Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Борис Полевой.

Город-герой на СТЗ

Быть в сражающемся Сталинграде — это значит приучить себя к гулу и грохоту, к тому, что под ногами непрерывно вздрагивает и гудит сотрясаемая взрывами земля и разрывы снарядов и мин, многократно повторяемые эхом в пустых коробках выгоревших домов, сливаются в один сплошной перекатывающийся гул, застывший на низкой басовой ноте.

Но эта ночь даже для защитников Сталинграда выдалась необычайной. Немцы подтянули и ввели в бой тяжелые орудия. Наша артиллерия дружными залпами отвечала им из-за Волги. Разрывы были так сильны, что даже в глубоком подземном блиндаже, все время покачиваясь, сверкала вода в графине, и отблеск ее бегал по картам, висящим на стенах, по усталым, небритым лицам штабистов.

И как было удивительно услышать под утро фразу инженер-майора, спокойно сказанную им в трубку полевого телефона:

— Можете рассчитывать на такое-то количество танков. Ну да, половину отремонтируют к восьми ноль-ноль, половину — к четырнадцати... Канонада? Это ничего не значит... Мы знаем их не первый день. Обещали — отремонтируют. Разве они нас хоть раз подводили?

Я спросил инженер-майора, как это можно работать при такой канонаде. Он даже удивился:

— А как же... Работают... Круглые сутки работают. — Он улыбнулся и добавил: — Ах, какие тут чудесные рабочие! Цены им нет. Вы обязательно, непременно побывайте на СТЗ.

Да, СТЗ!

Вот он, чудесный завод, величественно спускающийся к Волге уступами огромных цехов, никогда доселе не виданный и в то же время такой знакомый по снимкам, рисункам, кино. Вся страна строила тебя. Миллионы советских людей следили за твоим рождением, завидуя тем, кто участвовал в этой необычайной стройке в низовьях Волги. Сталинградский тракторный завод — могучая, полнокровная, буйная юность нашей индустриализации. Как воспоминание юности, каждый из нас хранит память о нем в лучшем уголке своего сердца, живо помня дни и месяцы его рождений. Его проект за границей встретили недоверчиво. Юмористические журналы упражнялись, изображая современные машины, приводимые в движение верблюжьей тягой. Солидные газеты удивлялись: большевики взялись не за свое дело. Разве по плечу им строить современные индустриальные гиганты?

Большевики упорно строили, с любовью укладывая каждую кадку бетона. Строили — и построили. Тогда в заграничной печати поднялся спор: пустят или не пустят, освоят или не освоят? Немецкие технические журналы пренебрежительно фыркали. Разве детям волжских бурлаков, таскающих бечевой баржи с солью, и кочевникам, всю жизнь скитавшимся с отарами овец по голым степям, под стать современная техника? Переломают машины, пойдут на поклон за границу. Американцы смотрели на вещи более широко. Они помогали нам строить, помогали и, с детства приученные ценить технические дерзания, следили за «экспериментом на Волге» с неподдельным интересом.

Мы не пошли на поклон к иностранцам. Собственными силами мы пустили свой первый гигант. Скоро тракторы с буквами «СТЗ» бороздили бескрайние поля нашей Родины. Скоро весь мир узнал эти три магические буквы — СТЗ!

Сколько раз я мечтал побывать на знаменитом заводе. Это была мечта юности. И вот только сейчас, в тяжелую годину моей Родины, ей суждено было сбыться.

Вот он стоит, завод-гигант, уступами цехов сходя к Волге, четко выделяясь рядами своих корпусов на трепещущем фоне большого пожара. Горят заводские топливные склады, только что подожженные фашистами с воздуха. Как выщербленные зубы на деснах старика, поднялись вверх закоптевшие стены разбитых снарядами слесарного и прессового цехов. Чудом торчит дважды простреленная труба. Мины с визгом ежеминутно проносятся над головой. Немцы бьют по волжской переправе.

Линия фронта рядом, у самой южной изрешеченной пулями заводской стены. Но завод живет. Больше того: отдельные цехи работают, и старый человек с седыми усами, с немецкой трофейной винтовкой за плечами и парой немецких гранат, деревянные ручки которых торчат у него из карманов, преграждает путь и сурово требует:

— Пропуск!

Посмотрев документ, увидев на нем слово «Правда», он вдруг как-то подобрел, обмяк, потащил к себе в будку.

— От мин аль, скажем, от снарядов не охранит, а от осколков или опять же от каменьев все защита, — пояснил он и жадно забросал десятками вопросов: как живет Москва, что делается на других фронтах, что слыхать из-за границы.

Этот человек, старый кадровик завода, участник знаменитой Царицынской обороны, Иван Захарович Валиков, вот уже одиннадцать дней на посту — не сменяясь, охранял проходную своего завода. Хотели поставить военную охрану, освободить старика, переправить его за Волгу в безопасное место, но он возмутился, пригрозил дойти до «самого главного военного» и отстоял свое право охранять завод.

И вот в смену с красноармейцами он несет дежурство, а в свободное время спит тут же возле ворот, в узком окопчике, свернувшись калачиком на старой шубе.

Впрочем, ходить ему некуда. Дом его в верхнем поселке семь дней тому назад спалили. Из своей будки старик видел, как он горел, но в этот момент он нес дежурство и не покинул поста. У него сгорело все, что накопил на старость. Он оставался, в чем вышел на дежурство, но его это не беспокоит:

— Быть бы живу да город нам отстоять — все будет. На здоровом-то теле раны заживают быстро...

Заводской двор, перечеркнутый вкривь и вкось линиями путей, пуст. Он весь изрыт снарядами. Танкисты.

Только что принявшие четыре вышедшие из ремонта машины, советуют тоном специалистов:

— К стенкам северным, комиссар, жмитесь. Он с юга лупит.

Впрочем, сами они возятся у своих машин совершенно хладнокровно, хотя именно эта площадка, служившая раньше, очевидно, для опробования сошедших с конвейера машин, особенно густо покрыта рябью разрывов. И вообще я наблюдал одну характерную черту защитников Сталинграда — заботу о других. Человеку, вновь попавшему в город, здесь дают десятки советов, как ему следует себя вести, сами же остаются совершенно равнодушными к чирканью пуль.

— Мы, сталинградцы, — народ, от пуль заговоренный, — пошутил паромщик на переправе.

В одном из цехов шла работа. Ночью тягачи подтянули сюда с поля боя подбитые машины. Сейчас их спешно ремонтируют. Рядом с военными ремонтниками работают рабочие завода — сборщики, токари, слесаря. Работают молча, сосредоточенно, сдвинув брови, закусив губы, стараясь все силу своей воли, всю быстроту своих умных, опытных, мастерских рук вложить в эту работу.

Военный инженер 2 ранга Герасимов удивляется. Он воюет с первого года войны и никогда еще не видал таких темпов работы. Ремонт, на который полагается сутки, делают за несколько часов, с мелкими повреждениями управляются буквально в минуты.

— Вот эти товарищи, — военинженер показывает на слесарей Строгонова, Зотова и старого мастера Филиппова, — не ложились спать уже трое суток. Вчера я приказал им прилечь. Легли. Но в это время прибыли еще танки. Подхожу, вижу — опять с ключами. Я даже рассердился. Упрямый народ. Золотой народ.

У молодых слесарей и у старого мастера лица черны от ржавого масла, белки воспаленных от бессонницы глаз сверкали. Когда в дальний угол цеха ударил снаряд и осколки стекла, брызнув, упали на пол им под руки, они даже не оглянулись, продолжая возиться в моторе танка.

Военинженер приказал Филиппову проводить меня по цехам. Мастер неохотно оторвался от работы. Вытер руки. Пошел. Уцелевшие цехи были пусты. Шеренги станков стояли бесконечными рядами. Гром выстрелов троекратно повторялся в стенах.

Старый мастер был немногословен. Он только называл цехи. Зато он надолго останавливался у разбитых снарядами машин, перебирал, гладил руками разломанные детали, и по тому, как он играл желваками скул, было видно, что он с трудом сдерживает слезы.

Только в одном месте, у остова сожженного цеха, его прорвало. Он поднял свои большие выпачканные в масле кулаки и неистово потряс ими, грозясь туда, откуда били по заводу, по переправе немецкие минометные батареи.

— Сволочи... Сволочи! — прохрипел он.

Потом мы сели за массивной стеной силового цеха, защищавшей от пуль и мин, и Яков Филиппович рассказал, как рабочие тракторного вместе с бригадой, принимавшей танки, отбили первые атаки немцев у стен города, как отличился в боях за город рабочий батальон завода, в котором начальником штаба был член Сталинградского Совета, преподаватель механического института Панченко, в котором геройски дрались слесаря, токари, фрезеровщики, в котором, сражаясь с винтовкой в руках, погибла девушка-сталевар, любимица сталинградских металлистов. Старый мастер называл их всех — и тех, кто сражался, и тех, кто работает, — бойцами цехов.

Бойцы цехов! Здорово сказано.

Уже темнело, когда я уходил с завода. В проходной молодой красноармеец молодцевато взял «на караул». Я спросил его, где же Иван Захарович?

Красноармеец сразу погрустнел, и по лицу его ясно стало, что он еще совсем молодой паренек.

— Умер дядько Иван... Час назад убило... Осколком. Видите ту воронку — вот от нее осколком. В грудь. Так с винтовкой и рухнул.

И мы сняли пилотки над местом гибели Ивана Захаровича Валикова, бойца цеха, одного из тысяч героических защитников Сталинграда.

Редут Таракуля

Мы долго шли по северной окраине Сталинграда, то и дело отвечая тихо возникавшим на нашем пути часовым заветным словечком пароля. Пробирались изрытыми задворками, помятыми садами, карабкались через кирпичные баррикады, пролезали сквозь закоптелые развалины домов, в которых для безопасности передвижения были пробиты в стенах ходы, подвернув полы шинелей, стремглав пробегали улицы и открытые места.

Наконец, лейтенант Шохенко зашел под прикрытие стены, перекинул ремень автомата с плеча на плечо и, переведя дух, сказал:

— Вот и дошлы. Туточка. От-то у нас в дивизии хлопцы и клычут редут Таракуля.

Он показал бесформенную груду битого кирпича и балок, возвышавшуюся на месте, где когда-то, судя по ее очертаниям, стоял небольшой приземистый особняк прочной купеческой постройки.

Происходило это в глухой час беспокойной фронтовой ночи, в ту минуту перед рассветом, когда даже тут, в Сталинграде, наставала тишина и холодный осколок луны серебрил седые облака низко осевшего тумана и выступавшие из него пустые коробки когда-то больших и красивых домов. Все кругом — и подрубленные снарядами телеграфные столбы с бессильно болтающимися кудрями оборванных проводов, и чудом уцелевшая на углу нарзанная будка, вкривь и вкось прошитая пулями, и камни руин — все солонисто сверкало, покрытое крупным седым инеем.

Мостовая была сплошь исковеркана и вспахана разрывами снарядов и мин. Целые россыпи стреляных гильз звенели под ногами то тут, то там. Просторные воронки авиабомб, заиндевевшие по краям, напоминали лунные кратеры. На ветвях израненного тополька чернели клочья чьей-то шинели. Все говорило о том, что место это совсем недавно было ареной долгой и яростной схватки и центром схватки был этот совершенно разрушенный дом.

— Редут Таракуля, — повторил лейтенант Шохенко, которому, видимо, очень нравилось звучное название, и, нагнувшись, показав на прямоугольные отдушины в массивном, хорошо сохранившемся каменном фундаменте, пояснил: — А то амбразуры. Подывытеся, який обширный сектор обстрела на обе улицы. От скризь них и держали боны наступ целого нимецького батальона. Вдвоем — батальон. Вдво-о-о-ем!

В голосе лейтенанта, человека бывалого и, невидимому, отнюдь не склонного к восторженности, слышалось настоящее восхищение, восхищение мастера и знатока. И мне живо вспомнилась во всех подробностях история этого дома-редута, слышанная мной в те дни в Сталинграде от многих людей, удивительная история, в которой, как солнце в капле воды, отразились величие и трагизм Сталинградской битвы.

Бойцы-пулеметчики Юрко Таракуль и Михаил Начинкин, оба переплывшие со своим пулеметным взводом Волгу уже полтора месяца назад и, стало быть, имевшие право считать себя сталинградскими ветеранами, получили приказ организовать пулеметные точки в этом особнячке, на перекрестке двух окраинных улиц. Особняк несколько выдавался перед нашими позициями и мог послужить хорошим и прочным авангардным дотом. Центр боя в те дни перекинулся западнее, к Тракторному заводу. Удара здесь не ждали, и сооружение пулеметных точек было лишь одной из мер военной предосторожности.

Получив приказ, Начинкин, спокойный и неторопливый, как и все металлисты по профессии, и маленький, подвижной, постоянно что-нибудь насвистывавший, напевавший, а то и приплясывавший при этом молдаванин Таракуль добрались до дома и обстоятельно его осмотрели. Им, давно оторванным от мирной жизни, позабывшим уютный запах жилья, было радостно-грустно ходить по пустым, хорошо обставленным комнатам, слушая далеко отдававшееся эхо своих шагов, рассматривая уже забывавшиеся предметы мирного быта, по которым в свободную минуту всегда так тоскуется на войне. И хотя дом этот, очутившийся на передовой, был обречен на пожар или разрушение, они почему-то аккуратно вытерли ноги, перед тем как войти в квартиру, и двигались осторожно, точно боясь запачкать полы, покрытые мохнатыми коврами пыли.

Для пулеметных гнезд они облюбовали угловые комнаты первого этажа: отсюда из окон можно было легко следить за всем, что происходило на скрещивающихся улицах, ведущих к неприятельским позициям. Крайняя комната была когда-то столовой. Они вытащили из нее обеденный стол, диван, стулья, осторожно отодвинули в сторону звенящий посудой тяжелый буфет и принялись разбирать печь, чтобы кирпичом ее заложить окна и сделать в них амбразуры. Дело это было для них не новое, и работа спорилась.

Силач Начинкин, работавший до войны токарем на Минском машиностроительном заводе, старался не очень следить на паркетных полах и потому ходил на цыпочках, выламывая и огромными охапками поднося кирпич. Его напарник, насвистывая песенку, ловко укладывал в окне кирпичи «елочкой», чтобы прочнее держались.

Бой гремел поодаль. Хрустальная люстра, отзываясь на каждый выстрел, мелодично звенела подвесками. Зудела от глухих выстрелов посуда в буфете да дверь слегка открывалась и закрывалась, когда где-то над передовой бомбардировщики опорожняли свои кассеты. Но все это нисколько не беспокоило бойцов, как не беспокоит горожанина лязг и скрежет трамвая под его окном, а сельского жителя — мычанье коровы или верещание кузнечиков в траве его усадьбы.

Они делали свое дело, лишь изредка, по военной привычке, высовываясь из окон и осматриваясь. Мало разрушенные улицы были совершенно пустынны и точно вымерли.

Первая амбразура была уже готова. Установив в ней пулемет, солдаты принялись за вторую, в соседней комнате. Но, притащив очередную охапку кирпича, Начинкин вдруг увидел, что Таракуль не работает, а прильнул к пулеметному прицелу и, весь напрягшись, смотрит через него на улицу. «Немцы!» — догадался Начинкин. Он осторожно положил кирпич на пол и выглянул из-за незаконченной кладки во втором окне.

Пятеро немцев с автоматами, озираясь и прижимаясь к стенам, крались вдоль улицы по направлению к особняку. Начинкин схватил было стоявшую в углу винтовку, но Таракуль вырвал ее у него из рук.

— Не спугивай: разведка. За ними еще будут. Подпустим, а потом сразу... — шепотом сказал он и приник к пулемету.

Начинкин, стараясь ступать как только можно неслышно и сдерживая даже участившееся дыхание, быстро установил свой пулемет в незаконченной амбразуре в соседней комнате.

Наверное, в любой другой точке гигантского фронта, очутившись в такой обстановке, двое солдат, оторванных от своей части, немедленно отошли бы на свои позиции, тем более, что никто не приказывал им защищать этот дом. Но дело было в Сталинграде, в разгар великой битвы, и этим двоим как-то даже в голову не пришло отступить перед опасностью. Они легли у пулеметов, подщелкнули диски и стали наблюдать.

Не дойдя до угла, немцы посовещались, осмотрели перекресток. Один из них тихонько свистнул и махнул рукой. На улице показались автоматчики — человек тридцать. Так же крадучись, они подошли к перекрестку и стали, пластаясь вдоль стены. Со стороны дома они представляли удобную мишень. Пулеметчики слышали, как шуршит битая штукатурка под ногами врагов, как раздаются чужие, звучащие почему-то зловеще слова непонятной речи. Вот немцы снова выслали вперед разведчиков.

Две резкие очереди распороли воздух. Потом еще две. Несколько немцев упало, остальные побежали, не понимая, откуда стреляют. Отбежав, они остановились и тут точно растаяли в развалинах.

— Есть! — победно крикнул Таракуль, сверкая желтыми белками горячих цыганских глаз.

В припадке радости он даже вскочил и отбил по паркету лихую чечетку. Начинкин только покачал головой и молча показал ему на остов большого каменного дома напротив, отлично видневшийся сквозь амбразуру. Не трудно было различить в темных провалах окон осторожно суетившиеся фигуры. Вскоре одновременно с двух улиц к перекрестку мелкими перебежками, прижимаясь к подворотням, к воронкам, скрываясь за телеграфными столбами, хлынули чужие солдаты. Они подходили к дому сразу с двух сторон.

Таракуль оторопел. Их было много, и, что особенно ему показалось тогда жутким, они были не только перед ним, как он привык их видеть тут, в боях в городе. Они были с боков, заходили сзади. Первое, что захотелось сделать бойцу, — это бежать, бежать скорее, бежать к своим. Пока еще не поздно, вырваться из этого сужающегося полукольца, спастись и спасти свое оружие. Но он увидел, что его напарник деловито переносит свой пулемет в соседнюю комнату, и понял, что тот хочет прикрыть фланг. Спокойный поступок товарища сразу привел его в себя.

Преодолевая охвативший его инстинктивный страх, Таракуль припал к пулеметному прицелу и стал короткими очередями выбивать перебегавших по улице немцев. Те, что засели напротив, открыли стрельбу. Но за кирпичной кладкой Таракуль чувствовал себя неуязвимым. И оттого, что автоматные пули, поднимая известковые облачка и рикошетя со злым визгом, не приносили ему вреда, страх его прошел и, как это бывает в острые моменты на фронте, сменился чувством уверенности, даже спокойной радости, когда немцы — много немцев там, на улице — побежали назад, перепрыгивая через убитых, не обращая внимания на раненых, побежали, подгоняемые паникой, преследуемые огнем его пулемета. Теперь Таракуль уже хладнокровно бил им вслед. И всякий раз, когда серая фигурка, точно споткнувшись, падала на землю, он выкрикивал:

— Есть!

А в соседней комнате работал, именно работал, пулемет Начинкина. Бывший токарь, верный своему непоколебимому хладнокровию, умел даже в острое боевое дело вносить элемент расчета. Он стрелял очень экономно, очередями патронов по пять, и то только тогда, когда в прицеле мельтешило несколько фигурок. Он первым отбил атаку на своей улице. С винтовкой пришел он на помощь товарищу и, устроившись у его амбразуры, также тщательно прицеливаясь, начал бить по тем, кто сидел в доме напротив. Оттуда отвечали залпами из автоматов. Они били по верху незаложенного окна. Комната наполнилась визгом пуль и известковой пылью. Пулеметчики прилегли на пол. Потом стрельба стихла.

— Ну, действуй тут, — сказал Начинкин и пополз к своему пулемету.

Когда атака была отбита и настала тишина, Таракуль в свою очередь навестил приятеля. Теперь он осознал свою силу и от избытка этой силы, желая чем-то выразить радость, распиравшую его грудь, звонко хлопнул Начинкина по спине. Тот сердито отбросил его руку. Он свертывал цыгарку, и Таракуль заметил, что человек этот, который еще недавно подбодрил его своей деловитостью, хладнокровием, сейчас бледен и пальцы у него дрожат, табак сыплется на колени.

— Видал! Видал, как они!.. Как мы их!..

— Чего ты радуешься, думаешь, они бежали — и все... Еще придут... А ты женатый? Дети есть?

— Холостой, — отвечал Таракуль, не расслышав даже как следует вопроса. — Как они драпанули!

— А я женатый... четверо у меня ребятишек-то... Ну чего здесь сидишь? Давай, давай к пулемету!

И они снова расползлись по комнатам, каждый к своей амбразуре.

Слова Начинкина сбылись. Действительно, бой только начинался. Через час немцы предприняли еще одну вылазку, потом две короткие, напористые — одну за другой. Пулеметчики вылазки отбили. Они действовали все сноровистее, и мысли продержаться вдвоем до того, пока на завязавшуюся перестрелку подоспеют подкрепления, не покидали их. Позиция у них была удобная, с положением своим они освоились, если вообще человек может освоиться с таким положением. Все больше и больше серых фигур, похожих на брошенные кем-то узлы старой одежды, оставалось лежать в нейтральной полосе, на пустынной мостовой, поросшей травкой, убитой утренниками.

Тогда немцы подтянули минометы. Из сада напротив они стали бить по дому и били минут двадцать. С десяток мелких мин разорвалось в верхнем этаже. Все в доме было разрушено, переворочено, расщеплено, перемешано с обломками штукатурки. Но когда немцы снова бросились в атаку, опять четко заработали два пулемета и две смертоносные завесы преградили им путь. Пулеметчики переждали обстрел в узенькой ванной комнате и, как только разрывы смолкли, через развалины подползли к своим амбразурам.

Трудно сказать, что думали о них немцы. Померещилось ли им, что они имеют дело с целым гарнизоном, или что наткнулись на замаскированный дот, или просто упорство этих двух людей сломило их наступательный дух — трудно сказать. Но они отказались от попыток прорваться к дому атакой. Подвезли три орудия и стали обстреливать дом прямой наводкой.

После каждого выстрела Таракуль кричал приятелю в соседнюю комнату:

— Я жив, а ты?

И тот спокойно и брюзгливо, словно отмахиваясь от комара, отвечал:

— А мне что сделается!

Но после одного, особенно гулкого разрыва, встряхнувшего весь дом и наполнившего его душным облаком известковой пыли, Начинкин не ответил товарищу. Таракуль бросился к нему. Среди обломков мебели, штукатурки, кирпича, разбросав раненые ноги, лежал грузный пулеметчик. Он пытался подняться, но не мог и все падал назад, широко раскрывая рот, точно давясь воздухом.

— Ранен, — сквозь зубы процедил он.

«Что ж делать? — пронеслось в мозгу Таракуля. — Выходит, он остался один. Бежать? А он, раненый? А пулеметы? Да и как убежишь с этаким верзилой на плечах?!» Мозг работал быстро, точно, как всегда в такие минуты. В следующее мгновение Таракуль уже волочил друга вниз, в подвал, куда они еще вначале снесли ящики с патронами, как выразился хозяйственный Начинкин, на всякий случай. Сюда же перетащил Таракуль пулеметы, диски. Он установил их в том же порядке, как и наверху, высунув стволы в прямоугольники отдушин.

Сектор обстрела у них теперь стал меньше, но зато массивные своды старинного купеческого подвала надежно прикрывали их. Когда все было сделано, Таракуль почувствовал страшную усталость. Он лег на пол и некоторое время лежал неподвижно, прижимаясь разгоряченным лбом к холодному камню.

В это время раздались глухие взрывы, от которых все здание подпрыгнуло, и страшный треск над головой. Это рванула серия авиабомб. Немцы вызвали на помощь пикировщиков, и взрывная волна обрушила дом. Груды кирпича, щебня завалили подполье, но массивные своды подвала выдержали.

Таракуль и его раненый товарищ остались живы, оглушенные, контуженные, погребенные под обломками, отрезанные от мира. Придя в себя, Таракуль осмотрелся и обошел подвал.

— Могила, — сказал он глухо, обращаясь к товарищу, с закрытыми глазами лежавшему у стенки.

Начинкин открыл глаза.

— Дот, — просто ответил он, посмотрел на одну амбразуру, на другую и добавил: — Да еще какой дот-то, только вот гарнизон маловат.

При всей безвыходности положения, в котором они очутились, у них теперь было одно преимущество: они могли не опасаться нападения с тыла. Груда развалин надежно закрывала их от снарядов. Разве только прямое попадание авиабомбы грозило им. А кто из бывалых солдат боится прямого попадания!

Юрко Таракуля объяла жажда деятельности. Он получше установил пулеметы в амбразурах, поставил под них ящики, чтобы можно было сидеть. Ящик с патронами волоком подтащил к раненому товарищу, который вызвался заряжать диски. Сам же Таракуль, бегая от одной амбразуры к другой, следил за тем, что делается на улице.

Должно быть, сильно поразили они немцев своим упорством. Еще долго после того, как дом был разбит авиацией, фашисты не решались к нему приблизиться. Когда же они, наконец, снова поднялись в атаку, их встретил огонь все тех же двух пулеметов, упрямо бивших теперь откуда-то из-под развалин...

Стреляли Таракуль и его раненый товарищ. Но раненый, хотя и слыл в роте человеком железным, быстро слабел и, лишаясь сознания, бессильно падал у амбразуры. Тогда Таракуль бегал от одного пулемета к другому и простреливал обе улицы. В сыром подвале ему стало жарко. Он сбросил шинель, потом гимнастерку, потом рубашку и, по пояс голый, с черным от пороховой гари и пыли изможденным лицом, на котором по-негритянски сверкали глаза и зубы, с мокрыми кудрями, свалявшимися в комья, отстреливался бешено и самозабвенно, пока Начинкин не приходил в себя и, карабкаясь по стене, не поднимался к пулемету.

Два дня мерялись так силами два советских бойца, похороненные под развалинами, и целая немецкая часть, снова и снова пытавшаяся наступать на бесформенную груду кирпича и штукатурки, превращенную солдатской волей в крепостной бастион. Обладание этими развалинами стало для немцев делом престижа.

Все труднее и труднее было гарнизону дома. Уже больше суток прошло с тех пор, как был по-братски разделен последний сухарь, отыскавшийся в вещевом мешке запасливого Начинкина. Не было воды. По ночам они слизывали языком иней, оседающий на камнях подвала. Давно была докурена последняя щепотка табаку, вытряхнутая из уголков карманов. И, что всего хуже, на исходе были патроны.

— Вызовут танки, вот тогда плохо будет, — сказал Начинкин, когда они, вскрыв цинку с патронами, снова набивали опустевшие диски.

Начинкин был уже совсем слаб, и тугая пружина дискового механизма все время выскальзывала из его рук.

— Что ж, пропадать, так с музыкой! — ответил Таракуль, сверкая своими желтыми белками.

Он тоже слабел от голода и недосыпания, но еще держался и только иногда, чтобы экономить энергию в слабевшем теле, на целые часы замирал, точно каменел, у амбразур так, что в эти минуты казалось — живут у него только глаза и уши.

— У тебя в голове все музыка. Не с музыкой, а с толком. Что без толку-то шуметь, кому она нужна, такая музыка! Жизнь-то человеку, чай, одна отпущена!

Начинкин не переставал трудиться над зарядкой дисков. Иногда, в горячую минуту, он даже ухитрялся с помощью друга подниматься к пулемету, садиться на ящик и стрелять. Но мысль о смерти все чаще и чаще приходила ему на ум. И ему хотелось сказать товарищу, этому молодому молдавскому виноградарю, с которым судьба свела его, что-то такое большое, значительное, мудрое, что созревало в эти часы в его душе и что никак, ну никак не хотело укладываться в слова.

— Человек не должен умереть, пока он не сделал все, понимаешь? Все, что мог... Все, — сказал он, наконец, мучаясь нехваткой слов и опасаясь, что друг не поймет его.

Он заставил Юрко затвердить адрес своей семьи и фамилию своего доброго знакомого, директора того завода, на котором он работал перед войной. Он взял с бойца слово, что ежели тот выживет и вернется с войны, обязательно разыщет его семью и расскажет жене об этих вот часах, что найдет он и директора и поведает ему о том, как погиб в Сталинграде минский токарь.

С этим директором у Начинкина были какие-то сложные отношения. Они были чуть ли не друзьями, но в первые дни войны, когда завод эвакуировался на восток, токарь отказался ехать с заводом. Он заявил, что останется и будет защищать город. Вот тут-то директор и сказал ему что-то такое обидное, чего Начинкин никак не мог простить. Повесть очевидца о том, как сражался солдат Начинкин, должна была посрамить директора и опровергнуть его обидные слова.

Но — как истые бойцы — о смерти они между собой не говорили и все больше гадали о том, когда и откуда ждать им выручки.

А в выручку они верили, несмотря ни на что.

И действительно, теперь, когда из-за нехватки патронов слабели во время атак голоса их пулеметов, сзади дружно бухали минометы и черный густой забор частых разрывов вырастал перед домом, преграждая немцам путь к нему.

Голодные, изнывающие от жажды, совершенно измотанные бессонницей, они слушали этот близкий и грубый гром, как голос друзей, обещавший поддержку. Он, этот грохот, точно связывал их со своими, от которых их отделяла гора завалившегося щебня и десятки метров смертоносного пространства ничейной земли.

На третью ночь под самое утро случилось диковинное. Таракулю, дремавшему с открытыми глазами у амбразуры, послышался вдруг странный человеческий голос. Подумав, что бредит, он приложил лоб к холодному, заиндевевшему камню, слизнул иней, отдававший сыростью и плесенью. Нет, это не обман слуха: голос действительно звучал. Юрко взглянул на товарища. Начин-кин спал, держа в одной руке диск, в другой — горстку патронов.

Нет, говорил не он. Картонный какой-то, нечеловеческий голос упрямо долдонил в уши знакомые и вместе с тем непонятные, чужие слова: что-то о хлебе, мясе, масле. Таракулю стало страшно. Он растолкал спящего товарища. Начинкин прислушался. Тень улыбки коснулась его почерневших, запавших губ.

— Фрицы. Это они нам кричат, нас с тобой агитируют.

— Стафайтесь... Фам путет карошо опращенье... Фам путет отшень карошо кушайт! — выкрикивал картонный голос из предрассветной тьмы.

— Куском хлеба купить хотят. И где! В этом городе... Дубье! — тихо сказал Начинкин. — Гляди, что фашизм с человеком сделал. Выше своего брюха уже и подняться не может. А ведь людьми были, вон дизель изобрели.

Когда отхлынул страх непонятного, Таракуль почувствовал прилив неудержимого бешенства. Он прилег к пулемету и пустил на голос длиннейшую очередь. Он стрелял, пока не выскочил на каменный пол и не прозвенел в наступившей тишине последний патрон.

Вспоминая потом о днях этого невиданного поединка, Юрко Таракуль никак не мог точно сказать, сколько времени они обороняли дом. О последнем дне он вообще ничего не мог вспомнить, кроме того, что стрелял из обоих пулеметов, не видя перед собой ничего, кроме перекрещивающихся улиц, не думая ни о чем, кроме того, что нужно во что бы то ни стало их удержать. Только эта мысль отчетливо отпечаталась в его затуманенном от голода и усталости сознании.

Они держались до тех пор, пока где-то вдали не услышали сквозь частую стрельбу «ура», которое приближалось и нарастало, пока по обломкам тротуара не застучали тяжелые шаги наступавшей пехоты и в амбразурах отдушин не замелькали родные, песочного цвета шинели и неуклюжие милые кирзовые сапоги.

Тогда он бросил пулемет, стал трясти совсем ослабевшего друга, крича ему только одно слово:

— Наши, наши, наши!

Свежий, подтянутый из резерва полк, ночью переправившийся через Волгу, отжал тут немцев, очистил перекресток. Бойцы из взвода лейтенанта Шохенко подбежали к развалинам. Из амбразур до них донеслись слабые голоса товарищей. Но пришлось вызывать саперов, долго разгребать и даже подрывать камни, чтобы извлечь Начинкина и Таракуля. Кто-то, кажется саперный начальник, руководивший этими раскопками, шутя назвал развалины особняка редутом Таракуля. С легкой руки название это так и прижилось, попало в печать, было перенесено на военные планы...

...И вот, наконец, собственными глазами удалось мне осмотреть это необыкновенное место. Мы засветили фонарики и сквозь пробитую саперами брешь спустились в подвал. Синеватый свет луны двумя сверкающими косыми брусками просовывался в амбразуры и белыми пятнами расплывался по полу среди густой россыпи стреляных, уже позеленевших гильз. В углу валялись окровавленные бинты. Тут, должно быть, лежал Михаил Начинкин. Сквозь амбразуры отчетливо виднелись на аспидно-черном фоне неба посеребренные инеем обломки стен, напоминавшие собой театральные декорации. Над ними остро и холодно сверкали звезды, тяжело и низко покачивалось над землей зарево пожара.

Когда глаз привык к полутьме подвала, можно было различить надпись, сделанную на серой, покрытой крупичатым инеем стене. Лейтенант осветил ее фонариком. «Здесь стояли насмерть гвардейцы Таракуль Юрко и Начинкин Михаил. Выстояв, они победили смерть», — прочел я.

— Це наш комиссар написав, — сказал лейтенант; он прочел вслух: «Выстояв, они победили смерть».

— Страшно, наверное, было в такую вот ночь перед лицом врага совершенно одним.

— Страшно? Не то слово. Такие слова тут мы забулы... Вот одиноко — да, — сказал Шохенко, — одиноко — это погано, дуже погано на войни. А що до страху, такого слова в циим мисти немае.

И мне захотелось для тех, кто много поколений спустя будет изучать эпопею обороны города, где было позабыто слово «страх», как можно подробнее записать историю этого обычного сталинградского дома, записать такой, какой слышал ее от Таракуля и его боевых друзей.

Волгари

Это случилось в самую острую минуту той героической ночи, когда прославившаяся в боях за Сталинград гвардейская часть Героя Советского Союза Родимцева в жарком бою вырвала у врага ряд улиц, которые им удалось накануне захватить.

Враг отчаянно и умело сопротивлялся. Он яростно защищал развалины домов, за каждый камень которых он отдал жизнь немецкого солдата. Пулеметный огонь завесой свинца преграждал путь гвардейцам. Из окон сгоревшего массивного углового дома, почти неуязвимая за толстыми высокими стенами, бешено била немецкая батарея.

На мгновение наступление затормозилось. Головные подразделения бросились в обход. Пропадали дорогие штурмовые минуты, цена которых известна только тем, кто бывал в настоящем бою.

Вдруг где-то далеко, за спинами гвардейцев, грянуло три орудийных выстрела. Три тяжелых снаряда со свистящим шелестом пронеслись над головами наступающих и накрыли вражескую позицию как раз перед домом, где была немецкая батарея. Снова грянуло три выстрела. Только три, не больше. И дом исчез в буром взмете и в облаках известковой пыли. Немецкая батарея была погребена в его развалинах. Ворота для наступающих были пробиты.

Гвардейцы оглянулись назад, туда, откуда пришла к ним неожиданная помощь. За спиной холодно поблескивала хорошо видная отсюда, с холма, затянутая клочковатым предутренним туманом неоглядная волжская гладь.

Огонь был с Волги.

— Это волгари! — улыбнувшись, сказал гвардеец. Рота за ротой устремлялись в пробитую во вражеской обороне брешь, расстреливая отступавших немцев. В этот бой гвардейцы несли с собой теплую благодарность тем, кто в трудную минуту пришел к ним на помощь с родных волжских вод.

Волгари! Это старинное слово здешних мест. Так называли себя бурлаки, баржегоны, матросы нижневолжского плеса — все, чья жизнь с самого детства была неразрывно связана с великой русской рекой. Последние десятилетия это слово почти исчезло из лексикона.

И вот оно снова звучит, уже в новом качестве. Так сухопутные и воздушные защитники Сталинграда зовут сейчас краснофлотцев военной флотилии, охраняющей воды, омывающие Сталинградскую набережную.

Волгари! Это слово произносят здесь сейчас очень сердечно, с хорошей улыбкой, с большим дружеским уважением.

Я рассказал о том, как в трудную минуту боя пушки с Волги поддержали наступающих гвардейцев. Это были орудия канонерских лодок, шныряющих в волжских плавнях, умело нащупывающих свои отдаленные цели, чтобы потом внезапно, с точностью настоящих моряков, несколькими выстрелами орудий смести эту цель раз и навсегда.

Враги очень боятся этих внезапных коротких и всегда губительных огневых налетов с Волги. После первых же залпов канонерок над рекой появляется звено «юнкерсов», которые начинают шарить по речной пойме, выискивая малюсенькие суденышки. Но они давно уже ушли, сменили позицию и где-нибудь в другом месте, хорошо замаскировавшись, ждут, когда зазевавшийся «Юнкерc» подойдет к ним поближе, чтобы полоснуть ему по крыльям очередью из крупнокалиберного пулемета. Так, между делом, между огневыми налетами они уже сбили 5 «юнкерсов». Хвост одного из них с двумя круглыми килями со свастикой до сих пор торчит из воды недалеко от переправы. И пожилой сапер, работающий на переправе, показав на этот хвост, обязательно говорит переезжающим Волгу пехотинцам:

— Видал? Это волгарей-матросиков работа. Ох, и чисто бьют, будь они неладны!

На борту бронекатера, маленького, верткого, прекрасно вооруженного стального суденышка, одного из тех, какие называют здесь речными танками, довелось мне познакомиться с одним из замечательных волгарей — старшим лейтенантом Борисом Житомирским.

Коренастый, круглолицый, с большими черными глазами южанина, весело и озорковато поблескивающими из-под надвинутого на самые брови козырька мичманки, с раненой рукой, тяжело висевшей на бинте, он стоял, широко расставив ноги на палубе стремительно несущегося, дрожащего от напряжения и скорости судна, ведя группу катеров на боевое задание.

Поминутно прикладывая к глазам бинокль и зорко осматривая холмистый горизонт, изредка отдавая короткие распоряжения, он между делом рассказывал о боевых товарищах из своей группы и очень ловко отводил разговор от всего, что связано было с его личными подвигами.

— Наша тактика такая: налетел, разбомбил — и ушел в дымовую завесу. Только и видали. Вот и вчерашняя операция. Получили приказ зайти в рукав, вывезти с берега девятнадцать раненых. Немцы их окружили, прижали к берегу рукава. Предупредили нас: река тут под густым обстрелом, бьют две батареи. Две батареи? Хорошо. И вот лейтенант Горбов ночью ведет катер. А ночь, как на грех, чистая, луна палит во все лопатки, на воде каждую щепку видно. Нас сразу засекли. Такая каша на реке поднялась — беда. Вода от пуль, как от града, пузырится. Снаряды рвутся у самой кормы. Судно так и прыгает от взрывов, а Горбов (я за ним смотрел) стоит в рубке спокойный, точно вечером в кают-компании, и ловко маневрирует то туда, то сюда, то туда, то сюда, а судно идет по заданному курсу. А ведь совсем молодой человек и командир недавний лейтенант Горбов.

— А вы?

— Ну, что я, не обо мне речь. Вы слушайте дальше. Притерли мы катера к берегу, как раз туда, где раненые лежали. Команда соскочила на берег, стала их носить, а командир башни, старшина второй статьи Лопатин, — вон он стоит. Дюжий такой, как дуб, и наводчик комендор Брызгалов — вон рядом с ним, красавец парень, картина, правда? Так они тем временем вражеские огневые точки на холме засекли да как по ним осколочными чесанут — пропала гитлеровская батарея. Потом второй серией — по пулеметным точкам. Прямо, можно сказать, втыкают снаряды в цель. Я сам комендором был. Умею ценить настоящий глаз, но прямо скажу: у Брызгалова глаз, как у коршуна. Как заметит — так будь здоров!

— Ну а вы? Вы о себе расскажите. Вот вы сказали, что были комендором...

— Да что я... Вы слушайте дальше. Раненые, за которыми мы приехали, думаете, что они делали? Лежали и ждали помощи? Как же! Они, эти раненые, лежали у пулеметов и садили по немцам, не давая им спускаться с высоты. А кто потяжелее ранен был, те ползком патроны подтаскивали. Вот они какие, раненые в Сталинграде...

Вдруг лейтенант весь выпрямился, подобрался, поправил фуражку. Добрый и общительный обычно, он стал вдруг замкнутым; лицо его окаменело.

Катера подошли к зоне действия. Командир группы Житомирский отдал несколько коротких распоряжений. Дула орудий стали повертываться к левому борту и подниматься, нащупывая цель где-то на холме, у горизонта, откуда били вражеские минометы.

Уже потом, стороной, от других краснофлотцев, удалось узнать, как действовал сам командир группы старший лейтенант Житомирский во вчерашних операциях, как он руководил огнем пушек, как на руках носил раненых, сколько хладнокровия он проявил, выводя катер в дымовой завесе из зоны обстрела.

Узнал я и его биографию, простую биографию слесаря, который начал войну канониром в Днепровской флотилии, который в памятном бою под Тернополем огнем своих пушек разгромил на берегу две вражеские батареи, подбил 9 танков. Узнал, как потом он и группа его товарищей сняли с кораблей крупнокалиберные пулеметы, достали грузовики и организовали своеобразную батарею на колесах, которая долго наводила на немцев панику, внезапно появляясь у них на флангах и так же внезапно исчезая. Узнал, как в бою под Черниговом он был ранен и вынес из окружения тоже раненого генерал-майора, как потом, вместо того чтобы лежать в лазарете, готовил канониров для канонерских лодок, а вот сейчас у Сталинграда стал командовать группой бронекатеров.

— Настоящий волгарь, — сказал о нем командир части, и это звучало большой похвалой.

Не менее энергично действуют на Волге и тральщики — маленькие деревянные суденышки, еще недавно в гражданской своей жизни бывшие речными трамваями и развозившие по воскресеньям сталинградцев по домам отдыха, расположенным в волжской пойме. Сейчас эти суденышки приобрели настоящий военный вид и причиняют немцам не меньше неприятностей, чем стальные острогрудые, рожденные для битв бронекатера.

Тральщики вылавливают из Волги мины, расчищают путь военным и мирным судам. Опасная работа! Я видел, как из пулемета расстреливали одну такую выуженную тральщиками мину. И хотя судно наше стояло очень далеко, от силы взрыва мы все попадали на палубу и уже лежа наблюдали, как высоко в небо над пологими и лысыми холмами взвился громадный столб воды и как в том месте, где он подымался, Волга у берегов на мгновение обмелела.

Про минеров говорят, что они ошибаются только раз в жизни. Минеры Волжской флотилии не ошиблись еще ни разу. Зато немцы, снабжая свои мины всякими хитроумными ловушками, ошибались многократно, так как ловушки их были минерами своевременно разгаданы, а мины выужены и расстреляны.

Мы побывали в гостях на тральщиках, когда экипажи занимались не своим прямым, но очень важным делом. За день до этого враг, бросив огонь всех своих батарей на Волгу, разбил переправы. Пока их восстанавливали, связь города с Заволжьем поддерживали тральщики. Они доставляли в город боеприпасы, пополнение, а оттуда вывозили раненых и жителей. Некогда было дожидаться темноты. Они делали свое дело днем, под густым обстрелом с земли и с воздуха. Маленькие корабли бесстрашно лавировали между разрывами. В сутки они совершали по шесть, по восемь рейсов.

Подведя тральщик к берегу, сами краснофлотцы, не считаясь со званиями, быстро нагружали его трюмы. Перебрасывали груз на другой берег. Под непрерывным обстрелом бережно выносили раненых и вновь отправлялись в рейс, заделывая на ходу пробоины, всеми средствами выкачивая воду.

Ночью противнику удалось поджечь один тральщик с ранеными. Он запылал, как факел, освещая темное зеркало Волги. Его было видно на много километров. И немцы, наблюдавшие с холма через весь город за тем, как по палубе метались раненые, обрушили на горящее судно свой огонь. Капитан, хорошо знавший фарватер, ловко посадил судно на песчаную косу. Раненых вынесли и вывели. Затем старшина Осетров и краснофлотец Донцов достали глиссер и, не обращая внимания на огонь, совершили по Волге четырнадцать рейсов, бережно перевозя на берег раненых.

Капитан одного из этих героических суденышек показал мне вымпел своего тральщика. Он был прострелен в восемнадцати местах. Потом он показал массу продолговатых дырочек, больших и малых, испещрявших борты и аккуратно заделанных замазкой.

— Пятьсот тридцать три пробоины, — усмехнулся он. — И ничего, ходим. Волгари к этому привыкли.

День и ночь, не прекращаясь ни на минуту, без перерыва, без передышек кипит гигантское сражение за исторический город.

День и ночь на Волге, в ее многочисленных протоках и рукавах, живет боевой героической жизнью Волжская военная флотилия, поддерживая с воды борьбу сталинградцев.

Над городом

Небо над Сталинградом высокое, просторное.

Еще недавно оно было чистым, дышало на город привольным степным покоем и окрашивало могучую волжскую гладь в великолепные голубые тона. Сейчас оно побурело от копоти взрывов, от чада и гари пожарищ, и, отражая его, Волга имеет теперь всегда, даже в самый ясный день, темный, грозовой, зловещий цвет.

Это бурое тревожное небо Сталинграда стало ареной невиданных воздушных боев, боев, не прекращающихся ни на минуту, битв не на жизнь, а на смерть, стремительных, упорных, жестоких.

Если на земле сражаются за каждый метр развороченного бомбами асфальта, за каждое дерево и каждую оконную амбразуру, то в небе идет бой за каждый кубометр воздуха.

Нелегки эти битвы. Немцы стянули к Сталинграду со всей страны, со всех своих авиационных баз в Европе лучшие свои авиасилы. Геринг бросает в бой одну за другой авиагруппы своих любимых ассов, которых он берег для битв над Германией, которые годами совершенствовали свое искусство и лишь изредка допускались до воздушных боев. Сейчас они летают над Сталинградом стаями, и хотя часто численное превосходство бывает на их стороне, наши летчики принимают бои.

На днях на степном аэродроме в одной из летных частей пилоты отпраздновали своеобразный юбилей своего товарища старшего лейтенанта Смирнова, смелого воздушного летчика, который в одиночку на большой высоте бродит на своем бомбардировщике по вражеским тылам и, выследив добычу, как коршун, падает из облаков и громит немецкие колонны. Он совершил двухсотый боевой вылет. В вырытой в глине землянке друзья, опорожнив по стакану вина, поздравили «юбиляра». Коренастый, загорелый, он был очень смущен и встал, чтобы произнести ответный тост, но его вызвали в полет. Так ничего он и не успел сказать, только на ходу, застегивая свой шлем, бросил;

— Словом, не подкачаю, ребята!

А в этот день он совершил двести первый вылет, обрушил на колонну немецких танков свои смертоносный груз, и после удара его бомб в степи навсегда остались лежать четыре развороченных на части стальных чудовища.

А вот обычный день боевой жизни воздушного бомбардира капитана Василия Ильича Дужего, опытного вожака бомбардировочных групп, умеющего без потерь провести самолеты сквозь заградительный огонь, умеющего сохранить четкость строя в любом самом сложном боевом положении, умеющего всегда провести своих ребят к цели и класть на нее бомбу одну за другой, как косточки домино.

Ранним утром он вылетел со своей группой, нашел в степи движущуюся к городу танковую колонну, снизился, зашел со стороны солнца и, скрыв самолеты своей группы в солнечных лучах, ринулся вниз и разбил восемь немецких танков и много автомашин.

Не успела группа позавтракать, как летчиков снова вызвали к самолетам. Дужий дожевывал свой бутерброд в кабине, за штурвалом самолета. На этот раз на пути у Волги его группу перехватили семь «мессеров». Стаей развернулись они вокруг бомбардировщиков, пытаясь разбить их строй. Группа, отстреливаясь из пулеметов, упорно шла на цель. С земли самолеты казались связанными невидимыми нитями — так четок был их строй. В этой четкости была их неприступность. Огонь пулеметов не давал немцам приблизиться. И вот с перерезанным очередью крылом, порхая, как осиновый лист, упал один «мессер». Группа шла на цель. Вспыхнул и, оставив за собой чадный след, рухнул второй немец. Группа Дужего дошла до цели, нашла танковую колонну, с двух заходов разбила и разметала ее на подступах к Сталинграду. Только после этого вернулись пилоты к прерванному завтраку. С набитыми ртами, веселые, возбужденные, еще дышащие пламенем боя, они рассказывали товарищам о только что выдержанном сражении. Дужий с любовью поглядывал на своих боевых друзей и ворчал на немцев:

— Сволочи, позавтракать человеку не дадут.

Вечером, когда солнце, багровея, уже опускалось над пыльной степью, группа совершила третий в этот день полет, — как выразился Дужий, «прогулку на сон грядущий». На этот раз ее перехватили тринадцать «мессеров». Бой завязался над самым городом, и каждый наблюдающий бой снизу не мог без восхищения смотреть, как, строго сохраняя свой строй, величественно плыли в воздухе бомбардировщики, атакуемые со всех сторон, как лошади слепнями, маленькими, верткими «мессершмиттами». А когда один за другим упали вниз три подбитых «мессера», наземные защитники города аплодировали воздушным, как будто дело было на спортивном стадионе, а не в разрушенном городе, где между развалин стен, превращенных в баррикады, свистели снаряды и стонали мины.

И опять пилоты накрыли цель — вражеский эшелон с горючим. Семь дымных пожарищ взметнулись в небо. В этот день пилоты группы Дужего ложились спать с сознанием, что день прожит недаром.

В боях за Сталинград, в этих невиданных, необычных сражениях, опрокидывающих все каноны учебников, в военную тактику вносится много нового, невиданного, подсказанного опытом гигантской битвы, требующей напряжения всех сил. Сражаясь за Сталинград, наши бойцы творят новые методы боя, находят новые приемы наиболее полного и широкого использования мощи своей техники, так же, как в свое время стахановцы Сталинграда на его великолепных заводах творили новые эффективные методы использования машин.

Одним из таких творцов новых методов боя является летчик-штурмовик Иван Петыго. На своем самолете, одном из тех, которых немцы зовут «черной смертью», он летает на бреющем полете прямо по улицам Сталинграда, бомбя и расстреливая засевших за баррикадами немцев, огнем своих пушек и пулеметов поражая тех, кто засел в домах. На днях летчик Петыго во время одной из таких штурмовок был атакован «мессером». Петыго расправился с ним особым, одному ему доступным способом. Хитро увернувшись от атакующего врага, он, пролетев улицу, ловко развернулся на площади и заставил преследующего его противника на всем ходу врезаться в телеграфный столб.

Летчик-бомбардировщик Тимофей Макеев нашел, что бомбовая нагрузка самолета, установленная на заводах и принятая в частях, мала.

— Нагрузка не для таких сражений, как сталинградское, — определил он и смело увеличил ее на тридцать процентов.

С волнением следили за полетом его боевые друзья. Эксперимент мог стоить не только машины, но и жизни товарища. И вот Макеев вернулся из полета, как всегда веселый и оживленный.

— Увеличение нормы горячих гостинцев для немцев состоялось на большой, — озоровато доложил он.

После этого эксперимента он почти удвоил бомбовую нагрузку. С его легкой руки началось движение за увеличение бомбовой нагрузки во всей части. Пилоты сбрасывают теперь на немцев на тридцать — сорок процентов больше, чем раньше. Это так и зовется — «макеевская порция».

Те, кто летают сейчас над окружающей Сталинград степью, видят внизу сотни разбитых, искалеченных машин с белыми крестами. Летчики могут гордиться — это их работа. На днях они сбили одного из лучших ассов Германии графа фон Эйзингеля, правнука Бисмарка, летавшего на специально сделанном для него самолете с графским гербом. Тупой и надменно заносчивый вначале и заискивающе лебезящий потом, когда он убедился, что его титул и громкое имя не произвели тут никакого впечатления, он мертвым, граммофонным голосом говорил заученные слова о непобедимости немецких летчиков:

— Маршал Геринг говорит, что самый плохой немецкий пилот стоит десяти английских или русских...

— Но ведь вас же сбили.

Он пожимает плечами. Ему нечего говорить. Вдруг в узких блекло-голубых глазах его, похожих на алюминиевые пуговицы его мундира, загорается какая-то искра жизни:

— Скажите, господин офицер, зачем вы, русские, так упорно защищаете эти бесплодные степи и развалины этого города? Почему ваши летчики дерутся против всяких правил и даже тогда, когда их положение безвыходно, не желают слагать оружие? — Он вопросительно раскрывает свои белые ресницы. Он искренне не понимает. Потомок «железного канцлера», продавший свою шпагу и свое летное мастерство разбойничьей гитлеровской шайке, так и не мог понять, почему советскому человеку так дорога родная земля, матушка-Волга.

Дальше