Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Э. Максимова

Вторая победа

Увидела я эту бумагу случайно, в рукописном фонде Музея истории Ленинграда: деловая записка заведующей детским садом номер 20 об эвакуации на Урал, июнь 1942 года. Меня заинтересовал энергичный стиль документа: «Скоро полгода, как мы здесь, дети здоровы, питание налажено, нас десять женщин, мы считаем себя фронтовиками, только наш фронт — нежный и веселый, работаем дружно, любовно, планово, твердо веря, что близок день, когда сможем с рук на руки передать своих питомцев их родителям в любимом Ленинграде».

Где она — заведующая Евгения Николаевна Скотникова?

Меня вдруг ожгла простая мысль: кому, когда попадется в следующий раз на глаза этот лист грубой желтой бумаги, снова уложенный в папку, которую сейчас унесут куда-то в глубь Петровской куртины (музей помещается в Петропавловской крепости)? А за листком — история, история. Сегодня еще, может быть, полнокровная — с живыми красками, звучащая.

В ближайшем киоске Ленгорсправки мне дали адрес: переулок Макаренко, 3, квартира 14. От Евгении Николаевны Скотниковой потянулась цепочка к людям и событиям, о которых пойдет рассказ. События эти будничные и необыкновенные — смотря из каких лет на них глядеть.

Детсад был обычный, районный. Утром приводили аккуратных, умытых, симпатичных ребятишек, вечером, ухватив за руку маму, бабушку, реже папу, они так же весело разбегались по домам. Их воспитательницы, озабоченные интеллектуальным развитием детей, знали свое дело — читать им, играть с ними, гулять, открывать мир.

На седьмой день войны заведующих детсадами вызвали в райисполком: завтра в 10.30 эвакуация. Куда? Неизвестно. Вы считаетесь мобилизованными. Надо же оповестить родителей, побеседовать, собрать вещи — когда? Сами решайте. Имейте в виду: детей с сестрами и братьями до десяти лет не разлучать. Ясно? Действуйте.

Оказалось, что одна ночь — военная — срок большой. Про себя пришлось забыть. Забежали домой, оставили записки мужьям (у кого еще не ушли в армию): «Сложи в чемодан вещи мои и ребят, зимнее не надо, принеси в детсад».

Утром в автобусы садились «неделимые» дети, трехлетние и школьники. Нарушила Евгения Николаевна инструкцию, взяла вместе с сестрами Трыковыми четырнадцатилетнего Валю. А как иначе? Их мать умерла, отец просил слезно (последний раз он тогда ребят видел, умер в блокаду). А в конце войны детсад проводил Валентина на фронт.

Когда в 1943 году начали создавать школьные интернаты, Евгения Николаевна пошла на хитрость, придумала «карантин по скарлатине», чтобы ребята по-прежнему оставались вместе.

Такое это было странное учреждение, именовавшееся детским садом.

Итак, дети стояли возле автобусов, уже отдельно от родителей, прижимая к себе мишек, кукол — каждому разрешили взять из детсадовского богатства самую любимую (спустя много, много лет в эти игрушки еще будут играть дети этих детей). Младшие не очень горевали — они ехали «на дачу». А старшие потом сочинили стихи: «Так плакать хочется, но нужно улыбаться, чтоб мама грустной не была».

Мамы не были грустны — это состояние души мимолетное, даже светлое. У мам на сердце лежал неподъемный камень. Они не представляли себе, что разлука продлится четыре года, не думали, что многим детям суждено стать сиротами. Но сами ночью вышивали — так велено было — на рубашечках дату рождения, адрес. Значит, чтобы опознали, если ранят, если... (Одна из рубашек — Вовы Каленова — лежит сейчас в музейной витрине.)

Мамы бежали рядом, кричали вслед автобусу, а те, что сумели пробраться на перрон, — вслед эшелону: «Одевайте Аллочку теплее, она простуживается», «Соне — два раза в день капли в уши, я положила...» Каждая — свое. Тем же, кто увозил детей, слышалось одинаковое: «Сберегите!»

Их было поначалу пятеро — заведующая, три воспитательницы на две группы и няня. На 68 детей, у которых, кроме них, не было никого. Как написала потом одна из них:

Есть ли на сеете богаче мать?
Тридцать детишек семья,
Надо одеть, умыть, причесать:
Мама теперь им — я.

В музеях теперь и эти куклы, и эти стихи — в память об их военной работе. Именно их. Матери в осажденном Ленинграде ждали — что еще им оставалось? Дети в лесной уральской деревеньке жили в полную силу — что ж еще могли они? А вот женщины, которые были рядом с ними четыре года войны, не просто выполняли свои обязанности, сознавали свой долг. Изо дня в день они совершали подвиг материнской любви. Только мамами называть себя запрещали. Говорили: «Я тебя и поцелую, и приласкаю, на ночь ножки укутаю, но я тебе не мама. Твоя мама в Ленинграде, ты к ней вернешься».

Эшелон, каждый вагон — детсад, уходил все дальше от Ленинграда. А безотрадные мысли упирались все в один тупик: как же мы справимся?

Знаете, что вселило первую робкую надежду — на остановках проводница рвала детям цветы. «Ох, забыла фамилию», — сокрушается Евгения Николаевна. Да разве возможно упомнить сотни фамилий! А их было не меньше, людей, которые обогрели ленинградцев — парным молоком, дровами, добрым словом — на их долгом пути. На Урал-то попали не сразу. Прежде детей привезли в Ярославскую область, в деревню Лукино.

За что ни схватись — проблема. Ладно, можно летом поспать и на полу, каждый день его мыть, белье проветривать. Но как в жару сохранить молоко? Стирка, купание — уходит уйма воды, где ее брать? На все Лукино один колодец. Нашли заброшенный, очистили от гнили, «закрыли» вопрос. А тут новый открылся — потруднее.

Стали приезжать из Ленинграда за детьми напуганные первыми бомбежками, исстрадавшиеся мамы. Кого-то увозили на восток, а кого-то — обратно в Ленинград. Напрасно молили воспитательницы не трогать детей с места. Сотни женщин, собравшихся на станции Всполье (в Ярославскую область вывезли сто тысяч детей), не поддавались ни уговорам, ни предупреждениям, требовали: отправляйте домой! Их отправили. Поезд до Ленинграда не дошел.

Война меж тем уже подкатилась к самому порогу сада.

В октябре ленинградские детские учреждения двинулись из Ярославля на Урал. Недавние заботы — прокисшее молоко, неглаженые простыни — в одночасье превратились в сущий пустяк, потому что, если первая эвакуация была сопряжена всего лишь с неблагоустройством, то вторая — с опасностью.

Осознавали ее и дети. Как писал папе на фронт десятилетний Витя: «Эта первая настоящая война в моей жизни».

Уезжать поездом уже нельзя, только водой, а навигации осталось несколько дней. Ближайшая пристань — за десятки километров, которые отлично просматриваются с неба.

Сохранилось детское описание трехдневного похода к Волге одного интерната. На лошадях везли только маленьких, остальные шли пешком. Саша взял худенькую Дору на руки, запахнул ей ноги своим пальто. Руки опухли от холода, одежда покрылась льдом. Старшая сестра спросила семилетнюю Асю: «Холодно?» — «Ничего, я еще потерплю».

Когда ее сняли с телеги, чтобы посадить другую девочку, она послушно побрела рядом.

Воспитательница помнит: «То и дело надо было поднимать падающих лошадей, чинить телеги, оттирать щеки, руки, но идти и все идти, как в «Железном потоке», под дождем и снегом».

Ребятам из детсада № 20 было чуть теплее: на случай бомбежки каждому привязали под пальто на спину подушечку и смену белья. Дорогу развезло, двигались медленно. Рядом с повозкой, набитой малышами, неотступно шла высокая красавица в черном платке — Ольга Федоровна Смирнова. Ей оставалось два месяца до родов.

«Златовратский», для безопасности отведенный от пристани, был загружен сверх меры: вместо 250 пассажиров — тысяча. Двадцатый детсад не берут. Сейчас пароход уйдет, самолеты висят над головой, река вот-вот встанет, что тогда? На Скотникову смотрели продрогшие, испуганные дети...

Короче, их посадили, дали две каюты. Непостижимо, как они разместились. Евгения Николаевна так всю неделю и просидела у дверей на суповой кастрюле, прихваченной еще из Ленинграда.

С ночи занимали очередь в камбуз — приготовить детям котлеты. Ночью же стирали их бельишко, благо в каютах просыхало быстро. Детей регулярно мыли. Их занимали, образовывали: нельзя же упустить такую возможность, плывя по великой реке! Рассказами ребят еще и отвлекали. Рыбинск, Горький бомбили, «детские» суда шли сквозь пожары.

Из-за скученности начались болезни, и почти в каждом городе приходилось оставлять заболевших. В двадцатом же саду никто не кашлянул. Даже после Казани, когда плыли уже среди льдин, за буксиром (шедшие следом не пробились, вмерзли в Каму). Даже в теплушке, промерзавшей насквозь, хотя Скотникова изловчилась и добыла лишнюю порцию чурок.

Уж не знаю, что сберегло детсад: лизол, которым она одержимо промывала вагоны, каюты, нары, или фанатическая преданность десяти женщин (еще пятеро приехали позже из Ленинграда), прикрывшая их незримым, непроницаемым для бацилл облаком.

Отчетливо вижу сцену: в классную комнату школы в райцентре Чернушка, куда только что доставили с поезда детсад, входит замешкавшаяся на станции Евгения Николаевна. Это что же такое — дети прямо в пальтишках повалились на голые матрацы! Нет, так они не отдохнут и не выспятся.

Взрослые, сами еле стоявшие на ногах, раздевают полусонных ребят, укладывают на чистые простыни. «Посмотрела я на них, — говорит Евгения Николаевна, — порозовели, раскинулись, как дома. Ну, и отлегло чуть от души».

Утром, по белому блестящему первопутку, по трескучему морозу, в розвальнях, на сене, укутанных в тулупы и одеяла, натертых вазелином, их повезли в деревню Легаевка. Дети визжали от восторга. Взрослые держались из последних сил. Как ни заботливы руководители района, приветливы деревенские женщины (они и всплакнули: «Сиротиночек привезли!»), вчерашние страхи и завтрашняя неизвестность сдавливали сердце до физической боли.

За две недели до приезда детей специальный уполномоченный Ленсовета — такие были во всех областях и республиках, принимавших ленинградцев, — Любовь Анисимовна Нехамкина с заместителем председателя облисполкома Георгием Николаевичем Белецким и заведующим облоно Василием Петровичем Масягиным часами сидели над картой области, ожидавшей 20 тысяч детей. Все брали в расчет: мощность колхоза, состояние школы, дорог. «А хлеб — пекарня приличная?», «А врач — медпункт близко?»

Полторы сотни деревень — Черный Яр и Красный Яр, Атняшка и Атряшка, Воробьи и Шерья — перекладывали печи, сколачивали топчаны, пекли шаньги. Всё помнят в Ленинграде: как, усадив детей на печку, раненый танкист Иван Зотов угощал детишек семечками, как спешковский председатель Шистерев притащил в корзине поросенка, а директор Беляевской школы Сажин — скамейки, как поломские женщины дарили носки, яранские — валенки.

Детсад Скотниковой поселили в новом доме. Хороший дом, двухэтажный, но летний, пустой. Как утепляли, приспосабливали — по винтику, по дощечке, о том можно отдельный рассказ писать. Все становилось событием: умывальный уголок отделили, придумали распялки из лучинок (в первый год, пока не было керосина, единственное освещение). А уж день, когда раздобыли зеркальце, особо отмечен в памяти.

Летом 1944 года инспектор, обследовавшая Легаевский интернат, забыв, что составляет докладную, живописала: «Спальня младших поражает белизной. Домашний уют располагает к сладкому сну. При голубоватом лунном свете дети засыпают под звуки колыбельной».

Чего это стоило! Нам не оценить — забыли те мерки, те нормы.

Любовь Анисимовна рассказывает про удачнейшую из своих командировок: привезла из Москвы пуговицы, резинку продержечную («Ребята штаны уж руками держали») и 15 килограммов олова, добытого через Совнарком («Не спрашивайте, кто разрешение давал»), — лудить дырявые казаны.

Катастрофически быстро росли ребячьи ноги. Выручали лапти. Бывшие дети говорят, что это одно из сильных ощущений детства — надежная, теплая земля Легаевки под ногами. Лапти роднили не только с деревенской ребятней — с историей России. Едва ли они думали так тогда. Но теперь, подходя к пятидесятилетию, они все чаще уносятся мыслями в Легаевку. Как сказал поэт, «я ловлю в далеком отголоске, что случилось на моем веку». Они убеждены: все доброе, что случилось после, — оттуда.

Детей держали в чистоте и опрятности. Для их воспитательниц одно из самых острых воспоминаний — руки, леденеющие в проруби, пока переполощешь полсотни простынь, обмороки, случавшиеся с ними не раз в баньке, которую жарко топили по-черному, пока перемоешь малышей.

Составляя меню, подсчитывали, как в мирное время, калории. Полина Никитична готовила из картошки пирожки, котлеты, блинчики, запеканки. А ребята все тощие. Спросила она как-то шестилетнего Вовку Каленова, забравшегося на кухню: «Что ж ты у нас худой какой?» — «Худой, да сытый». Формулу приняли — худые, да сытые.

Его сестра Римма вспоминает: «Мы не чувствовали войны, потому что не голодали.. До нас докатывались слухи о беженцах, которые варили лебеду. А в нашей обители каждое утро дежурные намазывали на хлеб масло. Пусть оно едва прикрывало дырочки на ломтике хлеба, но вкуснее, чем так, не было. Я и теперь столько же мажу, потому что это — вкус детства!»

Разумеется, работали на земле — усердно, даже радостно. Любимая поговорка: «Что посеешь, то поешь». Городские дети вошли во вкус крестьянских хлопот. Как же, у них огород, живность, им надо дрова пилить, дом белить, снег сгребать.

Ленинградские дошкольницы научились печь хлеб, запрягать лошадей, управляться с сохой, чистить уборные и печные трубы.

Складно и легко перечисляется все это на бумаге. А женщин порой охватывало отчаяние. Евгения Николаевна: «Бреду по ледяной жиже за семь километров в правление просить семенной картофель, еле ноги волоку, думаю: лягу сейчас при дороге, и будь что будет». И все же забота о хлебе насущном — она объяснима. Хотя бы тем, что выбора не было. Однако была у их легаевского жития другая сторона.

...Собрались недавно шесть бывших воспитанников детсада: Владимир и Римма Каленовы, Евгения и Ольга Тайдышко, Исаак Юдборовский, Юрий Гаринов. Врач, заводской контролер, четыре инженера. Разное вспоминали. Женя Тайдышко — как их, малышей, с первым весенним солнцем заворачивали в одеяла и выносили спать на воздух. Гаринов — праздники, подарки. Юдборовский — он был старше — рыбалку, ночное.

Вспоминали разное, и все — одно: у нас было истинно счастливое детство. «Это — в войну-то, без семьи?» Как дружно восстали они против такого вопроса! Экспансивная Римма Ефимовна вскричала: «Мы — без семьи? Взрослые нас любили, все ровесники — братья и сестры, домашний распорядок жизни, никаких зажимов — такую семью еще поискать!»

Александра Алексеевна Трещалова разрезала свое единственное крепдешиновое платье на ленты для бантов и кос. Понятно. А как эти женщины души свои делили на столько частей и каждому ребенку доставало любви, тепла?

У них хватало своего горя. Первой овдовела Евгения Николаевна. Следом получила похоронку Фиса Алексеевна Дегтярева. У одной дом разбомбили, у другой в Ленинграде осталась дочь-студентка, у Анастасии Ивановны Михайловой умерли все близкие — десять человек... В округе интернат прозвали «легаевским монастырем». Что правда, то правда, — никаких развлечений у них не было, они знали одну службу, одну веру. В ней растили и свой детский сад.

Колхоз «Вторая победа», его председатель Кирилл Филиппович Востриков подсобляли, чем могли. Спустя двадцать лет в районной газете Евгения Николаевна сообщала «дорогим односельчанам» о том, как хорошо сложились судьбы детей, которых «мы с вами вырастили». Народ в Легаевке суровый, не так чтобы к городским доверчивый. А этих ребятишек приняли в сердце. Потому, между прочим, много чего переняли у ленинградцев в свой сельский обычай.

Детсад ходил в школу, во все классы — от первого до седьмого. Не хватало тетрадей, учебников, ручек. Ленгорсовет постановил: отправить эвакуированным детям школьные принадлежности на сумму 210 тысяч рублей. Да, детей было больше, чем рублей! Мало книг, нет пианино, пластинок. А детей надо развивать.

Только обосновались в Легаевке, неизвестно, что в Ленинграде, где мужья, душа разрывается от предчувствий, а Евгения Николаевна требует: надо с детьми петь. Ее педагогические отчеты, аккуратно посылаемые в Ленгороно, состояли из обычных частей: интернациональное воспитание, физическое, художественное. Сообщала: «Стараемся вырабатывать слуховую наблюдательность, учим слышать чириканье птиц, шорох осенних листьев под ногами, различать голоса животных». В какое тяжкое время об этом думали!

Чего только не было в интернатах — рукописные журналы, теневой театр, кукольный, трамплины, горки, джазы, лектории, цветники. При свете коптилок взрослые отдавали детям все, что когда-нибудь видели, читали. «Эта книга всем известна, и зовут ту книгу Нина», — написано в одном детском стихотворении о воспитательнице. «Книгой Ниной» стал звать ее весь интернат.

А были вечера, вспоминает Евгения Николаевна, называемые «Делай что хочешь». Ися с Валей в уголке сочиняют стихи. Рядом девочка пишет письмо, тихо всхлипывает. И вдруг взрыв смеха: кто-то вырядился котом в сапогах. Пусть побалуются, побалагурят — немного им на это времени отпущено. Мало они смеялись, и у них внутри тревога билась.

Уложат воспитательницы ребят, разойдутся по своим закуткам, те затихнут, а потом зашепчутся:

— Ты маму во сне видишь?

— Раньше я не слушался, теперь бы слова не сказал.

Наверное, спокойнее было бы дать детям забыть прошлое. Но забыть не давали — память всячески укрепляли. У каждого в ящичке лежал вышитый матерчатый конверт с фотографиями, письмами, сухими листочками — всем, что напоминало о доме. Назывался «добро».

Заслышав издали колокольчик почтового возка, детсад замирал. Что-то везет Устинья Игнатьевна? Первыми письма читали взрослые: вдруг там беда непоправимая? А чаще она давала о себе весть безответным молчанием Ленинграда. Вот уже нет мамы у Лиды Молчановой, у Коли и Вити Бобровых.

Но ребенка нельзя оставить без писем! Коле и Лиде писал с фронта дядя Володя, муж Ольги Федоровны. Писали родители других детей. Это был единственный способ сохранить родственные узы, пусть не с семьей — с родным городом.

Изредка прорывались из Ленинграда посылочки, в конвертах — мулине, шнурки. Однажды пришла варежка. Глядь, через неделю — другая. Их обсматривали, нюхали: пахнет домом!

А были письма и такие: «Я — отец Павлика Комарова и последний близкий ему человек, так как недавно моя жена и моя мать умерли в Ленинграде. Я с первых дней войны на фронте, и едва ли мне скоро удастся увидеть сына... Незнакомые мне товарищи! Постарайтесь сохранить мне сына здоровым. Он — единственный, кто у меня остался. В случае моей смерти очень прошу устроить Павлика».

И не было предела тяжести ноши, которую все брали и брали на себя эти женщины. Александра Алексеевна Трещалова отправилась в Ярославскую область за Фимой Блохом, заболевшим еще в Лукино, оставленным там в больнице. Разыскала мальчишку, привезла в Легаевку, к сестре. Нельзя же разлучать детей, так можно и растерять их!

Из Легаевки родителям писали по несколько раз в месяц, слали рисунки, сообщали, кто какие сказки любит, кто плавать научился. Последнее письмо ушло 8 июля 1945 года: «Выезжаем домой. Слушайте по радио сообщение о дне нашего прибытия».

Провожать интернат вышла вся Легаевка. Женщины плакали, у мужчин ком стоял в горле. Не провожали — отрывали от себя что-то очень близкое.

Обратно ехали, как из санатория. Напекли печенья на дорогу, везли цветы, на станциях покупали клубнику. Девочки все в парадных розовых платьях, банты розовые, щеки розовые.

Когда мамы потом вели их по Лиговскому проспекту, прохожие оглядывались — отвык город от благополучных, красивых детей.

Про встречу что ж говорить, ее не опишешь. Вскакивали родители в вагоны задолго до перрона — эшелон подходил торжественно, не спеша. Только не все сразу узнавали своих...

Встретили не всех. У Александры Алексеевны Трещаловой еще целый год жила маленькая Мухина — мама у нее была в армии.

«Мои ордена — мои дети», — так отвечает Александра Алексеевна на вопрос о наградах. Вернувшись в Ленинград, она и остальные продолжали заниматься все тем же — воспитывать хороших людей. Не сделав карьеры, все так же, воспитательницами в детских садах. Без мужей подняли собственных ребят. Теперь живут с ними, с внуками и правнуками.

Кроме большого общего нашего Дня Победы есть у них свой военный праздник — день возвращения в Ленинград. Называют его так же, как колхоз в Легаевке, — «Второй Победой». Это ли не победа — детство, которое не отдали войне?!

Дальше