Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава одиннадцатая

1

И кануло все, ушло с быстрым течением навеки!

Сгорел в боях под Кромами московский поход. Ранними октябрьскими метелями замело следы добровольцев. Зажатая политкомиссарами и заградительными отрядами Центральная Россия, медленно, с трудом развернувшись, выдавила деникинскую занозу. А что до отдельных юнцов, вольно или невольно брошенных в самое пекло, — одни погибли, другим было суждено испытать злую долю раненого-калеки, третьи, отступая, дошли до Орла, Курска, Харькова, до степи и потом увидали Крым и турецкие берега, тот самый долгожданный Константинополь, с проливами, к которым вела Россию победа в великой войне, вела и не привела. Не было ни победы, ни России, ни проливов. На Константинопольском рейде стояли английские и французские крейсера. Древний Царьград, помнивший киевского князя Олега, сиял величественными куполами Айя-Софии. И думалось, глядя на мраморные дворцы и сады, спускающиеся прямо к воде Босфора, что скоро, скоро вернешься домой...

В Крыму Виктор болел сыпняком, и тогда снился ему Макарий, звучали разные голоса, мелькали под аэропланом хутора и железнодорожные станции. Ветер дул ему в грудь, внизу была пропасть. Макарий и отец, как ангелы, летели рядом.

Кто-то кричал:

— Эх, офицеры! Зазнались! Без батарей. С одними винтовками...

Другой голос откликался:

— Не ложиться! В полный рост, трусы!

— Тяни! Тяни за ленту! Разворачивай!.. По саням! Бей по саням! По комиссару! Еще! Еще!

Голосов звучало множество. Виктор не знал, куда он летит, почему возле него умершие и куда его зовут.

— Большевики вынуждены делать дело Ивана Калиты!, — настойчиво твердил еще один голос. — Держава живет по своим законам, ей все равно, какой флаг, — белый, красный...

В бреду Виктор соединил Ледяной поход и московский.

У Виктора тиф, он никуда не пойдет... Сосед в цепи приподнимается, чтобы получше осмотреться, и вдруг выгибается, на мгновение будто окаменевает, и валится на бок. Его фуражка катится колесом. Далекий пулемет поднимает ее в воздух. Раз, другой, третий! Разрывает в клочья.

После тифа Виктор до мая числился в нестроевой части, а когда совсем поправился, стал ходить с офицерами в порт на разгрузку, подрабатывая за ночь несколько десятков тысяч рублей.

Здесь, в «крымском сидении», начинало что-то осознаваться, и горькая мысль о русском народе мучила многих.

Каждый день Виктор слышал, как задавали вопрос, что их ждет впереди, и как натыкались на свою вину.

— Я застрелил, наверное, десятка три товарищей, — признался поручик Вольский, веселый и простой в обращении офицер. — По обычным меркам я убийца и мы все убийцы... Но представьте, буря когда-нибудь должна кончиться, — мы станем нормальными...

Разговаривали ночью при звездах и блеске лунной дорожки в море, ожидая то ли баржи, то ли буксира. Вода шипела и терлась о пирс. Пахло волей, простором. Вечность и Божье провидение, казалось, взирали с вышины на молодых людей. Подступало томительное раскаяние.

Шли на Москву, а оказались в Крыму, на клочке суши, не понятые народом, который освобождали. Да он не нужен был летом и ранней осенью прошлого года народ, дрожавший над своими маетками и дожидавшийся, чья возьмет верх.

— Надо было помягче, — сказал Виктор. — Не отнимать, за все платить.

— А где взять гроши? — насмешливо спросил прапорщик Глинка — Хлевы чистить или как? С нас одна баба за шлею пять фунтов соли взяла. Мы же ее пальцем не тронули.

Все замолчали, потому что Глинка хоть, может, и не солгал, но вообще-то в его пять фунтов никто не поверил.

— Уляжется буря, долго нам придется грехи отмаливать, — потом сказал Вольский. — Мы уже совсем пролетарии, живем своим трудом, никого не трогаем.

... И вскоре отмолили. Началось наступление армии генерала Врангеля из Крыма.

Когда подошли к Перекопскому валу — светало. Бледный месяц скатывался за пирамидальные тополя. За валом трещали частые выстрелы и гудели пушки. Со дна вала клочьями тянулся туман, веяло земляным холодом.

— Что, господа? — спросил Виктор у Вольского. — Уже отмаливаем?

Рассвело. Майское солнышко лилось ранним теплом. Навстречу полку вели раздетых босых пленных.

— Опять начинается! — сказал Вольский. — Но что там эти пленные?

Приближался бой.
Мы живем среди полей
И лесов дремучих,
Но счастливей, веселей
Всех вельмож могучих!
Эй, дроздовцы, эй, дроздовцы,
Живо, живо, веселей!

Из степи веяло будоражащими запахами. Молодые, еще зеленые пучки ковыля колебались под ветром. Разноцветные ковры горицветов, лютиков, сон-травы навевали думу о Терноватой балке, возле которой сейчас такая же благодать.

Впереди трещало и гудело.

К вечеру вошли в Первоконстантиновку, еще не остывшую от дневного боя. Выдвинули заставу на окраину, в кусты возле кладбищенской стены. Сюда доносились дымки из кухонь-летовок, отсюда было видно и степь, и широкие кладбищенские ворота, куда вносили убитых.

Ротная застава сидела под теплыми камнями стены, ела горячий кулеш и глядела на привычный ритуал панихиды. Опять смерть завела свой «Коль славен наш Господь...».

Тогда, в последние майские дни, невозможно было всерьез думать о гибели, ибо вокруг цвело раннее лето и даже здесь, у стены поповского гумна, ярко блестели в жесткой листве красные мелкие вишни-майки, как бы свидетельствуя о торжестве природы над смертью.

— Младая жизнь у гробового входа, — сказал Вольский и стал рвать чуть запыленные вишни.

Все узнали пушкинскую строку, она освобождала от внутренней неловкости пред ликом погибших. Но и предупреждала: завтра это может быть с каждым из вас, господа. Да, все же с ними были и Пушкин, и Суворов, и летчик Нестеров. Родина! Великое чувство данного тебе судьбой единственного пристанища.

В Турции, глядя сквозь дырявую крышу на османские звезды в осеннем мраке, Виктор вспоминал тот вечер в Первоконстантиновке, кладбище, строчку из Пушкина и мелкие кисловатые майки, красным соком окрасившие губы офицеров. И жизнь была там, в воспоминании. Только там.

На следующий день, рассыпавшись цепью, рота шла, вскинув винтовки на руку, не стреляя. Снова несло сухим пыльным цветочным запахом, и синело над холмами ласковое небо. За холмами — красные. Там что-то зажужжало, завыло. И выползли, сверкая черной краской, медленные броневики. Бело-розовые облачка шрапнели поплыли в прозрачной синеве. Торопливо бухали скорострельные пушки Гочкиса, сминая, отбрасывая цепь назад. За броневиками не спеша затрусила красная пехота.

Вольский упал, левая ступня как отрезана, и бьет из голенища красным.

— Спасите, братцы! Не оставляйте!

Его не смогли вынести. Кто упал — погиб. И только через сутки, когда Первоконстантиновку отбили, вынесли Вольского. У него горло было проколото штыком, и все остальные убитые имели колотые штыковые раны.

«Коль славен наш Господь...»

«...У гробового входа младая будет жизнь...»

Убирали убитых до самого вечера и похоронили в общей могиле.

А вишни краснели в садах, дразнили. Жалко было оставлять.

Роту посадили на подводы, и подводы быстро поехали вперед, к тем холмам, из-за которых позавчера выползали броневики. Но вишни прямо лезли в глаза, и тогда Глинка сказал:

— Руби топором!

И как будто наступило облегчение. Над подводами вырос вишневый сад и, качаясь, покатил по дороге.

Губы снова окрасились соком. Косточками стреляли вверх, как малые дети. Трещали кузнечики, пахло конским потом.

И что же?

В ноябре их выбросили в Турцию.

Галлиполи, Галлиполи... Крошечный городок, пристанище разбитой русской армии. Берег угрюмого Дарданелльского пролива, путь к которому, как некогда утверждалось, лежит через Вену и Берлин.

Вот и все о последнем вишневом саде. Он исчез, истлел с проколотым горлом, больше его нет. А есть этот полуразрушенный при высадке англо-французского десанта турецкий городок Галлиполи. Что ж, будем жить здесь, будем глядеть на далекие темные горы на малазийском берегу, как глядели на них пленные запорожские казаки или русские солдаты, тоже томившиеся тут в плену после Крымской войны. Не мы первые!..

Зима, холод, страшный восточный ветер. А там было лето, утренний туман стлался над степью, и по колено в тумане офицерская рота на ходу развернулась и взяла штыки наперевес.

Навстречу шли они, курсанты. И тех, и других можно было остановить пулеметным взводом. Но пулеметы заткнулись. Только штыком! Боя не затягивать!

Курсанты запели что-то свое, как молитву. Потом перестали. Прошлогодняя сон-трава трещала под ногами.

Прицел пять. Четыре. Три... Триста шагов... Пальцы стиснули ложе винтовки... Цепь курсантов гнется, фланги то опережают, то отстают... Двести... Сто... Роту как будто стискивает с боков к центру, фланги загибаются назад. И нестерпимый страх давит грудь...

Но в Галлиполи еще тяжелее.

После эвакуации Крыма в ноябрьском море плыла изгнанная Россия на 126 кораблях в Константинополь. Кого только не было на палубах и в каютах парохода «Саратов», на котором среди тысяч военных был и двадцатилетний юноша с погонами вольноопределяющегося и серебряным тусклым знаком «Ледяного похода». Этот терновый венок из черненого серебра, пересеченный сверху вниз серебряным же мечом, был самым ценным предметом Виктора. Кроме часов, подаренных Макарием. Но часы были спущены на веревке в один из турецких каиков, окружавших «Саратов» на золоторогском рейде, и ушли в обмен на лаваш и халву. А знак остался. Терновый венок превращался в символ изгнания.

В Константинополе французское командование разрешило сойти гражданским лицам. Военных ждали Галлиполиский полуостров, Чаталджа и остров Лемнос.

Армия сводилась в корпус, дивизии — в полки, артиллерийские дивизионы — в артиллерийский батальон.

На причале Галлиполийской бухты стояли черные сенегалы в желтой униформе и стальных шлемах, настороженно наблюдали за, выгрузкой вооруженной белой гвардии, голодных униженных людей. Горнисты играли «сбор», били барабаны.

Еще в Константинополе французы распорядились о сдаче оружия, но оно не было сдано. И теперь они явно опасались русских, как будто те могли выкинуть какой-нибудь фортель, например восстать и соединиться с младотурками-кемалистами.

В холодный рассветный час русские уныло спускались по трапам, надеясь здесь, в полуразрушенном городе с чахлыми кипарисами, найти пристанище. Не надо им было ни младотурков, ни Сенегалов, а только бы завалиться в какую-нибудь щель и очухиваться, содрав с ног прикипевшие сапоги. Да и не было русских, а были разговаривавшие на русском языке — таких было большинство, пришибленных, злых, безнужных людей. Рано или поздно они были обречены раствориться в чуждом им мире или оказаться за колючей проволокой во французском концентрационном лагере.

Часть корпуса временно разместилась на окраине городка в двух огромных длинных сараях. Крыш не было. Ночью над головами сияли звезды, в стропилах свистел ветер. Эти звезды и этот ветер неслись отсюда в Россию, сопровождаемые стонами раскаяния и стонами ненависти.

Изгнанники спят. В шесть утра протрубят побудку, и они побегут к колодцу за четверть версты, умоются ледяной водой, потом побегут обратно, оденутся в короткие английские шинели и выстроятся на линейке. «Смирно! Равнение налево!» — раздадутся знакомые команды, и будет исполнен обычный ритуал, чтобы никто не забыл, что он является частицей нерушимого целого. «Господа офицеры! Здорово, молодцы!» Все стоят в одном ряду, так же тесно, как и спят на нарах, прижавшись друг к другу. Горнист заиграет «На молитву», и все затянут: «Кресту твоему поклоняемся, владыка», — и сладкие звуки молитвы на несколько минут увлекут душу. Потом будет работа и утомительное учение, до вечерней молитвы время будет заполнено, как и должно в армии...

А пока все спят и смотрят светлые сны о милой родине, куда они еще вернутся, кто за прощением, кто для мести.

Виктору снится Миколка. Миколка протягивает руку, а там синее яйцо-крашенка. «Давай цокнемся», — говорит он. Из яйца выходит турецкая феска. «Возьми, — предлагает Миколка. — Теперь ты турок. Будет у тебя феска». Виктор хочет сказать, что он не турок, но Миколка исчезает, а возле фески появляется патруль юнкеров Алексеевского училища и подозрительно смотрит на Виктора. «Ты хочешь сбежать? «

Сбежать некуда. Две силы караулят Добровольческий корпус, две воли, русская и французская. Русская проводит учения, марши, работы, принуждает преодолеть уныние, а французская стремится не упустить белогвардейцев из-под контроля и все решительнее требует сдать оружие.

Бежать некуда. Бухту патрулируют юнкера и сенегалы, и лишь в скромной ресторации грека Попандопуло за пол-лиры можно найти утешение.

Главная часть корпуса разместилась в семи верстах в противоположную от сараев сторону, в долине роз, окруженной холмами. Ее назвали «долиной слез и смерти». Справа от арочного мостика через безымянную речушку, струившуюся по каменистому руслу, ставили палатки и, поставив, забирались в них и стелили одеяла на голой земле и ложились пластом. Можно было не думать о жизни. И чтобы сберечь людей от простуды и апатии, командующий приказом по корпусу понудил всех сделать в палатках койки.

Виктор перешел в палаточный городок позже. Уже стояли кресты на первых могилах русского кладбища. Там лежали умершие от безверия и тоски, убитые на дуэлях, застрелившиеся и расстрелянные.

Вид палаточного лагеря все-таки внушал уважение к воинской силе корпуса. Перед выездом в лагерь на арке был установлен герб Российской империи и стоял часовой под грибком, а перед полковыми линейками на столбах белели полковые вензеля. Строилась церковь, из ящиков и натянутых на рамы одеял делались аналой и царские врата. Действовал лазарет. В починочной мастерской шили из одеял галифе и набивали подметки к сапогам. Еще была учреждена гауптвахта, введен комендантский час. Военно-полевой суд приговорил нескольких солдат к смертной казни — они продали свои винтовки.

В «долине слез и смерти», среди голого поля, вырос русский военный город. Он был страшным, безжалостным и все же был единственной опорой изгнанников.

На последнее требование французов о сдаче оружия командование корпуса ответило, что ни одна винтовка не будет отдана добровольно и может быть отнята только силой. Две силы приготовились к столкновению. В лагере говорили, что донцы возле Константинополя уже дрались с сенегалами, и это воспринималось с гордостью за казаков. «Что ж нам хитрить? Пожалуй, к бою. Уж мы пойдем ломить стеною, уж постоим мы головою за родину свою...» И кстати «Бородино» поручика Лермонтова вспомнилось!

Была, значит, еще сила, самая могущественная, и она сжимала сердце.

Французы пригрозили прекратить довольствие русских, в ответ корпус провел смотр частей, как бы предупреждая, что не уступит. Союзники любезно поинтересовались: неужели русские намерены открыть военные действия? Им спокойно ответили, что они ошибаются, что это обычные занятия для поддержания боевого духа и готовности. Тогда к Галлиполи подошла эскадра из двух броненосцев, трех крейсеров, пяти миноносцев и транспортных судов. Командующему корпусом Кутепову заявили, что будет высажен десант. «Что ж, — ответил Кутепов. — Как это ни странно, но назавтра мой корпус проводит маневры по овладению перешейком».

И французы отступили, эскадра оставила Галлиполи, и русским как будто окончательно было предоставлено право полуголодными окаменевать на каменистом полуострове. Вместе со своими поручиками Лермонтовыми.

— Да, господа, — говорил в палатке-читальне немолодой ротмистр в пенсне. — И Лермонтова убили на дуэли, и Пушкина. И Толстого предали анафеме, а Достоевского упекли в острог... Горькая доля у тех, кто несет белую идею в России. Мы сами знаем, сколько у нас грязи. Если бы не наша грязь, быть бы нам сейчас в Белокаменной... Но мы можем еще очиститься.

Ротмистра к лекциям больше не привлекали, его вызвали в контрразведку и долго прочищали мозги. Он был корниловец, один из тех, кто с папиросой во рту, не сгибаясь под пулеметами, ходил в атаку.

Виктор встретил ротмистра на холмах, они резали вереск и разговаривали о жестоком патриотизме армии. Дул холодный ветер. У Виктора на боку и спине ныли чирьи. Жить было тяжело.

— Забудьте о самоубийстве, — вдруг сказал ротмистр. — Все, что здесь делается, — это единственно возможное в наших условиях. А внутри казарменных порядков зарождается человеческая жизнь. Вы обучаетесь какому-нибудь ремеслу?

Виктор ходил на курсы электротехников при техническом полке. С чего ему стреляться? Он даже не понял, почему ротмистр предостерегает от пули в лоб. Несмотря на тощий паек, в лагере еще можно было жить и примиряться с жестокой дисциплиной, под ее броней пробуждались ростки то ли земского просветительства, то ли либерального вольнодумства.

Ротмистр посоветовал Виктору не бросать курсы и стал дальше резать вереск. Они собрали по вязанке, чтобы завтра продать в городе за пару пиастров.

— Им не нравится, что я говорю правду! — сказал ротмистра. — Они думают, что поручик Лермонтов подчиняется белому движению. Они не понимают!

Вернувшись в лагерь, ротмистр направился на кавалерийскую сторону, за мостик, а Виктор остался среди палаток пехотных полков.

Больше они тесно не соприкасались. А весной ротмистр оказался в группе согласившихся переселиться в Бразилию и уехал, презираемый всеми за отступничество. Лагерная газета, именуемая за напористость «паршивкой», написала, что России такие бразильцы не нужны. И ротмистр будто умер.

В машинописном журнале «Развей горе в голом поле», который выпускали два офицера, появилась статья о белой идее и нищенствующем Рыцарском Ордене, объединившем на, чужбине всех разрозненных измученных воинов, горстку сохраняющих русскую государственность людей.

Спустя много лет тот ротмистр в пенсне вдруг ожил в памяти Виктора. Игнатенков узнал о том, как немцы, войдя в Прагу, слушали хор мальчиков в русской гимназии и как мальчики запели «Бородино» поручика Лермонтова. Виктор представил поющих перед врагом детей, и ему сдавило горло.

Тогда в «долине слез и смерти» эта сила была последней опорой. Она не могла различать лиц изгнанников, они представлялись ей одним целым, и просыпающийся в каждом дух был ей чужд, ибо ослаблял ее. Эта сила спасала и карала. Несколько июльских дней по галлипольским холмам бродили тысячи молодых и пожилых мужчин, распугивая скорпионов и змей, искали камни весом не меньше десяти килограммов и сносили вниз. Из камней сложили курган, увенчали крестом и на переднем фасе вмуровали мраморную доску с двуглавым орлом и надписью на четырех языках — русском, французском, турецком и греческом: «Упокой, Господи, души усопших. 1-й Корпус Русской Армии своим братьям-воинам, в борьбе за честь родины нашедшим вечный покой на чужбине в 1920-21 годах и в 1854-55 годах и памяти своих предков-запорожцев, умерших в турецком плену».

Двадцать четыре тысячи скрепленных цементом камней, — вот что такое был этот памятник. И следовало считать камнем каждого корпусного чина.

Все были как один. Но в памятнике недоставало одного камня. Этот камень должен был принести ровесник Виктора, кавалерист Борис. И не принес. Виктор познакомился с ним на футбольном матче своего полка и кавалерийского. Этот сухощавый, обнаженный по пояс парень с сабельным шрамом на плече играл хавбека и очень хотел выиграть. Он вел мяч, растопырив локти, чуть ссутулившись, и с веселой усмешкой глядел перед собой. Футбол — новая игра, ею увлекались почти все молодые, юнкера, вольноопределяющиеся и младшие офицеры. Им было хорошо на поле, ни о чем не думали и бегали как дети.

Кто же постарше, мог сосредоточиться в одной из семи лагерных церквей, либо заниматься в кружках, либо выпускать листки и журналы. В журнале Марковского полка с самоедским названием «Шакал» были помещены такие стихи:

Наша жизнь полна лишений,
Унижений и гонений,
Всем мы чужды — здесь и там,
Нет на свете места нам.
Мы — навоз для удобренья
Для другого поколенья...

Лучше футбольных поединков ничего не было!

И рядом на гауптвахте за провинности пороли розгами солдат, в контрразведке дознавались о подозрительных разговорах, возле ресторации в городке офицеры дрались с патрулем... То, что стремилось хоть в малой степени отойти от сцементированного монолита, должно было быть возвращено назад.

12 мая, почти за два месяца до установки памятника, Виктор присутствовал при расстреле своего знакомого старшего унтер-офицера 1-го кавалерийского полка Бориса Коппа. Зачитали приговор. Копна привязали к столбу, и он помутившимся взглядом в последний раз посмотрел в далекую сизую даль Мраморного моря, на север, в родную сторону. Он обвинялся в агитации против армии. Но от армии его могла избавить только смерть.

И выложенная камнями надпись на желтоватой земле утверждала для каждого эту незыблемую истину: «Только смерть может избавить тебя от исполнения долга».

Но когда расстреливали Копна, уже было известно, что верховный комиссар французской республики в Константинополе генерал Пелле сообщил Врангелю о решении прекратить кредит. Галлиполийский лагерь вскоре должен был исчезнуть, а тысячи изгнанников — рассеяться. Врангель резко возразил — ему ответили из Парижа: «Напрасно было бы думать, что большевиков можно победить русскими или иностранными вооруженными силами, опорная база которых находилась бы вне пределов России, и, вдобавок, победить с помощью солдат, которые в момент наилучшего состояния армии в Крыму на родной почве не оказались в силах защитить его от прямого нападения советских войск».

Впрочем, напрасно было бы надеяться, что это могло спасти Бориса Копна. Машина правосудия и долга должна была делать свое дело во имя родины.

Отныне ее имя, произносимое начальством, уязвляло Виктора.

* * *

В декабре 1921 года после ликвидации галлиполийского лагеря Виктор оказался в Болгарии. Больших желаний у него не было, он надеялся, что в Болгарии русские получат поддержку от братьев славян, а что дальше — не загадывал.

Хотя белогвардейцы еще сохраняли верность белой идее и военную организацию, будущее для уцелевших молодых людей начинало казаться еще более неопределенным. Ради заработков приходилось работать на строительстве железной дороги; по утрам молились, ходили строем, вечером снова молились... Это медленное врастание в мирную жизнь было еще болезненнее, чем галлиполийская ностальгия. Там-то они знали, что живут временно, а здесь не было и такого утешения. Наоборот, о возвращении домой следовало забыть. В России закончились крестьянские мятежи, объявили новую экономическую политику, примиряющую собственников с красной властью, и, самое отрезвляющее, англичане заключили с большевиками торговое соглашение, открыв им дорогу для других соглашений — с поляками, прибалтами, турками, афганцами. К тому же большевики объявили амнистию всем рядовым белогвардейцам, показывая, что есть новые пути.

2

Новая действительность была непривычной и требовала жертвы, на которую многие не могли решиться. Требовалось перестроиться на созидательный лад, научиться идти на уступки чужим мнениям и мирно жить бок о бок со своим противником. Жизнь требовала прочности. Но и прошлое жило в каждом и не могло в мгновение ока зарубцеваться.

Анна Дионисовна и Иван Платонович Москаль занимали отдельную квартиру в доме технического персонала. Часто заходил в гости Рылов. Правая рука у него была подвязана, после ранения ключица не срослась. Приходили и другие начальники. Все они уважали Анну Дионисовну, а в последнее время стали к ней прислушиваться, потому что она в отличие от строгого Рылова видела за излом возрождение России от зла гражданской войны.

Поставив чай, Анна Дионисовна внимала разговорам о добыче угля, о темном народе, которого надо постоянно подталкивать к работе, о нехватке настоящих работников. Затем она говорила почти одно и то же, напоминала, что раньше они боролись с российскими промышленниками, а нынче рады бы у них поучиться.

— И придет время, когда вы позовете себе на помощь всю русскую натуру, — говорила Анна Дионисовна еще до принятия нэпа. — И всех купцов Мининых вспомните, все по-хозяйски приберете, потому что иначе прогорите!

Слушать такое членам партии было, наверное, странно, но все знали, что Анна Дионисовна никакая не монархистка, а просто живет старыми мерками.

Но после голода, после мужицкого бандитизма, превратившего сельские отряды самообороны в гнезда махновщины, после разорения войной основного кадра рудничных рабочих нынче у всех вертелся один и тот же вопрос: «Власть наша. А что дальше?», — и ответ на него, даваемый излом, казался половинчатым. Хотелось ясности, торжества идеи справедливости. Что НЭП? Крестьянину он оставляет волю. А рабочим? На что она рабочим — плести веревочные чуни? В Юзовке тяжким трудом задули домну и на митинге приняли отступническую, по правде говоря, резолюцию: «Завод должен работать, чтобы произвести продукт, за который крестьянин даст нам хлеб!» Чтобы пролетарий с протянутой рукою шел в деревню? Гегемон? Диктатор? Просить?

Несколько раз в квартиру приходили из домкома, жаловались Рылову на тесноту, а Рылов отправлял домком сходить поглядеть, как живут шахтеры в семейных бараках. Анна Дионисовна заметила для себя, что этот довод («другим еще хуже») перестал убеждать, хотя, как в военную пору ненависти, стремились скорее не к улучшению своей жизни, а разрушению чьей-то, лучше устроенной.

Домком с завистью смотрел на уютное жилище Анны Дионисовны, задерживали взгляд на фотографической карточке Макария.

— Ахвицер?

Это звучало как осуждение, напоминало убийцу ее сына Миколку.

Этот домком сам себя выбрал, чтобы следить за справедливостью в их доме. Решительные шумные люди, среди них были и члены партии, не признавали никакого отступления. Они не боялись ни Москаля, ни Рылова и говорили, что надо рубать врагов на капусту.

Иногда она встречала и Миколку. Он жил в бараках и числился на григоровском руднике десятником. Говорили, он был ранен в Крыму.

Анна Дионисовна ничего не забыла, ни Миколкиного обвинения Виктора в предательстве, ни убийства Макария. Но о мести не думала и вспоминала кривоногого тугощекого мальчишку, каким был Миколка, когда впервые появился вместе с Павлой на хуторе.

Прошлое рухнуло. Вместо детей, настоящей семьи и своего круга знакомых у Анны Дионисовны теперь был круг знакомых Москаля. Она привыкала к новым взглядам, искала нравственную опору в привычном, стремясь к устойчивости будничной жизни и накоплению прочности. Однако новое только нарождалось и таило в себе как возможность умиротворения, так и зерна прежней вражды. Нэп открыл частные магазины и лавки, но товарооборот был нарушен, больше половины шахт закрыта, у народа денег нет. Нэп как будто покрывал редкими пятнами зелени черное пожарище. Анна Дионисовна смотрела на эти ростки с надеждой, словно из травы мог вырасти лес.

Анна Дионисовна знала, что из-за неработающих шахт, безработицы и безденежья большая часть людей живет плохо. Революция не сделала их богатыми, но научила воевать. Воевать же было не с кем. Ну разве что с торгов — нами из рабочего кооператива, где нечем отоварить талоны?

Москаль уповал на восстановление затопленных шахт, чтобы давать уголь и получать за него деньги. Но средств на восстановление не было. Начинать без средств? Чем платить шахтерам? За одни надежды?

— Обецянка-цяцянка, а дурню — радостью, — отвечала на его рассуждения Анна Дионисовна, вспомнив к случаю польскую пословицу.

— Да, обещать легко, — соглашался Москаль. — До сих пор мы все обещаем светлое будущее, пора заняться и хозяйством.

И он стал агитировать в окружкоме начать восстановление григоровского рудника. Рылов ему возражал, называл это партизанщиной.

Рылов был силой, перед которой Иван Платонович чувствовал себя неуверенно и всегда действовал как будто под ее прикрытием и охраной. Но тут прикрытие превращалось в панцирь, начало давить.

Однажды он встретил у себя в доме старого лысого Леопольда Ивановича Ланге, бывшего григоровского управляющего. Ланге имел вид счетовода или технорука какой-нибудь артели, одет в меховую безрукавку и бурки, но что-то неистребимо-старорежимное таилось в его глазах. И Москаль сразу подумал, что Ланге пытался остановить рудник осенью семнадцатого, когда рудком ввел там самоуправление. Короче, большой друг рабочих пожаловал в гости к Москалю!

Но с другой стороны, Ивану Платоновичу нужен инженер, и ясно, что каждый инженер нынче старорежимный, других нет.

— Как поживаете, Леопольд Иванович? Где пропадали? Оказалось, Анна Дионисовна столкнулась с ним возле дома — Ланге ходил с какой-то машинкой, предлагал хозяйкам вывести тараканов и клопов при помощи тока высокой частоты.

— Летом я торгую блеснами с тройниками, — сказал Ланге. — А зимой блесны не нужны... — Он погладил руку об руку и улыбнулся. — Блесны — тонкое дело, у меня секрет, чтобы не перекалить крючки.

Он ютился вместе с женой в землянке-каюте у старого десятника и хотел бы переселиться в хорошее жилище.

— А ваши сыновья? — спросил Москаль.

— Об их судьбе мне ничего не известно, — ответил Ланге. — Если живы, то в тюрьме либо за морем... Но вам нужны специалисты, верно? — Ланге снова улыбнулся. — У меня есть способ, как вместо хлопчатобумажной изоляционной ленты использовать обычную бумагу, берите хоть из архивов, я знаю способ пропитки специальным составом... Не сомневайтесь, у меня голова еще варит!

Москаль подумал, как Рылов отнесется к назначению Ланге на рудник, и нахмурился. Анна Дионисовна поторопилась, позвав инженера. Тот — не наш человек. Рылов и разговаривать не захочет.

— Я на руднике с японской, — просительно вымолвил Ланге. — Есть образование, опыт, культура. Вам это не нужно? — Должно быть, он уже понял, что его не позовут, и повернулся к Анне Дионисовне, чуть заметно покачав головой, как будто говорил, что не в претензии, тут ничего не поделаешь.

Он ушел, и Москаль стал ворчать, что Анна Дионисовна ставит его в глупое положение.

Она этого не ожидала. В Ланге она видела часть собственной жизни, разрубленной надвое и долженствующей когда-нибудь залечить страшную рану. Она знала, что думает супруг, почему колеблется. Война! Враги! Корни старого не отрублены!

Москаль хотел остановить ее, чтобы она не довела спор до оскорбления, ибо в глубине их отношений были объединяющие и разъединяющие начала. Однако остановить Анну Дионисовну было трудно. Раньше она избегала обвинять его в гибели Макария и разрушении хутора, словно смирясь с этим во имя продолжающейся жизни; теперь же, хотя и удержалась от прямого обвинения, сказала, что не будет терпеть неутихающей разорительной вражды.

— Я знаю твои думки. Кого ты боишься? — спросила она. — Рылова боишься? Темных людей, что вечно завидовали умным?

Москаль отмалчивался, ждал, покуда она выговорится.

Анна Дионисовна ходила в рудничный клуб, читала лекции «Гигиена и происхождение человека», «Венерология, охрана материнства и младенчества», «Великий русский поэт Пушкин».

— Я с детства помню, — говорила собравшимся женщинам Анна Дионисовна — «Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет, он бежит себе в волнах на раздутых парусах...» Кто из вас знает стихи Пушкина?

Женщины молча смотрели на нее, никто не знал. Анна Дионисовна была поражена. Насколько тонок оказался слой! А что под ним? Молчание.

Анна Дионисовна читала стихи, и в глазах ее стояли слезы.

От нее передавалось женщинам что-то обновляющее и сильное, как будто она верила, что стихами утолит их голод. Они слушали и жалели Анну Дионисовну.

Вскоре Москаль провел в этом клубе шахтерское собрание и убедил начинать восстановление рудника, а Советская власть, пообещал он, окрепнув, потом расплатится за труд. Он был рад, и Анна Дионисовна видела в нем торжество духа.

На следующий день Москаля вызвал Рылов: оказалось, что в ответ на григоровское собрание на центральной электростанции объявили забастовку. Из-за этого Рылов обвинил Москаля в самоуправстве. И хотя забастовку удалось в тот же день пресечь, отношения между ними нарушились. Два товарища, два члена партии вдруг ощутили, что они по-разному смотрят на жизнь, и объединяющее их прошлое уже не может выручить.

Даже чтение Анной Дионисовной Пушкина вызвало рыловское осуждение. Москаль пригласил Викентия Михайловича в гости, чтобы объясниться и помириться, но примирения не вышло.

— И этот Пушкин! — сказал Рылов. — Зачем? Он нам не нужен! Мы построим новую культуру! — И желтоватый высохший кулак висевшей на косынке руки нервно сжался.

— А кого же ты дашь вместо Пушкина? — спросил Москаль. — Кому велишь стать национальным гением?

Рылов сразу ответил заученно, что царская история и культура нам не указ, что она создавалась рабами для закабаления народа и пусть с нею возятся недобитые белогвардейцы. И стало видно, что Викентий Михайлович по-прежнему настроен воевать, словно его окружает не социалистическая действительность, а бывшая империя.

— Что Пушкин? Он ведь выступал против польского восстания, — сказал Рылов. — Дворянин! — И по-видимому, вспомнив, что Анна Дионисовна принадлежит к этому никчемному классу, сказал: — А тебя, Иван Платонович, я всегда считал верным товарищем. Теперь же думаю, тебя пора называть не товарищем, а гражданином.

Он употребил «гражданина» в новомодном широком смысле, появившемся вместе с излом.

— Все мы граждане, — миролюбиво ответил ему Москаль. — Надо привыкать к переменам.

Рылов кивнул, его глаза сузились.

Москаль, не замечая, что гость вот-вот взорвется, стал рассуждать об особенностях момента, вспомнил и речь Ленина на десятом съезде партии, и амнистию белогвардейцам.

Рылов отвернулся от него, улыбнулся Анне Дионисовне, как будто хотел спросить: что происходит с Иваном Платоновичем?

— Что сказал Ильич? — спросил Москаль и ответил: — Ильич сказал, что у нас твердый аппарат. Но не надо твердость превращать в закостенелость... Мы думали — пойдет по прямой, а оно идет зигзагами.

Он расправил вислые могучие плечи и даже с неким вызовом поглядел на своего начальника, перед которым всегда отступал в тень.

Когда Рылов ушел, он вспомнил о невероятном падении Андрея Никитича Шульженко, бывшего председателя коллегии правления горной промышленности Украинской республики. Шульженко недавно осужден на три года. Ему двадцать девять лет, беспартийный, родом из Донецкого бассейна. Имеет боевые заслуги на красных фронтах...

— А что с Шульженко? — спросила Анна Дионисовна-Ты раньше не рассказывал...

Москаль оглянулся на дверь и, велев сохранить все в тайне, поведал, как Шульженко получил в Главном управлении горной промышленности в ВСНХ 550 миллионов рублей для расплаты с шахтерами и рабочими Югостали и прокутил все деньги.

Анна Дионисовна возмутилась. Ей казалось невероятным преступление безупречного начальника. Она не понимала, как это могло произойти?

— Это обратная сторона Рылова — сказал Москаль. — Тот же блин, да на другой стороне... Растерялся. Может быть, увидал кругом жизнь веселую, легкую и решил дать себе передышку. Раз политика зигзагом, то и я зигзагом!

Анна Дионисовна забеспокоилась, не навредит ли Рылов ее мужу, ведь Рылов решительный и бесцеремонный, жалеть не станет. Как когда-то не захотел быть обязанным ей за спасение, так и нынче не вспомнит былую дружбу с Иваном Платоновичем!

Перед ее глазами промелькнули страшные дни. Неужели этому нет конца?

— Что за человек! — воскликнула она. — Не зови его больше к нам.

— Он мой товарищ, как не звать, — ответил Москаль. — Он растерялся...

Но по его голосу Анна Дионисовна ощутила, что он не знает, чего дальше ждать от Викентия Михайловича.

— И еще ненависть к Пушкину! — добавила она.

— Это у него довоенное, — вздохнул Москаль, ему, наверное, было досадно. — С той поры, когда мы боролись с царским режимом... Ну что ты обвиняешь его? Разве убавится от Пушкина? Читай свои лекции. Все будет хорошо.

— От Пушкина не убавится, но как без него бороться с невежеством? — спросила она. — Тогда от нас убавится.

— Ладно! Пушкин, Пушкин... — сказал Москаль. — Пушкин это как... Я не знаю, как тебе объяснить... Как знамя, что ли. Сытых, богатых...

— Разве вы не хотите, чтобы народ стал сытым и богатыми. — возразила Анна Дионисовна. — Не отдавайте никому нашего великого поэта... Твой Рылов ограниченный несчастный человек. Он пошел бы и на самосожжение, лишь бы не менять раз и навсегда усвоенные истины.

Москалю было неприятно слушать ее, и он стал уходить от разговора.

— Кстати, — сказал Иван Платонович. — Пойду-ка я в домком, надо похлопотать за григоровского управляющего... Он не прочь работать, но ему нужна квартира.

— Холера ясна! — насмешливо сказала Анна Дионисовна-А Ланге стал пролетарием? Может, он вступил в партию?

— Что ты говоришь?! — ответил Иван Платонович. — Ты же сама была за Ланге.

Она и сегодня ничего не имела против Ланге, понимала, что без помощи старого инженера не обойтись, но показывала мужу, как отнесутся к нему такие прямолинейные, как Рылов.

— Ничего я не говорю, — сказала Анна Дионисовна — Ланге работал еще у старого Григорова... Только боюсь, чтобы нам потом не припомнили, что Виктор ушел с белыми.

— Не припомнят, — сказал Москаль. — Будем надеяться.

* * *

Анна Дионисовна оказалась прозорливее. Но ни она, ни Иван Платонович не могли представить, что в новых условиях примирения и хозяйственной работы загорится вокруг Ланге яростная борьба, в которой бывший управляющий для одних будет символом возвращения к старым порядкам, а для других — необходимейшим помощником, и что закончится борьба, как обычно, победой справедливого дела и бедой для втянутых в нее людей.

Как бы там ни было. Москаль не имел под рукой знающего инженера, кроме Ланге, и по этой причине Леопольду Ивановичу следовало простить, что в семнадцатом году он пытался остановить рудник, а потом добросовестно работал на деникинцев. К Советской власти Ланге относился сдержанно, но не враждебно, как и большинство населения страны, с надеждой ожидающее перемен. Он был опытен, работал за одни талоны в рабкооп, проявляя сознательность, б6льшую, чем немалая часть шахтеров. И Москаль видел, что вообще эта отсталая часть хоть и подчиняется решению общего собрания, но толку от нее мало. Поэтому, когда в нарядной был найден донос, называющий Ланге белогвардейским прихвостнем и требующий убрать его с рудника подобру-поздорову. Москаль надеялся, что обойдется. Накануне у Ланге была в нарядной стычка с картежниками, он заставлял их идти на работу. А кто из шахтеров любит, когда его заставляют? Ну поругались-помирятся, думал Москаль, успокаивая Ланге.

У Москаля были свои неприятности. Рылов все настойчивее обвинял его в политической близорукости и ухудшении положения рабочих. Восстановительные работы могли прервать, ибо, как говорил Рылов, денег нет даже для действующих шахт, нечего гусей дразнить.

Нет, не мог Иван Платонович уберечь инженера от оскорблений. Желал уберечь всей душой, да не мог. Потому что ему противодействовала тяжелая сила бездомовности, которая сидела в сорванных с родных пепелищ людях, прибившихся после войны на шахты. Она держала и часть кадровых горняков. Все устали от разрухи и чрезмерных усилий. В затее Москаля проглядывали особенности трудармии. И если кому-то казалось, что работа добавляет тягот в убогую шахтерскую жизнь, то опровергнуть это было нечем. Добавляет! Но Москаль прямо говорил, что не обещает ни жареных кур, ни итальянских лимонов, а только просвет в будущем. Только просвет!

Его вызвали в Бахмут к секретарю губкома, он поехал докладывать, что успел сделать, и не ведал, дадут ли закончить.

Анна Дионисовна волновалась, хотела удержать Ивана Платоновича, предчувствуя что-то нехорошее. Не послушался. Она проводила его до станции, сказала на прощание, чтобы берег себя, что он у нее один, и чуть не расплакалась. Перед ней как будто промелькнули дорогие тени, и она вспомнила, что Александр Родионович так и остался лежать в глубинах земли...

Москаль собирался вернуться назавтра после обеда. И уже темнело, засинели заснеженные крыши, когда Анну Дионисовну что-то толкнуло в грудь. Она раздвинула гардины, посмотрела на улицу, потом пошла на кухню, проверила печь, потрогала ладонью бок стоявшего на ней ведра с водой. Снова вспомнился первый муж. Что было бы, если бы он не погиб, если бы не было ни войны, ни революции? За что ей выпало все это горе?

Неужели сейчас начнутся междоусобицы победителей и еще большие беды потрясут измученную страну?

Анна Дионисовна не знала ответа. Москаль знал, Рылов знал... Она же уповала на здравый смысл, на опыт земства, кооперации, самоуправления — все то, что медленно пронизывало культурными ростками земляной слой российской жизни.

Через стену донесся приглушенный хлопок. Она сразу поняла, что это за хлопок, и замерла от страха. Потом хлопнуло еще и еще. Кто-то закричал.

Анна Дионисовна подкралась к двери, тихо отперла замок и, страшно боясь, выглянула на лестницу. Она думала об Иване Платоновиче. Снизу слышался гул нескольких голосов, пахло дымом, как и тогда, когда убили Макария. «Нет! — пронеслось у нее. — Это печной угар». И страх отлетел, она спустилась по лестнице и увидела домком, вернее, людей из — «рабочей группы», как они себя называли.

Дверь в квартиру Ланге была распахнута.

Анна Дионисовна разглядела, какие сумасшедшие глаза у мужчин, и заметила, что один держит револьвер.

Это был Николай Наумов, предводитель «рабочей группы», маленький, плечистый, с глубоко посаженными глазами и тихим голосом. «Ахвицер?» — спрашивал он, показывая на карточку Макария. Анна Дионисовна прошла мимо него в квартиру Ланге. Инженер лежал на пороге комнаты, поджав одну ногу. Он был мертв.

Возле стола, под зеленым абажуром, полуприкрытый стянутой со стола скатертью, которую он зажимал в кулаке, лежал председатель жилищного товарищества Рыбаков.

Слава богу. Москаля здесь не было. Но вид убитых был ужасен, и Анна Дионисовна быстро вышла в коридор.

— Зачем убили? — спросила она у Наумова.

— Я действую от имени рабочих, — тихо сказал Наумов-Мы ютимся в подвалах. Мы наживаем чахотку. А вы думаете, что не наступит час возмездия?.. — Он замолчал, затем вымолвил громче: — Меня оправдают! Я член РКП!

— У него жена с туберкулезом, а квартиру дали беляку, — сказал кто-то. — Сами толкнули на расправу!

— Мы пролетарского происхождения! — произнес еще кто-то. — Нам положена норма.

— Наведем порядок! — крикнул Наумов — Давай выноси вещи, будем вселяться.

* * *

Приговор трибунала гласил: «Рассмотрев дело по обвинению гр. Наумова Николая Ивановича, 38 лет, происходящего из граждан Тульской губернии, Одоевского уезда, села Глинищи, рабочего рудника «София», судившегося в 1918 г. в Московском ревтрибунале по обвинению в убийстве, исключенного из партии РКП:

1. в том, что за период времени с апреля по ноябрь 1922 года, проживая по улице Борцов в доме № 9 и состоя руководителем группы жильцов означенного дома, именовавших себя «рабочей группой», по предварительному соглашению с гражданами Белковым, Фортус, Кедровым и Амельченковым в целях скорейшего достижения намеченных означенной группой результатов по захвату в свои руки управления делами дома № 9 с полным игнорированием действующего законодательства в вопросах жилищной политики, приняв решение устранить из числа членов товарищества гражданина Ланге и председателя правления Рыбакова, прибег к явно преступному способу осуществления намеченной цели, нанес 18 ноября 1923 г. тяжкие огнестрельные ранения гражданам Ланге и Рыбакову, от коих последовала смерть названных граждан, т. е. в преступлении, предусмотренном пунктами «А» и «Б» 220-й статьи Уголовного кодекса;

2. в том, что, не имея никаких разрешающих документов на право ношения оружия, имел постоянно при себе револьвер системы «браунинг» с двумя обоймами к нему, т. е. в преступлении, предусмотренном ст. 220 УК.

Белкова Дмитрия Васильевича, 36 лет, происходящего из гр. Владимирской губернии и уезда, Олиновской волости, дер. Овчухи, состоявшего под судом по обвинению в самоуправстве, члена РКП, слесаря мастерских; Кедрова Ивана Григорьевича, 53 лет, из граждан Рязанской губернии, Михайловского уезда, Плахинской волости, село Подлесково, судившегося в 1921 г. в нарсуде за пьянство, члена РКП, помощника заведующего хлебопекарной; Фортус Григория Наумовича, 31 года, гражданина г. Мелитополя Таврической губернии, состоявшего под судом в 1922 г. по обвинению в самоуправстве, фельдшера, беспартийного; Амельченкова Михаила Прокопьевича, 37 лет, происходящего из граждан Донской области. Таганрогского округа, состоявшего в 1922 г. под судом по обвинению в самоуправстве, беспартийного, шофера, в том, что руководимые теми же побуждениями, подстреканиями гражданина Наумова к учинению расправы над гр. Ланге и Рыбаковым, в результате чего и было совершено гр. Наумовым убийство, т. е. в преступлении, предусмотренном в статьях 15 и п. «А» 142 УК. Трибунал постановил:

доказано, что Наумов нанес огнестрельные раны гр. Ланге и Рыбакову, от коих наступила смерть названных граждан. Выяснено, что он расценивал задуманные им убийства как акт возмездия против правления жилтоварищества за его не считающуюся с интересами рабочих политику пользования жилой площадью.

Доказано, что Волков, зная, что между правлением и «рабочей группой» установились отношения вражды и взаимного недоверия, и сам принимая активное участие в деятельности «группы» и будучи, кроме того, знакомым с точкой зрения Наумова по его выступлениям и угрозам, зная его террористское прошлое и то, что он уже судился за самочинный расстрел (князя) Меньшикова, — не только не отводил мысль Наумова от возможности подобной же расправы с руководством жилтоварищества, но, наоборот, со своей стороны выдвигал угрозы лично расправиться в отношении к Ланге, чем способствовал укреплению этой мысли Наумова.

Принимая во внимание уродливую бессмысленность и гнусность убийства, тем более Ланге был крупным и дорогим работником, приговорил:

Наумова — 10 лет со строгой изоляцией. Белкова — 10 лет со строгой изоляцией.»

Так и завершилось это судебное разбирательство, наказав виновных и оградив идею примирения всей силой закона. Но трибунал не мог помочь найти Москалю нового инженера, воспитать в шахтерах уважение к старой культуре. Трибунал как будто поднял в холодную высь сияющий меч справедливости и предоставил Ивану Платоновичу возрождать разрушенные связи.

И Рылов, и шахтарчуки, и полуголодные талоны рабкоопа — многое было против затеи Ивана Платоновича. Но слава Богу, в Бахмуте его поддержали, потому что не могли не поддержать, потому что, чем сильнее одни держатся за разрушительный гнев, тем сильнее принимаются другие врачевать, восстанавливать разрушенное.

3

После перебазирования корпуса в Болгарию жизнь сложилась так, что Виктора все больше отрывало от русской военной силы и вместо белого братства в его сердце укрепился образ родной земли. Сперва он с полком строил железнодорожные пути в порту, таскал рельсы и возил тачки с гравием, потом прокладывал дорогу в горах и в конце концов превратился в дорожного рабочего. Светло-желтые песчаники, холмы и гривы, поросшие полынком, молочаем и шиповником, напоминали степь. Ляжешь под куст, закроешь глаза — и выходят к тебе незабвенные тени.

— Витье, пей кисло мляко! — зовут болгары.

Открываешь глаза, и никто не ведает, где ты был сейчас, что рядом с тобой были мать, отец, брат.

В Софии в соборе Александра Невского на одной из икон написано: «Болгарин, помни свой род и язык!»

В Софии есть общество «Союз возвращения на родину».

В Софии кутеповская контрразведка охотится на тех, кто продает русскую землю.

— Вставай, Витье, вставай! Русия — наша майка...

Для болгар она мать, а для него?

Но говорят, что всех возвращающихся красные сажают или ссылают в Сибирь. За ним-ледовый поход, московский поход, крымское сидение. Простят ли? Не проще ли жениться на болгарке, переодеться в суконные шаровары, белую рубаху и безрукавку и топать обутыми в сандали-царвули ногами, танцуя хоро? И зачем тебе твой род и язык? Будет новый род, новый язык, жизнь безбрежна, братушка Витьо...

В конце 1923 года Виктор Игнатенков вернулся в Россию и был задержан представителями Государственного политического управления в линейном пункте Одесской эвакобазы. С ним обращались вежливо, но под вежливостью без труда различалась настороженность и враждебность. Его просили вспомнить все его действия, начиная с боев под Лихой, куда он пошел добровольцем. И он увидел, что доброволец — это для них самый заклятый враг, идейный, что они ничего не забыли, хотя объявили амнистию.

— Я арестован? — спрашивал он.

— Нет, это проверка, — отвечал следователь. — Если вы готовы идейно разоружиться и признать Советскую власть, то нас поймете...

А что ему понимать?

Бои под Лихой, атака, застрелили раненых красноармейцев, ранение в руку, Ростов, ледяной поход, убийство парализованного Старова...

В какую-то минуту Виктору показалось, что он вызвал у следователя сочувствие.

— Вы воевали? — спросил Виктор.

— Да, — сказал следователь.

— Тогда поставьте себя в мое положение... Что бы вы сделали на моем месте?

— Это невозможно, — возразил следователь. — Вы исторически обреченная сторона.

— Но наши войска дошли до Тулы. Еще немного — и взяли бы Москву. Разве такое было невозможно?

— Я говорю: невозможно. Это белоэмигрантская пропаганда, скорее выбросьте ее из головы... Мы послали на вас запрос. Если за вас поручатся, отпустим... Но подобные речи?.. В вашем положении? — Следователь поднял руку и погрозил пальцем: — Мы вас видим до дна. Запомните — до самого дна!

Виктор почувствовал, что тот напрягся и ловит мгновение, когда в нем прорвется несломленность, чтобы раздавить ее. Ему надо было бы промолчать, потупив очи, но он в сердцах сказал, что вернулся не для того, чтобы ему грозили.

— Ты передо мной не заносись, — переходя на «ты», ответил следователь. — Пока ты белогвардеец и твое дело выполнять волю победившего пролетариата. Заслуживать право ходить по родной земле.

Виктору казалось, что это право у него никто не может отнять. Но, видимо, это было не так.

В конце концов проверка закончилась. Москаль поручился за него, и следователь перевернул эту страницу Викторовой жизни. На прощание молодого репатрианта предупредили, что в поезде по дороге домой ему лучше всего не распространяться о своем прошлом, потому что народ может устроить новую проверку, — короче, отпустили с миром учиться жить на родной земле.

* * *

Анне Дионисовне сын был дороже всего, и Москаль это понимал, старался помочь Виктору. Он устроил пасынка младшим штейгером к себе на рудник, объяснял ему многие непонятные вещи, предостерегал от сравнений. Но Виктор был доволен всем. Он говорил, что он патриот и все понимает, как надо.

Жизнь стала складываться из осколков привычного. Главное, он дома, и это давало силы, и он подшучивал, успокаивая Анну Дионисовну:

— Ничего, мне очень хорошо. На родном пепелище и курица бьет.

С фотографических карточек смотрели отец, брат, старики и сам Виктор, тринадцатилетний мальчик в гимназической форме. Сохранились книги и мебель. Только вместо хутора была квартира в трехэтажном доме, прозванном «дом спецеедства». Спецов в нем было мало, но в названии выразилось общее отношение к этому ненадежному и, увы, необходимому сословию, а также гибель инженера Ланге.

— Ничего, маманя, все устроится, — говорил Виктор. — Я даже с Миколкой помирился.

Он действительно простил Миколке, но Миколка не простил, сказал, что обождет прощать. Виктор об этом умолчал, чтобы не тревожить мать.

— Я понимаю, — продолжал он. — Я еще должен постараться показать себя...

Однажды он спросил Москаля, почему в семнадцатом году шахтеры сами управляли рудником и не позволили себя перехитрить даже управляющему Ланге, а сейчас рудник управляется сверху. Он пытался найти свою тропинку, привязать частицу своего прошлого к новому дню, как будто напоминал: что же забыли свой путь?

— Этап буржуазно-демократических свобод мы уже прошли, — сказал Москаль. — Централизм — высшая форма организации, это даст нам могучие силы.

И этот ответ Виктора удовлетворил, ибо он знал, что такое дисциплина.

Москаль увидел, как простодушен пасынок и как хочет приблизиться к строительству социализма, упрощенно представляет его стройным, продуманным и необходимым для всех делом.

Москаль пригласил Рылова поглядеть на вернувшегося. И Рылов пришел, ему было любопытно поговорить с разоружившимся противником.

— Ну, здравствуй, здравствуй, — сказал Рылов, пожимая левой рукой правую Виктора. — Возвращение блудного сына?.. Совсем взрослый... А был этаким волчонком. Ты помнишь?..

Виктор молча улыбался. Он не помнил себя волчонком, зато помнил, что Рылов спасался у них в доме.

На Викентии Михайловиче был английский френч с большими карманами, узкий в талии, и темно-синие брюки, заправленные в сапоги. По сравнению с ним Виктор в своем шерстяном синем костюме и свитере выглядел очень буржуазно. Рылов оглядел его и спросил Москаля:

— Кто кого перевоспитал? За кем победа? Помнишь, ты предлагал ему и покойному брату идти с нами? А они? Пошли?

— Вы думаете, мы будем все время воевать? — сказала Анна Дионисовна. — После всего, что пережил мальчик? Нет, нет, Викентий Михайлович... Весь израненный, измученный... представляете, в Болгарии было восстание, и Витю хотели расстрелять как революционера... А он строил дорогу как простой рабочий.

— Не такой уж я несчастный, — заметил Виктор.

— Видите, Анна Дионисовна? — спросил Рылов. — А вы говорите !

И Виктор почувствовал, что Рылов нисколько ему не верит и даже хочет разворошить огонь войны, чтобы проверить, чем дышит бывший беляк.

— Я угощение приготовила, — сказала Анна Дионисовна. — Для вас старалась.

— Вы считаете, я вешал, резал, расстреливала? — спросил Виктор с усмешкой. — Давайте оставим... Это неумно.

— Неумно, неумно, — кивнул Рылов. — Только не набрасывайтесь на меня с ходу. Хорошо? Я не питаюсь раскаявшимися. Я бы мог поручиться за тебя, как Иван Платонович. — Он положил руку Виктору на плечо. — Раскаявшиеся всегда надежны. Согласен? Только ежели они не слукавили, да?

— Я не лукавил, — ответил Виктор. — Там за одно желание вернуться могли убить...

Рылов пожал плечами, как бы говоря, что зверские повадки белогвардейцев у него не вызывают сомнений, и отвернулся от Виктора.

Анна Дионисовна подала жареные пирожки из пресного теста с мятой картошкой и чай.

Когда-то, еще при жизни Макария, поздним декабрьским вечером Рылов и Москаль приехали на хутор из поселка, Хведоровна их кормила ужином, а Макарий вдруг стал спорить с Рыловым. И сейчас Виктору вспомнился тот спор: брат говорил, что они разрушили Россию, а Рылов отвечал, что разрушали ради ее же спасения.

Виктор посмотрел на Рылова. Тот жевал, на впалых висках быстро двигались кости.

— Как, вкусно? — спросила, приятно улыбаясь, Анна Дионисовна. — Вот бы вам еще рюмочку...

«Он победил, — подумал Виктор. — И держава Российская осталась. Нравится он мне или не нравится, а держава осталась, и теперь мы должны быть вместе...»

Москаль стал рассказывать историю из русско-японской войны о том, как наши солдаты в японском плену гнали у себя в казарме самогонку и каждый вечер напивались допьяна, смеясь над устраиваемым озадаченными сторожами дополнительным оцеплением.

Анна Дионисовна с любовью поглядывала на Виктора, как будто спрашивала: «Неужели ты вернулся?»

Рылов поднял вверх замасленный палец и спросил Виктора о настроениях белоэмигрантов, потом спросил, где Нина.

О ней Виктор ничего не знал.

— Значит, пропала, — сказал Рылов. — Против народа пошла. Они все там сгниют, никто их здесь не вспомнит. Ты согласен? — Он требовательно посмотрел на Виктора.

— Не знаю, — ответил Виктор.

— Может, тебе жалко? — спросил Рылов. — Представим, вдруг они вернулись — что тогда?.. Молчишь? Вот то-то и оно!

— Что «оно»? — удивилась Анна Дионисовна. — Что вы заладили, Викентий Михайлович? По-моему, нам всем пора перестроиться на новый лад, привыкать к новой свободе. Вы не бойтесь моего сына, он вас не укусит!

— Да я ничего против вашего сына не имею, — сказал Рылов. — У него вся жизнь впереди, надо решительно переходить на нашу сторону, без всяких шатаний, с пролетарской прямотой. Мне бояться его нечего, любезная Анна Дионисовна. Я не его, а за него боюсь. Чтобы не увлекли либеральные настроения да не сбили с толку нэповские вольности... Если кто надеется, что мы переродимся, то это глупости. Это надо бросить, пока не поздно.

Рылов говорил не грозно, а спокойно, почти добродушно, словно вмешательство Анны Дионисовны подействовало.

Виктор присмотрелся к нему и увидел, что тот уже не прежний безжалостный борец. Нет, желание быть добродушным нелегко дается Викентию Михайловичу и не так просто ему сидеть рядом с бывшим добровольцем-первопоходником. А сидит, даже советы дает, как приспособиться к новой действительности, как избежать обольщения нэпом, ведь нэп рано или поздно кончится, черт его побори...

Выходит, сочувствовал Виктору.

— Вот вам горяченьких, с-под низу, Викентий Михайлович! — ласково предложила Анна Дионисовна, радуясь мирной обстановке чаепития. — Берите, берите... Ну мало ли что сыты! Сделайте одолжение.

Рылов снова стал угощаться, беседа прервалась.

Анна Дионисовна нашла в шкафу книгу древнегреческих мифов и показала Рылову надпись на ней: «Ученику четвертого класса Виктору Игнатенкову за отличные успехи и отличное поведение».

Сохранила! Тысяча лет пролетела с той незабвенной поры, и ничего не исчезло, хотя множество людей ушло.

— У Ланге тоже было чем похвастаться, — заметил Рылов. — Ты, Виктор, больше не принадлежишь себе... Если ты с нами, ты принадлежишь великому делу. И тебя я хотел бы сберечь.

— Вы помните мифы? — спросил Виктор. — Я вспомнил Беллерофонта. Помните?

— Думаешь, мне больше нечего помнить? — ответил Рылов. — Ну дай-ка подумать... Хотя нет, помню! — улыбнулся он. — Помню! Он победил амазонок, у него был крылатый конь Пегас, он возгордился и хотел взобраться на Олимп...

Виктор никогда не видел, как улыбается Рылов. Воспоминание о гимназических годах осветило его суровое лицо, приоткрыло щелочку к его прошлому, когда он был ребенком, у него были отец и мать...

— Хотел взобраться, — подхватил Виктор, — а боги напустили на Пегаса овода, и Пегас сбросил героя...

— Ты совсем молодой, — сказал Рылов. — А я все забыл. Сказки все это... Вот говорю тебе: нужно уехать куда-нибудь подале от поселка, чтобы никто тебя не знал.

— Уехать? А я так соскучился. — Виктор тряхнул книгой. — Я живой, я дома. — Он посмотрел на Москаля: — Я кому-то мешаю?

— Кому ты можешь мешать, сынок? — вымолвила Анна Дионисовна. — Ты — дома. Будешь жить, женишься, деток нарожаете. Так жизнь и наладится.

Москаль взял книгу, стал листать, морща в переносице свой утиный нос, и произнес как бы про себя:

— Вообще-то положение не простое...

— Почему ты так говоришь? — спросила она. — Кому он мешает? Ты же сам поручился!

— Дело не во мне, — сказал Москаль. — Но Виктора все считают беляком.

— Уехать куда-нибудь на другой рудник, — повторил Рылов. — Ты что, разве не воевал против нас? А сотни демобилизованных красных воинов разве это забыли? Что там твой Беллерофонт! Жалкий одиночка!..

— Да, я воевал, — сказал Виктор.

— И помалкивай теперь. Делай, что тебе велят. — Рылов с каждым словом окаменевал. — Ты под Орлом был? Двадцатого октября, когда был штыковой бой? Мы вычистили вас метлой. Ваших офицеров. Беллерофонтов.

— Нет, — возразил Виктор. — Беллерофонт разбился, сделался калекой и умер нищим. Он здесь ни при чем... И мертвых лучше не трогать. Бой ведется сердцем... Война кончилась.

— Война не кончилась, мы во вражеском окружении... Когда в станице Чирской казаки взорвали мост, тысячи человек пошли под огнем с камнями в руках будить Дон. Инженеры говорили: нужно полтора месяца. А мы за сутки... Ты готов стать в нашу цепь и раствориться в общем деле без остатка?

Рылов чего-то требовал. Клятвы? Или самосожжения? Виктор тоже носил камни в долине слез и смерти, на памятник павшим. Поэтому он мог твердо ответить, что не боится стать в цепь, но он ответил иначе:

— Не знаю.

— Хочешь быть лучше других? — нахмурился Рылов. — А нам не надо лучших. Будь как все. Работаешь для всего народа, для социализма.

Москаль опустил книгу, негромко сказал:

— Теперь нам нужны разные.

— Что? — спросил Рылов.

— Потому что теперь социализм и отечество должно стать единым целым, — продолжал Москаль, хлопая книгой по краю стола. — Не надо противопоставлять. Царской России больше нет, есть наша Россия. И ни одной крохи ее богатства и культуры мы не отдадим.

— Положи книгу, — заметил Рылов. — Ее берегли не для твоего стука.

— Ничего, — ответил Москаль.

И он, отложив мифы, принялся доказывать что-то о нэпе, о том, что, как понял Виктор, вызывало у Рылова раздражение и злость.

Главным предметом спора оказалась не судьба Виктора, о нем забыли, и он притих, постигая жестокую правду возрождения отечества.

Оно могло возродиться только через восстановление промышленности. Но у него нет своих средств, огонь едва теплится в его домнах, в паровозных топках сипят дрова, каменный уголь лежит в затопленных рудниках. НЭП влачится по России, как крестьянская лошадь. И все богатства державы — это то, что может дать деревня.

Быстрей беги, крестьянская лошадь! Быстрей созревай, пшеничное зерно! Быстрей телись, корова! Ради создания промышленности и ради возрождения державы...

Рылов утверждал, что надо все ускорить — иначе гибель от вражеского окружения.

Москаль стоял на другом и говорил, что надо выполнять резолюцию XII съезда, который был в апреле, там все сказано верно.

— Избегать удушающей централизации, угашения инициативы, — вымолвил он, — значит, ничего не ускорять, не навязывать крестьянину!

— Прижмем мужиков — победим, — ответил Рылов. — Иначе мелкобуржуазная стихия нас пожрет.

В этом споре слышался далекий гул войны, то ли прошлой, то ли грядущей. Но не это было удивительно. Оба хотели возрождения, хотели добра, и на их весах качалась судьба Игнатенкова. Куда качнется — в сторону примирения и терпеливой работы или в сторону зажима и беспощадной гонки? И если в сторону зажима, то Виктору будет несладко. Да и кому будет сладко? Неужели жизнь снова может потерять цену? Это уже было. Хватит, хватит...

Макарий, помнишь: «Покрыты костями Карпатские горы, озера Мазурские кровью красны...»?

Хватит.

Будем щадить соотечественников, будем возрождать родное.

Дальше