Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

В. Шелике

По дорогам войны и мира

Дороги войны... По ним шли не только солдаты — дети тоже. Пусть это были дороги в тыл — без бомб, без пуль, даже без капельки крови.

Для меня эта дорога началась с Казанского вокзала в Москве. Для меня и еще семисот ребят, детей сотрудников Коминтерна. Нас эвакуировали. Привозили ребят на вокзал мамы. Заводили в вагон, сажали на полку и уходили. Уходили на перрон — глядеть в окно.

Что делалось с малышами! Двух-, трех-, четырехлетние, они не хотели принимать маму за стеклом. Отчаянным криком рвалась наружу тревога: вдруг мама не успеет сесть?

— Ма-ма! — на всех языках мира.

Так начиналась эта дорога войны. Теперь я снова еду по ней. С того же Казанского вокзала, на станцию Ветлужская, где поезд стоит сейчас несколько минут, а тогда, в сорок первом, долго выгружал наше многонациональное племя. За окном моросит дождь. По стеклу ползут струйки, текут медленно, собираясь в капли, как слезы той рыжей англичанки, тогда, за окном. Слезы тоже лились по ее лицу ручьями, а ей так не хотелось, чтобы Гарри их видел. Он и не видел — забился в угол верхней полки. Он, шестилетний, понял, что она так и останется за окном. Война уже хозяйничала в его сердце.

Поезд шел. На каждый вагон — по одной взрослой женщине и по два подростка ей в помощь. И на каждой полке — ребенок, иногда два, ясельного и детсадовского возраста. Легче было тем, кого увозили со старшей сестрой или братом.

— Береги братишек! Береги! Это сейчас твоя главная задача, — крикнула моя мать в уходивший поезд. Она требовала, чтобы я стала взрослой. В четырнадцать лет.

И я стала взрослой, взрослым подростком, как многие мои сверстники.

А теперь я, уже действительно взрослая, даже не молодая, еду той же дорогой, в очень мирном году. Но я вся там, вся в прошлом.

Поезд шел тогда тоже быстро — мчал детей под защиту тыла, в ночь, далеко от мам и пап, но далеко и от бомб и пожаров. Каждую щелочку вагонных окон мы закупорили плотно и надежно, мы уже привыкли к светомаскировке, и в тусклой тьме усталые и перепуганные дети заснули. Заснули без матрацев и одеял, без подушек, свернувшись комочками. А мы двое — Борька Федотов и я — назначили себе ночное дежурство — следить, чтобы никто не свалился спросонок с тряских полок. Дежурство было самое настоящее, со сменой караула через каждые два часа.

— Вставай, — поднимал меня в очередной раз Борька. Он сам стоял в одной майке и брюках.

— Холодно ведь, ты что?

— Да там двое заревели во сне, озябли, — объяснил Борис. Потом он отдал кому-то и брюки.

А через три месяца Борис добровольно взвалит на себя обязанность, которую никто из нас взять на себя был не в силах. В отделении интерната для школьников, где не было ни одного мужчины, он, пятнадцатилетний, забьет корову и разделает ее тушу. Он останется один на один с той коровой и топором, в темном сарае, никого не пустив на это страшное зрелище. И кровь коровью он умело спустит в таз, и мы сварим из нее на кухне неумело кровяную колбасу. А был Боря городским парнишкой. И лишь однажды в деревне видел, как это делается.

Да, мы взрослели не всегда и не во всем так, как положено взрослеть детям. Мы взрослели в войну. И на четырнадцатилетние плечи — мы не учились этому, нет — просто так, сразу, сумели взвалить ответственность и за себя, и за младших братьев и сестер, и за чужих детей тоже.

Это путешествие в военное детство мы совершаем втроем — мой младший брат и его друг. Столько лет мечтали и наконец собрались. Облазим весь «Лесной курорт», все закоулки.

— Травка, ты помнишь аллею? От пристани до корпусов? А деревья на ней какие — до неба!

Я помню аллею, я хорошо ее помню. По ней мы первый раз шли в интернат, еще ничего не знающие о своем новом доме. По аллее мы ходили потом на работу, в лес — пилить дрова, на речку — дежурить, чтобы не утонули младшие, шли в школу — до переправы. Мы снова шагаем по ней, трое бывших интернатовцев. Я вбираю ее ступнями, ощущаю ладонями, поглощаю глазами. Вот здесь, около этих деревьев, шел солдат и увидел девочку. Чужую маленькую девочку. Сказал: «Доченька» — и поднял на руки, опустил на землю и пошел дальше своей дорогой. А девочка, счастливая, стала всем рассказывать, что к ней приезжал папа.

Как же не помнить нам эту аллею! Ведь здесь же мой братишка взял меня за руку и спросил:

— Можно я буду называть тебя мамой?

Помню, как по этой аллее шла наша мать. Реальная, наяву. Шла медленно, а я неслась ей навстречу: «Мама приехала!» Она действительно приезжала, немецкая коммунистка, антифашист, говорившая по-русски с немецким акцентом. И найти дорогу к той могучей аллее ей помогали русские люди, прекрасно различавшие чужие интонации, неправильную речь. Шел 1943 год. Война была в разгаре. Но люди помогли найти дорогу к детям немецкой матери, ибо понимали: есть на свете фашисты и есть на свете коммунисты, одни — враги, а другие — друзья...

Аллея вывела нас к корпусам. Вот в этом, крайнем, наверху была наша комната — девчонок-подростков, которые стали нянями, заготовителями дров, огородниками, сторожами, портнихами, вожатыми — всем, кем нужно было стать, чтобы заменить взрослых — кормить, одевать, растить, согревать, воспитывать сотни ребятишек.

В одной из комнат лежал мальчик из Ленинграда. Нам хотелось помочь ему забыть блокаду, бывать у него, рассказывать сказки. Нам запретили: нельзя. Тогда мы решили не есть конфет, которые по воскресеньям нам иногда клали на стол, — пусть будут ему. Нам сказали: не нужно. Мы хотели на него взглянуть. Нам и этого не разрешили. Но мы все же забрались однажды на подоконник и поняли: лучше бы мы не смотрели. Это можно было видеть в кино — и мы видели. На фотографиях в газете — мы и это видели. Но этого, живого, за окном, на постели, ленинградского мальчика, видеть было нельзя. А мы видели.

Дорога войны продолжалась. Ей еще не было конца.

Теперь «Лесной курорт» — снова дом отдыха Горьковского автозавода. По нашим дорожкам ходят отдыхающие. Мы для них — новая группа, неудачно прибывшая — в дождь. И быть может, им, уже ожидавшим конца заезда, было странно видеть блеск в наших глазах. Они не знали, что мы прибыли домой.

Мы были готовы ночевать под кустами, питаться грибами и ягодами — мы помнили их вкус, — лишь бы наглядеться на дремучие леса, найти ромашковую поляну, пойти на обрыв, забрести в ту глушь, что иногда являлась во сне — то ли сон, то ли явь, — все вымерло, одни стволы без листьев, покрытые лишайником, сжатые вросшими кольцами задубелых грибов, мох под ногами, гарь, чернота и тишина, какой быть не может, и все-таки она есть в памяти, на самом дне, и уже не знаешь, существует ли этот лес где-то на земле. Но найти его все равно надо.

Кругом цветы. Скамейка, на которой в ночное дежурство я, городская девочка, впервые увидела падающие звезды. Эстрада с танцплощадкой. Здесь мне впервые вручили письмо — объяснение в любви, подписанное местным начальником почты русоволосым Васей. «Начальник почти» — так он подписался.

В этом корпусе мы, четверо старших ребят — Свет, Сергей, Диониза и я, — провели не одну ночь, сидя в дежурке нашего разводящего Павла Ивановича Кадушина, начальника интерната. Отсюда выходили в очередной обход по интернату, отчаянно труся, за каждым кустом подозревая укрывшегося диверсанта, но не признаваясь ни напарнику, ни себе в столь стыдных страхах.

Отсюда дорога вела к траншеям, вырытым на случай бомбежки. Мы нашли их. Теперь эти щели войны заросли молодыми елками. А под ними — красные, на белых ногах, Мухоморы, красавцы писаные, прямо как на картинках. Ни один мальчишка из дома отдыха не станет здесь играть в войну, до того тут уютно и мирно.

Склад — конечный пункт наших ночных дежурств. Как близко до него теперь и как далеко было ночами сорок первого!

Каждый дом в «Лесном курорте» — наш.

Идем к корпусу дирекции. Вошли, представились, спросили, нельзя ли нам переночевать, купив двухдневную курсовку. И вдруг на лице сегодняшнего директора как на проявленной фотопленке стало проступать другое лицо, лицо молодого красавца, лицо нашего разводящего. Это был он, Павел Иванович! Он!

В ноябре сорок первого года, сдав хозяйство новому директору, он ушел воевать. Был ранен, но вернулся. И теперь опять в «Лесном курорте», как до войны.

Ну разве мы приехали не домой!

Потом в столовой нас остановила женщина:

— Вы интернатские? Да? А меня не помните? Официантку Раю? Нет? Ну да, как вспомнить, вы такие маленькие были. Подвезли вас на лодках к пристани, увидели мы и ахнули: что будем делать? Каждый на своем языке лопочет, мы ему кашу, а он «мама!». Выбежим из столовой на улицу, наревемся и снова кормить. А один, постарше, Рудик, говорил по-русски, но тоже есть не хотел. Вы Рудика не знаете?

Кто сказал, что на свете нет телепатии!

— Знаем, Вот он стоит.

Здоровый мужчина, инженер-вертолетчик. Вот какого откормили!

Еда занимала наши желудки, наши души, наш ум. По дороге в школу, вечером после уроков, утром после завтрака, и днем, и ночью, даже во сне кто-нибудь начинал говорить на тему, на которую мы же сами наложили строжайший запрет.

— А моя мама... — приступал очередной фантазер к созданию живописной картины тарелки жареной картошки с луком и колбасой. Нет, слушать это было просто невозможно, в воздухе немедленно начинало пахнуть, нос вбирал этот аромат, язык жаждал вкусить, а желудок — желудок властно, как настоящий бандит внутри тебя, требовал утолить его желания. И нельзя было не слушать, и нельзя было слушать.

— Мы же решили! Замолчи!

Но и сладостна была та мука: уйти в фантазию, ну чуть-чуть, на минутку всего, — и уже перед тобой эта вкусная, нет, вкуснейшая, самая наивкуснейшая картошка. О боже мой!..

Детдом наш был интернациональный. И блюда, что описывал очередной нарушитель табу, тоже были интернациональными.

— Все, кончили, — прерывала Диониза очередного кулинара и начинала петь арию или дуэт из многочисленных опер, которые знала наизусть.

«Люди гибнут за металл», — грохотала она, захлопнув устную книгу о здоровой и вкусной пище. И уходили куда-то прекрасные образы простых блюд, которыми когда-то досыта кормили нас мамы. «Сатана там правит бал, там правит бал», — мы уже пели хором.

Голод сделал нас рационализаторами. Придумали, например, как растянуть порцию — кубик масла, который иногда перепадал. Рацпредложение требовало одного — терпения. Масло тонюсеньким слоем намазывалось на кусок черного хлеба, а потом, когда хлеб уже был поднесен ко рту, зубы, не кусая еще, сдвигали масло с того места, что откусывалось, на неоткусанную часть. И так кусочек за кусочком до конца хлеба. В результате нос, губы все время ощущали запах масла, и, если хватало выдержки, его мазали на еще один кусок хлеба.

И все-таки нас по тем временам хорошо кормили. Три раза в день.

Низкий поклон вам, сотрудники «Лесного курорта»! За любовь к детям, за широту сердца, за интернациональный дух. «Лесной курорт» стал домом для детей немецких, венгерских, румынских, финских, австрийских, японских антифашистов, домом для русских, англичан, французов, американцев. Всех накормили, всех сберегли, никого не обидели.

Нет на земле места прекраснее, чем «Лесной курорт». Там началась для нас Родина. Обласкала руками Павла Ивановича Кадушина — первого директора, Раисы Петровны Чирковой — молоденькой официантки, строгого и доброго врача Лукьяновой, мудрой воспитательницы Софьи Павловны Русаковой, златокудрой Оксаны — детсадовского кумира. Интернатским ребятам отдал свое сердце Миндин — начальник лагеря. Здесь, в интернате, оно и остановилось...

Советская Родина. Она воспитывала. Учила любить работу, не бояться мороза. Мы умели пилить дрова, полоскать в проруби белье, из промерзлой земли выкапывать картошку, ухаживать за животными. И ходили в школу, за семь километров, по льду, трещавшему под ногами. И баловала нас Родина. В праздники — сытным обедом, письмами от Георгия Димитрова, нашего шефа.

И мы любили и любим ее, Советскую Родину. Родину нашего детства. Не вторую, а самую что ни на есть первейшую.

Дальше