Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

4

Во всех газетах среди черных рамок с именами погибших офицеров помещались призывы о розыске близких. Искали братьев, сыновей, мужей, отцов. Жена полковника, проживающая на Малой Морской улице, умоляла о спасении от голодной смерти... Мать четырех добровольцев, из них два офицера, просила помочь, кто чем может.

Но газеты можно было отбросить, голодных не замечать, правительственных призывов на слушать. Можно было жить так, как жили большинство людей, — далеко не загадывая, не веря правительству, уповая только на Бога и на русский авось.

В Севастополе, кроме ежедневных безногих призраков с офицерскими погонами, инвалидов четвертой категории, было еще довольно ужасов, чтобы обращать на все внимание. Кислый дым от тлеющих куч мусора возникал прямо на Нахимовском проспекте, долетал до Большого дворца, напоминая о расползающейся по городу холере. Но и холеры мало кто боялся. Даже слухи о чуме, подползающей к Севастополю со стороны Батума, вызывали только насмешку.

В порту арестовали агитаторов-забастовщиков и приказом по севастопольской крепости и гарнизону выслали их в пределы Советской России. Власти не хотели кровопролития. Жизнь человеческая уже мало чего стоила, и милосердием можно было удивить гораздо крепче, чем смертной казнью.

Нина и набранная ею в Союзе увечных воинов команда офицеров тоже жили призрачной жизнью. Торговал продуктами открытый «Русским народным кооперативом» магазин, в магазине распоряжался штабс-капитан Артамонов, потерявший руку под Ростовом, могучий толстый молодой мужчина. Он и двое других, одноногий и одноглазый, неотлучно находились при деле и ночевали тут же в каморке.

Нина смутно помнила Артамонова среди раненых в Ледяном походе и замечательно резко — официантом в ростовском «Паласе», когда она сидела вместе с Симоном как раз после экономического совещания у Деникина и однорукий официант ответил ей, что она обозналась, он видит ее впервые. Теперь же их судьбы снова скрестились. Артамонов признался, что вправду был в официантах и с застарелой тоской, как из клетки, поглядел на нее, словно потребовал, чтобы она не лезла в душу. Конечно, купец из него был никудышный.

Остальные двое, одноглазый девятнадцатилетний прапорщик Пауль и безногий двадцатипятилетний полковник Судаков были из того же теста, что и Артамонов. Но распоряжались в магазине не они, а пожилой татарин Алим. Они же выполняли работу грузчиков, возчиков и сторожей, обзывали Алима нехристью и сквалыгой, требовали от него скидки для офицерских вдов.

Татарин на вид был очень национален в черной низкой каракулевой шапочке, косоворотке и шароварах. Он молился своему Аллаху, ел свой хлеб-экмек, брынзу с зеленым перцем и каймак. Но в душе он был врангелистом и почти русским. Может быть, оттого, что знал генерала еще с той поры, когда тот жил в восемнадцатом году в Севастополе в татарском квартале.

Алим скидки не давал, Нина приказала ему не уступать никому, ибо цены в кооперативе и без того умеренные, ниже рыночных.

Однако, увидев какую-нибудь вдову с заплаканным лицом, инвалиды теряли от жалости рассудок, вступал в бесполезные разговоры о том, в каком полку служит или служил супруг, знает ли она имена таких-то и таких-то офицеров. Чего они хотели? Какие полки, какие сослуживцы могли помочь кооперативу? Торговля не знала ни цвета погон, ни подвигов покупателей.

— Ненормальный человек, — жаловался Нине татарин, называл все трех в единственном числе. Возможно, они и были для него одним неразделимым существом.

Она понимала, что тут ничего не поделать, они будут насыпать вдовам полные кульки, будут шпынять Алима, будут ворчать в ответ на ее возмущенные тирады. Кроме них, ей не на кого было опереться.

Однажды утром она сидела в задней комнате, забитой тюками с бязью, и щелкала на счетах доходы и расходы, инвалиды курили на улице под навесом, Алим с сыном-подростком стоял за прилавком. Кто-то входил в магазин, что-то спрашивал, татары вежливо-отстраненно отвечали. Вдруг Нина прислушалась. Звук знакомого женского голоса царапнул сердце. Загудел добродушно Артамонов. Она повернулась, смотрела сквозь дверной проем и видела только часть побеленной стены и угол прилавка с ящиком кукурузной крупы.

— Берите, мадам, не стесняйтесь, — вымолвил Артамонов. — Наша хозяйка вас угощает...

«Что за холера! — мелькнуло у нее. — Совсем рассобачился».

Нина вышла из комнаты и увидела девушку в сером платье с красным крестом на груди.

Алим с надеждой оборотился к Нине.

— Да вот она! — воскликнул Артамонов. — Нина Петровна, узнаете?

И Нина узнала Юлию Дюбуа. Она обняла ее, поцеловала в загорелую сухую щеку, испытывая неловкость сострадания и чувство родства. На лице Юлии лежал отпечаток тяжелого горя, как будто она перенесла ампутацию.

— Ты торгуешь? — удивилась Юлия.

— Да, приходится. А ты? Все служишь? Смотри, какая черная.

— Я только что с фронта. Помнишь Головина? Убили его. Почти все наши — кто убит, кто ранен, — Юлия покачала головой, будто не хотела верить тому, что сказала, и снова спросила: — А ты, значит, торгуешь?

— Хочешь черешни? — предложила Нина. — Алим, это моя подруга, дай ей черешни!

— Якши, — невозмутимо ответил татарин. — Когда ты приказал, я сделал.

— Нет, мне фунт сахара, — сказал Юлия. — Здесь все так дорого.

— У нас недорого, — возразила Нина. — Мы стараемся держать доступные цены... — Алим, взвесь фунт сахара.

Артамонов поправил пустой рукав, сказал с усмешкой:

— А мы тут воюем на всю железку! Что еще прикажете инвалидам? Скоро едем в Таврию за харчами.

В его голосе дрогнуло что-то болезненное, будто он извинялся за свой пустой рукав, за Нинину торговлю, за то, что Головин убит.

— Кто такой Головин? — спросила Нина. — Не помню.

— Повезем бусы да огненную воду для обмена с туземными жителями, — заметил одноногий полковник Судаков. — Купцы закрепляют завоеванную территорию. — Он шагнул к Юлии и отрекомендовался, назвав и свой Дроздовский полк.

— А я — Алексеевского, прапорщик Пауль.

— Это фамилия? — спросила Юлия. — Вы немец?

— Нет, я русский. Родился в Новочеркасске, мать казачка.

— Я тоже русская, — улыбнулась она. — А фамилия... — Юлия пожала плечами. — Что ж! Солдатики меня зовут Дубова.

В магазин вошли две женщины-мещанки, приостановились, увидев сестру милосердия и увечных офицеров, потом спросили постного масла.

Нина кивнула Алиму, чтобы он отпустил. Татарчонок взвесил сахар, Алим стал наливать мерным ковшиком в тусклую бутылку с коричневым осадком на дне.

— Значит, ты торгуешь, — с новым выражением произнесла Юлия, точно хотела сказать: «Я не думала, что ты опустишься до этого».

Нине стало досадно и скучно. От Дюбуа повеяло обыкновенной добровольческой спесью, она гордилась своей непреклонностью и видела в жизни только войну. И офицеры явно были на ее стороне.

Эта жизнь ради смерти, с божеством в виде мертвого черепа на нашивках у корниловцев противоречила Нининому пониманию.

Юлия взяла сахар, уплатила старому татарину две тысячи «колокольчиками» и повернулась к Нине попрощаться.

— Забери деньги, — сказала Нина. — Мы не разоримся.

— Пустяки, — ответила Юлия. — Ну прощайте, господа.

Она слегка поклонилась и вышла на улицу, оставив бывших однополчан с их новой жизнью.

А Головин, подумала она, умер просто, вызвался охотником останавливать красный бронепоезд, его охрана бронепоезда заколола штыками.

Нина и ее увечные оскорбили Юлию. Они были отступники. Сегодня в госпитале был жуткий случай, потрясший ее: мальчишка-санитар играл скрипучей дверью, а в палате лежал раненный в голову поручик. Поручик просил тишины, но санитар не прекращал скрипеть дверью, и скрип дразнил, дразнил раненого. Раненый поручик собрался с силами, дошел до санитара и ударил его в лицо. Поручик был молодец. Но что потом началось! Врачи и сестры кинулись защищать бедного мальчика. Как посмел офицер ударить человека? Это дикость и т. д... Вот где все они открылись, думала Юлия, включая в «они» и Нину Григорову. Севастополь с его торгашеством, всепрощением спекулянтов и красных, забвением героев вызывал презрение к новой политике...

После ухода Юлии Дюбуа Нина испытала неприятное чувство. Не зная, как освободиться от него, и желая показать инвалидам и Алиму, что ее не очень интересует отношение к ней этой доброволки, Нина прошла вдоль прилавка, отчитала татарина за грязь и сказала Артамонову:

— Вы, Сергей Ларионович, нынче делаете благородное дело. Оно не меньше, чем ваше умение подрезать врагов из «максимки».

— А что? — спросил Артамонов. — Была бы у меня рука, так бы вы меня и видели!

— Пойду прогуляюсь! — воскликнул Пауль и выскочил из магазина. Судаков поскрипел деревянной ногой по половицам, приблизился к Нине и подставил руку:

— Идем-то, Нина Петровна, не откажитесь прогуляться с полковником-дроздовцем.

— Вы все оскорбили меня! — сказала Нина. — Почему вы струсили? Мне нужны смелые люди! Не нравится — не держу... Может, мне тоже не нравится?!

— Нравится — не нравится, — спокойно вымолвил Судаков. — Какие-то довоенные слова. Ничего не воротишь, любезная Нина Петровна. Ну что вы на меня смотрите? Никто вас не предавал.

— Да, «не предавал», — с горечью произнесла она. — Меня не предавал только Алим. Но он нехристь, чужой.

— Предают только свои, — заметил Судаков. — Забудьте. Нас сотни лет учили: единственный путь — это самопожертвование, служить родине — это приносить жертву... А мы — торгуем? И господин Врангель вместо того, чтобы повесить забастовщиков... Ладно. Торговать так торговать!

— Главнокомандующий играет перед Европой, — сказал Артамонов.

— Ничего!

Если бы Врангель и Кривошеин услышали бы это мрачное «Ничего!», полное мужичьего упорства, они бы увидели, кто подлинный враг их реформам. Свой заслуженный офицер, а не красный комиссар. С комиссаром можно было бы договориться при помощи союзников, сторговаться, отгородиться турецким валом, а свой — беспощаден. Врангель простил забастовщиков, ограничился высылкой в Совдепию. Им там нравится? Пусть живут!

Но выходило, что офицеры против Главнокомандующего, — и нет милосердия, нет свободы, нет надежды. Это только сверху оттаяло, а чуть глубже — вековой лед.

— Сергей Ларионович, пойдите-ка доставьте из Килен-бухты масло, — распорядилась Нина. — Боюсь, там на солнцепеке некому за ним присмотреть.

Артамонов по-бычиному наклонил тяжелую голову, русые волосы зазолотились в солнечном луче подобно нимбу.

Нина чувствовала, как в нем поднимается ярость распинаемого первопоходника.

— В конце концов я никого не держу! — воскликнула она, чтобы опередить взрыв. — Ступайте в свой «Союз увечных», доложите, что кооператив закрывается, отчислений не будет.

— Мы не нищие побирушки! Нечего попрекать куском. Стыдно! — Артамонов вскинул голову и повел могучими плечами. — Пошли, полковник, — позвал он Судакова.

— Ты дурачок, Артамонов, — сказала Нина. — Иди, иди. Ну что ты встал как печенега?

— Да, я дурачок! — рыкнул Артамонов. — У меня есть еще остатки чести. Вам нужен такой товар?

Судаков, вытягиваясь, скомандовал:

— Прекратите, штабс-капитан!.. Мы не торгуем честью. Нас послали сюда, мы служим нашим товарищам. Зажми свою гордыню.

— Я ухожу, — сказал Артамонов. — Не могу.

Он повернулся, заколотый булавкой пустой рукав качнулся ему за спину. Штабс-капитан ушел.

— Яман, — тихо произнес Алим.

«Яман» — по-татарски «плохо». Даже татарин все понял. Наступал яман на русского человека!

Судаков шагнул к двери, закурил.

— Пусть проветрится, — сказал он, окутанный сизым облаком. — Ничего... Помните стихотворение великой княжны Ольги Николаевны? Оно касается всех нас. — Судаков покосился на Алима. — Я прочту, — сказал он с горькой усмешкой. — Скоро два года, как убили царскую семью... — Он поднял голову и стал читать:

Пошли нам, Господи, терпенье
В годину буйных мрачных дней
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей.

Дай крепость нам, о Боже правый,
Злодейство ближнего прощать
И крест тяжелый и кровавый
С твоею кротостью встречать...

Здесь Судаков замолчал, показал взглядом, что понимает, как Нине тяжело это слышать.

Но он ошибался — чтение отдавало мелодрамой. И было жалко убитых детей, только сейчас это была какая-то обязательная показная жалость.

— Вы поедете в порт? — спросила Нина после приличествующей паузы.

Судаков стал нервно тесать спичкой по коробку. Когда прикурил погасшую папиросу и вновь окутался дымом, ответил:

— Из железа вы, Нина Петровна... Сантименты вам чужды.

— Поезжайте, полковник, очень вас прошу, — сказала Нина. — Хватит с нас воображаемых страстей... Если мы хотим работать — надо работать.

И, услышав ответ этой лишенной сантиментов женщины, дроздовский полковник Судаков вспомнил волшебное богатырское существо, стоявшее в сарае на хозяйственном дворе у помещика Саблина — новый трактор, покрытый пылью, на котором никто не будет пахать.

Судаков сказал Нине, что едет, и поехал, раздумывая над воспоминанием. Татарчонок Ахмедка правил лошадью, подвода тряслась, солнце то светило в лицо, то скрывалось за ветвями акаций.

«Трактор?» — подумал Судаков.

Трактор был куплен по настоянию управляющего, отца Судакова, а потом к помещику пришли мужики и просили не отказывать им в заработке на весенней пахоте. О эти живущие в усадьбах помещики? Сколько их осталось? Теперь уж ни одного. Они не могли уцелеть. Разве мог уцелеть Саблин? Он отказался от трактора и продолжал нанимать мужиков, потому что так было заведено исстари. Да и Саблин жалел их, они жалели его.

Размышляя над столкновением трактора и помещика. Судаков решил, что на месте Саблина действовал бы по-другому. Сегодня и Врангель против помещиков. Они погибли.

* * *

Кто сказал, что у Нины нет сердца? Какая чушь! Разве ей не жалко инвалидов? Разве она не поддерживает низкие цены? Разве не терпит выходки своих работников?

Просто Россия перерождается. Нина тоже переменилась.

Какие молодцы англичане! Они говорят: «Мы торгуем и с людоедами» и спокойно делают дело.

И у Нины есть тайное дело, о котором почти никто не знает: она торгует зерном с Константинополем. Она свободна. Во всех этих новшествах Главнокомандующего, в стремлении Кривошеина ввести европейские порядки, она видит спасение.

Все вокруг взбудоражено. Армия наступает. В церквах служат панихиды по убитым, как некогда в декабре и январе служили в Войсковом соборе в Новочеркасске по мальчикам-юнкерам. За пролитую кровь есть цена: с занятием Таврии пшеница подешевела. Севастополь оплакивает своих мертвецов и быстро забывает. Рестораны, театры, цирк, бега, футбольные состязания моряков и учебного бронеотряда, диспуты, призывы провести всеобщий День покаяния, — все это крутится изо дня в день. Все есть, нет одного — никто не уверен, что завтра Врангель не отправит Кривошеина обратно в Париж и не отменит демократию.

Страшно в Крыму, небывало свободно, как никогда на Руси. Выживут ли — неизвестно. Близкий доктор, Константинопольская биржа, обнадеживает Нину, там русские деньги поднялись. Но далекий доктор, Лондонская, ничего хорошего не сулит, там идет открытая игра против русских ценностей. Не верит англичанка. Крым, где французы пытаются усилить свою позицию, ей не нужен.

И в этом бурлящем море Нина не может держаться постоянного направления, оно ее погубит. Она в конце концов не офицер. Это офицера может сменить только смерть. А Нина — вольная.

* * *

Торговля велась на законных основаниях. Нина получила свидетельства в Управлении торговли и промышленности, получила наперекор общей политике правительства не выпускать товаров с нищего внутреннего рынка. Она уплатила «колокольчиками» взятку, и несколько десятков свидетельств, каждое — на вывоз тысячи пудов зерна, открыли путь парусно-моторным шхунам, которые отправлял ее агент Пинус-Сосновский из Скадовска к туркам.

Нестарый еще российский демократ, взявший «колокольчики», пристыдил Нину за непатриотический поступок, коим она обрекала крымское население на еще большие тяготы. Он был большой барбос! Наверное, желал бы получить во франках, ибо она за каждый пуд получала по пятнадцать франков, но Нина сказала, что валюта будет потом.

— Что делать с этими бумажками? — стонал совестливый чиновник. — Что на них купишь? Может, я хотел бы вложить деньги в хорошее дело?

Она знала такое дело и сказала, что один константинопольский меняла продал в Париже миллион рублей «колокольчиками» по три франка за тысячерублевую ассигнацию.

Чиновник прищурился, посмотрел в угол, по-видимому, что-то подсчитывая.

Нина попрощалась, оставив его на перепутье.

С этого дня она вывезла через порт Скадовск много ячменя и пшеницы, и ее агент Пинус-Сосновский, маленький курчавый человечек, готов был гнать в Константинополь пароходы, шхуны и дубки, не замечая ни призывов правительства, ни севастопольской дороговизны. Нина велела ему ничего не видеть и не слышать. Она направляла в Скадовск спички, бязь, оконное стекло. Товары поглощались тавричанами без остатка. Можно было вогнать в бездонную прорву, может быть, все капиталы Русско-Французов, а может быть, и Константинополя впридачу.

Нину страшило не отсутствие товаров, а только то, что ее опередят другие, такие же, как она, решительные, ничем не скованные кооператоры. Армейских интендантов Нина не принимала в расчет, ибо они не могли с ней соперничать. Что интенданты? Ни аршина бязи, ни коробка спичек они не могли дать тавричанам. Предлагали одни «колокольчики» с изображением памятника Минину и Пожарскому,

Это было поразительно! Правительство, которым руководил умный человек, не понимает того, что требуется хлеборобу? Всюду очереди, пустые прилавки и кучи обесцененных денег.

А кто был виноват?

Нине не хотелось признать за собой никакой вины. Но обыватели думали иначе, когда попытались разгромить ее магазин дешевых продуктов. Очередь стучала в двери и кричала: «Открывай! Спекулянты! Давай харчи!»

Артамонов вышел на крыльцо, объявил, что в магазине ничего не осталось. На него смотрели озлобленные лица. Он различил благородные лики офицерских жен и вдов, грубые физиономии мещан, узнал собрата-калеку. Увы, они не верили, что дешевый кооператив больше не обменяет их украшенные георгиевскими ленточками бумажки на кукурузную крупу или картошку. Им казалось, что мошенники прячут продукты, чтобы вздуть цены, надо только посильнее надавить на них.

— Да нету ничего! Нету! — сказал Артамонов.

— Проверить надо, — заявил лобастый инвалид с костылем и сунулся к Артамонову. — Пусти, не дратуй народ. Может, сухую корку найдем.

— Не найдешь, — ответил Артамонов.

— Найду! — сказал инвалид и схватил его за обрубок руки.

Артамонов оттолкнул инвалида и закрыл дверь. Объясняй не объясняй, толку не будет. Он тоже разозлился, почуяв заразный дух разрушения. Он не понимал, чего они добиваются, рвясь к пустым прилавкам. Дверь сотрясалась.

Через несколько минут Артамонов снова был на крыльце. Он еще надеялся на здравый смысл, но не успел произнести ничего вразумительного, как с десяток рук вцепились в его френч и стащили на землю. Толпа ворвалась в магазин. Что они искали? Наверное, не продукты, а виноватых. И, увидев тюки с бязью, кинулись рвать ткань, мстить спекулянтам.

На Нине разорвали платье. Избитый Пауль барахтался среди тюков, плача единственным глазом, и нащупывал сдвинувшуюся кобуру с револьвером.

— Спасите! — закричала Нина.

Чудовище толпы, поглощенное борьбой с тюками, вдруг обернулось к ней.

— Вот она! — раздался ужасный голос,

И она должна была погибнуть. Но Судаков выстрелил в обладателя этого ужасного голоса. И раздался еще один выстрел.

Чудовище оцепенело. На полу с раздробленным лбом — хрипел безногий человек в английском френче, собрат Судакова.

— Кто ее пальцем тронет — всех кончу! — раздался рев Артамонова.

Штабс-капитан отшвыривал людей, возвышаясь над ними. Они не сопротивлялись. Чудовища больше не было. Ворча и шипя, толпа исчезала.

Нина сжимала на груди разорванное платье. Рядом с ней стояли Артамонов, Судаков и Пауль, Убитый, раскрыв рот, с изумлением смотрел в потолок.

Что это было? Пришла погибель Врангелевской демократии? Или просто случай? Просто разгоряченные газетами члены нового «Общества потребителей» захотели обратить на себя внимание? На то, что они не могут ждать? По-прежнему придерживая разорванное платье, Нина наклонилась и отодвинула растерзанный тюк бязи подальше от окровавленной головы мертвеца.

— Я восхищаюсь тобой, — сказал ей Артамонов, — твоим самообладанием.

Пауль накрыл убитого газетой,

* * *

Но все-таки кто-то был виноват. От Пинуса-Сосновского долетела весточка: он арестован в Скадовоке, обвинен в шпионаже и ждет военно-полевого суда. Пинуса надо было спасти. Он мог мешать тупым интендантам, которые могли додуматься так убрать конкурента. А если и Нину обвинят? Ведь нетрудно доказать, что она виновата. В том, что у правительства нет твердой валюты, нет товаров для крестьян, нет настоящих работников. В том, что хлеб идет в обход дырявых мешков интендантства к богатым константинопольским и марсельским едокам.

Пинуса могли арестовать только за эту вину. И Нина испугалась. Военным ничего не стоило запретить торговлю с Константинополем, арестовать всех торговцев, выбросить для обывателей на рынок дешевый хлеб.

Угроза в который раз исходила от своих, от необходимой Нине могущественной силы.

— Мадам, чего вы боитесь? — спросил ее Симон, когда она прибежала к нему за защитой. — Кто посмеет запретить? Я сейчас скажу Налбандову, твоего человека немедленно освободят.

И он сказал. Но Пинуса уже никто не смог освободить. Даже главнокомандующий с Кривошеиным. Пинуса повесили как большевистского шпиона. Рассказывая об этом, Симон недоуменно пожимал плечами и переставлял с места на место бронзовую фигурку конного казака, стоявшую возле настольного письменного прибора. Француз не на шутку был раздосадован, он воскликнул в сердцах:

— Кто думал, что ваши герои такие идиоты?!

Возвратить Пинуса он уже не мог, несмотря на свое могущество. Он раздраженно говорил об извинениях Налбандова и дуроломах-военных, а Нина чувствовала, что он видит во воем этом дурное предзнаменование.

— У меня в Скадовске больше никого, — пожаловалась она.. — Я поеду туда.

Она хотела услышать поддержку этого намерения, которого на самом деле у нее еще не было, и только после гарантии она, может быть, и направится в Таврию. А может, и не направится.

— Ты не боишься контрразведки? — усмехнулся Симон. — Россия — страна маленьких сатрапов. — Он щелкнул пальцами, обрадовался найденной мысли: — Возвышенные умы и маленькие сатрапы!

Кого он считал возвышенным? Те, кто казнил бедного Пинуса, действовали безусловно из возвышенных соображений.

— Спроси у своих калек, как это делается, — продолжал Симон, намекая на убийство в Нинином магазине.

Нина почувствовала, что она... русская, а он француз. Ее калеки ни за что не высказали бы ей такого упрека, они пожалели бы ее. Она вспомнила яростные страдающие глаза Артамонова и сравнила е ним Симона. «Симоша, ты тоже боишься», — мелькнуло у нее.

— Думаешь, запретят торговлю с Константинополем? — спросила Нина.

— Ни за что! — уверенно произнес Симон.

— Но нам самим нужен хлеб, — сказала она. — Возьмут и запретят.

— Пусть запрещают, — ответил он. — Тогда ваши мужики попрячут хлеб, начнут гнать самогонку. Ничего не добьетесь. И Францию оскорбите.

— Да, да! — сказала Нина. — Францию! А кто о нас позаботится?

— Ну не продавай хлеб в Константинополь, — заметил Симон. — Как и русские деньги... Что? Ну то-то, Ниночка. Тебя и виселица не остановит. — Он засмеялся, вышел из-за стола и сел рядом с Ниной в кресло, взяв ее за руку. — У нас одни интересы, богиня. Не забывай этого.

Симон стал поглаживать ее руку и пожимать пальцы, обнаруживая слишком явные интересы, и Нина засмеялась, отняла руку. Но отчуждение растаяло.

— Пообедаем? — предложил он и снова забрал руку.

— Тебе еще не надоело? — удивилась она.

— Ты мне всегда нравилась, — сказал Симон. — Почему бы нам не пообедать вместе?

— Только без десерта, — улыбнулась Нина.

— Ты не здорова? — тоже улыбаясь, спросил Симон.

— Отложим до следующего раза, — сказала она, хлопая его по руке.

— Конечно, ты немножко врешь, — заметил он. — Лучше скажи, что у тебя голова занята другими делами, я скорее поверю.

— Как ты можешь! — вымолвила она, играя взглядом.

Слава Богу, он не настаивал, а то бы ей пришлось трудно. Как женщина Нина вполне понимала, что она должна подчиниться, но сегодня ей было стыдно перед ее калеками. Казалось, Артамонов как то узнает, будет презирать.

— Ладно, пообедаем без десерта, — сказал Симон. — Сейчас ты похожа на француженку. Обольстительна и холодна. Когда ты русская, ты гораздо милее.

— Ты забыл, как предлагал мне отурчаниться? — напомнила Нина.

— Каюсь, — сказал он. — А вы любите покаяния. Читаю то здесь, то там: «Надо провести День покояния»! Зачем?

— Наверное, чтобы очиститься. Все устали от старых грехов. У меня на душе столько... — Она зажмурилась и покачала головой. Ей почудилось, что откуда-то строго глядят на нее и вот-вот потребуют ответ за все, что она сделала с собой.

— Англичане обошли нас в Турции, — сказал Симон.

— Англичане продают нас Турции, — вымолвила Нина давнишнюю шутку. — Нас — Турции... Если бы можно все вернуть назад! — воскликнула она. — Помнишь, как жилось перед войной? Я готова каяться каждый день...

Однако он посочувствовал и перевел разговор на турецкие дела, на положение Проливов, где владычица морей со своим флотом свысока глядела на союзников. Может быть, он уже не помнил поселка Дмитриевский на границе области Войска Донского и Малороссии?

Скорее всего, не помнил. Чужая сторона, где ему хорошо платили, и больше ничего.

— Ты поможешь мне в Скадовске! — потребовала Нина, возвращаясь к кровавой действительности.

Симон обещал.

Потом они обедали в компании его сотрудников в ресторане гостиницы Киста, ели жареную камбалу, пили «абрашку», как на офицерский манер он называл «Абрау», с любопытством наблюдали, как вдруг прямо перед ними на улице появились солдаты и стали останавливать всех мужчин. Ловили дезертиров и уклоняющихся от службы.

— У меня пароход идет в Скадовск, — сказала Нина. — Я все-таки поеду. Не убьют. — Она подумала, добавила: — Со мной трое таких молодцов...

Сосед Симона, важный русско-француз, посмотрел на нее, извинился и стал рассказывать подробности закрытия за антисемитизм газеты «Русская правда».

Симон смотрел на море, думал о чем-то своем. Нина хотела было потеребить его, но рассказ важного господина увлек всех, и она не стала трогать Симона.

— Наши жидоморы всегда суются не вовремя! — сказал русско-француз насмешливо. — От них один вред.

Весь анекдот случившегося заключался в том, что какой-то севастопольский еврей пожаловался своему соплеменнику, служившему переводчиком при американской миссии, а американцы выдали упрек самому Врангелю. И газетка приказала долго жить.

— Сахар Бродского, чай — Высоцкого, Россия — Троцкого, — вымолвил Симон. — Вы, месье, не забывайте, что «Англо-американское экспортно-импортное общество»...

— Именно! — перебил его важный господин. — Тоньше надо действовать. Это же чушь собачья — антисемитизм.

— Бей жидов, спасай Ростов, — закончил Симон.

— Что? — спросил господин. — То есть как?

— Это казачий фольклор, не волнуйтесь, — невозмутимо объяснил француз и заговорил с Ниной о политике Кривошеина в области хлеботорговли, делая вывод, что запрещение свободной торговли лишит Крым всех привозных товаров и наступит жестокий товарный голод. — Никто этого не допустит, — закончил он. — Я верю в здравый смысл.

И Нина верила. Правда, знала она, что есть по крайней маре два здравых смысла, един — добрый и терпеливый, второй — недобрый и нетерпеливый. Но все равно она решила ехать.

В Скадовск! Навстречу войне, убившей Пинуса и кормящей Нину. Она уже не боялась ехать, сказав себе, что не имеет смысла отдавать каким-то тупоголовым свое прибыльное дело. Убьют? Пусть убьют. Она ехала воевать и вспоминала с улыбкой, как собиралась мстить толстому турку.

Дальше