Л. Успенский
Так было
В 1943 году Политическое управление Краснознаменного Балтийского флота (мы звали его сокращенно ПУБАЛТ) помещалось на Петроградской стороне, на улице Попова, в здании электротехнического института. Мы, причисленные к Балтфлоту писатели, считали его своим домом: здесь жили и работали.
Как-то в один теплый весенний день мне понадобилось с утра пойти в город. Я спустился вниз, предъявил постовым у входа пропуск, усыпанный множеством таинственных, припечатанных поверх текста, причудливых значков и клейм (они сменялись часто, чтобы никакой агент врага не мог воспользоваться случайно потерянным или украденным пропуском), вышел под сень только-только распустивших первые листки могучих тополей у подъезда и пошел по тихой улице нашей к Кировскому проспекту.
Каждый раз, выходя в те дни в город, я приглядывался, прислушивался, принюхивался ко всему, что меня окружало. Я прекрасно понимал: то, что я вижу, большая, можно сказать, ВЕЛИКАЯ ИСТОРИЯ. Нет и не может оказаться на моем пути ничего неважного, несущественного. Вот и то утро это утро блокадного города. То, что высоко в небе рычат и гудят истребители, важно: это наши, советские истребители, и их рев говорит о том, как далеко ушли мы от тех дней, когда в воздухе господствовали не мы, а фашисты. Все, все существенно, все история!
Я шел и вглядывался в лица встречных. Да, еще мало, совсем мало было в Ленинграде гражданского населения: все больше наш брат военные, армейцы и моряки. Но эти «гражданские» (по большей части женщины) выглядели теперь уже совсем не так, как год назад: они шли спокойно, лица их были здоровыми, не похожими на изможденные маски блокадников конца 41 начала 42-го годов... Я смотрел. Запоминал. Радовался тому, что вижу хорошее, и тому, что смогу когда-нибудь потом все это хорошее, все эти предвестия Победы, теперь уже не такой далекой, запомнив, передать будущим поколениям, своим детям, детям моих детей всему миру... Рассказать о них!
И вдруг я попридержал шаги. Передо мною открылось зрелище на первый взгляд пустячное и неважное, на второй взгляд смешное, а на третий и весьма заслуживающее внимания, и радостное, и тоже как в совсем крошечной капле воды показывающее, что и мы, ленинградские блокадники, и сам Ленинград выдержали и выдюжили самые черные, самые трудные времена, что перелом уже произошел, что теперь нам уже ничего не страшно...
Что же я там увидел? Там, на кирпичной стене высокого заводского корпуса, была укреплена в деревянной рамке самая обыкновенная газета, какие всегда у нас наклеивают на стены домов.
Перед газетой, опершись на самую обыкновенную палку, стоял и внимательно читал сводку Совинформбюро самый обыкновенный седенький старичок. А возле ног этого обыкновенного старичка, соединенное с ним поводком-ремешком, сидело совершенно необыкновенное, невиданное в те дни в Ленинграде существо: маленькая, гладкошерстная, темно-рыжая собачонка. Сидела, слегка подрагивая от утренней свежести и нервно зевая...
Собачонка в Ленинграде?! Боже ты мой! Да мы вот уже скоро два года, как и в глаза не видели здесь собак... Откуда им было тут взяться? Девять десятых их погибло и от холода, и от голода, и от всяких других причин; одна десятая это мы тоже знали через фронт, через Ладогу удрали туда, где было сытнее...
Собака на ленинградской улице в апреле 1943 года была таким удивительным и редкостным явлением, что я решил перейти улицу и спросить у ее хозяина: откуда взялось это чудо? Удалось ли ему ее каким-то непонятным способом сохранить в страшные месяцы абсолютного голода, или, может быть, ему уже теперь ее привезли в подарок «из-за кольца»?
Я пошел наискось через улицу, но не успел. Меня опередили... По тому тротуару, на котором стояли старик и его песик, навстречу нам с писком бежало человек десять или двенадцать совсем маленьких девчушек и мальчуганов, под начальством нянечки, тоже совсем молоденькой, свежей, веселой, но на костылях: одна нога у нее была согнута, не доставала до земли, а по солдатской шинели видно было, что она совсем недавно и, видимо, именно из-за раны перешла в гражданское состояние. Тем не менее ребята бежали бегом, а она на своих костылях прыгала за ними. Куда? Да к этой же собачонке!
И вот ребята обступили маленького пса со всех сторон. Они почти все с изумлением присели вокруг собаки на корточки, смотря на нее со смешанными чувствами опасения, недоверия, радости. Собачка, видимо, слегка смущенная таким шумным вниманием, привстала как бы на корточки, потом снова села на хвост, потом вдруг широко зевнула и закрутила в упругий завиток свой ярко-розовый язычишко...
Тетя Тонечка! Антонина Васильевна! вдруг зашумели тогда ребятишки. А это кто? Это киса? Ой, почему она так язычок высунула?.. Как не киса? А кто же это тогда? Девочки, мальчики, это собачка, вы слышали? Это собачка, собачка, собачка...
Мне будет довольно грустно, если я узнаю, что вы, мои читатели, дойдя до этих строк, улыбнулись, засмеялись, пожали плечами. Тогда, значит, я ни о чем не умею рассказывать.
В тот миг мы все трое веселая, хотя и тяжко изувеченная, девушка-воспитательница, старичок хозяин собачки и я капитан флота, мы посмотрели друг на друга и быстро отвернулись. Особенно мы со старичком: девушке-то нечего стесняться, что у нее слезы на глазах, а вот нам... Нам все было понятно: эти малыши и малышки родились, может быть, за год или за два до начала войны. Пока она не началась, они еще ничего не успели увидеть ни кис, ни собачек, ни зайцев, ни белок ничего. А потом, во время самого страшного, что случилось в дни войны в мире, во время блокады, уже и негде было им никого из этих зверушек углядеть... Так вот и выросли они, не зная ни собак, ни кошек, не умея отличить кошку от собачонки. И вот, наконец, сегодня такое счастье: они увидели первую в их жизни собаку.
Господи! сказала нянечка. Сказала так, точно у нее были обе ноги, и не было костылей, и для себя ей и просить у судьбы было нечего. Ничего я больше не хочу, чтобы только была Победа. И чтобы у всех этих крохотулечек, тут она вдруг замолчала, точно проглотила что-то большое и круглое, чтобы у них человеческая жизнь стала.
И мы, покачав головами, пошли в разные стороны. А я еще пообещал тогда себе: когда придет Победа, непременно написать, чтобы люди знали, чтобы они не забывали об этом, и про блокаду, и про эту встречу, и, самое обязательное, про детей-блокадников.
И еще рассказ из жизни военного Ленинграда.
Сумеречным зимним днем мы с писателем Николаем Корнеевичем Чуковским оба были офицерами пошли разыскивать нужного Николаю Корнеевичу летчика, прибывшего на короткий срок с фронта в Ленинград.
Идти было далеко, через Неву, за Невский, в Столярный переулок. Летчик по телефону сказал свой адрес и предупредил, что пробраться к нему будет не так-то просто. Он остановился у своей сестры, а та живет в разбомбленном доме. Там есть полуразрушенные лестничные пролеты, подниматься надо осторожно.
Наконец мы разыскали шестиэтажный дом и, поразмыслив, вступили на лестницу справа. В абсолютной темноте не было ничего видно. Мы даже постояли минуту перед дверью. На дворе, когда приглядишься, чуть мерцал пушистый снег, на котором не было ни копоти, ни грязи, ни следов только три или четыре узенькие четкие тропочки, а там, в щели, за вмерзшей в снег и незакрывающейся дверной створкой, стояла такая чернота, что нырнуть в нее было страшно, как в холодную прорубь.
Кругом не было ни души. Шестиэтажные стены стояли, поднимаясь до самого неба. Две стены были обыкновенными, две другие кончались наверху какими-то причудливыми зубцами; сквозь оконные квадраты тускло светило небо; видно было, что в этих двух корпусах пустота, ни полов, ни потолков, все вырвано бомбой, вернее, даже двумя бомбами.
Д-да! сказал Николай Корнеевич. Ну что ж... Я шагнул в дверную щель и почти что испугался.
За дверью из кромешного мрака точно бы глядело на меня красненькое кроличье око, светился чуть заметный, слабенький огонек; не сразу сообразишь, что он есть, думаешь, может быть, от темноты так показалось.
Но нет, в темноте горел огонек. Этому было трудно поверить: на пустой лестнице, на ветру, на холоде маленькое, окруженное радужным сиянием пламя.
Смотрите, Николай Корнеевич!
Приглядевшись, мы увидели истинное чудо. На нижней площадке, около пустой клетки лифта, стоял кособокий деревянный стол: у него были только две ножки, и держался он на каком-то старом ящике. На столе стояла большая стеклянная банка, огромная банка литров на десять. Там, внутри, как золотая рыбка в аквариуме, и жил огонек. И ветер не трогал его, и он тихонько сидел на фитильке обычной коптилки «волчьего глазка», поставленного посреди банки, и помаргивал очень скромно, даже вроде как сконфуженно: «Простите меня за смелость, но вот горю!»
Глаза привыкли к его чуть зримому свету, и стало видно: у банки нет дна и установлена она на каких-то железках, так что воздух проходит под нее и огоньчишко не задыхается, а и вправду горит.
А рядом с банкой все это только постепенно выступало из черноты на железном противне лежит кучка тонко нащипанных лучинок. Довольно большая кучка, точнее, две: справа свежие, слева с обожженными концами. И над ними установлен кусок фанеры с какой-то, сделанной, по-видимому, углем надписью. Кто писал, что писал, зачем?
Фанерку пришлось придвинуть к самой банке. И тогда мы прочли на ней слова, поразившие нас в самое сердце.
«Дяденька (или тетенька), было написано там. Зажги огонек! Если прикуришь, положи лучину назад, их трудно доставать. А если пойдешь наверх, свети себе: на третьем этаже провал».
Послушайте, Эль-Be, пробормотал Николай Корнеевич, после довольно долгого молчания. Я не верю. Этого не может быть. Мы что, в сказку пришли?
Он взял лучину, опустил ее сверху в прозрачную урну, нацепил на нее огненный лоскутик. Вдруг посветлело. Я торопливо полез в карман за папиросами: в блокаде было так есть огонь, прикуривай, потом неизвестно, будет ли он... Взяв еще пару щепочек, мы быстрыми шагами пошли вверх по лестнице: нам надо было на пятый этаж. А на площадке третьего этажа мы дружно остановились: половина площадки отсутствовала, она рухнула вниз, перил не было. Хороши бы мы были тут, в преисподней тьме, без света...
Летчик, друг писателя Чуковской, открыл нам и ахнул:
Товарищи, у вас что же, фонариков нет, что ли? Так как же вы?.. Безобразие какое! Я бы обязательно вас встретил, если бы знал! Спички жгли?
Какие там спички в сказочном царстве! с торжеством ответил Чуковский. Вы слыхали лучший лозунг на свете: «Зажги огонек»? Вот. Он протянул полуобгоревшую лучинку. Видали? И прежде всего отвечайте: кто это? Кто придумал это неугасимое пламя? Кому пришло в голову? Где этот блокадный Прометей? Сейчас же покажите нам его!
Широкое, грубоватое лицо летчика (у него-то в руках сиял отличный трофейный фонарик с красным и зеленым светом мечта моряка на суше) расплылось в улыбке.
Ах, значит, добыли-таки древесину? с удовольствием сказал он. Ну молодцы, вот молодцы! А то у них ее дня три не было, так темнота началась жуть... Да это тут у нас двое ребят, единственные, которые остались во всем доме. Генка и Нинушка. Нет, не брат с сестрой, из разных квартир. Говорят: «Мы тоже хотим что-нибудь делать. Мы же пионеры!» Да лет по двенадцать, что ли. И вот придумали, представьте себе! Уже второй месяц у них эта неопалимая купина горит. Откуда они керосин, фитили берут, не скажу вам... Но молодцы, правда ведь?
Кончилась война. Николай Корнеевич Чуковский переехал в Москву, я остался в Ленинграде. Встречаться нам с ним теперь приходилось нечасто. Но каждый раз, как это случалось, мы, еще даже не успев пожать друг другу руки, улыбались, как заговорщики, и говорили один другому, точно пароль на фронте, одну и ту же фразу, пропускавшую нас в царство воспоминаний, у дверей которого из глубокой тьмы выступали перед нами две худенькие ребячьи фигурки. Мы говорили: «Зажги огонек!» и вокруг нас и у нас на душе сразу становилось светлее и теплее.
Я не знаю, сколько еще проживу на свете, но этого удивительного лозунга не забуду никогда.