Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Л. Овчинникова

Дом на передовой

Я сижу в углу подвала на деревянном топчане и смотрю, как светлеет слуховое окно. Из темноты проступают обугленные ветки дерева, исщербленная пулями стена соседнего дома. Подвал наш давно проснулся. Но никто не встает и не разговаривает. Все в эти минуты смотрят на квадратное окошко, в которое выведена металлическая труба. Дождались еще одного дня. Время на войне идет совсем иначе, чем в другой — обычной — жизни. Наступает утро, мы не знаем, доживем ли до вечера. Стены трясутся от близких взрывов. Сколько нам осталось жить? Еще несколько дней? Или несколько часов? Или только эти мгновения, когда мы ждем рассвета?

Подвал приютил три семьи. Свела вместе общая судьба: под бомбежками не смогли переправиться через Волгу. Бетонные своды укрыли трех женщин и восемь детей. Чаще всех выходил наружу пятнадцатилетний Виталик Величкин. Приполз, раненный в ногу. Рана загноилась, повязка усеяна вшами. Наш подвал затерян среди вывороченных снарядами воронок, руин, минных полей. Война подкралась к самому нашему дому. Мы ушли под землю, чтобы ни шороха, ни голосов, ни писка не было слышно. Подвальное окошко выходит на Мамаев курган. До него от нашего дома идти меньше часа. Весной мы взбирались на склоны, собирали тюльпаны — красные, желтые, белые. Степная трава волнами ходила под тугими ветрами. На Мамаевом кургане рвутся бомбы и снаряды, черные провалы воронок — как рваные раны.

Вот уже несколько дней мы не знаем, где наша передовая. Пулеметчики обороняли железную дорогу. В километре от нас. Теперь пулеметы смолкли... Продвинулись вперед или отошли назад? Днем и ночью над нами гремит война. Мы забыли все другие на земле звуки. Неужели где-нибудь на свете шумят деревья, щебечут птицы, тикают часы, играет патефон, гудят машины, звенит трамвай? День и ночь мы слышим только грохот взрывов, свист пуль, вой пикирующих самолетов.

Сегодня мне идти в овраг за хлебом или супом. Мама и сестренка совсем ослабли от голода. Мне нужно пройти, пробежать, проползти метров двести. Место открытое. Снег укрыл пепелище. В одни сутки сгорел заводской поселок. Огонь поглотил деревянные дома с резными наличниками, вишневые и яблоневые сады, столы в палисадниках, на которых летними вечерами пыхтели самовары. Ветер гонит снег между торчащими печными трубами. По дороге в овраг знаю каждую воронку, где можно спрятаться, свернуться калачиком, притаиться во время обстрела. Страшно проползать мимо убитой бабы Насти, нашей соседки. Она лежит неподалеку от обгоревшей груши, под которой ребята нашей улицы собирались вечерами. Здесь в палисаднике, где пахло петуньей, душистым табаком, помидорной ботвой, рассказывали друг другу таинственные истории. Впрочем, все они, даже самые запутанные, были конечно же со счастливым концом. В последний момент кто-то спасал героя, отводил от него беду.

Скоро мне идти в овраг. В прошлый раз я принесла целое ведерко мерзлых очисток. Замечательные получились лепешки! Если бы еще соли достать...

После привычной темноты подвала глазам больно от яркого света. Мне нужно добраться до перевернутых вагончиков в шлаковых отвалах, за которыми начинается тропинка в овраг. Передо мной мертвое пространство. Нет ни огонька, ни живого звука. Земля окоченела, оглохла, ослепла. Перестала быть землей. И я не вижу больше на ней ни чистого снега, сверкающего на солнце, ни прозрачных сосулек, свисающих с уцелевшего тополя, ни высокой горки, с которой мы съезжали на санках. Я смотрю и ничего не вижу. Потому что все мое нутро напряжено, сковано тревогой. Земля передо мной совсем другая, чем прежде. Примериваюсь, как доползти до каменной стены, чтобы затаиться, переждать, передохнуть. Все живое наблюдает, прицеливается, готовится. С чем сравнить фронтовую полосу? Ее не с чем сравнить.

Ползу по глубокому снегу в сторону Волги. Где-то позади — вражеские траншеи. Снег накрывает меня с головой. Как волна в непогоду. Между такими сугробами, наверное, можно пушку-сорокопятку протащить. В этом снеге теперь все мое спасение. Если заметят гитлеровцы движущуюся точку, ухнет взрыв, полоснет пуля. Сколько еще метров ползти? Неужели убьют? Как же это так — вдруг меня больше не будет? Этого не может быть! Неужели я не увижу маму и сестренку, не узнаю, жив ли отец? Не буду больше ходить в школу, играть в снежки, бегать по траве, читать книги, писать стихи, кататься на лодке, танцевать? Сколько на свете замечательных дел! Нет, меня не убьют. Этого просто не может быть. Я так хочу жить!

Вот, наконец, я подбираюсь к вагонетке и быстро, будто плаваю по-собачьи, сползаю в овраг. Можно сесть и передохнуть. Скаты оврага защищают от пуль. Вражеские минометы где-то совсем близко. Место пристрелянное.

Тропинка в овраг мне знакома. Сюда мы прибегали после школы. Крутые откосы представлялись нам сказочными крепостными стенами. Здесь, в стороне от городских улиц, дышала наша вольница. Мы забирались в расщелины, рыли пещеры, строили мосты через ручейки, пили воду из родников. Воображали себя путешественниками, альпинистами, геологами. Под снегом на глинистой стене, наверное, целы наши рисунки. Краснозвездные самолеты, планеры, дирижабли. Как давно это было!

Снизу тянет дымом. Скаты оврага облепили блиндажи. Торчат бревна, доски, куски рельс, трубы. Вгрызлась в землю пехота. Есть блиндажи кухни и медсанбатов. Тылы переднего края. До передовой местами не больше полкилометра. Но все-таки — это тылы. Овраг стал обыкновенной военной траншеей, только огромных размеров. Идут солдаты. Катят орудие, колеса застревают в снегу. Несут ящики с гранатами, с патронами. Тянут телефонный провод. На дне оврага то в одном, то в другом месте лопаются вражеские мины. Никто не останавливается и даже не оборачивается в сторону взрыва. Работают солдаты. Небритые, хмурые.

Помню, с каким чувством я впервые смотрела на эту фронтовую жизнь, открывшуюся мне в овраге. Это было чувство удивления. Какой-то слишком будничной показалась мне эта картина. Совсем не то, что мы раньше видели в кинофильмах. И герои там были другие. Сразу видно, что он совершит подвиг — гордая осанка, смелый взгляд.

Сижу на тропинке, около вывороченной взрывом воронки, смотрю на ссутулившихся, молчаливых солдат, которые работают под грохот взрывов, и еще не знаю, что никогда в жизни мне не увидеть ничего величественнее, непостижимее. Снова и снова буду вспоминать, как это было. Будто огромные железные бочки катятся по воздуху — гремит канонада. Даже если зароешься в землю, все равно будешь слышать, как смертоносное железо сечет воздух, землю и все живое. Сколько еще шагов можно успеть пройти, прежде чем тебя настигнет осколок или пуля? Но бойцы делают то, что должны делать на войне. Они работают. Идут к переднему краю. Несут пулеметы, бронебойные ружья, противотанковые мины и котелки с кашей. Это о них, об этих усталых и озябших на волжских ветрах людях, будут написаны симфонии, поэмы и песни. Подвиг, он и есть такой — с виду обыкновенный.

Протоптанной тропинкой пробираюсь туда, где по свинцовой воде несутся глыбы льда. По Волге, как у нас говорят, идет «сало». Топчусь около солдатской кухни. Пахнет необыкновенно вкусно. Наверное, гороховым супом из концентратов. Не могу решиться толкнуть дверь землянки. Мы знаем, что солдатские пайки с каждым днем становятся меньше. Катера и лодки пробиваются сквозь льды. На передовую доставляют хлеб, в котором застряли осколки.

«Откуда ты, девочка?» — передо мной стоит военный в белом овчином полушубке и шапке-ушанке. Я привыкла к такому вопросу. Что тут рассказывать? История наша обычная — не смогли переправиться через Волгу. Где находится наш подвал? На пятачке за оврагом. Капитан берет у меня пустое ведерко. Мы взбираемся по крутому отвесному склону. Ползу вверх на четвереньках, цепляясь за бугорки земли и пучки сухой травы. Так добираемся до небольшой площадки.

В землянке тепло. Оказывается, я даже забыла, что такое тепло. Мне стало вдруг весело. Я видела, как офицер снял с гвоздя вещевой мешок и выложил концентраты. Каша пшенная, суп гороховый. «Это тебе, забирай», — сказал он. Какое богатство на столе! Офицер сложил брикеты в ведерко. Я смотрю на капитана и вдруг понимаю: он знает, как мне было холодно и страшно, когда я ползла в овраг. Впервые мне хочется заплакать. В нашем подвале каким-то немым уговором запрещено плакать. Больше всего сейчас мне хочется рассказать высокому голубоглазому капитану о том, что довелось увидеть нам с тех пор, как нет отбоя воздушным тревогам. Но я молчу и только хлюпаю носом. К моему удивлению, капитан начинает сам рассказывать о себе. Зовут его Павел Михайлович Корженко. До войны он работал в Куйбышеве, в райкоме партии. Ушел на фронт добровольцем. Дома остались жена и двое детей. Старший — Борис — мой ровесник, тоже окончил четвертый класс.

Павел Михайлович достает из нагрудного кармана листок бумаги. Читает мне письмо от сына. Тот рассказывает, как собирали теплые вещи для детдомовцев, как ходили всем классом в кино. «Неужели, — думаю я, — где-то ходят в школу, смотрят кинофильмы?» Как трудно мне это сейчас представить! Борис пишет, что гордится отцом — его ранило в грудь, а не в спину. Значит, он шел в бою вперед. Павел Михайлович откладывает письмо и говорит со мной как со взрослым, умудренным фронтовым опытом человеком. Вот как, мол, сын прямолинейно рассуждает. Я и в самом деле понимаю это. Разве мина выбирает, где ударить! Павел Михайлович рассказывает мне о переправе через реку, где его и ранило. Вижу эту ночную переправу, фонтаны взметенной взрывами воды, повисшие в небе ракеты, баржу с пробитым днищем, которую крутит течение. Павел Михайлович бросается к другу, у которого вырвано плечо, перевязывает его нижней рубахой. А потом на палубе перевязывают и его самого, осколок застрял в ребре. В госпитале пробыл недолго. Просил скорее отправить на фронт. «Вот бы написать Борису, — думаю я, — чтобы знал, какой у него отец».

Я сижу, разомлевшая в тепле, и еще не знаю, как важно будет для меня навсегда все то, что происходит сейчас в этой землянке, из которой видна свинцовая волжская вода. Память об этих днях всегда останется для меня нравственной опорой. В радости и в беде буду помнить и этот скудный сталинградский паек, который капитан разделил с голодными детьми, и книги с обгорелыми страницами, подаренные им, и трофейный парашют, из которого потом мне сшили платье. И огонек коптилки, мигавший при взрывах.

Я вышла из землянки, когда стало смеркаться. Перед угрозой гибели обостряются все чувства. Тогда впервые пережила и осознала, какое же волшебство творит человеческая доброта! Присела на бревно, перед тем как снова подниматься наверх, на гребень оврага. И вдруг увидела в темнеющем небе звезды. Забыла, что они есть, что можно смотреть на них. И снег увидела — какой он голубой и чистый. Будто глаза открылись.

Поднялась по тропинке и снова, барахтаясь в снегу, подползла к вагонетке. Что такое? Недалеко от нашего дома клубы дыма. Я знала, как горят каменные дома и деревянные. Это было ни на что не похоже. Да и гореть на том месте нечему. Казалось издали, земля разверзлась и изнутри поднялся дым до неба. Я ползу вперед и никак не пойму, что происходит на нашей улице. Взвилась ракета. Стучит пулемет. Я отталкиваюсь локтями, коленками. Тащу за собой ведерко. Оно полно снега. Взлетают ракеты и зависают над землей. Это немецкие «фонари», так их зовут. Попадаю в освещенный пятачок. И замираю на снегу, стараюсь вдавиться внутрь. Кажется, на меня сейчас нацелены и автоматы и пулеметы. Лежу на снегу в огромных солдатских ботинках, в платке, завязанном на спине. Мне одиноко и страшно в безлюдном пространстве. Некого здесь позвать на помощь. Никто даже не узнает, где меня убьет. Занесет снегом и все. В воздухе каждую секунду ухает, рвется, свистит железо. И я боюсь даже думать сейчас о том, что доползу до подвала, боюсь спугнуть свою судьбу. Но я жива. И ползу вперед.

Хватаюсь за угол бревенчатого дома, как выбившийся из сил пловец, добравшийся до берега. Осталось позади мертвое заснеженное пространство, которое простреливается со всех четырех сторон. На открытом месте даже такое укрытие, как разрушенный дом, кажется надежной броней. Поднимаю доски, чтобы подобраться к подвалу, и вдруг вижу — над входом стоит пулемет. Двое солдат вынимают пулеметные ленты из ящика. Пулемет — наш: дулом повернут в сторону фашистских позиций. Свои солдаты — вижу ушанки, стеганые фуфайки, валенки. Лиц в полутьме разобрать не могу. «Там моя мама», — объясняю я. Ничто, наверное, не удивило бы так бойцов в этой обстановке, как появление девочки, запорошенной снегом с головы до ног, с ведерком в руках. Молчат они, и я также молча подхожу к подвалу.

Скатываюсь по лестнице вниз. В подвале горят «катюши» — светильники из сплющенных гильз. Почему-то все сидят на топчанах в пальто, платках, валенках. Мама держит на руках закутанную в одеяло сестренку. Когда начиналась вражеская атака и снаряды прицельно рвались на нашей улице, мы собирались, одевались во все самое теплое и сидели, прислушивались к грохоту. Если снаряд попадет в подвал, может быть, кто-то из нас спасется, успеет выскочить из-под обломков.

Сажусь на свое место на топчане в углу, и мама рассказывает мне о том, что происходило здесь. Днем десятилетний Толик Столповский пополз к бойцам, оборонявшим трамвайный мост. Бойцы знали юркого сметливого мальчишку, он рассказывал им обо всем, что замечал на вражеской стороне. В бетонной дамбе под мостом можно было встать в полный рост. Здесь находились пулеметчики и бронебойщики. Телефонный провод соединял бойцов с берегом Волги. В тот день они увидели, как гитлеровцы по одному перебегали железную дорогу и маскировались в развалинах каменного дома. Так всегда начиналась атака. Казалось, каменные руины снялись с места и тараном двинулись к Волге. Гитлеровцы стреляли из всех щелей и проломов. Пустили дымовые шашки. Рвались к заводским корпусам «Красного Октября», где в пролетах цехов, мартеновских печах, подземных тоннелях держалась наша оборона. Пока сражается дамба, фашисты не пройдут к заводской стене. Наш дом тоже под защитой этой дамбы.

О том, что происходит наверху, в подвале знали от Толика Столповского. Наружу никто не выглядывал. По выстрелам чуяли, какая обстановка. Вечером бойцы притащили пулемет в наш дом.

По лестнице громыхают сапоги. Молоденький веснушчатый боец спускает к нам деревянный ящик с патронами. Просит воды. Теперь у нас воды много. Набираем снег и растапливаем на плитке. Тетя Женя Величкина, как хозяйка подвала, черпает воду из ведерка.

Над нами работает пулемет. Мигают гильзы-коптилки, ходуном ходит пустая кастрюля на плите, повизгивает труба, выведенная в окно. Молча и не отрываясь все смотрят в одну точку — на дверь. Мы знаем, что ждет нас, если фашисты ворвутся в дом. Без всякого предупреждения они забрасывают подвалы гранатами. Так погибли многие семьи в поселке. Пока стучит пулемет наверху, мы живы.

Кто-то спускается по ступенькам. Веснушчатый пулеметчик, просунувшись в дверь, садится на ящик с патронами. Рукав шинели в крови. Мама быстро освобождает угол топчана. Вместе с тетей Женей Величкиной разрезают рукав, перебинтовывают рану. Мне ничего не видно за их спинами. Боец говорит: «Рука холодеет». Мама растирает, а я вижу, как на глазах побелела его рука. В дверь врывается ветер. Раненый боец снова поднимается на лестницу.

Стучит пулемет. Мы знаем: пока пулеметчики живы, они не уйдут, не оставят подвал без защиты. Верим в это, как верят в добро и истину. Все, что еще будет в жизни, зависит сейчас от одного — единого — от стука пулемета наверху, над дверью подвала. Бойцы закрыли дорогу фашистам к нашей улице, к развалинам школы, к убитой бабе Насте. Линия огня проходила в те минуты не только по земле — бойцы защищали в нас веру в человеческое благородство, мужество. Если бы меня спросили тогда, что такое совесть, я бы сказала, что знаю ее земное обличье. Видела двух молодых солдат, сражавшихся на ступеньках нашего многодетного подвала, и думала о том, что совесть — это такая сила в человеке, которую победить невозможно.

Стук пулемета отмерил один из ста шестидесяти трех дней, которые мы прожили в подвале.

Еще много раз я приходила в землянку, где уютно пахло древесной смолой. Павел Михайлович ставил котелок с дымящейся кашей или супом. Задумчиво смотрел, как я ела. Было в его рассказах такое, что и через годы не дает мне покоя. Говорил о том, как уходил на фронт, как двигался воинский эшелон к Сталинграду. Помню его рассказ. Бомбой перевернуло вагоны. Молодому лейтенанту оторвало ноги. Час назад сидели вместе, шутили, пели. Вспоминали о ночной атаке. Прорывались из горящего дома, окруженного гитлеровцами. Как уцелеть в свинцовой пурге? Гранатами прокладывали дорогу. Бились прикладом и штыком. Крики, стоны, брань. Почему Павел Михайлович говорил об этом мне, испуганной девочке с косичками? Шел ноябрь 1942 года. Впереди были многие километры войны. Он верил, что я останусь жить и запомню все, что он рассказывал о себе и товарищах. Павел Михайлович был, что называется, штатским человеком. Рассказывал, будто сам удивлялся. Теперь я понимаю: все увиденное на фронте потрясло его сознание.

Через годы по командировке «Комсомольской правды» я приеду в Куйбышев. Здесь, разыскав Бориса Корженко, впервые узнаю, что Павел Михайлович погиб на Украине при освобождении города Котовска.

Его нет. А я все помню.

Дальше