Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава третья

1

В первом письме Петра Григорова, отосланном в начале военных действий, сквозило ясное чувство превосходства над врагами, и он спешил поделиться с родными, описывая свое участие в отчаянной атаке на городок Сольдау. Он прежде всего адресовал его молодой жене, чтобы она ощутила боевой дух своего казака.

«Ввиду полученных сведений о том, что из Найденбурга к Сольдау подходят поезда с войсками, было решено во что бы то ни стало ворваться в город «в лоб», через городской мост, — писал Петр Григоров, думая о Нине. — Задача казалась невыполнимой. В этом деле участвовало всего два эскадрона конницы, моя сотня казаков и батарея. С помощью батареи разрушили первое препятствие дер. Кашицеп. Прошли деревню и рассыпались лавой. Тут не было места ни офицеру, ни нижнему чину. Это живая стена всадников, она неслась к городскому мосту».

Сотник Григоров хотел, чтобы жена гордилась им.

«Находившаяся впереди моста часть пехоты была опрокинута, а остальная часть бросилась в воду, там была настигнута конницей и зарублена».

Он не уточнял, рубил ли сам или же дрался на мосту. Дальше в письме сообщалось: «Наши, ворвавшись на мост, были совершенно покрыты белым облаком от разрывавшейся шрапнели, ее выбрасывали ихние орудия на расстояния триста шагов из-за каменных ниш. Из окон домов сыпали градом пуль пулеметы. Мы полетели по мосту к главному препятствию: впереди они устроили баррикаду из сваленной мебели».

Здесь Петр первый и последний раз употребил личное местоимение, как будто оно выскочило в письме случайно, наперекор взятому развлекательно-успокоительному тону победного рапорта.

«Казаки спешились и под огнем разобрали баррикаду. Разрушили ее и понеслись дальше. Артиллерийский огонь противника несколько усилился, всадники валились с лошадей даже от вихря, производимого снарядами. Но Бог милостив, город взяли».

Дальше шли вопросы о здоровье, поклоны...

Но больше таких военных описаний Нина не получала, ибо ощущение легкости войны быстро улетучилось. После разгрома двух русских армий в Пруссии, где находилась и дивизия Григорова, о подобных описаниях не могло быть и речи. Еще бы! Удачно начавшаяся операция русских в Пруссии, на которую они пошли для спасения французов от поражения на Марне, хоть и решила стратегическую задачу помощи союзникам, но вызвала в обществе много горечи. Лишь успехи на юго-западе, взятие Львова помогли скрасить тяжелую неудачу. Хотя эта неудача почти не отразилась на общем течении великой войны, равновесие сил сохранилось, однако здравомыслящим подданным Российской империи трудно было избавиться от чувства, что десятки тысяч русских были отданы в жертву.

Третьего ноября англичане показали, что проливы будут России наградой за жертвы, бомбардировали дарданелльские форты и турецкий городок Галлиполи и как бы указали указкой на карту послевоенного мира...

Учитель географии в гимназии тоже провел указкой по узкой голубой полоске на карте и даже вспомнил, что в этом месте грозный царь Ксеркс велел выпороть штормящее море, чтобы не мешало переправе войска.

Соединялись в узел и гимназисты-подростки, и Босфор с Дарданеллами, и кровь погибшей армии Самсонова.

2

В конце ноября, когда Нина Григорова уже жила в Москве, по обледенелым скатам Карпатского хребта, в сильном снежном буране, по компасу, двигалась средняя колонна пехотной дивизии. Внизу лежал плотный туман. Австрийцы вели артиллерийский огонь по площадям, без корректировки. Батальоны ночевали в лесу при снежной метели и морозе. Кухни шли по шоссе, в лес не поднялись.

В конце концов закарпатский поход завершился отступлением дивизии на север. Три роты Ларго-Кагульского полка с пулеметами заняли железнодорожное полотно между мостом и будкой обходчика, и под их прикрытием начался отвод обозов, артиллерии и частей боевого порядка. Раненых вывозили санитарным обозом, обывательскими повозками, выносили на руках...

Макарий покачал крыльями, надеясь, что наши различат белый, синий и красный цвета российского флага и не будут стрелять.

Морозный ветер разносил треск ружейных выстрелов и пулеметную дробь.

Мелькнула красноватая крыша будки. За насыпью накапливался противник, ему негде было укрыться на снегу от Макария. Он сделал «иммельман», обе бомбы положил на колени и пошел вниз. Перегнувшись через борт, не долетев до скопления, бросил одну. Бомба разорвалась на скате насыпи. Он отметил это краем глаза, круто поднимаясь вверх, чтобы уйти от огня.

Потом он посмотрел на тахометр, часы и показатель бензина. «Нет, «ньюпор» мне нравится, — подумал Макарий. — «фарман» мощнее, зато этот быстрее, — вспомнил Рихтера, своего летнаба, разбившегося вместе с Васильцовым на «фармане», и мысленно сказал: — Вот сюда бы тебя, чтоб на морозе мозги проветрил!»

Вторую бомбу бросил на колонну, идущую к фронту, она разметала патронные повозки и повалила лошадей.

* * *

- Ну Корнилов у тебя дает? — насмешливо вымолвил Свентицкий, выпрыгивая из «Ньюпора» на снег. — Погубил половину состава, но ведь какой благородный — ходатайствует о вашем награждении. В первый раз потерял артиллерию на Гнилой Липе, это у него вторая катавасия, а что будет в третий раз?

— Я, что ль, потерял его артиллерию? — спросил Макарий.

— Нет, мы принесли искупительную жертву за себя и за наши общие согрешения, — съязвил Свентицкий. — Так, во всяком случае, говорит отец Киприан.

Было очевидно, что командира отряда уже допекло и он начинает терять веру. Только что он осмотрел брезентовый мешочек, приспособленный Макарием для бомб, но говорил о другом.

— Найдется кому нас судить, — сказал Макарий. — Я видел, как выносили раненых. Если там выносили раненых, то управление не было потеряно.

— Я не про то, как не поймете! — отмахнулся Свентицкий. — Вряд ли мы победим в этой войне. Все наши подвиги и награды, согласитесь, это далеко не победа... Согласны, Игнатенков?

Похоже, он не хотел, чтобы у Макария появился третий орден; трех орденов не было ни у кого в отряде.

— Мы не видим всей картины, — снова возразил Макарий.

— Вы либо слепец, либо упрямец, — сказал Свентицкий. — С вами скучно. А ваше приспособление... что ж, одобряю.

— Благодарю, господин капитан, — ответил Макарий. — Наши умеют воевать не хуже германцев. Надо лишь воевать и больше ни о чем не думать. Можете не посылать на меня представление, я вполне удовлетворен службой.

— Вам легче, Игнатенков, — сказал Свентицкий. — А вы знаете, я не исключаю, что это мы с вами, умеющие воевать, довели Васильцова? Это самоубийство и месть Рихтеру. Слава богу, Рихтеру повезло, остался жив. Известно, Рихтер — язва, а Васильцов — молокосос. Но загонять его в гроб?!

Макарий пожал плечами, не ответил. Он знал, что к Васильцову относились насмешливо, что тот был в отряде мальчиком для битья.

— Нечего сказать? — спросил Свентицкий. — Зачем-то всем нам это понадобилось. И вот я думаю: зачем? Мы затравили Васильцова ради этого вашего умения воевать.

— Я думаю, он сам виноват, — сказал Макарий. — Никто не хотел ему зла. Он должен был стать настоящим офицером.

— Я не должен был сажать его с Рихтером, это моя ошибка, — признался Свентицкий. — Рихтер доводил его. И тут еще вы отбыли в отпуск!.. — Он посмотрел на Макария, явно ожидая поддержки. Тот кивнул. — Мы потеряли прекрасный «фарман»! — воскликнул Свентицкий. — Все-таки он сукин сын, этот Васильцов!.. Коль так у тебя вышло, вызови его на дуэль!.. Согласны? А военное имущество портить?! Нет, неспроста его невзлюбили. Из-за таких хлюпиков. . .

— Именно хлюпиков! — решительно произнес Макарий, искренне желая помочь капитану закончить эту неприятную тему.

— Нет, подвел всех нас этот Васильцов, — сказал Свентицкий и вернулся к представлению. — Значит, вы не будете в претензии? Зачем вам лезть вперед других? У него было два креста.

— Пустое! — ответил Макарий. — Награды нужны живым. На том свете они вряд ли кому-то понадобятся. — Он хотел сказать: «Подождем!», но вместо этого подумал, что если бы дали орден Святого Георгия четвертой степени, то одновременно с этим произвели бы в подпоручики, и поэтому ему стало жалко из-за ревности командира упускать такую возможность. — А знаете, я не лезу вперед других, — сказал Макарий. — Не лезу!

Он своим тоном показывал Свентицкому, что не согласен с ним и только дисциплина удерживает его от взрыва.

— Умеющий воевать умеет и подчиняться командиру, — заметил Свентицкий. — Это бывает труднее, чем вспышка отваги.

3

- Представил к ордену командующий дивизией? — переспросил Рихтер. — А наш зажал? Феноменально!

Он вернулся весь изломанный, плечи перекошены, правая нога кривая и плохо сгибается.

— Честь офицера, — сказал он утешающе. — Стерпим, да? Стиснем зубы, не подадим виду?

— Я рад вас видеть, — признался Макарий — Я вам подарю валенки. На морозе сильно мерзнут ноженьки!

— А чего у вас физии какие-то коричневые? — спросил Рихтер, оглядывая авиаторов. — Как будто не умываетесь!

— Подморожены, — ответил летнаб Болташев с веселым смехом.

Появление Рихтера было равносильно воскрешению из мертвых, и все были взбудоражены. Разбившийся поручик, едва хрипевший в обломках «фармана», как ни в чем не бывало ходил по канцелярии.

— Господь милосерд! — объявил отец Киприан. — Он дает нам возможность спасти свои души.

В этих словах можно было усмотреть намек на гибель Васильцова.

Рихтер повернулся к священнику, прижал обе ладони к груди и сказал:

— Я помнил о вас, досточтимый отец!.. Души убиенных... и даны были каждому из них одежды белые и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их, и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число.

— Не пойму, Рихтер, зачем вы ерничаете? — мягко спросил отец Киприан. — Теперь вы избрали меня?

— О нет, я вспомнил листовку протоиерея отца Худоносова, — ответил Рихтер. — В штабе корпуса не знали, куда их девать, всучили мне. Я просто цитирую, святой отец.

Припадая на правую ногу, он боком шагнул к скамейке, где горкой лежала, накрыв чемодан, необмятая шинель, достал хрустящие листки бумаги и бросил их на стол.

Макарий и поручик Антонов потянулись к бумагам. Сверху розоватого листка было напечатано: «На смертный бой. (Из впечатлений на передовой линии. )»

— Прошу вас, господа, — попросил отец Киприан, протягивая жилистую руку.

— ... которые будут убиты, как и они... — сказал Рихтер. — Бр-р-р!

Священник стал читать, трогая левой рукой бороду.

— Я бы оставил Богу богово, — заметил штабс-капитан Антонов, неодобрительно глядя на Рихтера. — Не может быть, чтобы ваше спасение вы не считали чудом.

Антонов не отличался религиозностью, и, скорее всего, в его словах тоже таился намек на гибель Васильцова.

— Это чудо из чудес, — усмехнулся Рихтер. — Как говорит протоиерей Худоносов, подвигом добрым я подвизался... — В его интонации слышался вызов.

Антонов, должно быть, уже забыл либо не хотел вспоминать, что и он не жаловал покойника Васильцова.

— Поручик доставил нам, господа, трогательное послание, — умиротворяюще протянув руку с поднятой кистью, произнес отец Киприан. — Не будем ворошить тлеющих углей, ибо наш удел — найти силу в единении, что всегда было среди защитников святой Руси.

И отец Киприан, возвысив голос, принялся читать листовку:

— «Еду в чужой земле на телеграфную станцию нашего корпуса, находящегося в непрерывном упорном бою с отборными германскими силами. Много братских могилок с некрашенными пока крестиками встречается вблизи избитых шоссейных дорог у подошв высоких гор. Оне покрыты белым саваном только на крещенье выпавшего снега. И искрится этот чистый саван под холодными лучами ясного солнца лучше, внушительнее серебряной парчи, какой покрываются в родной земле гроба наших знатных и богатых лиц, память о которых исчезает с этим последним шумом последней земной чести. — Голос священника задрожал. — Так и должно быть. — Отец Киприан оторвался от чтения, оглядев офицеров, и продолжал: — Ведь эти серые герои, скромные могилы которых вы встретите по всем громадным фронтам, и в родной Руси, и за ее пределами, в эту небывалую в истории по ужасам и размерам смерти войну, — ведь эти сверхъестественно терпеливые мученики исполнили в высшей степени величайшую заповедь Христову: они оставили все родное, все самое близкое сердцу; они из послушания не за страх, а за совесть и с таким подъемом геройского духа, какой едва ли имеют в своем истрепанном сердце многие интеллигенты, твердо, бодро, весело пошли в смертный бой за родную Русь с одним девизом: победить или умереть и принести искупительную жертву за себя и за все наши общие согрешения. Слышится над этими скромными могилами из глубины души выливающиеся: покой, спасе наш, с праведными рабы твоя, презирая яко благ прегрешения их. Слышится, но далеко не везде. Много могил, где не раздавалось это надгробное рыдание. Все их нельзя обойти военным священникам. Зато еще более действенные обращения несутся к праведному судии от этих могилок и слышится от них свидетельство: «Я стал жертвою, и время моего отшествия настало. Подвигом добрым я подвизался... А теперь готовится мне венец правды». А из святой книги откровения судеб припоминается туманная для плотского, но понятная для тонкого чувства картинка. — Отец Киприан торжественно заревел: — «Души убиенных... и даны были каждому из них одежды белыя и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудинки их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число».

В канцелярию вошел Свентицкий, отец Киприан поднял руку н не остановился. Командир взглядом показал Рихтеру: неужели я вижу тебя?!

«... еду дальше по замерзшим кочкам избитой мостовой. Навстречу несутся и усиливаются дружные голоса. Идет наше пополнение. Все как один в шинелях с иголочки, со свернутыми через плечо зеленоватыми палатками, в новых сапогах, с грозными для врага блестящими концами острых штыков на перевес новых винтовок. Серые папахи молодецки надеты набекрень. Идут стройно в ногу длинными колоннами. Впереди каждой части маршируют молодые офицеры. Идут в такт марша одушевленно, радостно — громко поют...»

Свентицкий подошел к Рихтеру, обнял его.

Священник продолжал читать:

— «Чему они радуются? Что их одушевляет? Вслушиваюсь и не могу без благоговейного волнения слышать это могучее согласное пение и видеть эту картину. Они идут на смену павшим. Они видят по сторонам эти братские могилы. Они слишком ясно сознают, что и многим из них, быть может, чрез несколько дней, после таких же смертных боев, придется лечь костьми в чужой земле за родную землю да за братьев по вере, по завету Христову. В этом-то глубоком сознании величайшего долга так дружно, громко и радостно поют :

Горные вершины,
Я вас вижу вновь,
Карпатские долины,
Могилы удальцов!
..................................
Победим мы или ляжем
Все за родину свою!»

— Ну что, господа? — бодро произнес Свентицкий по окончании чтения. — В нашем отряде событие! Вы уже поздравили поручика? Святой отец, не знаю, что вы там читали, но вы нашли подходящие моменту слова.

— Господь милосерд к защитникам веры, — ответил священник.

Командир и священник обменялись понимающими взглядами, давая друг другу понять, что выполняют обязательный ритуал, без которого отряд рассыпался бы в прах.

4

Шел июль пятнадцатого года.

По телефону кодом была передана телефонограмма: «Небо — куча — каша — тело».

Ее несложно расшифровать, достаточно поглядеть в таблицу кода, где значилось:

небо — с наступлением темноты;

куча — полк;

каша — атаковать противника;

тело — всем частям сохранять особую бдительность.

Шифровальщики быстро придали телефонограмме вполне житейский смысл: «На небо взлетит куча каши из тел».

Вообще авторы кода отличались мрачным взглядом на текущие события, в условных словах сквозил невеселый юмор: чаша — пехота, рана — артиллерия, кофе — в виду усиления противника, вера — оборонять...

5

Командир батареи капитан Александров получил от командира первого дивизиона 48-й артиллерийской бригады приказ пристреляться по деревне Задворье и во избежание могущих быть несчастных случаев и для точности пристрелки распорядился правому наблюдателю, прапорщику Лисичкину, перейти в ротный окоп и оттуда корректировать стрельбу. Однако несчастья избежать не удалось, виной всему был какой-то злой рок.

Погода стояла ясная. Метеосводка указывала: тепло, переменная облачность, преимущественно кучевая форма, местами короткие дожди, небольшой ветер северной четверти.

Капитан Александров имел наблюдательный пункт на ветвях старого дуба, где устроили площадку и расчистили обзор. Впрочем, ни с этого, ни с других наблюдательных пунктов деревня Задворье видна не была. Александров измерил по карте дистанцию до реки у юго-восточной части Задворья и, определив, что попадание в ротные окопы может происходить при прицеле 73-75, начал пристрелку с прицела 90, стреляя все время одним орудием.

Александров выделялся хладнокровием, еще в самом начале войны во время дуэли с германскими артиллеристами он отличился перед нижними чинами: заряжающий не смог открыть затвор орудия и в растерянности обратился к офицеру.

— Да ты сходи за масленкой и смажь! — велел Александров.

И под огнем была найдена масленка, смазано, что нужно, и продолжен бой.

К пристрелке по Задворью Александров отнесся серьезно, имея при орудии опытного артиллериста штабс-капитана Статкевича. Тот любил свое дело и делал его с изяществом даже при отражении конных атак на батарею, когда трубка ставилась на «картечь» и выжидалось приближение живой цели.

Прапорщик Лисичкин, получив от капитана Александрова распоряжение корректировать атаки, перешел в окопы девятой роты Очаковского полка.

В окопах стояла вонь. По брустверу были разбросаны патроны, за окопами — патронные цинки, грязные котелки, заношенное белье. Прапорщик указал унтер-офицеру, что колья заграждения-березовые белые, сильно демаскируют линию огня.

— Оно верно, ваше благородие, — сказал унтер-офицер. — Да разве все колья можно покрасить?

Артиллерист представлял более образованный, нежели серая пехота, род войск, но не нашелся что ответить.

— Где-то рядом отхожее место? — спросил он.

— Никак нет, отхожих мест здесь не имеется, — сообщил унтер. — Обходимся кто как.

Для передачи донесений Лисичкин установил связь телефоном: от станции, находящейся постоянно на правом наблюдательном пункте, провел провод в штаб полка, где и поставил свой телефон; а сведения передавал телефоном девятой роты, соединенным со штабом. Всего до батареи донесения Лисичкина проходили через пять телефонов.

На первый выстрел Лисичкин передал: «Нормальный. Влево на двадцать саженей».

После первого выстрела при прицеле 90 Александров получил по телефону от первого наблюдателя: «Большой перелет, за деревней!» Он скомандовал Статкевичу уменьшить прицел на 80. Выстрел, грохот, содрогание дощатой площадки на ветвях.

Лисичкин передал: «Не замечен».

Александрову сообщили: «На том же месте, перелет!»

Александров снова сверился с картой. Он имел в запасе до реки пять делений, даже чуть больше; можно было уменьшить и на прицеле 75 дать выстрел.

Статкевич проверил прицел, орудие ахнуло. Наблюдатель доложил: «Не замечено».

Александров встревожился, не понимая, куда мог угодить снаряд, и, боясь, как бы не попасть в своих, повернул огонь вправо и увеличил прицел на 80. Сделал выстрел...

Тут-то полковой адъютант попросил к телефону адъютанта дивизиона и сообщил, что снарядом убит один нижний чин и несколько ранено.

Александров спустился на землю, чтобы посоветоваться со Статкевичем. Штабс-капитан не поверил, сказал, что там что-то напутали и надо продолжать пристрелку, опираясь на данные наблюдателя прапорщика Лисичкина.

Александров позвонил в дивизион полковнику Трофимову, получил указание продолжать и выпустил еще пять снарядов по деревне Задворье. Однако деревня все время ускользала, оказывалась то ближе, то дальше, то левее, то правее. Александров испытывал нечто подобное помешательству.

6

Слухи, долетающие до авиаотряда с позиций, часто были поразительны. Но редко кто удивлялся: и геройство, и трусость, и небывальщина — все перемешалось и отскакивало от задубевших сердец.

Старуха-полька, в доме которой остановился Макарий, говорила ему страшные вещи в духе гоголевских повестей, что перед большими боями по ночам начинается в Карпатах движение мертвяков, из могил выходят все убитые жолнежи и офицеры и идут по кругам рота за ротой.

В поле за местечком тянулась линия прошлогодних окопов, а возле нее под сосной высился могильный холмик с небольшим сосновым крестом. На кресте покоробившаяся простреленная солдатская фуражка, под ней полустертая карандашная надпись: «Солдат Кромского полка, умер геройской смертью, спасая друга. Оба убиты».

Макарий прогуливался вместе с отцом Киприаном и остановился возле могилы. Пахло хвоей, под чешуйчатым медно-зеленым стволом дерева ползали муравьи.

Священник механически перекрестился и ничего не сказал. Что говорить?

Нельзя же вечно думать о смерти.

— Вот я с нашими фуражирами гутарил, — сказал Макарий. — У Феоктистова триста рублей нашли, прятал у ездовых в седле между ленчиком и подушкой. Они население грабят, а деньги себе оставляют. Вы бы им что-нибудь сказали, а то плохо кончится.

— Да, война не способствует развитию народной нравственности, — согласился отец Киприан. — Война не наше дело, мы пахари...

— Я эту сказку слыхал! — ответил Макарий — А разве немец не пахарь? У него урожаи больше, и работать он умеет... А наши? Чем гордятся? Кто большее свинство учинит!

Священник сцепил руки на животе, смотрел на заходящее солнце. Его лобастая голова с густыми волосами была поднята, глаза прищурены, на сером подряснике сиял наперсный крест.

— Здесь лежит убиенный воин, а мы о нем не желаем вспоминать, — сказал он. — Наши сердца уже закрылись для милосердия? Кто они? Хуже немцев, хуже австрияков... Какой народ ни возьми, мы готовы уступить ему, будто мы на самом деле хуже. Вот и вы, Игнатенков, не хотите увидеть, какой свет исходит от этой забытой могилки! А ведь воин жизнь отдал, спасал другого человека. В этом поступке вся наша русская трагедия и оправдание России.

— Но тогда мы погибнем, — возразил Макарий. — Мелькнем как падающая звезда и сгорим.

— Вы сгорите, а народ русский — навряд ли.

— Лучшие погибают первыми. Например, Нестеров. Но тысячи феоктистовых живут припеваючи.

— Война, сын мой... На войне не будешь гамлетианствовать, ибо солдата надо накормить, пусть даже обыватель будет обижен. Однако наш Феоктистов далеко не злодей. Это лукавый мужик, который и черта попробует перехитрить. Он в слово свое верит. Иное слово, говорит, и страха страшней.

Макарий тоже знал про обращение Феоктистова с местным населением. «Зачем бить? — рассказывал фуражир. — Жалко их бить. Вошел в избу — завыли бабы, головой бьются. Да вы что, злыдни нечистые, вы думаете, я грабить пришел? Нету так нету. Я только крестиком дом помечу, где для русского солдата хлеба нет. Пущай знает начальство. Сразу, ваше благородие, обмякли. В зубы хлеб так и тычут. И денег брать не схотели».

— Мы не погибнем, — снова произнес отец Киприан. — Конечно, война — дрянное дело, разные грехи взваливает на нас и самый тяжкий грех — убийство... Твердо верю, что пусть даже все наше воинство погубит здесь свою душу, зато через десять или двадцать лет в народе залечится сия рана. Поэтому не печальтесь, Макарий Александрович. Не вы, так дети ваши... что в общем одно и то же.

И отец Киприан, почувствовав внезапное доверие, поделился с Макарием своей горечью.

— Приказало мне начальство явиться исповедовать солдата, присужденного к смертной казни, — начал рассказывать священник. — Это было тяжкое мне испытание. Война, убивают тысячами, а тут я должен участвовать в подготовке к убиению нашего воина. Напал он на жителя с целью грабежа. А тот с вооружением был, сопротивлялся. Солдатик сгоряча и пырнул штыком, житель назавтра скончался.

Священник замолчал, опустил глаза к могиле. Со стороны летного поля послышался треск — в мастерских проверяли мотор на «ньюпоре» Макария.

— Вошел я к солдату, — продолжал он. — А он совсем человек молодой, действительной службы. И на злодея не похож. Руки ко мне протягивает. Кругом, говорит, виноват. Плачет. Ну совершил я духовную требу. Собрался возвращаться. Нет, велят мне в епитрахили с крестом идти впереди несчастного... Пришли мы в поле. Рота солдат стоит. Много офицеров. Вырыта среди поля могила, а спереди могилы стоит столб... Подвели солдата к столбу. Увидел он яму, где лежать ему суждено, и еще горше заплакал... Вышел комендант, прочитал приговор... Плачет солдатик, не может остановиться. Упал на колени, поклонился миру. Просит прощения: виноват, кругом виноват. Крестное целование принял... Подошел я к нему, а у меня руки трясутся, глаза не могут смотреть...»Благословен Господь на небесах. Тело твое виновно, а душа праведная есть...»

Треск работающего мотора дошел до завывания: карбюратор и сектор газа работали исправно.

Священник поглядел на прислушивающегося Макария, спросил :

— Вы меня слушаете?

— Слушаю, — ответил Макарий.

— Я вам про ужасы... Не удивляйтесь. Было в этой казни что-то фальшивое. Ее совершили в назидание другим, чтобы страхом остановить грабежи. Думаю, все казни фальшивые... Увидел солдатик, что я чуть на ногах держусь, перестал плакать и говорит: «Зачем меня убиваете? Лучше пошлите в бой, отечеству польза». Привязали его к столбу, веревкой тело перетянули. Потом глаза повязкой завязали. Офицер скомандовал роте... И как выпалили — все тело в кашу превратилось. Брызнула кровь саженей на пять кругом... Вот сию минуту был человек и уже нету. С той минуты я знаю, Игнатенков, что все мы обречены. Нас может спасти только то, что в глубине народной нравственности. Вы понимаете меня?

Макарий понимал. То, что казаки и солдаты забирали у местных, как говорилось, «за на кулак погляденье», и это разлагало армию? Но они будут забирать, ибо это для них развлечение, и никакими казнями их не остановишь.

А душа? Какая на войне душа? Когда бьют дальнобойные «берты» и «чемоданы» летят по воздуху, звеня и шелестя, будто трамвай, люди теряют разум. В секундах воздушного боя не успеваешь думать. Думают нижние чины, у них есть время.

7

«Всеподданнейше доношу, что сего числа в 12 часов 5 минут прапорщик Игнатенков сбил неприятельский самолет «Альбатрос» с «Бенц» 150 сил точка После перестрелки на высоте 2500 метров немецкий летчик был ранен в голову «Альбатрос» стал падать штопором перевернулся вверх колесами опять выровнялся и идя штопором упал вблизи аэродрома авиаотряда точка раненый летчик по дороге в госпиталь скончался наблюдатель невредим точка «Альбатрос» разбит у мотора отбит передний цилиндр вместе с шатуном концом вала и концом картера точка мотор починке не годен точка с самолета сняты в целости пулемет парабеллум фотографический аппарат радиостанция и бомбы точка капитан Свентицкий».

Вечером играли в преферанс. Игнатенков угощал летчиков кахетинским и смешил хохлацкими байками. Неожиданно убив у Рихтера даму, на которую тот уповал получить верную взятку, Макарий сказал:

— Нэхай вона лэжить на перине, як сука, а я соби пид возом на кочке полэжу, як пан.

Рихтеру не везло, он кисло улыбался, шутил:

— Некогда раздеваться, как говорила одна честная дама.

Болташев, не принимающий участия в игре, зачитывал вслух куски из солдатских писем, выполняя обязанности цензора.

— Да, дорогой братец, кончилось житье и начинается житьишко, — со своим обычным мрачноватым выражением читал Болташев. — Да, дорогой брат, житье было там, где мы стояли, у меня была шмара и было все на свете, и расставаться мне было очень жалко, но ничего не поделаешь. И когда я уезжал, то она дала мне на дорогу восемь рублей денег, домашней свинины, так что если это сосчитать, то рублей на пятнадцать с лишком было. И теперь я имею с нем переписку и думаю написать ей насчет деньжонок, то пришлет. А теперь, дорогой братец, очень плохо дело, скука страшна...

— В самом деле, скука! — сказал Рихтер, потягиваясь и скрипя кожаной тужуркой. — Надо бы к девочкам...

— Рихтеру скучно? — усмехнулся Свентицкий — А забыли, как ему прижигали ляписом от триппера? Часами бегал по саду и зарекался подлетать к девочкам!

— Мышь копну не придавит, — ответил Рихтера. — Доигрываем и едем. — И почему-то с ненавистью взглянул на Макария.

Макарий опустил глаза, а когда поднял, Рихтер уже не смотрел на него. «Почудилось», — подумал Макарий.

Офицеры вскоре ушли. Макарий вышел на крыльцо с томиком Толстого, ища в книге ответ на вопрос, почему ему тоскливо, как будто приближается гибель. Его душа погрузилась в какое-то древнее состояние и хотела людей. Те, кто окружал Макария, летчики, мотористы, радиотелеграфисты, все, кто занимался в воздухе и на земле боевыми полетами, сейчас словно договорились жить грубо и поменьше быть людьми. Карты, вино, зубоскальство, бессмыслица. Может быть, для того, чтобы выжить, надо опуститься на самую низкую ступень?

Где-то неподалеку звонко закуковала кукушка. Макарий поднял голову. Небо, сумерки, двухцветные темно-розовые облака.

А внизу — жалкое покосившееся местечко с курами, свиньями, распускающейся сиренью. Хотелось в небо. Это было как спасение — искать, драться, растворяться в бою.

«Благослови Господь на небесах. Твое тело греховно, а душа праведная есть...» Донеслась песня. Он прислушался.

Покрыты костями Карпатские горы,
Озера Мазурские кровью красны,
И моря людского мятежные взоры
Дыханьем горячим полны...

«Вот оно! — подумал Макарий. — Они поют и не думают о небе. Я слышал то, что вдохновляло Толстого... Но сейчас они перестанут петь, превратятся в феоктистовых и Петровых, будут воровать, лукавить, бить зеркала в усадьбах. Они как дети».

Он вспомнил недавний разговор с отцом Киприаном о душе и почувствовал, что заражен чужой болезнью, которую не знал никто в его семье.

Да, столько песен и частушек, сколько он услышал на фронте, нигде нельзя было услышать. Пели все, горевали, но больше смеялись, потешались над собой, над военными неудачами, над окопным героизмом. Казалось, кто-то насмешливый и всевидящий скомандовал русской армии не унывать, и она, отступая, как будто что-то доказывала самой себе.

Однако — душа? Что она Макарию? Зачем она взялась за него?

Стало уже совсем темнеть, облака в небе померкли, кукушка умолкла, только солдаты продолжали петь.

К Макарию неслышно подошла соседка, пятнадцатилетняя полногрудая девушка, и молча смотрела на него, ожидая, когда он с ней заговорит.

— Вам нравятся офицеры? — спросил он.

— Нет, я еще не занимаюсь этим, — просто сказала она. — Могу вас познакомить с очень красивой паненкой.

— Зачем? Не надо, — ответил Макарий.

— Она может пойти к вам на квартиру, и вы сделаете дело, — предложила девушка. — Будете довольны.

— Что за дело? — спросил он.

— Дело как дело. Вы не знаете, что делают с паненкой офицеры? Раздевают ее и кладут на постель.

Макарий вошел в дом и вынес девушке коробку печенья.

— Чи пан офицер больной? — улыбнулась она. — Чи кохает свою невесту?.. Не бойтесь, паненка очень порядочная. И родына у нее порядочная. Она не думает этим заниматься. Она хочет на приданое, вы разумеете? Сколько рублей вам не жалко? И мне дадите на цукерки.

Макарий тоже улыбнулся. Она появилась словно для того, чтобы сказать, что нет нужды ни о чем думать.

— Сколько же вы хотите? — спросил он, втягиваясь в странную игру.

— Вы попробуете и сами скажете. Вы останетесь довольны.

— А если мне нравитесь вы?

— Я еще девушка, пан офицер. Мое вино еще не распечатано. Но мне очень хочется.

— Я вам дороже заплачу, — сказал Макарий.

— Нет, даже за сто рублей не можно.

— А за сто двадцать?

— Не можно, не можно, — вздохнула она. — Моя подруга самая красивая. Я вам советую идти к ней.

— Нет, вы самая красивая, — возразил Макарий, чувствуя, что исчезают нравственные законы и все позволено.

— Не можно! Перестаньте! — Она подошла близко к нему, он ощутил дрязнящий запах пота и увидел, что большие навыкате глаза зачарованно смотрят на него.

— Тогда уходите, — сказал Макарий. — Пусть придет ваша паненка, я ей и так подарю денег.

— Чи вы банкир? — изумилась она. — Моя подруга зарабатывает. Вы ж не подарите ей двадцать рублей?

— Подарю. Почему же бедной не помочь?

— Даром?! — воскликнула она. — Краше дайте мне, я тоже бедная.

От мысли, что офицер может одарить другую, она потеряла осторожность и, дрожа, подступила к Макарию вплотную и прикоснулась ногой к его ноге.

— Нет, вы на подруге еще заработаете, — сказал Макарий.

— Ай, зачем вы меня дразните? — спросила она. — Мне не можно, не можно... — И стала наваливаться грудью на него. — У, нэхай оно все горит!.. Вы сказали сто двадцать? Давайте...

Игра кончилась, на него обрушилась страсть и алчность. Зачем он это сделал? Что хотел себе доказать? Эта грубая девушка его не интересовала, он не собирался с ней спать. Тогда что же? Неизвестно. Какая-то причуда.

Макарий выпроводил девушку, дав ей пять рублей. Без денег она не соглашалась уйти.

— Вам, наверное, нравятся такие, что работают с утра до ночи, как хороший варшавский лифт? — заметила она, уходя.

У Толстого на этот счет не было написано ни строчки. Граф, хотя он умер недавно, примерно через месяц после первого петербургского праздника воздухоплавания, жил почти в античную пору.

А во что верить Макарию? В силу моторов, в пулеметы, стреляющие через винт, во вседозволенность?

Он уже достиг всего, о чем мечтал, и теперь его мысли, если они не были направлены на задачу наилучшего уничтожения вражеских самолетов, были маленькими детскими мыслями.

«Страшен был только момент, когда нужно было принять решение», — вспомнилась фраза из письма Нестерова о сделанной им «мертвой петле?».

Что же страшно нынешнему летчику, кроме подобного простого страха?

Отечество, прапорщик Игнатенков, наше родное отечество страшит тебя своей загадочной, непостижимой целью.

Указка учителя географии скользит над коричневыми Карпатами, зеленой Галицией, салатовым королевством Польским, рисуя невеселую картину отступления. Виктор Игнатенков знает, что после оставления нашими Домбровского бассейна в Донецком бассейне стали добывать больше угля и это выгодно шахтопромышленникам, ведь правда, господин учитель?

Еще Виктор знает, что можно на шахте купить пуд угля за двенадцать копеек, а продать за тринадцать и что такими операциями занимается служащий Азово-Донского банка Каминка.

Пока указка скользит над европейским театром и не перешла на Кавказский фронт, Виктор вспоминает, что про Каминку и торговые операции банка ему поведал Иван Платонович Москаль. О Москале думать трудно, даже досадно. Теперь он отчим Виктора, мать вышла за него, и они живут не на хуторе, а в поселке. Так удобнее Москалю, ведь он по-прежнему служит на горноспасательной станции, ему всегда надо быть готовым кого-то спасать. Он был вместе с отцом, но отец погиб, а Москаль уцелел. Конечно, человек он вполне хороший, но мать не должна была за него идти — он моложе ее и был вместе с отцом, не спас его.

Но вот указка над синим Черным морем... — да, да, Константинополь, мы помним! — и уже тычется в Закавказье, где наши теснят османов.

А каково назначение Виктора Игнатенкова на этих пространствах, поражаемых огнем?

8

Итак, юношеский нетерпеливый вопрос о предназначении...

Дивизия же была разгромлена на Закарпатских отрогах, ее бесстрашный и безжалостный командир Корнилов попал в плен; потом дивизию переформировали, генерал бежал из лагеря для военнопленных, его стали возносить как несгибаемой воли героя, а уцелевшие от геройства нижние чины, в числе которых был и Штукатуров, могли им гордиться...

Учительская указка очертила берега Ирландии — там в морской пучине немецкой подводной лодкой потоплен пассажирский пароход «Лузитания».

На фронте дивизии — ночью перестрелка между разведчиками и передовыми караулами, земляные работы, углубление траншей, постановка рогаток, делание бойниц, козырьков, ниш; тишина, прерываемая тарахтением немецких аэропланов, стрельба немногих наших орудий.

Порой противник пытался атаковать рано на рассвете.

В пять часов второго июля противник, пользуясь густым туманом, наступал двумя цепями на заставу тринадцатой роты Очаковского полка. Завязывался фронтальный бой, самый трудный и кровопролитный, ибо построен на одном огне и ударах в лоб, без маневра. Временно командующий ротой подпоручик Рогали-Левицкий приказал одному отделению скрытно выдвинуться правее рощи, где стал накапливаться противник, и косоприцельным огнем с фланга остановить его движение.

— Чтоб мозги с них вышибли! — подытожил подпоручик. И как только из тумана стали выплывать темные фигуры, им навстречу и справа полетели пули стрелков. Причем если с заставы пули кололи как колья, то справа они вычищали перед собой все пространство рекой огня. Подпоручик мог торжествовать от такой прямо-таки показательной дисциплины огня, но тут по выдвинутому отделению забил ручной пулемет. И Рогали-Левицкий вспомнил азбучную истину, что трудно пересилить чувство самосохранения и не переносить огонь на непосредственную опасность. Не успел он это подумать, как косоприцельный огонь прекратился и отделение сосредоточилось на пулемете. «Идиоты! — закричал Рогали-Левицкий. — Ну погодите у меня!»

К счастью, противник стал окапываться, дальше не пошел, а к вечеру, когда подтянули батальонный резерв, отступил без боя.

Рогали-Левицкий, однако, не испытывал удовлетворения, ибо его замысел серые герои сорвали. Похвалиться перед командиром батальона можно было только замыслом и разве что первыми минутами огненного маневра.

— Эх, Рог-али, Рог-али, — укоризненно произнес батальонный. — Вам следовало быть рядом с ними. Слово до них не доходит.

В темноте подпоручик пошел в траншею. В жилой нише на ветках и брезенте спали нижние чины. Он растолкал их ногами, со злобой в голосе спросил, почему они спят, когда приказано работать — делать козырьки. Ему ответили, как обычно, что, мол, виноваты, сон сморил, сейчас пойдут. Он размахнулся и ударил отвечавшего кулаком в зубы.

— А в бою кто не выполнял приказ? Почему перенесли огонь?

Солдаты молчали.

Ему стало стыдно за то, что он бьет беззащитных людей, не могущих даже уклониться от ударов, и еще досадно, что не может преодолеть этого позорного для офицера стыда.

Но остановиться, тем более обнаруживать растерянность было для командира непростительной ошибкой...

9

Погода была сырая, шли дожди. В сухие часы между деревьями санитары развешивали простыни, рубахи и кальсоны, а когда начинался дождь, быстро срывали белье с веревок и утаскивали во флигель, где, наверное, помещалась и прачечная.

Вследствие непрерывных дождей вода в реке Кревянке повысилась на два аршина. Говорили, в ходах сообщения Рымникского полка вода стоит по грудь, а долину реки начинает затапливать.

Раненые в палатах перевязочного отряда с интересом обсуждали эту новость, решали, кому такая погода выгоднее, нам или германцу.

Макарий же знал, что сейчас одинаково плохо и тем и другим, однако большинство считало, что нашим все же получше, они привычнее к непогоде и грязи.

Он был ранен шрапнелью в ступню левой ноги, по всем представлениям — легко, но рана не заживала, нагнаивалась. Конечно, сырость тоже влияла. Но гораздо сильнее кислой погоды мешала заживлению другая болячка, неверная Лидия. Пока Макарий находился вдали, она снова сошлась со своим артиллеристом и сейчас сообщила, что место, увы, занято, так уж получилось, не будем из этого устраивать любительский спектакль. Она не имела представления о поселковом драмкружке, и Макарию нечего было краснеть. Впрочем, она истолковала покраснение как проявление ярости и, подняв обе руки, невинно улыбаясь, стала поправлять белую наколку и рыжеватые волосы, представ перед ним в беззащитной и нахально-обольстительной позе.

После паузы она сказала что-то о дружеских отношениях и еще какую-то бабью глупость, из которой тем не менее стало ясно, что, если артиллериста прихлопнет... словом, то ли оставляла надежду, то ли играла.

Макарий перестал ее замечать.

Он ходил на костылях, поджав больную ногу, и однажды во дворе увидел Лидию с ее артиллеристом. Тот оказался не подполковником, как она говорила, а капитаном, и эта ее маленькая ложь почему-то вызвала в Макарии презрение к нему.

Капитан был ниже его ростом. Он дружески смотрел на Макария, готовый, должно быть, даже раскланяться. Еще чего захотел, пукалка несчастный!

Макарий отвернулся и с достоинством, не спеша направился по раскисшей дорожке неизвестно куда. Ну погоди, говорил он себе, я тебе поулыбаюсь.

Ротная застава находилась на берегу Кревянки против деревни Лукавей. Вода подступала все ближе. По реке неслись мутные потоки, прибивая к исчезающему берегу желтоватую пену. Ветлы уже были затоплены.

Глядя на такой потоп. Штукатуров позвонил в роту и сказал, что заставу скоро зальет, что делать? Подпоручик Рогали-Левицкий велел оставаться на месте и продолжать наблюдение.

— Скоро зальет, — предупредил телефонист Олейник и перетащил аппарат повыше, к кустам, где, впрочем, он мог пострадать от неприятельской пули.

Вода стала подбираться к сапогам, пришлось поджать ноги. Кто-то вполголоса выругался и вспомнил, как наши били из пушки по своим окопам. Штукатуров узнал голос Дудкина, повернулся и возразил, что на войне неизвестно, где убьет, надо исполнять службу, тогда будет легче на душе. И молиться Богу, еще добавил он.

— Не все согласные, как ты, легко погибать, — сказал Дудкин. — Еще ладно от германца, он — враг, от него добра не ждешь... А от своего?

— Опаснее свой, — сказал Олейник. — От своего не убережешься.

— Смотри-ка, где-то мост сорвало! — сказал Дудкин. — Ишь, крутит!

Все посмотрели на реку, увлеклись зрелищем. Потом Олейник поглядел на коробку телефона и мокрой рукой провел по мокрой крышке.

С неприятельской стороны был слышен стук ручных насосов, изредка над брустверами всплескивались темные струи, выплескиваемые из ведер.

— Не любит! — усмехнулся Олейник. — Насосы приволок...

В эту минуту вода в реке мгновенно поднялась и захлестнула заставу. Штукатуров успел заметить, что Олейник схватил аппарат, и больше ничего не видел. Его тащило под водой течением, хлестнуло по лицу, и он машинально схватился за какие-то прутья. Вынырнув, Штукатуров определил, что держится за ветви ветлы, стал осторожно подтягиваться к стволу.

Чуть выше прицепились к другому дереву трое рядовых. Ниже мелькала среди струй голова Олейника, уносимого течением.

Штукатуров укрепился на ветке и решил, что надо ждать, когда спадет вода, а тогда добираться до винтовок и нести наблюдение дальше. Только жалко, что Олейник наверняка потерял аппарат.

Вскоре он стал мерзнуть. На соседнем дереве шевелились, видно, растирались.

По воде зашлепали пули, что было уж совсем скверно и бесчеловечно со стороны противника. Люди едва спаслись, а по ним открыли ружейный огонь.

Упал в воду кто-то из троих. Должно быть, убили. Штукатуров разглядел белое пятно лица, полускрытого водой. Хотел ухватить — не достал.

— Кого? — крикнул соседям.

— Дудкина!

Наши тоже начали стрелять, вступились за пропадающую заставу.

Было еще довольно рано, до темноты оставалось часа четыре. Штукатуров спрятался в воду по ноздри, слабо надеясь, что не собьют. Стал разминать ступни и икры, потом вроде свыкся с холодом.

Вспомнилось, как ночью полк отводили на отдых; шли по очень грязной дороге, некоторые спотыкались и падали; ротный ругался... Потом вспомнилась жена, дети.

В сознании Штукатурова появилась картина родной деревни, ее строения исчезали за горой, а он с женой ехал мимо своего поля и все оглядывался. Ехать было хорошо: не было ни пыли, ни грязи, дождь перестал накрапывать.

Прошлое отлетело. Штукатуров приподнял голову, чтобы оглядеться. Вода и не думала спадать, а ждать еще сколько-нибудь было невмочь. Руки и ноги уже совсем занемели. Он крикнул товарищам, что надо плыть, прибиваться к берегу, а там видно будет...

10

Из донесения командира полка:

«... наша застава 13-й роты, находившаяся против дер. Луковей, оказалась затопленной. Около 18-19 часов девятого июля бурным течением четыре нижних чина оторваны от земли и отнесены шагов на 300 южнее Луковея. Один из этих нижних чинов, поборов течение, вышел на берег, остальным же удалось удержаться, ухватившись за ветки деревьев. Названной заставе пришлось пробыть на своем месте по горло в воде. Противник открыл по ним ружейный огонь, на который отвечала огнем же дежурная часть четвертого батальона. В 23 часа застава была снесена, потеряв одного убитого и двух раненых.

С 21½ часа немецкая батарея обстреливала до рассвета нашу заставу 12-й роты у господарского двора Геверишки и выпустила по ней 69 снарядов. Вышедшей из берегов рекой Кревянкой были сорваны мосты у господарского двора Черкасы и против двора Геверишки, однако к 2 часам удалось в названных пунктах устроить переправы из 10 аршинных бревен.

Всю ночь противник освещал местность белыми ракетами.

К утру 10. VII вода стала убывать.

Полковник Уваров».

* * *

Во дворе Макарий увидел человека с простым, замутненным усталостью, твердым лицом, он сидел на скамеечке у ворот и о чем-то думал. У него левое плечо было перевязано, из-под расстегнутого ворота нательной рубахи выглядывали бинты.

Макарий присел рядом, поставил костыли.

— Здорово, братец. Ты что, новенький? Лицо твое мне знакомо.

Человек повернул к нему голову, усмехнулся и тяжело поднялся.

— Ефрейтор Штукатуров, ваше благородие, — негромко произнес он.

— Сиди, сиди, — сказал Макарий. — Я тебя помню. В прошлом году в Галиции... богатый парк, статуи, офицерское собрание... Вас вывезли кресты вручать...

— Было, — кивнул Штукатуров и душевно спросил: — Вас тоже, я вижу, подранили, ваше благородие?.. Вот солнышко светит. — Он поднял голову, посмотрел на солнце, по-летнему ярко сиявшее среди белых кучевых облаков. — И всем хорошо в Божьем мире.

Вопреки его словам Макарий понял, что как раз не всем хорошо, и, должно быть, лишь привычка Штукатурова уповать на лучшее заставляет его так говорить.

— И германцу хорошо? — усмехнулся Макарий.

— Это верно, — вздохнул Штукатуров.

— Тебя где ранило?

— В заставе были. Немного промокли, ну и он стрелял... Думал, каюк, уже солнышка не увижу... — Штукатуров снова посмотрел вверх долгим взглядом и повел здоровым плечом. — А вас как же?

— Меня шрапнелью в ступню.

— Это как же в ступню?

— Очень просто, бабахнуло подо мной, меня и зацепило.

— Должно быть, на дереве сидели?

Макарий засмеялся и объяснил, как все было.

Штукатуров тоже объяснил, что с ним произошло, потом подумал и спросил про ангельские чины в облаках, видны ли они из аэроплана.

Макарий ответил, что не видны.

— Вы неверующий, — понял Штукатуров. — Там, где пулемет людей режет в куски, трудно соединяться мыслью с Богом. Однако и помирать вам страшнее. Как без Бога? Тогда лишь о своей жизни будешь заботиться, а ведь жизнь большая...

— Тебе не страшно в окопах?-спросил Макарий. — Видишь, как народ косит. — Штукатуров вызывал желание спорить. Хотелось разрушить это примитивное мировоззрение, хотя зачем разрушать, чем оно не устраивало Игнатенкова, сказать было нелегко. Но — не устраивало, и все. — Неужто ты спрячешься за Господа? — продолжал он. — Господь же создал эти аэропланы, пулеметы, пушки и вручил их нам.

— Может, и не он создал, — ответил Штукатуров — А пусть даже и он! Для нашего испытания...

— Зачем ему испытание? — спросил Макарий. — Нет, братец, ты сам в это не веришь!

— Я с ним не торгуюсь, — сказал Штукатуров. — Начнешь торговаться, жизнь выторговывать, глядь, что-нибудь недоглядел, не поостерегся, тебя и убило. У меня с Богом договор...

Штукатуров не смог объяснить своего договора, ему помешал подпоручик с перевязанной головой, державший фуражку в руках.

— А, Штукатуров! — воскликнул он. — Пригрелся на солнышке?

Штукатуров встал и ответил:

— Так точно, ваше благородие, пригрелся.

В его голосе послышалась усмешка. Подпоручик это почувствовал, махнул рукой, сказал Макарию:

— Вот видите, — словно приглашал полюбоваться редким зрелищем. Затем он представился:

— Подпоручик Рогали-Левицкий, ротный командир.

— Подпоручик Игнатенков, авиатор, — назвав себя, Макарий еще добавил новомодное словцо: — Летчик.

— Ты видишь? — спросил Рогали-Левицкий у Штукатурова. — А ты — «пригрелся»! Деревня, брат, серость!.. Ну давай, пошли прогуляйся, а мы с господином авиатором потолкуем.

Отправив раненого ефрейтора, подпоручик сел на скамейку и переспросил:

— Значит, летчик? Летаешь? А почему германцы с черными крестами над нами шуруют, а наших не видно? Аэропланов у нас маловато?

Он сразу стал на «ты» и производил впечатление разбитного напористого окопника, немного одуревшего после траншей. Расспросив Макария, откуда тот родом. Рогали-Левицкий поведал, как он отражал атаку косоприцельным огнем с фланга и как солдаты подпортили ему дело; потом начал хвастаться, как выставил макет пулемета в удобное для атаки противника место и выдвинул в засаду команду охотников, чтобы заманить германцев, и захватил в плен лейтенанта.

— Не веришь? — спросил Рогали-Левицкий.

— Верю, — успокоил его Макарий.

— А чего улыбаешься?

— Потому что ты хвастаешься.

— Я хвастаюсь? — вытаращил глаза Рогали-Левицкий. — Да это, знаешь, не по-товарищески так говорить. Я боевой офицер! Не то что некоторые, которые по тылам околачиваются и пороха не нюхали. Может, ты еще думаешь, я башку сам себе перевязал? После этого я тебя знать не желаю!

Подпоручик встал, зацепил костыль Макария и, не оглянувшись, пошел к воротам, заложив руку с фуражкой за спину. Сделав шагов пять-шесть, он вернулся обратно, поднял костыль.

— Не кипятись, — сказал Макарий — Расскажи про фланкирующий пулемет. Мы всегда их ищем с воздуха, только их всегда крепко маскируют.

— Расскажи! — буркнул подпоручик. — Опять скажешь: хвастаюсь!

Через полчаса они уже были приятелями. А вскоре, увидев Лидию, Рогали-Левицкий засмотрелся на ее походку и пошел за ней.

Макарий не остановил его, чтобы не разочаровывать раньше времени. Впрочем, после ужина подпоручик имел возможность самостоятельно оценить свои шансы, ибо увидел сестру вместе с плотно сбитым, невысоким капитаном — артиллеристом, который как хозяин обращал на нее меньше внимания, нежели она на него.

— Что за пузырь? — спросил Рогали-Левицкий. Макарий ответил коротко, не вдаваясь в прошлое.

— Он мне не нравится, — сказал подпоручик. — Тебе, я вижу, тоже?

Макарий пожал плечами.

— А где он служит? — не отставал Рогали-Левицкий.

— Командир первой батареи.

— Ага! Это он накрыл наши окопы?! — злорадно воскликнул Рогали-Левицкий. — Ну то-то гляжу, не нравится мне его физиономия! Мы его проучим, Макар.

У него мгновенно возник замысел: дождаться, когда артиллерист с мадам уединятся, и кинуть в дверь бомбу. Макарий с трудом отговорил, причем пришлось признаться, что он был с Лидией в любовных отношениях. Без этого признания подпоручик вряд ли угомонился бы. Услышав про отношения, тот спросил:

— Не врешь?

— Было, — повторил Макарий.

— И ты сдаешься без боя? — удивился Рогали-Левицкий и схватился за голову. — Голова из-за тебя болит!.. Слушай, если думаешь, что могут на тебя подумать, давай я один.

— Это просто не благородно, — ответил Макарий, начиная раздражаться бесцеремонностью нового приятеля. — Оставь их в покое.

— Ну и катись со своим благородством! — разозлился Рогали-Левицкий. — Если я решил, так и будет.

Макарий попробовал его образумить, но контуженый подпоручик не захотел с ним разговаривать, считая его отступником и размазней.

Вполне возможно. Рогали-Левицкий исполнит свой замысел, и что тут сделать? Как защищать женщину, которая тебя бросила, и этого мазилу-артиллериста? И нужно ли защищать?

От раздумий отвлек грузовой «фиат», въезжавший в ворота господарского двора подобно голове огромной стрекозы. Завывая, грузовик въехал, и с него стали сгружать сундуки и жестяные коробки.

Макария потянуло посмотреть, что происходит. Из всех строений и закоулков к грузовику устремились раненые, доктора, сестры милосердия. Даже хозяева господарского двора, переселенные куда-то в сарай и молча следившие оттуда за каждодневным разорением хозяйства, вышли из своего укрытия.

От мотора горячо несло запахом масла, напоминало Макарию, что пора вырваться отсюда и вернуться в отряд.

В открытые ворота еще въехали две брички с людьми в полувоенной форме и чистеньким штабным прапорщиком. Двое в полувоенном были калеки, безрукий и безногий.

Прапорщик передал какую-то бумагу начальнику перевязочного отряда, толстому штабс-капитану в пенсне, и объяснил с игривыми нотками в голосе, что прибывшие господа будут снимать для кинематографа, как увечным воинам оказывается всякая помощь.

После этого он попросил стать кучнее, сам стал впереди всех рядом с толстым штабс-капитаном, а усатый мужчина в полувоенном поставил на землю треногу с ящиком, навел окуляр ящика на раненых и быстро закрутил ручку.

— Я скажу, что женюсь на ней, — услышал Макарий неугомонного приятеля. — Скажу, что я единственный сын богатого шахтовладельца. Как думаешь?

— Сперва все же оглуши, — посоветовал Макарий.

— Я же серьезно! — сказал Рогали-Левицкий.

— А кто твой родитель?

— Ветеринар. Тут не похвастаешь.

Макарий стал наблюдать за съемкой фильма. Он понял, что, кажется, обойдется без взрывов, а остальное его мало занимало.

Тем временем перед крыльцом поставили стол, за который сел однорукий, а за его спиной выстроили полукольцом раненых.

— Можно с костылями вот сюда перейти, — попросили Макария и поставили вблизи от однорукого.

Усатый мужчина принялся крутить ручку ящика, однорукий вставил в свой железный протез карандаш и стал что-то строчить на бумаге, раненые заглядывали, толпились позади него, теснили Макария. Вдруг кто-то обнял Макария за плечи. Он повернулся — Рогали-Левицкий.

— Ну подвинься, подвинься же! — глядя в ящик и улыбаясь неподвижными губами, потребовал подпоручик.

— Стоп! — громко крикнул усатый господин. — Попрошу вас отойти!

Рогали-Левицкий продолжал улыбаться и крепче обнял Макария.

— Я вам русским языком говорю! — потребовал усатый. — Вы, вы! С перевязанной головой.

— Я? — спросил Рогали-Левицкий и надел набекрень фуражку. — А так?

— Господи! — не выдержал усатый, глядя на штабного прапорщика. — Объясните же ему!

— Пошли вы все в задницу, — сказал Рогали-Левицкий. — Перед вами герой великой войны! Он знаменитый авиатор, сбил тридцать восемь вражеских аэропланов. А я — Рогали-Левицкий. Слыхали про такого?

— Вправду герои? — спросил усатый у прапорщика.

Тот обеспокоенно посмотрел на раненых офицеров, явно не зная, как ответить.

— Ясно, герои, — без всякого выражения подытожил усатый. — Но, к сожалению, я про вас ничего не слыхал.

Рогали-Левицкий дернул Макария за рукав:

— Пошли отсюда!

Макарий пошатнулся, подпрыгнул на здоровой ноге, чтобы устоять. Рогали-Левицкий поддержал его.

— А вы, господин подпоручик, на костылях, останьтесь, — попросил усатый.

— В окопы пожалуйте! — зло сказал Рогали-Левицкий. — В дерьмо! Где артиллеристы-молодцы отрывают нам ноги и руки. Там и покажите нижним чинам эти крючья!.. Идем, Макар, от этих циркачей! — Он снова потянул Макария. — Перемышль сдали, из Польши выкатываемся... Тьфу! Приехали они фильму снимать!

Макарий вышел из толпы раненых и сказал толстому доктору, штабс-капитану, что здесь делается что-то не так, зачем вблизи фронта мучить людей видами протезов, кому нужен этот спектакль?!

Доктор оглянулся на прапорщика.

— Это не ваши заботы! — отрубил прапорщик.

— Как не стыдно? — ответил Макарий. — Люди через несколько дней вернутся в окопы... Эти крючья, деревяшки! Негуманно!

— Прекратите! — железным тоном сказал прапорщик.

— Я думаю, господа, раненые уже устали и нуждаются в отдыхе, — произнес доктор. — Весьма сожалею. Вынужден остановить ваши занятия... Лидия Александровна, — обратился он к сестре милосердия, — прошу всех вернуться в палаты.

Вмешательство начальника перевязочного отряда решило спор, хотя прапорщик начал грозить, а усатый мужчина в полувоенной форме перебивал того и просил, обнимая штабс-капитана за плечи, разрешить съемку ради тысяч увечных, которые увидят фильм и воспрянут духом.

— Попрошу вас! — вдруг вскрикнул доктор и затряс указательным пальцем. — Здесь не место представлениям!

— Пойдем, — сказала Лидия Макарию — Приятеля своего зовите. Когда вы успели сбить тридцать восемь аппаратов?

— А вы не знаете?-спросил Рогали-Левицкий — Хотите открою тайну?

— Знаю, знаю! — усмехнулась она.

— Дикость! Азиатчина! — воскликнул усатый. — Я напишу в газеты!

— Нет, вы не знаете, — тоже усмехнулся Лидии Рогали-Левицкий. — В живом существе есть своя тайна. К примеру, хороший конь: сегодня он проскачет как ветер, а завтра у него что-то не так, чемор какой-нибудь приключается. — Он наклонился к ее уху и что-то шепнул.

Лидия отступила от него, вскинула брови и засмеялась, качая рыжеволосой головой.

Рогали-Левицкий стал подниматься на крыльцо. Она повернулась к другим раненым. Макарий понял: у приятеля не получилось. Необычные гости уехали, жизнь перевязочного отряда вернулась в прежнее состояние. С позиций приходили бледные, в окровавленных бинтах солдаты, некоторых привозили на санитарных линейках. Почти все, за исключением совсем тяжелых, радовались передышке, чистым постелям и регулярной кормежке. Поступили двое из роты Рогали-Левицкого, рядовой солдат и прапорщик, командир взвода, недавно прибывший из пополнения. Штукатуров, проведавший солдата, рассказал, как их ранило. Глупее не бывает. Рядовой стоял у бойницы на посту, наблюдал за противником, а прапорщик увидел его, велел вылезть на бруствер, ибо, как он считал, только с бруствера можно что-либо заметить; оба вылезли на бруствер, тут по ним и вдарили.

Что взять с дурачка-прапора, только-только кончившего ускоренный курс училища? Отдать под суд? Пожалеть? Что еще? Но за раздражающим неумением осталось незамеченным, что он тоже встал под пули рядом с нижним чином и что солдат выполнил ошибочную команду, по-мужники веря одетому в офицерский мундир барину. В этом звучал отголосок давних битв и канувшей в Лету старины.

Рогали-Левицкий признался, что он и сам такой же ускоренный полководец. И вообще кадровых офицеров уже редко где найдешь, разве что у Господа в свите средь ангельских чинов. Вот до чего дошли, даже императорскую гвардию бросили на фронт, опору престола. Что ж, вернется ли она обратно?

Дальше