Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть четвертая

I

Когда закончилось длившееся больше месяца Киевское сражение, Гитлер, ободренный успехом и торопясь окончить войну с Россией, дал приказ о наступлении по всему фронту. Но еще шла перегруппировка войск, двигались из Германии составы с техникой и молодыми солдатами, которые должны были пополнить армии и утвердить славу гения фюрера для будущих времен, а для себя отвоевать жизненное пространство или навсегда лечь в русской земле. И на огромном, почти трехтысячекилометровом фронте установилось короткое затишье. Только на юге армии Рундштедта пытались захватить Крым и двигались к Азовскому морю.

А в генштабе нарастало беспокойство. Невзоров забыл, когда спал. По донесениям разведчиков, засланных в тылы немецких войск, становилось ясно, что главный удар придется на Москву — тут сосредоточивалось больше половины всех танковых дивизий противника.

Беспрерывно, днем и ночью, к маршалу Шапошникову поступали новые сообщения о движения эшелонов из Германии, карты с уточненными позициями армий, информация военных атташе с анализом обстановки в других странах. И Шапошников требовал, чтобы любые, даже самые незначительные изменения сразу отмечались на большой, во всю стену, карте мира. Эта карта пестрела теперь разноцветными флажками.

Затихли бои в Северной Африке. Лучшие авиационные эскадрильи оттуда Гитлер перебросил на Восточный фронт. Из Греции, Франции, Норвегии перебрасывались танковые части. Скрытно подтягивались к границе турецкие войска. Закончила подготовку миллионная японская армия к вторжению на Дальний Восток. А в морях и океанах стали активнее действовать немецкие, итальянские, японские подводные лодки, топя корабли с грузом хлеба, медикаментов...

Наконец 29 сентября, когда в Москве открылась конференция Англии, Советского Союза и Америки, моторизованные дивизии группы армий «Юг», собранные Рундштедтом в кулак, нанесли первый удар с целью выхода к Харькову и Ростову. А утром следующего дня танки Гудериана прорвали фронт на орловском направлении, двигаясь к Москве. И везде, от Черного моря до Карелии, начались тяжелые бои.

Глубокой ночью, когда Шапошников уехал в Ставку, Невзоров присел на жесткий диван и задремал. Он даже не слыхал, как вернулся маршал. Во сне он видел себя командующим армией, которая, выдержав атаки немецких танков, перешла в наступление, и под артиллерийским огнем пехота залегла. Тогда со знаменем в руках он повел бойцов. Его ранило, тупая боль давила ногу. Откуда-то появилась Маша Галицына, стала бинтовать рану. А он, продолжая командовать, намечал захват фельдмаршала Бока. И тут его разбудили...

— Маршал вызывает, — сказал дежурный телефонист.

— Фу ты, — удивился Невзоров. Подвернутая нога сильно занемела. Он растер щеки, лоб и направился к двери кабинета. Маршал сидел за письменным столом. Здесь же находился молодой генерал в танкистской форме с простым, грубоватым лицом, большим прямым носом и косо поднятыми черными бровями.

— Как Верховный приказал, — говорил ему Шапошников, — надо сформировать корпус за три дня, голубчик. Немыслимое дело. А надо!.. Гудериан может завтра взять Орел. И войск там почти нет... Мы ничего вам сейчас, кроме артиллерийского училища и мотоциклетного полка, дать не можем. Вот, не дожидаясь остальных частей, постарайтесь измотать Гудериана. Задержите его у Мценска...

«Как мотоциклетным полком и артучилищем задержать целую танковую армию? — удивился Невзоров. — Это же спичка под топором...»

Но генерал, кивнув, сказал:

— Есть!

— Гибкая разведка и маневр. А Гудериан вряд ли поверит, что его атакуют меньше трех дивизий. Ну вот, как говорится, с бала на фрегат. Прямо с международной конференции — в бой. Чаю хоть успели выпить?

Протрещал красный телефон, соединявший с Западным фронтом. Шапошников торопливо взял трубку:

— Да, да... Как?

Лицо маршала было спокойным, только уголки губ резко вдруг опустились.

— Значит, еще прорыв... Я смотрю на карту... Фланги теперь у вас открыты. Что намерены делать?.. А Верховный резервы не дает. Сами постарайтесь брешь ликвидировать. Контратакуйте! Войска отводить пока нельзя. Доложу Ставке. Мне звоните каждый час.

Положив трубку, он молча разглядывал карту. Генерал встал, но Шапошников остановил его:

— Задержитесь, Лелюшенко... Фон Бок умный стратег. Видите? Концентрированные атаки на севере к Ржеву и с юга у Орла вроде психологической увертюры. Такой же фланговый охват был под Киевом. И мы должны тут сосредоточить внимание, а удар в центре принять за отвлекающий. Но успех любой из трех группировок дает возможность широкого маневра остальным...

Мягко звякнул телефон правительственной связи.

— Слушаю, — глядя еще на карту, сказал в трубку Шапошников. — Когда же вы отдыхаете, Александр Сергеевич?.. Понимаю. Район Смоленск — Юхнов — Брянск. Туда передвинутся штабы...

Невзоров догадался, что говорит он с секретарем Московского комитета партии, руководившим формированием отрядов для заброски в тыл противника.

— Да... Фронт уже разорван. Опасный прорыв на Вязьму...

Слушая, он закрыл трубку ладонью и кивнул Невзорову:

— Всех операторов я разослал. Устали вы, голубчик, да послать некого больше к Можайску. Взгляните, готовы ли так противотанковые рвы?

Спустя несколько минут Невзоров уже ехал по городу в штабной «эмке». Москва была пустынной. Редко моросил осенний холодный дождь. В темноте угадывались зенитки на бульварах и часовые возле них. Это придавало городу настороженный, фронтовой вид. По Садовому кольцу расставляли уже надолбы и бетонные щиты, здесь готовилась внутренняя линия обороны на случай уличных боев.

У Дорогомиловской заставы боец-регулировщик остановил машину, пропуская длинную колонну войск. Топот сотен ног, приглушенный хруст орудийных колес, цокот лошадиных подков разносились по затихшему городу.

— На фронт идут, — проговорил степенный, молчаливый шофер, которого и старшие командиры штаба называли дядей Васей.

— Идут, — сказал Невзоров, разглядывая покачивающийся лес штыков, мокрые от дождя каски.

— Видать, рабочие батальоны тронулись...

Теперь и Невзоров обратил внимание, что бойцы идут вразвалку, неровными рядами, как на завод перед началом смены, и возле юнцов степенно шагают седоусые мастера.

— А по Рязанскому шоссе из Москвы некоторые бегут, — говорил шофер, — рабочие там устроили проверку. Из одного грузовика шесть ящиков мыла взяли. Натоварился... Шашель эта расползется, а стоящие люди на фронт идут.

— Да... — Закономерность войны, — отозвался Невзоров. — Но без этого не достичь победы.

Он думал о том, что из рабочих батальонов уже формируются под Москвой новые дивизии, а полк, где находится Марго, стоит в лесу, недалеко от Можайска. И о том, почему Ставка не дает фронту крупные резервы, хотя по ударам немцев рисовался замысел, как и в битве у Днепра: обойти Москву и с юга и с севера, зажать танковыми клещами наши войска.

Колонна бойцов прошла, и следом опять двигалась пехота. Но эти бойцы шли ровно, точно на параде. Невзоров заметил, что многие одеты в командирские шинели и фуражки, а каски болтались у пояса.

Возле машины остановился невысокий командир, и Невзоров сразу как-то узнал в нем того майора, который выпросил билеты на «Лебединое озеро».

Приоткрыв дверцу, Невзоров окликнул его.

— Это вы? — тоже узнав Невзорова, обрадовался майор. — Ну, здравствуйте! Как тогда удружили! И по-настоящему отблагодарить не смог...

— Какие тут благодарности! — усмехнулся Невзоров. — Если в сторону Можайска, то подвезу.

— Ну раз такая оказия случилась, довезите немного. Команду лишь передам...

Он убежал и скоро вернулся. Как-то боком забираясь в машину, сказал:

— Я уж в госпитале две недели отвалялся. Легко ранило. А что за прелесть был танец маленьких лебедей! Ну, прелесть!.. Тар-рам-там-там...

— Полком командуете? — спросил Невзоров.

— Батальоном, — растирая оттопыренные уши, проговорил тот.

— В звании майора — и на батальон?

— Это штурмовой...

— Ах вот что, — сказал Невзоров. — Я смотрю и удивляюсь, отчего бойцы в фуражках идут. За какие же это грехи?

— Разное... Кто приказ не мог выполнить, а кто лишнее усердие допустил, — в голосе у него клокотнул смех. — Чего не бывает... Одного интенданта бес попутал. Вдовица шепнула ему, что попозже окно раскроет. После баньки он влез, да нащупал вдруг пышные усы. Ревность, конечно, взыграла. И сапогом-то по усам. Оказалось, что хату в темноте перепутал. А там какой-то начальник отдыхал...

Невзоров знал, что такое штурмовые батальоны: их кидали на самые трудные участки. И, слушая веселый, окающий говорок майора, он почему-то уже испытал невольную симпатию к нему.

«Право, чудак, — думал он. — Хотя и рисуется и бравирует».

Ему было невдомек, что это далекое от рисовки и бравады свойство: кто видел смерть и привык уже к мысли о ней, как добрые, веселые люди привыкают к сварливым тещам, тот начинает улавливать комизм, сопутствующий любой трагедии.

— Война, правда, не мать родна, — говорил майор. — И если не убьют, опять приеду, чтоб сходить в театр на «Лебединое озеро». Сильная штука...

— Сила вечно женственного, — улыбнулся Невзоров.

— И не поймешь что! До войны, бывало, заедешь: то да се жена приказывает купить. Некогда... А не единым хлебом жив человек.

От улыбки его широкое, простое лицо как-то расплывалось и делалось наивно задорным, но едва сжимал губы, щеки каменели, а маленькие зрачки казались свинцово-тяжелыми.

— Вы-то женаты, подполковник?

— Был, — ответил Невзоров. — Да как-то не получилось. Теперь один живу.

— Да, да, — торопливо сказал майор, очевидно испытывая неловкость за такой вопрос. — Чего не бывает?.. Семья, как земля, чем больше в нее вкладывают, тем больше получают. А на сухом-то месте колючки растут. Ничего, другой раз все получается лучше.

— Если получается, — усмехнулся Невзоров.

Обогнув колонну пехоты, машина уже ехала по загородной дороге. Тут были дачные места. Вековые сосны кружевными лапами укрывали домики. Через луг, затянутый еще синеватой дымкой, тянулся глубокий противотанковый ров. И, как разбежавшиеся по лугу деревенские модницы в ярких платках, стояли березки, окутанные желтой листвой. Впереди замигал красный стоп-фонарь.

— Проверка документов, — сказал шофер.

— Вот здесь я и сойду, — отозвался майор.

У самой дороги была выкопана землянка, торчал пулемет. Несколько бойцов и милиционер с автоматом грелись, толкая друг друга. Рядом стоял «виллис», и около него ходил круглоголовый полковник.

— И начальство уже здесь, — сказал майор.

— Командир ваш?

— Полковник Желудев. Мы к его дивизии приданы. Я с ним и в госпитале был.

Старший лейтенант проверил документы. Майор боком выбрался из «эмки», долго тряс руку Невзорову, словно прощаясь с хорошим, старым товарищем.

Когда машина тронулась, Невзоров подумал:

«А фамилию его я не узнал. Да и зачем? Случайная встреча... Где-то здесь базируется дивизия ополчения. Вот бы повидать Марго».

Он припомнил ужин в ресторане и то, что говорил за столиком лысый художник. Не будь этого, Марго, конечно, не додумалась бы идти в ополчение. А не встреться ему тогда майор, они бы пошли не в ресторан, а в театр. Случайные встречи, случайно услышанные фразы как иногда меняют все. И образ хорошенькой, капризной Маши Галицыной никак не увязывался в его сознании с шинелью и солдатской каской. Это порождало невольную грустную улыбку.

— Где-то здесь формируются ополченцы, — проговорил Невзоров.

— Три дня назад был, — откликнулся шофер. — Ездил к ним.

«На обратном пути можно заехать, — решил Невзоров. — Конечно, заеду...»

Километрах в десяти от первого рва тянулся второй. Здесь, подобно муравьям, копошились тысячи людей. Женщины в телогрейках, платках, шляпках долбили лопатами глину с каким-то неистовым упрямством. И поднимавшийся туман будто разгоняло их слитное дыхание.

II

Еще одна линия противотанковых рвов строилась возле Можайска. Широкий ров тянулся через картофельное поле, огибая лес. Грязные, черные тучи, казалось, цепляются за верхушки деревьев. А ветер гнал их, с трудом очищая небо. Этот холодный ветер упрямо раскидывал полы невзоровской шинели. Он шагал вдоль рва, где женщины копали сырую глину, и почему-то думал о теплом золотистом песке на юге, у моря. Трудно было представить, что сейчас там рвутся снаряды, а танки ломают, давят виноградники.

Каждый год в это время он ездил к Черному морю с Эльвирой. И всегда удивлялся тому, как хорошела она, как радостно блестели ее глаза, словно то, чего не хватало в жизни, давал морской простор. Теперь, когда их ничто не связывало, у него почему-то возникало беспокойное ощущение утраты. Если к Маше Галицыной у него было радостное, нежное чувство, то это, казалось бы отгоревшее, затянутое пеплом, надсадно щемило сердце.

У рва дымил костерчик. Возле него грелись две женщины. Невзоров подошел к ним.

— Умаялись, бабоньки? — весело спросил он.

Одна из них, в заляпанных глиной сапогах и теплом платке, узлом стянутом на спине, кивнула:

— Да... с непривычки руки устают.

Вначале Невзоров решил, что это старуха, но теперь увидел ее молодое узкое лицо, большие карие глаза и очень румяные щеки. Другая женщина глядела на него с игривой полувопросительной улыбкой. Она была рослой, лет двадцати пяти, круглощекой. Телогрейка едва сходилась на груди, и, казалось, вот-вот отлетят пуговицы. А взгляд ее черных, в узком разрезе глаз, должно быть унаследованных от прабабушки, жившей здесь, быть может, еще при нашествии хана Батыя, словно искал ответного взгляда Невзорова.

— Вы из Москвы?

— Из Москвы.

— Как там, бомбят? — спросила женщина в платке.

— Не заметил, — улыбнулся он.

— Вот... Чего ж маяться, — сказала черноглазая. — У нее дите с бабкой в Москве. А муж на фронте. Ну и мается... Он у тебя полковник?

— Зачем это, Стеша? — вздохнула та. — Кому интересно?

— И-хэ! Может, знают, да сообщат.

— Призрачная надежда, Стеша. — Как бы извиняясь за нее, женщина слабо улыбнулась Невзорову: — Вы кого-нибудь ищете?

— Да... Начальство какое-нибудь.

Стеша фыркнула в кулак:

— Нету никого. Прогнали.

— Кто прогнал? — удивился Невзоров.

— Да мы, бабы, — засмеялась она. — Этот ваш лейтенант дюже пронзительный глаз имеет. Стоишь будто нагишом, и кружение в голове получается. А мы ж народ слабый.

— Ох, Стеша, Стеша, — качнула головой другая. — Вы, товарищ подполковник, не думайте. Лейтенант Быструхин... как это объяснить?.. Иные люди становятся очень робкими в присутствии женщин. И Стеша так иронизирует. А сегодня он ушел в Можайск. Лопат не хватает, по очереди работаем... Вас что интересует? Я бригадир здесь.

— Вы строитель? — обрадовался Невзоров.

— Писала диссертацию о строении молекулы кристаллов, — улыбнулась она, и румянец на щеках вспыхнул ярче, оттеняя темные впадины под глазами.

— Да?.. — удивился Невзоров. — Меня интересует, когда окончите работы?

— Думаем, завтра к утру, — сказала она и, заметив, что Невзоров глядит на бомбовую воронку, метрах в десяти обвалившую край рва, прибавила: — Если бомбить не станут. Вчера три раза бомбили...

Женщины, которые закидывали эту воронку, перестали работать.

— Эй, Стеша! — крикнула одна. — Чего там?

— Вот уговариваю, — ответила Стеша, — молодых лейтенантов заслать к нам побольше. А то мы бесхозные.

— Ох, шальная девка! — рассмеялись там.

— Вы б хоть нашего бригадира до села отвезли, — продолжала Стеша. — Который день жаром исходит. Простыла она на ветру. Мы-то по очереди бегаем греться, а она день и ночь здесь.

Лишь теперь Невзоров понял, отчего яркий румянец вспыхивает у этой бледной женщины.

— Конечно, — сказал он. — Ради бога...

— Глупости, — проговорила та. — Никуда я не уеду.

— Это что? — торопливо заговорила Стеша, глядя на Невзорова. — Село, вот оно, под лесом. И дома у меня никого... На горячей печи хворь как рукой снимет. Машиной тут ехать пустяк. И вы б отобедали.

— Благодарю, — улыбнулся Невзоров. — Муж-то где?

— Да на что мне он? — вдруг слегка краснея, засмеялась она. — Еще успею намаяться. Пока без мужа, и отгуляешь всласть. А с мужем какая утеха? Едва мужем стал — и начинает себя любить больше. Только исподники ему стирай да мыкайся по хозяйству.

— Просто еще не любила ты, — сказала бригадир. — А полюбишь, все иным кажется...

— Ну что ж, — заторопился Невзоров. — До свидания.

Он пошел к асфальту, где оставил «эмку». Увидев его, шофер заранее раскрыл дверцу.

— Едем в Можайск, — приказал Невзоров.

Небо совсем очистилось. Шоссе было пустынным. Улыбаясь про себя, глядя через лобовое стекло на мокрый еще асфальт, Невзоров думал о том, как развивалось бы его знакомство с этой Стешей, имей он свободное время и намерение поехать в село. Не случайно же намекнула, что дома никого нет. Видно, смотрит на жизнь легко, без психологических исканий. Невзоров даже представил, как она готовит обед и как может обнять сильными, горячими руками.

— Н-да, — пробормотал он.

— Что? — спросил дядя Вася.

— Медленно едем, — ответил Невзоров.

— Куда ж быстрее? — обиделся шофер. — Вот он, Можайск.

Город напоминал огромный табор. На улице стояли повозки беженцев, коровы. У водопроводных колонок женщины стирали белье.

— Э-эх, — глядя по сторонам, бормотал дядя Вася. — Куда теперь ехать?

— В горком, — сказал Невзоров.

У горкома партии ополченцам раздавали винтовки. Невзоров увидел тут и несколько женщин.

— А вы куда? — говорили им. — Вы-то, бабоньки, здесь лишние.

— Это мы лишние? — возмущенно крикнула одна. — Татьяна! Когда с ним целовалась, он лишней тебя называл?

Невзоров прошел в дом. У дверей кабинета секретаря горкома толпились люди. Но помощник секретаря кивнул ему точно знакомому и открыл дверь. В кабинете было так накурено, что дым висел, будто густое облако.

— Лопаты дадим, — говорил высокий человек в солдатской гимнастерке с пистолетом на ремне, стоявший у окна. — А взрывчатки нет. Нет у меня взрывчатки, лейтенант! Все!

Худой лейтенант, на котором форма висела, точно на палке, не двинулся с места.

— Что ты глядишь на меня?

— Женщины работают, знаете ли, — тихо произнес лейтенант.

— Знаю! — взорвался тот. — И не дави на мою сознательность! Что я тебе, рожу взрывчатку? Нет, понимаешь?!

Как бы лишь теперь он заметил вошедшего Невзорова и шагнул к нему:

— Подполковник Невзоров?

— Да.

— Я секретарь горкома. Мне уже звонили. Разыскивают вас.

— Позвольте, — сказал лейтенант, — ведь я...

— Что еще? — обернулся секретарь горкома. — Вот морока с тобой.

— У депо лежит немецкая бомба. Позвольте хоть ее взять.

— Так бери!

— Знаете ли, там часовой.

— Какой часовой? А-а... тетка Матрена! Что ж ты, лейтенант, с теткой не мог справиться? Ладно, скажи, что я разрешил.

Лейтенант неловко козырнул. У него было серое, усталое лицо, выступающие скулы и длинные, точно растянутые губы.

— Лейтенант Быструхин? — спросил Невзоров.

— Так точно, — удивленно и как-то испуганно взглянув на подполковника, ответил тот. — Быструхин.

— Подождите меня.

— Товарищи, сделаем перекур минут на десять, — предложил секретарь горкома, и, виновато улыбнувшись, руками потер щеки.

— Целые сутки заседали. Много беженцев. И всех надо покормить, отправить дальше в тыл. Да еще формируем рабочие отряды и тихонько готовимся к эвакуации. Береженого, как говорится, бог бережет. Час назад сообщили — у Вязьмы глубокий прорыв танков... Как думаете, пустят их сюда?

— Трудно ответить, — проговорил Невзоров. — А как вы думаете использовать рабочие отряды? Хотите бросить необученных людей против танков?

Вскинув брови, тот посмотрел на Невзорова, затем усмехнулся:

— Это же русские люди, подполковник. Ну ладно, звоните в Москву.

Невзоров по телефону вызвал Москву и доложил маршалу о том, что интересующие его «канавки» здесь не готовы.

— А кто есть поблизости? — спросил Шапошников.

Невзоров так же иносказательно пояснил, что хочет заехать в дивизию ополчения.

— Да, да, — ответил маршал. — Потом расскажете.

Невзоров положил трубку.

— Я хоть и невоенный, — засмеялся секретарь горкома, — но понял, что рвами интересуетесь. Вот, значит, какое дело. И мы это дело упустили. Я ведь на партийной работе только месяц. До этого слесарем был. — Он подошел к двери, приоткрыл ее и позвал: — Лейтенант, зайди-ка.

Быструхин вошел, тиская руками фуражку.

— Жаль, Быструхин, что ты не здесь на учете. Вкатили бы тебе по партийной линии.

— За что? — удивленно спросил лейтенант.

— За то, что мямля! Понимаешь ведь, какое дело у тебя?

— Я говорил...

— Говорил: «позвольте», «извините». А тут кулаком бить надо. Если тебе доверено, ты и в ответе... Ладно! Сейчас на бюро вопрос обсудим. Людей пришлю. Что еще?

— Взрывчатку. Женщинам трудно копать глину.

— Да нет у меня взрывчатки! Хоть режь! Ну, килограммов тридцать дам, а больше нет.

— Так вы хотите взрывать? — спросил Невзоров.

— Если бы, — вздохнул Быструхин. — Да нечем. Между рвами проходы остаются, их бы заминировать хорошо.

— Вы уж постарайтесь, — мягко сказал Невзоров.

— Да, да, — обрадованно произнес лейтенант. — Спасибо.

«Действительно, мямля, — думал Невзоров. — Ждал разноса, а я с ним вежливо говорю. За это, что ли, мне «спасибо»? Ну и командир».

— Идите, лейтенант, — строго проговорил он.

— Да-а, — тиская ладонями щеки, вздохнул секретарь горкома. — Значит, к Москве рвутся. А дивизия ополчения, которую вы упомянули, стоит неподалеку, в лесу. Мы их картошкой снабжаем...

III

На поляне, среди редколесья, ополченцы кидали деревянные гранаты в уродливый макет сложенного из бревен танка, яростно кололи штыками соломенные чучела.

— Отбой... Коли! — выкрикивал худощавый сержант, у которого черной повязкой был закрыт один глаз. — Веселей коли. Штык веселых любит. Оп!.. Думай, что не болван это соломенный, а живой предмет. У него мечта есть — заколоть тебя.

И недавние учителя, музыканты, инженеры в солдатских шинелях, с потными от напряжения лицами старались отбить его длинную палку, которую нацеливал он им в грудь.

А лес будто замер, играя красками осени. Невзоров приостановился у березы. После душных кабинетов особенно остро ощущалась живительная, бодрящая красота леса. Ему вспомнилось, что когда-то месяц октябрь славяне называли «ревун» или «зарев». И называли оттого, видно, что в эту пору, будто охмелевшие, завороженные красками леса, громко трубили олени, ревели сохатые. Давно люди потеснили хозяев тенистых боров, поредели чащи леса... Человек редко думал о том, что оскудевает мир, где он живет. Всегда человек приравнивал ценность добытого к трудностям, с которыми это достанется, а то, что легко взять, не умеет ценить. Эти мысли как-то непроизвольно связывались у Невзорова с его личной жизнью.

«Да, — усмехнулся он, — мы обо всем научились рассуждать и повторяем ошибки...»

К чучелу теперь бежал подросток в сползающей на лоб каске и длинной шинели. Винтовка тоже казалась слишком большой в его тонких руках.

— Ну-ка, Светлова... Раз! — выкрикнул сержант. — Коли!

«Это девушка, — понял Невзоров. — Значит, и Галицына тут».

Штык скользнул по бруску, едва не задев отскочившего сержанта.

— Ну, ягодки-маслинки. Куда целишь? — возмутился он. — Я тебе чучело?

— Не-ет, — проговорила она.

— Эх, вояка! Мухи ж смеяться будут. Хотя медицине и не полагается штыком орудовать, а уметь надо.

Заметив идущего подполковника, он крикнул:

— Смирно! — И бегом двинулся к Невзорову. — Взвод изучает приемы рукопашного боя, — отрапортовал он. — Командир взвода сержант Захаркин.

Лицо у него было покрыто синими точками въевшегося под кожу пороха. Через бровь от закрытого повязкой глаза тянулся рваный шрам.

— Я ищу Галицыну, — сказал Невзоров.

— Есть. Доставить сюда?

— Зачем же? Где она?

— Отбывает наряд. Будете допрашивать? — единственный глаз сержанта понимающе округлился. — И верно. Чего церемониться!

— Так, так... — скрыв удивление, пробормотал Невзоров. — Как ее найти?

— Я доведу вас.

— Пожалуйста, — разрешил Невзоров.

— Так никакого порядка не будет, — говорил сержант, шагая рядом. — Этак всякий захочет командиров по щекам лупить. У нас в роте их пять штук, этих женского пола. Ну, две от медицины, еще ладно. А на кой остальные? Сперва были недовольны, что шинелек по размерам нет. А где взять? Потом ботинки с обмотками не годятся. Ну, ротный, конечно, выразился. Нормально выразился, без других заковырок. Что здесь моды разводить? А она его — хлоп...

— Галицына?

— Кто ж... А он фронтовик с первого дня. Здесь кухня в овраге.

— Хорошо, — сказал Невзоров. — Я тут сам найду. Продолжайте занятия.

Он спустился в лесную падь. Кухня стояла у родничка. Возле кухни, присев на ящик, Маша Галицына чистила ножом свеклу. Шинель с засученными рукавами, громадные порыжелые сапоги делали ее неузнаваемой. Особенно поразило Невзорова то, что не было знакомой копны волос и под сдвинутой к виску пилоткой торчали короткие вихры.

— Боец Галицына! — строго проговорил он.

— Что?

Вскинув голову, она растерянно заморгала ресницами, точно еще не узнавая его.

— Надо говорить: «есть», — улыбнулся он.

— Ой, Костя! А я теперь... Вы меня разыскали?

— И даже не пришлось объехать мир. Что вы натворили?

Бросив свеклу и воткнув нож в землю, она протянула ему обе руки, опустив книзу грязные ладони, чтобы он мог пожать запястья.

— Ах, это? — сморщив нос, Марго привычным жестом тронула обрезанные косы. — Вырастут.

— Не это, а с командиром роты? Меня уже за прокурора сочли.

— Да? Ну и пусть, — в голосе ее теперь звучало детское упрямство. — Пусть судят, а я не извинюсь. Ой, Костя, до чего я рада! Тогда я звонила, звонила. Я стала ужасная? Да? Очень подурнела?

— Характер, во всяком случае, не изменился, — проговорил Невзоров, еще держа за кисть ее левую руку.

Она горестно вздохнула, одновременно улыбаясь, как бы показывая, что ей-то свой характер нравится, а другим, разумеется, нелегко.

— Все меня ругают. И Ленка и Наташка, — высвободив руку из его пальцев, сказала она.

— Они тоже здесь?

— Ну да. Мы вместе. И знаете, кто у нас повар? Тот официант из ресторана. Он за картошкой уехал.

— А кто ваш ротный? — спросил Невзоров.

— Лейтенант. У него всегда нос шелушится. Если бы только ругался, наверное, я бы стерпела, но еще говорил, что мы струсим и лучше поехать в Алма-Ату. Увидим, кто больше струсит!

— Люди не ангелы, — улыбнулся Невзоров, давая понять, что и к ней также относится это. — Я договорюсь в штабе, чтобы откомандировали.

— Меня? — она пристально, с удивлением взглянула на него. — Зачем?

— Но к чему осложнять все? Здесь армия, и командир есть командир.

— И выйдет, что я испугалась? Да?

— Есть же здравый смысл.

— А у нас есть Полина, — вдруг рассмеялась она. — Военфельдшер. И строгая до жути. Ее все боятся, даже лейтенант. Она говорит, что друг не тот, кто хлеб медом намажет, а кто правду скажет.

«Она совсем еще ребенок, — подумал Невзоров. — И все кажется ей легким, как забавная игра...»

Эта детская наивная беззащитность ее перед сложными обстоятельствами вызвала у него какой-то прилив нежности, ему хотелось опять взять ее маленькие руки, запачканные красным соком, поцеловать нежно-матовую шею с голубой жилкой, вздрагивающей у грубого воротника солдатской шинели.

— Ой, что сейчас будет, — тихо сказала она, глядя поверх его плеча, — лейтенант идет.

Невзоров обернулся. Хватаясь руками за ветки, припадая на левую ногу, по тропиночке спускался молодой приземистый лейтенант в распахнутой телогрейке и фуражке. Лицо его с мальчишеским пушком на щеках, с облупленным круглым носом выражало негодование.

— Да... свирепая личность, — усмехнулся Невзоров.

Он встал и пошел навстречу. Шагов за пять лейтенант фасонным жестом, вскинув кулак, лишь у самой головы распрямил пальцы.

— Лейтенант Еськин. Не понимаю, зачем буза эта? Сам обойдусь, без прокурора.

— Вы уверены, что я прокурор?

— Ну, следователь. А мне командовать ротой. Ни о каком чепе я не докладывал.

Его белесые глаза смотрели на подполковника с неприязненной выжидательностью. И похож он был на смешного рассерженного щенка, которому отдавили лапу. Как бы невзначай, он шире распахнул телогрейку, показывая висевшую на груди медаль «За боевые заслуги».

— Ошибаетесь, лейтенант, я не следователь, — проговорил Невзоров.

— А кто же?

— У меня разрешение командира полка встретиться с бойцом Галицыной. Мы старые знакомые.

— Ёшь те корень, — лейтенант указательным пальцем сдвинул фуражку на затылок. — А мне докладывают, что прокурор явился. На кой черт?..

Теперь от его настороженности не осталось и следа. Он, видимо, хотел быстрее разъяснить, почему сперва так враждебно настроился, и в голосе звучала доверительность.

— Понимаешь, лейтенант, — сказал Невзоров, обращаясь уже на «ты». — Для меня эта девушка много значит. Ну, что тебе объяснять? Будем считать: все уладилось.

— Так точно! — кивнул тот. — И мне, которые с характером, нравятся. Заменю ее сейчас.

— Времени, лейтенант, мало, — сказал Невзоров. — Вот беда.

— Так час хоть погуляйте.

Как все добрые по натуре люди, испытав неприязнь или озлобление и поняв, что это было напрасным, он торопился сказать или сделать хорошее, приятное, чувствуя уже себя виноватым.

— И десяти минут нет, — вздохнул Невзоров. — Где медаль заработал?

— Давно... Под Клеванью.

Невзоров припомнил, как еще в начале войны у границы под станицей Клевань механизированный корпус генерала Рокоссовского стремительными атаками отбросил танковые дивизии Клейста, и затем генерала вызвали в Ставку, назначили командующим армией.

— У Рокоссовского были?

— Да нет. Я из пограничников, — Еськин опять фасонно поднял кулак и, у виска распрямив ладонь, чуть скосил глаза на Марго, как бы выказывая мужскую солидарность и понимание того, сколь мало интересуют красивого подполковника его боевые заслуги.

IV

В черной безмолвной пустоте Андрей стал различать щебет птиц, шорох листьев. Мир как бы опять входил в него своими неумолкаемыми звуками. И тут же он испытал боль. Эта боль, неожиданная, резкая, принесла мысль: «Я жив». Он раскрыл глаза. Над ним склонились колючие ветви терновника, а сбоку, как из тумана, выплывало лицо Ольги.

— Очнулся! — радостно прошептала она.

— Где мы? — спросил Андрей.

— Здесь овраг... кусты...

— Где Лютиков... матрос?

— Здесь. Ушли воду искать.

— Я был ранен?

— Взорвался танк.

— Танк? Да, я помню. Меня оглушило?

— Контузило, и еще осколок плечо задел.

— Сильно?

— Много крови вышло, а так ничего.

Она коснулась пальцами его щеки. Пальцы были горячие, дрожащие.

— Очень больно?

— Не очень, — сказал Андрей, — только холодно. А немцы где?

— Мы далеко ушли. Скоро вечер.

— Надо мне сесть.

— Не надо!

Она снова коснулась пальцами его щеки.

— Ну?

— Вот... хотел сказать вам... тебе... Хорошо, что здесь...

— Я знаю...

— Что?

— Еще когда летели в самолете, я не знала, что это. Отчего? Мне уже ничего не было страшно. А потом было страшно только за тебя. Ну вот.

Глаза ее приблизились, стали такими же огромными, как ненастное черное небо, а шепот, будто мягким теплом, обволакивал его сознание, снимая боль в плече.

— У тебя глаза хорошие, — сказал Андрей.

— Ну, — проговорила Ольга. — Это от бабки. Ее считали у нас в деревне колдуньей. Ты не смейся.

— Я не буду смеяться, — ответил Андрей.

— Теперь мы никогда не расстанемся. Правда?

— Да, — прикрыл веки Андрей. — Ольга...

— Я знаю! Ты молчи. А раньше кого-нибудь любил?

— Мне казалось. В школе учились с ней. Но это совсем не так. Я еще ни одной девчонки не целовал.

— И я... Не открывай глаза.

Он почувствовал губами ее дыхание, затем и ее губы, обжигающие, сухие, горячие.

— Я буду совсем твоя, — шептала она. — Совсем... Ну? А ты ничего не говори. Вот сама рассказала.

Она чуть отодвинулась, взяла его руку и прижала к своей щеке.

— У тебя, правда, ничего не болит?

— Правда, — улыбнулся Андрей.

— И голова?

— Моей голове достается. Недавно табуреткой стукнули, а теперь еще. Я попробую встать, — косясь на замотанное бинтом плечо, сказал он.

— Лежи. Идти сейчас нельзя, еще только вечер, — она посмотрела на него так, будто решая, сказать что-то или нет. — Помнишь, когда ждала у ручья? Тебя не было долго, и я стала купаться. А ты пришел и затем убежал.

— А если бы не убежал?

Она тихо засмеялась:

— Ну?.. Я бы поколотила тебя. Вот, если, думаю, не уйдет, мокрой гимнастеркой колотить буду. — Смех ее оборвался, и глаза вдруг потухли. — Столько умирают кругом, а мы о чем говорим?..

Андрей молча притянул ее руку к своим губам. Ее узкая ладонь пахла йодом, землей, дымом. И он целовал осторожно, как святыню, трепетные, слабые пальцы, сначала один, потом второй, третий. Говорить сейчас он просто не мог, грубыми казались ему любые слова. И все чувства он вкладывал в эти движения губ.

— Я всегда буду любить тебя, — шептала Ольга. — Всегда, всегда. И боюсь, что меня не хватит. Понимаешь? Не хватит моих губ, рук... Моя любовь больше, чем я вся.

Захрустели кусты.

— Где они тут? — спросил голос матроса.

— Дальше, — ответил ему Лютиков. — Не кричи ты!

— Здесь... сюда идите, — позвала Ольга.

— Вот и мы, — сказал матрос. — Как лейтенант?

Увидев открытые глаза Андрея, он присел рядом.

— Оклемался! Ну, лейтенант, живем. Воды хочешь?

Лютиков радостно улыбнулся Андрею. Он держал каску с водой.

— Мутноватая только. Из ямы набрали.

— Я ж говорил, что лейтенант, как флагшток, будет, — вставил Копылов. — А у тебя, сероглазка, отчего мокрые щеки?

— Ну? Ты не подглядывай, — сказала Ольга.

— Эге-е, — ой весело мигнул Андрею. — И тяжел ты, лейтенант. Я хребет изломал, пока нес.

Андрей долго пил теплую, с болотным запахом воду, стукаясь зубами о металл каски.

— И меня оглушило, — рассказывал ему Лютиков. — Я глядь: башня летит. Около меня шмякнулась.

— А я глядь: он брюхом землю драит, — прибавил матрос.

— Что там наверху? — отдав ему каску, спросил Андрей.

— По дороге машины катят. Везде немцы.

— Попробую встать.

— Так я помогу.

— Нет... Сам!

Правой рукой он взял автомат. При малейшем движении левой руки в плечо отдавало жгучей болью, но правой рукой он мог владеть. И, опираясь на автомат, медленно встал. Земля качалась, терновник уплывал вниз, словно его накрыло туманом.

— Ничего... Еще могу. Будем прорываться.

— Тебе, лейтенант, надо было на флот идти, — уважительно сказал Копылов, помогая ему сесть.

— Лес далеко? — спросил Андрей.

— Километров пять, — ответил матрос. — Недавно там стрельба шла. Застукали кого-то.

Лютиков обнаружил в кармане два куска сахара и расколол их на части. Они грызли сахар, запивая по очереди водой из каски. Всем было понятно, что положение отчаянное; где теперь фронт, никто не знал, и думать об этом не хотелось.

— Достал бы ты еще хлеба, — сказал матрос Лютикову, — и я всем отсемафорю, что в пехоте люди есть.

— Может, бифштекс тебе, — хмыкнул Лютиков, — с луком и анчоусы? Ты ж фокусник. Давай, сооруди.

Матрос отпил несколько глотков и, держа еще каску, рассеянно взглянул на свои громадные ботинки, а затем на ноги Ольги:

— Ножки у тебя, сероглазка, до чего маленькие. Я и не заметил раньше.

Она подняла глаза на Андрея и улыбнулась ему. Лютиков деланно зевнул:

— Вот я как-то видел ножки...

— Где? — заинтересовался матрос.

— У одной девчонки, с которой провел ночь...

Матрос, отхлебывая из каски воду, поперхнулся:

— И сама хороша?

— Остального я не разглядел, — сказал Лютиков.

— Силен, бродяга! — кося глаза на Ольгу, хохотнул матрос.

— А ножки были, — продолжал Лютиков, — это да... И с розовыми ямочками под коленками. Она туфли сняла. Я даже глаза закрыл.

— Эх, карась, — выдохнул матрос. — Что же ты?

— И когда открыл глаза снова, — невозмутимо добавил Лютиков, — передо мной уже торчали здоровенные сапоги. Ехал я без билета под лавкой вагона.

— Фу, черт, — досадливо уронил матрос.

Ольга тихо засмеялась, прикрывая ладонью рот.

— Ага, такой перманент, — вздохнул Лютиков.

V

Они двигались по ночам, от леса к лесу, вдоль узкой речушки Сула. Ночи стали холодные, туманные. Андрей шел медленно, быстро уставал. Иногда матрос и Лютиков, оставив его с Ольгой в лесу, пробирались на хутор. Но раздобыть хлеба или кринку молока удавалось не всегда, хутора бывали заняты немцами. И тогда целый день жевали горьковато-терпкие осенние лесные ягоды. Плечо Андрея распухло, даже шевельнуть рукой он не мог. Ольга собирала какие-то травы и прикладывала к ране. Хотя матрос и Лютиков подсмеивались над ней, она каждый раз шептала бабкины наговоры. И боль в плече Андрея, то ли от сока трав, то ли от прикосновения ее рук, стихала. Удивительными бывают руки женщины, если она любит. Ни глаза, ни ласковый шепот не выразят того, что способны выразить какой-то неслышной музыкой в обычных движениях ее руки.

Этой ночью они шли без привалов. Ольга поддерживала Андрея за ремень. Чернота леса, пронизанная кое-где лунным блеском, дышала смолой, высыхающим мхом. На попадавшихся изредка березах распушенные ленты бересты висели будто длинные светло-желтые косы.

— Не присядем, лейтенант? — спросил матрос.

— Нет, — ответил Андрей. — Скоро утро.

— А я... это, — заговорил Лютиков. — Вы потихоньку идите, а я догоню.

— Опять? — хмыкнул матрос.

— Э-эх! — глянув на Ольгу, смущенно выдавил Лютиков и метнулся за кусты.

— Вот баклан рыжий, — засмеялся матрос. — Облопался грибов. Давай поведу лейтенанта, сероглазка.

— Я сама, — проговорила Ольга.

— Измучилась ведь?

Она лишь молча уложила здоровую руку Андрея на свое плечо.

Лютиков догнал их через минуту. Откуда-то ветерок сносил запах разложения. Этот запах все усиливался, будто им пропитались деревья. Они вышли на край леса. Впереди открылось поле, и дальше темнел бор. Желтый лунный свет обволакивал какие-то бугорки. Непонятные, скрипуче-равномерные звуки плыли от клубившейся туманом низинки.

— Что такое? — пробормотал матрос. — Взглянуть?

— Давай, — кивнул Андрей.

Он вернулся быстро.

— Это наши... убитые, — губы его дергались. — А на повозке ведро качается.

— Идем, — приказал Андрей.

На покореженной гусеницами земле лежали трупы, в жнивье поблескивали стреляные гильзы, неразорвавшиеся гранаты, капли холодной росы. Щемящие звуки как бы витали над этим страшным полем, где люди растили хлеб, а тихими росными ночами слушали мелодичный шорох колосьев.

— Двуколки санитарные там, — говорил Копылов. — И на мертвых бинты. Видно, раненые были. А не сдались, приняли бой.

Ольга теснее прижалась боком к Андрею. Он видел ее профиль: глаза устремлены куда-то в темноту, рот стиснут, и уголки губ опущены.

Когда перешли это поле, увидели деревню. Оттуда тянуло гарью. Пепел, как черная грязь, устилал землю вокруг обугленных стен хат. Все тут казалось мертвым, не тявкнет собака, не шелохнется тень. Лишь в одном месте, у околицы, тлел крохотный, едва заметный огонек. То была мазанка, и за единственным оконцем горела лампада.

— Все-таки есть живая душа, — проговорил Копылов. — Зайдем, лейтенант?

— А как же, — торопливо зашептал Лютиков.

— Хотя бы чистую тряпку на бинты попросим, — неуверенно сказала Ольга.

Копылов тихонько постучал. Чья-то фигура встала у окна, заслонила лампадку.

— Кто это? — спросил женский голос.

— Свои, мамаша, русские, — вкрадчиво сказал Копылов. — Открой.

— Да кого треба?

— Открой, — послышался другой, старческий голос. — Чего там... Брать нечего. Все уж забрали.

Скрипнула щеколда. Лютиков остался у двери, а Копылов, Андрей и Ольга зашли в мазанку. Старуха лежала на печи, виднелась только голова с растрепанными седыми волосами, отекшим лицом и впалым ртом. Вторая женщина, лет двадцати семи, крепкая, широкая в талии, с косинкой в глазах, уставилась на Ольгу.

— Не бойтесь, — проговорил матрос.

Старуха засипела, точно в ее утробе раздувались дырявые кузнечные мехи.

— Чего бояться? Такого страха, как треть день было, и на том свете не видать. Откуда ж идете?

— Издалека, мамаша, — ответил Копылов.

— Так что здесь было? — спросил Андрей, присев на лавку.

— Вы-то убёгли, — затрясла головой старуха. — Тьфу!

— Он раненый, — укоризненно сказала молодая женщина.

— Пошто я знаю, какой он. Все убёгли. А ночами с леса идут. Хлеба им дай! Токо где взять? Марья, чего смолкла?

Лишь теперь по неподвижным зрачкам старухи Андрей догадался, что она слепая.

— Война тут была, — объяснила Марья. — Сперва немцы зашли, да их погнали. Три дня назад сызнова биться начали. Ох, гремело! Село попалили, а что убитых — это страсть. Немцы-то своих целый день на машинах кудась отвозили.

— Где теперь фронт, не знаете? — спросил Копылов.

— Да сказывают, за Ромнами.

— Кто сказывал?

— Из другого села полицаи заезжали, тех, что убитые, обирать.

— На самогон все меняют, ироды, — просипела старуха.

— А нет ли у вас чистой тряпицы на бинты? — спросила Ольга.

— Где не тут? — вздохнула женщина. — Что на нас, и все. Рушника даже нет.

Старуха повернула к Ольге незрячие глаза, клокотание в ее легких усилилось.

— Марья, — сказала она. — Достань рубаху, что я на смерть приготовила.

Та растерянно переступила босыми ногами.

— Достань, говорю! — крикнула старуха. — Чай, бог меня и в этой рубахе возьмет, не обидится.

— Спасибо вам, — тихо проговорила Ольга.

— Гарбуз еще в чугуне остался, — добавила старуха. — Дай им. Слышу, голодные люди. Может, и Васеньку нашего где покормят...

— Сын ваш?

— Сын, — ответила старуха. — А ей муж. В солдатах он.

Расспросив еще дорогу, они выбрались из мазанки.

— Ну, старуха, — высказался Копылов. — По голосу определила, что мы давно не ели. Вот свекровь! У такой сноха и без мужа не забалует.

Рассвет застал их в молодом, низкорослом лесочке. Откуда-то наплывал туман. Было холодно, сыро. Но Андрей не чувствовал холода, испарина покрывала его тело, внутренний жар ломил кости. Он глотал ртом сырой туман, а земля, на которую сел, приятно освежала. Тоненькие деревца, освещенные зарей, перемежались черными, гнилыми пнями в седых наростах. Эта рощица поднялась на месте старого, вырубленного когда-то леса и теперь звонко шумела желтой листвой.

— Октябрь скоро... холодает, — говорил матрос, держа на коленях бескозырку с ломтями вареной тыквы. — Ну, давай расхватывай бабкин гарбуз. Еще бы сто граммов флотских к завтраку.

Ольга торопливо разрывала на полосы белое полотно длинной старушечьей рубахи. Лютиков, начавший помогать ей, вдруг завертел головой, по-гусиному вытягивая шею.

— Чего? — удивился Копылов.

А Лютиков, жалобно промычав что-то нечленораздельное, только махнул рукой и кинулся в кусты.

— Ты бы штаны в руках носил для скорости, — бросил ему вслед матрос. — Во где перманент.

Ольга прижала ладонь к щеке Андрея.

— У тебя жар?

Матрос, начавший есть кусок вареной тыквы, отложил его.

— Погляжу, лейтенант, что кругом. Я за минуту.

Матрос ушел, и Ольга тихо засмеялась:

— Он заметил, как я смотрю на тебя. А я загадала: если останемся вдвоем сейчас... значит, навсегда.

VI

Далекий гул нарушил тишину рассвета.

— Фронт, лейтенант!

— Да. Где-то бой, — сказал Андрей.

— Бьет артиллерия. С утра начали. Фронт, — хриплым от возбуждения голосом проговорил матрос. — Я же слышу. Километров десять отсюда. Доплыли, братишки!

Пока Ольга делала перевязку, Андрей вслушивался в неровный гул, который то удалялся, то медленно нарастал. На большой высоте звеньями летели «юнкерсы» и «мессершмитты». Артиллерийская канонада перекатывалась к югу. Теперь стало ясно, что идет бой на широком участке.

— Наступают, ей-ей наступают, — говорил матрос.

— Еще вопрос, кто наступает, — отозвался Лютиков. Его щеки под рыжей щетиной имели зеленовато-серый оттенок. Он то и дело вздыхал, поглядывая на куски тыквы в матросской бескозырке. Где-то левее вдруг начали тарахтеть пулеметы, ударила пушка. Трескотня выстрелов стремительно приближалась, но не с востока, а с запада.

— Ничего не понимаю, — сказал Андрей.

— А что понимать, лейтенант? Сами себя колотить не будут.

— Стратег еще нашелся, — произнес Лютиков. — Открытие делает. Как же! На флоте умники такие... Разведать сперва бы, что это.

Матрос подхватил свой автомат и вопросительно глянул на Андрея.

— Растеряем друг друга, — сказал Андрей. — Идем все.

С опушки рощи они увидели белые хатки дальнего села. По дороге, лязгая гусеницами, к этому селу катилась немецкая самоходная пушка, рассыпанным строем бежали автоматчики. Бой шел где-то за селом. Оттуда выскочил мотоциклист и, подъехав к самоходке, что-то крикнул, указывая на рощу. Затем он повернул опять к селу, торопя автоматчиков. Самоходка же медленно двинулась к роще.

— Держись, братва, — тихо сказал Копылов, вытаскивая из кармана гранату.

Ольга молча расправила на плече Андрея лохмотья гимнастерки, прикрывая ими бинт.

Самоходка остановилась, надломив широкой гусеницей деревце. Высунулась голова офицера.

— Null-sechs... Feuer!{45} — услыхал Андрей его команду.

От грохота выстрела над рощицей стайкой вспорхнули птицы. Снаряд разорвался у опушки леса. И там замелькали фигуры людей.

— Наши... Раз они туда бьют, — шепнул матрос. — А если гранатой самоходку? Ползу, лейтенант.

И, не дожидаясь ответа Андрея, он пополз вперед. У села, захлебываясь, били немецкие пулеметы.

Частые выстрелы самоходки наполняли рощу тугим звоном. А матрос уже находился возле деревца, подмятого гусеницей. Стоило теперь офицеру повернуть голову, и он сразу бы заметил его. Лютиков поднял автомат.

— Если обернется, — выдохнул Андрей, — не жди... стреляй.

Копылов привстал и швырнул гранату через борт. Самоходка дернулась, над ней взлетело облачко дыма, какое-то тряпье и офицерская фуражка.

— Сдохла! — крикнул, вскакивая на ноги, Лютиков.

А далекий лес будто шевельнулся, растекаясь по жнивью, оттуда неслись конники. Часть их завернула к селу, где трещали пулеметы, другие скакали прямо на рощу. Андрей понял, что это с боем прорывается какая-то часть. Взмыленные лошади быстро приближались, и сидевшие на них бойцы размахивали кто винтовкой, кто немецким автоматом, кто шашкой.

Майор без фуражки, с головой, обмотанной грязным бинтом, держа в руке наган, подъехал к Андрею.

— Вы эту стерву прикончили? — кивнув на самоходку, закричал он. — Ну, спасибо! А то у нас лишь два снаряда осталось. Хотели было израсходовать. Кто такие?

— Выходим из окружения, — сказал Андрей.

— Кричи громче. Я не слышу.

— Из окружения, — громко повторила Ольга. — Лейтенант ранен.

— А-а, — протянул майор, улыбаясь ей запекшимися губами. — А командовать, лейтенант, можешь? Роту дам тебе. У меня конников-то чуть осталось. А это пехота. В седле, как торбы с половой...

Обогнав запряженную четверкой лошадей сорокапятимиллиметровую пушку, к ним подскакал седоусый казак.

— Что? — спросил майор. — Громче!

— Комдив приказал держаться здесь. Танки опять идут, Восемь штук.

— Шакалы, — буркнул майор. — На хвосте второй день тащатся. — И закричал срывающимся голосом: — Коней увести в рощу!

Неожиданно и оглушающе выстрелила пушка самоходки. Диким клекотом буравя воздух, унесся снаряд. Шарахнулись испуганные лошади. Столб разрыва поднялся около хаток, где уже двигалась пехота. Лютиков и матрос одновременно вспрыгнули на гусеницу самоходки. Там слабо щелкнул пистолетный выстрел.

— Застрелился, — глядя через борт, крикнул матрос.

— Раньше бы глядеть надо, — сказал майор. — Эх, вояки!

— Ведь гранатой порванный, — удивленно произнес Лютиков. — А стрелял...

Седоусый казак, успокоив лошадь, проговорил:

— Что, по-твоему, немец? И у них разные люди: который себя бережет, а который голову за ихнее дело кладет. Что бойцовая пчела: жало выпустил — и помер.

— Здесь еще снарядов двадцать! — крикнул матрос. — Только пали.

— Дельная мысль! — обрадовался майор. — Я тебе сейчас артиллеристов дам. А ты, лейтенант, командуй! — Он махнул рукой на восток, откуда явственно уже доносилась перестрелка. — Слышишь? Коридор нам пробивают.

Через минуту спешенные бойцы заняли оборону вдоль рощи. Те, у кого имелись лопатки, окапывались. По дороге шла пехота, катились повозки, набитые ранеными. В небе тройка «юнкерсов» разворачивалась для бомбежки. Старшина-артиллерист подвел человека с бледным, испуганным лицом, в командирской форме.

— Куда его теперь? — спросил он у майора.

— Отдай коноводам, — приказал майор. — Если что... списать по-быстрому.

Ольга расширенными, удивленными глазами смотрела на этого человека. Он вымученно скривил рот и отвернулся. Старшина подтолкнул его:

— Шагай!

— Экспонат, — добавил майор. — Немцам сдался. И его к нам послали, чтоб агитировал. Хочу довести живым.

— Я его знаю, — тихо сказала Андрею Ольга. — В штабе был. Если бы не встретила раньше тебя... он мне даже нравился.

— Обыкновенный предатель, — сказал Андрей.

— Ну как понять это? Как?

— Сволочь, — сказал Андрей. — Жаль, на лбу ни у кого не написано...

— Что? — спросил майор. — Давай командуй, лейтенант!

Двое бойцов-артиллеристов и Копылов с Лютиковым уже выбрасывали трупы немцев из самоходки. Вой пикировщиков, разрывы бомб на дороге перемежались треском автоматной стрельбы. Когда самолеты отбомбились и пыль еще тучей застилала дорогу, с окраины села медленно выполз танк. Гулко ударила пушка самоходки, а за ней как бы тявкнула из-под куста сорокапятимиллиметровка. Земля вздыбилась далеко от катившегося танка, но и у самых гусениц сверкнул огонь. Тут же второй маленький снаряд рассыпал искры по его броне. И танк замер. А от села к нему двигался еще один.

— В укрытия! — кричал майор. — Кончай беготню! Хлопцы, у кого гранаты? Пять человек сюда!

Присев у дерева, он сказал Андрею:

— Будешь тут, лейтенант. А я на фланге. Их тактика знакома. Обходить станут. Как тебя? Фамилия какая? Громче!

— Жарковой, — ответил Андрей.

— Ну а я Борисов, комиссар полка. Теперь и комиссар, и командир, и начштаба.

Махнув рукой, он побежал в рощу.

— Болит? — спросила Ольга, глазами указывая на плечо Андрея.

— Ерунда, — ответил Андрей. — Теперь не до этого.

Бухала пушка самоходки, Разрывы плескались около танков. И вдруг обе машины поползли назад.

— Во, черти, — громко сказал какой-то боец. — Под огнем на буксир взяли.

Десяток снарядов, коротко взвизгнув, обрушились на рощу. Андрей понял, что немцы установили в селе артиллерию. И невидимые за хатами орудия били прямой наводкой. В дыму кружились сорванные листья. Андрей обхватил здоровой рукой плечи Ольги. Снаряд ударил в дерево, позади них. Ее тело дернулось, и он решил, что она хотела придвинуться ближе.

— Ничего, — сказал он. — Ты не бойся.

И вдруг левее тоже ударили пушки. В грохоте боя он различил и шум танковых моторов.

«Обошли, — думал он. — Теперь раздавят».

Возле него Звякнули шпоры. Седоусый казак упал, тяжело переводя дыхание.

— Танки прорвались, лейтенант! — крикнул он в ухо Андрею. — Четыре наших танка здесь. Отходить велено.

— Наши? — переспросил Андрей. — Где майор?

— Убит майор. Я до вас. Отходите!

Над селом поднимались клубы дыма. Огонь лизал там соломенные крыши. Дымилась и самоходка. Потом он увидел, как из нее выскочил Лютиков, а следом и матрос.

— Ольга! Это наши танки.

Она даже не шевельнулась.

— Что с тобой, Ольга? — крикнул он.

— Переверни меня на спину.

Лицо ее было спокойным, а в уголках губ чуть пузырилась кровь.

— Ты ранена?

— Вот, — сказала она. — Я вижу тебя и небо. Это хорошо... Андрей... наверное, меня убили.

— Да нет... Нет! — теперь он заметил, что ладонь его в крови.

Андрей поднял ее. Кто-то из бойцов хотел помочь.

— Нет, — сказал он. — Я сам.

Боль, от которой темнело в глазах, резала плечо. Он понес ее, обходя упавшие и расщепленные деревца, ничего не видя дальше перед собой, как будто на дорогу опустился густой, красноватый туман.

VII

Киев, точно больной после шока, оживал медленно и непривычно. Дымили еще развалины зданий, а из уцелевших кафе неслись бравурные марши. По Крещатику ходили немецкие офицеры, солдаты-регулировщики в касках стояли на перекрестках, суетились какие-то дельцы у магазинов.

Казалось, немцы уже забыли о Волкове, пристроив к адвокату, работавшему в городской управе. Садовский достал ему аусвайс{46}, намекнул, что пора заняться делом. И Волков с утра бродил по городу, разглядывая объявления, приказы.

К Владимирской горке никого на пускали. Рядом с бронзовой фигурой князя, окрестившего десять веков назад в этом месте языческую Русь, торчали стволы немецких зениток. Старушки брели к лавре, где заунывно трезвонили колокола. Волков направился туда же.

Около храма был черный рынок; из-под полы здесь торговали немецкими сигаретами, водкой, а открыто — просвирками, свечами, маленькими иконами. У ворот лавры толкались мужчины, которые совсем не походили на богомольцев.

Возле дороги лежал когда-то могучий клен. Видно, повалила его не буря, а крохотные червячки, изъевшие сердцевину. Клен уже высох, и сами червячки, наверное, превратились в труху. А от корней буйно выбились молодые ростки. Волков невольно засмотрелся на упавшее дерево. Было что-то в зеленых ростках, окружающих погибшего исполина, символичное, как бы утверждающее непоколебимую, вечно обновляющую силу жизни.

В толпе шла бойкая торговля.

— Просвирочки освященные!

— За Михаила-угодника тридцать рублей? Да креста на тебе нет! Вон божью матерь и то за двадцатку отдают.

— Есть зажигалочки...

Два монаха-чернорясника с церковными кружками в руках собирали подаяния на ремонт храма. Около развесистой липы здоровенный малый выкрикивал пропитым басом:

— Убогому, пострадавшему невинно... истерзанному тюрьмами!

Жалостлив русский человек. В шапку ему бросали двугривенные, иногда смятые рубли. Какая-то старушка вытащила было из узелка просвирку, но он, скорчив рожу, хохотнул:

— Это, мать, не едим.

Заглядевшись, Волков едва не наткнулся на толстого полицая, должно быть следившего за ним.

— Ты шо! Куда идешь?

— А никуда, — проговорил Волков.

— Як так? Шо за чоловик? — маленькие бычьи глазки полицая уткнулись в лицо Волкову. — Сдается, личность нездешняя. Куда идешь?

Волков достал аусвайс, заверенный немецкой печатью.

— Звиняйте, — сказал тот. — Люди ж всякие ходят. Диверсанта утром тут спиймалы. Хай им черт! Бачили, шо робят? Комендатуру з усими нимцямы взирвалы...

Полицай отошел и сел на упавший клен, внимательно разглядывая дорогу.

«Что ему надо? — подумал Волков с откипевшей злостью. — Гад... Еще день-два, и уйду в лес. Только бы достать оружие».

Колокола лавры теперь звонили слитно и угрожающе. Старушки часто испуганно крестились.

— Шнапса не угодно? Высший сорт, — проговорил кто-то на ухо Волкову. Он резко обернулся и узнал коммерсанта, находившегося с ним в пакгаузе.

— О!.. Мы ведь знакомы, — вытаращил тот глаза. — Рад... Очень рад. Честь имею!..

За эти дни коммерсант будто помолодел: аккуратно уложенные редкие волосы его блестели, из кармашка нового пиджака торчала гвоздика. Он был чуть ниже Волкова, задирал голову, и выступающий кадык яблоком перекатывался в отскобленных до лощеной синевы морщинах.

— Как говорится, с освобождением вас! И меня отпустили... учитывая обстоятельства. Хе-хе... Аполлон Витальевич Ковальский. Не забыли? Делом изволите заниматься?

— Гуляю.

— Хлеб-соль, однако, в трудах и поте лица нам достаются, — усмехнулся Ковальский, беря его за локоть. — Изволите служить?

— Вам-то что?

— Любопытствую. И разговор есть.

— Я коммерцией не занимаюсь, — буркнул Волков. — О чем говорить?

— Коммерция — понятие широкое. Одни торгуют семечками, другие, можно выразиться, плодом ума своего, разными идеями. Людям все нужно. Если берут, отчего не торговать?.. Ах, звонарь-дьявол, то набатом гудит, то плясовую откаблучивает. Уметь же надо. Любой товар всучить надо уметь...

Говоря это, Ковальский уводил Волкова дальше по аллейке, засаженной столетними липами. Кое-где стволы были исцарапаны осколками, в кронах проглядывала желтизна, напоминая о скорой осени.

— И опять набат, — хохотнул коммерсант. — Испокон веков таким звоном Русь на бой подымали. Ох, намылит звонарю холку благочинный. Есть это в русской душе. Святая отверженность, что ли? Я так полагаю: всяк себе хозяин. Кому нравится поп, а кому его дочка, — он понизил голос. — Некоторые и теперь в леса идут.

«Провокатор, — решил Волков, — но дурак».

Ход мыслей человека, противоречивых и разнообразных, всегда бывает загадкой для другого, — известен лишь результат, выраженный словами и понятый соответственно тому, что ждешь от него.

— Какого черта вам надо? — громко спросил Волков, отдергивая локоть.

— Есть разговор... без дураков. Очень интересный разговор. А выдержки мало у вас, лейтенант.

— Что?

— Но в главном Сорокин, кажется, не ошибся, — пальцы торговца, будто железные клещи, стиснули его локоть. — И тихо... тихо...

— Какой Сорокин? — растерянно и осевшим сразу голосом проговорил Волков.

— Полковник. Ночью у вас был в камере разговор насчет суеты человеческой.

— Кто же?.. Кто вы такой? — спросил Волков.

— Надеюсь, поняли, что узнать это я мог лишь от Сорокина? — засмеялся Ковальский. — А кто мы такие и чего стоим — выяснят после нас. Да, лейтенант, задали вы мне хлопот, думал, потеряю из виду. Ну, теперь все хорошо. Вам, лейтенант, приказано находиться в моей группе.

Волков лихорадочно соображал: «Если он провокатор, то как узнал о Сорокине... и о моем разговоре? Если нет — зачем его арестовали? Для чего сидел в пакгаузе?»

— Кто вы такой? — сказал он. — И кто такой полковник Сорокин?

— Отлично, — улыбнулся Ковальский. — Я думал, быстрее рискнете вспомнить. Полковник Сорокин формировал и мою группу. Вам он доверил самое трудное... Улыбайтесь, лейтенант. Мы же старые знакомые. Так вот, начнем работать. И никакой самодеятельности. Ясно?

— Неясно... Почему?

— Мало времени, лейтенант. И улыбайтесь! Еще не хотите поверить мне?

— Но почему? — Волкова охватила непонятная злость. — Почему раньше не сказали?

— Всякому овощу сбой черед, — усмехнулся Ковальский, затем, глянув на него, серьезно добавил: — Не так все просто, лейтенант. И очень трудно вам было бы абсолютно естественно играть роль. Кстати, того бритоголового Рыбу встречали?

— Нет.

— С утра за вами бродил «хвост», а теперь, кажется, нет. Полагаю, начнут готовить к работе. Соглашайтесь, да не вдруг, не вдруг.

— К работе?.. На немцев!

— Именно, — взгляд Ковальского опять стал холодным. — Греки десять лет осаждали Трою и не могли взять. Но сдавшийся в плен греческий юноша Синоп рассказал троянцам о волшебном коне. Что было потом — знаете?.. Один хороший разведчик может сделать больше, чем несколько дивизий. А у контрразведчика задача еще сложнее.

— Но как вы нашли меня? — спросил Волков.

— Помог случай... Хотели узнать, с кем встречается здесь адвокат Садовский. Агентом немецкой разведки он был еще до войны. Этот адвокат ловкая бестия. Жаден, беспринципен, а умен.

— Даже умен? — переспросил Волков.

— Всегда помните, что тот, кто рядом, кажется глупее нас. Однако это чаще лишь кажется. Вот еще запомните: дело идет быстрее, когда не пытаются много делать сразу... И в любой день утром вас будет ждать здесь человек, — он уже глядел мимо Волкова, на колокольню лавры. — Ну и звонарь, чертяка! Этого звонаря бы в оркестр. Люблю колокола. Думка заветная есть, чтоб в городах устроить оркестры из колоколов. Церквей-то на Руси много. И катился бы вечерний звон... Хорошо, а?

— Послушайте, — сказал Волков, — мне одно неясно... Тогда следователь уверял, что кто-то дал показания, будто я немцами завербован.

— Верно, — ответил Ковальский. — Но Сорокин и к тем хлопцам пригляделся...

Насвистывая что-то веселое, как человек, у которого жизнь совершенно беззаботная, он зашагал прочь, ни разу не оглянувшись. Полицейский все так же сидел и курил, осыпая пепел цигарки на толстый живот. Волкову он едва заметно улыбнулся и начал кашлять, словно поперхнулся дымом.

VIII

Вечером пошел дождь. Густая осенняя тьма легла на Киев. Садовский вернулся поздно и, как обычно, сразу заглянул к Волкову.

— Ну-с, — проговорил адвокат, растирая ладони, которые отчего-то всегда мерзли у него. — Какие новости?

— Никаких, — ответил Волков.

— А глаза сегодня повеселели. Да-с.

Он будто и не смотрел на Волкова, занятый растиранием ладоней. Керосиновая старинная лампа горела плохо. Уродливая горбатая тень фигуры адвоката качалась по стене. До этого Волков считал его трусливым обывателем, и это как бы подтверждалось расплывчатыми чертами лица, мягкими руками, угодливым тоном.

«Должно быть, — мысленно рассудил Волков, — часто в других замечаем не то, что есть, а лишь то, что сами придумываем».

— Надоело все, — сказал он.

— Это уже новость, — улыбнулся Садовский. — Всякий конец есть и начало. Газетку вот почитайте. Газета стала выходить. А я тем временем чай заварю.

Он достал из кармана пиджака газету и вышел. Развернув газетный лист, Волков увидел отпечатанный жирной краской заголовок: «Сводка Германского верховного командования». Там сообщалось, что в битве у Киева захвачено 665 тысяч пленных, 3718 орудий, 884 танка... Ниже была статья; «Тайны Кремля».

— Читаете? — Садовский вошел, неся маленький самовар и какой-то сверток. — Любопытные заметки. Тут вся правда. И мне довелось, так сказать... Хе-хе... Лисички кушают зайцев, волки — лисичек, и нет в мире виноватых. Вот оно что...

Улыбка его в этот момент напоминала щель ножен, из которых вытащили клинок, а пухлые надбровья сдвинулись, окостенели.

— Так оно в жизни. А редактор газеты знаете кто? И до войны был редактором. Говорят, крысы бегут с тонущего корабля. Но и разумные люди не остаются. У Плутарха есть мысль: «Невозможно встретить жизнь безупречную, поэтому создался для нас некий закон избирать только хорошие черты для выражения истинного сходства с образцом человека». Вероятно, цитирую не совсем точно, а смысл таков...

Он развернул сверток, где был хлеб и нарезанная тонкими ломтиками ветчина. Одновременно взглянул на книгу «Житие», поинтересовался:

— Это читаете?

— Так, между прочим, — сказал Волков. — Хотел узнать, какого дьявола человек себя на цепь засадил?

— Да, да, — кивнул адвокат. — Есть в русских людях такая одержимость. Для одержимых цель оправдывает любые средства, но эти средства потом заслоняют цель и становятся целью. Как древние греки еще установили: характер человека — половина его судьбы... Чаю-то, чаю наливайте.

Волкову была ясна теперь и цель предыдущих разговоров. Его уже «готовили», внушая определенную мысль.

«Что же он думает обо мне? — размышлял Волков. — Наверное, каждый в других ищет то, что самому присуще. Это уже подсознательно: если я таков, значит, и другие не лучше... И он хитер. А что такое хитрость? Тоже ум... Но ум, придавленный страхом за маленькое благополучие, как росток, искривленный в ползучего урода. И, как все уродливое, хитрость мстит за это уродство людям... Не понятый еще закон жизни, что ли?»

Садовский подметил его задумчивость.

— Да, живем один раз... Кто в семнадцать лет не обрел идеалов, у того холодное сердце, но кто верит и к тридцати, у того нет ума.

За окном, в шуме дождя, глухо проурчал мотор автомобиля, скрипнули тормоза. Адвокат настороженно вскинул голову:

— Кто это сюда? — Он торопливо встал. — Посмотреть надо.

Дверь он за собой прикрыл, и Волков ничего не услыхал, кроме шороха ливня. Затем вместо адвоката в комнату вошел лейтенант Мюллер. Он был в черном непромокаемом плаще. Капли воды стекали на пол.

Молча кивнув, он снял плащ, сел к столу.

— Итак, Волков, — проговорил он. — Наши танки идут к Москве... Что думаете?

— Плохо, — кривя губы, ответил Волков.

— Как офицер, вы понимаете, что, если армия разбита, надо быстро захватывать территорию страны.

Они сидели друг перед другом за квадратным столом, оба лейтенанта, почти одинакового возраста, только Волков был в мешковатом клетчатом пиджаке, а Мюллер в щегольском, хорошо пошитом военном мундире и серой фуражке, на которой блестела кокарда — распластавший крылья орел.

— Bitte... Пожалуйста, — сказал Мюллер, бросив на стол пачку сигарет. Он явно старался быть вежливым, но в изломе губ чувствовалась какая-то брезгливость. — Пожалуйста, Волков, курите... Ваши родители находятся в Москве?

— Да.

— Очень плохо... Мои родители живут в Бонне. Знаете?

— Нет.

— Уютный, тихий городок. Все родители надеются, что дети будут защитой. А Москва... Там сделают котел. Холодно, голод... такой конец.

— Что ж я могу?

— Мы хорошо награждаем, — пристально глядя на него, заговорил Мюллер. — Немецкая пунктуальность в том и состоит, чтобы все угадать заранее. И очень точно выполнять... Я хорошо говорю по-русски?

— Понятно, — кивнул Волков.

— Думайте, Волков, думайте.

— О чем?

— О чем? — Мюллер удивленно вскинул брови, почти с детским любопытством разглядывая его. — Я говорил уже много. Не буду напоминать, чем вы обязаны германской армии. Это не по-рыцарски... Но вы любите свои отец, мать?

Лейтенант Мюллер встал и надел плащ.

— Завтра я пряду. Хорошо думайте...

Выйдя за ним на крыльцо, Волков проследил, как луч фонарика, рассекая полосы дождя, уперся в обляпанное мокрыми листьями колесо «мерседеса». Ярко вспыхнули фары, высветив узкие водяные потоки. И у Волкова появилось такое ощущение, как перед близким прыжком в холодную воду, где неизвестна глубина и неизвестно, что скрыто на дне.

Садовский тоже стоял на крыльце.

— Я уж испугался, — проговорил он. — Думал, заберут. А что ему надо?

— Интересовало, как живу, — ответил Волков.

— Вы уж это... — заискивающе сказал адвокат. — Я с вами откровенничал. Не выдавайте старика...

Голос его на этот раз, однако, прозвучал фальшиво.

«Завтра, — думал Волков. — Завтра... И отступать некуда».

IX

Утром, побродив по городу, Волков направился к лавре. Рынок только начинал действовать. Шлепая сапогами по лужам, ходили два тех же монаха с железными кружками. Суетились торговки, шепотом пересказывая новости, Какой-то человек, стыдливо наклонив голову, держал в обеих руках драповое пальто. Толстая рябая баба ощупывала материал.

— Видите ли, у меня хворает дочь... ей необходимо питание, — говорил тот.

Посмотрев на его бледное, осунувшееся лицо, и должно быть, поняв, что с этим стеснительным интеллигентом церемониться нечего, баба вытащила из сумки круглую буханку хлеба.

— Будь ласка.

— Это все?

— А шо ж? — громко и визгливо закричала она. — Хлиба тоби мало! Що ж тоби? Мы хлибу цену знаемо. Гляньте, люди добрые!

— Конечно, конечно, — испуганно согласился тот, отдавая пальто.

Волков надеялся увидеть Ковальского, но его здесь не было. Не было и полицая с обвислым животом. На тот случай, если Мюллер возобновил слежку и придется объяснять, зачем снова ходил к лавре, Волков за кусок мыла, специально взятый из дому, выменял у бойкого кривоногого мужика полстакана махорки. Он собирался уйти, когда скуластый, азиатского типа парень в кепочке, с прилипшим к губе окурком, задел его плечом.

— От Ковальского привет... Иди в лавру, к пещере. Не оборачивайся...

Во дворе лавры, около храма, фотографировались немецкие солдаты. Богомольцы толпились у широко раскрытых дверей. К пещерам вела узкая дорожка. Свернув на эту дорожку, Волков оглянулся. Позади никого не было.

«Значит, мне еще не очень верят, — думал он. — А немцы поверили?.. У них больше оснований».

И ему пришла мысль, что, будь он сам на месте того следователя Гымзы, никогда бы не поверил странным обстоятельствам выброски пленного лейтенанта. А это факт. Значит, факт еще не истина. Чему же верил полковник Сорокин? Не такой он простак, чтобы верить словам.

Осенние листья, как желтые мухи, падали с деревьев. У пещеры на камнях сидели двое. Волков узнал брезентовую куртку профессора Голубева, его суховатое лицо. А рядом сидел монах. Черная ряса обтягивала круглую спину, из-под клобука спадали длинные с желтизной, будто перепревшие, волосы.

Волков остановился за кустом дикой акации.

— Разве науки сделали людей добрее, отмели зависть, блуд? — сердито, запальчиво говорил монах. — Без веры и сиречь ученый человек в миру готов подобиться животному.

— Какой веры, сударь? — вскинул брови профессор. — Здесь вопрос. Церковь использовала новые для того времени философские положения Аристотеля и обратила в догму. А любая догма тормозит развитие мысли. Как стоячая вода, разум без движения утрачивает силу, и легко возобладают инстинкты... Хм!.. Где теперь вы расположите бога? Небо заняли самолеты. И, кстати, даже пятнышко от всевышнего не могут найти.

Монах выдавил короткий смешок.

— А врачи, которые режут сердца человеческие, могли узреть доброту там, и любовь, и печаль? Сподобился кто-нибудь в мозгах найти ум?

— Хм, — как бы озадаченный этими доводами, сказал профессор.

— Безверие гордыней питается, — торжествующе поднял руку монах. — И змий своих черев не ест. А люди тщатся познать непознаваемое. Смирись! Господь бог велик.

— Да, — профессор чуть наклонил голову. — Удивительно. Как в библии записано? «Вначале было слово...»

— «И слово есть бог», — добавил монах.

— Когда-то ведь наши предки объяснялись жестами, — заговорил профессор. — Но этого было мало, требовался язык. И каждое найденное слово являлось откровением. Слово ценилось, как драгоценность. Оно имело божественную суть для человека. Итак, вы признаете земную основу религии?

Голова монаха затряслась.

— Тьфу! — он быстро приподнялся. — Чтоб и духа твоего в святой обители не знали. Пинками гнать распоряжусь, пинками!

— Это аргумент всепрощения? — засмеялся профессор.

— Тьфу! — сплюнув еще раз, монах перекрестился и торопливо зашагал прочь. Щеки его в сетке кровеносных сосудов и борода дрожали от негодования.

У ног профессора горкой лежали церковные свечи и толстая древняя книга. Он взял эту книгу, бережно раскрыл. Волков пошел к нему.

— Хм... Намерены купить свечку? — глянув на Волкова и не узнав его, спросил профессор.

— Две, — сказал, шагнув из-за куста, парень. — Интересуемся Нестором-летописцем.

— Да, да, — оживился профессор. — Это удивительная личность. Вот еще книга безымянного автора. Пять столетий назад жил. За пять свечек и я теперь выменял.

— Религиозная? — усмехнулся парень.

Брови профессора задвигались.

— Нельзя, молодые люди, смеяться над тем, чему верили наши деды. Я говорю о вере, а не о церковном учении. Это не одно и то же, заметьте. Да!.. Только посмотрите! Четырнадцатый век. Русь изнемогала от набегов. Никто не знал: устоит ли? А человек писал книгу. Имя свое лишь забыл указать. Но в конце завещание сделал, чтобы труд сей его кожей после смерти оплели, — профессор осторожно закрыл книгу, показывая сморщенный, будто высохшая ладонь, переплет. — И это когда церковь учила блаженству загробного мира... Хм... Не легко представить, что значила в то время еще одна книга.

Увидев, должно быть, как Волков нетерпеливо переступает с ноги на ногу, профессор хмыкнул:

— Да, да... Не смею задерживать, молодые люди.

В подземелье было сухо. Закопченные тысячами свечей, осыпавшиеся кое-где стены узкой пещеры хранили могильную тишину.

— Что же, профессор давно свечками торгует? — спросил он.

— Знаешь его? — отозвался парень, чиркая спичкой.

— Встречались.

— Мудрый человек. У нас в Каракумах дыня есть, и туршек есть: на глаз не отличишь. Дыню откусишь — вкусно, туршек откусишь — целый день плюешь. Совсем, как и люди, — проговорил тот. — Меня Ахметом называй.

Заслоняя ладонью пламя свечи, он двинулся вперед. Местами приходилось нагибать голову, чтобы не удариться о свод. У поворота, в нише, над маленькой ракой светилась лампадка.

— Вот, — сказал Ахмет, пальцами загасив свечу. — Нестор.

Что-то темнело в раке, напоминая куклу, обтянутую пергаментом.

— Это и есть Нестор? — удивился Волков.

— Точно.

— А где Ковальский?

— Будет Ковальский. Ждать надо.

Слова тут звучали глухо, неразборчиво, как бы утопая в рыхлом песчанике. Из густого мрака пещеры вынырнул Ковальский. При тусклом свете лампады он казался очень старым, осунувшимся. Длинные тени залегли в морщинах.

— Посторожи нас, Ахмет, — бросил он. — Фу-у... Задохнулся.

Ахмет молча отступил в темноту.

— Что случилось, Волков? Рассказывайте быстро.

Волков передал ему ночной разговор с Мюллером.

— Значит, и о Москве упоминал? — спросил Ковальский. — А беседовали с глазу на глаз?

— Да.

— Осторожно действуют. Видно, решили забросить, — Ковальский немного помолчал. — До заброски упрячут, и встретиться будет нельзя. Что ж... Где бы ни оказались, пошлите домой, в Москву, любую телеграмму. И затем, по возможности, прогуливайтесь около той почты.

— Так просто? — удивился Волков. Его представления о разведке складывались главным образом из прочитанных книг с захватывающими сюжетами, бесконечными погонями, стрельбой. А здесь все было не так. И невзрачный Ковальский с его одышкой, заунывным голосом никак не походил на книжных разведчиков.

— Чем проще, тем лучше, — сказал Ковальский.

— Я тут еще одного знакомого встретил.

— Где?

— Около пещеры.

— А-а, — улыбнулся Ковальский. — Беда с ним. Пропадет же с голода, вот и усадил торговать свечками. Неугомонный старик, однако. Лекции монахам читает. Кстати, вы слыхали о золотом руне?

— Легенда, — ответил Волков.

— Это баранья шкура, на которой промывали руду. Тяжелый металл оставался в шерсти. Потом шкуру сжигали — и золотой слиток готов. А место добычи профессор установил по легендам. Радиограмму, конечно, не поймут. Но ты сообщи. Золото ох как нужно.

— И больше ничего? — спросил Волков, думая, уж не подсмеивается ли над ним Ковальский.

Ковальский посмотрел на его лицо и вздохнул.

— Да... Чертовщина, разумеется. Кто станет за линией фронта золото на Кавказе отыскивать? Выговор мне дадут. Но кто знает? Я на бумажке записал координаты. А бумажку сожгите, как руно. И еще приказ: любые требования немцев аккуратно выполнять. Такая уж наша работа.

X

Прорвав фронт у дальних подступов к Москве, немецкие танковые корпуса с боями продвигались вперед. Уже дрались в плотном кольце четыре наши армии под Вязьмой, а другие откатывались на Можайскую линию.

Невзоров теперь все чаще переставлял флажки, и они были на карте в нескольких сантиметрах от города. Тяжелая обстановка складывалась повсюду. Механизированные дивизии немцев прорвались к Волхову, захватывали Донбасс, их танки катились к Дону.

Беспрерывные воздушные тревоги мешали работать, и генштаб перебрался в метро. За фанерной отгородкой стучали аппараты Бодо. Маршал Шапошников ночами теперь все чаще просил дать кислородную подушку: мозг еще выдерживал бешеное напряжение работы, а больное сердце отказывало. 9 октября, когда качались бои под Можайском, там, где Невзоров осматривал рубеж и где пять дней назад еще был глубокий тыл, маршал, под утро вернувшись из Ставки, долго с какой-то легкой хрипотцой сосал кислород и, опустив подушку, заговорил тихо, ровно:

— Вот, подполковник, фронт у Можайска. И быстрее, чем думали.

Шапошников расстегнул китель, под которым была заштопанная майка и обтертые серые подтяжки.

— Верховный спросил нынче: удержим ли эту оборонительную полосу?.. Удержим ли?.. Ведь за ней Москва... Да... Есть закономерность во всем. И предел сил... От длительных нагрузок... Действует ли этот закон в человеческом обществе? А что нового?

Невзоров стал рассказывать о последних донесениях с фронтов: на юге 9-я армия пробивается из окружения к Азовскому морю, на юго-западном участке выходят окруженные еще под Киевом разрозненные группы, из них формируются полки, но судьба Кирпоноса неизвестна.

Шапошников снял трубку зазвонившего телефона:

— Да, это я... Везде трудно. И отходить не разрешаю. Контратакуйте!.. В окружение попадают, если боятся маневрировать, Ищите у противника слабые места. Тот, кто окружает, всегда рискует сам попасть в котел.

Он положил трубку и опять задумчиво глянул на карту.

— Окружность всегда длиннее прямой.

— В геометрии, — подтвердил Невзоров.

— И в классической военной теории: окружить — следовательно, победить! А русский солдат классику перечеркивает. Под Вязьмой сковано больше дивизий противника, чем наших, которые окружены.

Маршал начал тереть грудь у сердца, длинное лицо его посинело, как от внезапного удушья.

— Вам бы отдохнуть, — испуганно сказал Невзоров.

— Нет уж, голубчик, отдохну, когда бить начнем. Днями штаб переезжает из Москвы, здесь останется часть работников. Командующим фронтом назначен генерал армии Жуков. И я прошу вас остаться при нем для связи.

— Есть! — ответил Невзоров, подумав, что, коли решено вывезти штаб, значит, нет уверенности отстоять город.

— Войны имеют кризисные точки, — добавил маршал, поглядев на флажки у восточных границ, отмечавшие сосредоточение японских армий. — Как всякая болезнь. Да...

Невзоров знал, что втайне планируются контрнаступательные операции. Штабные генералы высчитывали, сколько потребуется артиллерии, танков и сколько успеют выпустить мин, снарядов немцы, и примерное количество бойцов, нужных для пополнения, чтобы атаки не захлебнулись.

Никогда еще военачальнику не приходилось решать одновременно таких многообразных задач: и отступления войск на трехтысячекилометровом фронте, и организации контрудара при строгой экономии техники, боеприпасов, когда заводы перебазируются, и назначения новых командиров дивизий, армий с условием, что неправильная оценка их способностей может вызвать гибель сотен, тысяч людей, провал задуманной операции.

Немного помолчав, Шапошников сел за стол, придвинул толстую кипу боевых донесений, разведывательных сводок и захваченных у пленных карт.

— Идите, голубчик, — сказал он, — вздремнуть успеете часок. Молодым надо спать больше.

Вагоны стояли рядом у перрона, и Невзоров зашел в один из них. Тут, сидя и лежа, дремали штабные работники, готовые сразу подняться. Он выбрал свободное место. Напротив тихо посапывал генерал из оперативного отдела, держа в руке недоеденный бутерброд и чему-то улыбаясь во сне.

«А Шапошников не позволяет себе и вздремнуть, — подумал он. — Тянет из последних сил. Как старый рабочий мул».

В душе Невзорова было двойственное чувство к дотошливому, невозмутимому старому маршалу: он искренне восхищался его умением по каким-то штрихам разгадывать ход событий и наряду с тем возмущался его безразличием к оценкам собственной роли в грандиозном, беспримерном сражении, точно Шапошникова совсем не интересовало, как воспримут его деятельность, лишь бы дело шло, а славу пусть разделят охочие по наивности к ней. Умеют же иные показать, выпятить свои даже маленькие заслуги. А Шапошников еще ворчит: «Не за что нам давать ордена, чуть Россию не прошляпили».

«Вот характер, — думал он. — И мундир столько лет носит, что воротник залоснился, и сапоги чиненые...»

Вагон слегка качнулся, гул от зениток или ударов бомб глухо прокатился по туннелю.

— Что? — спросил генерал.

— Бомбят, — ответил Невзоров.

— А-а, — протянул тот и, не раскрывая глаз с опухшими, коричневыми веками, начал доедать бутерброд. — Снилось, что рыбалю. Здоровенного линя взял.

И тут же генерал опять уснул, не договорив, не прожевав хлеб. А Невзоров уже думал о Машеньке Галицыной. Есть, оказывается, у этой девочки, росшей под нянькиной юбкой, в характере такое, что и боевой лейтенант спасовал. Он вдруг понял, как сам чувствовал раньше это, да не мог осознать за привычным убеждением о взбалмошности красивых женщин, и как обманчива, несущественна внешность. Была ведь у него жена гораздо красивее Марго, а расстался без огорчения. А к Марго подсознательно влекли скрытые в характере девушки черты: независимость от чужих мнений и решительность, которые он считал главными для человека и сам зачастую не мог проявить, находя какие-либо мешающие обстоятельства. Каким же она видит его? И понимал интуитивно, вопреки собственной уверенности: не таким, как он сам думает о себе. А Эльвира? Что же он потерял и что хотел найти? И разве не был искренен в своих чувствах?

Любовь разнолика. Должно быть, нет человека на земле, который, испытав взаимность, не усомнился хоть раз: «А любовь ли это?» Через какие-то периоды времени люди словно заново для себя открывают то, что казалось раньше ясным. Наверное, загадочная интуиция — это унаследованный... и таящийся в глубинах разума клад опыта немногих поколений... Коснется мысль этого клада, и приходит как бы вдруг озаренье...

Ему отчего-то вдруг стало душно под толстыми, бетонными сводами метро.

XI

Черный лес когда-то сплошными дебрями тянулся от Карпат на восток. За сотни лет его местами повырубили, распахали землю, но уцелевшие массивы сохраняют еще свой девственный, первозданный вид. Дубы-великаны переплетались ветками, густой подлесок не пропускал лучей солнца, и ржавая вода болотила колдобины.

Младший лейтенант выполнил приказ Солодяжникова, и раненых курсантов из «Дарьина лагеря» вместе с ухаживавшими за ними женщинами, врачом и ребятишками перевезли на новое место.

В глухом урочище откопали землянки. Крошка ежедневно обучал партизан военному делу, а ночами рассылал отдельные группы по селам, чтобы узнать обстановку и запастись продовольствием. Здесь был глубокий тыл немецких армий. Охранялись только железнодорожные станции, мосты.

Поздно вечером Крошка вызвал к себе Егорыча и Звягина. Шумел по лесу осенний дождь. Тесную землянку освещал каганец в глиняной плошке. На лежанке сладко посапывала маленькая дочка Дарьи, укрытая шинелью. Весь партизанский лагерь был для нее своим домом, и она часто засыпала там, где уляжется.

Корявый стол был застелен немецкой плащ-палаткой. Усевшись за стол, Егорыч пальцем вытянул фитилек каганца, чтобы ярче светил. Звягин пристроился на краю лежанки.

— Вот я о чем хотел говорить, — начал Крошка. — Что делать? Зима будет, а у нас теплой одежды нет. И вооружения мало. Солодяжников то ли позабыл, то ли...

— Воевать надо, — буркнул Звягин. — Сидим, точно лешие. Хозяйством обрастаем. Может, Крошка, у тебя, как у Солодяжникова, геморрой появился уже? Недаром сказано: хочешь целиком узнать человека — дай ему власть.

Крошка невозмутимо слушал, а Егорыч, забрав бороду в кулак, тряхнул головой:

— Ты погодь, погодь... Как это сидим? Шесть коровенок у немца отбили — раз... Хлеб, что собрали на вывоз, пожгли — два...

— Коровенки, одежонка! — перебил Звягин, удобнее вытягивая раненую ногу. — Эх, дурак я, что остался!

— Не шуми, — остановил Егорыч. — Катьку побудим. Умаялась за день-то малявка.

— Это боевой отряд? — громким шепотом продолжал Звягин. — Я задание бойцу даю, а он лоб чешет: «Кабы повременить». — «Отчего», — спрашиваю. «Да жинка у меня на сносях». Я ему говорю: здесь не родильный дом. А он к Егорычу идет. За него и Егорыч просит.

— Так оно... это, — мял бороду Егорыч, — дело житейское. Как не уважить? И оженился Митька весной только. Уговаривали ее остаться дома — ни в какую. Я, толкует, своего Митьку знаю. На него все девки зыркают. Лучше помру, да чтоб он был на глазах. Уж в этом бабу не переспоришь.

— А дисциплина? — повысил голос Звягин. — У одного это, у другого то!

— Так ушел же Митька, — вздохнул Егорыч. — Чего ж? Поди, сейчас тревожится, как она здесь.

— Я не могу отменять приказы. Если приказы отменять, то вообще дисциплины не будет.

Крошка глядел на Звягина с добродушной снисходительностью, точно взрослый на юношу, который усвоил верное правило и не хочет знать, что в жизни у любого правила есть исключения. Но и сам Крошка не мог понять, что именно его снисходительность больше всего теперь раздражает Звягина.

— И сами обабимся! — возмущенно добавил Звягин.

— Ты прав, Коля, — улыбнулся ему Крошка. — Надо воевать. Для того и остались. Теперь мы знаем ближайшие гарнизоны, расположение складов, охрану. И своих людей: кто на что годится. — Он вынул из планшета карту. — Удары будем наносить по дальним объектам, километров за тридцать или пятьдесят, чтобы эту базу до весны не нашли. Как думаете, Кузьма Егорыч?

— Всякое дело надо делать по-хозяйски, — согласился Егорыч.

У входа землянки послышались голоса:

— Осади, говорю! Куда лезете?

— Ты что, Игнат? Видишь? Срочное дело.

— А кто они такие?

— Гости, не видишь? Командир здесь?

— Здесь.

В землянку протиснулся Митька с возбужденным лицом, измокший до нитки. Волосы его прилипли ко лбу, щеки запачканы грязью.

— Четверых привели, — торопливо и как-то захлебываясь словами, доложил он. — В лесу наткнулись. Один будто немой. Я его раскусил сразу. Чего-нибудь говорю, а у него губы дергаются, тоже сказать хочет. Прикидывается немым. И другой здоровый, как бугай. Этот полудурка строит.

— Веди сюда их, — приказал Крошка.

— Счас, — кивнул Митька так, что полетели брызги от его мокрых волос. Затем он кивнул еще раз, уже менее решительно, и, пятясь, выскользнул наружу.

Крошка переглянулся с Егорычем и Звягиным.

Странным было не то, что партизаны встретили каких-то людей, а это возбуждение Митьки, никогда раньше не оставлявшего шутливого тона.

В землянку один за другим спустились четверо: первый с непомерно широким туловищем, бычьей шеей, остриженный по-солдатски наголо, в солдатских ботинках и брюках, но в армяке, лопнувшем на плечах, и в грязной украинской рубахе с вышивкой на груди; другой был в немецкой солдатской форме, поверх которой надета русская командирская шинель, суховатый, с узким лицом, сединой на висках и настороженным взглядом запавших серых глаз; третьим был подполковник медицинской службы в хромовых, испачканных грязью сапогах, подтянутый, с очень бледным лицом, и четвертый — пожилой смуглый лейтенант с петлицами сапера, обросший бородой, в каске и телогрейке. А следом уже Митька и еще один партизан внесли отобранные у них четыре немецких автомата, гранаты и ручной пулемет.

— Целый арсенал имели, — сказал Митька.

В землянке сразу стало тесно, и все молчали, разглядывая друг друга. Внимание Звягина почему-то больше привлек человек в немецкой форме — что-то нерусское было в его лице. Здоровяк с бычьей шеей оглядел Крошку.

— Не будем играть в прятки, — сказал он хриплым, низким голосом. — Я майор Кузькин из десантной бригады. А это мои товарищи: военврач Терехин, инженер-лейтенант Рахимов и Ганс Кюхлер.

Он повернулся к человеку в немецкой солдатской форме, а тот закивал головой:

— Ja, ja... Rotfront!

— Немец! — ахнул Митька, вытягивая шею. — Он же немец. А прикидывался немым.

— Угадал, — засмеялся Кузькин. — Вот что, братцы, принимайте нас в отряд.

Лицо Крошки оставалось невозмутимым, и только длительное молчание выдавало его растерянность.

— Как же понять? — нарушил это молчание Звягин. — Вы сказали, что из десантной бригады.

— Тут уж хочешь верь, хочешь не верь, — усмехнулся Кузькин. — Документов нет. А история вот какая...

Он рассказал, как попал в плен и как переоделся в солдатскую форму. Его заставили колоть дрова, носить воду, а когда немецкий ефрейтор приказал вычистить сапоги, этого майор не выдержал и свернул ефрейтору челюсть. Майора отвезли в соседнюю комендатуру. Там уже находились военврач и сапер. Они знали, что утром всех расстреляют. Ночью дверь подвала открылась. Часовой приказал им выходить. Он повел их к лесу. Вокруг никого не было, и Кузькин шепотом договорился кинуться на этого солдата: если успеет из автомата застрелить двоих, то хоть один спасется. Но солдат-немец вдруг отдал Кузькину автомат. Затем вместе уже двинулись к фронту. А здесь, в лесу, наткнулись на партизан.

— Кто же кого забрал в плен? — поинтересовался Егорыч.

Митька виновато шмыгнул носом и отвел глаза в сторону.

— Он у нас дипломат, — засмеялся Кузькин. — Так берешь в отряд, лейтенант? Мы не с пустыми руками. Засады устраивали, вооружились. И еще... В одном месте — там, должно, бой шел — винтовок тридцать собрали и два пулемета.

— Далеко? — спросил Крошка.

— Километров двадцать, — ответил сапер.

В землянку торопливо вбежала Дарья и, увидев незнакомых людей, остановилась. Но тут же всплеснула руками:

— Мить! Да чего ж ты? Иди скорей.

— Куда? — удивился Митька.

— Стоишь тут, а жена родила!

— А-а? — Митька с шумом втянул воздух, щеки его побелели.

— Да иди ж! Чего стоишь? От беда с вами! Паралик, что ли, тебя разбил?

— А-а? — повторил Митька, точно забыв другие слова и глядя уже на Крошку.

— Беги, — усмехнулся лейтенант.

Митька, будто слепой, ткнувшись грудью о косяк, выскочил из землянки.

— Мальчонку родила, — объявила Дарья. — Здоровенького! А мы-то боялись.

Она засмеялась и ушла.

— Was ist los{47}, — спросил Ганс Кюхлер.

Военврач по-немецки что-то сказал ему.

— О-о! — глаза немца изумленно расширились.

XII

Ранние сумерки застали Андрея возле придорожного села. Он прошагал километров двадцать, и отвыкшие за три недели от ходьбы ноги будто налились чугунной тяжестью. Над полями стояла тишина. Хлеба давно здесь убрали, настала пора бабьего лета. В селе курились из дворовых печек белесые, кизячные дымки, за околицей два женщины пахали на коровах огород. У завалинки крайней хатки сидел дед в казачьей фуражке с поломанным козырьком, обутый в растоптанные валенки. Он из-под ладони глядел на военного, свернувшего к селу с дороги, очевидно стараясь угадать, не сельчанин ли какой идет на побывку? Левая ноздря у него была вырвана, и оттуда торчал пучок седых волос.

— Здравствуйте, дедушка, — сказал Андрей. — Переночевать можно?

— А ты откель идешь? — подозрительно спросил дед.

— От Воронежа.

— Это что... на побывку аль как?

— Из госпиталя возвращаюсь.

— Фронтовик, стал быть, — уточнил дед. — Ну и ты здравствуй. Ранило не тяжко?

— Три недели отлежал.

— А-а, — протянул дед. — Курить, може, хочешь?

— Спасибо.

— Табачок у меня свой. Духовитый, — говорил дед, вытаскивая кисет. — Я его на мяте сушу. Ты сидай рядком, погутарим.

— Да мне где-нибудь заночевать, — сказал Андрей.

— Это легкое дело. Направлю, — корявыми, черными от земли и табака пальцами он ловко сворачивал цигарку, и его темные, впалые глаза на дряблом лице блестели острым любопытством. — Переночевать не забота. Токо ныне бывает, документ спрашивают. Гляжу, сапоги-то нерусского шитья.

— Немецкие.

— Значит, трофей?

— Трофей.

— Вот я и гляжу. Слышь, а как там?

— Где?

— На фронте, вестимо. Ты обскажи мне: кто говорит, будто немца запустили глыбко, чтоб и не выпустить, а кто и наоборот. А?

— Это маршалы знают, — улыбнулся Андрей.

— Да оно это... Говорят, у него танков много. — Дед кивнул головой в ту сторону, где у поворота улицы стояло несколько женщин: — Вишь, бабы клубятся. «Похоронку» опять доставили. Супротив немецкой танки ходил?

— Видел и танки, — ответил Андрей.

— Эге... Я в девятнадцатом году англицкую танку ручной бомбой шибанул, — дед как-то сразу оживился, тронул пальцем исковерканную ноздрю. — Метина осталась. Супротив танки первое дело зараз не робеть.

Он помолчал, и как бы решив, что с этим юным несловоохотливым лейтенантом говорить скучно, добавил:

— Ты к Фроське ночевать уж иди. Вторая хата ее. Да скажи, я послал. Фроська — баба ответная.

Андрей пошел к этому дому с цветастыми занавесками на окнах. У крыльца трясла решето молодая высокая женщина. Юбка из грубого шинельного сукна обтягивала колени ее длинных босых ног. Она, видимо, только что пришла домой, разулась, и запачканные глиной сапоги лежали на крыльце. Под белой кофтой вырисовывались упругие мышцы сильного тела. Оглянувшись, когда скрипнула калитка, она прижала к груди решето и молча, обеспокоенным взглядом уставилась на Андрея. Туго повязанный белый платок скрывал ее лоб, а на круглых щеках, словно приклеенная конопля, виднелось несколько мелких родинок. Она была в том возрасте, который делает любую женщину привлекательной, и зрелое тело хранит еще упругую свежесть юности.

— Извините, — неуверенно сказал Андрей. — Вы Фрося? Говорят, у вас можно заночевать.

— Заночевать? — широкие черные брови ее дрогнули, соединились в одну линию. — А кто говорит?

— Вон там дед сидит.

— Это Антип Драный, что ли? Ох, леший!

— Мне только до утра, — сказал Андрей. — Если не помешаю.

— Чего ж теперь, — засмеялась она. — Входите. Кому это мешать? Я безмужняя.

Теперь в ее смехе была певучая мягкость, и взгляд, сразу же утратив обеспокоенность, стал игривым, испытующим.

— Так входите, — говорила она, как бы смеясь и над нерешительностью лейтенанта. — Дом-то у меня большой. Повечеряем разом... Я ж сперва думала весть какая от бати с фронта, и сердце захолонуло.

С непринужденностью, будто они давно знакомые, Фроська повела его в хату.

— Вы уж не обессудьте, — сказала она, торопливо прибирая висевшие на стульях женскую ночную рубашку и лифчик. — Домой-то лишь спать хожу. Теперь и повечеряем. За день оголодали, верно?

— Да нет, — улыбнулся Андрей. — Мне сухой паек выдали.

— На сухомятке разве сыт будешь? Антип-то Драный, поди, целый час мытарил разговорами, как бомбой отбил танк. Он всем хвастает, да каждый раз иначе.

— Неправда, значит?

— Да было... Мне и батя сказывал. Только Антипу никто не верит уже. Шалапутным его завсегда считали.

Андрей сбросил вещевой мешок, повесил на гвоздь у двери шинель и уселся на широкую лавку, думая о том, почему все же не ответила за эти недели мать, хотя послал ей из госпиталя несколько писем, и почему не сообщила ничего о себе Ольга. Когда вырвались из окружения, его направили в армейский госпиталь, а Ольгу, так и не приходившую в сознание, увезли дальше, он только сумел положить ей в карман записку с адресом матери. В госпитале Андрея навестил однажды Лютиков. Он рассказывал, что из окруженцев формируются новые дивизии, что встретил капитана Самсонова, который прорвался с батальоном и теперь назначен командиром полка.

Фроська скрылась за печью и, шурша какими-то тряпками, говорила оттуда:

— В станице лишь бабы да калеки остались. Бригадиром вот меня сделали. Пахать надо и озимь сеять без тракторов. И теперь еще коров эвакуированных пригнали. Откормить же их надо. А корма неубранные. Тоже сами косим.

Она вышла уже в другой юбке, цветастой кофте и туфлях на высоких каблуках.

— Ну вот, хоть буду на себя похожа. Целый день в сапогах да рукавицах. Забыла, что и женщина.

Андрей смотрел на ее огрубелые, в мозолях и ссадинах, а выше запястей нежно-белые руки, которыми она ловко застелила скатерть и расставляла миски с огурцами, холодной телятиной.

— А муж на фронте? — спросил он.

— Муж объелся груш, — засмеялась Фроська. — Прогнала его, да и все...

— Не любили?

— Будто есть она, эта любовь? — глянув на него как-то особенно пристально, вздохнула Фроська. — Говорят про нее только. И всякий раз иначе, как дед Антип о своем танке... Выпьете настоечки с устатка?

— Выпью, — решительно сказал Андрей. — Отчего же думаете, что нет?

— Любви-то? Знаю по мужу. Ведь ухаживал и чего только не обещал! Каждую ночь все мои родинки обещал целовать. А у меня их тыщи. Будто счастливой родилась. Да счастье в пригоршню не заберешь. Оно и меж пальцев стечет. Интереса же вам тут никакого. Лучше подвигайтесь к столу.

— Нет, интересно, — сказал Андрей.

— Будто уж? — игриво повела бровью Фроська. — Чего тут... Ну, поженились мы. Он шофером был, в город часто ездил. И посля вызнала, что у него там ребеночек нашелся. Вот и прогнала, чтоб дите без отца не мыкалось. У меня-то не было.

Андрея удивило, как просто и без обиды говорила она.

— Вам налить анисовой или перцовой?

— Безразлично, — улыбнулся он.

В сенях что-то громыхнуло, и, открыв дверь, появился Антип.

— Вы чего? — спросила Фроська.

— Да-к оно это... по случаю, — топчась у порога, заговорил он. — Узнать, как оно.

— Ладно, ладно, — улыбнулась Фроська. — Вы сдалека не заезжайте. Садитесь-ка. По этому случаю.

Дед торопливо стянул фуражку и боком уселся к столу.

— Мы вот про любовь гутарим.

— А-а... это дело, — вздохнул дед. — Перцовая-то из самогона, что у Макарихи брала?

— Угадали, — смеялась Фроська, наливая ему перцовки. — Вы, дедушка Антип, за версту, поди, чуете?

— Ешь тя клоп, — оживился старик. — Перепробовал всякую. А Макариха в этом деле стратег. Вот когда шибанул англицкий танк...

— Выпьем сперва. Гость-то устал с дороги, — перебила Фроська, глядя на Андрея.

— Меня Андреем Николаевичем зовут, — сказал он.

— А я все попытать хотела, да стеснение брало. Ну и со знакомством.

Дед Антип взял рюмку, и лицо его сразу обрело торжественность.

— Чтоб с войны повертались. Дюже оно... это... Ну, чтоб!

— Уж повертайтесь! — вздохнула Фроська, глядя на Андрея с какой-то затаенной тревогой, изогнув брови.

Андрей выпил, едва не задохнувшись от крепости перцовки. А молодая хозяйка опять с тревогой поглядела на него.

— Ну и присуха ты, Фроська, — засмеялся Антип, ладонью вытирая губы. — Война ж, она это... Когда я англицкую танку шибанул, до этого осьмнадцать станичников из нее побили.

— А ране сказывали — двоих.

— Клади в ухо, что ныне говорю, — притопнул валенком дед. — Ползет, значит, вроде огромадной лягушки. И косит пулеметами. А чем взять ее?

Он взял налитую опять Фроськой рюмку и опрокинул в мохнатый рот.

— Как тут не заробеешь? А все молодняк ишо не обгулянный. И отец, Фроська, твой пребывал в его годах, — кивнул на Андрея дед. — Храбер, а тоже оробел.

— Так уж? — возразила Фроська.

— Откель тебе знать? Тебя и в мечтах ишо не производили. А я всех старше был. Жмутся, что сосунки ко мне. Вот и говорю: «Помирать, значит, мне легше, спробую-ка ее бомбой».

В окно тихонько застучали.

— Фрось, а на улицу выйдешь? — спросил девичий голос.

— Обойдетесь! — крикнула Фроська.

— Фрось, ты нам хоть деда Антипа вышли. Хоть про танк расскажет.

— Брысь, озорницы! — махнул рукой Антип. — Вот схожу из плетня лозину достану!

— А Никитична по хатам бегает, у солдаток вас ищет, — засмеялись там.

Дед беспокойно заерзал и оглянулся на дверь.

— Оно это... темнеет вроде. И жена ведь не танк, под нее бомбу не кинешь. Она враз скалку берет. Вот, будь ты неладная!

— Для храбрости еще одну, — наливая ему перцовки, усмехнулась Фроська.

— Это какой храбрости? — запетушился дед. — У меня ее, храбрости-то, на цельный полк. Я ж не для храбрости выпиваю, а лечусь. Разную хворобу сгоняю.

— А чего ж Никитична скалку приспособила?

— Бабе энтого понятия не дано, — обрезал дед.

— Уж ли? — сощурила глаза Фроська. — Я помню, как вы куролесили по станице, когда чуть помоложе были. А Никитична слезами заливалась. Теперь она и берет свое.

— Нет у бабы главного понятия, — сказал дед. — Ить какая вредность? Ей токо б над мужиком верх забрать. Оно и говорится: жена не бьет, а под свой нрав упрямством берет. А у мужика своя гордость. По той причине и куролесит. Оно это... клади в ухо, что говорю. Надо как жить? Дома-то уж власть бабья. А на людях не моги ее показывать. На людях власть мужику дай, почет ему оказывай. Тогда и лад будет. Оно и конь, если долго занузданный ходит, потом рвется на волю. А у тебя, Фроська, характер больно самостоятельный... Засиделся-то с вами.

Он торопливо выпил перцовку и, натянув фуражку, приподнял к околышку согнутую ладонь:

— Здравия желаю!

Фроська встала и закрыла на крючок дверь.

— Свет запаливать я не буду. На что он?

— Как хотите, — сказал Андрей.

На улице приглушенные девичьи голоса выводили «страдания»:

Ухажеры на войне,
Что теперя делать мне?
Хоть не пой частушки,
Иди заместо пушки...

— Антип-то в молодости, сказывают, красив был, — проговорила Фроська. — Много девок и вдов томились. И теперь старушки, глядя на него, вздыхают. А Никитична тоже первая красавица на Задонье была. Еще когда девкой ходила, из-за нее шашками рубились.

— Смешной дед, — отозвался Андрей.

Фроська села на лавку возле Андрея. Щеки ее запунцовели, отрывисто дыша, она часто облизывала кончиком языка пересыхающие губы.

А в темноте улицы слышались девичьи голоса:

Растоплю я пылко печь,
Чтоб миленочка завлечь.
Девяносто лет ему,
Похрапеть буде кому...

— Тоскуют девки, — глядя на Андрея, будто слабеющим от какой-то жаркой истомы голосом сказала Фроська и потом, глубоко вздохнув, наклонилась, потирая крепкой маленькой ладонью свое подрагивающее колено. — Ой, захмелела я... Ночью тоска бывает смертная. Днем-то на людях развеется, а ночью от себя никуда не уйдешь. И мало ведь надо бабе.

Она слегка придвинулась к нему с тихим, похожим на стон вздохом.

— Вы что суровый такой?

Андрей смотрел в ее потемневшие глаза, на чуть приоткрытые губы и видел другие глаза, расширенные, глубокие, как омут, и немного удивленные. И, сам не зная для чего, стал тихим голосом рассказывать про Ольгу. У него вдруг нашлись те простые, емкие для чувств слова, которые не мог высказать раньше.

Фроська слушала, наклонив голову и прижав ладони к щекам. А когда подняла голову, лицо ее было мокрым от слез.

— Да нешто есть такая любовь! Господи... Дура я, дура! Она ж не умерла?!

— Для меня всегда будет живой, — сказал Андрей. — И всегда буду искать.

— Ищите... Долго ищите, — беззвучные рыдания трясли губы Фроськи. — Я б за такую любовь всю жизнь до капельки отдала. О-ой! На что тогда и жизнь?

Она закусила губу и вскочила. Касаясь вытянутыми руками, точно слепая, стола, стенок, печки, Фроська ушла.

...В эту ночь Андрей долго не мог уснуть. От выпитой настойки приятно кружилась голова. Он думал об Ольге, и о Фроське, и о том, как завтра его встретят в полку.

За печкой, тоже без сна, ворочалась Фроська, шуршали тараканы, весело трещал сверчок.

Андрея разбудили петухи. Фроська тихонько прошлепала босыми ногами в сени.

— Здравья желаю, Ефросинья Пантелеевна, — донесся в раскрытую дверь бодрый голос деда Антипа.

— Чего это вы рано ходите? — спросила Фроська.

— Завсегда у меня в это время ломота... кха... от поры, как танк англицкий шибанул. Перцовая-то, чай, у тебя в графинчике осталась?

— А Никитична где?

— Да с коровой... Чего ты-то сумная? Иль не поладили?

— Вот, забирайте уж целую бутыль, — ответила Фроська.

— Кха, — удивился Антип. — И добрая ныне, как не бывало.

Андрей оделся, торопливо натянул сапоги. Когда он вышел, дед Антип уже исчез. Фроська чистила картошку.

— Доброе утро, — поздоровался он.

— Спали бы еще, — улыбнулась ему Фроська. — Я завтрак приготовлю.

Веки у нее напухли, а глаза были строгие, осветленные.

— Пора идти, Фрося, — сказал Андрей, накидывая шинель.

— Ну, доброго пути... И спасибо вам!

— За что? — удивился он.

— За любовь вашу... Плакала всю ночь. И теперь светло, чисто во мне. Глупые мы бабы. Знать, любовь-то и делает жизнь красивой.

Андрей попрощался с ней, вышел на улицу. От соседней хаты сгорбленная, маленькая старушка вела корову. В руке у нее была клюка, рот провалился, и горбатый нос клювом торчал на кривом сморщенном лице.

«Это, видно, и есть Никитична, — улыбнулся про себя Андрей. — Первая красавица в Задонье, из-за которой на шашках рубились».

Он прошагал километра два от села по дороге, когда увидел грузовик. Новенькая трехтонка мчалась с бешеной скоростью, и шофер затормозил так, что ее кинуло в сторону. Над бортом кузова мелькнула рыжая голова Лютикова, из кабины выпрыгнул Самсонов.

— Мы за ним, а он тут. Ну, жив, философ?! Дай-ка обниму тебя. Говорил ведь, что еще повоюем.

Из кузова Андрею радостно улыбался Лютиков.

— Мне командиры нужны, — говорил Самсонов. — Хочешь — на полковую разведку, а хочешь — иди в штаб.

— В штаб не хочу, — сказал Андрей.

— Так и знал, — рассмеялся Самсонов. — Ну, лезь в кузов, еще наговоримся. Мы торопимся, дивизию сегодня перебрасывают. И знаешь куда? — Он стиснул руками плечи Андрея и тихо на ухо добавил: — Видимо, под Москву.

XIII

В салоне транспортного «юнкерса» осталось два человека. Троих выбросили минут пятнадцать назад. Мюллер зачем-то ушел в кабину летчиков. И теперь кроме Волкова здесь еще сидела женщина с длинным, но приятным лицом. На груди ее комбинезон, стянутый лямками парашюта, морщился, а бедра обтягивал туго, едва не лопаясь. Плотно сжатый рот, когда встречались их глаза, кривился быстрой, испуганной улыбкой, точно просила она сочувствия в безысходности ее положения.

«Что заставило ее-то? — думал Волков. — Кто она? И для чего у нее сумка медсестры?»

— Я боюсь, боюсь, — вдруг прошептала она, тиская руками щеки, сдвигая бледную кожу на лбу складками.

— Куда? — спросил он, воспользовавшись случаем заговорить. Но та, или не поняв его, или выполняя приказ не разговаривать, лишь отрицательно качнула головой, еще сильнее тиская щеки. Из кабины летчиков, прикрытой со стороны салона бархатной гардиной, вышел Мюллер. В руке у него была фляга.

— Пора, Ани, — резко сказал он. — Глоток коньяка?

— Нет, — бледнея еще сильнее, произнесла она. — Я боюсь!

— О... Это пустяки. Марш к люку! — Мюллер бросил флягу на сиденье и потянул женщину за руку. — Марш, марш! Там ждут.

Ноги у нее подгибались, когда шла мимо Волкова. У люка Мюллер осмотрел крепления ремней ее парашюта.

— Gut! — кивнул он. — Ничего страшного, Ани.

Это имя ей, очевидно, дали на время полета, как и Волкову имя Петр, хотя по документам он теперь значился Виктором Никифоровым, больным эпилепсией, освобожденным от службы в армии.

Свет погас, и Мюллер открыл люк.

— Вниз, Ани. Быстро!

— Нет! — вскрикнула та испуганным, осекающимся голосом. — Не хочу.

Мюллер крепко держал ее за руки.

— Хорошо, хорошо, Ани, — успокаивающе проговорил Мюллер и тут же столкнул ее в люк. Закрыв люк, Мюллер потянул сигнальный шнурок. Опять дали свет.

Странным человеком был этот двадцатитрехлетний немецкий лейтенант Зигфрид Мюллер. Целую неделю Волков жил на даче под круглосуточной охраной автоматчиков с овчарками, в соседних домиках тоже обитали какие-то люди, но заходил к нему только Мюллер. Давая инструкции и ежедневно беседуя, он внимательно изучал русского лейтенанта и, как неизбежно случается, если упорно хотят заглянуть в чей-то духовный склад и мысли, сам, того не подозревая, открывался перед Волковым. Уловив такую парадоксальность, Волков с любопытством начал анализировать разговоры. Это напоминало кроссворды с известными словами, но неизвестным смысловым подтекстом фраз... Людей Мюллер, видимо, оценивал по их служению долгу. Ему трудно было скрывать брезгливость и к Волкову, и к тем другим, с кем приходилось работать в силу обязанностей. Люди, ценившие жизнь выше чести, способные на предательство, чем бы ни мотивировалось оно, виделись ему грязными скотами, недостойными звания человека. Волков удивился, как явному абсурду, найдя у себя что-то общее с ним в понятиях долга и чести. А Мюллер, несмотря на быстрый практичный ум, явно гордился своим превосходством, которое исходило от его понятия чести. Он как-то даже бросил фразу, что за триста лет ни один мужчина в замке фон Мюллеров не нарушил честного слова. Теперь Мюллер уселся в кресло и проговорил:

— Лучше не иметь дела с женщинами.

— Садовский высказывал обратное мнение, — усмехнулся Волков.

— Садовский? — Мюллер поморщился, будто коснулся чего-то липкого. — Это мелкая дрянь... Итак, Никифоров...

— Да, — ответил Волков.

— Я получил радиограмму. Есть некоторые изменения. Мост будет взорван сегодня.

— То есть как? — удивился Волков.

— Идите к будке обходчика. Там ваша явка. Успеть надо к семи часам.

Мюллер нагнулся, будто заметив соринку, приставшую к сапогу, отколупнул ее и тут же взглянул снизу на лицо Волкова.

— Новую задачу даст Шор. Что вас беспокоит?

Волков не мог скрыть того смятения, которое охватило его: разрушился план всех намеченных действий. Группа неизвестного ему Шора, с которой должен встретиться он, имела задачу подорвать мост через Оку за Коломной. Если взорвут этот мост, то нарушится снабжение фронта по главной железной дороге из Сибири. Волков уже поставил себе цель не допустить этого, хотя и не знал, как все будет.

— Начнутся облавы, — проговорил он, — если взорвут мост.

— До семи есть три часа, — успокоил Мюллер. — Все делайте точно... Глоток коньяка?

Свет вдруг погас.

— Быстро, быстро! — подскочил Мюллер.

Волков бросился из люка, широко раскинув руки. Ему всегда нравилось чувствовать бешеную стремительность парения. Черное небо и такая же черная, без единого огонька, земля создавали впечатление беспредельности. Непередаваемое, ни с чем не сравнимое ощущение, какое бывает, наверное, у птицы, захватывало на миг, и в такой миг он представлял себя летящим над миром. Но человеческие ощущения всегда бывают еще скованы той или иной мыслью, которая пробуждает другие заботы. И он думал о трех часах времени, оставшихся в его распоряжении.

Парашют мягко встряхнул его, переворачивая слева направо, что-то больно дернуло руку, а скорость не замедлилась, или он не почувствовал этого за ожегшей мозг догадкой: «Стропа захлестнулась!..» Тьма ночи вдруг стала чугунно-жесткой, на него будто устремились мохнатые глыбы сосен. Пронзительно затрещали ветки. Сильный удар оглушил Волкова... Ему казалось, что он сразу открыл глаза, однако было уже светло. Пальцами он нащупал мокрую колючую хвою. Обломанные ветки навалились сверху, а шея его упиралась в ствол дерева. Он глубоко вдохнул прохладно-чистый воздух, который бывает лишь в осеннем русском лесу. Одновременно с тупой болью в затылке явилась тревожная мысль: «Почему светло? Уже октябрь. Рассветает к семи часам. А мост?»

Движимый сознанием неотвратимой беды, он поднялся. Тело ныло, саднили зубы, а язык, точно вспухший, переполнял рот.

«Нет, человек не птица, — горько усмехнулся про себя Волков, расцепляя застежки лямок. — От удара я потерял сознание. И ничего не успею...»

Вполголоса чертыхаясь и охая, Волков стянул изорванный комбинезон, достал из мешка пистолет, рассовал по карманам обоймы, а пачку денег всунул за голенище. В теплом пальто, ношеных яловых сапогах и летней кепке, он уже не отличился бы от многих беженцев, которые ходили по деревням, чтобы выменять продукты, ютились на грязных вокзалах, ожидая поездов. Купол парашюта был разорван торчащими сучьями. Чтобы снять его, надо лезть на дерево.

— А-а, все равно, — пробормотал Волков. — Скорее увидят.

Что-то зашуршало в пестром ковре опавших зеленых иголок и рыжих еловых шишек. Белка проскочила на ствол дерева и уставилась бусинками глаз, выжидая, не кинут ли ей орех.

— Привет, — сказал Волков. Но белка прыгнула выше, и ему показалось, что на ее острой мордочке возникла такая же задорная, ироническая улыбка, какой улыбалась Марго. — Дура, — сказал он. — Дура ты, белка.

Немного постояв, слушая легкий, точно от речных волн, гул — не то рождаемый соснами, не то в собственном его теле и голове, — он медленно двинулся к северу, где была железная дорога. Приокские леса — остатки дремучих когда-то чащоб, укрывавшие русичей от набегов степняков-завоевателей, еще хранили свою первозданную красоту. По одной из тропок Волков добрел к насыпи. Рельсы мокро блестели на черных шпалах. Немного в стороне виднелась будка обходчика с раскрытой дверью. Он пошел к будке, но его сразу окликнули:

— Курить есть, земляк?

Человек в солдатской шинели, без фуражки стоял под елочкой. У ног лежали две вязанки хвороста.

— Три дня не курил, — ответил Волков условленной фразой. — А в Коломне продают табак?

— Иди за мной.

Шинель у него была надета поверх гражданского костюма. Обтрепанные манжеты серых брюк волочились по земле. Форма головы и выражение немолодого широкого лица с круглыми глазами, пучками волос, торчащими из ноздрей, придавали ему вид сонливого кота.

— Далеко идти? — спросил Волков.

— Не устанешь, — тихим и, как показалось Волкову, злым голосом ответил тот. — Встречал по дороге кого-нибудь?

— Никого.

— Обутрилось уже. Бабы в лесу хворост собирают.

«Немец так бы не сказал, — подумал Волков. — Значит, он русский».

— Мне нужен Шор.

— Шор? — пробормотал тот, еще более злобно. — Документы-то есть?

— Имеются, — сказал Волков.

— Ну, ладно. Семен Григорьевич я, по фамилии Тюхин... Хворост бери. А ежели встретим кого, ты помалкивай.

С вязанками хвороста за плечами они углубились в лес и вышли на дорогу.

XIV

На задах Коломны домики скрывались под большими вязами и липами. Кое-где висели плакаты, объяснявшие, что болтун — находка для шпиона. Около реки табором стояли беженцы. Чуть дальше, у моста, по которому полз санитарный поезд, торчали жерла зениток. И то, что мост цел, казалось Волкову чудом.

Дом Тюхина отличался новым забором и жестяной вывеской сапожника. Во дворе бродили куры, лизал замшелую колоду теленок, два пса, хрипя, натягивали цепь. Статная молодая женщина с узкой талией и блеклым лицом появилась на крыльце. Короткую шубейку и белый тонкошерстный платок она, видимо, накинула в спешке. А глаза ее будто хранили давнюю скорбь и непонятное чувство виноватости.

— Это знакомый Федора, — проговорил Семен Григорьевич, кивнув на Волкова и как-то исподлобья оглядывая ее. — Без него бы хворост не дотащил. А Федор где?

— Да ушел. Следом и ушел, — тихо сказала она.

— А ты чего вырядилась?

— На базар.

— Брагу достань из погреба, — хмуро уронил Тюхин.

«Дочь, наверное, — подумал Волков. — А кто Федор?»

— Нету твоего дружка, — сказал Тюхин. — Явится еще, не пропадет.

У крыльца огненно-рыжий петух, что-то громко требуя на своем петушином языке, ходил вокруг маленькой серой утки. И утка приседала, грациозно, игриво, вытягивая длинную шею.

— Ых ты! — с бешеной злобой взмахнул рукой Тюхин.

Утка отскочила, а петух закричал еще громче, созывая кур на это место, где был рассыпан ячмень.

— Настасья! — крикнул Тюхин. — Серую потом отлови! Зарежу для лапши!

В этот момент, приоткрыв калитку, вошел человек, при виде которого у Волкова невольно дрогнули губы. Он сразу вспомнил пакгауз и бритоголового уголовника, сидевшего, как японский божок. «Рыба... Так его называли. Откуда же он здесь?»

— А-а, — протянул тот сквозь зубы. — Явились. Ты, Семен Григорьевич, по хозяйству займись.

Тюхин, взглянув на него, сразу отвел глаза и медленно пошел к дому.

— Я Шор. Или Федор Шорин, — проговорил тот. — Все благополучно?

— Кажется.

— И мы чудок знакомы. Так вот, для остальных мы старые кореши. По документам я отбыл срок заключения, а теперь ищу работу. Тюхин лишь это знает.

Пока Шор говорил, его лицо было точно каменное и мускулы щек не двигались, а когда из сарая, прижимая к груди кувшин, вышла Настасья, он жестко усмехнулся левой половиной рта. Она быстро пробежала мимо, наклонив голову, и только щеки ее вдруг охватил румянец.

— Не нравится мне здесь, — сказал Волков.

— Почему?

— Этот Тюхин.

— Старый мерин, — опять усмехнулся Шор. — На цепь готов посадить бабу. Ревнует ее. Да Тюхин у меня в кулаке. Здесь все нормально. Еще что?

Волков понял, что Шор ждет каких-то расспросов.

— Я предполагал, все будет иначе, — сказал он.

— А-а... Шухер на мосту и прочесывание леса?

— Что-то в этом роде.

— Не всегда можешь то, что хочешь, — снова краем рта усмехнулся Шор и, обняв его за плечи и ведя на крыльцо, громче добавил: — Ну, Витюха, жисть была! Мы еще возьмем эту жисть.

Настасья без шубки, но еще в платке хлопотала у стола, расставляя тарелки, глиняные кружки для браги. Тюхин, сидя на массивном дубовом стуле, ковырял вилкой истертые, как у лошади, зубы. Вся мебель и даже тарелки отличались какой-то грубой прочностью, будто хозяин строил и покупал на два века. И Тюхин среди этой отвечающей, видно, его душевному складу обстановки как бы успокоился, немного подобрел.

— Ну, Семен Григорьевич, — произнес Шор, садясь рядом. — Решили. Идем с Витюхой на фронт. Еще недельку погуляем — и айда.

— Берут, что ли?

— Добровольцами.

Настасья чуть не уронила сковородку, где шипели облитые сметаной грибы, и Федор, тут же метнувшись, подставил снизу ладонь.

«Реакция у него мгновенная», — отметил Волков.

— Ах ты! — пробормотал Семен Григорьевич. — Чего это?

— Тяжелая... Руки болят, — оправдывалась Настасья.

— Своя ноша-то гнет? — буркнул Тюхин, сверля глазами жену.

— Я корове сена дам... А вы ешьте, ешьте, — упавшим голосом произнесла Настасья, и ее лицо с мелкими рябинками на щеках испуганно застыло, точно боялась она, что вырвутся какие-то другие слова.

— Опять ночью бил ее? — спросил Шор, когда Настасья хлопнула дверью.

— Люблю, вот и бью! — стукнув по столу кулаком, ответил Тюхин. — Я ваших дел не знаю, и мои не замай...

— Скандалы любопытство вызывают, — процедил Шор. — Десять тысяч заплачено, чтобы все нормально было, пока я тут. Витька пробудет недельку — и еще отвалим.

У Тюхина напряглась шея, кулаки дрожали, но голову под взглядом Шора он опустил. Будто мысль его, проделав тяжелую, опасную работу, сломленная этой тяжестью, улеглась в привычное место, и только лоб покрылся испариной.

— Я ваших дел не знаю, — повторил он миролюбиво. — Ночью, говорят, снова пять машин ограбили, которые из Москвы ехали. Люди в исподнем прибежали на станцию.

— Кто же их? — засмеялся Шор.

— «Черная кошка», говорят... Когда деньги за нового постояльца отдашь?

«Ну и тип, — думал Волков. — Каких еще мне придется увидеть?»

— На кой хрен ты, Семен Григорич, деньги копишь? — цепляя вилкой гриб, шутливо спросил Федор. — В могилу-то не заберешь.

— Всякий свое рассуждает, — ответил Тюхин. — А я ишо пожить хочу долго.

— Ладно, — кивнул Шор.

После завтрака Шор увел Волкова в небольшую комнатку с окнами на луга и речку.

— Вот как бывает, — сказал он, плотно затворив дверь. — Не ждал, что увидимся?

— Не ждал, — сказал Волков.

— Одной веревочкой нас тюрьма связала. Эта веревочка крепкая.

— Что же мост? — спросил Волков.

— Осечка вышла. Как добрался?

— В лесу рассвета ждал, заблудиться боялся.

— Никогда в этих местах не гулял?

— Нет.

— Здесь безопасно. Тюхин завяз крепко. С женой, верно, ладит плохо. Баба давно кипит, а старый осел не замечает. Для его же пользы я малость любовь кручу. Если пар не выпускать, так разорвет котел. А если что, и Настасья предупредит.

«Вот для чего ведет эту опасную игру», — подумал Волков, а вслух сказал:

— Как она живет с таким?

— Все люди живут и умирают по-разному, — отозвался Шор, глядя в окно. — Я делю человечество на три категории: мечтатели, практики и дураки. Мечтатели хотят изменить мир, практики управляют, а дуракам остается верить, что кто-то им устроит лучшую жизнь. Но в каждом заключена эта троица — вопрос лишь, чего больше.

Слушая Шора и приглядываясь к нему, Волков старался исключить эмоции. Он уже знал, как трудно разобраться в другом человеке, понять его таким, каков есть на самом деле. Знал, что, глядя на другого, каждый незаметно для самого себя делает отбор каких-то слов и потом рисует его внутренний портрет, а точнее, более приемлемую для себя схему. Говорят, первое впечатление бывает самым верным. Но это лишь кажется, потому что затем фиксируются детали, которые оправдывают возникшую симпатию или антипатию.

«Немец он или русский? — думал Волков. — Под уголовника он, конечно, только маскируется».

Шор казался противоположностью Мюллера, и Волков сказал:

— А лейтенант Мюллер делит человечество просто на умных и глупых.

— Мюллер? — вырвалось у Шора. — Этот аристократический цыпленок?

Как бы спохватившись, он помолчал и добавил:

— Ты не глуп, лейтенант.

Но Волков заметил и мелькнувшую в его глазах усмешку.

— Теперь о деле, — сказал Шор. — Слухи бродят, что в лесах у Оки накапливаются какие-то войска. Просят узнать, откуда эти войска. Завтра поедешь в сторону Москвы, до Раменска. На этой станции уже требуют особые пропуска. Документы у тебя надежные. Вроде ищешь эвакуированных родных. Поищи земляков и среди бойцов.

— Ясно, — кивнул Волков.

— А сейчас отдыхай. После обеда можно в город сходить. Оглядишься тут.

После обеда Шор, запьянев, улегся спать. Волкова насторожило то, что он будто способствует его замыслу, и тоже хотел остаться дома. Но Шор тоном приказа сказал:

— Тебе надо узнать обстановку. Иди.

На кривых, с покосившимися домиками улицах городка было много военных: спешили куда-то интенданты, прохаживались курсанты училищ, летчики. Группами шли усталые, в промасленных телогрейках рабочие с завода, где окончилась смена. У магазинов стояли очереди за хлебом.

«Верит Шор, что я крепко запутан, — думал он, — или это проверка?»

Все же он рискнул зайти на почту и отправил короткую телеграмму: «Здоров, адреса пока нет. Еж» — так его называла мать в детстве.

Женщина, принимавшая телеграммы, даже не глянув на него, выписала квитанцию. Выйдя снова на улицу, он разорвал эту квитанцию, бросил в железный ящик с песком и направился к дому Тюхина.

Шор еще лежал на своей кушетке.

— Ну как? — равнодушно поинтересовался он.

— Можно было и не ходить, — сказал Волков.

— Давай тогда спать. Завтра пораньше встанем.

Шор повернулся к стене и вскоре захрапел.

В другой комнате что-то неразборчиво бубнил Тюхин, очевидно ругая жену.

Ночью Волков проснулся от легкого шороха. Луна торчала в окне углом свежевыструганной доски, и мерцающий свет падал на кушетку Федора. Но его там не было. Дверь осталась приоткрытой, и слышался храп Тюхина. Босиком, чтобы не греметь сапогами, Волков пробрался на кухню: если заметят, можно объяснить желанием напиться. И вторая дверь была открыта.

— ...Феденька, что же мне?.. — донесся слабый говор. — Измаялась я... Мочи нет. Семь лет маюсь, хотела и руки наложить. Девчонкой ведь замуж пошла. Голод был... А теперь с постылым как жить?

— Ты погоди еще немного, — отвечал Шор.

— Я и в армию уйду. Стирать буду. Прачки в армии нужны. А смерти не боюсь. И смерть приму.

— Настасья! — вдруг крикнул из глубины дома проснувшийся Тюхин.

— Здесь я, — ответила с крыльца она. — К скотине выходила.

— А чего холода напустила? — проворчал Тюхин. — Иди сюда.

Волков пробежал в комнатку и улегся на свою лежанку.

XV

На станцию Волков шел мимо почты, однако его никто здесь не ждал. Только у вокзала какой-то человек обогнал его, задев локтем. Лицо этого человека в брезентовом плаще и рваной шапке показалось Волкову знакомым. И, как бы для того, чтобы Волков мог лучше разглядеть его, тот остановился, прикуривая.

«Это же Комзев, — узнал его Волков. — Старший лейтенант...»

В памяти его на миг всплыли осыпавшиеся траншеи, ломаная цепь автоматчиков, стук пулемета, разрывы гранат и атака...

А Комзев подмигнул ему одним глазом, точно хотел сказать: «Удивился, брат?»

Не оглядываясь, Волков пересек вокзальную площадь, где стояло много повозок. На перроне толпились мобилизованные, все остриженные наголо, но еще в своей домашней одежде. Это были уже не молодые парни, а степенные пожилые люди. Молча, с закушенными губами, стояли жены. Лишь некоторые всхлипывали, что-то тихо говорили напоследок мужьям.

Волков нырнул под состав открытых платформ, нагруженных станками эвакуированных заводов, обгорелыми танками. Из другого подошедшего состава выпрыгивали бойцы с котелками, торопясь набрать воды.

Комзев догнал Волкова. Они присели у товарного вагона, сброшенного с насыпи.

— Что не удивляешься? — весело играя глазами, спросил Комзев.

— Я теперь ничему не удивляюсь, — ответил Волков. — Значит, вы тогда пробились?

— Четверо... И комбрига дотащили.

Комзев мало изменился: та же широкая заразительная улыбка, румянец во всю щеку. Лишь одет иначе, а вместо щегольских сапог на ногах какие-то грязные ботинки, перетянутые шнуром.

— Меня с фронта отозвали две недели назад и говорят: «Лейтенанта Волкова из десантной бригады помнишь?..» «Помню, — отвечаю. — Убит на моих глазах». «Тогда, — говорят, — надо встретить мертвеца». «Есть, — отвечаю. — Когда двигаться на тот свет?» «Пока немного ближе», — говорят. А вчера телеграмму приносят... Дома у тебя все живы, здоровы. Папаша из газет сводки аккуратно вырезает. Решил подсчитывать, сколько фрицев ухлопали. На его счетах война через месяц должна кончиться. А мамаша грозилась тебя выпороть, как домой заявишься. Мамаше надо бы полководцем стать. Ну, вообще беспокоятся... Как тебя называть?

— Виктор Никифоров, — сказал Волков.

— Ясненько.

— Что-нибудь известно про лейтенанта Жаркового?

— Жарковой?

— Его выбрасывали тогда с группой на парашютах.

— Дружок твой, — вспомнил Комзев. — Нет... О нем ничего не знаю. Четвертый месяц воюем, а сколько всего было.

Волков оглянулся. Два железнодорожника шли мимо них.

— Ты не беспокойся, — сказал Комзев. — Наблюдают. Если появится любопытный, аккуратненько уберут. Ну, давай рассказывай.

Он записал имена, которые сообщил Волков.

— Можно брать их сегодня, — добавил Волков. — Надоело мне уже...

Комзев хмыкнул:

— В этом районе передатчик действует. Шифровки лупит ночью. И отыскать его не могут. Шор, конечно, тут не один. Возможно, и не он руководит. Я думаю, с тобой генерал захочет повидаться. Когда бы лучше?

— Лучше завтра, — ответил Волков. — Неизвестно, что будет потом.

— Пожалуй, — согласился Комзев. — А сейчас двигай в Раменск, как тебе приказано. Мы что-нибудь организуем. И все аккуратненько Шору доложи. По непроверенным данным, войска отводят с фронта на пополнение. Чтобы проверить, надо еще съездить разок. Понятно? Завтра, как вернешься, тут буду ждать. Теперь расходимся...

К Раменску Волков доехал на электричке. Станцию ночью бомбили. В тупике догорал санитарный поезд. Мокрый снег кружился над разбитыми дымящимися вагонами, над глубокими воронками, над зенитками, у которых стояли, накрывшись плащ-палатками, бойцы. Купив газету, Волков узнал, что немцы подошли к Можайску. Их наступление развертывалось по всему фронту тремя гигантскими уступами.

На станции из вагонов поезда, прибывшего из Москвы, высаживали старух и детей. Шумливая суета, крики создавали паническую неразбериху. Подальше разгружался воинский эшелон: с платформ скатывали гаубицы, из теплушек по дощатым лазам выводили коней. Два молодых артиллерийских лейтенанта в новеньком обмундировании уговаривали девушку с миловидным лицом, измазанным паровозной копотью и масленкой в руках, назначить им свидание.

— Утром здесь проезжали, — говорил один из них, — думали, уже на фронт. Но вернули от Москвы.

— Неразбериха, — сказал другой.

Волков подошел к этой девушке и спросил, когда будет поезд на Коломну.

— Вот, — кивнула она на состав. — Разгрузят — и уйдет порожняком.

Оба лейтенанта с недовольным видом уставились на Волкова.

— А ну шагай отсюда! — проговорил один, у которого из-под сдвинутой набекрень фуражки выглядывал рыжий чуб.

— Человеку же ехать надо, — заступилась девушка, рассматривая Волкова голубыми, какими-то очень ясными на чумазом лице глазами.

— Шпаки гражданские еще ходят, — сказал лейтенант. — Эшелон воинский.

У состава выкрикнули команду.

— Адрес, Надя, адрес, — проговорил другой лейтенант. — Эх, не успел записать...

И оба побежали к пушкам.

— Знакомлюсь каждый час, — вздохнула девушка, — на три минуты. Вы глядите, поезда тут долго не стоят. Ночью бомба прямо на вагон с ранеными упала. Вчера и днем бомбили...

— А вы тут живете?

— Я из Москвы, училась в консерватории, — ничуть не удивляясь его любопытству, ответила она.

— И Машу Галицыну знаете?

— Галицыну?.. Конечно. Вы дружили?

— Нет, — сказал Волков. — Так просто.

— Мне Галицына всегда не очень нравилась. Ой, — тихо проронила она, глядя уже мимо Волкова. — Ленька опять удрал...

Мальчишка лет двенадцати в больших не по росту сапогах и большом картузе шмыгнул за вагон.

— Помогите догнать его. Третий раз на фронт убегает. Мать же с ума сойдет.

— Рискну, — улыбнулся Волков, представив, как «немецкий агент», выполняющий опасное задание, ловит сбежавшего из дому мальчишку.

Ленька притаился у колеса и осторожно выглядывал, рассудив, должно быть, что для него-то главная опасность исходит от масленщицы. Не проявил он беспокойства и когда Волков схватил его за руку.

— Пусти... Чего ты?

Но, увидев бегущую девушку, сразу захныкал:

— Большой, да? Справился. Ма-амке скажу!

— Как тебе не стыдно, Ленька! — проговорила Надя. — Мать расстраивается, а тебе не стыдно. Опять хотел убежать? Вот нашлепаю тебя... Горе от этих мальчишек!

— Опять убегу... — насупился Ленька.

В этот момент клацнули буфера и заскрипели вагоны состава.

— Ой, поезд уходит, — сказала она.

Волков догнал тронувшийся состав, вскочил на подножку тамбура, где уже сидело несколько беженцев.

Холодный, мокрый ветер с заснеженных подмосковных лугов бил в лицо. У переезда остановились тягачи с гаубицами и колонна пехоты. На бойцах истрепанные, прожженные шинели. Пушки были исцарапаны осколками, дула закопчены.

«Хватит, — подумал Волков. — Завтра скажу, что хватит. И тоже на фронт...»

Вечером Шор подробно расспрашивал о воинском эшелоне на станции Коломна, о том, сколько пушек сгружали в Раменске, о калибре гаубиц на переезде. Досаду вызвало у него то, что Волков не сумел узнать ни одного номера части.

— И так видно, что потрепанные части, — говорил Волков, — с фронта отвели. Артиллерийские дивизионы в Раменске были свежие, но пушки допотопные.

Каким-то остановившимся, тяжелым взглядом Шор посмотрел на него:

— Это все неточные сведения. Мало чего ты узнал.

В голосе не было угрозы, но холодные зрачки под набухшими веками давили беспощадной жестокостью. Так, наверное, сытый удав мог смотреть на пойманного кролика, раздумывая, что с ним делать. И, казалось, вся его физическая сила концентрировалась в этом взгляде.

— Попробую узнать, — сказал Волков, делая судорожное глотательное движение. — Попробую еще завтра...

Шор отвернулся.

— Чем смелее действуешь, тем у людей меньше подозрений... Ночевать я сегодня буду в другом месте. А ты останешься, и завтра утром езжай в Раменск.

На следующий день Волков опять поехал в Раменск. Он толкался среди беженцев, слушая разговоры о грабителях, называющих себя «Черной кошкой», узнал, что в подошедшем эшелоне батальоны дивизии, отведенной из-под Можайска на формирование.

— Это двадцать шестая? — наугад спросил Волков у одного бойца.

— А зачем тебе? — подозрительно уставился на него тот.

— Да брательник письмом сообщил, что едет, — ответил Волков. — Он из двадцать шестой.

— Не, мы восемьдесят первая.

Снова разгружались и артиллеристы, которых он видел здесь вчера. Лейтенант с казацким чубом узнал его, сам окликнул:

— Эй, парень, а где она?

— Кто? — спросил Волков.

— Масленщица эта... Надя.

— Откуда я знаю? — ответил Волков.

А из репродуктора доносилось: «Наши войска, ведя упорные оборонительные бои в районе Харькова, за истекшие сутки...»

Назад он возвращался с эшелоном беженцев.

Не доезжая Коломны, он спрыгнул и пошел к опрокинутому вагону. Там уже сидели Комзев и пожилой рабочий в замасленной спецовке.

— Это Волков, товарищ генерал, — сказал Комзев. — А теперь Виктор Никифоров.

— Здравствуйте, лейтенант, — кивнул тот, не вставая.

— Ну, что в Раменске? — спросил Комзев.

— Восемьдесят первая дивизия из-под Можайска. И артиллеристы. Они возмущаются, что гоняют туда-сюда.

— Правильно, — засмеялся Комзев. — Через три дня сильнее возмущаться будут. Между прочим, там еще один человек крутился. И сюда он приехал раньше тебя.

— Шор? — спросил Волков.

— Шор не такой дурак. Видимо, поручил следить за тобой.

— Хорошо, что вспомнили кличку Рыба, — сказал генерал. — Перед войной еще искали, а он сидел в тюрьме как уголовник. Настоящее имя этого человека Вальтер Штрекер. Офицеры абвера называют его «железный Вальтер»... Летом на Украине был захвачен гауптман Кюн и немного рассказал о своем друге Штрекере, уверенный, что тот находится в безопасности. Потом этот Кюн осколком стекла вскрыл себе вены... Отец Вальтера Штрекера директор крупных заводов. Сыну легко перебраться на теплое местечко в Берлине. А он предпочитает риск... Говорю это, чтобы знали, с кем имеете дело. Арестовать Шора просто, но тогда мы упустим большие возможности. Я думаю, вас, лейтенант, считают надежным, если отправили к Штрекеру. История с мостом, вероятно, была проверкой. Задумано ловко. Мы бы наверняка усилили охрану, и все тогда им стало бы ясно...

— Мне и в голову не пришло, — усмехнулся Волков.

— Теперь относительно ваших поездок... Немецкий генштаб очень интересуется нашими резервами, — сказал генерал, и усталое лицо его с плохо выбритыми щеками, аккуратной бородкой нахмурилось. — А сколько еще агентов здесь? Это меня интересует. И главное, радиопередатчики... Через несколько дней вы «завербуете» Комзева. Предположим, он дезертир. Как лучше сделать, еще обдумаем.

— Разрешите? — спросил Комзев. — Если мне выйти на Тюхина...

— Инициативу надо бы оставить Шору, — подумав немного, сказал генерал. Он как бы решал в уме сразу несколько задач и в то же время сгребал пальцами мокрый снег, лепил из него фигурки неуклюжих зверюшек.

Они договорились, что Волков намекнет Шору о слухах, будто в лесу появились дезертиры. Теперь, казалось, все пойдет по строго намеченной логической нити. Но в этот же вечер случилось то, чего никто бы не мог предугадать и где самая неумолимая логика бессильна.

Волкова арестовали у дома Тюхина. Потом из дома вывели Шора. Их с наручниками отправили в камеру предварительного заключения.

— Взяли субчиков, — говорил усатый милиционер, хлопая окованной жестью дверью. — Эх, бандюги! Стрелять бы вас на месте!

Стены и низкий потолок камеры были заплеваны, исписаны ругательствами.

— Кто бы мог думать, что он такой идиот! — угрюмо сказал Шор. — Проломил Настасье голову и сам явился в милицию.

— Тюхин? — догадался Волков. — А почему забрали нас?

— Оружие успел выбросить? — спросил Шор.

С растерянностью на лице и думая о молчаливой Настасье, Волков только покачал головой.

— Ладно, — усмехнулся Шор. — Осудят Шорина и Никифорова за грабеж лет на десять. А из тюрьмы выходов много.

— Какой грабеж?

— На дорогах. Можешь накручивать уголовные легенды. Когда человек говорит о себе плохое, ему верят больше. Сейчас подробности обговорим...

XVI

Шора увели на допрос. Когда он вернулся, то успел шепнуть:

— Очная ставка...

— Выходи, Никифоров, — торопил усатый милиционер.

Кабинет следователя находился рядом. Тюхин, понурившийся и бледный, сидел на табуретке у зарешеченного окна. Худощавый молодой следователь что-то писал. Возле его руки лежали очки.

— Знаете этого человека? — спросил он, указывая карандашом на Волкова.

— Знаю, — ответил Тюхин. — Про него и говорил.

— Минуточку, — следователь надел очки. — Будете отвечать только на мои вопросы. Итак, вы его встретили у железнодорожной будки?

— Федор это просил.

— Допустим. А отчего именно у будки?

— Раньше они так сговорились.

Тюхину разговор, видно, казался бессмысленным, ненужным, и мысли его были заняты другим, поэтому отвечал совершенно механически, одеревенелым голосом.

— Никифоров, где вы познакомились с Федором Шориным?

— В поезде, — сказал Волков.

— Раньше знали его?

— Нет.

— А вы, Тюхин, знали?

Из вопросов следователя и ответов Тюхина как бы постепенно развертывалась картина его жизни и трагедия Настасьи — заурядная, нехитрая в сравнении с теми огромными, происходящими на земле событиями, которые занимали Волкова.

...Когда-то в Москве убили ювелира. Тюхин сам не участвовал в этом, но прятал ценности. Он купил дом, женился на оставшейся без родных Настасье и много лет пребывал в страхе, что его арестуют или вернутся из тюрьмы налетчики. Постоянный страх расплаты делал его жестоким и мнительным. Он выходил из дому редко и Настасью держал в постоянном страхе. Он любил с тем мучительным, отупелым чувством, которое из боязни потерять любимую оборачивалось ненавистью. И, сознавая инстинктивно, что этим порождает у нее отвращение, все больше любил и больше ненавидел. Шорин появился как-то утром и сказал, что налетчики простят долг, если он возьмет квартирантов...

— А вы говорили, что с Шориным познакомились недавно? — обратился следователь к Волкову.

— Что Настасья-то, — вырвалось у Тюхина.

— Пока жива, — ответил следователь. И Тюхин вдруг беззвучно разрыдался.

— Для нее же все. Копил, берег! А сказала, что уйдет... что не люб.

— Нельзя любить ни того, кого боишься, ни того, кто тебя боится. Это говорил еще Марк Тулий Цицерон, — заметил следователь и повернулся к милиционеру: — Уведите обвиняемого.

Милиционер тронул Семена Григорьевича за плечо:

— Ты бы раньше каялся. Все каются посля, ан дело уже сделано...

— Итак, Никифоров, — проводив Тюхина взглядом из-под очков, заговорил следователь. — Ясная картина? Можно обмануть других, но нельзя обмануть себя. Нечистая совесть будет всегда и неотступно ходить, как мрачный призрак.

«Так вот для чего понадобился и разговор с Тюхиным», — отметил Волков.

— Это уже из Достоевского, — усмехнулся он. — Кстати, Цицерон говорил: «Чем честнее человек, тем менее подозревает других в бесчестности...»

Следователь даже не мог скрыть оторопелости. Должно быть, в институте профессора толковали ему, что преступления связаны с умственной отсталостью людей, а когда возрастает умственный потенциал, является стремление к полезному труду.

— Вы читали Цицерона?

— Афоризмы легко запоминаются, и поэтому кажется, что в них уйма мудрости, — сказал Волков.

— Н-да, — задумчиво протянул следователь. — Где вы достали пистолет?

— Купил, — ответил Волков.

— Предположим. И участвовали в действиях так называемой «Черной кошки»?

— Об этом и не слыхал.

— Все ложь, Никифоров, ложь!

— Конечно, — подтвердил Волков.

— То есть вы лжете и еще сознаетесь? — тонкая, будто просвечивающаяся от частых недоеданий кожа его лица задергалась мышечными спазмами, а глаза стали круглыми и по-детски удивленными. Это был уже не многоопытный, с проницательным взглядом человек, каким он держался раньше, а мальчишка, обманутый в лучших намерениях. Видно, ему очень хотелось сейчас поколотить подследственного. А Волков размышлял: не сказать ли, кто Шор, — уж очень интересно посмотреть, какое тогда будет лицо у этого юриста.

— Нелегкая это работа, — насмешливо проговорил он, — задавать вопросы. И сколько бы вопросов мы ни задавали, опять возникнут другие, на которые еще труднее отвечать.

— Вы просто циник, Никифоров, — сразу как-то успокоился тот, довольный, очевидно, найденным ключом раскрытия характера и строя в уме новую логическую цепь допроса. — Будем иначе говорить...

Однако говорить ему не удалось. Зашел седой подполковник милиции, а с ним еще двое. Это были генерал и другой, незнакомый Волкову пожилой человек в одинаковых штатских пальто, надетых поверх военной формы. У подполковника милиции и у этого человека вид был такой, словно им дали хороший нагоняй.

— Из Московского управления, — объяснил коротко подполковник следователю. — А вас к телефону...

Когда следователь и подполковник милиции вышли, генерал расстегнул пальто.

— Наломали дров... Клопы едят, лейтенант?

— Да, — улыбнулся его шутке Волков.

— Что Шорин?

— Спокоен как будто. Надеется устроить побег.

— Хм... Это мысль неплохая, — генерал потер ладонью щеку и засмеялся. — Мы тоже об этом думали. Бежать вам надо, когда Шорин совсем успокоится.

— Обоим? — растерянно спросил Волков.

— Именно, — подтвердил генерал. — Вероятно, и фронт переходить с Шором будете.

— Но я... — проговорил Волков и запнулся.

— Что молчите?

— Я совсем забыл. Ковальский просил это... Легенда о золотом руне...

Генерал, удивленно приподняв брови, слушал его рассказ.

— Да, — хмыкнул генерал. — Ковальский неисправимый лирик. Что же он там? Легендами еще увлекается? Придется выговор дать. А ты запиши, где брали это руно. Чем черт не шутит.

Генерал помолчал, хрустнув пальцами рук, и задумчиво прибавил:

— Все же странно... Почему вокруг Коломны набросали много агентов? Что вы думаете, лейтенант?

— Леса кругом. Удобно, — сказал Волков.

Никто еще не мог знать, что именно здесь, у Коломны, по разработанному плану немецкого генштаба должно было сомкнуться кольцо танковых армий вокруг Москвы. И на карте фельдмаршала фон Бока синие стрелы уперлись в этот городок на берегу Оки.

XVII

Шор и Волков бежали ночью. Когда их повели в тюрьму, Шор ударом кулака оглушил милиционера. По темным улицам Коломны они вышли к железной дороге и прыгнули на товарный состав. Поезд, груженный углем, без остановок шел к Москве. Уже за Раменском они спрыгнули, перебежали в лес.

— Теперь пусть ищут, — усмехнулся Шор, пряча за голенище наган милиционера. — Следователь думал, что я раскололся. Для убедительности адресок настоящих грабителей ему выдал. Он меня чаем поил и жаловался, какой ты негодяй.

— Без документов никуда не уйдем, — хмуро сказал Волков.

— Документы будут, — Шор присел на лесную кочку. — Садись, отдохнем.

Далеко, в предрассветной мути неба, лопались красные блестки. Стук зениток наплывал эхом, а лучи прожекторов над Москвой раскачивались, будто их трепал порывистый ветер. Лес был мокрый, холодный.

— Неподалеку, в Малаховке, — говорил Шор, — живет человек...

— С меня хватит, — качнул головой Волков. — Откуда я знаю, что там нет ловушки?

— Это проверенный человек.

— И Тюхин был проверенный, а влипли... Почему следователь кончил допросы?

— Потому, что я искренне каялся, выдал своих дружков-грабителей. Логика юриста.

— Только ли? — усомнился Волков.

— Что-нибудь заметил? — насторожился Шор.

— Если бы заметил, то не спрашивал...

— А я начинаю тебе верить, — сказал Шор.

— Поздновато.

— Нет, — засмеялся Шор. — Такова игра. Хочешь побывать в Москве?

— И еще у черта в зубах, — кривя рот, буркнул Волков.

— Спокойно, — процедил Шор. Он втянул шею и стал похожим на японского божка, оставленного кем-то на лесной кочке. Рот его темнел широким провалом. — Жаль, московские рестораны закрыты, а то бы съели в «Арагви» шашлычок. Не люблю пресной жизни... Гад же Тюхин, угрохал Настасью... Да. Каждому приходится выбирать из двух возможностей: быть лучше или жить лучше? Здесь и вся философия. — Шор коротко усмехнулся. — Большинство людей, точно мокрицы у горячей кастрюли, суетятся, а забраться в нее не могут. Идет внутренняя борьба между «хочу» и «могу». Только у сильного человека «хочу» означает и «могу». Остальные признают его силу, так как это их собственный, недостижимый идеал. Понял?

— Нет, — сказал Волков.

— Кого называют великими? Чингис-хан или Наполеон, допустим... Этих парней ничто не останавливало. Устраивали мясорубку для целых народов, и аппетит их не портился. За что уважать людей, если они глупы?

«Что с ним? — подумал Волков. — Или в нем шевельнулась жалость к Настасье? Как его разгадать?»

Шор подтянул голенища сапог. Лишь теперь Волков заметил, что рука его все время была там, куда сунул наган.

— Идем, — сказал он.

Зеленую еще траву покрывали опавшие листья, напоминая ржавую чешую. Всегда шумные, полные дачников, эти места будто вымерли. Попадались консервные банки, желтели обрывки газет.

У Москвы стреляли зенитки. Темное небо расцвечивали оранжевые вспышки.

— Железную дорогу бомбят, — сказал Волков.

Вдалеке наклонно пронесся к земле огромный факел.

— Сбили!

— Черт! — выругался Шор.

На опушке рощи стояли танки. Заметили это неожиданно и оба упали. Но когда пригляделись, то стало ясно: это лишь фанерные макеты, грубо окрашенные, замаскированные увядшими ветками. Корявые бревна изображали стволы орудий. А на земле валялись обрезки досок, стружка. Никто не охранял макеты, расставленные так, чтобы из окон проходивших поездов были видны их контуры среди деревьев. Шор насчитал девяносто фанерных танков.

— Дали работку плотникам, — без улыбки сказал он. — Чуть ли не танковый корпус.

Возле дачной станции Малаховка они увидели тот поезд, на котором ехали. Насыпь темнела воронками, хаотично грудились обломки платформ, блестел рассыпанный уголь. Женщины в спецовках очищали путь.

Шор и Волков подошли ближе.

— Чего гуляете? Помогли бы! — крикнула одна.

— Поможем, — отозвался Шор.

Он плечом налег на платформу и сдвинул ее.

— Вот бугай, — удивилась женщина.

— И кровь горячая, — подмигнул ей Шор.

— Ходят без дела, — отгребая лопатой уголь, сказала другая, в брезентовых штанах и синем платке, повязанном так, что скрывал ее щеки, лоб. — Твою бы силушку на фронт.

— А уже!.. — меняя игривость голоса на лихую беззаботность, выпалил Шор. — Последний нонешний денечек... Завтра любимым оставим наказ: «Жди меня, и я вернусь или похоронная».

Как-то вдруг это изменило ее настороженное отношение к ним.

— Так шли бы домой, — сказала она. — Чего надрываться? Управимся и без вас.

Затем, выпрямившись и откинув платок, тихо добавила:

— Если Антипова Юрия там встретите... на фронте. Муж это. Давно писем нет. Если встретите...

— Антипов? Ладно! — толкая платформу, отозвался Шор.

И Волков шепотом сказал этой женщине:

— Позвоните в Москву быстрее. Очень важно... Никому не говорите здесь.

Он дважды повторил номер телефона, который при первой встрече дал ему Комзев, и громко добавил:

— Фронт большой. Мало надежды кого-нибудь увидеть.

— А верно, — отряхивая телогрейку, повернулся Шор. — Домой надо идти.

— Да идите, идите, — скрывая волнение, отозвалась женщина в платке.

— И так помогли! — заговорили другие. — Вон как углем испачкались!

— Отмоемся, — балагурил Шор. — Главное, чтоб совесть иметь чистой. А трудовая грязь почетная.

Когда отошли немного, Шор вдруг спросил:

— Что ты говорил ей?

— А-а... Сказал, что вряд ли увидим ее мужа. Зачем обманывать напрасно?

Из-за поворота дачной улицы вышел патруль: трое бойцов и командир. У пожилого младшего лейтенанта ремни висели, как ослабленные подпруги, а выражение лица было точно у старой, заскучавшей от надоедливой работы лошади.

Посмотрев на них, младший лейтенант остановился, видно раздумывая, спросить ли документы. Но Шор сам направился к нему.

— Ребята, закурить есть? Без курева с утра пухнем. Долбанули нас фрицы.

— А-а, — участливо кивнул младший лейтенант.

Испачканные угольной пылью рабочие не вызывали подозрений.

Низкорослый боец вытащил кисет и отсыпал в ладонь Шора щепоть махорки.

— Эшелон там сильно разбили? — спросил он, поправляя ремень автомата.

— Да нет... Задние платформы только. А видали, как самолет факелом пошел над лесом?

— «Юнкерс» это, — объяснил боец. — И летчика уже поймали. Шесть крестов на груди. Асом такой называется.

— Вот гад! — удивился Шор. — Спасибо за махру, браток. А важный кисетик у тебя. Зазноба вышивала?

— Кури на здоровье! — сказал боец, довольный тем, что обратили внимание на кисет.

XVIII

В низкой мансарде, под крышей, пахло лекарствами и застарелой плесенью. Если даже никто не ходил по комнате, все равно тихонько, будто жалуясь, поскрипывали стены. О том, что в маленькой, старой дачке живет аптекарь Чардынцев, извещала медяшка, прибитая на калитке. Еще утром Шор куда-то послал хозяина. Теперь он сидел возле открытого занавешенного окна. Волков слушал последние известия. Репродуктор хрипел, и диктор точно заикался: «...После упорных боев наши войска оставили города Юхнов, Мосальск. Атаки противника в районе города Малоярославец отбиты с большими для него потерями в живой силе и технике. За истекшие сутки уничтожено более восьмидесяти немецких танков, сбито двадцать четыре самолета...»

Шор приподнялся, чуть отодвинул занавеску. И Волков тоже глянул в окно. У дачки между сосен вилась тропинка. Четверо мальчишек окружили поставленное кверху дном ведро. Из ведра торчала палка, очевидно изображавшая пушку, а на ржавой жести мелом были нарисованы кресты. Мальчишки что-то укладывали под это ведро, затем потянули от него бечевку. Спрятавшись за деревом, они подожгли бечеву. Огонек медленно пополз к ведру.

— Чертенята, — усмехнулся Шор. — Придумали же игру!

На тропинке появились две женщины: одна толстая, в не сходившейся у живота кацавейке и сапогах, другая повыше, худая, в брезентовом плаще. Обе несли бидоны, полные молока, видно, из соседней деревни. Увидев их, мальчишки забеспокоились.

— Тетеньки, ложитесь! — крикнул один, высовываясь из-за дерева.

— Ну-ка, я вас! — отозвалась толстуха. — Сейчас прут разыщу.

— Ишь безотцовщина! — добавила худая.

— Взорвется! — отчаянным голосом уже крикнул мальчишка.

Что-то грохнуло, подкинув дырявое ведро. И толстуха, уронив бидон, застыла с открытым ртом, а худая испуганно присела. Все произошло за долю секунды. Ведро упало и катилось на женщин. Должно быть, ведро испугало толстуху больше, чем взрыв. Нервы ее сдали. Она плюхнулась в лужу молока.

— У-убили!

Мальчишки по-своему расценили громкость ее вопля и бросились к забору. Трое перескочили, а четвертый, самый маленький, повис на руках, дрыгая ногами.

Шор давился от смеха, и всегда холодные глаза его как-то потеплели.

— Эти глупые бабы, — сказал он.

Подбежали запыхавшиеся бойцы с младшим лейтенантом.

— Окаянные! — крикнула уже яростным голосом толстуха. — Молоко-то...

— Ироды! — фальцетом вторила ей худая.

Младший лейтенант сапогом ткнул пустое ведро, а боец, угощавший махоркой Шора, снял карабкавшегося на забор мальчишку.

— Других-то, других убивцев ловите! — требовали женщины.

Шор занавесил окно и подошел к столу, где лежали малосольные огурцы, хлеб, а в бутылке оставался неразбавленный аптечный спирт.

— Теперь мальчишек отведут к родителям и высекут, — снова бесцветным голосом, в котором нельзя было уловить эмоций, заговорил он. — Всякие идеи оцениваются результатом, а не хорошими намерениями. Люди думают, как подсказывают эмоции. И в этом смысле червяк отличается лишь тем, что не думает.

Он с хрустом переломил огурец.

«На нем будто многослойная скорлупа», — думал Волков, глядя, как Шор ложкой выковырнул сердцевину огурца, налил до краев туда спирта и все это стал медленно жевать, не поморщившись.

Волков тоже разломил огурец.

— Может быть, человеческое как раз и заключается в том, чтобы уметь подавлять дурные эмоции, — сказал Волков.

— Скрывать? — усмехнулся Шор. — Можно и болезнь от других скрывать, но этим ее не вылечишь.

Волков почувствовал, что уже ввязывается в спор с ним, хотя запретил себе это делать, и, чтобы не отвечать, откусил огурец.

— Спирта налей, как я, — посоветовал Шор, выковыривая ложкой сердцевину другой половинки.

Громко заскрипела внизу дверь.

— Какое беспокойство, товарищи? — послышался низкий, услужливый басок хозяина дачки. — Заходите ради бога...

— Один живете? — спросил голос младшего лейтенанта из патруля.

— Один как перст. Жену схоронил десять лет назад. А сейчас в Москву ездил, там еще остались родственники. Что это у вас?

— Сода, — ответил младший лейтенант. — Язва желудка замучила.

— Ай-яй-яй!.. Как фармацевт, рекомендую березовый сок пить. Целительная сила в русской березке. Химия одно лечит, другое калечит. А в природе, как в материнском молоке для младенца, все лекарства есть. Стаканчик вот берите.

Шор спокойно жевал огурец. За то время, что знал его Волков, он еще ни разу не проявил беспокойства или волнения. Наоборот, близкая опасность всегда на него действовала как-то живительно. И сейчас в глазах появился блеск.

«То ли привык чувствовать опасность, — думал Волков, — и это уже стало как наркотик. Бывает ли такая наркомания?»

Младший лейтенант внизу поблагодарил хозяина и ушел. Опять громко заскрипела дверь, щелкнул замок.

Тяжело шагая, Чардынцев поднялся в мансарду.

— Язва у него, видите ли! — отдуваясь, проговорил он.

Это был сутулый человек двухметрового роста. Холеное, старчески расплывшееся лицо носило отпечаток бурно прошумевшей юности. Склеротические вены набухли под глазами, красными жилками тянулись на щеках. Он поставил чемодан, снял затасканное пальто, достал флакон с валерьянкой, прямо из него глотнул.

— У-ух! Привез... Он велел доложить, что имели сообщение, будто много танков здесь.

— Деза, — проговорил Шор.

— Как?

— Липовое сообщение. Дезинформация. Взяли нашего радиста и его шифром передают. А танки здесь фанерные. Сегодня мы уходим, Владимир Павлович. Теперь быстро кончится.

— Скорее бы, — Чардынцев не то облегченно, не то горестно, из-за того, что они уйдут, вздохнул. — Много лет я жду.

Шор открыл чемодан и стал выкладывать гимнастерки, шапки, ремни.

— Одного хочу, — Чардынцев уселся и прикрыл тяжелые морщинистые веки. — Одного! Видеть Россию без этих узурпаторов. Мою Россию... А теперь что? Даже прощальный обед устроить не могу. И вспоминаю наши кавалергардские пиры. Какие были пиры! Реки шампанского, цыгане, юные мадонны полусвета в костюмах амуров. Светских дам, разумеется, не приглашали. Ma foi!.. Ca a ete charmant{48}. Пардон, я говорю, что это незабываемо. И был такой ритуал. Избранная королевой, то есть самая очаровательная, нагой плескалась в шампанском. Ее вылавливали сетью, как русалку, обсыпали изюмом на персидском ковре. Тамада указывал изюминку, а другой выкрикивал, кому достанется. И тот съедал эту изюминку. Гвоздь ритуала заключался в том, кому достанется изюминка с самого пикантного места, и ему разрешалось похитить королеву.

Чардынцев оживился как-то, внутренне смеясь, дергал плечами.

— А мы устраивали так, чтобы эта изюминка доставалась князю Ломидзе. Все хорошо знали, что женщины красавцу Ломидзе ни к чему. Он был импотент...

— Идиотство, — заметил Волков.

— Пардон? — удивленно сказал Чардынцев.

Чардынцев стал ясен Волкову с первых же разговоров. Этот остаревший кавалергард жил воспоминаниями далекой молодости, таясь от всех, будто законсервированный в банке, наклеив сверху подходящую времени этикетку, готовый на все, чтобы вернуть прошлое, не понимая в своей упрямой ослепленности, что жизнь зачеркивает прошлое навсегда, как и молодость.

— Когда лошадь сбрасывает всадника, — проговорил Шор, доставая из чемодана солдатские ботинки, — то виноват лишь он сам.

Чардынцев беззвучно подвигал губами, а лицо его злобно искривилось.

— Теперь нас можно винить. Но тогда и немецкая армия бежала...

— Документы где? — спросил Шор.

— Ах да... Пардон.

Чардынцев достал из кармана тугой сверток. В нем были воинские книжки, справки, медаль «За отвагу», нашивки за ранения, продовольственные аттестаты.

— Изучи, — сказал Шор Волкову. — И надо переодеваться.

Спустя десять минут Волков стал сержантом Иваном Локтевым, а Шор — красноармейцем Иваном Гусевым, награжденным медалью. Справки подтверждали, что оба выписаны из госпиталя и направлены в часть с довольствием на три дня.

Чардынцев суетился, помогая им одеться, затем, пообещав на дорогу бутылку спирта, ушел вниз.

— У тебя, Иван, — сказал Шор, — опасное заблуждение. Хочешь, чтобы дурак понял, как он глуп... Сейчас едем к Москве. Тут патрули меняются как раз. Младшего лейтенанта с язвой не встретим.

На платформе дачной станции было мало людей. Электричку ожидали несколько рабочих, стоял раненый летчик, неловко держа костыли, прохаживался капитан в сопровождении двух бойцов. И еще Волков увидел Комзева, одетого в измызганную шинель, с вещевым мешком за плечами. Он дремал сидя, вытянув ноги. Капитан сразу направился к ним.

— Откуда?.. Документы!

— Из госпиталя, — объяснил Волков.

Мельком посмотрев их документы, капитан сказал:

— Так-ак... В запасной полк направлены. А где болтаетесь?

Капитан был низенький, сытый, весь точно облизанный — ни морщинки на лице, ни складочки на шинели, затянутой портупеей.

— Тут одна зазноба живет, — начал оправдываться Шор. — Повидаться хотелось.

Отругав за такое своеволие, граничащее с дезертирством, и пригрозив арестом, капитан сказал, что на их счастье здесь лейтенант, который тоже едет в запасной полк. Комзев будто сейчас проснулся, зевнул и вытер ладонью щеку.

— Возьмите этих разгильдяев, — приказал ему капитан. — И документы заберите себе.

— Ладно, — согласился Комзев. — Дальше фронта не убегут.

— На фронте обстановка тяжелая, — возмущался капитан, — а они зазнобу ищут. Этак на любой станции можно искать.

Он ушел, и Комзев рассмеялся:

— Фу, черт горластый, поспать не дал.

— Тыловик, — угрюмо сказал Шор. — Поди каждую ночь у бабы ластится.

— Где воевали, хлопцы? — спросил Комзев.

— На Западном фронте, — ответил Шор. — 5-я армия.

— Рядом были. Я тоже из госпиталя, — взглянув на их справки, пояснил Комзев. — Иван Локтев да Иван Гусев. Ясненько! Два Ивана. Забирайте свои бумаги... Чайку бы теперь организовать.

— И покрепче найдем, — тихо сказал Шор.

— Да ну? — оживился Комзев. — Сразу видно, что фронтовики. Где раздобыли?

— Ко всему требуется умение, — неопределенно сказал Шор.

— Фу, черти полосатые! В полку мне роту, наверное, дадут. Беру вас к себе, — заключил Комзев.

Довольный Шор незаметно подмигнул Волкову. Складывалось все очень естественно. Не мог только Волков понять, как очутился здесь на станции Комзев. И каким образом предугадал, что Шор направится сюда?

Лишь потом Волков узнал это. Женщина в синем платке оказалась догадливой и сделала то самое простое, чего не приходило ему в голову. Она издали наблюдала, куда пошли два странных рабочих, а потом уже стала звонить в Москву. Дачу Чардынцева взяли под наблюдение. Вокруг Малаховки усилили патрули. Куда бы ни двинулись они, все равно бы их задержали и отвели на станцию к военному коменданту, где ждал Комзев.

XIX

Скинув пудовые от грязи сапоги, боец 4-й роты Маша Галицына устроилась на ворохе соломы. Под шинелями рядом спали Леночка и Наташа. Иногда докатывался гул пушечной канонады.

Второй день после месячных учений, заполненных изнурительными маршами, которые считались необходимыми для закалки бойцов, роты, заняв траншеи, отдыхали. Днем над траншеей кружились немецкие самолеты-разведчики. По липкой, засасывающей ноги дороге шли беженцы, везли раненых.

В землянке был полумрак. Трепетал огонек коптилки, а вместе с ним как бы дрожали бревна наката. Ротный санинструктор Полина, тридцатилетняя девушка с мешковатой фигурой, крупным носом и плоскими, будто отесанными скулами, без гимнастерки, в исподней солдатской рубахе сидела у дощатого стола, пришивая заплату к телогрейке. Тихонько вошла санитарка Симочка Светлова.

— Опять женихалась? — вскинула голову Полина. — Узды на тебя нет. Где это шастала?

— Здесь, в траншее, — ответила Симочка.

— У Ваньки-архитектора?

— Нет.

— Опять с другим? — Как все ткачихи, Полина была немного глуховата и сразу переходила на крик.

— С другим, — вздохнула Симочка, облизывая губы маленьким, розовым, точно у котенка, языком и снимая шапку.

— Что же ты? — всплеснула руками Полина.

— Да, вот... Жалко мне их.

— Знаешь, чего из такой жалости получается?.. Больно ты ответная, девонька. Они это за версту чуют.

— Ничего такого и не было, — вздохнула опять Симочка. — Захаркин говорит: «Посиди рядом». А крупа идет холодная. Накрылись мы плащ-палаткой...

— И Захаркин туда же, черт одноглазый! — возмутилась Полина. — Ух, дьявол... Надо, чтоб еще было?.. Тьфу! Все девчонки нормальные, а у тебя вроде кипит.

Глаза у Симочки темные, с поволокой, рот маленький, а вздернутый носик словно срезан к приподнятой губе. Зачесанные наискосок льняные волосы скрывали ее по-детски круглый висок. Она чуть картавила, словно подделываясь под говор детей. И что-то лукавое было в ее глазах. Но лукавить или даже капельку хитрить Симочка не умела. Ей просто было непонятно, что есть такое, о чем лучше умолчать. В свои двадцать четыре года она три раза побывала замужем, и ни один из трех не сумел понять ее удивительной, наивной откровенности. В роте знали, что и сейчас она любит всех троих, пишет им аккуратно письма, волнуется, когда нет ответа. И еще вздыхает о матросе Феде, с которым ехала однажды на пароходе и который за шесть дней только поцеловал ей руку... Наташа считала ее дурочкой, а у Марго к ней иногда возникало такое чувство, какое испытываешь к обиженному ребенку. Полина же сразу как бы заменила ей мать.

— Наказание с тобой, — говорила Полина. — Ужин в котелке. Поешь хоть... Ванька сахар тебе занес.

— Иван Данилыч хороший, — отозвалась Симочка.

— Все они хороши только издаля, — буркнула Полина. — Ванька, наверное, десять раз женатый.

Московский зодчий Краснушкин — сорокадвухлетний, язвительный человек, по близорукости не взятый в армию и назначенный здесь вторым номером к противотанковому ружью, где первым номером был старый художник, сам называл себя Ванькой-архитектором. Что-то особенное он разглядел в Симочке через толстые стекла своих очков. При ней он переставал язвить, вдруг, робея и узнав, что она любит сладкое, отдавал ей пайковый сахар, то рассказывая, как у него болят зубы, то жалуясь на диабет.

Симочка уселась напротив Полины.

— Захаркин, поди, лапал? — строго взглянула на нее Полина. — Кровушка взыгралась...

— Нет, — отвернувшись, проговорила Симочка. — Рассказывал... В Барнауле его девушка ждет. Не писал он, что лицо поуродовано и домой из госпиталя не заехал... А я говорю: если любовь, то все равно. И безглазый и безногий еще дороже.

Когда Симочка отворачивалась и свет коптилки не падал на ее лицо, начинали мягко, зеленовато светиться ее зрачки. Они всегда так светились у нее в темноте, вызывая удивление ополченцев.

— Тебе нужен степенный человек, а не вертихвост, — сказала Полина, откусывая нитку и любуясь заплаткой на ватнике. — Я вот не спешу. Близко их, кобелей, не подпускаю. Это у них прием такой: разжалобить. Они знают, с какой стороны бабье сердце мягчает. А потом хоп... и охнуть не успеешь. Три раза замуж ты ходила, а все будто ребенок.

Как всякая старая дева, Полина видела в мужчинах только неизбежное зло, с которым должны мириться, чтобы не быть одинокими.

— Я понимаю, — вздохнула Симочка. — Только мне любопытно... Каждый, словно книга. Если не откроешь, то и не узнаешь, что там написано.

Стенки землянки дрогнули. Рокот пушек, казалось, исходил из глубины земли. Полина вскинула голову, и на лице ее заметались тени.

— Что-то ныне шумят... Ложись-ка спать. А я чулки поштопаю. Чулки в сапогах как на огне горят.

— Когда я с Васей жила, — проговорила Симочка, — он из Москвы чулки привез. Тоненькие, как паутинка.

— Вася?.. Это фотограф, что ли?

— Вася же артист.

— А-а, — кивнула Полина, — у тебя его актерка отбила...

— Полюбил он ее... Я с Васей познакомилась на фабрике. У нас вечер был, артисты приехали. Он меня сразу на танец позвал. А затем домой проводил. Я тогда комнату от фабрики получила. И он говорит: «Хочешь быть несчастной, выходи за меня...» Мы хорошо жили. Потом вижу, он мучается. Как-то из-за пустяка разругалась.

— Дура ты, Симка. Ох, дура! — возмутилась Полина. — Я б его...

— Нет, — Симочка прижала ладони к щекам, — нет. Он догадался потом, что разругалась нарочно. Зашел ко мне, и такие у него глаза были виноватые... я неделю плакала. А потом узнала, что им негде жить. Комнату им отдала.

— Юродивая ты! — заключила Полина. — И комнату отдала? Надо же...

Симочка не ответила. Она смотрела на огонь коптилки с тихой, грустной улыбкой. Марго натянула шинель на голову. Она думала о таинстве женщины. Здесь, в траншее, стоило появиться любой из них, даже некрасивой Полине, как усталые бойцы сразу как-то оживлялись, находили задорный тон, старались услужить хоть в мелочи. И в глазах не было похоти, а какое-то удивление, словно вдруг обнаруживали то, чего не замечали раньше при мирной, благополучной жизни. Может быть, просто искали добрую теплоту, которая инстинктивно противостояла грубости и без которой жизнь делалась холоднее? Часто она замечала на себе взгляды лейтенанта Еськина, изучающие, тоскливые. Но говорил с ней лейтенант всегда сухо, подчеркнуто вежливо и как-то неприязненно. Думала ока еще о Сережке Волкове, мысленно говорила ему то, о чем, будь он рядом, никогда бы не сказала и под угрозой смерти.

Снаружи кто-то дернул плащ-палатку, закрывавшую вход.

— Ну, кто там? — испуганно крикнула Полина, заслоняя ватником некрасиво обвисшие под рубахой груди. — Чего надо?

— Тревога, — сказал приглушенный голос взводного командира Захаркина. — По-быстрому собирайсь, ягодки-малинки. Тревога!

— Дьявол одноглазый, — ворчала Полина. — Лезет еще... Вставайте, девочки!

— Что? — подняла голову Наташа.

— Тревога, — сказала Марго.

— Ой... А я сон видела, будто мы на концерт идем.

Марго, натянув сапоги, вышла из землянки.

Ветер хлестал мокрым снегом. Непогода спаяла землю и небо темно-серой пеленой. В траншее мелькали бесформенные под плащ-палатками фигуры, слышались недовольные голоса:

— Чего тревожат? Нудьга вон какая идет.

— Говорят, фронт прорван. Из батальона сообщили.

— Да ну? Отоспались, значит...

Вдоль бруствера, хлюпая по глине, шли три человека. На фоне рядов колючей проволоки они казались темными движущимися силуэтами.

— Эй, славяне. Командир где?

— А кто такие?

— Соседи.

К ним, прихрамывая, бежал Еськин в распахнутой телогрейке.

— Что за соседи? Откуда? Извините, товарищ майор. Я командир роты.

— А я командир соседнего батальона. Надо поговорить, лейтенант.

И они отошли в сторону. Двое присели у траншеи на корточки.

— Закурить есть, парень?

— Не курю, — сказала Марго.

— Батюшки! — глаза его на узком лице весело блеснули. — Думал, что солдат... Как же тебя зовут?

— Зовуткой.

— Да тут, ей-богу, цветник, — сказал он, увидев Наташу, Леночку и Полину, тоже вышедших из землянки. — Гляди...

Второй боец, в каске, с винтовкой, тихо спросил:

— Из Москвы, девушки?

— Военная тайна, — ответила Леночка.

— Елки-моталки, — засмеялся первый. — Таинственные незнакомки в окопах и позади Россия. Защитим ее грудью. А?

— Перестаньте, Сазонов, — хмуро бросил второй.

— Он еще не бит, — сказала Наташа.

— Еще как бит! Да я из рода нетонущих, негорящих... Хочешь, на счастье поцелую?

Лишь теперь Марго заметила под его каской бинт.

— Ну-ка, целовальник, мотай отсюда! — сказала Полина. — Знаем вас.

— И с ними дядька Черномор, — веселился боец. — Ай-яй-яй!.. — Он губами изобразил звуки струн гитары, тонко, по-женски, чуть слышно пропел:

Милый мой, на тебя я в обиде:
Ты меня целовал при луне.
А потом... Кха, гм!

— Дурак, — равнодушно отозвалась Леночка.

Кто-то поодаль засмеялся.

— Веселые соседи у нас.

Низкорослый майор в это время уже громко объяснял Еськину:

— Займем траншеи впереди, левее. И отходить не будем. Такой приказ. — Он еще что-то сказал, понизив голос, указывая рукой на высотки, куда двигалась неясной массой колонна пехоты и сливалась там с землей.

— Я надеюсь, лейтенант, — проговорил майор, затем оглянулся и сказал ждавшим его бойцам: — Двинулись.

Они ушли, а Еськин, подозвав сержанта Захаркина, велел установить на фланге противотанковое ружье.

— Танки по лощинке могут зайти, — добавил он.

XX

Все уже поняли, что тревога настоящая и холодное утро с клочьями тумана, цепляющегося за раскисшую пахоту, могло стать последним в чьей-то жизни. Над бруствером стелились махорочные дымки, точно всем неожиданно захотелось курить. И даже те, кто никогда не курил, свернули цигарки.

Шорохи, смутно доносившиеся с высоток, звяканье лопат, короткое приглушенное ржанье артиллерийских лошадей звучали для Марго как тихая, но грозная увертюра к неведомой еще симфонии.

Краснушкин и Родинов несли противотанковое ружье.

— Доброе утро, красавицы, — сказал Родинов. — Щеки-то, щечки горят! Легкие сны видели?

— Знать бы, что такое наши сны, — улыбнулся Симочке Краснушкин. — И почему в тяжелую годину у всех бывают они легкими, прекрасными?

— Я и заснуть не успела, Иван Данилович, — проговорила Симочка.

Краснушкин и Родинов были очень разные. Сутулый, длиннолицый архитектор, с мягким взглядом через толстые стекла очков и всегда язвительно вытянутыми губами жесткого рта, как бы оставался и здесь штатским человеком. Коренастый Родинов свою потрепанную, на языке военных интендантов «бывшую в употреблении», солдатскую форму носил с шиком юного художника, а под сдвинутой, точно берет, каской на левом виске серебрился пушок мягких волос. Он и сейчас пристально вглядывался в лица стоящих рядом бойцов, словно искал новые черточки для выражения характеров на своих будущих картинах.

— Эй, деды! — крикнул издали взводный командир Захаркин. — Чего копаетесь? Все по местам!

Родинов и Краснушкин торопливо начали устанавливать свое ружье.

— Знаете, мы тоже полночи спорили, — говорил Родинов, — о любви.

— Нашли дело, — хмыкнула Полина.

Старый художник покачал головой:

— Тысячи книг ведь написаны о любви, а у каждого это по-новому.

— Загадка, — вздохнула Симочка.

— Загадки нет, — проговорила Лена, щелкая затвором винтовки. — Чувствует каждый по-разному, а слово одно.

— Умница, — сказал Родинов. — Язык наш беден. Язык... А Иван Данилович считает чувства необъяснимыми...

— Вы, Павел Алексеевич, и тут реалист, как в живописи, — заметил Краснушкин, обтирая длинные патроны с черными бронебойными головками. — Но зачем-то сохранял народ предание, как юноша переплыл реку, полную крокодилов, чтобы увидеть любимую. По всем данным, его могли сожрать. И не сожрали. Реалист подумал бы: какой смысл плыть, если мало надежды? Так-то. Все прекрасное и великое держится на безрассудстве.

— Так то у юношей, — с доброй иронией возразил Родинов. — А вы понимаете, что и самый красивый дом рухнет, если нет крепкого фундамента...

В серой пелене, за высотками, гулко разорвался снаряд.

Бойцы в траншее замерли. Над бруствером торчали стволы винтовок и зеленые, похожие на мокрые валуны каски. Подбежал Захаркин с автоматом в руке.

— Медицина чего тут? — удивился он. — Эх, ягодки-маслинки... По местам!

У высоток еще разорвался снаряд, и затем взрывы слились в тяжелый гул. А правее, где находилось Бородино, из-за тучи звеньями выплывали «юнкерсы».

— Это уже бой? — спросила Наташа.

Приподнявшись на носки, Марго хотела разглядеть врагов, но увидела только присыпанную снегом кочковатую пустынную землю. От высоток расползались клубы желтого и черного дыма. Правее, над лесом, в закопченном будто небе каруселью вились «юнкерсы».

— Началось... Жарко будет, — проговорил Захаркин, словно толкая фразы через редкие зубы и щуря слезившийся от холода единственный глаз. — Высотки обкладывает. На психа взять решил.

Он повернулся к бронебойщикам:

— Вы, деды, про себя, как хошь, умничайте, а если танки сюда зайдут, чтоб штаны сухими были.

Ко всем интеллигентам Захаркин относился скептически, не понимая, как люди, рассуждающие об искусстве или философии, становятся беспомощными в простом деле, когда надо залатать прореху на шинели или подбить оторвавшийся каблук. Лишь к учителям, находившимся в его взводе, он как бы испытывал некоторую опаску, видимо храня это чувство еще со школьной скамьи.

Теперь и другие ополченцы высовывали головы над бруствером. Бой оказался совсем не таким, как ждали.

— Чего ж это? — удивлялся и Захаркин. — Лупят в одно место. На кой хрен?

Марго уловила далекий рокот, вползающий, как новая звуковая тема, в грохот разрывов.

— Ага... Ползут! — с какой-то даже радостью воскликнул Захаркин. — Ползут, ягодки-маслинки! Штук десять.

Танки ползли от леса, издали похожие на маленьких черепашек. Они казались совсем нестрашными. Лишь беспрерывный, тупой хруст заполнял мозг и неприятным гулом отдавался в коленях. Марго даже не сразу поняла, что гул этот передается в колени от земли.

— Девчонки, — тихо проговорила она. — Вам страшно?

Лена молча кивнула. Глаза у нее стали злыми, колючими. Наташа дула на пальцы, как бы отогревая их.

— Гранаты, бутылки приготовить, — друг другу по цепи в траншее передавали ополченцы. — Ротный приказал... Гранаты, бутылки...

— Удивительно, — сказал Родинов, неотрывно глядевший на танки. — Как раньше я не догадался? Видите багровый ореол?

— Где? — беспокойно спросил Захаркин.

— На снегу, где танки... Все черное при движении на белом фоне, значит, ореол имеет. И Крамской у своей «Незнакомки» под ресницами не тени дал, а этот ореол. Вот где секрет.

— Тьфу, черт! — выругался Захаркин. — Это ж танки, деды. Танки!

— А там бегут, — сказал Краснушкин, указывая на холм.

По склону, где минуту назад рвали землю снаряды и еще клубился дым, бежало человек пять или шесть.

— Ну, ягодки-маслинки! — сержант кулаком ударил по брустверу.

Бойцы скрылись в лощине, затем появились опять. Они катили маленькую, тонкоствольную пушку.

— Дело, — сказал Захаркин. — Выкатывают напрямую...

А танки приближались. Лязг стальных гусениц, рез моторов быстро нарастал. И на поле, чуть позади танков, появились фигурки людей. Эти фигурки быстро умножались, образуя длинную цепь.

XXI

Танки заворачивали к высоткам, а цепь солдат двигалась прямо. Ударили танковые орудия. Замелькали красные, оранжевые, белые трассы. А холм будто царапнула когтистая лапа и начала яростно трясти, высекая искры.

— Вон что... — бормотал Захаркин. — Им бугры надо захватить. Прорываться здесь будут.

Некоторые снаряды то ли рикошетя, то ли при качании стволов орудий, минуя цель, долетали к траншее. Дым наползал удушливым облаком. На головы, спины ополченцев падали комья земли, еще хранившие жар взрыва. Марго и Наташа привалились к Леночке. Жесткий рукав ее шинели царапал щеку Марго. Тонко и сухо взвизгивали осколки.

— Ой, девчонки, — при каждом близком ударе говорила Наташа, — ой... совсем рядом.

В траншее застучал пулемет. Бухнуло противотанковое ружье. Марго, движимая любопытством, подняла голову. Теперь поле было совсем другим. Столбы проволочных заграждений кое-где накренились, и там перебегали люди в касках, серо-зеленых шинелях. Поблескивали огоньками автоматы в их руках. У бруствера разными тонами, причмокивая, визжал свинец. А по гребню холма ползли танки. Что-то пылало там в сизо-буром дыму.

Два танка, обойдя высотку, мчались по низине. От гусениц летел мокрый снег.

— Ниже бери! — кричал Захаркин. — Под жабры его... Ниже!

Опять выстрелило противотанковое ружье. По броне танка словно чиркнули невидимой спичкой. В траншее беспорядочно щелкали винтовки, длинными очередями стучал пулемет. Кто-то вскрикнул, застонал. Мелькнуло испуганное лицо Симочки.

— Ой, девочки, — проговорила Наташа. — Ранило кого-то.

Марго щекой прижалась к холодному карабину. Теперь она видела лишь узкую полоску земли. И на этой полоске разыгрывалась своя драма. Молодой немец вскочил, замахнулся гранатой. Но тут же рухнул на колючую проволоку. Его пальцы скребли землю, в конвульсиях извивалось тело. Другой солдат, повинуясь чувству товарищества, бросился к нему... И она даже не целилась, прямо на мушке карабина выросла эта Солгура. Приклад больно ударил в плечо, заломило грудь, словно ее придавила чья-то жесткая ладонь. А солдат, выронив автомат, ухватился руками за живот.

Чуть левее, лязгая гусеницами, обрывая проволоку, надвигался танк. Сверкнув зеленым донышком, на землю упала бутылка. И гусеница раздавила ее.

— Э-эх! — крикнул Захаркин. — Промах!

Он выскочил на бруствер, присел и метнул вторую бутылку. Она раскололась о башню. Желтые языки огня потекли вниз на смотровую щель. Запоздало рыкнул танковый пулемет. А Захаркин откинулся навзничь, дрыгнул ногами, свалился в траншею, головой на колени присевшей Наташи.

— У-ух, — выдохнул Захаркин, сползая ниже. Повязка его сбилась, открыв лиловую с разорванным синим веком глазницу. Мгновение он был в каком-то оцепенении. И здоровый глаз его точно остекленел. Но тут же, увидев испуганное лицо Наташи, цепляясь руками за стенки траншеи, встал.

— Горит, а? Горит, подлюка!

Танк горел, повернувшись левым бортом. Второй танк с разорванной гусеницей застыл метрах в двадцати от него. Куда-то сразу исчезли бежавшие автоматчики, только неподвижными зелеными кочками лежали убитые да качалась изорванная проволока.

— Напугались, ягодки-маслинки? Первый раз в первый класс? — натягивая свою повязку, хохотнул Захаркин и вдруг, по-гусиному вытянув шею, навалился на бруствер.

— Назад, черт! — крикнул он. — Говорю, назад!..

И Марго теперь увидела Симочку. Она ползла к танку с разорванной гусеницей. А за кочкой, у танка шевелился неведомо как попавший туда ополченец. Из какой-то воронки ударил немецкий пулемет. Фонтанчики грязной земли взлетели около санитарки.

— Огонь!.. Огнем прикрывай! — кричал Захаркин.

Траншея наполнилась грохотом выстрелов.

Симочка доползла и, ухватив раненого за воротник шинели, медленно поволокла его. Было видно теперь и ее лицо с прикушенной губой. Возле них то и дело брызгала фонтанчиками земля.

Когда раненого и Симочку втащили в траншею, она жалобно застонала:

— О-о!.. Не надо... Больно.

— Что? — суетился Захаркин. — Ранена, что ли? Куда?

— Не знаю... Так больно.

Краснушкин поднял ее голову и, заглядывая в лицо, торопливо сказал:

— Ну как же так? Ах, Симочка... Вот Полина Дмитриевна идет.

— Отойди, — сказала ему Полина. — Нечего тут.

— Второй-то, второй-то как? Живой он?

— Живой, — прохрипел ополченец. — Ноги у меня... По ногам стегнул.

Но и руки и лицо у него тоже сочились кровью. Этот немолодой, с впалыми щеками, круглыми надбровьями и словно пришитыми к черепу ушами боец всегда был незаметным в роте, даже фамилии его почти никто не знал.

— А тебя куда черти вытащили? — обернулся к нему Захаркин. — Тебе тут бульвар?

— Да я, — растерянно и как-то виновато проговорил боец. — Я гляжу, командир выскочил. Ну и я... Я по ходовой части гранатой, а он меня по ногам. А деваху зря... Говорил ей, не тащи... Куда ее?

Полина, расстегнув шинель и отрывая пуговицы, обнажила ее маленькие, острые, как у девочки-подростка, с нежной белизной кожи груди. Пуля вошла сбоку. И у розового соска левой груди пузырилась темная кровь.

— Отвернитесь, дьяволы! Куда глаза пялите! — ругала Полина стоявших бойцов и Захаркина. — Что вам тут?.. Ну, мужичье!

— Я умру, да? — тихо произнесла Симочка.

— Вот дура... Ну дура! — ловко бинтуя ей грудь, закричала Полина. — Сто лет жить еще...

И вдруг близко разорвалась мина, за ней другая. Треск, визг осколков подавили все голоса...

XXII

Унтер-офицер Густав Зиг осторожно выглянул из ямы. Все поле было испятнано трупами, где-то стонали раненые, доносился булькающий предсмертный хрип, а у русской траншеи дымились подбитые танки. Четвертая атака батальона тоже оказалась неудачной.

Кроме Густава в этой заросшей репейником яме укрылись еще рядовой Лемке и незнакомый танкист с обожженным лицом. Лемке жадно пил воду из фляги, танкист разглядывал в карманное зеркальце черные щеки и вспухший длинный нос.

— Идиоты, — проговорил Густав. — Могли сразу двинуть все танки, а не частями...

— А пушки на высотах! — сказал танкист. — Они стреляли в борт.

Утром командир батальона зачитал энергичный, в наполеоновском духе, приказ Гитлера:

«Солдаты! Перед вами Москва. За два года все столицы континента склонились перед вами, вы прошагали по улицам лучших городов. Осталась Москва! Заставьте ее склониться, покажите силу вашего оружия, пройдите по ее площадям. Москва — это конец войне. Москва — это отдых. Вперед!..»

Командир батальона сказал еще, что им как раз предстоит открыть ворота города и что русские, не имея войск, загнали в траншеи много женщин. Посмеиваясь, он разъяснил, что боевые трофеи — законная добыча солдата, а первому ворвавшемуся в русские окопы будет сразу нацеплен Железный крест и дан отпуск. Лейтенант Гофман, командир их роты, тут же заключил пари на бутылку французского коньяка, что ему достанется награда. Теперь Гофман, как пробитый мешок, висит на колючей проволоке...

Густав никогда бы не поверил, что в русских окопах действительно есть женщины, но сам это видел. Когда атаковали последний раз и достигли траншеи, он, застрелив пулеметчика, наткнулся сразу на трех девушек. Его поразило тонкое, удлиненное, с миндалевидными глазами лицо одной из них. Такими лицами фантасты-художники почему-то наделяют жительниц других миров. Она смотрела удивленно, как бы не представляя, что жизнь теперь зависит от легкого движения пальца этого молодого немца. И палец Густава застыл на спусковом крючке. Тот миг чуть не стоил ему жизни. Вторая, маленькая, хрупкая девушка успела поднять винтовку и сразу же выстрелила. Пуля ударила в затвор автомата. Густав отскочил, бросив негодный автомат. По всей траншее шла рукопашная схватка... Замешкайся он тогда секунду, и его труп русские, наверное, уже выкинули бы за бруствер.

«Отчего же я растерялся? — думал Густав. — Никогда не убивал женщин... Целые поколения уходят, вымирают, и ничего не остается от них. Люди, как пыль истории. А мы творим историю. Так в чем дело?..»

— Ну, Лемке, — сказал он. — Кажется, из нашего взвода уцелели только мы?

— Да, господин унтер-офицер, — Лемке завинтил флягу. — Смерть — это единственное, что я плохо переношу.

— Раньше ночи отсюда не выбраться, — сказал танкист. — Я еще не представился. Зигфрид Бауэр, стрелок первого класса.

— Очень приятно, — Лемке наморщил свой мясистый, рыхлый, как губка, нос.

Поблизости в снарядной воронке звякнул шанцевый инструмент.

— Там кто-то есть, — сказал Густав. — Узнай, Лемке.

— Эй! — крикнул Лемке. — Отзовись, кто живой. Спрашивает унтер-офицер Зиг.

— Здесь лейтенант Штраус, — донеслось из воронки. — Сколько человек у вас?

Лемке ответил, что их трое.

— Зиг! — крикнул из воронки уже лейтенант Штраус. — Откапывайте ход сообщения.

— Да, — проговорил танкист. — Главное, отрезать холмы. А ночью ударим с тыла.

— Чем только будем ударять? — отозвался Лемке.

— Свинячья голова! — рассердился Бауэр. — Если фюрер приказал взять Москву, значит, возьмем!

Лемке надул щеки, отчего лицо его приобрело квадратную форму.

— Тогда боям конец, — сказал он, вытаскивая из футляра лопату.

— Надоело воевать, — усмехнулся танкист. — А кто дальше пойдет? Дальше будет Индия, Китай, Тебе и не снилось бесплатно побывать в Китае. Эти азиаты плодятся слишком быстро. Их надо переколотить. Фюрер, ей-ей, самый великий человек.

— А ты знаешь других? — поинтересовался Лемке.

— Копай, копай, олух, — сказал Бауэр.

— Мне приходилось играть великих, — отбрасывая землю, говорил Лемке. — Атиллу, Нерона, Карла XII... Наш режиссер считал, что эти роли надо играть комику. От великого до смешного один шаг...

— Что ты сказал? — лицо танкиста стало, как у борзой, внезапно почуявшей дичь. — Мы ведь говорили о фюрере...

— Мой бог! — Лемке повернулся, и глаза его расширились в неподдельном изумлении. — О фюрере? И так думает немец. Слышали, господин унтер-офицер? Он равняет фюрера с Атиллой. Слышали?

Танкист злобно уставился на Лемке, сбитый с толку и не понимая, как это вышло, что обвиняют его.

— Да я и не знаю твоего Атиллы. Поди-ка ты!..

— То-то, болван, — усмехнулся Лемке. — Единственно, что извиняет тебя. Хотя и вообразил, будто знаешь много... А я побывал в шкуре великих людей. Чтобы сыграть роль, надо уяснить и образ мыслей. Дураками не назовешь их, но все были невежественны и мало учились... Это, как у актеров. Обожания зрителей добиваются не умные, а в меру глупые и нахальные. Может быть, они понятнее?..

— Перестань болтать, Лемке, — сказал Густав. Он давно приглядывался к этому бывшему провинциальному актеру, стараясь понять его.

Бауэр шумно сопел, подозрительно кривя губы.

— Черт, как холодно, — добавил Густав. — Октябрь — и уже снег... Дай мне лопатку. Я погреюсь.

Он стал кидать землю наверх. Русские заметили это. Несколько пуль звонко чиркнули по мерзлой траве.

— Не задело, господин унтер-офицер? — беспокойно спросил Лемке.

Из соседней воронки длинной очередью ударил пулемет. Затем отдаленно бухнули минометы, и к русским траншеям с воем полетели мины. По тому, как быстро среагировали минометчики, Густав догадался, что у Штрауса есть рация и в штабе полка, видимо, придают особое значение этой позиции.

XXIII

За час они прокопали метра два узкого, неглубокого хода сообщения. Работать надо было лежа. И все теперь с ног до головы перемазались липкой землей. Над ямой кружились мелкие снежинки. То и дело вдали бухали минометы, а у русской траншеи или на высотках гремели взрывы.

Лемке на животе выбрался из раскопа.

— Месье, — сказал он, протягивая Бауэру лопату.

— Еще копать? — возмутился танкист. — Мы уже не солдаты, а кроты.

— Труд создает человека, как говорят, — Лемке растянул в ухмылке грязные щеки. — Правда, я заметил, что все умники готовы свалить работу на других.

Густав поймал языком снежинку, ощутил ее ускользающий мягкий холодок. Снег здесь был такой же, как в Германии. Первому снегу там всегда радовались, и мальчишки наперебой ловили эти снежинки, веря, что кто больше съест их, тому зима принесет удачу.

— Копай не копай, а до морозов покончим с Россией, — говорил Бауэр, явно оттягивая время. — Только ублюдки русские не хотят знать истину.

— Жребий человека не истина, а путь к ней, — вставил Лемке.

— Цитируешь старика Иогана Зейме?{49} — улыбнулся Густав.

— Он ведь был саксонец, как и я. А наша поговорка: «Не сделай другому того, что не хотел бы испытать сам».

— Его разумный эгоизм, — сказал Густав, — теперь слишком наивен. Пожалуй, до ночи мы не отроем ход сообщения.

— Чертова глина здесь, как железо, — охотно добавил танкист.

— А бежать метров десять, — возразил Лемке. — Русский снайпер успеет подстрелить. Я бы не торопился... Левее есть канавка, набитая холодной грязью. Но что такое грязь? И что такое мы? «И раскаялся господь, что создал человека на земле, и воскорбел в сердце своем». Ветхий завет, стих шестой.

— Фу, холера, — сплюнул и засмеялся танкист. — Я думал, парень из недобитых врагов нации, а он какой-то баптист. Племя жирных и бесполезных. То-то сразу не понравился он мне. Этих святош я готов давить, после того как один застукал меня и девчонку в церковном саду. Подглядывал, мерзкая крыса... Слушай, а в барделях ты не зовешь на помощь святого духа?

— Я хороший семьянин, — вытирая щеки полой шинели, ответил Лемке.

— Еще бы! — со злобной радостью, видно давно ища, чем досадить этому солдату, хохотнул Бауэр. — Такого жена всей подошвой накроет.

— Ну и остолоп ты, приятель, — спокойно заметил Лемке. — Когда жена думает, что управляет она, то можно легко вертеть ею, как хочешь. Великие деятели таким же образом поступали с целым народом. А я играл роли великих.

Танкист вытаращил глаза, не зная, что сделать: хохотать или обозлиться.

— Ну и кретин, — пробормотал он.

«Черт его знает, этого. Лемке, — подумал Густав. — Как разобраться в нем? А может быть, просто головы актеров набиты заученными фразами. И нельзя понять суть...»

— Что ты вообще думаешь? — спросил Густав. — Как быть нам?

Лемке приподнялся и одернул шинель.

— Смею доложить, господин унтер-офицер, я пытаюсь воздерживаться от собственных суждений, чтобы добиться невозмутимости. Кто имеет суждение о том, что хорошо и что плохо, неизменно стремится к тому, что хорошо, и здесь нередко ошибается. А потом труднее всего бывает увидеть собственные ошибки.

— Давно я не видел такого законченного кретина, — расхохотался Бауэр.

— Вот, господин унтер-офицер, — прибавил Лемке, — из моей речи и остолопу будет ясно, что лучше, когда за нас думает фюрер.

Танкист замер с открытым ртом, и глаза его пожелтели от бешенства.

— Ладно, — сказал Густав. — Оставайтесь здесь. Я поползу...

Через раскоп он пробрался в естественную канавку. Невысокая жесткая трава росла по бокам, а на дне скопилась вязкая грязь. Эта грязь тяжелыми пластами липла к шинели. Он полз медленно, затем, точно комок, свалился в глубокую воронку.

— А-а!.. Это вы, Зиг, — окликнул его лейтенант Штраус. — Можно подумать, что хотите собрать всю русскую землю... Сколько людей еще там?

— Нас трое, — доложил Густав.

— Отлично! — проговорил лейтенант. — Как только будет возможно, нас заменят. А пока стоять до конца.

Лейтенант Франц Штраус, недавно прибывший командир одной из рот, с живым блеском темных глаз и розовыми щеками, сидел на русской шинели. Светлые волосы под козырьком фуражки прилипли к его запачканному пороховой копотью лбу. Когда он умолкал, тонкие губы сжимались в прямую линию. В нем как-то неестественно сочетались холодная пунктуальность и темперамент южанина.

Воронка была на краю отлогой лощины. Два пулемета здесь установили так, чтобы стрелять и по траншее и по высоткам. Еще один пулемет оставался в резерве. Пулеметчик смазывал затвор. Незнакомый Густаву ефрейтор, держа руками свою забинтованную у колена в разрезанной, окровавленной штанине ногу, тихонько постанывал. Щеки его, землисто-серые, напряглись, мелко дрожали. Рядом с воронкой солдаты копали окоп.

— Холодная земля, — пробормотал один из них. — У меня ревматизм. Дома горячим песком отогревался. Теперь скрючит ноги.

— А ты русские пули лови горяченькими, — посоветовал ему другой.

— Поймай сам ее, — буркнул тот. — Своим дурацким лбом...

Ниже, в лощине, стояла русская кухня, валялись ящики от снарядов, лежали убитые: кто на носилках, кто прямо на земле. Видимо, русские сюда перетаскивали раненых с высоток и Штраус распорядился добить всех.

«Печальная необходимость войны, — подумал Зиг. — Но если русские атакуют и увидят это... Надо стоять до конца».

— Мы узнали, — говорил лейтенант Штраус, — что на гребне засели лишенные званий русские офицеры. Представляете, Зиг? Это хорошая шутка. Я думаю, они теперь ждут момента, чтобы сдаться в плен...

— Господина лейтенанта к аппарату, — сказал радист. — Просит «Гамбург».

«Гамбург» был позывной командира полка.

— «Девятый» слушает! — бодро крикнул в микрофон Штраус. — Да, да... Совершенно верно! Там, где ступила нога германского солдата, земля навечно принадлежит ему... Благодарю!

С неба к земле точно натекали упругие тени, ложились на мертвецов, на снег и густели. Крайний мертвец лежал совсем близко: черные волосы его слиплись от крови, раскосые монгольские глаза открыты и губы искривлены, точно он злобно усмехался.

За русскими траншеями тремя огненными шарами горели кроны сосен, подожженные минами. В этом было что-то языческое, непонятное. Густав почему-то вспомнил, что язычники хоронили убитых при свете трех огней. Он удивился еще тому, как незаметно прошло много времени и наступают сумерки. В бою не замечают минут, даже часов — все измеряется лишь жизнью и смертью.

Кончив разговор, покрасневший от возбуждения и довольный Штраус обернулся к Густаву:

— Итак, ночью мышеловка захлопнется. Полковник говорит, что мы ближе всех к Москве. Я буду ходатайствовать, Зиг, чтобы вам присвоили офицерский чин. А сейчас за дело! И помните: мы созданы из немецкого железа.

Эта фраза была из памятки, написанной Гитлером, которую солдаты обязаны знать наизусть, как молитву: «...Ты должен только действовать, ничего не бояться, ты, немецкий солдат, неуязвим. Нет нервов, сердца, жалости, ты сделан из немецкого железа. После войны ты опять обретешь новую душу, ясное сердце — для детей своих, для жены, для великой Германии. Уничтожь в себе жалость и сострадание. Завтра перед тобой на коленях будет стоять весь мир».

XXIV

Штраус привстал, чтобы оглядеться, и тут же, громко вскрикнув, повалился, схватившись за плечо рукой. От гребня высотки долетел слабый хлопок.

Радист и пулеметчик бросились к лейтенанту. Штраус мычал, на щеках его каплями выступил пот. Но рана оказалась пустяковой, легкая царапина и синяк. Увидев это, Штраус начал ругаться, затем велел достать из его сумки бутылку коньяку, хорошо промыть царапину. Коньяк был французский, и Зиг подумал, что, вероятно, на эту бутылку держал тогда пари лейтенант Гофман.

— Негодяи, только мундир попортили. Эти олухи ничего не умеют делать хорошо. Сегодня мы задержались оттого, что их, вероятно, раз в тридцать больше. Их стадами нагнали сюда. Очень хорошо! Перебьем здесь, и хлопот меньше.

Желая убедиться еще, как действует рука, он сам лег за пулемет, выпустил длинную, неэкономную очередь по траншее. Гильзы, отброшенные пулеметом, сыпались на Зига, одна задела, обожгла запястье. Радист уже передал команду минометным батареям. И гребень холма оплывал в дымных разрывах.

— Пусть молотят как следует, — говорил Штраус. — Нечего жалеть заряды... Слушайте приказ, унтер-офицер. Возьмите пулемет и отправляйтесь назад. Вы должны прикрыть мой левый фланг... Ну и глоток коньяку, чтобы согреться.

Обратно Густав добрался быстрее.

Лемке успел откопать ступени, а танкист, надев его каску, глядел в сторону холма.

— Что-то затевают иваны, — доложил он.

— Нам приказано быть здесь, — сказал Густав.

Учуяв запах коньяка, Лемке выразительно задвигал носом. Пулеметчик, вслед за Густавом спустившись в яму, начал торопливо устанавливать MG{50}.

В этот момент защелкали выстрелы на холме, и тогда Густав заметил бегущего по склону человека. Стреляли, очевидно, по беглецу.

— Влепи ему хорошую очередь, — сказал танкист пулеметчику.

— Не стрелять! — приказал Густав. — Он бежит к нам.

Русский упал, пополз. Его заметил, очевидно, и Штраус. Возле окопов, на холме, стали рваться мины. Русский вскочил и снова побежал. Упал он возле их ямы.

Танкист и пулеметчик стащили русского вниз. Он сам достал из-за пазухи наган и передал Густаву. Молодое лицо его было грязным, немного испуганным. Он тяжело, с хрипом дышал, то и дело облизывая губы. Шинель колдобилась от липкой глины, на петлицах были следы вырванных знаков различия.

— Капут, иван, — смеялся танкист.

Русский заговорил на ломаном немецком языке, путая окончания глаголов. Густав понял, что он хочет видеть офицера и что другие русские готовы прийти сюда.

Лемке дал ему сигарету, а когда щелкнул зажигалкой, в серых глазах русского будто мелькнули злые огоньки.

— Я отведу его сам к лейтенанту, — сказал Густав. — Надо хорошенько допросить. Лемке, будешь за меня.

Густав заставил русского снова ползти, но уже по ходу сообщения. Штраус ждал их.

— Так, — улыбнулся он, выслушав доклад унтер-офицера и с любопытством оглядывая пленного. — Это начало...

Русский торопливо сказал, что он бывший лейтенант Сазонов и что еще десять человек готовы уйти сюда, в том числе один бывший полковник.

— Сазоноф, — медленно повторил его фамилию Штраус. А затем спросил, почему только десять хотят сдаться.

Мешая русские слова и немецкие, пленный объяснил, что их окоп находится с краю, но если другие увидят, как они сдались, то, скорее всего, поступят так же. Он заметил теперь добитых раненых, и лицо его как бы окаменело, а брови сдвинулись.

Штраус распорядился, чтобы ему налили коньяку. Взяв у радиста пластмассовый стаканчик, тот выпил крепкий напиток, как воду, должно быть не чувствуя крепости и вкуса. Грязным обшлагом шинели он вытер губы.

Затем Штраус еще спросил, почему не капитулировали раньше. И тот жестом показал, как стреляют в затылок.

Штраус усмехнулся, рот его жестко вытянулся, и, помолчав, он спросил, как тот думает известить своих.

Уловка была нехитрая: если ответит, что должен вернуться, значит, он, предположительно, разведчик, посланный узнать, много ли тут немцев, и его следует немедленно прикончить.

Русский ответил, что надо лишь пустить две ракеты.

— Что ж... Две ракеты, — приказал Штраус. — Всем готовность к бою!

Минут десять после того, как в хмуром, сумеречном небе рассыпались, загасли ракеты, никакого движения у окопа не возникло. Наконец от подбитого танка, стоявшего близко к лощине, отделилась фигура, за ней другая... Русские незаметно переползли туда. С гребня в них уже не стреляли. Густав насчитал десять человек. Они, как плоские тени, вставали, быстрыми скачками уменьшая пространство, отделявшее их от воронки. Сазонов махал им рукой, что-то взволнованно прокричал. Добегая, русские шумно скатывались в воронку. Поросшие у кого рыжей, у кого черной щетиной лица, давно не мытые, казались изможденными, отупевшими.

Штраус тут же по радио сообщил, что захватил пленных и о возможности атаки на высоту с левого фланга, где брошен окоп. Зигу он приказал вернуться, готовиться к броску.

В наступавшей темноте уже сливались очертания подбитых танков и ярче горели за русскими траншеями сосны. Пламя лизало их ветви, как ребра скелетов. Густав, пригибаясь, неторопливо двинулся по ровику.

— Все в порядке, господин унтер-офицер, — доложил Лемке. — И у нас еще один пленный.

Танкист держал в вытянутой руке за уши серого зайца, изгибавшегося, трясущего лапками.

— Наблюдали... А он, как мина, свалился. Где-то у русских его пугнули, — объяснил довольный Лемке. — Хорошее жаркое будет!

И в этот момент позади раздался свист, кто-то громко вскрикнул, захлебнулась длинная автоматная очередь. Русская звучная брань, крики смешались, утонули в грохоте разрыва гранаты. Потом еще несколько гранат разорвались в лощине. Начали трещать автоматы уже дальше от воронки.

Ничего понять Густав не мог. С кем вели бой? Может быть, русские атаковали из лощины?

Он видел, как из воронки сразу выскочили двое: один упал, рассеченный трассами пуль, а другой, не задетый ими, бежал. Густав узнал в нем лейтенанта Штрауса.

Лейтенант свалился на Бауэра, и тот выронил зайца.

— Русские! — прохрипел Штраус. — У них в сапогах были ножи... Огонь!.. Гранаты!

— Там есть наши, — сказал Лемке.

— Огонь!

Задыхаясь от бешенства, лейтенант вырвал из руки Лемке гранату и метнул ее. Граната разорвалась, не долетев до воронки. Пулеметчик начал стрелять. Кто-то еще появившийся там, русский или немец, угадать было невозможно, скошенный очередью, завалился в молочный лишай дыма. А позади, у русской траншеи, беззвучно горели три сосны.

XXV

— Взгляни-ка, Галицына, чего там? — сказала Полина. И Марго вышла из землянки. У лощины, в темноте, потрескивали немецкие автоматы. Рыжими клубками лопались гранаты, мелькали угловатые тени. Командир роты лейтенант Еськин и сержант Захаркин смотрели в ту же сторону.

— Только немецкие автоматы бьют, — проговорил Захаркин.

— Да, — отозвался Еськин.

Левее черной глыбой застыл подбитый танк. Утомленные за день ополченцы в траншее скребли ложками котелки. Звякал половником о термос Михеич, разливая гороховый суп.

— Горчички, Михеич, не достал? — спросил Родинов.

— Была. И снаряд угодил в повозку. К такому супу надо зеленый лук, ветчину, малосольные огурчики.

А Марго после того, что было, и думать не хотелось о еде, и как бы виделось еще лицо немца с ямочкой на подбородке, где от небрежного бритья сохранился темный завитой волосок.

«А Ленка отчаянная, — подумала она. — Если б не Ленка...»

Бой у лощины внезапно затих. Теперь из-за холмов доносился приглушенный рокот моторов.

— Надо глядеть в оба, — сказал Еськин.

— С полным удовольствием бы, — хмыкнул одноглазый Захаркин.

— У тебя все шуточки, — ответил Еськин.

С холма взлетела ракета. Бледный свет облил нейтральную землю, изорванную колючую проволоку, накренившиеся, точно могильные кресты, столбики заграждений и трупы убитых немцев. В этом же свете появился идущий человек.

— Кто идет? — крикнул Захаркин.

— Уснули, славяне? — отозвался тот.

— Кто идет? — повторил сержант, щелкая затвором автомата.

— Я иду, Сазонов.

Он держал немецкий автомат, из кармана шинели торчали деревянные рукоятки немецких гранат.

— Лейтенант, — присаживаясь на бруствер, заговорил он, — сообщи в дивизию: танки накапливаются за высоткой. Полтора километра...

Тронув ладонью шею, обмотанную полотенцем, Сазонов наморщился, заскрипел зубами.

— Ранен?

— Малость.

— Это вы шумели? — спросил Еськин.

— Мы. Немцев из лощины выбили. А связь у нас прервана. Танки бы артиллерией накрыть.

— Артиллеристы к нам идут, — сказал Еськин. — Ждем.

— Ну? И я подожду. Координаты дам, — он съехал в траншею, обваливая комья земли. — Махра, лейтенант, есть? Сигарету немецкую выкурил, а теперь глотку ершит.

Захаркин развязал кисет, оторвал клочок газеты.

— Как у вас там?

— Обыкновенно... Девочек только нет.

— Насчет девочек брось, — проговорил Еськин. — Они тоже воюют.

— Ну да, — кивнул тот, прикуривая. — Мы в окопе, когда тихо было, конкурс устроили на самую короткую новеллу, с самым убедительным концом.

— Это зачем? — спросил Еськин.

— О женской психологии такая новелла. Ночь и луна. Он и она. Он: отдайся или смерть! Она: лучше смерть! И... отдалась.

— Ну, ягодки-маслинки! — рассмеялся Захаркин и толкнул его, указывая глазами в сторону Марго.

— А-а... Ох, черт! — Сазонов опять схватился рукой за горло.

Марго повернулась и ушла в землянку. Раненые ополченцы лежали на соломе; голые ноги, животы, перетянутые бинтами, клочья окровавленной ваты, серо-пепельные лица точно впитывали багровый жар, исходящий от самодельной печурки. Лена, так и не снявшая каску, подкладывала дрова. Возле Симочки, лежавшей на носилках, был Краснушкин, молчаливый и какой-то потерянный. Наташа и Полина разливали в солдатские кружки чай.

— Не слыхать? — спросила Полина, имея в виду госпитальные фургоны, которые должны были отвезти раненых в тыл.

— Нет, — вздохнула Марго.

— Будто мы одни, — сказал рабочий с перебитыми ногами. — Целый день калечили народ. Где ж успеть... А чего пальба там вышла?

— Соседи, — ответила Марго. — Немцев из лощины выбили.

Огонь в печурке разгорелся, и Леночка отодвинулась, сняла каску, должно быть забыв, что волосы ее накручены на газетные обрывки.

Эти тайные домашние средства женской привлекательности, спрятанные во время боя под каской, невольно вызвали смех раненых ополченцев.

— Ленка, — испуганно проговорила Наташа. — Закрутки!

— Ну и что? — ответила Лена, деловито распутывая закрутки. — Естественно.

— Ох, бабье! — смеясь и всхлипывая от боли, проговорил ополченец с забинтованной грудью. — Ох!..

Захаркин просунулся в блиндаж, удивленно тараща свой единственный глаз.

— Чего гогочете? Давай шевелись по-быстрому. Транспорт есть!

Раненые задвигались, стали перебираться к выходу.

— Вот, — наклоняясь к Симочке, заговорил Краснушкин. — Увезут. Ну, вот... Это ключ, Серафима Ивановна. Квартира в Москве пустая. Если понадобится, когда из госпиталя выпишут...

Зашли два пожилых бородатых санитара.

— Носилки берите, — командовала Полина. — Да осторожней... Ну, прощай, Светлова. Живи!

Взглянув на Краснушкина, она рукавом телогрейки вытерла глаза и закричала санитарам:

— Чего ждете? Бери носилки!

Краснушкин помог санитарам вытащить носилки. Около блиндажа стояли трое артиллеристов, глядя, как перетаскивают раненых. В чистеньких длинных шинелях, фуражках, не испачканные копотью, они заметно выделялись среди ополченцев. За плечами одного из них висела рация с поднятой антенной.

— Координаты точные, — уверял их Сазонов. — Без дураков.

— Вы что, артиллерист?

— Командовал батареей... Выручайте, хлопцы! Десятка три немецких танков. Раздавят утром.

— Три десятка? — капитан, говоривший с ним, задумался.

— И бронетранспортеры!

— Нас бы устроило гораздо больше, — ответил капитан. — Да ничего не поделаешь.

Он передал в микрофон несколько цифр.

— Какие орудия? — поинтересовался Сазонов.

— Сейчас увидите, — сказал капитан.

Позади траншей в лесу что-то завыло, длинные хвостатые кометы понеслись оттуда, ярко освещая кроны деревьев, фургоны, на которые еще грузили раненых, ездовых, удерживавших испуганных лошадей. Многие ополченцы в траншее испуганно присели. А вой нарастал; казалось, что уже горит небо. И за высотками, где падали хвостатые кометы, растекалось зеленоватое огненное море.

— Что ж это? Что? — спрашивал Захаркин. — Эх, ягодки-маслинки! Во дают... Бог войны!

— Эрэсы, — проговорил Сазонов изменившимся голосом и весь как-то напружинясь.

— Они, — сказал капитан.

Вой реактивных мин оборвался, и небо потемнело, а за высотками что-то само по себе уже горело, взрывалось.

— Боеприпасы рвутся, — определил Сазонов. — Точно залп уложили! На корректировке я всегда пятерку имел.

— Слушай, — произнес капитан, — так за что же тебя из комбатов?

— Было за что, — отмахнулся Сазонов. — Командиру полка в морду дал... Медичка у нас была. За нее. А выяснилось, что сама к нему бегала... Все, пошел я.

Фигура его мелькнула еще раз у колючей проволоки, растворилась в темноте. А Марго вдруг захотелось плакать, и так, как плачут лишь дети, не стесняясь слез, не задумываясь над причиной оттого, что эту причину словами не выскажешь, как часто плакала она в детстве от грустной музыки.

«Я просто глупая... Глупая, — думала она. — Мне же виделся этот Сазонов грубым и отвратительным. А черствыми, грубыми никто не рождается, такими делаются потом... И кто здесь виноват?»

Заскрипели колеса отъезжавших двуколок с ранеными.

В пяти шагах от Марго тихо говорили Родинов и Краснушкин.

— Увезли... Почему так в жизни: люди, которым следовало бы встретиться раньше, находят друг друга очень поздно?

— Да-а... — вздохнул художник. — Наверное, потому, что люди торопятся.

— Вы думаете, люди не умеют ждать?

— Нет... Люди не часто умеют поступать так, как им хотелось бы.

— Но и жизнь ведь коротка, — сказал архитектор. — Очень коротка. Чертовски!

А за холмами еще что-то рвалось, брызгали к небу синие языки пламени.

XXVI

Утром в траншее появился комиссар батальона Чибисов. В солдатской шинели, в обмотках и каске, он ничем не выделялся среди бойцов, словно подчеркивая этим, что не знаки различия, а лишь собственные качества определяют место человека.

Его сопровождал незнакомый лейтенант с толстым лицом, кудрявыми баками на щеках и с фотоаппаратом на груди. Увидев Захаркина, комиссар, щуря веселые глаза, спросил:

— Ну, ягодки-маслинки, побил вчера супостата?

— Было.

Когда Захаркин смеялся, то его веснушчатое лицо излучало отчаянную радость.

— Вроде Кутузова, — улыбнулся Чибисов. — И тот с одним глазом, а Наполеона бил... Только вчера еще передовые отряды фон Бока дрались...

— Да сообразили уже, — ответил Захаркин, поглядывая на лейтенанта, который в этот момент фотографировал немецкие танки.

Чибисов подошел к землянке, возле которой умывались девушки, насыпая в ладони друг другу снег из котелка.

— Знаю, знаю про Светлову, — сказал он. — Ее в госпиталь увезли. Жива будет. А вас при первой же оказии отправлю в штаб.

— За что? — спросила Леночка.

— Как за что? — лицо Чибисова приобрело сердитое выражение, и усы, будто окантованные желтизной, грозно задвигались. — Это что еще! Приказ!.. На то и приказ, чтобы выполнять его беспрекословно... В штабе люди нужны. С корреспондентом и уйдете.

Захаркин довольно жмурил единственный глаз. А незнакомый лейтенант, успевший сфотографировать подбитый танк, разглядывал девушек с затаенным интересом.

— Не разговаривать! — добавил Чибисов, хотя никто и не пытался говорить. — Захаркин, где твои бронебойщики? Корреспондент бронебойщиками интересуется.

— А вот, рядом, — Захаркин указал лейтенанту ячейку, где с противотанковым ружьем возились Краснушкин и Родинов.

— Так вы это... побеседуйте, — сказал Чибисов лейтенанту. — Я до командира роты.

Стараясь не глядеть на девушек, как бы опасаясь, что вся строгость его иссякнет, он торопливо повернулся, ушел. Захаркин весело хмыкнул и побежал следом.

— Ну, вредина, — сказала Наташа. — Это Захаркин подговорил, чтобы нас отправили.

В соседней ячейке, наполовину завалившейся, где были Родинов и Краснушкин, а около стоял подбитый танк, лейтенант уже записывал что-то.

— Это просто, — говорил Родинов. — Идут они, а мы сидим...

— Ясно, — произнес лейтенант. — Сколько за день фашистов истребили? Десять, двадцать?

— Посчитать как-то не сообразили. Виноват.

— Запишем... Ну, а танк?

— Танк большой. В него целить — одно удовольствие. Едет, знаете ли, а мы щелк...

— И к самой траншее подпустили? — глядя на нижний люк танка, из которого свесилась рука мертвого немца в зеленой перчатке, спросил журналист.

— Если вдалеке сгорит, никакого проку. А тут и горючее на коптилки взяли, кое-какой харч нам доставили, ну и крыша от бомб.

— Интересно! — засмеялся лейтенант. Он сдвинул карандашом фуражку на затылок и начал быстро писать. Видимо, захваченный радостью, что получится удачный очерк, такой, как и нужен для воспитания героизма, с деталями русской смекалки, возбужденный тем, что находится в боевой линии, где под ногами опаленные гильзы, а за бруствером на исчерненном снегу трупы врагов, он и не подметил скрытой издевки, не подметил, как другой бронебойщик, перетирая тряпкой крупные, в ладонь, патроны, ухмыляется и качает головой.

— Очерк будет называться «Под гусеницами танка», — сказал корреспондент. — Я вам специально перешлю газету.

— Вы из Москвы? — спросила Наташа.

— Да, да, — отозвался лейтенант. — Ночью выехал.

— Как там?

— Москва стоит, — бодро сказал он. — Тоже воевали, девушки?

— Мы испугались, — серьезно ответила Лена.

— А-а, — скучным голосом, но игриво поводя карими глазами, протянул тот. — Ну, еще увидимся... Вас я потом сфотографирую.

Сунув блокнот в карман, он ушел, покачивая массивным торсом, догонять Чибисова.

— Откровенность и тут не вознаграждается, — усмехнулся Краснушкин. — А вы, старая перечница, зачем говорили ерунду? Напишет ведь.

— Что я мог еще сказать? — возразил Родинов. — Что пропотел, как в бане, и что хотелось маму звать в шестьдесят лет? Этого словами не расскажешь. А ерунды всегда пишут много... Что-то Кузьмич запаздывает. Раскис, видно, старик. У меня вот сало есть. Между прочим, тут я не врал. Захаркин его ночью из танка достал и с нами поделился. Отличное сало, русское. Не побрезгуете?

Он придвинул котелок, в котором лежал кусок розоватого сала.

— Не побрезгуем, — сказала Леночка. — Есть хочется...

— Зажарим по-охотничьи... с дымком, — говорил Родионов, отрезая шпик тонкими ломтями и протыкая их заранее наструганными щепками. Спичкой он зажег эти щепки. Сало трещало, аппетитно румянилось, впитывало дым.

— И на хлеб его сразу... горяченькое, — советовал художник.

— Да, красавицы, — начал опять Родинов, — сколько я жил, а не перестаю удивляться людям.

— Какие мы красавицы? — ответила Марго. — Вот Симочка... это да. Будь я мужчиной, только Симочку и любила. Честное слово!

— Она такая чистая душой, — поддержала ее Наташа, — как в романах бывают.

Архитектор лишь криво усмехнулся. Зная прежние высказывания девушек о Симе, он, видно, не мог уяснить, что женская непоследовательность хранит больше искренности, нежели все их рассудительные выводы.

— В романах? — задумчиво улыбнулся художник. — А представьте, что Эмму Бовари, например... такой, как ее создал месье Флобер, доставили в окопы и под командование нашего сержанта. Много бы валерьянки понадобилось... Это я к чему?.. Ходил я по молодости к Льву Толстому в Ясную Поляну и наблюдал. Видел, как Софья Андреевна под каблуком его держит. А сам он был нрава горячего. Тогда и понял, откуда непротивление злу насилием явилось. Буддийская идея, значит, на русский лад. И умный же... ох умный. Глаза точно насквозь других пронизывают. Но в себе разобраться не мог. И понял еще я, что не хватит у меня таланта написать его портрет...

Далекий, еще непонятный гул свалился в траншею.

— Во-оздух!.. Воздух! — прокричал наблюдатель.

Ополченцы вскакивали, надевали каски. Выглянула из землянки Полина с заспанным, сердитым лицом, но тут же глаза ее расширились.

— И-их... Страсть какая! Будто утки летят...

Самолеты, действительно, летели косяком. Сверху вились «мессершмитты», как осы над гнездом. Прибежал Захаркин.

— Шпик, черти, лопаете?.. Давай-ка свою бандуру приспосабливай! — И сам начал устанавливать противотанковое ружье дулом к небу.

— И наши летят... истребители, — сказал Краснушкин. — Три пары...

К шестерке истребителей устремились «мессершмитты». Через секунду нельзя было уже разобрать, где какие самолеты, — всё завертелось, потрескивали авиационные пушки. Брызнула яркая вспышка, и от нее разлетелись обломки двух самолетов.

— Эх, — выдавил Захаркин. — Тараном взял.

У Марго невольно до боли стиснулись зубы. Как-то ясно вдруг она припомнила голос летчика за столиком «Метрополя», рассказывавшего о таране. А бомбардировщики плыли уже над холмами. Каплями посыпались бомбы. Визг проникал под шинель, холодным гвоздем скреб у лопаток. Марго испытала полную беспомощность. Вот когда было по-настоящему страшно. Гулко выстрелило противотанковое ружье. Ополченец, бежавший по траншее, упал. И Марго повалилась на его ноги.

Земля качалась. Слабо доносился голос Захаркина:

— А-а... Кувыркнулся... Гори, стерва! Патрон!

Новая серия разрывов обрушила землю в траншею, и чем-то больно, как палкой, ударило Марго по спине. Затем гул самолетов начал удаляться.

— Бинт... Дайте бинт! — услыхала Марго. Это говорил Родинов, и она поднялась. Траншея осыпалась, совсем близко дымилась глубокая воронка. На месте землянки чернела яма с раскиданными бревнами. Леночка выплевывала песок и протирала глаза. Командир отделения Самохин, лежавший возле Марго, бормотал:

— Три войны прошел, а это...

Валялось осыпанное землей противотанковое ружье, которое и упало на Марго. Краснушкин лежал у ячейки, ему, как бритвой, отрезало верхнюю половину лба. Захаркин сидел рядом, а на его губах пузырилась кровь.

— Дайте же бинт, — повторил Родинов.

— Зачем? — вдруг спокойным голосом ответил взводный. — Не трать... Эх, ягодки-маслинки.

Наташа вытянула руки, подхватила его клонившуюся голову.

— Чего уж, — сказал Самохин. — Убитый...

— По... Полина, — указывая на развороченную землянку, вскрикнула Леночка. — Там была Полина...

У хода сообщения, который выводил к тылам роты, мелькнуло бледное лицо корреспондента. Появились Еськин и Чибисов.

— Что Захаркин? — спросил ротный. — Убит?.. Самохин, принимай взвод! К бою!

XXVII

Бой за высотки кончился. Оттуда немецкие танки уже спускались в лощину. Несколько бронетранспортеров ползли к траншее, частые очереди их скорострельных пушек напоминали гулкий лай. Воздух пропитался дымом и сухой гарью взрывчатки.

А левее, в шахматном порядке, тоже двигались танки, бронетранспортеры.

Чибисов стрелял из противотанкового ружья. Каску его пробило сбоку пулей, на щеке и усах виднелась кровь.

— Патрон! — оборачиваясь, крикнул он.

Родинов тряхнул пустой брезентовой сумкой.

Неожиданно бронетранспортеры остановились. Из них выпрыгивали солдаты и бежали к лощине. Затарахтел ручной пулемет. Еськин установил его на бруствере. Голова и плечи лейтенанта тряслись крупной дрожью.

Блекло-синие трассеры потянулись от бронетранспортера, и бруствер траншеи словно обмахнули железной метлой. Фуражку с головы Еськина сорвало. Ополченец, дергавший в этот момент затвор винтовки, присел и, царапая каской стенку траншеи, завалился набок.

Приподняв его, Марго и Леночка увидели под каской багрово-черную, в пятак, дыру.

— М-м, — как от зубной боли, простонала Лена.

Около Еськина присевший на корточки связист монотонно говорил в телефонную трубку:

— «Рязань», а «Рязань»... Лапоть бы тебе в глотку!.. «Рязань».

Малокалиберные снаряды опять грохочущим роем ударили по брустверу, и Еськина вместе с землей точно смело на дно траншеи. Он затряс головой, а ладонями стиснул уши.

— Лейтенант, — крикнул ему Чибисов, — отводи роту!

— Как?

— Ты оглох?.. Левее прорвались, не видишь?

— Отступаем, да? — произнес кто-то.

— Мы выполнили долг, — сказал Чибисов.

Чибисов знал то, чего не знали остальные: еще вчера батальону поставили задачу — удержаться на этом рубеже не менее трех часов, когда фон Бок атакует их главными силами. Но и Чибисов не знал, по каким соображениям было установлено это время. А складывалось оно так: в штабе фронта, планируя бой, рассчитали возможности батальона при массированном ударе авиации и танков держаться около часа; командир дивизии на всякий случай прибавил еще час; в полку же, чтобы отличиться, установили три часа... И в штабе фон Бока рассчитывали прорвать эту линию обороны за час боев, а затем двинуть танки в обход Бородинского поля, отрезать штаб русской армии, нарушить управление войсками и открыть путь к Москве. Но бой шел полдня, десятки немецких танков горели, а фон Боку доложили, что русские заполнили войсками вторую линию обороны и надо было снова готовить прорыв. Чибисов не знал, что разъяренный фельдмаршал уже сместил командира дивизии, отдал под суд командира полка, не выполнившего его приказ.

Сейчас Чибисов молча глядел на усталых, испачканных землей, копотью, своей и чужой кровью ополченцев, сгрудившихся в узком ходе сообщения. Где-то в лесу затрещали немецкие автоматы.

— Э, черт! — выругался Еськин. — Обходят, гады.

— Там ведь Наташка и раненые, — сказала Лена.

— За мной! — крикнул Еськин.

Сильно прихрамывая, он побежал вперед. Ход сообщения выводил к лесному овражку. Здесь пули роями трещали в кустах.

На склоне лицом вниз, с термосом за плечами лежал убитый Кузьмич. Рядом валялась знакомая всем почтальонская сумка. Видно, хотел доставить в траншею и письма, но угодил под осколок. Самохин, бежавший впереди Марго, подхватил эту сумку.

За кустами стояли две повозки с ранеными. Перепуганные ездовые загнали лошадей меж деревьев и, опасливо приседая, тянули вожжи. Размахивая кулаками перед лицами ездовых, бегала Наташа.

— Трусы! — выкрикивала она. — Испугались?

Сейчас, когда надо было думать не о собственной жизни, а о беспомощных раненых, она точно и не замечала летящих пуль, не пригибалась, и такой яростью горели на ее бледном лице щеки, что ездовые шарахались от нее.

— Так их, дочка! — крикнул Чибисов.

На другом склоне овражка мелькали фигуры в длиннополых шинелях.

— Ой, девочки, — неожиданно всхлипнула Наташа. — Ой!

Затрясся в руках Еськина пулемет.

— Огонь! Огонь! — командовал Чибисов. — За мной!

Пробежав несколько шагов, он точно споткнулся и упал. Ополченцы залегли меж деревьев, стреляя в мелькавшие фигурки. И те отбегали в гущу леса.

— Галицына, — сказал Еськин, поворачиваясь, — как Чибисов, узнай.

— Убитый, — проговорил оказавшийся рядом Самохин. — Убитый наповал.

Скрипнув зубами, Еськин вынул из кармана гранату.

— И повар убит. А письма я взял, — неизвестно к чему доложил еще Самохин.

Еськин лежал, широко раздвинув ноги. Очередь разрывных пуль взрыхлила землю. И прямо на глазах Марго брызнули, разлетелись какие-то щепки от ноги лейтенанта.

— Черт! — выругался Еськин, сползая в канавку, где была Марго.

Взглянув на разлохмаченный сапог, на Марго, у которой болезненно исказилось лицо, он тихо рассмеялся:

— А еще говорят, что в одно место не попадает... Деревяшка была.

И тут же лейтенант нахмурился, как бы досадуя, что открылся секрет его хромоты. Чувство, не менее сильное, чем ужас, захватило Марго.

— Эх, Галицына, — шепотом вдруг сказал Еськин. — Дай-ка я тебя расцелую... Что подполковнику обижаться? Напоследок ведь.

— Да, — проговорила она, теряя смысл услышанной фразы, удивленная необычным светом глаз Еськина. — Да. Зачем обижаться?

Лейтенант быстро наклонился к ней. Она почувствовала его мягкие, сухие, до боли прижавшиеся губы и холодные, жесткие ладони на щеках.

Этот первый в ее жизни поцелуй оглушил сильнее, чем грохот разрывов, вызвал какую-то дрожь тела. Изумленный Самохин громко крякнул, должно быть, не только видеть, но и слышать, чтобы целовались под убойным огнем, за три войны ему не приходилось.

— Что, Самохин? — лейтенант приподнялся и крикнул другим бойцам. — Отходить!

— Ну да... Чего ж, — бормотал Самохин. — Да как? Ты, лейтенант, как?

— Отходите! Быстрее, черт бы вас драл! — округляя глаза, выкрикнул Еськин. — Раненые там. Я прикрою! Что ты, Галицына, будто курица мокрая, дрожишь?

Если бы она знала, что и у него это был первый в жизни поцелуй, если бы знала, как дрогнуло у него сердце, когда в первый раз увидел ее, а затем по ночам грезил, что возьмет в ладони ее щеки, приблизит к своим губам, и как ругал себя потом, сознавая несбыточность, невозможность этого — слишком красивая девушка и подполковник ее красив, умен, не чета заурядному лейтенанту да еще полукалеке; если бы она знала, какая тоскливая боль в этот миг жгла его, — на култышке, с разбитым протезом, не пробежать и сотни метров, поэтому часы жизни сочтены и умирать надо здесь, — то поняла бы грубость и жестокие нотки его тона. Но знать всего этого она не могла.

— Давай, милая. Чего ж! — тянул ее Самохин. — Приказано ведь.

Они пробежали за кусты, туда, где уже собирались другие бойцы. Фуры с ранеными еще не уехали, но ездовые уже высвободили лошадей.

У дерева на боку лежала Наташа, согнув колени, точно захотела поспать, а рука ее как-то неестественно была откинута.

— Наташка! Что?.. — тормошила ее Лена.

Марго тоже присела рядом, заглядывая в лицо Наташе.

— Быстрей, быстрей, — говорил Самохин. — Чего уж. Мертвая аль нет — клади ее на повозку.

И вместе с Родиновым он поднял тело Наташи, уложил возле раненого бойца.

— Гони!

Ездовые хлестнули лошадей. Обе повозки умчались по лесной дороге.

Где-то совсем рядом затрещали немецкие автоматы. Короткими очередями стал бить пулемет Еськина. И вдоль траншей уже двигались немецкие бронетранспортеры.

Огнеметные струи, как плавка из мартена, лились вниз, и земля набухла ревущим пламенем.

Отходили напрямик, через лес. Позади утихала стрельба.

В стороне, над лесом, шел бой истребителей. Десятка три самолетов располосовали небо дымом и бешено крутились, завывая моторами, часто хлопая пушками. В той же стороне перекатывалась и гулкая артиллерийская пальба.

— Стой! — приказал Самохин. — А ну сосчитайсь! Много ль нас?

Тринадцать ополченцев собрались вокруг него, дыша, как загнанные лошади. Выбившиеся из-под каски пепельные волосы Лены стали грязно-бурыми от копоти, шинель испятнана чужой кровью, а у рта появилась новая суровая и горькая, как у старой женщины, складка.

— В окружении мы?.. А? — спросил один боец. — И лейтенант не догнал...

— Хватя скулить! — прикрикнул Самохин. — А лейтенанта до конца жизни поминай. Никто б не ушел. — И, обращаясь к Леночке, добавил: — Ну-к, милая, затяни рану тряпицей.

Лишь теперь все заметили, что с руки его капает кровь. У кого-то нашелся бинт, ему вспороли рукав. Леночка стала торопливо перевязывать сквозную рану чуть ниже локтя. Глядя на его жилистую, обросшую седым волосом руку, Марго почему-то вспомнила, как Самохин и другие ополченцы из старых солдат на рассвете переодевали чистое белье. И Захаркин еще подсмеивался над ними, советовал оставить кальсоны про запас.

— Будто войны разные, а смерть да раны одинаковые, — говорил Самохин, качая головой, не то от боли, не то удивляясь этому. — В прошлую войну мне чудок другую руку не отбило.

Натянув рукав, он прибавил:

— Теперь слушай мою команду...

За час они миновали поле с высокой, присыпанной снегом жнивой, деревню, где не осталось людей, а только валялись убитые коровы, затем едва не наткнулись в логу на ползущие танки и вышли к другому лесу.

На опушке здесь стояли разбитые зенитная пушка и колесный трактор. Немного дальше горели четыре танка. Около зенитки лежали убитые артиллеристы и человек в гражданской промасленной фуфайке. Должно быть, на этом колхозном тракторе зенитчики перетаскивали орудие, увидели танки и приняли бой.

— Вишь ты, — сказал Самохин. — Могли б в лес податься, а не ушли.

Он передал художнику почтовую сумку:

— Глянь-ка письма. Может, кому из нас есть?

Тот молча вытащил конверты и стал называть фамилии. Когда не отзывались, укладывал письма назад в сумку.

— И вам, — сказал он, передавая треугольник Марго.

Это было письмо из дому. Она тут же развернула конверт. Нянька писала ей, чтоб не промочила ноги, чтоб не пила холодной воды и пуще всего остерегалась случайных знакомых, а то вот один лейтенант походил неделю к соседке, да теперь исчез «без вести», как эта соседка говорит. Несколько фраз были вымараны черной тушью цензуры. Почему-то осталось слово «рынок»... Кроме того, нянька сообщала, что есть письмо от отца и что на какой-то Яве он купил ей легонькие, «как воздух», туфельки, поэтому скорее надо возвращаться домой.

Она улыбнулась и глянула на свои тяжелые, заскорузлые сапоги.

— Что про Наташку скажем? — тихо вздохнула Леночка. — Мама ведь у нее больная.

— Едет кто-то... Едет! — заволновались ополченцы.

По дороге, вдоль опушки леса, ехали пять конников.

— Немцы так не ездят, — определил Самохин. — И в полушубках они... Конная разведка, может?

Всадники тоже увидели их. Подъехав ближе, один крикнул:

— Что за войско?

Лошадь его перебирала тонкими ногами, косила фиолетовый глаз на бойцов с черными лицами, в прожженных шинелях, исцарапанных касках.

— Свои, братцы! — ответил Самохин.

— Драпанули, что ли?

— Это как драпанули?! — возмутился Самохин. — Ты что? Отходим...

— Если редьку апельсином назовешь, то слаще не будет, — засмеялся разведчик. — Танки противника видели?

— Да по лужку семь танков идут.

— Семь? — переспросил разведчик. — Ну хрен с ними. Шашки тупить не будем, а, ребята?

— Не будем, — смеялись другие всадники. — Оставим пушкарям. Зачем хлеб отнимать?

— А вы шагайте прямо через этот лес! Там и кухня. И баньку вам устроят горяченькую... — крикнул тот и добавил: — Ры-ысью марш!

— Эх, молокосос, — проговорил Самохин, глядя вслед. — Драпанули... Ишь ты! Ну и молокосос.