5
Перед отплытием Нина встретилась с честным чиновником. Он принял ее строго, должно быть, в соответствии с низким курсом крымских денег и затаенной мечтой о франках. На нем были широкие офицерские погоны маленькая дань тщеславию. Но маленькая комната, где помещался его кабинет, с одним окном, столом и походной кроватью, из-под которой торчал угол чемодана, говорили не о тщеславии, а какой-то кочевой скифии.
Я плыву в Таврию, сказала она. Вы всегда мне помогали. Может, дадите на прощание хороший совет?
Совет! буркнул он. Нечего вам делать в Таврии. Там действует наше интенданство.
«Ваше интендантство! повторила про себя Нина. Много оно подействует».
Интендантство это целая держава, произнесла она. Александр Васильевич Кривошеин говорил мне, что нечего опасаться частной торговли... Я вижу в вас своего друга, скоро для вас будет из Константинополя один сюрприз.
Сюрприз! Разве я дитя или барышня, что мне сюрпризы подавай, снова пробурчал честный чиновник. Я на страже наших интересов. Вы это понимаете? Ваша деятельность в Таврии вредна.
Нина, конечно, все это понимала: он был прав, но и Александр Васильевич тоже был прав.
Напишите мне бумагу, чтобы, не дай Бог, меня не обидели, сказала она. Вы не хотите, чтобы меня убили? Или хотите?
Глупости! Оставьте Таврию в покое.
Значит, хотите, чтобы убили, заключила Нина. Вот вы какой человек. А я вас считала своим другом.
Надо быть патриотом, Нина Петровна! прикрикнул чиновник. А вы ищете выгоду... Надо закрыть ваши кооперативы, чтобы они не мешали интендантству. Вы использовали свободу во вред властям. Цены растут. Бедные разочарованы в Главнокомандующем.
Это опасно.
Нина подошла к столу, наклонилась.
Вы бесподобны! прошептала она. Бесподобны!
Он отодвинулся, спросил робко:
Но-но, как вы себя ведете?
А вы уже не берете? нахально осведомилась Нина. Давайте прямо: вы пишете бумагу, я даю двадцать тысяч.
Сто, сказал он и усмехнулся: Патриотизм требует хотя бы уважения. Если в конце концов мы все очутимся в Константинополе, я хоть не буду последним дураком.
А вы не верите? наигранно удивилась она. Вот такие неверящие все губят.
Бросьте вы. Это корниловцы в прошлом году верили. Нынче никто не верит.
Даю пятьдесят, сказала Нина. Не торгуйтесь, это все-таки десять фунтов сала на рынке.
Вот-вот! Вы собственную жизнь оценили в десять фунтов сала.
С ростом дороговизны человеческая жизнь дешевеет, ответила Нина и потребовала: Пишите, уважаемый! Не будем терять время.
Он не ответил, взял газету, стал читать.
Не напишу, вдруг тихо произнес честный чиновник. Ничего я у вас не брал, это все клевета. Поощрять ваши негоции вредно
«Что за дурь на него нашла? подумала Нина. Дать сто? Много... А без бумажки как? Пинуса они удавили...»
Может, вы поедете со мной в Скадовск? спросила она. Сделаю вас компаньоном. Оружие у вас есть? Или одни офицерские погоны?
Упоминание о широких погонах, носимых вместо чиновничьих узких, произвело на него воздействие.
Вы издеваетесь, Нина Петровна? раздраженно воскликнул он. А вот вам новость. Читали? Запрет вывоза сырья! Ваша деятельность закончилась.
Нина взяла газету, а там начальник управления торговли и промышленности Налбандов бил по ней. «Конец? подумала она. Значит, не будет и ввоза. Мужики не получат ни бязи, ни спичек. Перестанут давать хлеб».
Чуть было не согласилась на сто тысяч, вздохнула она. Вы сэкономили мне деньги.
Это победа военных, не обращая внимания на ее насмешку, сказал чиновник. Теперь вашему Кривошеину будет туго. Я слышал, генерал Коновалов уже прямо нападает на него.
Чему он радовался? Эти вояки собирались штыками вырывать у мужиков зерно. Но как тогда земельный закон? Как народная политика? Все рушилось. Не с кем делать политику, нет людей.
До встречи где-нибудь в Константинополе! сказала Нина. Будете каяться, да поздно будет.
Нет, каяться погодим! возразил он. Хватит мягкотелости, пора власть употребить. А то навалилось забастовки, налетчики, татары. Гляди, так и до комиссаров дойдем.
Честный чиновник совсем преобразился, теперь он был достоин офицерских погон, горя добровольческой решимостью. Бедный человек, он опоздал.
Все, что еще было в душе Нины хорошего, простонало в эту минуту.
Выйдя на улицу, Нина бесцельно брела вверх по Нахимовскому и вспоминала торговое оживление в Ростове и Новороссийске, так похожее на нынешнее, царящее на проспекте. Ей не верилось, что она на краю пропасти, что за Севастополем больше нет русской земли. В Ростове и Новороссийске сейчас голод, расстрелы, тьма, а здесь солнце и свобода. Она утешала себя, лгала.
Сияющие купола Владимирского собора позвали ее. Она подошла к огромному византийского стиля храму, вдруг дохнувшему на нее скорбной памятью новочеркасских отпеваний убитых мальчиков-юнкеров, и вошла внутрь. Службы не было. В полутемном помещении горели лампады и свечи. Она поставила свечи за упокой мужа и сына и, сосредоточившись, стала медленно, словно пробиваясь к Господу, молиться. «Зачем ты допускаешь это? Ты отнимаешь все, испытаешь меня. А я уповаю на тебя, как уповала бедная царская дочь. Ты хочешь, чтобы мы погибли? Молю тебя, научи, что делать. Не оставляй нас».
Но даже молясь, она чувствовала, что нет в ней уверенности и веры, и ей было тяжело.
Она начала снова: «Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день. Дай мне вполне предаться воле твоей святой. Какие бы я ни получала известия, научи меня принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все святая воля твоя. Руководи моею волей и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить. Аминь».
Нина подняла голову и посмотрела на киот, возле которого стояла. Там увидела она Спасителя, идущего по водам, и решила, что она все-таки едет в Скадовск.
Внизу, в нижнем помещении собора, под плоским черным мраморным крестом покоились Лазарев, Нахимов, Корнилов и Истомин. В тихом неподвижном воздухе стоял запах подземелья. Близость давно погибших, превратившихся в русских святых, навевала ощущение вечного покоя и свободы.
И Нина с каждым мигом делалась все спокойнее и свободнее. Тайна ее жизни, страданий, борьбы становилась ясной. Нина тоже умрет, превратится в землю, а останется этот собор с могилами и Спасителем. Поэтому не надо чего-то бояться. Она возьмет в Скадовске хлеб и привезет в Севастополь.
Нина вышла на площадь. Сияло море, ничего не ведая о страданиях и жертве. Веял легкий бриз, шевелил волосы, легко прикасаясь ко лбу.
Все три инвалида, Артамонов, Пауль и Судаков, были допрошены в уголовно-разыскном отделении и вечером явились к Нине во флигель, отпущенные под расписку. Они ни в грош не ставили предупреждение начальника отделения, что возможен суд за убийство. Какой там суд! Отныне, когда запрещались международные спекуляции, власть нуждалась в смелых людях.
Квартирная хозяйка, зловредная Осиповна, называла их чертями и ворчала, что Нина окружает себя страхолюдами. Осиповна бродила за кустами, разговаривала с курами и собакой, а офицеры сидели вместе с Ниной на скамейке возле флигеля и все слышали.
В эту минуту Осиповна олицетворяла народ, с которым заигрывал Главнокомандующий. Но они не трогали имя Врангеля, ругали Кривошеина за полный развал. В уголовно-разыскном отделении им подтвердили, что из-за презренных кооперативов всюду порасплодились налетчики и грабители, с которыми невозможно совладать.
Много вы понимаете! сказала Нина. Не кооперативы виноваты, а чиновники. Я еду в Скадовск. Привезу дешевый хлеб. Меня могут убить. Вы со мной поедете?
Они были согласны ехать, только хотели знать, связано ли это дело со спекуляцией.
Да, я раньше торговала с Константинополем, призналась она. Но теперь я вижу... И Нина сказала, как она видит бескорыстную помощь Севастополю.
В душе ей было жаль теряемой валюты, и одновременно она ощущала, что поступает правильно. Точно так же наступала для Нины гражданская война, когда она, изгнанная с собственного рудника, с трудом получила кредит и потратила его на раненых офицеров и партизан. А чем кончилось? После Новороссийска и Константинополя Нина боялась подумать, что катастрофа может повториться.
Мы с тобой, Нина Петровна, не сомневайся, заверил ее Пауль. Нам ничего не нужно, только служить нашему делу.
Он повернулся к ней здоровой чистой юной воловиной лица, глядя гимназистом, готовым второй раз погибнуть.
У меня есть враги, сказала Нина. Если б я могла, я бы простила их. Но я слабая женщина...
Кто у тебя враги? спросил Артамонов.
Никто, ответила она. Я хочу, чтобы вы пошли в Управление торговли и промышленности, вырвали для меня одну бумагу...
Как «вырвали»? не понял Артамонов.
Мы превращаемся в кондотьеров, заметил Судаков. Вчера одного убили, сегодня другого убьем, завтра сами ляжем. Может, это и к лучшему. Но тебе, Нина Петровна, к чему войну затевать?
Я войну не затеваю, полковник, возразила она и повторила, что привезет хлеб в Севастополь и что честный чиновник, как и все интенданты, мешает ей добывать зерно.
Значит, будем воевать со своими, спокойно подытожил Судаков. Хлебные партизаны-инвалиды!.. Он хлопнул себя по колену изуродованной ноги и сказал: Ладно, я согласен.
Мы с Паулем пойдем, а ты здесь посиди, решил Артамонов. С твоей деревяшкой не больно расходишься. Пошли, прапор!
По решительному тону было видно, что он уже готов вырвать все, что нужно, не смущаясь никакой войной со своими.
Он встал, оправил ремень, подвинув кобуру. Пауль тоже встал.
Судаков, испытывая досаду, что его не берут, спросил, кивнув на голос Осиповны:
Ну чего она раскудахталась?
Не любит, ответила Нина.
Она красная?
Не красная, улыбнулась она. Просто хотела подтибрить у меня кусок бязи, да не вышло.
Значит, красная, тоже улыбнулся полковник.
Артамонов и Пауль пошли по тропинке между вишневыми деревьями. Вишню уже обобрали, но рослый Артамонов все же сорвал с верхней ветки две ягодки и съел.
Ни красная, ни белая, сказала Нина про Осиповну. Боюсь, весь народ такой и всегда будет такой. Она вспомнила, как Осиповна бесстыдно стремилась подсунуть ее летчику Мухину, потому, должно быть, что считала его сильно влиятельным, а улетел есаул и старуха заластилась к Нине, пока не стащила три аршина ткани, решив, что заслужила их.
Да, народ такой, согласился Судаков. Любя убьет, ненавидя спасет. Он ни красный, ни белый. Пленные красноармейцы воюют в наших рядах, наши пленные у красных, как будто переезжают в другую деревню и все. Судаков вдруг приподнялся и подсел ближе к Нине, чиркнув по земле деревяшкой. Помнишь, я рассказывал про трактор?
Но она почувствовала, что не воспоминание о помещичьем тракторе заставило его передвинуться. Обижать Судакова ей не хотелось, а поддерживать романтическую игру было неуместно.
Милый полковник, сказала Нина. Не сердись. Давай-ка я постираю тебе рубаху, а то совсем продымился.
Она могла быть ему еще ближе, чем он мог надеяться, однако очерчивала этим явную границу, не оставляя на- дежды.
Когда-то я мечтал о Прекрасной даме, вымолвил Судаков. Еще никто из дам не предлагал мне постирать рубаху.
Я не дама, возразила она. Если я кому-то могу понравиться, это ничего не значит. Я жадная жестокая буржуйка. Я так... Нина поискала нужное слово и продолжала: Я так продымилась, что рядом со мной страшно сидеть нормальному человеку.
В глазах Судакова мелькнула усмешка, он стал опровергать ее самоуничижительные слова. Нина отмахнулась и сказала:
Я знаю, что говорю.
Он снял френч, скинул рубаху, потом снова надел на голое тело френч с белесыми полумесяцами под мышками. Глядя на него, она снова вспомнила вокзальный лазарет в Новочеркасске и раненного в руку Виктора Игнатенкова, обнаженного по пояс, с чирьями на спине. За Судаковым на мгновенье выстроились тени погибших, неожиданно слетевшиеся к Нине. «Дай ему, от тебя не убудет, словно сказал кто-то из них. Его убьют, ты будешь плакать...»
Осиповна! окликнула Нина. Иди сюда!
Старуха быстро явилась на зов, хмуро щурясь.
Осиповна, помоги постирай сорочку, попросила Нина. Я тебе заплачу.
Мини грошей нэ трэба, буркнула хозяйка. Ты мэни вже заплатила. Она вытянула шею и подбоченилась. Отдаш тканыну?
Отдам-отдам, пообещала Нина.
Осиповна забрала сорочку и ушла.
Судаков укоризненно посмотрел на Нину, словно сказал: «Это и все?»
«Все», ответила взглядом Нина и сказала: Я в Харькове одного попа встретила, необыкновенный был пьяница и развратник. Сизый нос, красная физиономия...
«Что мне до харьковского попа!» с тоской смотрел Судаков.
Он дошел до того, что катался на свинье, продолжала она. Это переполнило чашу терпения. Доложили архимандриту, вызвали попа на правеж. Архимандрит спрашивает: « Как ты посмел дойти до такого цинизма, ведь ты слуга Божий, строитель Божиих тайн?» А поп отвечает: «Да я циник и пьяница, но как только я надеваю ризу и становлюсь перед ликом Божиим, тогда все нечистое спадает с меня, тогда снисходит на меня благодать и я, как апостол, горю в священном огне. Тогда я чистый и безгрешный слуга Божий».
Что нас ждет? спросил Судаков. Если мы с тобой не свидимся на том свете, то знай... Он запнулся, как будто колеблясь, говорить или не говорить.
Нина подумала: «Сейчас признается». Она заволновалась, увидела в этом обрубленном мужчине юного офицера с безгрешным открытым лицом, каким он был несколько лет назад и каким, не будь война, оставался бы до сегодня. Судаков медленно повторил:
Если не свидимся, то знай...
Она понимала, признание ей ни к чему, но ждала. Снова тени встали у него за спиной. «Господи, ты все испытываешь меня, « мелькнуло у Нины.
Я тебя найду и на том свете! сказал Судаков и усмехнулся: Там я буду с двумя ногами.
Его усмешка показывала, что он тоже все понимает и не поставит ее в трудное положение.
Этот честный чиновник Меркулов был патриотом, как и каждый русский чиновник. Он готов был терпеть невзгоды, спать на походной кровати без подушки, лишь бы вернуться в привычную жизнь и раздавить державной силой врагов. Враги это, конечно, красные, но еще больше это сидящая на двух стульях интеллигентщина, это спекулянты, кооператоры, банкиры, татарские националисты. Он чувствовал, что после Новороссийской жуткой эвакуации, которая его жену и детей выбросила куда-то в Египет, в Крыму правят две противоположные силы державная сила армии и алчная сила денежного мешка. Армия вопреки воле англичан сражалась, а денежные тузы, обласканные Кривошеиным, ослабляли ее, и это выдавалось Кривошеиным перед французами как демократия. Но зачем демократия простому народу, если от нее только растет дороговизна?
Меркулов знал, что никакой демократии на самом деле нет. Лавочка, именуемая этим красивым словом, платила Кривошеину и другим высшим чиновниками валютой, а Меркулову грошовыми «колокольчиками». Различие было разительное. Но еще разительнее это разорение русской державности друзьями-французами, они вывозят в Марсель все, от хлеба до табака, нисколько не заботясь, чтобы в Крыму заработала бы хоть какая-нибудь промышленность. Вслед за ними и русские капиталисты распродают за валюту клочок родной земли, все это называется свободой.
Зачем такая свобода, когда она превращает Россию в Сенегал?
Выхода не было. Честный чиновник Меркулов лично видел и слышал в Мелитополе, в ставке Главнокомандующего, как Врангель длинный, сухой, в черной черкесске, кричал в отчаянии генерал-квартирмейстеру Коновалову:
Где же мне взять честных толковых людей? Где они, Герман Иванович? Где найти?
Меркулов не ведал, чем допекли уверенного в себе Петра Николаевича, но одно знал точно: людей тьмы, а работников нет. Даже приказ о земельном законе распространяется по цене в сто рублей с черепашьей медлительностью и безмерным канцелярским идиотизмом. И это закон, которым хотят привлечь народ! И это тогда, когда красные бьют поляков!
Сенегал, натуральный Сенегал, прости Господи. Только вечная сила, всегда спасающая и кровопролитная, может тебя взнуздать. Ее нынешнее имя Кутепов, Александр Павлович Кутепов, командир добровольцев. Это он первым заявил Деникину, что после Новороссийска не верит ему. Это он вешал в Симферополе забастовщиков, несмотря на либеральную политику Кривошеина. Это он потребовал от Врангеля строгих мер против «Донского вестника», и поэтому был суд над донскими генералами Сидориным и Кельчевским.*
Страшная сила Кутепов! Но с ним легко. С ним можно обходиться без людей, которых вечно нет. Достаточно только подчиняться его силе.
Вот так рассуждал чиновник Меркулов после ухода коммерсантки Григоровой. У него было и свое горе мучилась в Египте жена с детьми. И спасти их он не мог: въезд семей в Крым был ограничен. Только державная мощь могла вернуть их. Или чудо.
Тут его позвали к Тверскому на совещание. Сейчас Тверской занимал пост управляющего ведомством внутренних дел, а в недавние; времена был помощником главноначальствующего Черноморской губернией, заведовал эвакуацией Новороссийска.
На месте Врангеля Меркулов ни за что не стал бы держать этого эвакуатора.
Надо сбить дороговизну! потребовал Тверской. Выбрасывайте на рынок побольше дешевого хлеба. Дайте наконец обывателю почувствовать преимущества нашей политики.
Меркулов слушал и думал: «Ты-то получаешь во франках!»
Вытесняйте из Таврии всякого рода купцов и кооператоров! призвал Тверской и велел Меркулову доложить об этом.
Меркулов мог доложить об этом и так и этак, по-хорошему или по правде, в зависимости от обстановки.
Интенданство не справляется, сказал он правду и смягчил:
Не совсем справляется.
Тверской замахал рукой, как будто погрозил. Наверное, ему хотелось какого-то чуда.
И Меркулов преподнес ему чудо.
В Скадовске военные повесили кооператора, сообщил он.
Что за чушь? остолбенело вымолвил Тверской. Я ничего не слышал!
Повесили, Сергей Дмитриевич, нас не спросили, сказал Меркулов, не зная, оправдываться или Тверской сам поймет.
Не вовремя! буркнул тот, выдав свои чувства. Что скажут французы?
На совещании все были свои, настроенные патриотически, без снисхождения к экономической безнациональной анархии, но даже этих закосневших в казенном мышлении чиновников обожгла жестокость казни. Они предпочли бы ничего не знать. И к тому же союзники, Европа! Что за казни египетские?
Но спустя минуту совещание переползло с этой болезненной темы на другую, оставив кооператоров бороться с интендантами, контрразведкой и остальной армией в равной честной борьбе.
Горькое воспоминание охватило Меркулова. «Вот по твоей воле мы, наверное, скоро погибнем», донесся до нега голос жены.
На самом деле это был не голос, а письмо. Он знал его наизусть. Оно тоже саднило ему душу, к нему он возвращался, как к мучительному покаянию.
В голове у Меркулова проходили страшные видения: полный больными пароход, дети, придушенные корью и сыпняком, тюрьма в Каире, где раньше сидели пленные турки.
Что нам делать? Как выбраться? раздается далекий голос. Ты во всем виноват, в нашей гибели, мы пропали. Спасай нас.
Меркулову нечего ответить.
... Дети скучают и плачут.
... Приезжай за нами. Страшно будущее.
... Ничего не знаем. Сидим, как звери, а дальше ужас.
... Я так жалею, что поехала.
... Все погибло. Теперь, наверное, не увидимся.
... Ради Бога, скорей.
... Молю Бога, только ты был бы жив, и напиши, где ты, когда ждать.
... Кто прочтет это письмо, ради Бога прошу, ради детей ответить, где находится мой муж.
... Спасай.
... Если не получу через два месяца письма, тогда буду проситься отправить в Советскую Россию.
... Спасай! Жутко».
В сердце у Меркулова ныла скорбь, он вышел от Тверского и пошел к морю. В небе померещились ему розоватые буквы: «Кутепов».
Почему Кутепов? Соскучились по железной руке? Уж он не станет смотреть на всякие «Дни покаяния» в газетах и прочий либеральный разнобой. Кутепов Александр Павлович последняя надежда!
И вскоре к Меркулову в комнатушку, где стол теснил походную кровать, явились от зеленоглазой предпринимательницы два хмурых посланца. Оба были в английских поношенных мундирах, пропахших потом, с желтыми нашивками за ранения. Таких офицеров-полубродяг немало на улицах Севастополя, они еще держатся на плаву. Но кто ведает, какие сражения идут в их мозгах?
Рослый однорукий штабс-капитан потребовал сопроводительную бумагу для Григоровой и похлопал по кобуре. У него было тупое офицерское лицо. «Должно быть, попил крови,» скакнуло в голове Меркулова, правда, страха он не ощутил.
Одноглазый, с развороченной скуловой костью молоденький прапорщик смотрел мягким взглядом и улыбался, словно хотел уравновесить однорукого.
Да откуда вы вылезли? спросил Меркулов. Вы кто? Русские или греки? Такие, как она, все у нас разваливают!
Пишите бумагу, велел штабс-капитан. Вы уже морочили голову Нине Петровне. А нам не надо. Он поднял кулак и поводил им возле своего уха.
Вы и так виноваты перед Ниной Петровной, добавил прапорщик укоризненно, и Меркулов почувствовал, что не надо обольщаться его мягкой улыбкой.
«Убить не убьют, прикинул Меркулов. Поднимут шум. А я все-таки брал «колокольчики».
Вы знаете, господа, сказал он. Положение у нас изменилось. Мы на грани ужасного краха, похуже, чем в Новороссийске. Вы сами видите: разгул спекуляции, деньги ничего не стоят, патриотизм отвержен на последнее место. А в это время спекулянты из Русско-Французского общества гонят хлеб в Марсель и Константинополь. Будто мы Сенегал, а не Россия!
Пишите бумагу! потребовал Артамонов.
Он не верил чиновнику. Широкие погоны боевого офицера на интендантских плечах говорили сами за себя: это как наклейка «смирновской» на бутылке с самогоном.
Вы мне не верите? спросил Меркулов.
Не верим! сказал Артамонов. о каком крахе речь? Военные сводки превосходны.
Да, на первый взгляд превосходны, терпеливо вымолвил Меркулов. И конный корпус Жлобы мы разбили, и наступаем на Александровском направлении, и десант возле Таганрога... А посмотрите глубже, разве все так уж превосходно? Красные бьют поляков. Как только разобьют окончательно, навалятся на нас. От Каховского плацдарма, который мы не можем взять, им до Перешейков всего семьдесят верст. А центр нашей армии удален на сто шестьдесят. Судите сами, как быстро они могут нас отрезать от нашей базы.
Меркулов от своих слов оробел, он воочию увидел картину разверзающейся пропасти, неосознаваемой им прежде.
Вы в своем уме? прорычал Артамонов. Пауль, что он мелет?
Чиновник оскорблял добровольческие идеалы подлой обывательской правдой. Он хотел измерить верстами то, что надо было мерить духом героев, живых и павших.
У меня заболела голова, сказал одноглазый Пауль. Может, ты дашь ему в ухо?
Вот разговор офицеров, с горечью произнес Меркулов, делая усилие, чтобы побороть страх.
Перед ним была мрачная прямая сила, которую можно было остановить, наверное, только оружием. Но никакого оружия у него не было. Наоборот, он чувствовал, что виноват перед ней за то, что брал, что не изранен в боях, что ему не дана доблесть, не задумываясь, идти на смерть.
Вы чиновник, а не офицер, чуть спокойнее сказал Артамонов. Не пойму, почему вы упорствуете. И Нина Петровна не собирается спекулировать, она привезет хлеб для города!
Мы нищие, нам нечего вам дать! горячо вымолвил одноглазый.
Я тоже нищий, сказал Меркулов. Сейчас все мы нищие... На Лондонской бирже наши ценные бумаги и деньги катятся вниз. Англичане хотят обескровить нас, чтобы потом без великого труда забрать в кабалу. Разве вы заодно с ними?
С англичанами он попал в точку. Инвалиды возмутились таким сравнением и, ворча, обзывая его речи глупостью, потребовали объяснить, что делается на Лондонской бирже. Меркулов и объяснил.
Выходило со всех сторон невеселые дела. Артамонову стало совсем кисло.
Да что ж у тебя так беспросветно? спросил он. Ни во что ты не веришь. Тяжело с тобой.
Нина как будто отдалилась от него, и открылась огромная рана, горькое одиночество умирающего титана. Артамонов почувствовал себя этим титаном, которого только что предали.
То, что он потерял в бою руку, то, что сброшен в самый низ, в преддверие офицерской гибели в «Союз увечных воинов», то, что связался с торгашеством, все это можно вытерпеть, если за тобой Бог, Отечество и старый мир человеческий. Но мир человеческий только что предал. У Артамонова вырвали половину души, остался лишь азиатский темный ее обрубок. Он понял: его горе так велико, что Европа отшатнулась.
Меркулов же увидел, что злобное геройство, распиравшее инвалидов, угасает. Одновременно загорелось в сердце чиновника воспоминание о жене и детях. Несколько мгновений они как будто таращились друг на друга брошенная Россия и несчастные беженцы. В эти мгновения пролетели ангелы смерти, убившие генерала Романовского и еще многих, в том числе и неизвестного мужчину в Нинином магазине.
Но давно уже смерть жила в душе каждого как прекрасная очищающая молитва об Отечестве, и не было перед нею низменного страха, она объединяла.
И она объединила Артамонова, Пауля и Меркулова.
Вражда кончилась, Меркулов достал из чемодана бутылку водки, предложил выпить.
Он разлил водку в чашки. Закуски не было. Чокнулись и мрачно выпили, неведомо за что.
Пристрелить бы всех либералов! вымолвил Пауль.
Я не могу дать документ, поймите меня, сказал Меркулов. Я беспринципный, жалкий чиновник, но я не могу... Моя семья... в Египте... Их содержат в бараках, где раньше сидели пленные турки.
Он снова разлил водку и еще сказал, что получил письмо, в котором жена пишет, что может вернуться в Советскую Россию.
Ну и будут жить, заметил Артамонов. Коль у нас шансов нет, так пусть хоть они...
За дверью послышались шаги, кто-то постучался, и Меркулов взял бутылку, желая ее куда-то спрятать.
В комнату вошел худощавый штатский, совсем не похожий на начальство. Меркулов с облегчением чертыхнулся.
Вошедший был доктор Шапошников. Он привез на пароходе «Поти» около двух тысяч пудов бензина из Константинополя для городского топливного отдела, выменяв бензин без участия посредников на крымский ячмень.
Ты живой? спросил Меркулов, своим тоном показывая необыкновенность доктора Шапошникова. Выпей с нами... Это господа от Григоровой.
Она ведь с русско-французами, с неопределенным, чуть насмешливым выражением сказал Шапошников. Русско-французы живее всех нас. Они-то мне и препятствовали, патриоты от барыша.
Ну выпей же, повторил Меркулов. Григорова хочет привезти хлеб для города, а ты нападаешь на нее.
Офицеры настороженно смотрели на Шапошникова, от него веяло недисциплинированностью, своеволием, другой жизнью.
Я не нападаю! возразил он. Просто я понял: мой бензин никому не нужен... Это донкихотство!.. Раз я никому не даю, то я им не интересен. Даже Врангель пишет в приказах, что все наше зло в канцелярщине. А что меняется?
Меркулов спросил его о русских беженцах, но Шапошников ничего о них не знал и стал раздраженно говорить о бестолковых порядках и подчеркивать свое бескорыстие.
Мы пойдем, сказал Артамонов, испытывая досаду.
Меркулов его не удерживал.
Вот вы офицеры, обратился к Артамонову Шапошников. Рыцари нищенствующего ордена... Многие твердят: все равно ничего не выйдет, организация не налаживается, общество бездеятельно, низы враждебны... неужели мы не поймем, что спасение не в чужой помощи, а в национальной организованности? Мы перестали быть честными, чуткими людьми. Не многие посмеют смотреть совести прямо в глаза!
Он не обвинял, но вдруг Пауль сердито вымолвил:
Поменьше бы болтали, больше бы делали!
Это наивно, ответил Шапошников. У нас есть хорошие законы. Но как только речь заходит о русских интересах, сразу русский человек в забытом углу, в униженном положении на последнем месте, как нечто недостойное и отверженное. А всему, что враждебно России и равнодушно к ней, широкий размах и широкое поле.
Да! сказал Меркулов. Начальство получает в валюте, а мы «колокольчиками».
Что там говорить! махнул рукой доктор.
Артаманов и Пауль попрощались, вышли на улицу под тяжелым впечатлением от слов Шапошникова. Легкий хмель уже начал их дразнить, выпячивать недоступную им красоту. Они с завистью смотрели на загорелых женщин в белых и голубых шляпках, морских офицеров в белых кителях, порывисто шагающего юнкера и чувствовали свою отверженность.
Возле гостиницы Ветцеля крутился какой-то ком человеческих фигур. Туда бежали любопытные, туда кинулись и офицеры-инвалиды. Драка? Артамонов бежал, маша перед грудью сжатым кулаком. Пауль несся впереди.
Они уткнулись в патруль и остановились. Даже здесь не повезло, все уже кончилось! Двое англичан с окровавленными физиономиями злобно зыркали по сторонам, а толпа в человек двадцать поносила их за предательстве, переговоры Лондона с советской торговой миссией.
Вдруг один из британцев оскалился и крикнул, что они не англичане, а американцы.
Как американцы? воскликнули возмущенно. Не может быть!
Американец, лишив толпу удовольствия, постучал пальцем себя по виску. Эх, рашен, произнес он уныло.