей на город с диаметрально противоположного направления, и эстонские части. В одну и ту же минуту рванулись на штурм города все мы.

Один из полков Дьяконова вела Тамара Порщаго, секретарь горкома ВЛКСМ. Когда ей показалось, что она отстает от бойцов, она вскочила на танк и так и ворвалась на нем в город — с рукою, устремленной вперед и крепко сжимающей автомат. Это сама победа вела нас вперед!

Танки сразу же оказались впереди всех. За ними, тяжело ныряя в каждую выбоину, гигантскими утюгами тащились сани из цельных бревен. Там размещались пехотинцы. Им надо бы лежать на дне саней, укрываться, — но где уж! Они все были на ногах и надсаживались: «Ура!»

Немцы, очнувшись от внезапного натиска, швырнули в танки несколько ампул с зажигательной жидкостью. Медленной пышной струею потянулся за ними рассыпчатый огненный след.

Ампулометчикам ответили сами танкисты. Борт танка коротко вздрогнул от выстрела. Пехота добавила несколько очередей из ручных пулеметов.

Танк по-прежнему несся вперед.

Вдруг — стоп! Рывок, треск — лопнули тросьи, и утюг саней остается на месте.

Прилаживать тросы обратно некогда. Танкист высовывается из люка:

— А ну, пехота, живо, — на броню!

Пулеметчики, бегущие вслед пешими, заметив, что с танком что-то неладное, залегают и сразу же начинают строчить из трех пулеметов.

До чего здорово, когда все прикрывают тебя одного!

Танкист нервничает:

— Не копаться, пехота!

— Всё, танкист, жми дальше! На всю железку!

...Первый дзот. Змеею — хода сообщения в тыл.

С брони танка это все — как на ладони.

Прыжок с брони вниз, на землю, еще один вниз — на дно траншеи.

— Пока, танкист!

Но танкисты не думают бросать пехоту. Наоборот, освободившись от хлопотливого груза на броне, они рысят к дотам, обгоняя пехотинцев, и на ходу бьют из пушек.

Догоняют пехотинцев, спрыгнувших в ход сообщения, и саперы с «кошками». «Куда вы?! Нельзя же так — голыми руками хвататься за дверь! А вдруг заминировано?!»

Но сержанту-пехотинцу некогда. Он хватается за ручку двери и — на себя!

Взрыва не происходит. И вообще ничего не происходит — блиндаж пуст. Сбежали!

— Отделение, — командует сержант, — за мной! Далеко теперь не удерут!

Но пуст и второй дзот, и третий, и четвертый. Только в шестом слышна, наконец, какая-то возня. Дверь — снова наотмашь.

— Попались!

Гранату — внутрь, и тотчас же сержант захлопывает дверь обратно.

Взрыв. Из-под двери начинает течь дым. Что ж, все в порядке! Сержант так и говорит:

— Порядочек! И командует:

— А ну, вперед! Помни, орлы, какая мы группа: атакующая!

Сержант горд, что возглавляет самую передовую группу штурмового отряда. Но в бою, конечно, любая группа может оказаться самой передовой.

К примеру: намечено, что пехота захватывает дот и уничтожает гарнизон. Но вот не удается подойти с хода! (А именно так и было все время после того, как наши части ворвались в город. Первую линию обороны, вынесенную немцами в поле, одолели сравнительно легко — смяли с разгону, да и танки немало подсобили, но в городе, где танкам особенно не развернуться, положение изменилось: сотни дотов на улицах не возьмешь с разгону!)

Тут-то и сказала свое слово артиллерия, включенная в боевые порядки пехоты. Прикрываясь щитом, толкали артиллеристы перед собой верную свою пушку и открывали огонь в упор.

Ранен номер расчета? За него становится сам командир батареи, — бывают такие моменты, когда с командира не спросится за то, что он не бережет себя!

Вышла из строя уже половина расчета?

Егоров, заместитель комбата по политической части, кричит:

— Взяли!

Хотя ему лишь кажется, что его голос слышен: голос сорван, а сам он оглушен контузией. Но из-за этого он не слышит и свиста пуль, заставляющих наклоняться других.

Егоров, командир батареи Ломакин, наводчик Дягиль и командир орудия Волков, вчетвером — всего только вчетвером! — выталкивают на позицию 76-миллиметровую пушку и бьют из нее до тех пор, пока не подавляют дот. Бьют с открытой позиции с сорока метров!

Когда они выполнили эту задачу, Ломакин звонит в штаб дивизиона сообщить, какие цели уже накрыты, — пусть тяжелая артиллерия переносит огонь дальше.

Но начальник штаба перебивает его, едва слышит его голос:

— Погоди, Леша! — и говорит в трубку неожиданно торжественно и величаво: — Товарищ Ломакин, поздравляю вас с высокой правительственной наградой — орденом Красная Звезда. Понял? А теперь повтори-ка, какие цели накрыты твоими входящими в историю пушками?

Начальник штаба дивизиона любит по молодости форснуть замысловатыми оборотами речи. Он даже стихи пишет. Правда, дивизионная газета напечатала его только один раз: когда его наградили орденом Ленина. Сделали снисхождение!

Ломакин пропускает мимо ушей витиеватые выражения начальника штаба дивизиона. «Входящие в историю...»? Ему сейчас не до истории! На момент мелькает: откуда командир дивизии уже узнал, как работают его люди? Или это Егоров сообщил? Все они, политработники, такие — когда только успевают все сделать! Но додумать характеристику политработников не удается: мысль вспыхнула, как ракета, и так же погасла, — не в ней сейчас суть!

Вернувшись к орудию, кричит Егорову:

— Слушай, друг, меня наградили «Звездочкой», тебя представили к «Знамени».

Контуженный Егоров не слышит;

— Что? Растолковывать некогда.

— Ничего. Дела, говорю, хороши.

— А как же!

...Впрочем, бывает, что и затирает. Бывает, что у орудия остается один-единственный человек. Бывает, что и его не остается. Но кто-кто, а пехота не позволит, чтобы орудие, идущее непосредственно в ее цепях, смолкло. Пехотинцы кидаются к осиротевшей пушке, заменяют правильного, заряжающего, а если наводчик вышел из строя, то и наводчика... Цель близко, навести можно, глядя прямо в отверстие ствола, а навел, так бей!

У старшего лейтенанта Турина, артиллериста, приключилась такая история. Атакующая группа выдвинулась вперед, чтобы расчистить дальнейший путь — подавить выдвинувшийся на перекресток улиц дот.

Но в эту минуту из-за ворот дома, к которому артиллеристы подтаскивали пушку, раздалось «Хальт!» и очереди автоматов.

Турину некогда было раздумывать: стоит рисковать, нет ли. Он прыгнул к воротам и, взводя гранату, закричал:

— Батальон, в обход!

То ли он хотел, чтобы враг неотчетливей разобрал, чем это грозит: «батальон!», то ли просто сказалась артиллерийская привычка подавать команды протяжно (а протяжная команда всегда начинена внутренним спокойствием того, кто ее подает), но во всяком случае немедленно вслед за этим за воротами послышался топот ног: гитлеровцы убегали.

К Турину на помощь бросились товарищи от орудия. Он крикнул им:

— Занимайтесь своим делом!

Навалился на ворота, влетел, едва не упав, во двор и из пистолета перестрелял тех фашистов, которые замешкались. Когда же, запыхавшись, вернулся к орудию, командир батареи даже не спросил его о результате: орудие уже было установлено, и командир корректировал огонь. Только потом, чуть ли не к вечеру, вспомнив что-то, рассмеялся.

— Турин, слушай, почему ты кричал: «Батальон»? Ты б уж сразу орал: «Полк!..»

Турин (он молод, весел, у него лихо, вкось подбритые виски, резко очерченный подбородок — такие хорошо гравировать на медалях — и озорные, с искоркой глаза) на мгновение задумывается, а затем живо отвечает шепотом — осипшим, натужным голосом:

— Да нет, с них и батальона хватит. А потом — слово иностранное. А я ж на них хотел подействовать. Вот оно первым на язык и навернулось.

Упрямый рот его раздвигается в заразительной улыбке, и ослепительный ряд показавшихся зубов еще ярче оттеняет, как черно уставшее лицо.

Непреодолимого нет!

Великие Луки — город старинный. Над ним возвышается много церквей, с их колоколен видно далеко вокруг, а стены сложены дедами так, что не уступят крепостным.

Великие Луки — город промышленный. Вперемешку с церквями стоят корпуса заводов, и построены они тоже фундаментально. А еще немало выросло, особенно за последние предвоенные годы, школ-десятилеток, техникумов, Дом Советов... В общем, что ни здание, то дот. Да тем более, когда противник завалил фундаменты зданий мешками с песком, перекрыл потолки бревенчатыми накатами, вдвинул в бойницы окон пулеметы, а во дворах установил шестиствольные минометы и пушки...

Так был укреплен город. Так было приспособлено к обороне буквально каждое каменное здание, и пусть даже квартал был отвоеван у гитлеровцев, но если в центре его оставалась невзятой хоть одна такая цитадель, квартал рано было считать своим.

Тот, кто брал Великие Луки, навсегда запомнил монастырский городок в Сергиевской слободе, трикотажную фабрику, красное кирпичное здание городской больницы.

«Krankenhausstraßе» — прибили гитлеровцы дощечку на Больничной улице. Дощечка была эмалированная, на долгие годы. Захватчики были уверены, что их власти не будет конца.

Я видел: какой-то ефрейтор, пригнувшись, бежал по только что отбитой у врага и насквозь еще простреливаемой улице. Неожиданно перед ним возникла эта табличка. Знакомые черты исказились яростью настолько, что я не сразу узнал Михася Луневича. Он двинул по дощечке прикладом, синяя эмаль брызнула на землю, но и этого ему показалось мало. Он сковырнул дощечку со всех четырех костылей, на которых она держалась, штыком и только после этого побежал дальше.

...Монастырский городок к ночи уже остался у нас в тылу. Успешно развивала наступление и дивизия Кроника. Эстонцы также дрались молодцами. Правда, это был их первый бой, во они не уступали в мужестве никому. В атаку они шли с криком: «Вперед! За советскую Эстонию!» — Эстония была от Великих Лук рукой подать. И сколько сил это прибавляло Эстонскому корпусу!

Гитлеровцы, засевшие в монастырском городке, как только наши части обтекли его и устремились вперед, начали методически поджигать дом за домом, чтобы осветить наш авангард и дать возможность своей артиллерии стеной огня отрезать его от подкреплений.

Хватит ли авангарду сил устоять против контратак, не получая подкреплений?

Момент был тревожный.

Но Дьяконов сумел нащупать слабое место в, казалось бы, неприступной системе фашистской обороны. Точнее, он сумел найти правильную тактику, чтобы сломить эту систему.

Гитлеровцы полагали, что если они продолжают держаться в опорных пунктах, то, значит, продолжают главенствовать над всем городом. Они выжигали деревянные постройки и считали, что на свободно просматриваемых пустырях без труда, сидя в безопасности за укреплениями, уничтожат любую наступающую часть. Но наши части, ведя наступление на дальние опорные пункты и вклиниваясь в город, не задерживались на подавление остающихся в тылу вражеских цитаделей, — последним занимались другие отряды. И гарнизонам блокированных цитаделей оставалось заботиться только о себе, так как противодействовать успеху наших частей, обтекших их, они уже не могли.

Неприятельская оборона рассекалась таким способом на предельно мелкие и совершенно изолированные куски.

Решение, принятое Дьяконовым, было смелым и исходило из расчета на максимальную активность всех наступавших.

Однако искусство командира — не только в том, чтобы найти выгодное решение. Столь же неотъемлемо в искусство командира входит и организация боя, умение провести свое решение в жизнь, несмотря на тысячи неожиданных препятствий. А они непременно возникают в бою. Возможно, придется требовать от людей и невыполнимого. Что ж, надо иметь уверенность, что люди выполнят и невыполнимое!

Так, Суворов под Измаилом назначил Кутузова комендантом крепости, хотя обессиленная колонна Кутузова уже второй раз отступала от стен Измаила. После победы Кутузов спросил Суворова: «Разве вы не знали, назначая меня комендантом, что я тогда не вступил в крепость, а отступил от нее?». Суворов ответил: «Знал. Но я знал и Кутузова, а Кутузов — меня. Если бы Измаил не был взят, Суворов умер бы под его стенами, а Кутузов — вместе с ним».

Красный карандаш Дьяконова, победно заштриховывавший каждый новый дом на карте, остановился перед белым пятном монастырского городка, обведенным жирной черной линией стен, и сломался.

Артиллеристы доносили: ведем огонь без перерыва, но монастырь продолжает жить.

Пробовали пробиться саперы, чтобы заложить взрывчатку, — не смогли.

Минометчики дали залповый огонь по монастырю с такой точностью, что казалось: не было отдельных разрывов, сплошная стена дыма встала на месте монастыря...

И все-таки он жил...

Тогда Дьяконов позвонил командиру артполка Пономареву:

— Товарищ майор, я возлагал на вас самые большие надежды. Почему у вас нет успеха? Надо выдвинуть орудия еще ближе.

— Это невозможно, товарищ полковник!

— Потому-то я и поручаю это вам.

На наблюдательном пункте устанавливается полная тишина.

— Кстати, пошлите туда Кубанова...

Кубанова? Сколько раз Дьяконов говорил по телефону: «Кубанова? Не надо. Горяч, голову себе свернет. Жалко!» А сейчас сам подсказывает: Кубанова. И даже добавляет:

— И передайте ему, что это я посоветовал его назначить. И приказал доносить о его действиях вне зависимости от результата каждые полчаса!

Дьяконов кладет трубку и несколько секунд сидит без движения, устремив взгляд на карту с белым пятном городка. Пожалуй, ни к кому в дивизии он не относится так душевно, как к Кубанову. Неужели он сейчас послал его на смерть?

Кириченко, заместитель Дьяконова по политической части, не слезает в это время с другого телефона — названивает замполитам:

— Немедленно расскажите людям, штурмующим городок, об успехах нашей дивизии, Кроника и эстонцев. Вот вам последние данные: уже заняты кварталы номера... — И он диктует. — Записывайте! Противотанковый дивизион уничтожил одиннадцать танков. Передаю приказ: командир дивизии наградил у вас орденом Красной Звезды... Записывайте! Медалью «За отвагу»... Записали? Он собирается вручать награды лично. Но — передайте! — только в городке! Ясно?

...Монастырский городок должен пасть. В руках Дьяконова — все нити управления. Их нельзя выпускать ни на секунду. А между тем, как его тянет побывать на поле боя самому!

Но — нельзя. Не тот уже бой, когда командиру было обозримо все поле битвы. Сиди в блиндаже и завидуй рядовому красноармейцу...

Дьяконов никак не может привыкнуть к некоторым ограничениям, проистекающим из того, что он стал большим начальником. И когда обнаглевший транспортный самолет с черным крестом, обведенным белыми полосками, взвывает, вывалившись из тумана к самому НП командира дивизии (фашист спасается от наших зениток и идет так низко, что под стеклянным колпаком видно лицо стрелка-радиста), Дьяконов не выдерживает и хватается за автомат...

Но Кириченко, шарообразный Кириченко, который, несмотря на это, подвижен, как бывают подвижны иной раз только очень полные люди, властно кладет ему руку на плечо:

— Сиди, полковник! Я сам пальну.

Дьяконов молча подчиняется. Замполит прав: его доля — огранизовывать бой. Но насколько это труднее, чем самому идти в атаку!

* * *

Когда в едином натиске на заразу кидаются тысячи, миллионы кровяных шариков, как можно утверждать: именно такой-то ее доконал!

На монастырский городок в подмогу артиллеристам Крашенинникова направлены артиллеристы Кубанова и Вахрамеева, пулеметчики бросают на штурм городка новые расчеты, к валящимся от усталости пехотинцам капитана Махоркина подходят бойцы капитана Баржаных.

Из уст в уста переходит рассказ о подвиге старшего сержанта Ломакина — однофамильца героического командира батареи и тоже героя.

Этот Ломакин — орудийный мастер. Едва отбили у немцев тяжелую гаубицу, Ломакин немедленно, под огнем противника, отремонтировал ее и сам же открыл из нее огонь. А когда к нему явился специально выделенный для этой пушки расчет, — отрапортовал:

— Опробована! Чиним, паяем, прием заказов продолжается!

Так что же, Ломакин — главный герой последнего натиска, сломившего сопротивление гитлеровцев в городке? Да, он хороший, находчивый, отважный мастер. Очень удачно, кстати, что в нужный момент он оказался именно там, где в нем была наибольшая нужда.

Но ведь это не случайность! Не предусмотри командование, что ремонтную мастерскую надо направить непосредственно на передовые, — и Ломакина не было бы под монастырским городком, а фашисты в городке сопротивлялись бы дольше.

Или, может быть, повар Ходченко решил основную задачу?

В деревянном домишке перед городком засели вражеские пулеметчики. Они не давали возможности выкатить орудия на открытую позицию, а без этого нельзя было продолбить бреши в полутораметровых стенах, в которые ворвались бы пехотинцы и саперы, чтобы гранатами и взрывчаткой довершить истребление несдающегося гарнизона: план командования был таков.

Пулеметчиков же выкурил Ходченко.

В ночь штурма, когда другие брали квартал за кварталом, он чистил картошку. Правда, он чистил ее так старательно, как снайпер канал ствола своей винтовки, и решил, что сегодня приготовит из нее совершенно необыкновенное блюдо. Что из того, что как раз сегодня ребятам его батареи не особенно до тонкостей кулинарии, — зато совесть будет чиста!

Он колдовал над котлом всю ночь. Щи тоже могут быть приготовлены вдохновенно! Он не прилег ни на минуту. Он не нашел времени даже поесть — это повар-то!

Но когда он доставил свой четырехколесный ресторан на место, вдруг оказалось, что никто и не рад аппетитному парку, никто не отвязывает котелка от вещевого мешка...

Ходченко расстроился так, как никогда в жизни. Понуро разыскал укрытие для своей кухни, понуро пошел по батарее — надо же в конце концов повару дознаться, почему его подшефные вдруг потеряли аппетит.

Ему указали на дом с гитлеровскими пулеметчиками, который артиллерия никак не могла разбить, а гранатами закидать было далеко.

— Так вот в чем дело! — обрадовался Ходченко.

Он вернулся к кухне, забрал из рациона своих коней два пука соломы, навьючил их на себя и пополз. В зубах зажал банку с бензином.

Он полз, так аккуратно стелясь по земле, что казалось: не человек движется, а просто ветер какую-то солому шевелит. Солома же не могла вызвать подозрения. На улицах города, в котором идут бои, столько всякого мусора всегда, что только диву даешься.

И над поваром, и сбоку от него повизгивали пули. Но он видел, что это не по нему, шальные. Из пробитой банки потек в рот бензин, — одна угодила и в банку, — но нельзя было сплюнуть: тогда банка покатилась бы и понадобилось бы выпростать руки. А это немцы заметили бы!

Он дополз к дому целехонек. Впрочем, когда потребовалось облить солому бензином, убедился, что банка пробита не единожды, а трижды и бензин из нее вытек весь. Тем не менее разжег солому, хотя дуть на искру пришлось так, что Ходченко показалось: голова лопнет. И дом запылал. А когда он запылал, из него сразу выбежали фашисты. Тут снайперы их и подстрелили.

Основное препятствие к тому, чтобы выкатить орудия на открытую позицию, было ликвидировано.

Ходченко удовлетворенно вернулся назад и, доложив, что обещанное выполнил, сердито приступил к раздаче пищи:

— А ну, не симулировать, что аппетита нет! Я, как повар, приказываю! И точка!

Может быть, Ходченко — самый большой герой штурма?

Но когда Ходченко еще ехал из тыла, замполит рассказал ему о подвиге связиста Губерника, который, выполняя свое задание, увидел, что гитлеровцы, засевшие в дзоте, прижали к земле наших пехотинцев. Тогда Губерник подкрался к дзоту сбоку, схватил стреляющий пулемет за ствол и выдернул его из амбразуры.

А когда Ходченко ставил кухню в укрытие, он видел ефрейтора Луневича. У Луневича застрял осколок в лопатке, боль донимала ефрейтора такая, что он был белее полотна, и пот так и заливал его, но все-таки он не вышел из строя. Стискивая зубы, Луневич сказал Ходченко, когда тот посоветовал ему отправляться в медсанбат:

— Нет, товарищ повар, теперь уже немного осталось, что ж я уйду за пять минут до того, как они сдадутся? Лучше перетерплю!

Организация боя — это все: и сдвинуть ремонтную мастерскую с обычного тылового местоположения, и направить ее на поле боя, и доставить во-время вкусный обед, и наметить таких командиров на решающие участки, которые — хоть мертвыми! — а свою задачу выполнят, и не обмануться в них, и так разъяснить каждому бойцу цель боя, чтобы он творил чудеса, на какое бы дело ни был поставлен... Это все — организация боя! И когда бой действительно организован, то не только артиллеристы бьют метко, не только пехота сражается храбро, но и повар по собственной инициативе решит существенную задачу! А подвиг, на который его вдохновили славные дела товарищей, сам в свою очередь вызовет к жизни другие, и все они сливаются в общую симфонию, имя которой — победа.

...Когда артиллеристы выкатили орудия на открытую позицию, проделать бреши в стенах оказалось делом выполнимым. В бреши кинулись пехота, саперы. Часть гитлеровцев пыталась спастись бегством. Но тут залились пулеметы — они только и ждали своего часа! Другая часть попробовала отыскать спасение в блиндированных подвалах. Их достали саперы со взрывчаткой.

Майор Пономарев сообщил Дьяконову:

— Городок пал. Пленных нет.

В это же время с другого конца города позвонил командир другого полка — Кротков:

— Докладываю из кабинета начальника гарнизона подполковника фон Засса. Хозяин кабинета смылся!

Полковник Дьяконов посмотрел на часы. Полки выполнили задачу на тридцать минут раньше срока. Полковник Кириченко еще из дьяконовских реплик по телефону понял, к чему сводились донесения. Но он не задал ни одного вопроса: зачем лишать Дьяконова радости первому поделиться счастливой вестью?

Так и случилось: Дьяконов, улыбаясь, полез в заветный поставец — занозистый ящик из-под сухарей, и сказал, утонув в нем с головой:

— Как, товарищ замполит, — я считаю, не беда и выпить по маленькой? Кротков докладывает: задача выполнена!

Кириченко улыбнулся:

— Ишь ты, какой дисциплинированный: по маленькой! Что ж, давай по маленькой!

Присоединяется к командиру дивизии и замполиту также начальник артиллерии Мельничук. Трое мужчин торжественно встают во весь рост, и в блиндаже становится тесно.

— Ну, а теперь — за окончательную победу, за разгром фашизма на всех фронтах и навсегда! — неожиданно дрогнувшим голосом произносит Дьяконов.

— Да, — просто отвечает Кириченко. — Именно за это! И трое мужчин торжественно и строго чокаются.

В городе, еще не отмеченном сводкой Совинформбюро

Пока в наших руках — считанные кварталы. Если хотите пройти на передовые без связного, то маршрут надо заранее изучить по плану города.

Ранняя зимняя ночь. Поле на многие километры освещено пожарищем. Точнее, не поле — болото. Вот поодаль, словно сюда почему-то перекочевали берега Черного моря, выгнул спину играющий дельфин. Так и кажется, сейчас он снова уйдет в волны. Но вот подходишь ближе... Нет, этот дельфин отыгрался — на болоте лежит фашистский бомбардировщик со вспоротым брюхом.

С поля надо сворачивать за несколько километров от города, близ кустарника, в котором штабелями сложены ящики с боеприпасами и к которому то и дело, как будто из-под земли, выныривают лошадиные морды. Близ кустарника — спуск на реку Ловать, оттуда-то и показываются кони.

Река течет в берегах, возвышающихся метра на четыре. Это достаточное укрытие, чтобы гитлеровцы не заметили из города, что творится на льду реки, на «Ло-ватском шоссе», как пошучивают наши бойцы, и потому здесь оживленно. Откосы берега изрыты сплошь: словно тянется вдоль реки бесконечный фасад какого-то здания. Землянки штабов, блиндажи для коней, медпункты. «Шоссе» — наезженное: вода в колеях, например, не замерзает. И даже регулировщик стоит на льду!

Выскочил из блиндажа прямо к нему под ноги добродушный огорченный щенок — популярный в части Бобик. Жалобно повизгивая от незаслуженной обиды, песик сдирает с себя лапами ошейник из муаровой тесьмы, но никак не может с этим справиться.

Регулировщик наклоняется к щенку и вдруг смеется: Бобику навесили на шею гитлеровский «железный крест».

— Что? Обидели?

В щели русла темно и потому кажется, что спокойно. Но достаточно подняться лишь на четыре метра вверх — на берег, и тут даже декабрьская ночь не в силах скрыть, какой кромешный ад вокруг.

Город горит. Весь. Пожаром залиты купола церквей, крыши домов, деревья на улицах: горит все, что может гореть. Зарево мечется и вздрагивает от новых взрывов, воет ветер и доносит треск, грохот. Таков еще только шум лавины, если, впрочем, не считать одного отличия: шум лавины постепенно удаляется, а этот — нет.

* * *

Из освобожденных нами кварталов спешно выбираются жители.

Страшное шествие! Люди непрерывно оглядываются на рушащийся родной город, на пылающие родные дома, но идут молча. Ни звука. Словно ужас навеки сковал их уста. И хотя они стремятся как можно скорее выбраться из грохочущего пекла, они то и дело останавливаются, чтобы перевести дух и набраться сил для новой сотни шагов.

Желтые, истощенные лица. Истончившаяся кожа будто просвечивает. Остатки разграбленного добра умещаются на легких детских саночках. Из голой решетки ширмы торчит подушка в напернике, на подушке — сломанный паровой утюг — все.

Идет девочка в летних туфлях. Валенки немцы изъяли без различия номеров. Идет одна. Левой рукой прижимает к груди котенка. Правый рукав пальтеца пуст, пуст уже навсегда... Тихо спрашивает шагающего навстречу бойца:

— Дяденька красноармеец, нам еще далеко идти? Девочка, дорогая!

...Обгоняя шествие, конвоир с винтовкой наперевес проводит какого-то субъекта, вырядившегося в красноармейский ватник, в потрепанной ушанке на узкой голове. Бывает же такое, что только взглянешь, и сразу видно: предатель! Даже кляузная остренькая бородка — и та есть!

Чутье не обманывает: действительно «бургомистр» города Чурилов!

Его взяли так. Когда наш штурмовой отряд захватил один из первых кварталов, к солдатам выскочил из подвала какой-то старик и, спеша, волнуясь, попросил немедленно окружить соседний дом — там в подвале спрятался «бургомистр».

Но операции по окружению дома проделывать не пришлось. Безвестный сержант полез в подвал один.

Выстрелов не раздалось. В углу жался трясущийся слизняк с бородкой.

— Эй, ты! Ты, что ли, городская управа? Или бургомистр, как тебя там?

— Я... Я Чурилов.

— Ну, верно. Значит, тебя и надо. Собирайся. Пора!

Когда предателя со связанными сержантским ремнем руками ведут мимо беженцев, раздаются крики:

— Стреляйте его тут! Куда его еще вести! Чурилов по-крысиному поворачивает голову на крики.

— Товарищи, за что?! Немцы ж насильно заставили, я ж только для того согласился, чтоб народу облегчение!.. Товарищи, дорогие!

Конвоир поднимает винтовку на уровень головы предателя и голосом, перехваченным ненавистью, шипит:

— Слышишь: лучше молчи! Назовешь нас еще раз товарищами, — знай: не доведу!

Но Чурилов и сам испугался святотатства, на которое сейчас решился, и, дрожа, прибавляет шагу. Вдогонку несется:

— 23 комсомольцев забыл, иуда? Кто их выдал?

— А про Пыжова, которого в топке сожгли, тоже не помнишь?

Кричат еще и еще, и чем дальше бежит Чурилов, тем громче люди, которые шли немо, как тени, которые были загнаны в такую страшную немоту, что даже приход своих не сразу смог расковать их рты, теперь кричат, кричат высокими, захлебывающимися, срывающимися голосами:

— Убить мучителя! Палач! Смерть фашистам!

Вижу: со стиснутыми челюстями наблюдает, как ведут Чурилова, Тамара Порщаго. Кто-то снабдил ее уже ушанкой со звездой и дубленым командирским полушубком. Она утопает в нем, рукава пришлось отогнуть почти наполовину. Но как она счастлива, как счастлива! Наконец-то ей не надо больше скрывать, что она воин, а не потаскушка, «немецкая овчарка», как окрестил таких народ, дрянь, радующаяся, что ее осчастливил разговором герр гауптман или герр шарфюрер. Как жадно ищет она теперь новых встреч со всеми ними! Пусть только попадутся!

А пока вынимает из планшета ученическую тетрадь (ученическая, должно быть, внушала фашистам меньше подозрений). На тетради, вижу, цитата из Ленина: «Социализм — это учет». Против фамилии Чурилова Тамара ставит галочку. Учет — великое дело! Порщаго заранее составила список, кого надо не забывать...

Мигают, падая, ракеты. Они гаснут у самой земли, озаряя трупы гитлеровцев, валяющиеся в кюветах дороги.

Грянул невдалеке «иван-долбай» — брат «катюши». Аккорд его начинается коротким скрежещущим звуком, резко переходящим в вой, и так же круто обрывающимся.

Тяжелым шагом проходят мимо трупов фашистов ширококостые грузные мохнатые кони — захваченные нами в городе арденны и першероны.

Навстречу потоку из города идет другой поток: боеприпасы, кухни с горячей пищей, легко раненные, наскоро перевязавшиеся в медсанбате и снова удравшие в строй: ну как улежать, когда бой — рядом!

Вот Алимов, узбек. Когда ему приказали отправляться после ранения в тыл, он заплакал.

Командир начал стыдить его:

— Как вам не стыдно, Алимов! Взрослый человек — и в слезы!

— Очень стыдно, товарищ капитан! Товарищи воюют, а я — в тыл! Разрешите хоть винтовку с собой взять, скорее поправляться буду!

Вот другой боец. Череп перевязан так, что только глаза горят.

— Какой части, земляк?

— Гвардейской Великолукской Героя Советского Союза генерала Дьяконова!

— Погоди, что ты путаешь? Откуда Дьяконов генерал, откуда дивизия — гвардейская?

Весело смеется:

— Нет, так будет! Или не верите?

* * *

...Вот и город. Рвы ходов сообщения; колючая проволока, раскиданная в стороны; разметанные баррикады. И светло, как днем.

Чавкают разрывные пули. Гитлеровцы еще простреливают все улицы, захваченные нами. Они палят, не щадя патронов. И все-таки это агония.

Падает липкий тяжелый снег. Ветер крутит его, швыряет пригоршнями. Рухнула с пылающего дома крыша на мостовую. Она раскалена и отливает густым малиновым жаром. Что-то шипит, как на сковородке. Это снег на крыше.

На Четырехугольной площади на углу Успенской улицы стоят при шестиствольных немецких миномета-»скрипухи», и немцы бьют по площади с особым ожесточением.

Минометы — на колесах. Хотя снег падает густо, он еще не успел занести следов от колес: гитлеровцев выбили отсюда только что, едва они успели стать на позицию.

Фотограф политотдела дивизии, пробирающийся на ночлег в какую-нибудь землянку (он целый день снимал на передовых вступивших в партию — ведь без фотографии нельзя выдать партбилет), с завистью смотрит на «скрипухи».

— Пожалуй, не выйдет на моей пленке при этом свете, а?

Он спрашивает в общем сам себя. Ведь ясно, что не выйдет.

Но искушение еще больше: первые захваченные «скрипухи»!

Он расставляет треногу аппарата и щелкает затвором как раз в тот момент, когда поблизости разрывается снаряд. Его обдает колючей пылью штукатурки из треснувшего дома.

Ворча, он устанавливает «лейку» второй раз.

— Вот работа, черт бы ее взял! Как ни наведешь, — вечно шевеление! И с портретами так, и сейчас — снова!

* * *

...Сводка Совинформбюро еще не сообщила, что наши части уже в Великих Луках. Это была бы громадная радость для всей страны, но в конце концов это дело недолгого времени. Захватим полностью, — тогда и сообщат.

Чтобы прекратить напрасное кровопролитие, наше командование посылает к гитлеровскому командованию парламентеров. Они возвращаются ни с чем. Фашистские заправилы, видимо, рассчитывают, что в крайнем случае их выручат самолеты.

Что ж, еще одна самонадеянная выходка. Но на этот раз — последняя. Отныне мы будем действовать только на полное истребление. Самолетам с черным крестом из Великих Лук больше не подниматься!

* * *

В блиндаже, где разместился командный пункт батальона, вместо лучины жгут телефонный провод. Он нещадно чадит и еле-еле освещает обессиленных дремлющих людей. Третьи сутки без сна!

Но нет предела человеческой воле. Командир батальона принес банку снега и время от времени сует пригоршню снега за воротник. Спать — нельзя.

В блиндаж протискивается какой-то боец и берет под козырек левой рукой. Или это уже чудится командиру?

И докладывает:

— Связной Филимонов. С донесением.

— Давайте.

Однако Филимонов медленно, беззвучно оседает на пол. И тут командир батальона видит: правая рука Филимонова, жгутом перевязанная выше локтя, болтается на одних сухожилиях...

* * *

Но город уже наш. Старший сержант Винатовский первым поднял в нем красный флаг. Речи произносить было некогда, кругом шел бой, и самому Винатовскому понадобилось расправиться с несколькими гитлеровцами на чердаке, прежде чем удалось пробраться с флагом на крышу. Однако когда он, наконец, забрался туда, его увидели все.

Увидели красный флаг над городом и гитлеровцы. И поняли: это — смерть!

Они палили в него из минометов, из автоматов, потом начали садить из пушек. Но от него некуда было спрятаться, как от навождения. Алый флаг трепетал и рвался на ветру, и звал вперед, словно сам несся в бой, неудержимый, неугасимый.

То, что наше — наше навеки. Места становятся обжитыми очень быстро. Капитан Кравцов объясняет связному:

— Пойдешь к Левину...

— Это куда?

— Ну, где наш старый КП был. Ну, где меня еще камнем придавило, — помнишь?

Каждый дом здесь завоеван кровью. Пусть никогда этого не забудут те, кто будет жить в Великих Луках после войны!

* * *

Прошло еще несколько дней. И еще туже стянулось кольцо вокруг осажденного гарнизона. Что заставляло гитлеровцев не прекращать это уже совершенно явно безнадежное сопротивление?

Когда бой дошел до военного городка, они шли в атаку против нас поголовно пьяными. Начиная с этого дня, был отмечен ряд случаев, когда по немецким солдатам, пытавшимся перебежать на нашу сторону, из фашистских укреплений открывали губительный огонь.

В подвале на Пионерской улице было взято в плен несколько раненых. Вдруг один из них (судя по перевязкам, у него были перебиты обе ноги) бодро и без всякой посторонней помощи зашагал к нам в тыл! На медпункте его «раны» обнажили. Оказалось: ни одной царапины! Он перевязал себе ноги сам — решил: отбиваться дальше бессмысленно!

Узнало ли фашистское командование об этом случае — неизвестно. Однако на другой день (по этой ли причине или из-за недостатка продовольствия, в конце концов давшего себя знать отчасти) оно начало систематическое истребление своих раненых. Об этом сообщили местные жители, сбежавшие из кварталов, где продолжали отбиваться гитлеровцы.

Убежищ в тех кварталах не хватало. Фашисты стали беспощадно изгонять из подвалов женщин, стариков, детей. Их гнали под огонь — подносить патроны, снаряды. Если ребенок был чересчур мал, чтобы справиться с этим, если старик был чересчур дряхл, — их пристреливали на месте...

В ночь под Новый, 1943, год наше командование вторично предложило великолукскому гарнизону капитулировать. Предложение передали по радио, через громкоговорящую установку. Один немецкий солдат, которому все-таки удалось перебежать к нам в плен, через эту же громкоговорящую установку не без яду обратился к соотечественникам:

— С Новым годом, камераден! Я в плену у русских, но встречаю его лучше, чем вы: я еще увижу своих родных! С Новым годом!

Наше командование предоставило на размышление сорок минут. Указало и пункты, где выходящих капитулировать немцев будут ждать наши представители.

Гитлеровцы, экономя боеприпасы и пользуясь предоставленной им передышкой, молчали 39 минут. Но когда пошла сороковая, они начали обстрел всех мест, где их ждали наши представители.

Это был их выбор. И это был их конец.

* * *

А еще через несколько дней, зайдя в тихий госпиталь, разместившийся уже в самих Великих Луках, я опять услышал мягкий голос Михася Луневича. Он читал своим товарищам по палате сводку Совинформбюро:

— Сводка Совинформбюро за первое января 1943 года. «На Центральном фронте наши войска в результате решительного штурма овладели городом и железнодорожным узлом Великие Луки. Ввиду отказа сложить оружие, немецкий гарнизон города истреблен».

В Великих Луках стояла тишина. Добрая тишина, казавшаяся просто-таки странной для наших ушей. Кончив читать сводку, Луневич вынул откуда-то из-под подушки свою заветную карту и снова принялся измерять спичкой расстояние до родной Белоруссии. Но лежавший рядом с ним эстонец, с трудом одолевая русскую речь, настойчиво убеждал его, что отсюда еще короче путь до Эстонии: дело просто в несовершенстве спички как мерительного инструмента. И я понял, что этот спор идет между ними не впервые.

Впрочем, их примирил третий сосед по палате — старшина-москвич.

— Что вы, друзья, все до Белоруссии да до Эстонии мерите? — коротко усмехнулся он. — Вы до Берлина считайте, вот и спору не будет! А нам ведь его никак не миновать, чтобы домой попасть!

...В Великих Луках стояла тишина. Но ею пользовались только раненые, чтобы набраться новых сил и поскорее догнать фронт, ушедший вперед, на запад — к новым боям, к новым победам.

Примечания