Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

8

Заканчивалось лето двадцатого года. Успехи Русской армии были значительны, от Дона до Днепра она владела инициативой, и ничто не предвещало поражения. Конница разгромила корпус Жлобы и Вторую конную армию красных под Ореховым, авиация под командованием героя германской войны Ткачева в воздушных боях побеждала, пехота всегда сражалась в меньшинстве и все-таки одолевала... Армия умела воевать.

Даже если бы ей пришлось отступить, у нее были все возможности перезимовать в Крыму под защитой Турецкого вала, который уже однажды защитил Слащев.

Правда, несмотря на доблесть, военные были уязвимы, — весь мир устал от войны. Только правительство Франции признало Врангеля, остальные не спешили этого делать. Но французы получили в обмен подтверждение Главнокомандующим всех долгов России, а также обязательство уступить им часть добычи угля, нефти и распоряжаться железными дорогами. Англичане этого не получили и были холодны к Врангелю, вели торговые переговоры с Москвой.

И еще по одной скрытой причине уязвимость «Крымского государства» была ничуть не меньше его военных успехов. Хотя Кривошеин и объявил, что центр тяжести устроения жизни должен переместиться книзу, в толщу народных масс, эти самые массы относились к армии враждебно и считали, что на смену казарменному большевизму может прийти только народовластие, но не открытая или скрытая реакция. Среди севастопольских журналистов ходила злая шутка о кривошеинских усилиях: «Сверху — прострация, посредине — саботаж, а внизу — спекуляция».

И все это говорилось при наличии многих свобод, провозглашенных Главнокомандующим.

Но не было новых людей! Повторялась старая история — власти ожидали поддержки от общества и не умели привлечь его, а общество, то есть партийные деятели, промышленники, кооператоры, журналисты, сталкивалось с обыденной казенщиной и презирало власти. Поэтому образованный интеллигентный Врангель, имевший два высших образования (он окончил Горный институт и Академию Генерального штаба), мысленно оглядывал ряды соратников и испытывал гнетущее чувство. Да, верных и преданных людей было немало. Но где умные, терпеливые, созидательные работники? Возглавив армию после новороссийской катастрофы, Врангель бросил вызов своей военной судьбе. Пригласив столыпинского сподвижника Кривошеина, он бросил вызов и российской косности. Следующим шагом должно было быть создание гражданского правительства, объединяющего всех. Но тогда он утратил бы полноту власти... Этот шаг был неисполним.

За волной военного успеха и воображаемого народного единения в крымском тылу расширялась застарелая рана: промышленники сокращали производство, обращали правительственные ссуды не в дело, а на валютные спекуляции; росли цены, исчезали товары, участились грабежи.

Впрочем, воображаемый народ все понимал и поддерживал Главнокомандующего.

* * *

На тридцатое августа назначили выезд на фронт иностранных миссий. Сперва им хотели показать Перекоп, однако вовремя спохватились и изменили программу, выбрав для осмотра Таганашские позиции. А главные, перекопские, показывать было стыдно, там не было готово и половины укреплений.

Утром к станции Таганаш, расположенной перед дамбами за станциями Сиваш и Чонгар, подошел поезд. С платформ на белесую от соли дорогу спустили автомобили, казаки-конвойцы оседлали коней и подняли на пике значок Главкома.

Стояла солнечная теплая погода. Выгоревшая за лето степь бурым покрывалом лежала по обе стороны пыльного тракта. Краснели в кустах созревшие ягоды шиповника. Легко кружились, переворачиваясь на черешках, белесые с изнанки листья высоких старых тополей.

С холмов была видна далекая панорама Сивашских озер, сиявших синеватым блеском. Представители иностранных миссий оглядывали горизонт, видели созданную природой линию обороны, и каждый начинал взвешивать шансы обороняющихся. Самым оживленным был поручик Стефанович, горбоносый белозубый серб, русофил по убеждениям. Остальные были сдержанны и отвечали на восклицания Стефановича вежливыми кивками. Никто из них безоговорочно не желал успеха Врангелю. Все они, американский адмирал Мак-Колли, французский майор Этьеван, польский поручик Михальский, японский майор Такохаси, английский полковник Уолд, желали увидеть побольше изъянов, чтобы потом можно было это с выгодой использовать.

Таганашские позиции представляли собой укрепленные дефиле, десятки батарей, пулеметных гнезд, бесконечные ряды колючей проволоки перед окопами.

Осмотр позиций был недолог. Один поручик Стефанович задержался на артиллерийском наблюдательном пункте, оглядывая в буссоль панораму озер.

Ожидая его, офицеры обсуждали события на польском фронте, поздравляли Михальского, а Этьеван улыбался. С победой поляков заинтересованность французов во Врангеле падала...

Потом был авиационный парад. Поднялись в воздух восемь истребителей и начали вертеть разные фигуры, то падая, то взмывая, выпускали сигнальные ракеты. Над полем стоял треск моторов, воняло бензиновой гарью. Казачьи кони волновались.

Врангель наблюдал за летчиками, прижав руку козырьком к бровям. Он забыл об иностранцах и испытывал радость от вида смелых эволюций. «Вот герои! — думал он. — Ни у кого нет таких, только в моей армии».

Не хотелось вспоминать, что машины французские и английские, что своих давно нет, что во всем он зависит от иностранцев.

Один за другим самолеты приземлялись. Врангель опустил руку. Летчики подошли к нему, отрапортовали. Молодые, загорелые, разгоряченные, они смело смотрели на Главнокомандующего, объединенные перед лицом чужеземцев чувством национального.

Полковник Уолд заговорил с ними о сбитых самолетах красных.

— Случается, — ответил за всех начальник авиации Ткачев. — Только подводят нас, не шлют новых машин.

Это был упрек англичанам. Уолд, однако, невозмутимо произнес:

— Отличные мастера. Каждый британец, когда отправляется в Россию, всегда полон предубеждений. Но когда узнает русских поближе, он очарован их добродушием и скромностью. Это закон, он не имеет исключений.

Американец и француз стали фотографировать авиаторов, те застывали с натянутыми улыбками.

— Коль закон, то почему не помогаете нам? — спросил Ткачев.

Врангель нахмурился, рывком оправил пояс черной черкески и резко произнес:

— Господа, воевать мы умеем, но дипломатия не наш удел!

Самолюбивый Ткачев сверкнул в ответ голубоватыми белками. Что ж, ему пришлось стерпеть строгий упрек, чтобы всем было видно, что не будет Главнокомандующий опускаться до просьб.

— Казаки готовы, ваше высокопревосходительство, — доложил адъютант.

— Начинайте, — кивнул Врангель.

Адъютант шагнул вперед, вытягиваясь стройным телом, махнул рукой, и с конца поля прямо на группу генералов и офицеров понеслась казачья лава.

Пригнувшись к гривам, казаки гикали, развевались под козырьками пышные чубы, страшным валом накатывалась первобытная смерть.

Во Врангеле проснулся давнишний азарт. Прищурившись, Петр Николаевич смотрел на приближающихся казаков, и душа отвердела, заныла восторгом боя. Он жаждал, чтобы они дошли до предельной близости, чтобы прошибло иностранцев ознобом.

Из глубины всплыло: красносельский парад, — неудержимая атака гвардейских эскадронов прямо на то место, где стоит государь император, и изумительный маневр на полном скаку. Но того не вернуть. Кончено.

Когда-то ротмистр Врангель чудом уцелел в той жертвенной операции в Восточной Пруссии, когда Россия положила две армии ради спасения Франции...

Главнокомандующий требовательно посмотрел на Этьевана, словно тот должен был сейчас вспомнить русскую жертву, но на лице майора, кроме легкого напряжения, ничего нельзя было разглядеть.

Казаки налетели, вывернули вправо, обдав степной пылью и запахом конского пота. Японец Такохаси захлопал в ладоши, вслед за ним захлопали серб и англичанин.

Началась отчаянная джигитовка. Скакали стоя в седле, свешиваясь под брюхо коня, переворачиваясь задом наперед. Потом маленького кривоногого казака повязали по-бабьи платком — и вдруг на него налетело несколько казаков, подхватили с земли, бросили поперек седла и поскакали, а остальные, паля в воздух, гикая, кинулись вдогонку отбивать умыкнутую «невесту».

Врангель был доволен. Любуйся, Европа. Таких орлов нигде больше не найдешь!

Он показывал своих воинов. Европейцы должны были захотеть поддержать его ради возрождения России. Там, на ее просторах сейчас шла резня, натравливалась чернь на лучшие народные силы, готовилось нашествие новых гуннов на Европу, а здесь полнокровной жизнью жила старая великая Россия.

Иностранцы остались довольны казачьей джигитовкой. Американец щелкал фото-кодаком и одобрительно рычал. Даже польский поручик, отбросив спесь, вертел головой, весело поддувал усы.

* * *

Через день, первого сентября, был назначен еще один парад — добровольческих полков. Людей везли на тачанках из-под Каховки, где шли непрерывные бои. Готовилось торжественное действо, но сорванные с мест офицеры, отупевшие от стрельбы тяжелых батарей красных, установленных за Днепром, были безучастны к нему. «Лучше бы дали побольше снарядов! — рассуждали они. — А то маршировать везут! Не удосужатся прислать пары ножниц! Каково нам плясать перед проволокой, разметывать ее штыком да прикладом?»

Впрочем, никто же услышал их ворчания. В немецкой колонии Кронсфельд, где был назначен парад, офицеры разместились по домам, приводили в порядок амуницию и под звуки церемониального марша маршировали на площади перед кирхой.

Вольноопределяющийся Виктор Игнатенков, участник Ледяного похода, вместе с тремя вольноопределяющимися, бывшими таганрогскими и ростовским гимназистами, попал на постой к богатому крестьянину Ивану Нагелю. У Нагеля было три дочери, одна лет девяти, беленькая, одноногая — ей в мае снарядом оторвало ногу по колено, и двое взрослых, сильногрудых, широколицых, медлительных девиц.

— Чтоб без баловства, — строго предупредил хозяин. — Мы — меннониты, мы в суд не жалуемся...

Однако баловство случилось. Ростовчанин Грачев, дерзкий дуроломный парень, вздумал развлечься с одной из девиц. Нагель в эту пору строил на площади аналой для завтрашнего молебна и, должно быть, положился на Господа. Грачев знал, что хозяин далеко, и действовал решительно. Он боролся с девицей в овине. Она оказалась могучей, он порвал ей платье, нанеся непоправимый урон ее наряду и вызвал ярость. Девица чуть не задушила вольноопределяющегося, он вырвался с исцарапанными шеей и физиономией. Больше баловства не было.

Наутро начался парад. Вдоль строя шел Главнокомандующий в черной черкеске с серебряными газырями, за ним — командующие первым корпусом Кутепов, вторым — Витковский и начальник дивизии Пешня, штабные генералы, иностранцы, адъютанты. Это был иной мир, вдруг подошедший к одичавшим фронтовикам вплотную.

— Рады стараться! — отвечали Врангелю корниловцы, марковцы, дроздовцы, алексеевцы.

Обойдя строй, Главнокомандующий под звуки русской военной музыки направился к аналою, где стоял в золотом облачении архимандрит Антоний и где рядом на особом столике лежало развернутое полотнище знамени — по зеленому шелку вышито канителью изображение святого Георгия, побеждающего копьем змея.

Музыка умолкла. Архимандрит начал говорить речь:

— Это знамя сказочного Георгиевского батальона! — сказал он гудящим торжественным голосом и стал говорить о том, что оно увидит золотые маковки московских храмов.

Обряд торжественного молебствия с пением хора корниловцев, коленопреклонением всего строя, провозглашения «Многая лета русскому воинству» — все сильно действовало на Игнатенкова, он вспомнил родные могилы. Запели «Вечную память» (снова коленопреклонились все, теперь — и иностранцы):

— Мертвый во гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий...

Игнатенкову хотелось заплакать. Он сдерживался, стыдясь слабости, в голове проплывали картины невозвратного прошлого — приезд на хутор брата из Петербурга после аварии на аэроплане, поездка с дедом в поселок продавать кур, молодая, еще ничем не испачканная Нина... Молитва открыла в его душе запечатанный кровавым струпом родничок, стало жалко пропадающей жизни, закипала злоба на себя, на всех.

Закончилась «Вечная память». Игнатенков встал с колен. Снова грянуло «Многая лета», очаровывая смущенную душу, суля ей неведомое утешение.

Знакомые слова распева, возносящиеся офицерским хором прямо к Богу, объединяли мертвых и живых, примиряли злобу, возвращали смысл дальнейшим страданиям.

Архимандрит стал кропить святой водой. Тишина лежала над площадью, только ласточки кричали, чертя ясное небо.

Потом раздалась команда: «Закройсь», и единым движением строй надел фуражки.

Две России, одна — вольная, своенравная, не признающая закона, а вторая — покорная, подмороженная порядком, осознавшая долг, слились в сердцах построившихся на площади в Кронсфельде людей.

Главнокомандующий подошел к столику, на котором лежало знаменное полотнище, ему подали молоток, и он прибил к древку первый гвоздь. Затем подходили, вбивали гвозди Кутепов, Витковский, Пешня и командиры полков.

— Слушай, на караул! — покоряющим, мрачно-ликующим голосом скомандовал могучий Кутепов, твердо глядя маленькими, глубоко-сидящими глазами. Главнокомандующий шагнул вперед. Знамя было поднято, качалось тяжелыми лоснящимися складками.

— На этом знамени начертаны слова, которые носил в своем сердце Корнилов, которые носите у себя в сердце вы — «Благо родины превыше всего», — Врангель говорил простыми словами, и слушали все, как будто важнее этих много раз слышанных слов у них никогда не было.

Он еще сказал об орошенных святой кровью полях родины, о тучах пуль, голоде, холоде и стремлении к победе, не считая врагов.

— Ура! — закричал строй.

— Ура! — кричал Игнатенков, чувствуя освобождение от необходимости грустить и задумываться.

Офицерская полурота Корниловского полка, развернув знамя, под музыку двинулась вдоль фронта. Затем церемониальным маршем, отбивая ногу, пошли добровольческие полки. Их внешний вид был беден, у многих не было обмоток и кителей, пестрили цветные рубахи. Но они маршировали с выучкой и силой старых русских полков.

Смотри, Европа, на тех, кто еще вчера рвал голыми руками по пяти рядов колючей проволоки, защищая тебя от новых гуннов! Мы живы!

Завтра начиналось наступление на Донецкий район. Те, кто маршировал, еще не знали об этом.

Завтра начальник польской военной миссии поручик Михальский официально уведомит Врангеля о согласии польского правительства на формирование в пределах Польши «3-й русской армии». Завтра начинаются смелые операции сразу в трех направлениях — на Донбасс, на Александровск, на правобережье Днепра.

Близился решающий час. На марширующих скорбно взирали с небес павшие, ждали к себе товарищей.

* * *

Из Кронсфельда молебен дошел до Севастополя, в сновидения и надежды Нины Григоровой. Она уже выздоровела. Наступление армии в каменноугольный район давало ей утешение. Ее рудник становился заметно дороже, а Русско-Французское общество, которое до того снисходительно позволяло ей копаться в кооперативном огороде, подало жалобу по поводу ее скадовских потерь. Чем увереннее звучали военные сводки, тем большее укреплялась положение Нины. Она говорила себе: «Забудь Скадовск, невелика потеря. Невыгодно тебе ссориться с ними».

В начале сентября кавалерийские разъезды уже доходили до Юзовки, а оттуда рукой подать до Нининого поселка Дмитриевский. Говорили, что к зиме будут в Харькове.

Что по сравнению с этим Скадовск? Забудь Судакова, забудь Деркулова, забудь и пропажу зерна...

Она бы и забыла, если бы не постоянная тревога, грызущая ее после знакомства с контрразведчиком.

В газете появилось сообщение о запрете вывоза за границу валюты и драгоценностей. Это неспроста. По-видимому, власти уже не верили ни промышленникам, ни кооператорам. Что будет следующим шагом? Могло быть что угодно.

Нина по-прежнему квартировали у Осиповны во флигеле, слышала ее непрерывное ворчание в адрес военных властей, догадывалась о кислых настроениях обывателей. Даже утренняя дешевая продажа на рынках интендантских харчей ничего не изменяла. Осиповна спешила ни свет ни заря за молоком и картошкой, потом рассказывала, что на всех не хватило, народ злится.

Они пытались его задобрить — позволили получать по ссудо-сберегательным книжкам половину вкладов, оставшихся в Совдепии. Смешно! Если бы стоимость Нининого рудника в царских рублях перевести на нынешние деньги да еще урезать пополам, то она могла бы купить лишь сто пудов сала.

Надо было на что-то решаться. А на что? Ее тянуло к военным — это закончилось кровопролитием, тянуло к русско-французам — это было противно ее патриотизму, сотрудничество с вислозадым турком привело к позору, а с мужиком Манько — было едва ли лучше. Что же оставалось, коль целый мир против нее? Уйти от него, стать, как советовал в Константинополе Симон, турчанкой или француженкой? Но никем ей становиться не хотелось.

Она заглянула к старинному приятелю. Там сидел усатый курносый крепыш в белом костюме, англичанин, и беседовал с Симоном. Видно, беседа шла не очень гладко, в лице Симона отражалась холодная любезность и настороженность.

Он поцеловал ей руку и стал расспрашивать, время от времени поворачиваясь к англичанину и говоря:

— Вот как у нас!

Нина не понимала, к чему это относится, зачем мистеру Винтерхаузу знать о ее поездке в Таврию?

В комнате Симона не было никаких изменений, по-прежнему бронзовый казак скакал по столу, а в углу стучали напольные часы в темном полированном футляре. Симон был в одной сорочке с распахнутым воротом и засученными рукавами, имел против британца беспечный вид.

Нина пожалела о своем зелено-голубом шелковом платье, в котором ходила на прием к Кривошеину, когда тот призывал всех промышленников к сотрудничеству.

Как хорошо ей было тогда!

Неожиданно англичанин предложил купить Нинин рудник и улыбнулся, обнажив мелкие белые зубы.

— Это невозможно! — возразил Симон. — Рудник входит в Русско-Французское общество. Мы не собираемся ничего продавать.

— Погоди, погоди, — остановила его она. — Вы хотите купить рудник? А заплатите в фунтах?

— Часть можно и в фунтах, — ответил Винтерхауз. — Я приехал из Парижа, англичане и американцы тоже хотят организовать компанию в Донецком бассейне. Мы — люди широкие.

— Только в фунтах! — перебила Нина. — И не надо «ермаков» и «колокольчиков»!

— Почему же? — спросил он.

— Не задавайте глупых вопросов, — отрезала она. — Я вижу, вы мало разбираетесь в наших делах.

— Вполне разбираюсь, — не согласился Винтерхауз. — Раньше в центре англо-русского вопроса стояли Индия, Афганистан, Иран. А Донецкий бассейн — был для Франции. Вы согласны?... Но теперь все меняется.

— Что меняется? — с вызовом спросила, Нина и посмотрела на Симона, подбадривая его и про себя думая, что не надо торопиться.

— Многое меняется, — повторил англичанин. — Я знаю, вашим отрядом у деревни Караванной взорван единственный снарядный завод красных на всем юге. А это уже в самом бассейне. Поэтому мы ведем с вами разговор о покупке рудника.

— Вы шутник, Винтерхауз! — заметил Симон. — Это похоже на то, как в гостях подвыпивший джентльмен начинает приставать к жене хозяина дома. Такое дурно кончается.

— Клянусь, я ни к кому не пристаю, — усмехнулся Винтерхауз. — Никто не запретит купцу продать свой товар за подходящую цену. Но я даже же покупаю. Мы просто обсуждаем разные возможности, не так ли?

— Идите вы к черту! — вдруг вспылил Симон.

Винтерхауз чуть приподнял верхнюю губу, прищурился и встал.

— Вы делаете ошибку, месье Симон, — сказал он строго. — В нашем деле нельзя позволять себе подобной роскоши... А с вами, мадам, мы еще продолжим наш разговор. — Англичанин поклонился Нине и вышел.

— Что за фрукт? — спросила Нина. — Похоже, он готов нас потеснить. У него есть деньги?

Симон сердито фыркнул и сказал:

— Не вздумай, душа моя, с ним связываться. Это шакалы. Бросили Врангеля без поддержки, а теперь боятся опоздать.

— Кто они? — продолжала спрашивать она. — Что ты кипятишься?

Ей захотелось подразнить его. Вот наконец у французиков появились соперники, за ней начинают ухаживать сразу два кавалера! Только бы не продешевить и взять с них побольше. И валютой. Никаких «колокольчиков» ей не надо.

— Я? Кипячусь? — пожал плечами Симон. — Да мне его жалко. Весь Крым ненавидит этих торгашей. Не дай Бог попадется под руку какому-нибудь офицеришку — убьет... Я о тебе забочусь. Если будет еще приставать, ты ему прямо скажи...

— А вдруг фунты предложит? — улыбнулась Нина.. — Ты ведь не предлагаешь.

— Я для тебя ничего не жалел, душа моя, — тоже улыбнулся он. — Да нет у него фунтов, они «колокольчики» скупали, чтобы расплатиться с такими, как ты... Что говорят в управлении торговли? — Симон переводил разговор на ее дела, показывая тоном, что Винтерхауз не достоин долгого разговора. — Они обещали возместить твои убытки.

— «Колокольчиками»! — насмешливо вымолвила Нина. — Нашими несравненными «колокольчиками»! Я им не верю ни на грош. И тебе не верю.

— Ну! — огорченное сказал Симон. — С чего бы это?

Он встал, подошел к ней, взял за руку и стал ласково поглаживать, укоризненно качая головой.

— Нет, Симоша, с чего тебе верить! — смеясь и вырывая руку, воскликнула Нина.

— А сколько я для тебя сделал? — он не отпустил руку, попробовал снова погладить. — Я вижу — ты дурачишься, хочешь пощекотать мне нервы.

— Продать тебе за франки? — предложила она. — Давай?

— Ниночка! — пристыдил Симон. — Зачем тебе франки? Сколько пшеницы ты уже отправила в Константинополь! Я уж не говорю, кому она пошла...

Ой намекал на то, что зерно было куплено британцами, которые с воловьей простотой теснили в Турции французов.

— Шакалы купили пшеничку, — нервно-весело ответила Нина. — Я платила за нее «колокольчиками», получала фунтами. Помнишь, как ты учил в Ростове? Я и научилась!... Продам теперь этот проклятый рудник, присмотрю себе какого-нибудь инвалида, они надежные, уеду к эфиопам. Эфиопы православные. Буду финики у них выращивать..

Она подумала об Артамонове: может быть, он возьмет ее?

Мысль о замужестве волновала Нину, ведь не век ей жить вдовой и метаться по свету.

— Пора перестать гоняться за химерами, милый Симон, — серьезно сказала Нина. — Чего только у меня не перебывало в руках. Кажется, еще чуть-чуть и Бога схватила бы за бороду. А все кончалось крахом. Я боюсь, что и на сей раз будет так же.

Услышав ее серьезный голос, он по прежнему настрою еще изобразил движением бровей и улыбкой некую шутливость, но не доиграл до конца и спросил:

— Хочешь, пойдем пообедаем? Забудем все дела, возьмем самый сладкий арбуз... Просто пообедаем.

— Ты думаешь, они дойдут до Харькова? — спросила Нина. — Ты столько лет прожил в России!.. Ничего у вас не получится. Как ни подталкивайте Врангеля в каменноугольный район.

— Это в Скадовске тебя растревожили, — заметил Симон. — Да еще этот шакал Винтергауз! А если разумно посмотреть на дело, то нечего тебе волноваться — наше Общество защитит тебя. В конце концов я сам тебя защи... — Он запнулся, не зная, как лучше сказать: «защитю» или «защищу», и, не справившись с трудностями русского языка, закончил по-другому: — Тогда я сам тебя защи... — но непослушный язык снова выставил ту же ловушку, Симон спросил:

— Как правильно сказать?

— Говори как угодно, только от души, — посоветовала Нина.

— Я не обманываю тебя, честно слово, — сказал он. — У нас с тобой одни интересы, разве ты забыла?

Она вспомнила, как он бросил ее в Константинополе, вспомнила крыс в гостинице, предостережения Ванечкина насчет французского доброхотства, и улыбнулась Симону обольстительной улыбкой.

— Симошенька, дорогой, как хорошо ты придумал — пообедать! — пропела она, окончательно решив разыскать англичанина и уйти от опеки русско-французов.

— Умница, — похвалил Симон.

Если бы он знал, что в ее памяти ожил рассказ Ванечкина о вызове на дуэль маркиза дю Пелу!

— Я не умница, я воительница, — лукаво ответила Нина. — Ну идем?

* * *

Неспроста константинопольская дыра привиделась ей. Тогда она рвалась на родину, уповала на русского Бога, сурового и всепрощающего, а что получила? Родине она не нужна. Бог отвернулся, хотя и сулил во Владимирском соборе защиту. Остался русский крест — одна перекладина европейская, вторая печенегская. Славно ли повисеть на таком?

В ресторане по-прежнему пели безумно-отчаянно:

Беженцы, беженцы, что мы будем делать,
Когда настанут зимни холода?!

Интеллигенты искали ответа на вопрос: как покаяться? Чем замолить свой грех против святой веры?

Священник Сергий Булгаков, бывший член Государственной Думы, утверждал, что интеллигенция впала в великий грех, когда стала отрицать Бога, и через этот грех в народе пробудилась тяга к самоуничижению.

Обыватели мало чему верили и терпеливо ждали, чем же все кончится. Напрасно «Вечернее слово» призывало: «Не стыдитесь быть русскими!» Напрасно Кривошеин стремился центр жизни переместить в толщу народных масс. Напрасно французский премьер называл Врангеля первым деятелем русского антибольшевистского лагеря, который понял, что в России все-таки произошла революция, — в Крыму мало кто его услышал.

В театре «Ампир» демонстрировался итальянский боевик «Сказки Востока (игра со смертью), и в этом названии отражались ощущения настоящих, а не воображаемых народных масс.

Где-то в глубине надломилось. Армия еще была жива и делала свое дело, не ведая, что обречена. Только и в ней — усталость, едкая мысль: больше не за что воевать.

Врангелиада дошла до края и должна была либо низринуться в пропасть, либо вступить на путь военной диктатуры.

Артамонов, приходя после встреч с инвалидами, работающими в мастерской Союза увечных воинов, говорил Нине, что все военные страшно злы на спекулянтов, и предсказывал перемены.

Что могло быть? Застрелят Главнокомандующего, как в марте застрелили генерала Романовского? Или он откажется от поста, как генерал Деникин? Или разгонит либералов-советчиков и совершит переворот?

Все уже было — и убийства, и перевороты, и предательство союзников.

Что же еще могло произойти?

Севастополю начинали грезиться сны Константинополя.

Одиночество уже грозило Нине, заставляло вспоминать Галатскую лестницу и торгующих русскими банкнотами прохиндеев.

— Что ты зажурилась, золотко мое? — спрашивала у нее Осиповна. — Он вже там у Господа нашего Бога, ему не больно. Мне мой сынок приснился — голый, медную кружку держит. Вбилы его, видно. Зараз всех повбивает.

Утешения Осиповны заканчивались предсказанием и Нининой гибели.

По вечерам к Нине больше не приезжали веселые компании, не оглашали песнями садов, не привозили праздничного задора.

Шел сухой деловитый сентябрь. Никаких праздников не было. Да и кому праздновать, если в Крыму нет общества, а все перемешано и разорвано? Из Парижа приехали представители русско-еврейского финансового и промышленного мира Чаев, Животовский, Барк, Федоров, присматривались, примерялись к новой иллюзии. Эта иллюзия, скрепленная привычным аппаратом управления с отделениями и канцеляриями, по-прежнему производила надежды.

Нина не знала, куда повернется крымский финансовый корабль, на переговоры у Кривошеина ее не звали. Но она догадывалась, что Чаев и Животовский будут стремиться отпихнуть Симона и Винтергауза, чтобы встать к рулю, а уж ей от этого лучше не будет.

Не потому ли все призывы о защите русских интересов наталкивали на непонимание, что их некому было поддержать, кроме таких бессильных деятелей, как Нина?

Впрочем, нет, думала она, армия тоже поддерживает, только при этом душит.

Напечатанный еще в мае «Вечерним словом» приговор подтвердился к сентябрю в полной мере: «Мы приобрели уже устойчивую славу нации, лишенной национальной гордости, и попали в положение беднейших родственников».

Почти как предсказания Осиповны, кругом клубился туман. Выныривала из него жизнерадостная курносая физиономия британца, манила освобождением и сулила сотни тысяч. Нина настаивала на оплате в фунтах, расписывала достоинства угля и запасы пластов. Но он хотел всучить ей «колокольчики».

— Это ваше последнее слово? — спросила Нина. — Тогда — к чертям!

— Вы нашли других покупателей? — спросил британец.

— А как вы думаете? С каждым днем армия идет дальше и дальше.

— Это они толкают вашего генерала! — со злостью произнес Винтергауз. — Что ж, вы можете все потерять...

— Или все получить, — сказала она.

Неизвестно, что ей больше придало силы, собственная гордость или успехи кутеповской армии, занявшей Александровск, и Донского корпуса в Донбассейне.

А Винтергаузу нечего было отвечать, и он пока отстал от нее.

Но если завтра добровольцы и донцы отступят? Нина думала над этим, решила: все равно не уступать.

У нее оставался магазин, где Алим неторопливо торговал виноградом, яблоками и немного — мукой. Значившееся на вывеске «Русский кооператив» соответствовало скромности предприятия и вызывало в Нининой душе горестную усмешку. Алим пытался взбодрить хозяйку, чтобы она забыла Скадовск и занималась магазином. Должно быть, он привязался к ней, и она, как ни странно, чувствовала его почти соплеменником, будто его черная низкая каракулевая шапочка с полумесяцем была казачьей папахой.

Однажды она склонилась над ящиком с виноградом, упершись рукой в колено, и выбирала прохладные, чуть матовые от пыльцы кисти, как вдруг что-то почувствовала и обернулась.

У дверей стоял Артамонов, она успела поймать его пристальный взгляд, потом он неловко улыбнулся.

— Иди сюда, — позвала Нина. — Смотри, какая красота. — Она взяла гроздь, подбросила ее на ладони и спросила, подразнивая: — Нравится? Хочешь взять из рук одинокой вдовы?

Артамонов подошел и протянул руку.

Может, он еще не понял.

— Хочешь? — повторила она, поднимая гроздь.

— Давай, — сказал Артамонов.

— Возьми! — Нина отвела гроздь в сторону.

Артамонов вздохнул и признался:

— Я ведь помню тебя еще в Ольгинской. Ты на свои деньги нанимала подводы для раненых.

— Да, — сказала она.

— Тогда я подумал: вот!... У тебя на руках умер маленький кадет... Такие, как ты, поддерживали нашу надежду... А сейчас — что? — спросил Артамонов с проникновенной суровостью.. — Я у тебя в батраках, а надежд никаких.

Ей стало досадно из-за его глупости. Неужели он собирался осуждать ее? За то, что она не опустилась до нищеты?

— Ну бери же! — потребовала она, протягивая ему виноград. — Ты не батрак, мы с тобой первопоходники. Или ты разочаровался во мне?

Артамонов взял гроздь и бросил ее обратно в ящик..

— Не надо так со мной, — попросил он. — Я могу вообразить Бог знает что. А если что взбредет мне в голову, меня не своротишь.

— Да ты как мальчишка! — упрекнула Нина, улыбаясь ему.

Артамонов опустил глаза. Сквозь редкие пушистые волосы стало видно, что вся его голова краснеет.

«Мальчишка, мальчишка! — подумала Нина. — Он меня боится».

— А что тебе может взбрести? — лукаво спросила она, подбочениваясь и выпячивая груди. — Ты робеешь?

— Ты чужая, — неохотно сказал Артамонов.

Она с вызовом подняла руки к затылку откровенным отдающимся движением, потом медленно сбросила руки вниз и, отвернувшись, окликнула в дальней комнате Алима:

— Виноград больно хорош, накинь-ка сотню.

Татарин ответил что-то непонятное.

— Пойди, скажи ему, — велела Нина Артамонову.

Могла ли она преодолеть его робость, подобно тому, как когда-то соблазнила Виктора Игнатенкова, привязав его к себе? Но тогда Нина была другой.

И больше Артамонов не слышал от нее о вдовьем одиночестве.

Через день объявился Винтергауз с незнакомым мужчиной в кремовом чесучовом костюме и канотье.

Нина закрылась с ними. Они беседовали недолго, и британец согласился уплатить фунтами за рудник и усадьбу. Он говорил, что коньюнктура сейчас в пользу Нины, и поэтому он уступает.

Незнакомец (это был нотариус) поздравлял Нину с удачной сделкой и раскладывал на холщовой скатерти купчие документы.

Она тупо смотрела на золотой перстень на его мизинце, и ей мерещилось какое-то другое золотое кольцо, которое она когда-то видела на мизинце — у кого же?

Нина ощущала растерянность и досаду. Винтергауз покупал ее последнее, ее кровь.

— Вы не верите удаче? — усмехнулся нотариус. — Позвольте, я взгляну на ваши бумаги.

Блеснул нотариусский перстень, чужие пальцы сжали ее собственность. «Не надо, — предостерег ее рассудительный голос. — Это враги. Где ты будешь жить, если продашь усадьбу?»

Но другой голос напомнил, что России больше нет и нельзя жить химерами.

Нина вспомнила, у кого видела золотое кольцо: у Корнилова. Бесстрашный генерал выплыл из прошлого, чтобы укорить ее, однако нагловатый стряпчий оттеснял его.

— Хорошо, я продаю! — сказала Нина.

Из кожаной папки, где хранились ее бумаги, высовывался край фотокарточки. Родина слала Нине последнее напутствие.

Винтергауз, уловив ее замешательство, заторопился идти поскорее в контору, подписывать купчую и получать долгожданные фунты.

— Да не убегу я! — насмешливо вымолвила Нина. — Или боитесь, что наши займут Донбассейн и я передумаю?

— А если не займут? — бросил нотариус и быстрым движением выхватил из папки фотокарточку. — Позвольте полюбопытствовать?

Нина ударила его по руке. Фотография Петрусика взлетела над столом. Нотариус отшатнулся, крикнул:

— Сумашедшая!

Винтергауз, покачивая головой, снисходительно похлопал его по спине, словно советовал утихнуть.

— Поднимите, — велела Нина.

Нотариус подумал немного, затем развел руками.

— Ну и темперамент!.. Я подчиняюсь, мадам! — сказал он, подняв фотокарточку с пола.

«Господи, до чего ты меня доводишь!» — мелькнуло у нее.

Надо было скорее кончать дело.

* * *

Вечером Нина уже была богатой. Она подарила пятьсот фунтов Артамонову, не зная, зачем это делает, просто жертвуя, как свечу поставила.

— Откупаешься? — догадался штабс-капитан.

— Я в Константинополь поеду, — сказала она. — Здесь ничего путного не будет.

— Не будет, — сразу согласился он. — Теперь наши либо в земле, либо нищенствуют.

Услышав эти слова, Нина раздражилась еще больше. Как ей хотелось, чтобы кто-то сохранял веру, тогда бы ей было легче.

Вокруг кружилась легкая жизнь Приморского бульвара с вечными интересами развлечений и самообмана, напоминающая бурление турецкой Перы. Странно было смотреть на мужчин и женщин, прогуливающихся неспешными шагами под перемежающиеся звуки волн и «Маньчжурского вальса», ведь они шли по краю пропасти!

— Пойдем к моим увечным воинам, — предложил Артамонов. — Устрою им праздник, а ты поглядишь, как прозябают калеки.. Не бойся — стонов не будет, народ там веселый.

Нина согласилась, испытывая некую вину.

Сперва она зашла в магазин, переложила в сейф брезентовый портфель с деньгами и взяла у Алима винограда и яблок.

Татарин перевязал два пакета бечевкой, потом грустно сказал, что приходил какой-то военный, оставил нехорошую бумагу.

Он подал ей листок с печатью комендатуры, где предписывалось «Русскому кооперативу» освободить занимаемое помещение к двадцатому сентября ввиду обстоятельств военного времени.

— Бакшиш надо дать, — заметил Алим. — Я знаю.

— Дай сюда. — Артамонов выдернул и порвал листок. — Конец «Русскому кооперативу». Все, Нина-ханум, закрывай дело.

— Ты пьяный, да? — удивился татарин.

— Это я пьяная, — сказала Нина. — Ничего, Алим, не пропадем.. Мы идем проведать наших калек. Ты закрывай магазин. Завтра поговорим обо всем.

— Нельзя воевать, надо бакшиш дать, — продолжал свое Алим.

Нина засмеялась, и они ушли.

Неужели, думала она, все так зыбко, что за одним сразу рушится остальное? Не нужен «Русский кооператив», не нужен рудник. То есть нужен, но некому, кроме британца и Симона, им заняться... Что ж, будем умствовать о своем предназначении, о нашем кресте, о тяге к самоубийству. Должно быть, прав отец Сергий, — выбили у народа главную скрепу, а теперь все дозволено.

— Ты помнишь стих великой княжны? — спросила Нина и быстро прочитала:

Пошли нам, Господи, терпенье

В годину буйных мрачных дней

Сносить народное гоненье

И пытки наших палачей...

— Да, — произнес Артамонов и повторил: — Пошли нам, Господи, терпенье... Ты только не жалей их. Конечно, калеки, не сразу привыкнешь. Но они живее тебя, они верят.

— В Бога, что ли? — спросила Нина.

— В Россию верят. Ты ведь тоже когда-то верила.

— Им нельзя не верить, я понимаю, — согласилась она. — А нам?

— Они — хорошие, — сказал он. — В них сохранилось то, что мы потеряли. Они выстрадали свою веру.

— А мы чурки деревянные? — заметила Нина. — Я тоже верю в Россию. Иначе жить незачем. Думаешь, я живу ради торговли?

Артамонов так не думал. Он громко хмыкнул и пошевелил плечами, отчего приподнялся пустой рукав. Было видно, что ему не хочется рассуждать о ее вере.

Они купили вина, больших татарских бубликов, калачей, брынзы и, наняв извозчика, поехали в Корабельную Слободку к Малахову кургану. Там в маленьком домике, похожем на домик Осиповны, обитали инвалиды, члены Союза увечных воинов. По дороге Артамонов вспомнил о памятнике адмиралу Корнилову на кургане — связь двух Корниловых была явной, — но вспомнил без надрыва, а как о бессмертной душе. И снова Нина подумала, что все погибает, что эти сладкие молитвы прошлому не дадут штабс-капитану, не дадут тысячам и тысячам других людей отступить от края. Ее ожидало впереди полное одиночество.

— Все о войне и о войне! — с упреком сказала она. — Ведь мы с тобой, кажется, скоро уж распрощаемся.

— Пеший конному не товарищ, — ответил Артамонов. — Судаков уже успокоился, Пауль уехал, а я тоже куда-нибудь приткнусь.

Вскоре они приехали к артамоновским инвалидам.

Двое безногих молодых людей жили в семье судового механика и вместе с сыном хозяина, слепым юношей с обожженным лицом, занимались плетением корзин. Нина пожалела, что приехала: она устала от мучений. Смущаясь от того, что здорова и богата, она знакомилась с ними, зачем-то ощупывала поданную ей корзину и не могла понять Артамонова. Что он хотел показать? Все были любезны с ней, как с чужой.

— А-а, вы продали свай рудник? — удивленно произнесла хозяйка и стала извиняться за то, что не готова по-настоящему угостить ее.

— Да она такая же, как и вы! — грубовато заявил хозяйке Артамонов. — Она не кусается.

Сидевший на скамейке безногий (у него не было обеих ног) уперся руками в скамейку и передвинулся.

— Это Родионов, — назвал его Артамонов.. — Командир броневика «Доброволец».

— Я слышала про ваш броневик, — вспомнила она. — Я где-то читала объявление.

Слепой юноша повернул к ней белесые выкаченные бельма, улыбнулся.

— Мы в Феодосии объявление давали! — обрадованно сказал он.

— Мясорубку искали...

— Да, кажется, — согласилась Нина.

Мясорубку они нашли, побывали в ней — это бросалось в глаза.

— Сейчас на фронте большие успехи, — продолжал слепой с приподнятой интонацией, словно спешил донести до Нины свой дух добровольчества. — Вы знаете, мне снится, что мы едем на броневике и впереди — пахота. Я знаю, что на пахоте непременно застрянем, но в объезд никак нельзя. И застряли. Пехота отступает. Вот-вот красные нахлынут. А мы стоим, колеса буксуют, машина дрожит...

Юноша затряс сжатыми кулаками, и его обтянутый розовой тонкой кожицей лоб наморщился, как будто мелкими трещинками покрылись голые надбровные дуги.

— Да она не любит страстей, — сказал Артамонов. — Она всякого навидалась...

Юноша повернул к нему голову, его рот капризно выгнулся.

— Она собирается бежать в Константинополь, — твердо произнес штабс-капитан. — Ты не сердись, Мишаня. Сейчас вина выпьем. Не надо страстей.

— Ты меня не обижай, — примиряюще вымолвил слепой и обратился к Нине: — Вы вправду уезжаете?

— Уезжает, уезжает. Отстань, — сказал Артамонов. — Дай познакомиться.

— Вот скажу Манюне, что ты хамишь, она тебе задаст, — предупредил юноша. — Манюня, иди сюда!

На крыльце появилась девушка лет семнадцати, это и была Манюня. Она строго и одновременно по-приятельски прикрикнула на Артамонова, чтобы он не обижал ее брата, потом спустилась во двор и познакомилась с Ниной.

Наконец Нина смогла составить определенное впечатление об этой семье. Главным здесь был не слепой Мишаня и его товарищи-калеки, не отец с матерью, а эта девушка. Инвалиды ей подчинялись, родители смотрели на нее чуть ли не с благоговением, а Артамонов непонятно зачем подразнивал ее.

Манюня принесла скатерть, взмахнула ею, вытягиваясь, отчего сарафан облепил ее тонкую спину, потом ей не понравилось, как легла скатерть, и она снова взмахнула ею. Уложив скатерть, Манюня поглядела на Нину, словно спросила: «Ну как? Нравлюсь я вам?»

«Молодец», — ответила взглядом Нина.

Девушка играла, не верила, что ее маленький дом, где она жила с отцом и матерью, может быть разрушен.

От нее еще веяло недавним детством, незыблемыми традициями, семейным очагом.

— Самовар! — воскликнула Манюня. — Господа офицеры, заряжаем пушку!

В Нининой душе повернулся какой-то ключ и заглянул казачий офицер, который потом стал ее мужем, а за ним — слепой летчик Макарий, который был ближе чем кто бы то ни был и который не стал мужем. «Ты была такой, как эта девочка, — сказали они. — Спаси ее».

А как спасти? Это только казалось, что семейный очаг вечен. Нет, не вечен. Знали об этом и покойники, знала и Нина. Но все-таки ничего другого, кроме семейного очага и Бога, не существовало для защиты человека от горя. Поэтому не могла Нина спасти Манюню. Могла только увезти с собой куда-нибудь за море, вырвать из родной почвы.

«Как я ее спасу? — ответила Нина теням. — Я ей завидую».

«Тогда останься в Крыму, — сказал Григоров. — Не бойся погибнуть. Смерть — это мгновение».

«Ты хочешь, чтобы я умерла? — спросила Нина. — Я еще поживу!» Но она не знала, зачем жить.

Она заметила, как Артамонов ласково смотрит вслед носящейся в хлопотах Манюне, и ей почудилось, что он влюблен.

Накрыли на стол, зажгли яркий фонарь и повесили над столом на проволоке. Сразу стало уютно, свет как будто сгустил вечерние сумерки.

Начались разговоры о положении на фронте, об отношениях Врангеля с англичанами и французами, о том, что лучше — спокойная жизнь и зависимость от Европы или война с Европой и полная независимость. Все склонялись к независимости от Европы.

— Так ведь этого хотят и красные! — заметила Нина. — Они устроили новую китайскую империю, а мы же, европейцы, хотим отгородиться от культуры.

Конечно, ее не поняли. Инвалиды были воинственны, а хозяева равнодушны. Только одна Манюня пыталась примирить Нину с остальными. Но что она понимала?

Нина почувствовала, что остается одна. Снова Скифия окружала ее. Снова мелькнуло воспоминание о судаковском тракторе, простоявшем в сарае за ненадобностью. И весьма просто сочеталось с этой Скифией сегодняшнее распоряжение военного коменданта об изъятии помещения у кооператива.

* * *

Возвращались домой уже поздно. Луна пряталась в облаках. Севастополь отходил ко сну. Заснули обыватели, затихла Корабельная Слободка. Артамонов шел рядом и молчал.

— Чего молчишь? — спросила Нина. — Пора тебе отвыкать от офицерской прямолинейности. Не понимаю, зачем мы приходили сюда?

— Ну и не надо понимать! — буркнул он.

— Знаешь, что будет с этой Манюней? — продолжала она. — Встретит какого-нибудь красавца и выйдет за него. А инвалиды уползут в богадельню.

— Ты злая. Завидуешь ее чистоте.

— Завидую, — согласилась она. — Ничего удивительного. А вот когда вываляется в крови и грязи, тогда мы поглядим, что останется от ее чистоты.

— Пропадешь на чужбине, — вымолвил он и отошел на середину улицы, превратившись в тень.

— И тебе не будет жалко? — громко спросила она.

Голос полетел по темной пустынной улице, тень что-то пробурчала и вернулась обратно.

— Все-таки я еще не на чужбине, — примирительно произнесла Нина. — Дай я возьму тебя под руку, а то тут черт ногу сломит.

Артамонов остановился, и она протянула к нему руку, нащупывая его широкую горячую кисть.

Несколько минут снова шли молча, потом она с вызовом сказала:

— Пошли в магазин! — и сжала ему руку.

— Зачем ты меня дразнишь? — спросил он, и его пальцы стали искать ее пальцы.

— Нет, — засмеялась Нина.. — Ты спешишь...

Но ее пальцы разжались, и его твердые пальцы проникли между ними и сжали их.

— Ты спешишь, — повторила она. — Идем. Не надо задерживаться.

Артамонов вздохнул и по-мальчишески прижал ее руку к груди, словно хотел поклясться.

— Ну-ну, — сказала Нина, высвобождаясь. — Идем.

Они пошли, он говорил непрерывно, вспоминал родителей, детство, приключения в юнкерском училище. Простая душа Артамонова раскрывалась перед Ниной заново, словно и не Артамонов был корниловским штабс-капитаном.

— Мне снится мост через речку, — сказал он. — Нашу половину построил отец, она крепкая, а та половина — крестьянская... абы как, через пень-колоду... — Улыбнулся голосом и добавил: — Все равно родина, пусть и злая.

Он говорил и говорил, пожимая ее руку, порождая ответную откровенность.

«Может, он уедет со мной?» — подумала Нина.

Ее тянуло к укорененным надежным людям и всегда действие этих людей противоречили ее устремлениям.

Они уже почти дошли до магазина. Выглянула луна, заблестели листья и засветлела середина улицы, пересеченная теням деревьев.

По противоположной стороне медленно шли какие-то люди, несли тяжесть. Артамонов остановился, положив руку на пояс.

— Идем, — шепотом произнесла Нина.

— Это грабители, — сказал он.

— Не надо, умоляю, — попросила она. — Идем!

Поколебавшись, Артамонов протянул ей руку. Через две-три минуты Нина отпирала замок на засовах магазина. В тишине звякнуло железо, ударившись о деревянный пол. Артамонов нагнулся, сдвинул упавший засов, потом отвел второй.

Дверь, скрипнув, отворилась.

На Нину пахнуло сладковатым, чуть подкисающим виноградом, смешанным с другими бакалейными запахами. И неожиданно повеяло свежим ветром, словно из разбитого окна.

— Откуда-то дует, — заметила она.

— Ставни закрыты, — ответил Артамонов. — А вообще-то ветерок! Что это?

Нина шагнула внутрь магазина, у нее за спиной Артамонов щелкнул спичкой по коробку, огонек вспыхнул и погас.

— Уж не нас ли ограбили? — насмешливо спросила Нина.

Артамонов чертыхнулся — и вторая спичка погасла.

Не дожидаясь, Нина двинулась вперед, нащупала на столе лампу, отдавшуюся в напряженных ее пальцах холодом жестяного бачка, нашла рядом с ней спички — и загорелся фитиль, чадя гарью. По колебанию огня Нина поняла, что случилось что-то нехорошее. Она схватила лампу, кинулась в маленькую комнату и там увидела закрытое ставнем окно, а под окном — пустоту, выломанную в саманной стене дырищу.

— Сергей! — крикнула она. — Сюда!

Будто он мог ей помочь!

Маленький сейф исчез бесследно. На раскрошенной глине, из которой торчали соломенные сети, и по низу пролома отпечаталось, как выволакивали железный ящик с английскими фунтами и «колокольчиками».

Нина зачем-то заглянула под стол, потом оглянулась на Артамонова и удивленно вымолвила:

— Все утащили...

Она еще не верила своим глазам, словно все это ей снилось.

— Значит, это они, — сказал Артамонов. — Нужно догнать!

— Догони! Догони! — с надеждой произнесла она. — Пошли вместе!

— Сиди здесь, — велел он и кинулся на улицу.

Нина выбежала вслед за ним на крыльцо, но куда там. Шаги Артамонова слышались за кустами. «Не догонит, — подумала она. Что теперь будет?.. Что я за дура!»

Шаги стихли. Луна заливала крыльцо спокойным равнодушным светом. Ночной мир смотрел на Нину как на какую-то букашку, обреченную погибнуть, а господь Бог, благословивший ее во Владимирском соборе, давно от нее отвернулся. Пропала Нина!

* * *

Артамонов все-таки догнал грабителей, одного из них ранил, но и сам пострадал. Его героизм ничего не вернул Нине.

Она стала нищей. В уголовно-разыскном отделении, куда она обратилась, ей ничем не помогли, разве что, показав чемоданы и корзины с разным добром, найденные сыщиками, утешили обещанием искать. Начальник отделения Сычев, тот самый, что когда-то допрашивал трех Нининых инвалидов, рассказал ей, что нынче грабят всех и бороться с этим трудно.

От Сычева Нина пошла в госпиталь к Артамонову.

У штабс-капитана прострелено плечо, задета кость, и его дела невеселы. Он лежал с ранеными, привезенными из-под Каховки, у него был жар, но сознания он не терял.

— Ты возьми у меня деньги, — тихо сказал Артамонов.

Она поняла, что он собрался умирать.

— Я обойдусь, у меня есть, — ответила Нина. — Я была у Сычева...

— Дай воды, — попросил Артамонов.

Нина посмотрела на его единственную перевязанную и забинтованную руку, и до нее дошло, что он совсем беспомощный. Она налила в стакан воды из открытого графина, напоила его, пролив и на подушку.

— Им тоже, — сказал он, скосив глаза на соседнюю кровать.

Нина обошла раненых, одни отказывались, другие пили.

— Санитара позови, — сказал Артамонов.

— Чего ты хочешь?

— Позови. Мало ли чего хочу.

Она не стала навязывать свою помощь и вышла из палаты.

Из небольшого полукруглого зальчика доносились веселые голоса. «Эх! — подумала Нина, сразу вспомнив томившихся на станции Ольгинской раненых. — Ничего не меняется».

В зальчике на диване сидели трое с костылями, а на подоконнике, скрестив обутые в тапочки ноги, — Юлия Дюбуа. Нина не видела ее с того июньского дня, когда та приходила в магазин, и сейчас она почувствовала стыд за свой отход от добровольчества, за магазин, за падение. Но делать было нечего, Нина окликнула бывшую подругу.

— Григорова? — удивленно и чуть отстраненно спросила Юлия. — Что ты здесь делаешь?

Нина объяснила, и Юлия пошла вместе с ней искать санитара. Нинины каблуки стучали по кафельному полу.

— Много тяжелых раненых, — сказала Юлия с той же отстраненностью, обидной для Нины.

Санитара, молоденького мальчика, нашли в закоулках, где он читал «Севастопольские рассказы». Он покорно выслушал Юлию и не спеша пошел подавать судно Артамонову. Его неторопливость резала Нине сердце.

— Подгони его, — попросила она.

— Гриша, давай быстрее! — спокойно произнесла Юлия.

— Я быстро, — ответил санитар, но ничуть не ускорил шага.

— Как живешь? — спросила Юлия. — Торгуешь или новое дело завела?

— Плохи мои дела, — призналась Нина. — Всего не расскажешь. Была богатой, стала нищей. Впору судна выносить.

Юлия сердито сузила глаза и вскинула голову.

— А мы выносим! — вымолвила она. — Ничего зазорного не видим.

— Я не собираюсь тебя разжалобить, — заметила Нина. — Надо будет, могу и судна... Мне от тебя ничего не надо. Только прошу присмотреть за моим раненым. Он совсем безрукий...

Ей не хотелось просить, но выхода не было. Наверное, Юлия по-прежнему видела в ней отступницу, иначе чем же объяснить ее холодность?

— Он — твоя пассия? — спросила Юлия.

— Обыкновенный инвалид, — ответила Нина. — Одну руку потерял еще под Таганрогом до Ледяного похода... Ты его видела у меня в магазине. С ним был безногий полковник. Полковника убили наши. По ошибке. — Она горько усмехнулась. — А магазин мой тоже закрывают наши. Я боюсь теперь только наших!

Юлии этот разговор явно сделался неприятен, она пообещала присмотреть за Артамоновым и, не расспрашивая о Нининых утратах, сослалась на дела, попрощалась.

Нина глядела вслед бывшей подруге, мягко ступающей по холодному полу. Две силы слились в Юлии Дюбуа — женственность и воля. За ней Нина ощутила память покойного Корнилова.

А за самой Ниной — никого.

* * *

В начале октября завершилась Донбасская операция, — каменноугольный район не взяли; потрепав левый фланг Южного фронта красных. Донской казачий корпус отошел в Северную Таврию. Это не было ни поражением, ни победой. Но против Русской армии Врангеля с каждым днем накапливалась все больше и больше частей Красной Армии, поэтому межеумочное положение белых грозило с течением времени привести к разгрому. Наступал решающий период. Весь фронт напрягся, перестраиваясь против Каховского плацдарма, чтобы форсировать Днепр и соединиться с Польшей.

В Севастополе было спокойно. Интеллигентские круги по-прежнему спорили о свободах и назначении власти, призывали к покаянию. Однако по другим признакам было видно приближение чего-то грозного: закрылись все меняльные лавки, крестьяне не желали участвовать в выборах волостных земских советов, военные критиковали кооперативы за связь с большевиками и производили обыски.

Врангелю сообщили об интервью Ленина какому-то бельгийскому журналисту, где говорилось, что Крым — единственная угроза Советам, ибо русский народ может заразиться демократическими идеями.

Но все-таки Севастополь жил надеждами, и только в госпиталях раненым снились кровавые бои.

Нина приходила в госпиталь каждый день, втягивалась в полузабытую работу с покалеченными людьми, постепенно ужасная потеря начинала покрываться дымкой забвения. При виде человеческих страданий ее драма отступала в тень. Сестры милосердия, не знающие, что такое богатство и каким трудом оно создается, смотрели на Нину как на героиню. Она вносила новые чувства в госпитальную скуку. Даже Юлия Дюбуа смягчилась и признала в ней давнишнюю подругу.

А часы отстукивали время последнего боя — Заднепровской операции. Газеты о ней молчали. Но через Днепр уже переправлялись между Каховкой и Александровском пехота и конница, и добровольческие части атаковали укрепления в лоб.

Ничего об этом не ведая, сестры позволяли себе на ночных дежурствах развлечения — вызывали для разговоров души умерших. Они садились вокруг стола и над разграфленным листом бумаги вращали блюдце с начерченной на нем свечной копотью стрелкой. Стрелка указывала то на цифру, то на букву, и потом из этих цифр и букв складывался ответ покойника.

Над столом ощущалась тяжелая, возвышенно-странная атмосфера сновидения.

Юлия вызывала дух своего друга Головина. Стрелка остановилась на букве «М», затем последовали «Л», «Р».

— Моя любовь — Россия, — перевела Юлия.

Ее лицо было освещено горячечной радостью, в глазах дрожали слезы — она моргнула, слезы потекли по щекам.

На Нину это подействовало, но она не хотела поддаваться, стесняясь обнаруживать чувства. Да и кто сказал, что эти случайные буквы произносит дух погибшего офицера? И разве нельзя прочесть по-иному? Например: «Мало рублей»? Те же три буквы... Впрочем, духу не нужны деньги.

— Можно мне? — спросила Нина.

— Подождите! Не успели прийти... — упрекнула ее большегрудая, с чуть выкаченными глазами сестра Филипповская.

— Корнилова позовите! — вдруг сказала Нина, хотя только это ни о каком Корнилове не думала.

— Да, Корнилова! — повторила Филипновская.

— Не надо его, я боюсь, — призналась Юлия. — Вдруг он скажет что-нибудь такое, — что жить не захочется?

— Так мы и испугались! — дерзко произнесла Филипповская. — Давай-ка Корнилова... Ну крутим, что ли?

И стали крутить блюдце.

«С». «Е». «Р». «Д». «К».

— «Сердится»?

— А «К»?

— Не «сердится», а «сердце».

— Ну а «К» куда?

— «К» — это кровь. «Сердце» и «кровь».

— Крутите еще!

Покрутили. Выпало: «К». «А». «Х». «В». «Р». «М».

— Каховка. Врангель. Москва! — сказала Юлия. — Корнилов предсказывает победу.

— Почему «Москва»? Может, «могила»?

— Нет, «Москва»! — стояла на своем Юлия.

— Дай Бог, — вздохнула Филипповская. — Давайте еще... Может, он что-то добавит?..

Но больше никто не хотел тревожить Корнилова, и на этом остановились.

Между тем раненые заволновались, послышались стоны и крики. Сестры разошлись по палатам.

Нина пошла к Артамонову.

В палате все спали, кто-то храпел, слышались невнятные, сливающиеся голоса. По отдельным словам она поняла, что снятся бои.

«Москва или могила? — подумала Нина, вглядываясь в едва различимое лицо Артамонова. — Почему я хожу к нему? Влюблена?.. Тогда почему? Из жалости?.. Нет, не влюблена и не из жалости... Мы оба бедные, мне нужна помощь... Помощь от безрукого?.. Он скоро поправится...»

Артамонов повернулся на левый, пустой бок, и загипсованная рука оттопырилась, повисла, оттягивая плечо.

Нина поправила руку и снова подумала: «А разве не жалко?!»

В приоткрытую форточку повеяло холодным сырым ветром, напомнило о проломе. Осень по всем признакам была ранняя.

«Беженцы, беженцы, что мы будем делать, когда наступят зимни холода?...»

* * *

Холода приближались.

Севастополю снилась Москва, бои, тени убитых, а настоящие бои оставались неизвестными.

Переправившись на правый берег Днепра, белая армия заняла Никополь, затем красные сумели перегруппироваться и стали теснить казачью конницу генерала Бабиева.

Через два дня после занятия Никополя беззаветно храбрый Бабиев, десятки раз раненый, с поврежденной, усыхающей рукой, был убит возле ветряка близ села Шолохова — снаряд разорвался. Бабиева выбросило из седла, он летел и удивленно думал, что вот еще раз его ранило в такой важный момент, потом он почувствовал, что его везут куда-то на тачанке, силился открыть глаза, но, открыв, увидел себя юнкером кавалерийского училища, перед глазами замерцали круги, и он затих.

В тот же день с двух сторон на казаков ударили красные кавалерийские дивизии...

Еще были атаки, налетали кавалеристы, рубились, топтали друг друга конями, секли убегающих пехотинцев, на сердце армии было надсажено.

* * *

Еще жила и была грозна армейская машина, еще власти проводили публичные собрания, где произносились речи о мировом значении белой борьбы и где провозглашались здравицы Главнокомандующему и его помощнику по гражданской части, еще в газетах печатались победные сводки.

Однако Нина уже отделилась от верхушки и смотрела на жизнь по-обывательски, без патриотической горячки. Хотелось забыться, огрубеть. Что ей до того, возьмут Донбассейн или Екатеринослав?

Если бы удалось получить хотя бы небольшой кредит и развернуть новое дело! Вот тут-то и был для нее единственный шанс ожить.

На Никольской в управлении «Армия — населению» Нина нашла капитана Кочукова и прямо сказала ему о своей беде. Капитан покачал головой, потом спросил:

— Где вы были раньше? Я искал заведующего огородами для артиллеристов. А теперь все, зима на носу..

— Кредита не дадите? — просительно улыбаясь, вымолвила она. — Вы не думайте, у меня большой опыт... военные часто недооценивают...

— Ого-го! — вдруг воскликнул Кочуков. — Вы не были в кафе «Доброволец»? Там яичница из трех яиц, стакан кофе с сахарином и булочка для лилипутов — две тысячи шестьсот пятьдесят рублей. А сколько офицер получает? Гроши! Я против кооперативов. Мы должны обходиться без этой запутавшейся в корыстолюбии публики. Простите, если это вам не совсем приятно слушать.

Маленький большеголовый Кочуков напомнил ей контрразведчика из Скадовска. Все они хотят, как лучше, и никого им не жалко.

— Что же мне делать? — спросила Нина. — Я сейчас числюсь при госпитале. Положение мое хуже некуда...

— Не знаю, — пожал плечами Кочуков. — Может, будете собирать теплые вещи для армии? — Он поглядел за окно — ветер трепал акацию.

— Как собирать? — не поняла Нина.

— Добровольные пожертвования...

Наверное, они просто не могли без этих пожертвований. Подлинного благородного добровольчества не существовало, а был тяжелый налог для латания дыр.

Нина попрощалась с Кочуковым и ушла. На улице было холодно, ветер задирал полы ее пальто, забирался в рукава и заставлял думать не о капитане, а о брошенной в летних рубахах армии.

До нее доходило, что тупая армейщина, это еще не армия, что эти вещи надо разделять, что без армии все рухнет. В ее мыслях бедные офицеры (такие, как уехавший на фронт Пауль) были беззащитны, даже беззащитнее, чем она.

Ее кто-то окликнул.

Доктор Шаповалов? Она, правда не сразу узнала его — он был какой-то озабоченно-важный, словно разбогател и не знал, что делать.

— Как вы поживаете? — спросил он. — Я слышал, вы процветаете, с вами все русско-французы...

— Что я? — ответила Нина, не желая признаваться в несчастье.

— Я слышала, что вы возите керосин и сбили цены у спекулянтов. Хотите открыть свое дело?

Но Шаповалов не хотел открывать никакого дела и принялся убеждать ее в ошибочности тесного привязывания российских интересов к французским.

— Да я не привязываюсь, — усмехнулась Нина. — Ветер-то какой!.. Я, пожалуй, пойду.

— Вы против чисто русского пути? — спросил Шаповалов, придерживая фуражку. — Рано или поздно вы разочаруетесь в своих русско-французах, попомните меня... Я вот вспомнил, как в пятнадцатом году наше главное артиллерийское управление позвало американцев, чтобы они построили нам новый пулеметный завод. Американцы приехали, но сперва захотели посмотреть на наши заводы. И что вы думаете? Посмотрели и отказались. Не сможем, говорят, обеспечить такой уровень.

— Я, пожалуй, пойду, — повторила она. — Совсем замерзаю.

— Пошли, я вас провожу немного, — предложил Шаповалов.

— Вы счастливы? — спросила Нина.

— Почему вы об этом спрашиваете? — чуть удивленно произнес он. — Мы на краю пропасти...

— Не надо меня провожать, — сказала Нина. — До свидания.

Она не хотела терять времени. Он чем-то раздражал. Все эти отечественные пулеметы, обескураженные американцы, неприятие русско-французов — как это далеко от настоящей жизни. А настоящая жизнь еще рождала надежды. Еще можно было обратиться к знакомым чиновникам из управления торговли и промышленности, к Симону, в конце концов к Кривошеину... Нина собиралась бороться с судьбой.

* * *

Известие о встрече Главнокомандующего с французами укрепляло ее надежды.

И Нина вместе с Артамоновым и Осиповной взвешивала вычитанные из газеты подробности и убеждала своих недоверчивых собеседников в том, что предстоят перемены к лучшему.

Она как будто присутствовала в Большом дворце и слышала всех этих де Мартелей, Бруссо, Этьеванов, которые обещали Врангелю и Кривошеину... Что обещали? Она этого не знала, но понимала — что-то хорошее.

Газетные строчки это подтверждали: «Де Мартель поделился впечатлениями от пребывания в Сибири при адмирале Колчаке и в Грузии. Де Мартель заявил, что правительство Юга России может рассчитывать на реальную помощь Франции».

Нина простодушна верила всему этому, забыв о причинах гибели адмирала, о войне грузинских националистов с Деникиным...

Напомнил об этом Артамонов. Он пристукнул забинтованным локтем по столу и сказал, что нельзя верить де Мартелю, какие бы песни он ни пел сегодня.

— Усе брешут, — добавила и Осиповна, соглашаясь с новым квартирантом. — Обецянка — цяцянка, а дурню — радость.

То есть: обещание — игрушка для дураков.

Впрочем, Нина надеялась на лучшее и показывала им ту часть речи де Мартеля, где говорилось, что французы никогда не забудут неоценимых услуг России, оказанных Франции в начале войны, когда первые волны германского нашествия едва не докатились до Парижа. Де Мартель хоть и не назвал погибшей армии Самсонова, имел в виду ее жертву.

— Ну и что? — спросил Артамонов. — Незачем нам было их спасать. И с Германией воевать — тоже незачем.

— Своим разумом трэба жить! — подтвердила Осиповна.

— Вы хуторяне, нечего с вами говорить, — решила Нина. Она почувствовала, что Артамонов и Осиповна действительно не хотели видеть дальше своего носа, они представляют тот неподвижный, упорный, своенравный народ, который принес ей столько горя.

Разговор прервался.

Вообще после ранения и госпиталя Артамонов сделался другим, словно ничего с Ниной у него не было. Наверное, ее помощь в те дни, когда он лежал обезрученный, теперь угнетала его.

Ну что ж, Нина это понимала, и ей после госпитальной палаты тоже было не до любви. Она просто жалела Артамонова, почти так же, как жалела его Осиповна, без всякого смущения мывшая его в корыте.

Поэтому Артамонов опустился вниз, к Осиповне, к обывателям, где, собственно, сейчас находилась и Нина, да только Нина находилась там временно.

— Сейчас, как и триста лет назад, — Смута, — говорил на рауте в честь членов финансово-экономического совещания Рябушинский. — Элемент, принявший участие в спасении Родины, тот же. Нынче настоящие офицеры ведут борьбу, их можно сравнить с Прокопием Ляпуновым и его сподвижниками. Тогда, как и нынче, Илья Муромец вначале не пошел и не принял участия в спасении земли Русской... На Руси два мужика, один сидит на земле, другой — мужик торговый. После издания земельного закона пошел мужик земли... Я — мужик торговый. Скажу теперь, что и мы поднялись и идем. И встанет вся Русская земля... Перед вами стоит князь Пожарский, наш Главнокомандующий...

Имена Русских защитников в устах московского промышленника звучали для Нины как напоминание о ростовском, еще деникинских времен совещании, где тоже слышались эти колокольные удары.

— Льет колокола! — презрительно сказал Артамонов. — А у нас — одни «колокольчики».

* * *

Колокола били и били, «колокольчики» все падали.

Нине не было суждено подняться из беды. Куда бы она ни обращалась, ее встречал отказ. В управлении торговли и промышленности честный чиновник Меркулов, выслушав ее, развел руками и грустно сказал: «Что я могу?» Видно, и вправду он не лукавил. В его пахнувшем кислым кабинете, застланная солдатским одеялом, по-прежнему стояла походная кровать, и сие означало, что его семья не вернулась.

Симон тоже не помог. Он, конечно, попенял ей за продажу, однако сразу оговорился, что лично у него и Русско-Французского Общества к Нине нет претензий, ибо военная обстановка не в пользу новых рудовладельцев. Симоновы губы насмешливо растянулись, вместо «рудовладельцев» готово было вылететь другое слово, по-видимому, «шакалов».

— Помоги мне, прошу, — сказала Нина. — Я и так наказана.

— Как я тебе помогу? — ответил Симон. — Собственными капиталами я не обладаю... Ты в уголовку обращалась?

Должно быть, он уже сбросил ее со счетов, поэтому и разговаривал безучастно.

— Ты все забыл, Симоша, — меняя тон, предупредила она. — При случае тебе могут напомнить. Стоит мне обратиться к моим друзьям...

Он отвернулся к окну, его лицо сделалось совсем скучным. На виске среди черных волос забелели нити седины.

— Меня убьют? А Винтергауза оставят? — спросил Симон, глядя на зацепившийся за подоконник листок тополя-белолистки. «Уходи, Ниночка! — подумала она. — Скорее уходи!»

Ее рука потянулась к бронзовой фигурке скачущего казака и ощутила в ладони холодную тяжесть.

Симон повернулся, вскинул руки, закрывая голову.

Перед глазами Нины мелькнуло давнишнее — она хлещет кнутом.

Она швырнула фигурку в циферблат напольных часов, стекло со звоном рассыпалось, и часы стали бить.

«Слава богу!» — облегченно подумала Нина и воинственно спросила:

— Теперь вспомнил? Или хочешь еще?

Симон выскочил из-за стола. Нина испугалась, что он ударит ее, закричала и кинулась на него. Но Симон шагнул назад, и она увидела, что он тоже боится.

* * *

Часы и колокола били непрерывно, зовя новых Мининых и Пожарских.

Из России, «с мужиков», как говорили казаки, ударил мороз, сжались акации, посыпались белолистки, захрустело под ногами на Екатерининской и Приморском.

Говорили, что на фронте военные замерзают и набивают рубахи соломой.

В госпитале появились обмороженные.

Главнокомандующий встретился с журналистами «Военного голоса» и сообщил, что войска отступают от Каховки.

Красные отрезали белых от Крыма.

Врангель сказал:

— Я решил со своей стороны дать противнику возможность стянуться от Днепра к перешейкам, не считаясь с тем, что временно наши армии могут оказаться отрезанными от своей базы, затем сосредоточить сильную ударную группу и обрушиться на прорвавшегося противника и прижать его к Сивашу. Такой маневр может быть предпринят лишь войсками исключительной доблести.

Если перевести его слова на язык мирных обывателей, то получалась тревожная картина. Получалось, что белым дивизиям надо прорываться из Северной Таврии на полуостров, что речь не о судьбе всей летней кампании (она проиграна), а вообще о спасении.

Через четыре дня началась катастрофа — пал Перекоп. Войска отступили на вторую линию укреплений у Соленых Озер.

Мороз и мужицкий ветер врывались в Крым с десятками тысяч голодных, злых красноармейцев, кричавших: «Даешь крымского табачку!»

И что теперь Нинино несчастье!

Ворвавшиеся в Крым были измождены, питались мясом «иго-го», как они называли убитых лошадей.

Защищавшие Крым лежали в санитарном поезде, рядом с которым на станции Джанкой остановился поезд Ставки. Все замерзли.

На следующий день были сданы позиции у Соленых Озер, а третья линия укреплений у станции Юшунь продержалась еще двое суток. Наступал конец Крымского российского государства.

Существование его было кратко. Ему не помогли ни самоуправление, ни земельная реформа, ни демократические свободы. Не помог и Нинин «Русский кооператив».

Все кончалось. Тридцатого октября был объявлен приказ об эвакуации. По Екатерининской улице и Нахимовскому бульвару потянулись подводы со скарбом, двинулись под твердым взглядом бронзового адмирала вооруженные войска.

Тень новороссийского хаоса нависла над городом. Но пока не было паники, не было и погромов. Магазины бойко торговали снедью, правда, цены взлетели, и фунт колбасы стоил миллион рублей.

Согласно плана эвакуации Нинин госпиталь должен был грузиться на пароход вечером, но в списках ее не было, и это могло обернуться бедой.

Конечно, Юлия Дюбуа обещала ей похлопотать, даже попросить за Артамонова, ведь не пропадать же штабс-капитану.

Да только кто мог ручаться, что на пароходе найдутся места? Никто. Ибо план — планом, а эвакуация — бегство от гибели.

Что было потом, трудно понять. На пристани в огромной очереди Нину впустили на борт вместе с сестрами, а штабс-капитана то ли не взяли вместе с ранеными, то ли он потерялся, так что на судне его не оказалось.

В ранних сумерках, под плеск серых волн пароход, влекомый черным буксиром, отходил от причала. Отодвигался берег, и взгляд прощально охватывал весь Севастополь с Малаховым курганом и Сапун-горой. Все молчали, испытывая мелкое чувство личной безопасности, и не хотели даже смотреть друг на друга.

* * *

Тридцать первого октября утром перед гостиницей Киста расположилось прибывшее из Симферополя Атаманское училище. Юнкера ожидали посадки, а пока осматривались, заглядывали в открытые кафе, покупали продукты, возмущались дикими ценами — фунт колбасы стоил два миллиона.

Между тем на сильно опустевшем рейде серой глыбой полз за дымившим буксиром дредноут «Генерал Алексеев» и неподвижно стоял рядом с пароходом «Херсонес» второй дредноут «Генерал Корнилов».

Главнокомандующий находился в гостинице, ждал назначенной церемонии. Вот уже почти три года воевали Корниловский, Марковский и Дроздовский полки, а сегодня, в день расставания с родной землей, судьба распоряжается вручить им полковые знамена, как вручено было знамя Георгиевскому батальону. Пусть будет так. Эти знамена еще вернутся обратно. С ними легче будет возвращение, неизбежнее.

В гостиничном коридоре на ковровой дорожке выстраиваются десять офицеров. Проходят, отбивая ногу, конвойные казаки. Адъютант выносит знамена.

Армия разбита, она едва держится на последних пядях земли — но она бессмертна даже в этой трагедии! Так думает Главнокомандующий и вручает знамена.

Никто не молится, не поет. Торжественно и мрачно молчат с выражением дежурного благоговения.

Понимают ли, что происходит?

Врангель не знает ответа на этот простой вопрос.

Когда-то Петр Николаевич командовал дивизией в корпусе Алексея Михайловича Крымова, а Крымов в августе четырнадцатого был дежурным генералом при командующем Второй армии Самсонове. Самсонов же начинал службу в русско-турецкой войне при Скобелеве, Драгомирове, Столетове...

Мысль о неразрываемости связи пришла к Врангелю. И все. Это была обыкновенная офицерская мысль. Она свидетельствовала о твердом духе.

Вручив знамена, Главнокомандующий вышел на площадь. Он был в серой шинели и фуражке Корниловского полка (черный околыш, красный верх). Юноши-юнкера провожали его строгими взглядами.

Что они сейчас думали о нем? Этот высокий человек, с плоским затылком, длинной шеей и круглыми волчьими глазами не мог оставить их без напутствия.

Он спустился к Графской пристани, сел в катер вместе с командующим флотом контр-адмиралом Кедровым и отплыл в Килен-бухту проверить, как идет эвакуация.

То, что он там увидел, выглядело вполне пристойно. Тысячные очереди ждали на берегу, офицеры с винтовками стояли у трапов. Паники и безобразий не было. Входить же в детали Главнокомандующий не мог, понимая, что эвакуация — это сложная операция и без потерь не обойтись.

В стороне от гражданских пароходов стоял «Рион», предназначенный для комендатуры Главной квартиры. Он только что прибыл из Константинополя с теплым обмундированием.

Врангель отвернулся от «Риона». С ним связывалось еще одно неприятное воспоминание — в июле на «Рионе» доставили колючую проволоку для Перекопа, но поскольку разгрузить вовремя не успели, то отправили «Рион» обратно за новым грузом и торговый представитель в Турции не придумал ничего другого, как продать там проволоку.

— Вывезем всех, Петр Николаевич, — сказал Кедров. — Однако как быть со складами?

— Я распорядился объявить все оставляемое имущество народным достоянием, — ответил Главнокомандующий. — Жечь не будем!.. Там тоже русский народ...

То, что он считал красных русскими, вызвало у контр-адмирала недоуменную усмешку. Кедров не считал их таковыми.

— Они русский народ, — повторил Врангель. — И я надеюсь... Мы оставляем всех тяжелых раненых... Я надеюсь: к ним будет проявлено милосердие.

Катер причалил рядом с пароходом, гулко ударившись бортом о причальные кранцы. Врангель в сопровождении Кедрова и адъютанта подошел к охранению и остановился, глядя, как медленно забираются по трапу слепые, безрукие, обожженные люди. Но никого не несли на носилках.

Врангель глядел, не отрываясь, в лица раненых. Он хотел, чтобы они видели Главнокомандующего. Он не испытывал ни смущения, ни жалости, а лишь одну озабоченность ходом эвакуации.

«Русские! — подумал он. — И там, и здесь».

И вспомнил потерю Перекопа и последовавшее за ней наступление, когда смели две дивизии красных. Еще немного — и бросили бы всех в Сиваш... А на Чонгаре, на Таганаше красные наводили переправу на месте взорванных мостов, их сметало шрапнелью, а они тянули бревна, лезли и лезли, тонули, все равно лезли.

«Я мог построить при помощи британцев неприступную крепость, — подумал Главнокомандующий, наблюдая за скорбным движением. — Было бы две России... Любой европеец так бы и сделал. А я — воевать. Одной рукой — переустраивать то, что осталось после добродушного помещика Антона Ивановича, другой — воевать... Но ничего. Армия цела, еще не все потеряно».

Он рассуждал так, будто бы за ним — вся империя, построенная русскими, дошедшими до Памира, до Тихого океана. Ведь ледяные походы совершали не только добровольцы Корнилова. Были и ледяные походы Суворова в Альпах, Пёровского — на Хиву, Гурко и Скобелева — через Балканы. Разве их совершили не русские, не предки вот этих раненых? Поэтому Главнокомандующий верил, что еще вернутся и продолжит борьбу...

Спустя полтора часа Врангель вернулся на Графскую пристань. Грузились заставы. Со стороны вокзала доносились редкие выстрелы. На углах Нахимовской площади расположились пулеметные команды, нацелив хоботы «максимок» на Екатерининскую улицу и Бульвар.

Неужели вот так просто все закончится?

— Что за выстрелы? — спросил он у адъютанта.

Стоявший поблизости длинный сухопарый генерал Скалон сказал, что это хулиганы громят магазины.

— Вам не кажется, — обратился Врангель к генералам Шатилову и Коновалову, — что уходить под такую музыку не очень по-русски?

— Здесь имеется военный оркестр, — доложил Скалой.

Главнокомандующий кивнул. Он подумал, что несколько Скалонов полегли еще на Бородинском поле и что из этого рода вышло много офицеров, географов, агрономов, честно служивших России. В этом смысле Врангели были похожи на Скалонов.

— Вызвать оркестр! — распорядился Главнокомандующий. — Пусть играет церемониальный марш. Мы не бежим. Мы только отступаем.

Оркестр появился почти мгновенно. Запела труба, ударили литавры и барабаны, ухнул бас-геликон.

Юнкерские заставы отбивали шаг, потом остановились.

Врангель обошел строй и поздоровался. Раздалось «ура».

И все.

Ушли заставы. Дым показался над городом.

На белых ступенях пристани остался только он с генералами и казаки конвоя в ярко-красных бескозырках.

Главнокомандующий оглянулся в последний раз и направился к катеру.

Было два часа сорок минут пополудни, тридцать первое октября 1920 года.

Дальше