Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

9

До Босфора шли долго. Пароход был перегружен и сильно кренился на левый борт, поэтому все с мольбой смотрели на небо, боясь ветра и бури. Но море спокойно гнало легкие волны, гнало день, другой, третий. И все забыли о страхе утонуть. Мучились в очередях за хлебом и кипятком. Самым страшным сделались теснота и тоска. Вот еле разняли сцепившихся офицеров в очереди возле гальюна. Вот на верхней палубе кто-то передвинул чужой чемодан и едва не был застрелен...

На пятый день кончился уголь. Ночью пошел дождь. Пароход качался в темноте, поблескивали мокрые леера и брезенты. С носа доносилось причитание. Женский голос пел что-то неразборчивое, оплакивая, как все знали, убитого мужа и умершего ребенка. На ней не обращали внимания.

Ярко вспыхнул электрический фонарь. Громко заговорили в рупор, и из темноты выплыли синий и красный огни.

Зазвенела цепь. Со стороны огней тоже откликнулись в рупор. Затопали шаги.

— Всех мужчин просим... Погрузка угля...

Всю ночь с приблизившегося миноносца перегружали уголь.

Женщина пела и пела.

Нина подумала сквозь дрему, слыша ее стоны: «Я тоже... Она плачет... Я тоже плачу...»

Послышался старческий громкий резкий голос:

— Туманы и мглы, носимые ветром...

Голос замолчал, потом снова донеслось:

— Туманы и мглы, носимые ветром...

Еще один тронулся. Или душа, отрываясь от родины, кричала первое, что приходило на ум?

Сквозь дрему Нина подумала об Артамонове. Может быть, там ему будет лучше? В Севастополе многие остались. Ведь война кончилась, и красных теперь не очень боятся. В конце концов красные тоже люди, им тоже хочется мира.

Но все-таки — жалко было Артамонова!

Утром пароход взяли на буксир с американского крейсера «Сен-Луи», и на седьмой день исхода из Севастополя вошли в Босфор, встали на рейде Мода.

В утренней дымке было видно бухту Золотой Рог, белые дворцы Константинополя и мечеть Айя-Софию, легендарную для каждого православного святыню, некогда бывшую храмом Святой Софии.

Все. Путешествие окончено. Россия — только на палубе, а кругом Турция.

На рейде стояли десятки и десятки судов*. Мутная вода стального цвета была усеяна апельсиновыми корками, несколько турецких лодок скользили по ней, неслись призывные возгласы:

— Эй, кардаш!

Нина знала, что «кардаш» означает «приятель» и что лодочники будут выменивать лаваш, халву на часы и кольца. Это уже было.

Впрочем, к пароходу никакие фески еще не приближались.

Беженцы неотрывно смотрели на город, загадывали судьбу. Злоба и раздражение улеглись. Хоть и опротивели все друг другу, но чувство опасности действовало сильнее.

Вдруг крепко, слаженно запели казаки:

Ой да разродимая ты моя сторонка,
Ой да не увижу больше я тебя!

Сперва Нине пение показалось нарочитым, но песня быстро подчинила ее, отодвинув в ее душе эгоистическое ощущение. Рождалась надежда, что не может быть все конченым.

* * *



«Приказ по войскам 1 армии. 5/18 ноября 1920 г.

Константинополь. «Алмаз».

1

Приказываю в каждой дивизии распоряжением командиров корпусов всем чинам за исключением офицеров собрать в определенное место оружие, которое хранить под караулом.

2

В каждой дивизии сформировать вооруженный винтовками батальон в составе 600 штыков, которому придать одну пулеметную команду в составе 60 пулеметов.

3

К исполнению приступить немедленно и об исполнении донести.

Генерал-лейтенант Кутепов».

Пока на рейде Мода в карантине под желтыми флагами стояли пароходы с гражданскими беженцами и госпиталями, первые суда с воинскими частями были направлены в город Галлиполи на берег Дарданелл.

Казаки должны были разместиться на острове Лемнос и у городка Чаталджи отдельно от армии, а Главнокомандующего французы оставляли в Константинополе, лишая его связи с войсками.

Должно быть, французы рассчитывали на то, что лишенная командования, разбитая, выброшенная в приближающуюся зиму армия быстро рассеется и исчезнет.

21 ноября Галлиполи — маленький, полуразрушенный со времен англо-французского десанта городок увидел два больших парохода «Саратов» и «Херсон». И увидел первую кровь русских, пролившуюся на глазах местных турок и греков.

Городок, бывший в древности Херсонесом Фракийским, видывал много жестокости. Здесь прошел персидский царь Ксеркс и, разгневанный бушующим Гелеспонтом, велел выпороть море цепями. Здесь стояли крестоносцы. Здесь томились в неволе запорожские казаки и русские солдаты Крымской войны...

К пароходам поплыли лодки-каики с лотками, полными пончиков, инжира, апельсинов, рахат-лукума.

Изможденные русские спускали на веревках кто что мог. Все борта были облеплены людьми с веревками в руках, с веревок свешивались ботинки, часы, рубахи.

Александр Павлович Кутепов, плечистый, бородатый человек с маленькими медвежьими глазами, старался не глядеть на этот базар. Он ему был неприятен и унижал. Солдаты перестали быть воинами, сейчас должно было начаться самок страшное для армии — разложение.

Перед Кутеповым лежал белый каменный город с мокрой от дождя полоской набережной и зелеными пирамидами кипарисов и тополей.

Он вспомнил, что во время русско-турецкой войны за освобождение болгар русские вплотную подошли к Галлиполийскому полуострову, но из-за перемирия дальше не пошли. А вот он — дошел. Из варяг — в греки.

В бинокль было видно, что на набережной появились французские чернокожие солдаты. Встречали.

Кутепов приказал адъютанту:

— Через три минуты прекратить базар.

Отдавая это приказание, он знал, что три минуты пролетят мгновенно и кто-то не успеет закончить свой торг. И знал, что сделает с опоздавшими: расстреляет.

Но может, обойдется? Может, научились?

Кутепов никогда не отменял приказов и не пощадил ни одного виноватого.

Он посмотрел на часы. Пора!

Побежали конвойцы ловить жертвы.

Конечно, он не ошибся: задержали двух, вытаскивающих на веревках хлеб.

— Кто они? — спросил Кутепов.

— Рядовой Технического полка и вольноопределяющийся Дроздовского полка.

— Свезти на берег. Расстрелять.

Он поднял бинокль, снова стал разглядывать лилипутский городишко.

После тяжких боев на Перекопе, после унижений бегства — лишать жизни героев? Как же его возненавидят!

Но пусть возненавидят, лишь бы скорее очнулись. Если понадобится, он расстреляет и сотню героев, зато восстановит армию.

И больше об этом происшествии Кутепов не думал.

Поскольку Первая армия, которой он командовал, была сейчас сведена в корпус, он больше не был командующим армией. Но ничего от этого не менялось. Все равно он оставался самым старшим воинским начальником здесь, в Русской армии. Армия еще жила. И пока она жила, были живы все, герои и павшие духом — все, на ком была русская форма. Армия становилась единственной надеждой на то, чтобы уцелеть в международной толпе и чтобы, не приведи Господь, не попасть к французам в концентрационный лагерь.

Окуляры бинокля забросало дождем, и генерал опустил бинокль. Надо было съезжать в этот Галлиполи, осматриваться.

Шлюпка с Кутеповым быстро полетела, рубя носом зыбь. Он сидел, опустив голову, не замечал пенистых брызг. Размеренно скрипели уключины и бились волны в борт.

В Кутепове зрело тяжелое чувство. Он знал, что те двое не будут последними. И к этой тяжести добавлялась другая: французы еще на Босфоре дали понять, кто здесь хозяин, и даже пытались полностью разоружить армию.

На пристани Кутепова встречал начальник французского отряда майор Вейлер, бритый господин в черной плащ-накидке, в меру любезный, в меру серьезный. Словом, француз. Он осведомился о том, как чувствует себя генерал, и откровенно признался, что размещать прибывших в общем-то негде, кроме как в палатках за городом.

Кутепов выслушал и через офицера-переводчика передал, что желает осмотреть Галлиполи.

Стали осматривать. Возле порта — кофейня «Олимпиум» с наваленными кучей на террасе соломенными стульями, дальше — городской фонтан, турчанки в коротких, до половины лица вуальках, звон ведер и баклаг, еще дальше — белая площадь, узкие улицы, расползшиеся от недавнего землетрясения дома...

Вдруг как будто доской сильно ударили по воде — ружейный залп.

Осмотр продолжался. Кутепов обнаружил пустующие казармы, правда, одни стены, крыш не было.

— Мы занимаем эти казармы, — сказал генерал.

Вейлер пожал плечами, ему было все равно.

— Нужно помещение под комендатуру и гауптвахту, — продолжал Кутепов.

— Зачем? — удивился француз, а сопровождавшие его чернокожие сенегалы заулыбались.

— Не знаю другого способа поддерживать порядок, — ответил Кутепов.

— Но вы будете жить за городом, мосье генерал. Продовольствие мы будем доставлять. Там есть река. Зачем же комендатура в городе?

— Надо, — отрезал Кутепов. — Поехали смотреть место для лагеря.

К майору подошел нахохленный сердитый офицер в черном плаще, тихо сообщил что-то, и Вейлер что-то закричал в ответ.

Переводчик вполголоса сказал Кутепову:

— Говорит, мы расстреляли двух наших... Не нравится.

— Это их дело, — вымолвил Кутепов сквозь зубы.

Вейлер повернулся к генералу, горячо зачастил, протестуя против экзекуции.

Кутепов кивнул, помолчал и попросил лошадей для поездки за город. Его равнодушие к французскому протесту было настолько явно, что у черных отвисли полуфунтовые губы.

Вейлер прищурился. Кутепов угрюмо смотрел на него.

* * *

Что ж, соглашаться на предложенное французами место?

Голое поле, покрытое жидкой грязью, лежало между горами и полоской пролива. Пронизывающий северный ветер пригибал колючую траву. Бурлила речушка. Это был край света.

Кутепов дал правый шенкель, повернул лошадь и спросил:

— Это все?

Но он понял еще в городе, что больше негде расположить десятки тысяч человек.

— Завтра выгружаемся! — решил он, не дожидаясь ответа. — Не пропадем.

На что Александр Павлович надеялся? На то, что он заставит разбитую, уничтоженную армию вновь ожить на берегу грязно-пенистого Геллеспонта?

Он не то что надеялся, он был уверен. Армия займет этот рубеж и воспрянет духом. Солдату не привыкать жить на земле под вражеским огнем. А здесь-то и огня нет. Проживут. Разобьют лагерь по правилам внутренней службы. Поставят палатки, печки, походные церкви; пойдут ежедневные учения, поднимется дисциплина. Ведь армия принесла сюда не только свое горе, но и русскую традицию. Выживет!

* * *

Так началась последняя эпопея белой армии, краткое чудесное возрождение русской государственности на берегу Дарданелл и потом рассеяния русских по белому свету.

В пять часов утра под чистые звуки труб, игравших «сбор», и барабанный бой началась высадка русских в Галлиполи.

На пристани стоял конвой из рослых сенегалов, одетых в желтые мундиры. Они добродушно пялились на чужую армию, не понимая, что в ней грозного и почему французские офицеры так обеспокоены.

Было холодно и ветрено.

Русские смотрели на выстроенных детей природы, вспоминали ушлых кубанцев, которые исхитрились продать кому-то в Константинополе целую батарею, и, догадываясь, что очутились в дыре, подбадривали друг друга, обращаясь к сенегалам:

— Ишь, как вытаращился, сережа!

Почему-то чернокожие стрелки были окрещены «сережами», и это прозвище мгновенно прижилось, ибо для них не было в русском языке нужного слова.

Артамонов и Пауль шли в хвосте колонны. После того, как Пауль помог Артамонову погрузиться на пароход вместе с его полком, миновала целая вечность, и Артамонов не раз пожалел о том, что не остался в Крыму. Ведь гражданская война кончилась, и вряд ли победители будут мстить побежденным. Вот даже Главнокомандующий не стал жечь склады, оставил красным. Конец войны освобождал всех от тяжелого креста добровольчества. Теперь надо было по-новому думать о службе родине и искать свой путь.

Но как пережить казнь двух человек? Артамонов, знавший Кутепова еще по боям под Таганрогом, был потрясен. Изверг! Убить людей за ничтожное опоздание! Какой в этом смысл? Показать свою власть? Определить ее возможности? Произвести впечатление на французов?

— Зато сразу — каленым железом, — ответил на его сомнения Пауль. — Кутепов — это не аристократ Врангель и не интеллигент Деникин. Этот из тех русских, кто шел с Ермаком покорять Сибирь. От таких мы отвыкли — разные Платоны Каратаевы и прочие выдуманные персонажи мешают нам прямо посмотреть на вещи.

С такими противоположными мыслями штабс-капитан и прапорщик сошли на турецкую землю и подчинились судьбе. В Галлиполи, как ни чудно, бухта называлась Кисмет, то есть «рок, судьба». Что-то таилось за этим совпадением. Какая судьба?

Два полка были оставлены в городке и стали размещаться в полуразрушенных казармах, но большинство, получив паек и палатки, двинулись строить лагерь. Семь верст люди едва влачили ноги, таща на горбах тяжелые госпитальные палатки-бараки и маленькие типа «марабу», а также кирки, лопаты, пилы, топоры. Даже небольшая группа «железных» офицеров шла молча, не старалась никого ободрить. Предчувствие небывалых испытаний теперь, казалось, надламывало самую душу армии.

Добрались в долину и устраивались ночевать под открытым небом.

Пауль набил матрас тростником, росшим в устье речушки. Артамонов спал же прямо на земле, кинув под себя шинель. Так спали многие. Сила людей уходила без остатка лишь на общие работы, а там, где касалось личного, руки опускались. Белая идея умирала. Все, что было дорогого, разрушилось.

Еще не родилось открытого призыва признать прошлое кровавой ошибкой, но все чувствовали, что прошлое перестало быть героическим. Требовалось сменить вехи.

Неизвестность, уныние, страх душили полки.

— Ты не заболел? — спросил Пауль Артамонова. — Давай матрас, я набью тростником. А хочешь — можно водорослями.

— Пустое, не надо, — отмахнулся штабс-капитан.

Однако Пауль не послушался и собрал для него тростник.

Вечером они улеглись, Артамонов ворочался на хрустевшем ложе, ворчал на Пауля за то, что тот забрал его сюда, а не бросил в Севастополе.

Пауль не отвечал.

Они располагались посредине двадцатиместной треугольной палатки. Дул ветер. Брезент натягивался, хлопал. В углу кашлял простудившийся поручик Лукин, у него был жар.

— Надо делать кровати, — сказал Пауль. — Иначе подохнем.

— Туда и дорога, — вымолвил Артамонов.

Утром Лукин стал совсем плох и не поднялся. Взводный командир Ивахно постоял над ним, ничего не выстоял и велел накрыть его второй шинелью.

— Может, священника? — предложил кто-то.

Но принесли паек, и про Лукина на время забыли, положив рядом с ним хлеб, консервы и крошечный, размером со столовую ложку, кулек сахарного песка. Еще причиталось к выдаче на руки двадцать граммов кокосового масла, но его на во что было отлить.

Все видели: французский паек нищенский. На пятьсот граммов хлеба и двести граммов консервов разве проживешь?

Да и ради чего жить?

Впрочем, генерал Кутепов решил помочь безучастным людям и приказом по корпусу велел всем сделать кровати. Отныне надо было заботиться о своем здоровье, не забивать голову ненужными сомнениями.

Командование приказывало: живи! Строй печки в палатках, строй полковые церкви и собрания, грибки для часовых, навесы для знамен...

С каждым часом лагерь преображался, управляемый властной жестокой силой. Эту силу большинство ненавидело. Но была ли другая, способная спасти?

Вечером Артамонов и Пауль возвращались с гор, таща на спинах толстые сучья и ветки. С холма была видна вся долина, усеянная белыми и зелеными палатками, а дальше — Дарданеллы и фиолетовые горы на том берегу. Вырвавшееся из-за туч солнце отражалось в серебряном блеске пролива.

Несколько чередующихся картин заканчивались вдали освещенными золотистыми облаками, и возникало чувство бескрайнего простора.

— Как у нас, — сказал Артамонов. — Вот так едешь по дороге, да вдруг откроется такая даль, холм за холмом, и все выше и выше... Зеленые елки, желтые поля, небо... — Он помолчал и воскликнул: — Не жилец я здесь! Не выдержу.

Пауль тоже любовался пейзажем, но думал по-другому. Он стал уговаривать товарища смирить гордыню и подчиниться долгу, ведь здесь, далеко от России, вокруг нас возрождается все та же Россия, мы не эмигранты, мы остаемся русскими.

— Эх, Пауль, Пауль, мало нас терзали! — вздохнул Артамонов.

— Ну поглядим, чем это кончится... Ты веришь, тебе легче. А у меня предчувствие, что мне уже отсюда не уйти.

— Втянешься, привыкнешь, — сказал прапорщик, требовательно-ласково глядя на него единственным глазом. — Россия ждет, что мы исполним свой долг.

— Ладно, пошли, — вымолвил Артамонов. — Все наши увечные остались в России...

Они миновали хутора Барбовича, как называлось расположение кавалерийской дивизии, и вернулись в лагерь. Можно было перед ужином умыться и почиститься.

В полутемной палатке, освещенной лишь слабым светом из целлулоидного окошка, возились, сооружая кровати, несколько человек. Лукин лежал тихо. Пауль подошел к нему, прислушался, потом потрогал за плечо. Тяжесть мертвого тела отдалась в его руке. Пауль накрыл покойника с головой, встал, перекрестился. Рядом лежал нетронутый паек.

«На что ему паек? — мелькнуло у прапорщика, но он испугался этого жалкого желания и отодвинулся. — Первый покойник. И никому нет дела».

Пауль крикнул:

— Эй, Лукин умер!

Подошли, посмотрели. Сказали, что надо доложить взводному.

Пауль выглянул наружу. Где Ивахно? Вблизи палатки его не было.

Из-за соседней палатки слышался сильный командирский голос, дающий кому-то распеканцию. Пауль заколебался: идти туда или обогнуть палатку. Но простодушно решив, что ему, как вестнику смерти, не страшен никакой начальник, пошел на голос.

Кутепов! Там был Кутепов.

С ним генералы Витковский, Туркул, Пешня и однорукий Манштейн. Все глядели на взводного Ивахно, кто с сожалением, кто с презрением.

— Вы прежде всего офицер, поручик! — говорил Кутепов. — Вы боролись за право и культуру... Сдайте взвод!... Приведите свой мундир в порядок!..

Ивахно стоял по стойке «смирно» в своем испачканном глиной мундире и, вскидывая голову, пытался что-то возразить, но не успевал.. Кутепов не позволял ему оправдаться.

— Только смерть освободит нас от выполнения долга, — заключил командующий.

В голове Пауля при слове «смерть» вспучилась боль. Он вышел из-за палатки и обратился к Кутепову, сообщив, что во взводе Ивахно умер поручик Лукин.

Генерал повернулся к Паулю. Перед ним стоял юный прапорщик с обезображенным лицом и закрытым, пустым левым глазом, одетый в такой же грязный мундир, как и поручик Ивахно.

— Кто умер? — спросил Кутепов, прищуривая маленькие глазки. — Почему?

— Поручик Лукин, ваше высокопревосходительство. От усталости.

— Знаем эту усталость! Небось, спал на земле. — Кутепов повел бородой, кивая Витковскому. — Опустились! Забыли свой долг! Хотите к Богу?

Пауль почувствовал, как страшен этот человек, который даже в смерти не признает оправдания.

— Я не дам вам умирать легкой смертью! — продолжал Кутепов. — Ваша жизнь принадлежит России. Не Богу, а России!

— Я тоже так считаю! — перебил его Пауль.

Из-за спин генералов вышел священник в серой рясе и сказал Кутепову:

— Разрешите, я займусь покойным.

— Что? — спросил Кутепов.

Священник был небольшого роста, с крупной головой, на груди'' — георгиевская медаль. По сравнению с Кутеповым он казался выходцем из довоенного мира, когда жестокость еще не стала обыденной.

— Вот этот меч в терновом венце, ваше превосходительство, — сказал священник, дотронувшись до знака Ледяного похода на груди Пауля. — И такой же — у вас.. Что говорит нам этот святой меч? О том, что все равны перед белой идеей. И никому не дано знать, чем завершится наш тернистый путь. Подвиг может остаться без воздаяния. Надо помнить это, смирить гордыню перед лицом нового испытания.

— Займитесь покойным, отец, — холодно произнес Кутепов. — А я займусь живыми. — И добавил, что с этого часа начинают действовать дисциплинарный устав и устав внутренней службы. — Я высоко ставлю офицерский мундир и беспощаден с теми, кто роняет его достоинство.

Судя по всему, он отпускал Пауля вместе со священником к скорбному обряду.

Пауль понимал, что у Кутепова нет других средств сохранить армию, но ему сделалось тяжко, так тяжко, как еще никогда не бывало.

И тут еще вышел Артамонов. Наверное, на помощь Паулю.

— Идемте, попрощайтесь с первым здешним усопшим, ваше превосходительство, — обратился он к генералу мрачным тоном, по которому явно чувствовалось, что он не уважает Кутепова.

Все это поняли. Командир дроздовцев Туркул, двухметровый двадцатишестилетний генерал с золотыми кольцами на пальцах, шагнул вперед. Кутепов остановил его и сказал:

— Артамонов, это ты?

— Я, Александр Павлович, — ответил штабс-капитан. — Кроме дисциплины, нужно еще и почтение к смерти.

— Ты прав, — согласился Кутепов. — Первого усопшего, — он выделил голосом слово «первого», — я должен проводить лично. Идем!

Генералы вошли в палатку, молча постояли, склонив головы, над телом безвестного Лукина, словно отпускали его от тяжких трудов на небеса.

Это были минуты примирения.

И они миновали.

Кутепов осмотрел постели офицеров, узнал, что именно Пауль помог Артамонову, потом неожиданно потребовал, чтобы один из офицеров показал ему свои портянки. Офицер смущенно отнекивался.

— Что? Невозможно показать? — спросил Кутепов. — Нет уж, показывай!

Бедный офицер стащил сапог, размотал ужасную портянку, от которой разила нестерпимой вонью, и стал быстро заматывать ее.

— И вши у тебя есть? — спросил Кутепов.

— Нет, — ответил офицер.

— Ладно, проверять не буду. Пусть проверит ваш новый взводный. Поручик! — Кутепов повернулся к Паулю. — Назначаю взводным. Чтоб чистота и порядок! Взыскивать беспощадно!

Так Пауль стал взводным и должен был поддерживать дух.

После ухода генералов его вызвал ротный, капитан Гридасов, и велел на предстоящей поверке не называть Лукина умершим, лучше пусть Лукин будет отсутствовать но какой-либо простой причине, например, собирает хворост.

— А зачем? — не понял Пауль. — Он же умер.

— Нет, не умер, — сказал Гридасов. — Ты на него паек будешь получать, понял. Ты Гоголя «Мертвые души» читал?

— Как? — изумился Пауль.

— А так. Неужто французам назад отдавать!

И Лукин остался в списке живых.

Ночью Пауль молился, призывая Господа помочь ему укрепить людей.

Неподалеку лежал мертвый Лукин, которого похоронят завтра.

Пауль думал, что отныне все должны забыть свое «я» и слиться в единой общине как монахи-рыцари. В этих мыслях он ушел далеко, и вдруг увидел себя на острове Халки, на скользком спуске впряженным в повозку с огромной бочкой воды. Рядом с ним было несколько русских, а чуть в стороне — чернокожие французские стрелки. Сенегалы замахивались прикладами и толкали русских в спины. Он повернулся к черному, воскликнул: «Что ты делаешь? Зачем?» «Кто за вас заступится? — ответил черный. — Все ваши лучшие люди уже мертвы. Где храбрый Корнилов? Он знал все азиатские языки, и ему азиаты верили как отцу. Но Корнилов убит. А где Марков, Алексеев, Колчак?.. Вы даже Врангеля не смогли защитить. Поэтому терпите».

* * *

Приходилось терпеть.

Кутепов требовал выправки, правильного отдания чести, опрятного вида. Он был вездесущ и появлялся то в гавани, то в интендантских складах, то на базаре в городе. Он никого не уговаривал, а заставлял силой. Заставил построить бани, уборные, организовать санитарные комиссии. Заставил украсить полковые линейки двуглавыми орлами из цветных камней и черепицы, сплести из соломы грибки для дневальных, сделать навесы для знамен, клумбу для солнечных часов.

Гауптвахта в Галлиполи размещалась в старинном каземате, где на закопченном потолке нашли выцарапанные еще запорожскими казаками горькие письмена неволи. И вот русские солдаты и офицеры оказывались в этом каземате на берегу вожделенного Пролива, за который пролито было от Балтики до Карпат потоки крови.

Прибывали пароходы с тысячами новых воинов, лагерь в Голом поле разрастался.

Встал напротив бухты бывший броненосец «Георгий», а в трюмах его — тюрьма, кормят через день, для офицеров еще есть нары, а солдаты должны спать стоя, но стоя спать невозможно, люди не выдерживают, падают на залитое водой дно.

Кутепова ненавидели по-прежнему. Его забота ничего не изменяла. Все эти очаги в палатках, пристройки для офицерских собраний, где усталым от работ офицерам можно было погреться в тепле и почитать газету, скромные полковые церкви с крестами из жести и алтарными дверями, изготовленными из ящиков и мешковины, — все это делалось из-под палки и не освобождало души, а наоборот, угнетало еще сильнее.

Душа не принимала даже такого благородного приказа, каким был приказ о запрещении употреблять в разговорах бранных слов. Там тоже было насилие!

Единственная вспышка былой доблести случилась не по воле Кутепова (Кутеп-паши, как его стали называть), а из-за придури французской комендатуры. Пауль вместе с Гридасовым были в городке, заглянули на базар, и то ли от бедности, то ли от тоски потянуло их запеть назло всем казачью песню. Они как бы говорили: «Вот вы, греки и турки, торгуете рыбой и вином и всякими продуктами, а мы идем и не хотим смотреть на вас».

Но патруль сенегалов арестовал их за громкое пение, посчитав пьяными и чересчур опасными. Не хватало Паулю с Гридасовым такого конфуза!

Стали вырываться, Гридасов приложился к сенегальскому уху и получил прикладом в лоб, так что залило кровью глаза. Попали они во французскую комендатуру, в какой-то чулан. Через некоторое время стали доноситься до них русские голоса, потом забегали французы, крича свои команды, потом все затихло. Видно, не хотели отдавать арестованных. Надеялись выкуп за них получить, что ли?

— Ничего, наши не оставят, — утешал товарища Пауль. — Наш Бог терпеливый да не забывчивый.

— Гады! — ругался Гридасов. — Что мы им сделали? За что нас так унижать?

— Наши не оставят, — повторил Пауль.

Вдруг послышалось родное «ура!». Как чудо неслыханное в турецком городишке гремело многоголосое «ра-ра-ра!»

Забегали в комендатуре.

— Рюс-казак! — донеслась до арестованных.

Побегали — и стихло.

Затем ворвались с улицы. Родной язык, шумят, ищут.

— Мы здесь! — крикнул Пауль.

Юнкера Константиновского училища, две роты, юные, семнадцати — восемнадцатилетние, с винтовками — смеются, рады, что без выстрела вышибли сенегалов.

— Господин капитан, вы ранены?

— Нет, юнкер. Чуть зацепило. Мы так просто им не дались...

— Господа, здесь трофеи — два пулемета!..

— Господа, давайте на стенке что-нибудь напишем на память...»Бородино», как?

— Бородино! Давай! Пиши!.. «Скажи-ка, дядя, ведь недаром...»

— «... Москва, спаленная пожаром...»

— «... французу отдана».

— Ты что, братец?! — вдруг воскликнул Гридасов. — Что ты, милый?

По щеке юноши текла слеза. Гридасов обнял его за плечи и сказал:

— Не горюй, юнкер, выстоит наша Москва, лишь бы мы ее помнили.

Но в глазах капитана тоже заблестело, он тряхнул головой, в его покрытом засохшей бурой кровью лице промелькнуло горькое горе.

Юнкера написали на стене всего несколько слов, и раздалась команда выходить строиться.

Осталось во французской комендатуре только начало лермонтовского стихотворения.

Гридасова и Пауля доставили в штаб корпуса, размещавшегося здесь же в Галлиполи, в двухэтажном доме (низ каменный, верх деревянный). Событие было большое: как-никак открытое столкновение с союзниками и успех! Кутепов вышел посмотреть на освобожденных, узнал Пауля по его страшной отметине. Да и как его можно было не узнать?

— Что делали на базаре? Пьянствовали? — спросил Кутепов.

Отвечал Гридасов, объяснил, что не пьянствовали, а возвращались из порта, где работали на разгрузке.

— За что были арестованы?

— Мы песню запели, ваше превосходительство.

— Вы что, певцы?.. А коль запели, почему дали себя арестовать?

— Разрешите, ваше превосходительство! — сказал Пауль. — Нас арестовали силой.

— Вас мог арестовать только наш патруль! — сердито произнес Кутепов. Офицеры молчали.

— Что пели? — спросил генерал.

— «Полно вам, снежочки, на талой земле лежать», — ответил Пауль.

— Дальше как?

— «Полно вам, ребятушки, горе горевать...»

— Ну!

Пауль вполголоса стал напевать:

Оставим тоску во темном леску,
Станем привыкать к грузинским горам,
К чеченским местам,
Станем забывать...

Гридасов сверкнул глазами, подхватил:

... отца, матерю, жену,
С девками, с молодками полно пить-гулять,
Перины, подушки пора нам забывать...

Кутепов перебил с усмешкой:

— Знаю, хорошо... Заслуживаете гауптвахты. Как, юнкера? — Он посмотрел на юнкеров. — Чтоб не давались сережам?!

Константиновны не отвечали. Кутепов понял, что они думают, махнул рукой.

— Ладно! Без гауптвахты. Надеюсь, впредь не повторится.

Юнкера вздохнули с облегчением, раздались возгласы:

— Не повторится!.. Пусть попробуют тронуть!

Кутепов только пригрозил, но отпустил с миром. Этот муж не собирался снисходить до человеческого чувства.

И все же Пауль и Гридасов возвращались в лагерь в приподнятом настроении. Удаляясь от командующего, они впервые испытывали не униженность беженца, а защищенность воина, принадлежащего к армии.

Возле развалин древнего амфитеатра, на стенах которого росли кривые сосны, встретились им два сенегала. Гридасов остановился, вперившись в них.

— Карашо! — крикнул один сенегал. — Рюс, фрасе, сенегал — карашо, якши!

Второй замахал рукой.

— Заразы! — выругался капитан. — Ну то-то же.

Вскоре они еще встретили партию русских, расширявших грунтовую дорогу, остановили перекурить и рассказали о своем приключении.

— Чему радуетесь? — вдруг раздраженно спросил вольноопределяющийся с белыми погонами Технического полка. — Не навоевались?

Он не стал разговаривать, сразу отошел. Зато другие были довольны командующим и константиновцами, хотя обычно имя Кутепова не вызывало одобрения.

А что, и вправду кто-то не навоевался? Нет, винтовка обрыдла, и хотелось покоя.

Кроме разных работ, велись в Корпусе ежедневные пятичасовые занятия — строевые и словесные, готовились к параду. Парад в лагере мыслился как вызов судьбе. И все были подчинены единой воле, одному желанию — восстановить боеспособную армию, спасти людей от французского концлагеря.

Опустошенные злостью и безверием души постепенно втягивались в новую трудную работу. По вечерам сходились в офицерских собраниях, делали выпуски устных газет, пели. Особенно любили «Разбойника Кудеяра», видели в словах песни намек на нынешнюю жизнь,

Жили двенадцать разбойников,
Жил Кудеяр-атаман,
Много разбойники пролили
Крови честных христиан.

Мотив покаяния, поиска прощения у Господа явственно звучал в пении офицеров. С песнями возвращалась оставленная родина. Казалось, больше не в чем было искать опору. В душе у каждого горел какой-то мрачный огонек надежды, связанной с далекой Россией. Этот огонек требовал чистоты и давал силу выдержать тяжелые работы.

В порту, на строительстве шоссе и узкоколейной железной дороги, на ремонте и утеплении полуразрушенных домов — всюду, где работали русские, всюду поддерживался странный, возвышенный порядок — чувствовалось, что этим людям тяжело, что они находятся на распутье и что подчиняются не только воинскому закону. Они были заряжены готовностью и творить милосердие, и драться.

Во всяком случае французы перестали высылать в город свои патрули, чтобы избежать столкновений с русскими, а порядок в Голлиполи стал поддерживать Первый корпус.

С началом декабря население города выросло вдвое — прибыли последние части, военные учреждения, офицерские семьи. Лагерь в Голом поле не мог вместить всех. Женщины и дети селились в дома без окон и дверей, без печей, с полусгнившими полами и крышами. Зимние северо-восточные ветры продували эти дома насквозь, гасили огоньки каганцов и уносили жалкий жар теплящихся в мангалах углей.

Кутепову доложили о болезнях детей и женщин, он обратился к французам — за строительными материалами — и к греческому мэру — за хлебом для вознаграждения русских рабочих. Французы ничего не дали, а греки, хоть и сочувствовали, тоже не смогли собрать необходимого продовольствия.

Изредка в русские семьи приходили местные старухи, желтолицые турчанки и гречанки, молча копались в скарбе, уходили и возвращались кто с миской, кто с кастрюлей.

Греческое самоуправление выделило беженцам несколько комнат в частных домах.

Больше помощи неоткуда было ждать. Жизнь ослабленных женщин и детей стала колебаться и затухать от ледяного ветра.

Кутепов приказал сделать все, что возможно, лишь бы согреть замерзающих. Инженерные команды забивали окна досками, конопатили щели морской травой, делали двери, ставили железные печи. Однако спасли не всех.

На окраине городка вырастали кладбищенские православные кресты, осеняя чужбину и звеня венками из колючей проволоки. Души умерших улетали в небо и оттуда смотрели вниз на маленькую русскую страну, пытающуюся выжить на холодной земле.

Французы объявили запись в иностранный легион, сулили золотые горы и избавление от страданий. Им явно не хотелось наблюдать, как рядом в Константинополе возрождается военная сила. Они, а вместе с ними и англичане не исключали возможности вмешательства русских на стороне кемалистов, которые в глубине Турции вели войну не только с греческой армией, но и со всей Антантой. Разбитая в мировой войне Турция сейчас воспряла из национального унижения. Ей помогала Советская Россия, чтобы пошатнуть положение союзников в Проливах. Поэтому французы смотрели на Кутеповскую силу с опаской и хотели поскорее избавиться от нее, распылить.

Это пришедшее от французов слово, внутри которого сеялась мертвая пыль, укоренялось в головах ослабевших людей. Жалкая надежда спастись, оторвавшись от общей судьбы, увела несколько десятков человек в иностранный легион.

Однажды Артамонов предложил Паулю бросить все и пробираться пешком к Булаиру, где полуостров суживается до пяти-шести километров и где стоят греческая застава и французская батарея, пройти заставу — а там уж никто не догонит!

— Нельзя, скоро назад, — возразил Пауль.

Артамонов как безрукий инвалид в подготовке к параду не участвовал и не скрывал презрения к генеральской затее. Что парад? Мало их было? Допарадировались до Дарданелл!

Пауль принялся его уговаривать переменить мнение, ведь в армии всегда должно занимать свободное время учением и смотрами, иначе — заводится скука и разложение.

Но Артамонов уже откалывался! Он видел спасение в личной жизни, и поэтому законы офицерской семьи представлялись ему чуть ли не крепостными.

Таких офицеров было немало. Среди них — и георгиевские кавалеры времен германской войны, сражавшиеся по четыре, по пять, по шесть лет. Им было больнее всего переживать национальный позор, в Голом поле они мучились не от лишений, а от осознания своей трагедии.

Меньше всего было в Корпусе мужественных, не сдающихся людей. Они понимали, что спасти может только избранный Кутеповым путь, иначе они превратятся в пыль.

Девятого декабря по случаю кавалерского праздника ордена Святого Георгия Победоносца прошел первый парад войск Корпуса.

Как после тяжелого ранения, еще слабый, только-только оживающий человек пробует встать на ноги и с мучительной улыбкой оглядывает окружающих, так и проходившие парадом роты чувствовали, что происходит чудо возрождения к жизни.

Играл оркестр родной «Преображенский марш», развевались знамена, архимандрит Антоний благословлял. И казалось, издалека смотрит, смотрит на них мать-Россия.

Через девять дней, восемнадцатого, французы наконец разрешили Врангелю посетить Галлиполи. Он сказал речь о том, что армия остается, а сопровождающий его французский адмирал де Бон указал на клумбу с двуглавым орлом и вдруг заявил: — Он взлетит!

Что подвигло адмирала признавать возрождающуюся силу?

Ходили слухи, что в Англии началась революция и, может быть, Корпус вскоре понадобится.

Но гости уехали, потянулись будни, и ничего в лагере не изменилось. Продолжались тяжелые дорожные работы, заготовка дров, учения. Росло кладбище, на поверках все больше офицеров оказывались в отлучке по разным уважительным причинам и никто их не мог увидеть.

Приближался Новый год. Теперь стало ясно, что Кутепов сумел сплотить беженскую массу и что именно он, а не запертый в Константинополе Врангель является новым вождем. Врангелю горячо сочувствовали, открываемую в Галлиполи гимназию собирались назвать его имени, а Кутепова просто терпели.

Штабс-капитан Артамонов прослыл в своей роте критиканом, и Паулю приходилось защищать приятеля, но он не мог избавить его от гауптвахты за дерзости, высказанные ротному Гридасову.

К той поре от вырвавшихся из Крыма беглецов все знали о страшных расстрелах оставшихся там офицеров и даже рабочих, трудившихся в порту во время эвакуации. Эта весть должна была отрезвить сомневающихся, укрепить сторонников Кутепова, однако никого не отрезвила и не укрепила. Только в очередной раз ужаснула.

— Записаться, что ли, в вечноотлучившиеся? — сказал Артамонов Паулю. — Мы ведь медленно гнием здесь, а нам кажется — живем.

Он и вправду томился, занимаясь только хозяйственными работами на кухне и уборкой лагеря. Из воина он превратился в работника, случайно прибившегося к армии.

Пауль попробовал привлечь его в хор — ничего не получилось. Возвышенное пение молитв и патриотических песен было противно Артамонову. Безверие глубоко въелось в него. Он даже не хотел давать из своего ежемесячного жалованья в две лиры обязательных взносов на церковь, оркестр, офицерское собрание. Добром это не могло кончиться.

— В какое положение ты ставишь меня? — спрашивал его Пауль. — Ты мой друг, я тебя рекомендовал... Но закрывать глаза на твои пораженческие взгляды я не буду. Одумайся, прощу тебя!

Но одуматься Артамонов уже не мог. Дело шло к развязке. Наверное, он застрелился бы на холмах, где собирал дрова, если бы не новый поворот событий.

С первого января было объявлено, что французы прекращают выдачу пайков. Корпус мог выбирать — либо в иностранный легион, либо в Бразилию или Сербию на поселение, либо вернуться в Россию. Начиналось разложение.

И тут среди неопределенности последовало из штаба корпуса распоряжение, которого ждали все: сделать приготовления для выступления в поход, приготовить вещевые сумки, раздать патроны, проверить, чтобы на всех винтовках имелись ремни.

«Выступаем!» — пролетело по всем палаткам и землянкам. Говорили, что уже распределены маршруты. Французскую батарею, стоявшую на перешейке у Булаира, считали своей.

И вдруг ночью объявляется тревога. Выбегают из палаток, строятся, ждут. Смутная тревожная радость охватывает роты. «Пожалуй, к бою! Уж мы пойдем ломить стеною, уж постоим мы головою за родину свою!»

Небо в звездах, тьма, ветер. Куда их занесло? Французы забыли, что здесь русские? Напомним.

Ночная тревога заставила встряхнуться и Артамонова. Теперь он был готов воевать хоть с дьяволом, лишь бы не томиться без дела.

После тревоги французы уступили. Корпус почувствовал свою силу.

И сразу же, будто опомнившись, Артамонов заявил ротному Гридасову, что он против игры в солдатики. Зачем он это сделал? Наверное, потому что жизнь втягивалась в привычное русло с тяжелыми работами, лишениями, постоянным давлением со стороны начальства.

Гридасов недолго думал и отправил Артамонова на гауптвахту, пригрозив тюрьмой на «Святом Георгии».

* * *

Кутепова по-прежнему не любили, а он, не надеясь, что полюбят, действовал без оглядки. С него было достаточно, что на его стороне была церковь с ее тысячелетними традициями и идея русской государственности. Он готов был согласиться с любым, кто сказал бы, что в Галлиполи ад. Да, в Галлиполи ад. А где для изгнанников рай? Нет такого места. Поэтому офицеры и солдаты должны нести свой крест, несмотря ни на какие тяготы.

Зато в лагере ни одного вора или насильника. Нет эпидемий, все здоровы, не услышишь ни одного бранного слова. Посмотришь на юнкеров всех шести училищ и понимаешь трагическую и великую судьбу Корпуса. Они живут идеей русской офицерской чести. Они повторяют слова историка Ключевского: «Одним из отличительных признаков великого народа служит его способность подниматься на ноги после падения».

Только честь остается у Русского корпуса. Это несгибаемая сила. Она дорого стоит, она оплачивается кровью.

Кутепов недавно отправил письмо французскому коменданту и высказал свое понимание вопросов чести: «В вопросах чести никакое подчинение и никакие угрозы не могут заставить нас забыть ни своего личного достоинства, ни, в особенности, традиций нашей армии, знамена которой находятся в нашей среде. В этом отношении, конечно, никакие соображения о пайках и т. д. не могут повлиять на наше поведение».

А дело было вот в чем. Полковник Малевинский вызвал на дуэль французского поручика Буше. Еще раньше уже было столкновение капитана Зубова с пьяными французскими сержантами, которые приставали к его жене. Зубов прострелил одному плечо. Однако Малевинский заступился не за жену, не за себя. Буше презрительно высказался о русской армии. Тогда полковник, сообразуясь с принятым в Корпусе законом о дуэлях послал ему через офицерский суд чести вызов, а комендант потребовал от Кутепова, чтобы тот строго наказал Малевинского «за преднамеренное нападение». Вызов они посчитали «преднамеренным нападением»?

Но Кутепов поставил их на место. Он дал понять, что ни уступит ни пяди.

Он отвечал за все — за честь, хлеб, здоровье, дух. Он должен был сохранить людей, а для этого — поднять их дух, не боясь смерти. Как офицер он знал, что сила духа должна проходить испытания.

* * *

Двадцать пятого января в день Святой Татьяны был парад. К нему готовились давно, собирались провести на Крещение, но помешали сильные дожди, расквасившие глинистую землю. Теперь погода наладилась, тучи развеялись.

Для всех было ясно: парад — это торжество русского духа, не сломленного чужбиной и бедой. Еще солдаты стояли «вольно» и офицеры одних полков добродушно разглядывали офицеров других полков, но с первого взгляда на эти бодрые войска было видно, что они верят в себя.

На солнце выделялись расчехленные знамена — и старые, императорских времен, с тусклыми кистями и потертой парчой, и новые, времен гражданской смуты, с георгиевскими и николаевскими лентами.

Впервые Пауль видел столько знамен. От них веяло славой Бородина, горечью Севастопольской обороны, геройством Персидской войны, Хивинского похода, войны с турками за освобождение братьев-славян. Рухнувшая, мертвая слава, привезенная в Галлиполи, смотрела со старых полотнищ.

Пауль вспомнил родной Новочеркасск, памятник Ермаку на Атаманской площади, и голос матери будто сказал ему: «Сыночек, как далеко ты от нас».

— Смирно, на караул! — раздалась команда.

Ударили литавры и барабаны, запели трубы. Под звуки оркестра знамена внесли в палаточную церковь, откуда полились песнопения.

Звуки молитвы и мысли о родине объяли душу Корпуса.

Богослужение завершилось. Из церкви вынесли иконы, митрополичий крест и хоругви. Среди ярких, белых, зеленых и красных риз выделялся весь в черном монашеском облачении дьякон.

Греческий митрополит Константин в красной сияющей золотом мантии и обсыпанной драгоценными камнями митре благословлял полки небольшим хрустальным крестом.

За духовенством несли знамена. Пауль смог прочитать на одном развернувшемся полотнище «... подвиги при Шенгра...»

«Шенграбене! — понял он. — Это Багратион».

И почувствовал, что виноват перед матерью, перед этим изгнанным из России знаменем.

За знаменами шел Кутепов, начальник штаба генерал Штейфон, генералы, французские офицеры, греческий губернатор и два турка, один в красной феске, другой в белой чалме.

Заиграли «Коль славен». Пауль взял под козырек.

Потом Кутепов обошел фронт, построенный «покоем», здоровался с частями.

Торжественно-медленно несли знамена. Пауль все старался поймать взглядом ту надпись, чтобы дочитать до конца, но вместо нее попадались все новые и новые — «За переход через Балканы», «За поражение турок при Ахалцике», «За взятие штурмом...»

Скомандовали:

— К церемониальному маршу!

Начался долгожданный парад. Части проходили стройными колоннами. Винтовки твердо лежали на плечах солдат. Офицеры четко салютовали.

* * *

Перелом наступал во всей жизни Корпуса. Вслед за организацией детских садов и гимназии были организованы различные технические курсы и даже академическая группа, где преподавались науки по университетскому курсу. Всего училось шесть тысяч человек.

Одни учились агрономии, другие электромеханике, третьи правоведению, — и все надеялись, что за возрождением духа России наконец устроится настоящая жизнь.

Корниловцы пели на поверке:

За Россию и свободу!
Если в бой зовут,
То корниловцы и в воду,
И в огонь пойдут.

Но эта песня времен Ледяного походам не выражала нынешних чувств. Вчерашние гимназисты искали новых возвышенных слов, подолгу засматривались на северо-восток, ища в бело-розовых башнях облаков какой-нибудь знакомый образ.

Приближалась весна. Дурманил запах теплой земли. В голубоватой и фиолетовой дымке тянулись равнодушные горы на том берегу. Кричали чайки.

Многих тянуло писать стихи. Пауль тоже сочинил:

Ночь ли настанет — на голом полу,
Шинелью дырявой укрывшись,
В чужом, далеком, турецком краю
О русских полях, лесах и горах
Во сне мы мечтаем, забывшись.

Артамонов прочитал — одобрил. И взводу понравилось, каждый видел подобные сны. Но дальше взвода поэтический дар Пауля не прославился, потому что в роте Гридасова был настоящий поэт Иван Виноградов, и его стихи все знали наизусть.

Виноградов читал стихи в палатке офицерского собрания, ритмически махая рукой:

Время жизни строй изменит,
Кто-нибудь и нас оценит,
Ибо жертвой мы легли
За покой родной земли,
Кровь и пот свой проливая,
Душу Богу поручая.
Да простит нам Бог грехи:
Все мы смерти женихи.

Он не преувеличивал — многие ощущали себя «женихами смерти», хотя надеялись жить.

Тяжесть кутеповского правления переставала ощущаться, она не давила душу, и поэтому вслед за чудом возрождения армии свершилось еще одно чудо.

Однажды оглянувшись, русские увидели, что у них есть не только сила.

Пели хоры, игрались в корпусном театре пьесы Островского, Чехова, Сухово-Кобылина, работала библиотека-читальня, выходила газета и десяток рукописных и литографированных журналов, действовали разные мастерские, красильни, парикмахерские, рестораны «Яр», «Медведь» и «Теремок», торговали лавки и было создано кооперативное товарищество.

Трудно было поверить, что это сделали они, те, кто высадился в Галлиполи в конце ноября.

Но это сделали они.

* * *

Разрушенное общество возродилось в страшных условиях, платя страданиями, не останавливаясь перед жертвами*.

Впрочем, галлиполийские герои не только парадировали и изучали науки. Одни дезертировали, другие подавали рапорты о выходе из армии и содержались в специальном лагере как отступники. Открытых противников кутеповского порядка было около двух тысяч, однако их голос слышали в Константинополе, Париже, Праге и Берлине, и там обвиняли Кутепова в дикой жестокости. Сторонники же генерала никуда на сторону не обращались и делали свое дело, презирая либеральных деятелей, их газеты, их бессилие.

В Константинополе, полном беженцами, разлагались, гибли, лишенные твердой защиты люди. Там на площади у мечети на Гранд-базаре торговали вывезенными из России вещами: обручальными кольцами, часами, столовым серебром и одеждой. Когда все было распродано, брали у купцов-греков на комиссию разную мелочь, превращались в фармазонщиков, продавая доверчивым туркам надраенные медяшки как золотые. Правда, если фармазонщика ловили, то безжалостно забивали и на мостовой оставалась жалкая фигурка в куцей английской шинели.

Кто ее оплакивал? Разве что слепой русский солдат, вечно сидевший возле турецкого лицея и в жару и в холод, и громко играющий на валторне вальсы военной музыки — чарующую «Березку» и рыдающий «На сопках Маньчжурии».

Около него всегда стоит толпа турок и греков, они, кажется, озадачены несоответствием огромной тоскливой силы, живущей в звуках, и злого рока. Некому оплакивать!

Только сборщики налога на мосту через Золотой Рог, стоящие цепью с обеих сторон, пропускали беженцев бесплатно. Они безошибочно определяли изгнанников, даже одетых в цивильную одежду. Они явно не ведали, что по Сан-Стефанскому договору (после освобождения Болгарии) русские избавлены от уплаты «мостовщины», и руководствовались состраданием. Разгромленная Турция и поверженная Россия, вечные противники, теперь глядели друг на друга, простив старое, и русских беспрепятственно пускали во все мечети, куда другим иностранцам хода не было.

Однажды к Нине Григоровой подошел седобородый старик-мулла, взял за руку, вложил в ладонь пять лир и сказал:

— Аллах акбар, урус ханум. Урус якши.

Что было в душе у этого турка, Нина могла только догадываться. Может быть, в нем текла частица крови какой-нибудь несчастной русской полонянки? Или он вспомнил, сколько пленных турчанок стали русскими женами? Или просто понимал, что нынешние русские обречены?

И впрямь — обречены.

Хотя Нину защищала ее служба в госпитале, но вряд ли — надолго. Недалек был день, когда армия должна была исчезнуть, раствориться. А тогда — что? Идти в эмигрантский ресторан, в «Черную Розу» к Вертинскому, в «Зеленый» к Сарматову, надевать желтую кельнерскую наколку и зарабатывать чаевые?

О будущем страшно было думать. Известно, как в тех ресторанах самые скромные превращаются в шикарных развязных женщин. В богатых костюмах и платьях от лучших портных, бриллиантах. И с печатью обреченности.

Нет, уж лучше выйти за турка, благо сейчас мода на русских жен, и говорят, турчанки подали петицию коменданту Константинополя полковнику Максвельду, жалуются на измены мужей и требуют высылки всех соблазнительниц...

А не хочешь за турка, можно податься на Таксим, где чего только нет, каких забав и спасительных соломинок не изобрел голодный обреченный человек.

В конце Пера — большая, около двух верст в окружности площадь, это и есть Таксим. Раньше она служила плацем для турецкой армии, была огорожена железной оградой. Во время войны немцы сняли ограду, увезли в Германию на переплавку; остался бетонный постамент. Сейчас дирекция Пера выделила здесь Всероссийскому Земскому Союзу участок, где земцы устроили палаточную столовую для беженцев и где каждый день вовсю работали тысячи людей, добывая себе на хлеб насущный разными способами. Это была ярмарка изобретательности. Всевозможные лотереи, силомеры, пушки, панорамы, карточные игры — «три листика», «красное выигрывает, черное проигрывает», лотки с пончиками, воздушные качели, цирк, парикмахерские, паноптикум с хвостатой женщиной и человеком-зверем, который питается исключительно своим собственным мясом — великое множество средств добычи на пропитание демонстрировалось здесь. Встретила Нина и старых знакомых валютчиков графа Грабовского, князя Шкуро и корнета Ильюшку, обманувших ее когда-то. Они завели себе «крутилки» и, покрикивая: «Бир билет — беш куруш» (один билет — пять пиастров), зазывали турецкую публику.

Нина присмотрелась — «крутилки» устроены просто: деревянный круг на треноге, по кругу запускают жестяную стрелку, она крутится и указывает на выигрыши, разложенные через определенные промежутки, рахат-лукум, мыло, папиросы, вино, консервы.

— Задаточек надо вернуть, князь Грабовский, — сказала Нина крутильщику. — Помните? На Галатской лестнице?

Грабовский взглянул на нее, усмехнулся:

— Это вы? А я искал вас, искал... Где же вы пропадали?

Удивительно, но задаток отдал сразу. Видно, крутил удачно.

У Нины мелькнуло: не попробовать ли? Но сразу возразила себе: это ведь почти дно!

На дно еще успеется.

Она осмотрела всю площадь, побывала в бараке цирка, где висел яркий плакат: «Небывалый во всем Константинополе и во всем мире номер! Женская французская борьба! Участвуют лучшие силы русских — мадам Лида, Галя и Вина!» Перед началом представления вышла полуголая женщина, стала звонить в огромный колокол и кричать:

— Эффенди, гельбурда, урус ханум хорош борьба!

На ее призывы быстро набежали зеваки в фесках, вытаращились на ее могучие груди и голый живот и весело повалили в цирк.

В общем, привольно было на Таксиме русскому человеку. А сколько он мог тут просуществовать — Бог ведает.

Рядом с площадью, во дворе бывших казарм устраивали бега, бой верблюдов, казачьи праздники. Но прибыль была небольшая, публика скучала.

Ни в какие Таксимные предприятия Нина не верила. Единственное, что имело под собой здоровую почву, — это русско-американский гараж и ветеринарный лазарет, где работали несколько десятков беженцев. Да и у французов все автомобили обслуживались русскими шоферами. Только что Нине от этого?

Ее надежды связаны с родным, погибающим.

Из Галлиполи приходили вести о небывалых тяготах и сотнях умерших. Говорили, за декабрь и январь там похоронили двести пятьдесят человек. Говорили и о чуде возрождения, однако мало кто верил в подобные геройские сказки, все давным-давно пресытились таковыми.

Наоборот, в русских газетах, приходивших сюда из Европы, Галлиполи изображалось адом, что, наверное, и было на самом деле.

Выходило, всюду гибель. Здесь — разложение, там — смерть. Вопрос лишь в том, кому что нравилось, либерализм или диктатура.

Однажды Нина и Юлия Дюбуа видели, как в порту чернокожие, одетые во французскую военную форму, разгоняли палками толпу беженцев возле парохода.

— Какой позор! — воскликнула Юлия. — Мы совсем уничтожены. Если б я была мужчиной, я бы ни минуты не раздумывала — в Галлиполи!

Нина вспомнила пропавшего в Севастополе Артамонова. Вот кому повезло! По крайней мере он избавлен от унижения... Но тут же какой-то голос возразил ей, что в Крыму расстреляны десятки тысяч офицеров и гимназистов, что вряд ли он уцелел.

— Ты думаешь, там лучше? — спросила она. — По-моему, нам нигде нет места.

* * *

Пришла весна. Зацвели магнолии, олеандры, дикий лавр. Зажелтели бессмертники на склонах холмов.

Из России принесло надежду — восстал Кронштадт, в Петрограде и Москве идут забастовки. В «Информационном листке 1-го Русского Корпуса» печатались сообщения о других восстаниях и страшном голоде.

В штабе корпуса велась штабная игра на тему высадки десанта в Крыму.

Казалось, теперь уж скоро! Родина ждет...

Пауль возвращался из города по узкоколейке. Мулы тянули вагонетки, стучали на стыках колеса, солнце припекало голову. Пауль смотрел на стайку белых бабочек, вившейся над брошенной у насыпи ржавой колесной парой и грезил весенней, полной желтых и красных тюльпанов степью. Из степного миража выплыл Войсковой собор, мелькнуло бледное, с круглым подбородком и толстыми усами лицо атамана Каледина, потом Пауль увидел смуглую, короткостриженную гимназистку Маргариту, или, как она себя называла, юнкера Васильцова. Вот Пауль в купе поезда, Рита спит, и он склоняется над ней, хочет поцеловать — и вдруг с болью вспоминает, что ее давно уже нет, что она — только видение.

Пауль открыл глаза, хмуро посмотрел на сидевшего напротив вольноопределяющегося с перевязанной шеей, словно тот мог проникнуть в его грезы.

— Мы, случайно, не знакомы? — приветливо спросил вольноопределяющийся и признался. — Отряд Чернецова под Лихой, а?

— Нет, — ответил Пауль.

— Прошу прощения, — извинился сосед. — Мне показалось.

Проехали несколько минут, и вольноопределяющийся сказал:

— Домой хочется! Сны совсем замучили... Черт знает что, даже снится, как пахнет полынок.

— Вы с Дона? — спросил Пауль, услышав донское слово «полынок». — Я из Новочеркасска.

— Я с самой окраины, поселок Дмитриевский Таганрогского округа. Каменноугольный район, — ответил вольноопределяющийся. — И в Новочеркасске бывал... Игнатенков Виктор Александрович.

Пауль тоже представился, и ему захотелось поведать этому незнакомому человеку, на вид — ровеснику, свои грезы.

— Весна! — сказал он. — Зиму пережили — теперь сто лет проживем, если не застрелимся, верно?

Оба усмехнулись, сразу поняв друг друга.

— Да, — сказал Игнатенков. — Он железной рукой всех нас встряхнул и спас. Теперь некуда податься.

«Спас и душит», — так явствовало из его слов.

И снова они поняли друг друга. Кто спас? Ясно без объяснений. Отныне ты не принадлежишь самому себе, ты принадлежишь родине. Покорись долгу и забудь о личном спасении.

Этот деспотизм, освещенный веками, оба чувствовали, покорялись ему и надеялись, что рано или поздно избавятся от его беспощадного давления.

— Я знал одного человека, — сказал Игнатенков. — Это женщина. Из-за нее я попал в Новочеркасск. Оттуда — к Чернецову, потом — в Ростов, студенческий батальон Боровского. Боровский обещал, что мы погибнем за Отечество, почти все были согласны.

— Я тоже добровольцем, — сказал Пауль.

— Выходит, все знаете. Это как первый раз курицу зарезать. Сперва страшно, потом привыкаешь... Мы все сейчас даже как будто на одно лицо — впалые щеки, усы и глаза... Русского сразу узнаешь по глазам. В них предчувствие смерти.

— Вы прямо фаталист! — заметил Пауль. — Что-нибудь случилось?

— Нет, на дуэли не дрался, — ответил Игнатенков. — Вам куда, до «Дроздов» или до «Корниловцев»? Я на «Дроздах» выхожу.

Подъезжали к остановке, названной по имени расположения Дроздовского полка. Уже показалась одинокая палатка толстой проститутки-гречанки, о ней знали все в Корпусе и никто к ней не ходил, ни один русский. Ходили к шайтан-мадам только сенегалы.

— Хочу подать заявление на выход из армии, — признался Игнатенков. — И не могу. Совестно.

Глядя в его грустные глаза, Пауль вспомнил, что сегодня на стене галлиполийской развалины видел нарисованную синей масляной краской картину — вид Кремля, соборы, Иван Великий и надпись «Россия ждет, что ты исполнишь свой долг».

Кто написал? Это мог сделать любой.

— Я тоже не могу оторваться, — признался Пауль.

— Мне выходить, — с сожалением произнес Игнатенков. — Я живу в бараке десятой роты. Если что — милости прошу.

Поезд остановился возле станционной землянки. Они попрощались.

* * *

Потом Пауль иногда вспоминал вольноопределяющегося, когда становилось невмоготу и он мысленно обращался к Богу. Господь молчал. Надо было терпеть.

Двадцать первого марта сообщили, пал Кронштадт.

Вслед за этой тяжкой вестью — вызов Кутепова в Константинополь, откуда его могли и не выпустить назад.

И того же двадцать первого марта на острове Лемнос комендант генерал Бруссо исполняя приказ командира оккупационного корпуса генерала Шарпи, под угрозой наведенного с миноносцев на казачий лагерь пушек потребовал, чтобы русские немедленно дали ответ, грузятся ли они на пароходы и убираются либо в Бразилию, либо в Советскую Россию, или же переходят на положение беженцев, то есть не военных, а чернорабочих. Офицеров отделили от казаков, и тех казаков, кто дрогнул, прикладами загоняли на пароходы.

Этот генерал Шарпи был участником Великой войны, помнил жертву Самсоновской армии и говорил, что любит русских. В средине марта он побывал в Галлиполи и сказал: «Я должен относиться к вам как к беженцам, но не могу не признаться — я видел перед собой армию».

Теперь, без Кутепова, русский лагерь осиротел. Не стало защитника и вождя. Его вспоминали как Александра Невского, уехавшего в Орду. Вернется ли?

И тут еще прошел слух, что с первого апреля прекращается выдача пайка и войскам будет предложено выехать в Бразилию или в Советскую Россию.

На карте стояла жизнь.

В эти тревожные дни притихли голоса сомневающихся и больше никто не жаловался ни на чью тяжелую руку. Сразу все как будто выстроилось, самые либеральные признали, что мир человеческий и Божий — это не плоское строение из одинаковых кирпичей, а многообразный сад, в котором должен быть садовник. И еще признали, что переносить на историческую жизнь моральные законы людского бытия — значит сеять произвол.

Миновал день, второй, третий — Кутепов не возвращался.

Пауль сидел на солнце возле палатки, играл в шахматы с Гридасовым. Рядом на корточках пристроился Артамонов. Гридасов выиграл две партии, похрустел пальцами и ушел. Артамонов занял его место.

Сыграли еще две партии. Пауль снова проиграл.

— Черт побери! — выругался он. — Не везет.

Он загадал, что если выиграет, Кутепов благополучно вернется в Галлиполи.

Слабо похлопывал брезент палатки. Ветер то забрасывал за угол обрывок сгнившей за зиму веревки, то сбрасывал обратно.

Артамонов стащил гимнастерку, подставил солнцу плечи, покрытые синеватыми пятнами и темно-красными язвами. Такая болячка прицепилась почти к каждому. Говорили, из-за селитры, которая в консервах.

— Ты знаешь, сказал Пауль. — Я достану разных семян, заведем полковой огород. Будет у нас и картошечка, и баклажан, и гарбузы.

— Тьфу! — ответил Артамонов. — В городе малые турченята уже играют в наши парады... В Бразилию надо ехать. Или в Сербию... Еще немного — я возненавижу себя. Надо же! Собрались и талдычат: Родина, долг, умрем!.. Огородники!

Паулю было неприятно это слушать.

— Ладно, — сказал он. — Вот приедет Кутепов...

— Положил я на твоего Кутепова, — продолжал Артамонов. — Хочешь, стишки про него сочинил — послушай.

И стал читать злые нескладные частушки:

Кутепова мы знаем по ухватке,
С говном он всех нас хочет съесть.
Среди командного состава
И гастрономы у нас есть!

— Глупо. Прекрати! — сказал Пауль. — Услышит кто — худо будет.

— А начхать, пусть доносят, — отмахнулся Артамонов и читал дальше:

Ах, штабики, все это штабики
всему виной. Погибло все,
что дорого нам. И не вернется
Никогда!

Послышался шорох гравия. Вернулся Гридасов. Артамонов замолчал, потом усмехнулся и с вызовом отбарабанил:

Витковского мы знаем по Каховке
Он очень модный генерал,
В боях командовал он ловко,
До Галлиполи доскакал!

Гридасов выпятил губу и издал какой-то мычащий звук.

— До Галлиполи доскакал! — повторил Артамонов с вызовом.

— Брось, — пренебрежительно к его вызову вымолвил ротный. — Не болтай, а то вляпаешься... И ты тоже хорош! — кивнул он Паулю. — Позволяешь в своем взводе... В такое время!

Гридасов объединил Пауля с Артамоновым, что было несправедливо.

— Я не одобряю этих стихов, — заявил Пауль.

— Тогда заложите меня контрразведке, пусть меня шлепнут, — сказал Артамонов. — Господа однополчане!

— Ты сам себя закладываешь, несчастный, — сказал Гридасов.

Артамонов встал и ударил себя кулаком в грудь. Его короткая, будто обкусанная культя дернулась. Темный серебряный крестик на гайтане качнулся.

— Мы сами потолкуем, капитан, — попросил Гридасова Пауль. — Больше не повторится. Обещаю.

— Ладно, — согласился Гридасов.

— Что ты обещаешь? — спросил Артамонов. — Кутепов всех вас с говном съест.

— Ладно, ладно! — прикрикнул ротный. — Пора и меру знать. Пауль, вызови-ка дежурных.

Сейчас Артамонова должны были арестовать, отправить на гауптвахту и потом судить.

Пауль обнял Гридасова и зашептал:

— Уйди, прошу тебя. Я сам.

Ротный оттолкнул его, повернулся и ушел.

— Ты дурак, Сережа? — спросил Артамонова Пауль. — Зачем? Тебе жизнь надоела?

Артамонов горько засмеялся.

* * *

Впрочем, Кутепов вернулся, и весть об этом облетела весь город. Ура, Кутеп-паша — единственный, кто мог спасти. Пристань была запружена русскими. они кричали, размахивали руками, поздравляли друг друга, как будто забыв о суровости своего вождя.

Александр Павлович речей не произносил, сказал встретившим только одну фразу:

— Будет дисциплина — будет и армия, будет армия — будет и Россия.

Его, тяжелого, как медведя, на руках отнесли мимо французской комендатуры в штаб и потом долго не расходились, будоража себя ожиданием чего-то возвышенного.

Но — чего?

* * *

Порыв прошел, наступили будни. Полки, дивизионы, училища — все словно сжимались перед надвигающейся из Константинополя угрозой. Предстоящая отмена пайков должна была привести к катастрофе. Французы продолжали настаивать на том, что русской армии больше не существует, а есть одни частные лица. Врангель хотел приехать в Галлиполи. Его снова не пустили. Тогда он направил послание: «Русские люди! К вам, потерявшим родину, обращаюсь я с горячим призывом объединиться для общего труда и борьбы за спасение России. В забвении всех разногласий — спасение нашей несчастной родины...»

Не первый раз раздавался призыв к объединению. Наверное, со времен удельных княжеств Киевской Руси звучал он в сердце военных. Докатилось его эхо и до турецких берегов, и русская душа не осталась к нему равнодушной. Большинство корпуса ждало команды выступать и штурмом брать перешеек у Булаира, как будто это был выход из «Крымской бутылки». Меньшинство подавало рапорты о переводе в беженцы или дезертировало.

Неопределенность тянулась до тех пор, пока генерал Шарпи не приказал сдать оружие.

Кутепов ответил: приходите и забирайте силой, по-другому не отдадим.

Шарпи распорядился сократить пайки.

Развязка приближалась.

Сколько они могли протянуть? Надо было либо начинать войну, либо покориться.

По городу потянулись колонны в белых рубахах, с примкнутыми штыками. В лагере начались смотры. Оркестр играл марши.

Французский комендант, полковник Томассен явился в штаб корпуса и прямо спросил:

— Будете атаковать Константинополь?

— Нет, — ответил Кутепов. — Пойдем походным порядком в Сербию.

«Мы не бессловесная масса, — следовало из его слов. — Рассеять нас не удастся».

Томассен доложил в оккупационный совет, что обстановка накаляется, надо прислать подкрепление. Полковник Томассен еще помнил недавнее письмо Кутепова по поводу вызова русскими французского лейтенанта: «В вопросах чести никакое подчинение и никакие угрозы не могут заставить нас забыть ни своего личного достоинства, ни, в особенности, традиций нашей армии, знамена которой находятся в нашей среде».

Шарпи понял опасения Томассена. Он знал, что если не ответить на этот вызов, потом разговаривать с Кутеповым будет еще труднее.

К Галлиполи подошла эскадра боевых кораблей — два броненосца, три крейсера, миноносцы, транспорты — встала на рейде на расстоянии выстрела от кутеповского штаба.

Томассен предложил Кутепову:

— Завтра высаживаем десант, начинаем учение по захвату города.

— В пятнадцатом году здесь, кажется, уже был десант? — спросил командир корпуса, намекая на провал англо-французского десанта. — Я понимаю, насколько важны подобные маневры. Но по странному совпадению на завтра назначены маневры всех частей русской армии по овладению перешейком.

«Мы пойдем на Константинополь, — таким была суть его ответа. — Лучше не дразните!»

И кто знает — они бы взяли древний Византий, сомкнулись бы с армией Мустафы Кемаля, вышибли бы союзников и погибли бы со славой.

Они не боялись смерти, французы это поняли. Эскадра ушла. Торжество русского военного духа должно было как-то выразиться в суровой, почти нищей обстановке. Требовалось что-то такое же суровое и великое, как и жизнь обреченных, но несдающихся людей.

И никто не знал — что же?

Пауль тоже не знал. На алтарных дверях полковой церкви нарисовали архангела Гавриила в багряном плаще, с поднятыми ветром волосами и белой лилией в руке. Пауль думал: нужно что-то вечное, как молитва.

За рекой, над обрывом размещался в холщовом строении корпусной театр и там ставили чеховский «Вишневый сад». Пьеса из недавней русской жизни притягивала, доводила до злой тоски. Россия представлялась вырубленным садом, а все — чеховскими героями, этими непрактичными Гаевыми, предприимчивыми Лопатиными и даже мечтательными студентами Петями Трофимовыми, которые мечтали о переустройстве жизни.

Переустройство грянуло. Нынешние зрители, преодолев реки крови и грязи, смотрели пьесу как страшный сон и чувствовали, что они тоже обречены исчезнуть. Казалось, даже души умерших слетались к корпусному театру, чтобы прикоснуться к потерянному отечеству. Это был новый памятник.

Теперь уже не узнать, кому пришла в голову мысль поставить на кладбище памятник Белой идее. Там уже стояло множество крестов, и ветер постукивал вырезанными из жести венками о железные перекладины.

Это должен был быть памятник всем погибшим, умершим и живым. Во взводе лишь Артамонов открыто насмехался над замыслом увековечить позор изгнания, раздражал всех обитателей палатки.

В один из апрельских дней Артамонов не явился на вечернюю поверку. Он был арестован.

— Туда ему и дорога! — сказал Гридасов. — Допрыгался. Теперь ему не сдобровать. — И повторил слова генерал-майора Пешни, командира Марковского полка: — Все протестующее в гражданскую войну выводится в расход во имя сохранения престижа и спасения власти.

Над лагерем зеленело вечернее небо, с пролива дул ветер и шумели волны.

— Кто его выдал? — спросил Пауль.

— Не знаю. Он всем надоел, — ответил ротный. — Наверное, у него не хватило храбрости самому справиться со своей тоской.

— Это легче всего, — сказал Пауль. — Вот когда Каледин застрелился... Нет, никому он не помог, только хуже наделал.

— Ну этот не Каледин, нечего сравнивать, — возразил Гридасов.

— Да тебе и лучше, что избавился. Тоже дружок!

Он прислушался. Из соседней палатки раздавались возгласы — там играли в карты.

— Как ни кончится, а в роту я его не пущу, — закончил Гридасов. — Все! — И заговорил о предстоящем банном дне и очистке уборной.

Артамонов больше не возвращался. Видно, сидел в Галлиполи, ждал суда.

Пауль подал на конкурс свой рисунок часовни и стал искать место для огорода, заставляя себя поменьше думать о товарище.

В Галлиполи росла всякая всячина: инжир, миндаль, орехи, черешня, персики, айва, абрикосы. Что-то родное виделось в тополях, дубах и ясенях, словно они пришли сюда с Дона. Буйные травы — костры, ежа, мятлик, лисохвост, клевер — тоже навевали мысли о родине.

Пауль нашел пустырь возле города неподалеку от кладбища. Многие сочувствовали его замыслу. Оказалось, что и в других полках тоскуют по земле.

Он покупал в лавке семена огурцов, торговался с греком за каждый пиастр.

— Карашо! — улыбался грек, сбавляя. — Стратегиос, калиспера.

Они понимали друг друга. Все торговцы уже знали русский счет и несколько десятков слов. Даже французы и сенегалы объяснялись с галлиполийцами на русском.

Пауль взял тридцать пакетиков семян и стал расплачиваться. В эту минуту вошли в лавку вольноопределяющийся Игнатенков и какой-то штабс-капитан в малиновых дроздовских погонах.

Игнатенков узнал Пауля, пожал ему руку и познакомил со своим спутником Шевченко, бывшим агрономом.

— Мы картошку посадим, синенькие, капусты побольше, — сказал Шевченко. — Земля должна родить. На земле душа отмякает.

У него были карие веселые глаза и вислые усы.

— Что нового? — спросил Игнатенков.

Пауль рассказал о своем проекте памятника и аресте Артамонова.

— Тю! — махнул рукой Шевченко. — Пропал, никто не спасет. Там французы новую каверзу придумали — вывесили объявления, что разрешают свободный выезд* . Они — свободный выезд, а мы военно-полевой суд... Лучше с землей нам возиться...

Наверное, прав агрономический штабс-капитан, нечего было тягаться с армейской силой, которая-то и спасла беженцев, сдавила железной рукой и спасла. Но — тяжко, господа, как тяжко отдавать на жертву своих!

* * *

Девятого мая заложили памятник почившим русским воинам.

Нет, не паулевкая часовня была отмечена. Зато другой проект, тоже часовни, в псковском стиле занял первое место. И Паулю было приятно осознавать, что его чувства созвучны общему чувству.

Правда, строительство часовни требовало немалых денег — 750 лир, и поэтому командир корпуса выбрал проект, занявший второе место, более дешевый. Это было надгробие в римско-сирийском стиле, тяжелая, грубая пирамида, увенчанная крестом.

Строила памятник команда из тридцати пяти человек под началом подпоручика Технического полка Акатьева, автора проекта. Они работали на кладбище с утра до вечера, и к ним тянулись десятки, сотни, тысячи русских. Каждый нес на плече тяжелый камень. Гора камней росла. Здесь был камень, принесенный Кутеповым, были офицерские, солдатские камни. Весь наличный состав корпуса побывал здесь.

Не было только тех, кто ждал суда за агитацию против армии.

Рос и паулевский огород, поднялись помидоры, огурцы, картошка, капуста, лук, перец, морковь, кабачки. Роскошная красота цветущих растений, полных золотого гула пчел, вызывала благоговение и радость бытия.

Вечером огородники и строители шли на море купаться. Песок был горячий, вода теплая. Вдали по проливу шли большие пароходы, приковывавшие к себе взгляды. И никто не говорил, что он думает при виде больших кораблей, но потом купались молча, без улыбок.

Памятник вырастал. Скоро должно было быть торжественное открытие. Говорили, что Врангель в Константинополе ведет трудные переговоры с союзниками о переброске Русской армии в славянские страны. Отечественные либералы по-прежнему стояли на позиции французов и слышать не хотели о сохранении военной силы.

Жарким днем двадцать третьего мая пришел пароход и французы объявили, что всех без всякого разрешения принимают на борт для отъезда в Болгарию на работы. Дисциплина, долг, традиции — это перестало существовать. Пароход и освобождение от последних оков державности — вот что было двадцать третьего мая.

И корпус уменьшился почти на тысячу человек. Они освободились, уплыли в Бургас, ускользнули.

Кутепов на следующий день издал дерзкий приказ: до двадцать седьмого числа каждый мог свободно выйти из корпуса. Он как будто уступал французам, но на самом деле, снимая внешние законы, вызывал к действию законы более могущественные, над которыми никто не был властен. Теперь не было неорганизованного хаотического отъезда, похожего на бегство. Ворота крепости были распахнуты.

Ушли немногие, две тысячи. Остальные не покинули полков, вновь подчинившись национальному закону, который обрекал их либо общему спасению, либо гибели.

У Пауля ни на мгновение не возникло сомнения, с кем ему быть.

Вечером двадцать седьмого он зашел в церковь, молился за гибнущую Русь, и архангел Гавриил в багряном плаще напоминал о его друге Артамонове. Скорей всего, думал он, глядя на икону, Сергея освободят и выпустят на все четыре стороны.

Но кончился день, наступило двадцать восьмое. В палатку вошел Гридасов, показал Паулю приказ о приведении приговора в исполнение — штабс-капитан Артамонов был расстрелян.

Все перепуталось: свобода, традиции, дисциплина.

— Почему его расстреляли? — спросил Пауль. — Разве он враг?

Гридасов пожал плечами, ответил, что председательствовал на суде генерал Пешня.

Пауль повернулся на постели лицом вниз и заплакал.

Гридасов присел на корточки, положил руку ему на плечо и сказал:

— Теперь ничего не поделать.

— Он прошел всю войну! — пробормотал Пауль, не поднимая головы. — Мы всех убили! Все — мертвые души! Когда это кончится?

Гридасов шлепнул его по плечу.

— Никогда не кончится, — произнес он. — Мы живы, пока служим идее. Наша идея — сильная Россия... А ты не французик, чтобы хныкать. Зажмись! Ты офицер или тряпка?

Ротный вышел из палатки.

Пауль лежал разбитый, почему-то вспоминал Скадовск, Нину, Судакова. Все улетело. Судакова убили свои, Артамонова расстреляли, Нина пропала. Что ждало Пауля? Смерти он не боялся. Что смерть? Нечувствительный удар, как тогда возле станицы Георге-Афиопской, когда он наклонился, чтобы поднять с земли обойму, и пуля неслышно вошла в его голову.

«Боже, — решил Пауль. — Я могу служить только тебе. Доберусь до Болгарии, уйду в монастырь».

* * *

В начале июля бушевал норд-ост. Палатки скрипели и ерзали, вздувались будто паруса. Ночью во сне кричали люди, раздавались боевые команды, вели огонь бронепоезда, кавалерия скакала на пулеметы.

После шторма наступили погожие дни. По вечерам солнце уходило за фиолетовые горы на том берегу. Ночи были ясные, лунные. Тревожные сны улетали.

Двенадцатого июля, в Петровки, в день ангела Главнокомандующего, состоялось производство в офицеры самых твердых защитников идеи — юнкеров старших классов. Юноши стали подпоручиками неумирающей армии. У них ничего не осталось, кроме нее, освященной страданием, кровью и преданиями. Полуистлевшая парча старых знамен уже утратила позолоту, но песня «Бородино» гремела над Галлиполи и долетала, если не до Парижа, то до России.

Шестнадцатого июля освящали построенный Памятник. Было светлое солнечное утро. На закрытую брезентом каменную гору смотрели корпусные священнослужители, греческие священники, муфтий, французский комендант, греческий мер, жители Галлиполи, русские дамы и воспитанники русской гимназии и детского сада* в полном составе. Ждали.

Кладбище окружали стройным каре воинские части, приготовленные к параду.

Вот сдернули брезентовый покров, трубачи заиграли «Коль славен», и тяжелая, грубая, величественная громада, вместившая в себя тысячи каменных частиц, открылась взорам. Это был курган, напоминавший шапку Мономаха, увенчанный мраморным четырехконечным крестом. На сияющем белизной мраморе фронтона выбита надпись: «Упокой, Господи, души усопших. 1-й Корпус Русской Армии своим братьям-воинам, за честь родины нашедшим вечный покой на чужбине в 1920 и 21 г. г. и в 1854–55 г. г., и памяти своих предков запорожцев, умерших в турецком плену».

Все были помянуты, никто не забыт.

Протоиерей отец Федор Миляновский начал говорить речь. Он был седой, величественный, с благообразным лицом. В его глазах стояли слезы, и он говорил:

— Путник, кто бы ты ни был, свой или чужой, единоверец или иноверец, благоговейно остановись на этом месте — оно свято: ибо здесь лежат русские воины, любившие родину, до конца стоявшие за честь ее...

Он обратился к офицерам:

— Вы, воины-христолюбцы, вы дайте братский поцелуй умершим соратникам вашим.

Потом обратился к женщинам:

— Вы, русские женщины, вы дайте свой поцелуй умершим братьям и мужьям вашим.

И еще обратился к детям:

— Вы, русские дети, вы дайте свой поцелуй умершим отцам вашим.

От подножия Памятника была видна серебряная полоска Дарданелл. Священник поднял голову, глядя затуманенными глазами на далекие горы на том берегу, и обратился к мертвым, тем, кто распылился по Божьему свету и чей голос замолк в этом хаосе современной жизни.

И, наверное, мертвые услышали его. Над кладбищем низко пролетела большая белая чайка, что-то крича. Возбужденные проповедью люди увидели в ней символ.

Проповедь заканчивалась, отец Федор замолчал, потом возвысил голос и обратился к будущему, к грядущей России:

— Вы — крепкие! Вы — сильные! Вы — мудрые! Вы сделайте так, чтобы этот клочок земли стал русским, чтобы здесь со временем красовалась надпись: «Земля Государства Российского» и реял бы всегда наш русский флаг.

Но будущее не откликнулось никаким знаком.

Он взял ведерко и стал кропить Памятник святой водой.

После освящения выступали Кутепов, греческий мэр, комендант Томассен и муфтий.

Все уже знали, что вскоре Сербия примет на постоянное жительство кавалерийскую дивизию и что вслед за кавалерией покинут Галлиполи остальные части. Знали, что корпус уйдет армейским порядком, с оружием, что французы не добились его распыления.

Это были минуты примирения людей, религий и традиций.

— Для магометан всякая гробница священна, — сказал муфтий, — но гробница воина, сражавшегося за отечество, особо священна, какой бы веры ни был этот воин.

И никто не вспомнил, что их разделяло, ибо понимали: закрывается последняя страница трагедии.

После возложения венков под звуки церемониального марша корпус отдал последние почести умершим. Смерть примирила несгибаемых корниловцев, ходивших с папиросой в зубах в атаку, и противников насилия над человеческой душой, которые стремились вырваться на волю и были расстреляны своими.

Отпели заупокойные молитвы, отзвенели торжественные трубы.

Однажды Гридасов сказал Паулю, чтобы тот объявил во взводе, что надо пожертвовать дневной паек голодающим в Советской России.

Пауль не поверил и переспросил:

— Кому жертвуем?

Он знал: там голод страшный. Но чем страшнее, тем легче будет вернуться русской армии, тем безогляднее будут ее поддерживать.

— Народу жертвуем, — ответил Гридасов, зло прищуриваясь. — Может, конечно, комиссары все заберут, не исключаю.... Только думать не хочу об этом. Мы свое дело сделаем, а там как Бог даст!

— Хорошо, — согласился Пауль. — Когда-нибудь это нам зачтется... хотя бы за Артамонова.

— Зачтется или нет, — не знаю, — хмуро произнес ротный. — Покойников с кладбища не носят. Объяви во взводе про паек!

— Тогда я сдам паек и за него, — решил Пауль. — Ты не сердись. Это нужно.

Во взводе согласились пожертвовать все. Одни с равнодушием, подчиняясь, другие — с душевным подъемом, словно вступали на путь возвращения. То же самое было и в роте, и в полку, и в корпусе.

Корпус склонял голову перед далекой Родиной, на один день любовь отодвинула ненависть.

* * *

Спустя два месяца Пауль со своим полком погрузился на пароход «Решид-паша», идущий в Варну. В последний раз он видел городок, приютивший его в горе-злосчастье, уютную квадратную бухту, высокую башню-маяк Фэнэра, маленькие дома под тополями и платанами.

Они уходили навсегда. Больше никогда не будет здесь русских людей, постепенно обветшает Памятник, развеется дерн с могил, рухнут кресты. Прощай, Галлиполи, они уносят свой крест дальше...

В Константинополе пароход остановился на рейде Мода, принимал груз, и Пауль неожиданно встретил Нину, сопровождавшую каких-то выздоравливающих больных.

Она похудела, зеленые глаза на загорелом лице радостно смотрели на него.

— Господи, я думала, ты остался в Крыму, как Артамонов! — сказала она. — Ну слава Богу... А я собираюсь в Прагу. Хочешь, направим тебя в Прагу учиться в университете?

— Я пока останусь с корпусом, — ответил Пауль. — Мы ведь должны держаться вместе... Знаешь, Артамонов тоже был с нами...

И он поведал ей о расстреле Артамонова.

Она подняла голову вверх, посмотрела на солнце, потом зажмурилась, сдавила зубами губу, повернулась к городу, полному красоты белых дворцов и минаретов, провела рукой по лицу, и прижала руку к горлу.

— Лучше бы его расстреляли в Севастополе красные! — тихо вымолвила она.

Пауль молчал, смотрел на нее единственным глазом и вспоминал, как с Артамоновым и Судаковым защищали её от толпы.

— Значит, не судьба, — сказала Нина. — Ну прощай, мой спартанец, — вдруг ласково произнесла она и поцеловала его. — Новая начинается жизнь. Бог даст, тебе и мне еще улыбнется счастье.

Пауль отвернулся и вытер слезу.

Собранные вместе горем они уходили, как те легендарные триста спартанцев, на чьем примере их воспитывали в гимназии, уходили в свою русскую трагедию, ненужные сейчас родине и неотторжимые от нее.