У озера
Белая ночь. Даже в полночь серым светом мерцают озера, сохраняя в себе отблески рыжего закатного пламени. Ночь светла, отчетливо выступает вдали цепочка холмов и высоток. На склонах их по временам перебегают огоньки выстрелов, взрывов: здесь, на этих холмах, в этих ложбинах, идут многодневные бои. Высотки не обозначены на карте, командиры дали им самые неожиданные наименования, основанные на внешних очертаниях: «Апельсин», «Палатка», «Перчатка», «Огурец»...
Возле этой самой «Палатки» и произошло то, о чем мы хотим рассказать.
Немцы собрали здесь крупный кулак и, подведя лесом значительную танковую группу, предприняли наступление на узком участке: они рвались к важнейшей дороге. Удар был отбит, продвижение противника силами нашей обороны решительно остановлено, и одновременно группа, которой командовал старший лейтенант Ковалкин, действовавшая в тылу противника, перехватила его коммуникации.
Немцы бросили часть сил против группы Ковалкина. Бой длился почти сутки. Ковалкин упорно защищался. Ему удалось занять неплохие рубежи, построить круговую оборону и отразить вражеские атаки.
Ковалкин, потный, с расстегнутым воротом, с биноклем в руках, стоял за укрытием на своем наблюдательном пункте и время от времени, не оборачиваясь, диктовал радисту походной переносной рации Мемелькову сообщения, которые следовало передать в штаб дивизии. Слышалось тонкое, заглушаемое взрывами постукивание ключа, и в эфир летели условные цифры радиосигналов.
Потом постукивания прекращались, и Ковалкин, все так же не оборачиваясь и не опуская бинокля от глаз, спрашивал:
Передал, Мемельков?
Сделано, товарищ старший лейтенант.
То и дело к командному пункту подползали связные из рот. Они подползали, облепленные грязью, промокшие до нитки в ржавой болотной воде, с лицами, обрызганными илом. Доклады их были невеселы: немцы яростно нажимали со всех сторон. Первая рота подалась назад метров на двести за рощицу. Ковалкин выслушивал сообщение, глядя на связного, не опуская бинокля, и громко, стараясь заглушить грохот разрывов, выкрикивал радисту донесение в штаб дивизии с просьбой открыть артиллерийский огонь по таким-то и таким-то ориентирам.
Опять постукивал ключ, опять летели в эфир цифры радиосигналов. Через несколько минут в воздухе слышалось характерное шуршание, и пламя разрыва взлетало среди деревьев: наш снаряд! Шорох за шорохом, снаряд за снарядом. И вот уже начал погасать в этом месте вражеский огонь, и вот, вспыхнув в последний раз, он совсем затихает, и уже слышны далекие крики «ура» наши пошли в контратаку. А тем временем приползает новый связной, измазанный в тине, вымокший в ржавой болотной воде, и говорит:
Жмет немец... Нам бы огонька, товарищ старший лейтенант.
И снова постукивает рация.
Радист Мемельков, молодой человек 25 лет (до войны он работал техником в Ленинграде), лежал в окопчике возле приемопередатчика с его металлическим штырем. Рядом лежал помощник Мемелькова Лапустов. Рация работала хорошо. Лапустов быстро и точно шифровал, сверяясь по таблицам радиосигналов. Волна дивизионной радиостанции иногда исчезала, как бы проваливаясь в эфир, но Мемельков тут же опять находил ее.
В полдень немцы подтянули артиллерийские и минометные подразделения и начали обстрел всей площади кольца. Огонь достиг чудовищной силы. Казалось, вскипает и горит сама земля. Ковалкин мужественно оборонялся, направляя по радио удары наших пушек и тяжелых минометов по огневым гнездам врага. Около часа длилась эта яростная дуэль, где один из участников мог руководствоваться только сигналами рации. Ковалкин попрежнему стоял за укрытием, не опуская бинокля. Время от времени он механически нащупывал левой рукой в кармане кисет, закуривал трубку, не ощущая ни дыма, ни вкуса табака, и диктовал Мемелькову донесение за донесением отрывистым, охрипшим голосом.
Немецкий снаряд разорвался рядом с командным пунктом. Взрывная волна отбросила Ковалкина к стенке окопа. Он упал лицом в глину и на минуту оказался присыпанным землей. Выбрался, отряхнулся и, счищая с лица грязь, окликнул Мемелькова, торопясь передать ориентиры только что замеченной минометной батареи. Никто не ответил ему. Он оглянулся, все еще оглушенный ударом о землю. Лапустов был убит. Мемельков раненный осколком, лежал без движения.
Больше не было никого в батальоне, кто бы мог управлять рацией, и радиосвязь была прервана.
Подполз военфельдшер и сделал Мемелькову перевязку. Прошло полчаса, Мемельков очнулся. Ковалкин наклонился над ним:
Плохо, Миша?
Радист не ответил, губы его побелели, глаза были закрыты. Ковалкин помолчал, поискал в кармане кисет и механически закурил, не чувствуя уже не только дыма и вкуса его, но даже самой трубки во рту.
Миша! сказал он, наконец. Если можешь, собери силы и наладь связь с дивизией... А то вовсе дрянь наше дело...
Мемельков молча утвердительно кивнул головой тяжелый язык не ворочался. Военфельдшер и санитар поднесли Мемелькова к рации. Рация была повреждена. Мемельков стал искать место повреждения и никак не мог найти: руки не слушались, дрожали, все плавало и кружилось, то и дело впадал он в какое-то странное, быстро проходившее забытье.
А связные, между тем, подползали и подползали, и каждый приносил неутешительные вести. Дело в том, что наши батареи, лишенные указаний по радио, стали бить неточно, снаряды ложились не там, где надо, и вражеский огонь снова достиг нестерпимой силы, и снова возобновились атаки.
Ковалкин молча выслушивал эти донесения. Он не оборачивался к Мемелькову, не торопил его, но даже по его спине Мемельков чувствовал, какой нескончаемо долгой кажется ему эта возня с рацией. Мемельков чувствовал это и волновался и торопился, а руки дрожали, винты вываливались на землю, в глазах стоял желтый туман, мысли были сбивчивы, неясны.
«Не починю! думал он. Лечь бы, заснуть... Ох, не починю!..»
Голова кружилась все сильней потеря крови давала себя знать. Он склонил голову лбом на землю, забылся, стало легко и сладко. Затем страшным напряжением воли заставил себя снова приподняться и в который раз! приняться за эти винты и провода, дробившиеся, расплывающиеся в глазах.
Наконец, он нашел повреждение и исправил его. В микрофоне зазвучал привычный шум эфира, и знакомый голос радиста сказал:
Ну куда ты запропастился? Ищу тебя целую вечность, все облазил. Что там с тобой?
Все остальное Мемельков запомнил отрывочно, неясно, он находился в каком-то полубреду, Военфельдшер шифровал по таблице, а он передавал в штаб донесение за донесением, сообщал ориентиры для артиллерийской и минометной стрельбы, принимал приказы. Нередко он терял сознание, все уплывало, затягивалось туманом. Потом опять приходил в себя. Часто он видел склонившегося над собой Ковалкина и слышал его голос:
Ну, как, Миша, держишься?
Ничего, отвечал он.
Силы его иссякали, он стал испытывать сильнейшую боль от раны. Боль была такая острая, что все тело дрожало мелкой дрожью. «Ох, больно... не шевелиться бы...» проносилось у него в голове. «Нет, нет, держаться!.. бормотал он. Держаться, держаться!»
Он принял сообщение, что командир дивизии, перегруппировав силы и подтянув подкрепление, намерен нанести удар через рощу на соединение с группой Ковалкина. Последнее, что принял, был сигнал, сообщавший, что наши начали атаку. Вскоре после этого он окончательно впал в забытье. В короткие мгновения, когда сознание возвращалось к нему, он слышал адский грохот разрывов и чувствовал, что кто-то куда-то несет его... И снова все исчезало. Он очнулся в санитарной палатке. Полковой врач стоял над ним, производя обработку раны. Рядом стоял командир батальона Ковалкин. Лицо Ковалкина было бледно, глаза глубоко запали в глазницы, но ворот гимнастерки был уже аккуратно застегнут, брюки и сапоги очищены от глины и болотной грязи.
Отбили? спросил Мемельков. Губы его едва шевелились.
Да, отбили, Миша, ответил Ковалкин. Потом по привычке, как всегда делал, скрывая волнение, он пошарил в кармане, ищя кисет, но, вспомнив, что курить здесь нельзя, смутился, махнул рукой.
Спасибо, Мемельков, помог... сказал он. Если бы не ты...
Мемельков обвел глазами палатку и сквозь входную щель увидел ночь, светившуюся каким-то розово-белым светом.
Ночь, а светло, сказал он.
Белая ночь, произнес Ковалкин.
Снова все замолчали. Врач приготовил бинты, склонился над раной, и страшная боль прошла сквозь все тело Мемелькова.
Белая ночь, сказал, крепясь, Мемельков. Совсем, как у нас в Ленинграде.
Да, как у нас в Ленинграде, тихо откликнулся Ковалкин. Ведь он тоже был ленинградский, и ему тоже было всего лишь 25 лет, как Мемелькову.