Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья

I

Каждую ночь в Москве гулко били зенитки. То у Химок, то у Рублева загорались в небе «юнкерсы» и большими, рваными клубками огня падали вниз. Иные бомбардировщики прорывались к центру города. Над Арбатом или Чистыми прудами распускались яркие осветительные фонари, визжали бомбы. Небо полыхало разрывами зенитных снарядов. Дождем падали осколки на крыши, асфальт улиц. А утром наступала тишина. Дворники метлами, будто листву осенью, заметали в кучи раскиданное железо.

То ли этот железный шорох на асфальте, то ли солнечный зайчик, ласковым теплом через простыню касающийся груди, разбудил Марго. Еще с закрытыми глазами она испытывала какое-то беспокойное томление. И, вдруг поняв, что томится, ждет какой-то необычной ласки ее собственное тело, даже испугалась такого странного, впервые узнанного чувства.

Вскочив, она босиком побежала к зеркалу. Стекло отразило ее стройную фигуру, косо торчавшие груди, выделявшиеся тугими выпуклостями на загорелом теле. Она рассматривала себя, точно давно знакомую и чем-то вдруг обновленную картину.

— Нагишом-то чего? — выглянув из кухни, спросила нянька.

— Я красивая? — обернулась Марго. — Красивая, да?

— Красивая, красивая, — буркнула старушка. — Молодая, чать, вот и красивая...

— А писем нет?

— Нету, — сердито проговорила нянька. — Мясо на базаре вот уже по семьсот рублей. За шубу пятьсот дают, а за кило мяса семьсот просят. Я б этих спекулянтов отвадила. Вот где враги-то...

— Ты бо-ольшой политик, — рассмеялась Марго.

— На базар ходи, сделают политиком, — ворчала нянька. — Умывайся-ка! Оладьев картофельных испекла. Потом окопы рыть иду.

— Окопы? — удивилась Марго.

— Все старухи нашего дома идут. Где немец-то? У Брянска.

Одевшись и уже в кухне Марго сказала:

— А мы зайдем опять в госпиталь. Вчера девять писем написала. Один лейтенант, весь перебинтованный, без ног. Я почему-то вспомнила Сережку и Андрея, как дура, разревелась. А он говорит: «Яка ж вы красива. И плачете, як моя Ганночка, дюже красиво. Слезы крупни, як росинки на подсолнухе...»

— Живым-то останется? — спросила Гавриловна.

— Не знаю... Ты когда-нибудь любила?

— Всегда что ли мне было шестьдесят годов? — ответила нянька. — И за мной парни табуном ходили.

— А очень, очень любила?.. Как это бывает?

— Да на что тебе? Ешь, — нянька подвинула ей оладьи. — Сама это узнаешь. Одна дается жизнь, одна и любовь настоящая будет.

— Но живут и без любви, — сказала Марго.

— Живут, — согласилась нянька, — по-всякому живут. Бывает, на золоте едят, в шелку ходят, а коль в сердце радости нет, уж нигде не возьмешь.

Луч осеннего солнца падал через окно и будто шевелил седые, мягкие волосы Гавриловны. Лицо ее оставалось затененным, а волосы, ярко освещенные, напоминали созревший полевой одуванчик, у которого ветер еще не разметал нежную красоту. Бывает и у одуванчика, и у других цветов зеленая молодость, но люди ценят их зрелую красоту, возникающую перед увяданием. Такой сейчас казалась ей нянька. Марго почему-то вспомнила рассказ отца, как в одном африканском племени считают красивыми только женщин, умудренных большим опытом, а не юных девушек. И тогда она восприняла это как нелепость, оттого что старость представлялась безобразной. Но любой возраст, наверное, имеет свою меру красоты. Нянька вдруг стала рассказывать о молодости, о том, как любила. И, слушая, Марго видела ее не увядшей с отечным лицом старухой, а девушкой с льняными косами, бойким взглядом. И она видела, как эту девушку засватал сын богатого лавочника и увез в город и как она встретила студента, потом сбежала от мужа к нему в одном платье.

— И ничего не было у него, — говорила нянька, — кроме револьвера да банта красного. И жили мы так: газетку постелим на полу, и все. Стихи он читал мне, когда хлеба не было. Потом гражданская война началась. Вот и ждала его. Теперь знаю, что давно нет, а все опять жду...

Эти вдруг ожившие перед глазами образы взволновали Марго. И в суховатом тоне Гавриловны слышалась ей уверенность человека, нашедшего истинную радость в той короткой любви, осветившей и все последующие годы. Давно нет студента, уж истлели где-то кости, многое переменилось на земле, и люди стали другими, а образ любимого хранит сердце женщины. И еще одна мысль возникла у Марго: «Что же такое красота и что любовь? Где связь этих понятий? Или, как в хорошей музыке, есть общая гармония? Здесь и таится обновляющая сила жизни... Но в этом и жестокий трагизм одиночества. Будто давно отзвучал аккорд и нет рядом инструмента, а человек явственно слышит его щемящее эхо».

— Заговорилась я с тобой, — недовольно буркнула Гавриловна. — Чего-то память разворошило... Ты ешь, ешь!

— Я ем... Вкусные оладьи, — сказала Марго.

А думалось ей уже об ином. Еще маленькой она бессознательно хотела всем нравиться. И мальчишки наперебой пытались как-то доказать свое расположение. Только Сережка Волков относился к ней с подчеркнутой неприязнью. Это смешило ее, потом заставило чаще думать о нем, вести с ним лукавую игру. Если бы он сдался, то, наверное, она больше и не думала о нем. Но Волков упрямо не сдавался. Ей хотелось чаще видеть его, чтобы продолжить необъявленный поединок. И она сама не понимала, что за этой борьбой скрывается и растет в ней какое-то радостно-тревожное чувство...

«Где теперь Сережка?» — думала она.

Нянька глядела на нее, и в блеклых глазах теплилась грусть любящей матери.

Выбежав из дома, Марго увидела ждавших ее у скверика подружек.

— Ой, знаешь! — заговорила Наташа, делая испуганные глаза и широко открывая свой большой рот. — Знаешь?.. Ленка влюбилась...

Леночка укоризненно поджала губы. Ее серые глаза выражали какое-то немое страдание.

— Знаешь, — продолжала Наташа, — мы еще спали, а она уже в госпиталь ходила. К тому лейтенанту без ног. Ты письмо его Ганночке писала, а Ленка...

— Да ты, — перебила ее Леночка, судорожно дернув головой, — как ты можешь? Он вчера сказал... какое-то предчувствие у него, что не увидит Ганночку... И просил писать письма ей веселые... будто от него.

— Ну и что? — спросила Марго.

— Умер на рассвете.

Сердце Марго вдруг застыло холодным комком. Она вспомнила, что испытывала, проснувшись, когда, наверное, и умирал молодой лейтенант.

— Пошли, — строго проговорила Леночка. — Опоздаем...

Улица возле консерватории была перекрыта. Студенты разных курсов собрались тут и стояли, как бы ожидая чего-то.

— Отойдите, ребятки, — уговаривал их милиционер. — Подале отойдите. Кино, что ли, здесь?

Из ворот соседнего дома глазели любопытные мальчишки. У грузовика несколько рабочих в брезентовых, испачканных кирпичной пылью спецовках жадно дымили цигарками. Угол старинного здания консерватории обвалился. А внизу, на груде кирпича, стояло трое Еоенных.

— Э-э, — протянула Наташа. — Это бомбой, да?

— Одна бомба не взорвалась, — пояснил кто-то. — И вообще нас хотят эвакуировать.

— Куда?

— В Сибирь, — буркнул хмурый студент, державший футляр габоя на плече, как винтовку. — Отгрузят малой скоростью.

— Кто хочет, пусть удирает, — сказала Марго.

— Интересная формулировочка, — произнес другой, красивый черноволосый студент. — Заметьте, не эвакуируются, а удирают. Все, оказывается, удирают?

— Ты не придирайся, — взмахнула руками Наташа. — Как не стыдно! Ничего такого она и не говорила!

Марго знала это скрыто живущее в подруге чувство справедливости. И хотя Наташа более всего не любила ссор, но если где-то видела несправедливость, то, забывая о своей прирожденной рассудительности, бросалась на защиту обиженного.

— Почему же? — упрямо возразила Марго. — Это как раз я говорила!

— Вот, — сказал студент. — Галицына хочет остаться. С немцами еще романы крутить...

— Брось эту демагогию! — зарокотал басом студент-вокалист. — Я тоже не еду, я иду в райком.

— Ходили, — произнес кто-то. — Не берут на фронт.

— Как это не берут, если пойдем добровольцами?

— Медиков берут и техников, а нам говорят: учитесь еще, потом сейте доброе, вечное...

— Тихо! — крикнул милиционер. — Вот народ...

Двое военных бежали по улице к грузовику, а третий куда-то исчез. Медленно затих шум голосов, и было слышно, как переговариваются рабочие.

— Прямо на бомбу лег... Он ее, голубушку, теперь как боязливую куму щупает...

А Москва шумела привычной, будничной жизнью. Где-то на Арбате позванивали трамваи. Спешившие куда-то люди подходили, узнавали, отчего перекрыта улица, и торопливо заворачивали в переулок. Из окна соседнего дома высунулась женщина.

— Нюрка! — позвала она.

Рыжеволосая девчонка лет одиннадцати юркнула было в подворотню.

— Видела, видела! — крикнула женщина. — Погоди, явится отец!..

— Тут бомба, — отозвалась Нюрка.

— И что?.. Невидаль какая! А в ларьке, говорят, муку по карточкам дают. Беги скорей!

— Ладно, — вздохнула девчонка, — иду.

— Эх язви! — пробормотал милиционер. — Вот народ...

Не было видно, что делает сапер, оставшийся у бомбы. Оттуда лишь доносился скрип и позвякивание металла. И все глядели туда, понимая, что каждую секунду эти легкие позвякивания могут обернуться разрушающим взрывом. Наконец сапер поднялся, махнул фуражкой. Двое военных и рабочие побежали к нему.

— Разрядил, — будничным тоном сообщил милиционер.

А сапер, взяв лежащий рядом с воронкой большой желтый портфель, начал складывать в него инструмент.

— Господи, — удивленно проронила Марго. — Ну, да... И портфель его. Это же Магарыч.

— Кто? — спросила Леночка.

— Антон Иванович... Учитель физики. Его Магарычом прозвали.

Она нырнула под веревку, растянутую через улицу.

— Куда? — закричал милиционер, оглянувшийся на стук ее каблуков. — Эх, народ!

Рабочие выволокли бомбу из груды кирпичей. Массивная, с измятым стабилизатором, она казалась неуклюжей, безобразно толстой.

— Антон Иваныч! — окликнула Марго. Тот повернулся, удивленно щуря близорукие глаза. Лицо его было потным, кончик длинного, с фиолетовыми жилками носа побелел.

— Это я, Галицына. Не узнали?

— Галицына? Да, да... Ну, рассказывай, как живешь?

— В консерватории учусь.

— Это хорошо. И я тоже учусь. Сапером-то был еще в прошлую войну, а за двадцать лет многое изменилось.

— Антон Иваныч, — тихо проговорила она, — это очень страшно?

— Как на экзамене без шпаргалки, — улыбнулся он. — Другие-то из вашего класса где?

— Сережка и Андрей на фронте. Помните их? Они вам еще в портфель кота засунули.

— А-а... Волков, — кивнул старый учитель, и глаза его, поначалу будто скованные холодком, наполнились веселой мягкостью. — Самый бескомпромиссный к чужим недостаткам юноша.

— И писем нет, — вздохнула Марго. — А Шубин в студенческом батальоне.

Улыбка сошла с его губ, и, хмуря высокий, изрезанный длинными морщинами лоб, он тоже вздохнул:

— Мальчики, еще совсем мальчики...

Молодой лейтенант-сапер подошел к ним, держа на ладони развинченный «грибок» взрывателя.

— Хитрая штука, — сказал он, поглядывая на Марго. — Через полчаса бы сработал. И когда вывинчивали, мог рвануть.

Антон Иванович укоризненно качнул головой, но тут же, видно догадавшись, что лейтенанта больше интересует красивая девушка, нежели хитроумный запал, мягко сказал:

— Бывает хуже... Что ж, Галицына, прощай. Ехать надо, у Третьяковки еще одна лежит.

И мелкой быстрой походкой, как обычно расхаживал по классу, он зашагал к грузовику, на который рабочие уже погрузили бомбу.

Внезапно снова объявили тревогу.

Бомбоубежище находилось в подвале соседнего театра. Из дверей выбегали актеры, прервавшие репетицию. Грим на лицах, английские камзолы, открахмаленные жабо и бутафорские шпаги — все, что на сцене театра переносило зрителей в другую эпоху и заставляло сопереживать вымысел как реальность, выглядело здесь нелепо. И Марго вдруг поняла, что великое таинство искусства заключено в каждом человеке: глядя спектакль, люди размышляют о чем-то своем и борьбу страстей, изображаемую актерами, преломляют воображением на события близкой им жизни...

— Девчонки, это он, — каким-то вдруг ослабевшим голосом произнесла Наташа.

Рослый актер с красивым надменным лицом протискивался к входу бомбоубежища.

— Черт знает! — говорил он. — Я не могу так репетировать. Вчера на этом же монологе прервали...

— Иди, несчастный, в подземелье, — трагическим голосом и размахивая шахматной доской, отвечал ему второй актер. — Иди, сразимся!

И, заметив, что на него смотрят, перешептываются, надменный актер величественно откинул голову.

Марго подумала о том, что робкий, незаметный школьный учитель, наверное, сейчас идет к бомбе или уже вывинчивает взрыватель. И позерская горделивость этого актера — кумира московских девчонок, теперь казалась ей столь же нелепой, как и его белоснежное, крахмальное жабо.

— Ой, девочки, — тихо восторгалась Наташа. — Какие у него глаза!

— Пустые, — сказала Марго.

— Ты ненормальная! Тебе всегда хочется других злить.

Еще не всем удалось спуститься в бомбоубежище, когда прозвучал отбой воздушной тревоги.

Появился декан и объявил, что эвакуировать консерваторию будут через несколько дней, а сейчас ему позвонили из райкома — на автозаводе для разгрузки прибывшего с фронта эшелона не хватает людей и автобус уже послан.

Этот автобус подъехал, остановился, визгнув тормозами. Шофер, еще совсем юный, в нахлобученной до ушей кепке, высунулся, приоткрыв дверцу:

— Вы, что ли, на завод? Тогда быстрей шевелись!

Декан уселся рядом с шофером и, подозрительным взглядом окинув его мальчишеское круглое лицо, спросил:

— Давно работаете?

— Ага, — ломающимся баском ответил тот. — Шоферю вторую неделю. Закурить хотите?

— Не курю, — покачал головой декан.

— Я тоже недавно обучился, — кивнул шофер. — В ночную смену без курева нельзя.

— В ночную смену? — удивился декан. — Ночью же бомбят.

— Они бомбят, а мы работаем, — солидно шмыгнув носом, проговорил тот и двумя пальцами вытащил из-за оттопыренного уха мятую, тоненькую, как гвоздик, папиросу. — Мы-то не из пугливых...

II

Автобус въехал на заводской двор.

— Готово! — крикнул шофер. — Выгружайся, а мне на другими ехать. — И, опять выразительно шмыгнув носом, добавил: — Тут филонить некогда.

На платформах стояли полуобгорелые грузовики, танки, зиявшие пробоинами. Возле них суетились такие же, как шофер, мальчишки в замасленных комбинезонах.

Несколько раз, пока разгружался эшелон, объявляли воздушную тревогу, но завод продолжал работать. Лишь над крышами цехов поднимались стволы зенитных орудий, и рабочие надевали солдатские каски. В одну из таких минут работница, помогавшая студентам оттаскивать грузовик, уселась на землю.

— Притомилась что-то, — извиняющимся тоном сказала она. — Третий день ведь не уходим. А дома ребятишки. Догадаются ли картошку сварить? На минутку бы хоть сбегать, глянуть, как они там?..

Марго поняла, что и во время ночных бомбежек люди оставались в цехах. Как на фронте, здесь были раненые, убитые.

«А я? — думала она. — На что я способна? Что умею? Наташка права: умею только злить других. И еще бренчать на рояле».

Эшелон разгрузили засветло, и на эти же платформы стали въезжать отремонтированные танки. Студентов отпустили домой. Марго уговорила Наташу и Леночку зайти пообедать к ней.

...Оки спустились к набережной. В скверике навстречу им шла худая, высокая девушка лет семнадцати, и, точно выводок цыплят за клушкой, семенили дети, грязные, одетые в какие-то лохмотья. На девушке была черная юбка и запачканная мазутом телогрейка. Лямки солдатского вещмешка оттягивали ее узкие плечи. Поравнявшись, она спросила:

— Не знаете, где тут детский дом?

— Да откуда вы? — заговорила Наташа.

— Из Ельни, — ответила девушка. — Эвакуированные. Теперь детский дом ищу. А они засыпают на ходу.

— Так идемте ко мне, — сказала Марго. — Я рядом живу.

Большие черные глаза девушки радостно просветлели.

— Что вы? — неуверенно сказала она. — Все мы такие грязные.

— Вот и хорошо. Умоетесь, отдохнете. — И, приподняв самую маленькую девочку, на которой вместо платьица была пропотевшая солдатская гимнастерка, разорванная у плеча, Марго спросила: — Хочешь идти ко мне?

— Хочу, — залепетала девочка, крепко обхватывая тоненькими ручками ее шею.

— Вот и договорились, — засмеялась Марго. — Как тебя зовут?

— Машенька.

— Тезка, значит. А где твоя мама?

— Самолет убил.

Казалось, девочка и не осознает еще смысла того, что говорит, а лишь повторяет услышанное от взрослых.

— Я тебе куклу подарю, — заторопилась отвлечь ее Марго.

— Большую?

— Большую-пребольшую.

— А как ее зовут?

— Ее зовут Машка-замарашка, потому что никогда не умывается.

— И я с ней буду иглать?

— Конечно.

От удовольствия девочка запрыгала на ее руках. Странное чувство испытывала Марго — точно это легкое горячее тельце уже стало частью ее тела, и радость девочки передалась ей какой-то теплой болью.

Девушку, которая была с детьми, звали Лизой. Пока шли к дому, она рассказывала, как бомбили эшелон и как она собрала этих семерых уцелевших детей, а потом с ними добиралась в Москву — где пешком, где на попутных машинах.

Открыв ключом дверь, Марго сказала:

— Заходите! Что вы еще раздумываете?

В прихожей Лиза сняла вещмешок, телогрейку, тяжелые ботинки. Под телогрейкой у нее оказалась лишь нижняя рубашка, и она смущенно пояснила, что кофту разорвала, когда перевязывала раненых. Встречные бойцы дали ей телогрейку и гимнастерку. Но гимнастерку пришлось одеть на девочку, так как платьице было залито кровью матери. Без телогрейки, без ботинок, с выступающими ключицами, длинными ногами, она сама теперь казалась девочкой-подростком. Малыши обступили чучело тигра, и более смелые уже пытались забраться верхом на него.

Марго ушла на кухню, а затем позвала Наташу и Леночку.

— Еды мало, — шепотом сказала она.

— Да, — кивнула Леночка. — Этим и троих не накормишь.

— Они же голодные! Понимаете, девчонки?

— А ты не господь бог, чтоб пятью лепешками столько человек накормить, — рассудительно заметила Наташа.

— Я кое-что придумала...

Она потащила их в спальню и, открыв шкаф, стала выбрасывать на пол свои платья и туфли.

— Зачем? — спросила Наташа.

— Они же голодные, — повторила Марго. — На базаре выменяем еду.

— И тебе не жалко? — оторопело заморгала Наташа.

— Заворачивай, заворачивай! — ответила Марго.

Леночка взглянула на Марго так, будто сейчас увидела ее совсем иной, затем, ничего не говоря, сняла с руки часы и бросила в кучу платьев...

Спустя два часа вернулась нянька и застыла на пороге. Из кухни валил густой чад. Два мальчугана, до ушей перепачканные вареньем, около чучела тигра деловито тузили друг друга кулаками, стараясь завладеть плюшевым медвежонком. А из ванной слышался отчаянный детский визг.

— Господи Иисусе! — пролепетала старушка.

Отворилась дверь ванной, и появилась Наташа, тащившая завернутого в простыню брыкающегося ребенка.

Не сообразив еще, что происходит, Гавриловна бросилась в кухню. Марго и незнакомая девушка, измазанные тестом, лепили пирог. Леночка возилась у плиты, где что-то шипело на сковородках.

— Нянька! — обрадованно крикнула Марго.

— Это что делается! — сердито заговорила старушка, отодвигая сковородки. — Это кто яичницу на большом огне жарит?..

— Хотели быстрее, — стала оправдываться Леночка.

— Хотели!.. А дети откуда взялись?

— Мы эвакуированные, — сказала Лиза, напуганная ее грозным видом.

— Нянька, у нас и тесто не клеится, — вытирая слезившиеся от дыма глаза, проговорила Марго.

— Вот я задам тесто!.. Его ж надо месить... Э-эх! Чему вас учат? Поди, в тесто не меньше десятка яиц разбили, а сюда и три много. Хозяек таких добрый мужик и на порог не пустит!

Нянька быстро навела порядок в кухне, потом убежала в гостиную и, кому-то дав шлепок, кому-то погрозив, утихомирила драчунов.

— В доме чего устроили, — сердито бормотала она.

— Не беспокойтесь, — отвечала ей Лиза. — Мы уйдем. Я по телефону созвонилась.

— Да кто ты такая? — накинулась на нее Гавриловна. — Куда это уйдем? Так и отдам я детишек на ночь глядя. Накормлю вас, да спать по-людски уложу, а потом видно будет.

Марго ушла в комнату, где спала Машенька. Прижимая тряпичную куклу, она вздрагивала и что-то бормотала. Но, словно почувствовав кого-то рядом, открыла глаза.

— Мамочка, — позвала она.

— Спи, спи... Хочешь, я буду твоей мамой?

Девочка помолчала и как-то очень серьезно, по-старушечьи мудро взглянула на нее.

— А ты не умрешь? — тихо спросила она.

— Еще не скоро, — улыбнулась Марго.

— А не скоро... умрешь?

— Когда-нибудь... Спи!

— И я умру?

— Ты очень долго будешь жить. Вначале станешь большой, красивой, потом старенькой...

— А потом умру?

— Когда-нибудь все умирают.

Девочка вздохнула, прикрыла глаза и, прижимая к себе куклу, засыпая, тихо прошептала:

— А зачем тогда живут?

Марго сидела, размышляя над этим вопросом уснувшей девочки.

Взрослея, человек утрачивает детскую непосредственность и о многом просто не задумывается, считая это само собой разумеющимся.

Немного позже, вернувшись на кухню, Марго сказала подругам:

— Я, девчонки, уйду на фронт. Машеньку оставлю пока здесь, няньке.

— Этим не шутят, — заметила Леночка.

— Да вы обе рехнулись, — обеспокоилась Наташа. — А я? Ничего себе подруги! Вы же пропадете без меня. И никто вас на фронт не возьмет.

— Посмотрим, — сказала Марго. — Я знаю, куда идти.

III

В Москве это утро было ясным и тихим. На скамейках бульвара у Петровских ворот расположились ополченцы. Еще в куртках, пиджаках, свитерах они напоминали любителей-шахматистов, собиравшихся тут по воскресеньям до войны. Но теперь в руках были не шахматные доски, а гранаты и винтовки, устройство которых объяснял, переходя от группы к группе, молодой прихрамывающий лейтенант с плотной фигурой и облупившимся носом. У входа на бульвар поставили канцелярский стол. Рядом ходил часовой — пожилой рабочий, опоясанный солдатским ремнем. За столом, точно в кабинете, не обращая внимания на суетившихся у ног и под стулом голубей, что-то деловито писал худощавый, узкоплечий парень в гимнастерке без знаков различия. Марго, Леночка и Наташа остановились у чугунной ограды бульвара.

— Попробуем еще? — спросила Марго.

Они подошли к столу.

— Здравствуйте, мы опять, — сказала Леночка.

— Что? — вскинув голову и прикрывая ладонями бумаги, спросил тот. — А-а...

— Опять пришли, — сказала Марго.

— Зачем? — на лице его появилось выражение страшной занятости. — Я же говорил вчера. Нет у меня вакансий. А вы ходите... Санитарками штат укомплектован. Куда вас дену?

— В ополчение, — сказала Леночка, глядя не в лицо ему, а на макушку, где уже просвечивалась ранняя лысина.

— Погляди, Самохин, — засмеялся тот, обращаясь к часовому. — Бойцы... Вот еще старичок один ходит. Академик. Семьдесят годов. Какой из него боец? Говорю, рассыплетесь на марше. А он спорит. Жаловаться грозил. Нету вакансий. Общий привет!

— Бюрократ, — вздохнула Марго.

— Что? Самохин, ты часовой или нет? Зачем пускаешь?

— Из-за чего шум? — спросил подошедший коренастый человек, тоже в гимнастерке без знаков различия. — Списки готовы?

— Да вот, мешают же, товарищ Чибисов, — поднимаясь и одергивая гимнастерку, сказал писарь. — Я им который раз объясняю, что вакансий нет, а они ходят. Будто здесь кружок модных танцев.

Чибисов повернулся, оглядел девушек. На его верхней губе торчали желтые, пересыпанные сединой усы, а в морщинах широкого лица как будто скопились темные опилки железа.

— Студентки?

— Студентки, — ответила Леночка.

— А почему не уехали?

— А вы? — сказала Марго. — Почему?

— Деловой разговор, — улыбнулся Чибисов. — Хотите на фронт идти?

— Хотим, — дерзким тоном проговорила Марго. — И уйдем! Не везде же сидят бюрократы.

— Оскорбляют еще! — возмутился узкоплечий писарь. — А я при исполнении обязанностей. В милицию отправить их надо.

— Зачисли-ка их в роту Еськина, — сказал Чибисов.

— Как? — от удивления лицо писаря вытянулось. — Да лейтенант мне шею свернет.

— Зачисли, зачисли, — кивнул Чибисов. — Там видно будет.

— А вы кто? — недоверчиво спросила Марго.

— Работал мастером цеха, — сказал Чибисов. — Теперь назначен комиссаром батальона.

Писарь, недовольно хмыкая, спросил у них фамилии, адреса.

— И все? — несколько растерянная тем, что без долгих объяснений и анкет они записаны в ополчение, спросила Леночка.

— И все, — опять улыбнулся Чибисов. — Завтра явитесь к семи часам. Тогда познакомимся ближе.

Чибисов крепко пожал им всем руки. Ладонь у него была жесткая, шершавая и какая-то по-отцовски добрая.

Они вышли с бульвара на длинную, протянувшуюся к центру города улицу.

— Как же с Машенькой будет? — спросила Леночка.

— Так... Я ее никому не отдам.

— Это ведь не кукла, — сказала Леночка. — Ты серьезно все обдумала?

— Не понимаете вы, девчонки. Я сегодня проснулась, а Машенька ручонкой обнимает. И такое странное чувство! Откуда это взялось у меня?

Уже несколько дней, после того как эвакуировали консерваторию и студенческое общежитие занял какой-то штаб, Леночка и Наташа жили у Марго. А еще раньше Марго уговорила воспитательницу оставить ей девочку.

— Только вы няньке сразу не говорите про ополчение, — добавила она. — Будет охать.

Они шли вдоль стены бывшего женского монастыря с узкими зарешеченными окнами. Наташа хмуро глядела под ноги.

— Ты что, Наташка? Если раздумала...

— Я думаю, как маме об этом писать. И отец на фронте, а у мамы плохое сердце.

На другой стороне улицы, возле госпиталя, санитарки переносили раненых из автобуса. Немного дальше Марго заметила быстро шагавшего по тротуару Невзорова.

— Девчонки, Костя идет, — проговорила она. И в этот момент Невзоров свернул под арку дома. — Ждите меня. Я только узнаю...

Она перебежала улицу и зашла в ту же низкую арку старого двухэтажного дома. Невзоров ключом отпирал входную дверь.

— Костя! Ага, попались? Теперь знаю, где живете.

— Это сюрприз! — воскликнул Невзоров. — Я рад...

— Вы не звоните мне... Только хотела спросить...

— Нет уж, — беря ее под локоть, сказал он. — Мы зайдем... Хотя у меня кавардак. Дома бываю редко.

— Костя, что-нибудь узнали про ребят?

— Да, да, — точно занятый совсем другими мыслями, рассеянно проговорил он.

Невзоров осунулся, его всегда чисто выбритые щеки утратили румянец, на лбу появились тяжелые складки, а взгляд был устало-сосредоточенный.

— Вы какой-то новый, Костя, — проговорила она. — Расскажите, что узнали?

— Какой? — вместо ответа спросил Невзоров.

— Не знаю еще... Я много раз замечала: как будто хорошо знаешь человека, и потом встретишь его, а он совсем другой.

— Меняет кожу? — улыбнулся он.

— Только изнутри.

— Наверное, потому, что утром стукнуло мне двадцать шесть лет.

— Ну вот, — обиженно сказала она. — И я не знала. Подарить ничего не могу.

— Самый большой подарок то, что вы есть. И это совсем не комплимент. Это серьезно. Больше, чем серьезно, — говорил Невзоров, пропуская ее в темный коридор. — В моем распоряжении двадцать минут. Но это неважно. Мы всегда чего-то ждем, откладываем на завтра, на послезавтра. А жизнь — процесс необратимый. Минуты уже никогда не вернутся. Сумбурно говорю?

— Нет, нет, — быстро сказала Марго, — я тоже думала об этом, когда исполнилось восемнадцать.

Она сказала это вполне серьезно, а Невзоров принял за насмешку и качнул головой.

— Право, у меня беспорядок, — сказал он, останавливаясь у двери комнаты.

Замок почему-то не отпирался.

— Что такое? — пробормотал Невзоров, толкнув дверь.

В комнате на узком диване сидела молодая женщина.

— Я ждала, Костя, — заговорила она и умолкла, глядя на Марго. На ее лице отразилось какое-то смятение. — У меня ведь были ключи...

— Да, — растерянно проговорил Невзоров. — А я лишь на минутку зашел... Вот, Эльвира... Познакомьтесь... Я выну почту из ящика.

И, пятясь, он вышел из комнаты. Эльвира уже глядела на Марго с брезгливой неприязнью. Они еще ни слова не сказали друг другу, а чувствовали себя врагами.

«Вот интересно, — подумала Марго. — Что я ей сделала?»

— Зачем вам это? — спросила вдруг Эльвира. — Зачем? Вы так молоды.

Она была выше Марго. Ее узкую талию и крупную, точно не от ее тонкой фигуры, грудь обтягивало вязаное светлое платье. А Марго в стоптанных нянькиных туфлях, в лыжных брюках и куртке была скорее похожа на мальчишку, которому зачем-то привязали длинные косы.

«Ей, наверное, лет двадцать пять или двадцать шесть, — отметила Марго. — И она красивая».

— Я его жена, — дрогнувшим голосом сказала Эльвира. — Понимаете? Хотя мы расставались. Но теперь это не имеет значения.

— Имеет, — больше из-за упрямства, не думая о смысле и отвечая на ее полный неприязни взгляд таким же взглядом, сказала Марго. — Хотя мне все равно.

— Так вы?..

Эльвира снова прикусила губу. Ровные, очень белые зубы и светлые гладкие волосы как бы подчеркивали смуглость ее лица.

— Ну, конечно. Если все равно... Иного трудно было ожидать.

Лишь теперь Марго поняла, что думает о ней эта женщина. От обиды у нее сжались кулаки.

— Вы посмели... вы смеете это говорить!

Открыв дверь, вошел Невзоров.

— Поздравляю, — сказала ему Эльвира и выбежала из комнаты.

— Эльвира! — окликнул было ее Невзоров, но она уже захлопнула дверь.

— Что случилось?

— Ничего, — испытывая какую-то усталость, ответила Марго. — Просто женский разговор. Догоните ее, Костя.

— Я хочу все объяснить, — проговорил Невзоров.

— Не надо... Зачем вы ушли? Вы струсили? Да?

— Это не трусость. Думал, опять будут слезы. А я не выношу слез. Когда вижу слезы, то чувствую, будто я деспот. Хотя и не виноват.

— Почему так холодно? — сказала Марго. — В старых домах и летом холодно. Ничего не надо объяснять.

— Ну хорошо, — согласился он.

— И нечестно было удирать, — сердито проговорила Марго.

— Мы разошлись год назад, и, казалось, окончательно. А теперь...

— Она всегда будет несчастной, — задумчиво сказала Марго.

— Почему?

— Потому что вы, как дети, — опять сердито заговорила Марго. — Дети всегда тянутся к той конфетке, у которой ярче обертка. И если конфетка окажется несладкой, а кислой, то морщатся, капризничают, не понимают, что вкусы бывают разными... Зачем вы женились на ней? Теперь вам плохо, а ей хуже в десять раз.

Невзоров удивленно вскинул брови:

— Право, сегодня не узнаю вас.

— Костя, вы должны отыскать ее. Понимаете?

— Не понимаю. Зачем?

— Должны! Ну, сказать ей что-то. Не знаю что... Только хорошие слова. Вы не представляете, как много значат для женщины обыкновенные, хорошие слова. Вы же сильнее, чем она. Понимаете? Обещайте мне это. Обещайте!

— Ну хорошо. Я постараюсь.

— И вы еще не рассказали мне. А девчонки ждут. Как-то все у меня не так получается... Что вы узнали?

— Да, да, — хмурясь, ответил Невзоров. — Я узнал...

— Они живы?

— Дело в том... Лейтенант Волков и лейтенант Жарковой... Они числятся пропавшими без вести.

— Без вести?

— Так сообщили... Может быть, затерялись где-то, и возникла ошибка. А может быть...

— Что?

— Некоторые попадают в плен, — сухо проговорил Невзоров.

— Это ошибка. Я знаю, что ошибка!

— Возможно, — кивнул он, хотя по лицу было видно, что думает обратное.

Она тоже кивнула:

— Спасибо, Костя. Девчонки ждут. Я пойду.

IV

В пакгаузе было душно. Тесной кучкой сбились под окном уголовники. Меж них выделялся один бритоголовый, лет тридцати, с толстой жилистой шеей, сидевший, поджав ноги, неподвижно, как японский божок.

Волков не раз ловил на себе его быстрый, цепкий взгляд из-под опущенных век. С тупым безразличием он слушал разные голоса, не понимая, что еще может волновать людей, ибо ему казалось, что жизнь уже не имеет значения.

— ...Люди какие бывают? Один чует хоть малую свою вину, и ему совестно, а другой больше виноват и еще злится на того, перед кем виноват: мол, ты меня перед собой виноватым сделал, я тебя и упеку.

— ...Театры я очень уважаю. Знаешь, что понарошке он ее резать хочет. И ножик-то у него деревянный. А переживание, как в самом деле.

— Гитлер сейчас берет нахальством. Договор-то заключили с ним. А он, вишь, момент удобный искал. Это все одно, что я с кумом литровку разопью, да потом к его жене залезу.

— А кум у тебя слепой будто?

Глухой взрыв тряхнул стены пакгауза. И все на миг замолчали.

— Бои-то уже позади нас идут...

— Откуда знаешь?

— Утром еще слыхал. Вроде и путь отрезан...

— Да, — сказал около Волкова человек в модном, но грязном, измятом костюме. Его щеки и нос обтягивала будто не кожа, а жеваная бумага. — Войска занимают новый рубеж, или, пардон, отступают...

— А ты, сука, радуешься? — бросил кто-то из темноты.

— Я коммерсант. И лишь трезво расцениваю ситуацию. Кто их остановит? Европу на глазах у всех, пардон, использовали.

Он повернулся к соседу, взопревшему от жары, на котором было две или три рубашки под латаным пиджаком, изношенные сапоги, промазанные дегтем. Точно раздутое, шарообразное лицо его выражало безвыходную покорность, и корявые толстые пальцы с обломанными черными ногтями тискали узелок из цветастого женского платка.

— Позвольте узнать, за что сидите?

— Самогон я гнал...

— Э-э, — протянул коммерсант. — Шесть лет.

— А ты судья, что ли?

— Похлебайте с мое тюремной баланды...

Волков сидел неподвижно, обхватив колени руками.

Часа два назад их вывели из камер тюрьмы и прогнали бегом до станции. Здесь торопливо грузили вагоны, жгли что-то. Арестантов сразу отвели в этот пакгауз.

На последнем допросе Гымза сказал ему: «Кончаем, Волков». И он еще в тот момент надеялся, что ему должны хоть капельку верить, но следователь как-то странно ухмыльнулся, позвал конвоира. Для Волкова было страшным потерять надежду на справедливость, которой жил. А ночью в его камеру зашел молодой черноволосый полковник.

— Моя фамилия Сорокин, — сказал он. — Давайте поговорим...

— Подлость... подлость, — бормотал Волков, не глядя на него.

— Что ж, и это бывает, — Сорокин уселся рядом. — Бывает и другое... Натыкается человек на подлость и сам затем в ответ поступает так же, думая, что с любой подлостью иначе бороться нельзя. Чтобы оставаться самим собой, мало быть храбрым, мало даже не ценить свою жизнь, надо иметь большее.

— А я не нуждаюсь в исповеднике! — зло крикнул Волков.

— Да и у меня, Волков, другая цель, — отозвался полковник. — Допустим, вы говорили правду. Но как сами можете все объяснить?

Волков не ответил, только скрипнул зубами.

— Не можете? Вот какие дела, — задумчиво сказал Сорокин. — Чаще всего из множества выборов люди останавливаются на том, который проще. Но проще — это не значит вернее...

Ни тогда, ни теперь, перебирая в памяти разговор, Волков не мог понять его смысл. И было даже странно, что это врезалось ему в память.

Опять громыхнул взрыв.

— Что такое? — воскликнул рядом коммерсант. — Или забыли про нас!

— Небось не забудут, — проронил самогонщик.

— Мне бояться нечего, — одной рукой прижимая к груди саквояж, коммерсант другой тронул лежащего на полу старика. — Вы здешний, папаша? Что там взорвали?

Старик привстал, над запавшими глазами хмуро шевельнулись кустики бровей.

— К сожалению, не имею ни малейшего представления. И вообще ни о чем не имею представления...

— А кто вы такой? — уставился на него коммерсант.

— Извольте, — ответил старик. — В настоящее время личность без документов. Я их, видите ли, по рассеянности утерял. А вообще Голубев Николай Иваныч.

— Этого старика на вокзале при мне забрали, — пояснил кто-то. — Говорят, чего ходишь, тут война. А он: у меня важней дела, чем война. Ну и забрали... Кто его разберет? В мешке-то у него кости человечьи были.

— Святые мощи, что ли?

— Ну да, святые... Бандюга это, по роже видать.

— Так в мешке-то кости зачем?

— А для устрашения. Покажет бабе энту человечью кость, она и в штаны напустит. Все зараз отдаст!

— Ух, стерва! — донеслось из темноты.

«А этот старик ехал из Москвы с нами, — припомнил неожиданно Волков. — И тогда, в саду, он был... И еще про неандертальцев что-то рассказывал. Да, это он».

Зашевелились воры, ожидая скандала. Только бритоголовый сидел неподвижно, а под опущенными веками холодком чуть светились глаза.

— Я, видите ли, профессор истории...

— Мы тут все профессора, — хохотнул коммерсант, — и даже бывшие графы. Вчера еще я сидел в общей камере с наследным принцем. Этот аристократ имел привычку спрашивать: «Чаво хошь?..» Каких же вы наук? По облегчению чемоданов?

Еще один сильный взрыв тряхнул стены пакгауза, отвлек внимание от профессора. Кто-то вскочил и начал бить кулаками в толстые, закованные железом двери. Но с той стороны к дверям никто не подходил.

— У каждого свое, — говорил коммерсант. — Мне бояться нечего. Коммерция — это принцип. Живи и давай жить другим, как они желают. Без насилия. Кто сумел, тот больше съел. Игра ума, ловкости.

— То есть никаких принципов, — заметил профессор. — И все преподносится как достижения ума.

V

Шум в пакгаузе медленно стихал. Заключенные успокаивались, как всегда успокаиваются люди, если крики не дают ответного результата.

— А позвольте узнать, — спросил торговец, — чьи же косточки были в мешке?

— Возможно, нашего с вами пращура, убитого тысяч двадцать лет назад, — ответил профессор. — Тоже, видите ли, было сражение. Разумеется, не столь грандиозное, как теперь, и дрались каменными топорами. Но для науки это не имеет значения.

— А для него-то значение имело, — ехидно сказал торговец.

— Каждый видит события через призму доступных ему понятий. Ни больше ни меньше...

— И как, пардон, вы их видите? Мы тоже интересуемся, так сказать, главным образом, за что ученым денежки платят.

— Теоретически вы разумный человек, — вздохнул профессор, — но много ли знаете о самом себе? Да, самое глубокое заблуждение в том, что люди не признают ограниченности своего ума.

Коммерсант лишь усмехнулся и, раскрыв саквояж, начал доставать помидоры, а мятой салфеткой аккуратно прикрыл грудь.

— Все эти теории не для меня. Я уважаю иные косточки! Из шашлыка. А к ним белое вино и антураж: хрупкие дамочки с миленькими ямочками. Бывало, захожу в ресторан, официант уже с подносом встречает: рюмочка вспотевшая... закуска а ля фуршет... Понимает, стервец, что тридцатку выдам... «Какой столик накрыть, Аполлон Витальевич?.. Осетринка для вас будет и шашлычок по-карски...» Вот жизнь! А эти теории. Ха! Мне плевать, что будет через двадцать тысяч лет. Даже не возражаю, если некий тип сложит мои косточки в мешок и сочинит про них байку — ему тоже надо кормиться... Мой папа имел оптовую торговлю. Он говорил: кто платит, тот заказывает музыку. Но у него все реквизировали, а чтобы не возмущался, поставили к стенке. Тогда я усвоил второе: кто сильнее, тот прав, и своя рубашка ближе к телу.

— Понятие «мое» весьма относительно, — возразил профессор.

— Опять умная теория, — вздохнул коммерсант. — Придет дурак, стукнет вас по голове, и ни от каких теорий следа не останется. Жизнь весела тем, что мы берем из нее опыт по собственному вкусу. Вот был, так сказать, один пророк, свою теорию выдумал. А затем верные последователи его снова начали колотить друг друга, чтобы доказать, кто больше истинный, а кто отступник. Натура в теорию никак не укладывается.

Долговязый уголовник в рваном пиджаке, надетом на исцарапанное тело, жадно оглядывал хлеб и помидоры, которые с аппетитом уничтожал, говоря это, сын оптовика.

Вытащив колоду мятых карт, уголовник хлопнул ею по ладони:

— Сыграем?

— Э-э! — отмахнулся торговец. — Знаю... Карты, наверное, меченые. И на что с вами, принц, играть?

— Можно без карт, а то скука.

— Это как же без карт? — заинтересовался тот.

— В дурака, — сказал уголовник, лениво расчесывая грудь. — Один, значит, ложит на кон хлеб... Честная игра.

Коммерсант отломил горбушку хлеба.

— Ну и дальше как?

— Дальше... У тебя в узелке сало есть? — спросил уголовник у толстолицего.

— Малость есть, — осторожно сказал тот, зажимая узелок в широких ладонях.

— Сало дороже хлеба. Крой!

— Гляди-ка, верно, — засмеялся тот и, достав из узелка тонкий ломтик сала, накрыл хлеб. — Теперь что?

— Теперь моя очередь. У меня крыть нечем... Значит, принимаю, — долговязый схватил бутерброд грязными пальцами и тут же надкусил его.

— За это, милостивый государь, бьют! — возмутился коммерсант.

— Честная игра! — под хохот уголовников отвечал долговязый. — Я дурак, выходит. Закон!

— Ну-ка, покажи карты, — сказал коммерсант. Он взял колоду, ловко перетасовал ее и что-то шепнул уголовнику.

— Закон! — ответил тот, взглянув на профессора. — Играю.

Выложив на саквояж три яйца, коммерсант щелчком скинул одну карту.

— Даю!

— Еще.

Профессор тоже с любопытством наблюдал за игрой.

— Восьмерка... Перебор! — сказал долговязый, бросив карты, и повернулся к профессору: — Сымай, пахан, клифт.

— Не понимаю вас, молодой человек, — удивился тот.

— Тюжурку, говорят, сымай. Проиграна!

— Я ведь не играл!

— Проиграна. Закон!

— Нет, позвольте.

И, как бы надеясь, что вступятся другие, профессор обвел арестантов глазами.

Торговец перетасовывал карты, лишь щеки раздулись от внутреннего смеха, и мелко подрагивали губы.

— Сымай, сымай! — повторил долговязый. — Нежно уговариваю. А то и по кумполу.

Профессор начал медленно расстегивать пуговицы. И вид этих дрожащих восковых стариковских пальцев будто изнутри толкнул Волкова. Он вскочил, сжимая кулаки, и хрипло проговорил в лицо долговязому:

— Отойди!

— Ты что? — глаза парня стали как узкие щелочки. — Ты что, малый! Блямбу хочешь?

— Отойди! — громче повторил Волков. Он чувствовал, что должен растратить захлестнувшее его бешенство, и не думал больше ни о чем. Вскочили с места и другие уголовники, загородив коммерсанта. В руку долговязому сунули тяжелый шкворень.

— Дай ему, Лапоть!

— Умой фраера.

— Отойди! — неожиданно сквозь зубы тихо процедил бритоголовый, даже не повернув головы.

— Ты что, Рыба?.. Я же проиграл! — удивился долговязый.

— Сказано, — лишь веки бритоголового чуть-чуть приподнялись, и шпану точно сдуло.

— У него вышка, — добавил бритоголовый. — Не твой закон...

— А-а, — протянул, отступая, Лапоть.

— Саквояж, — вдруг испуганно закричал коммерсант. — Украли! Жулики, мазепы!

Профессор, еще больше растерянный, качал головой, двигал бровями и машинально застегивал свою тужурку.

— Что это означает... м-м... вышка? — спросил он.

— То самое, — ответил коммерсант, — что сделали моему папочке, когда вывели к стенке.

Несколько снарядов разорвались совсем близко от пакгауза.

«Ну! — думал Волков, еще полный того неизрасходованного бешенства, отчего ноги и руки у него тряслись. — Ну, бей сюда. Бей!»

И вместе с надеждой, что какой-нибудь снаряд разнесет пакгауз, что можно будет вырваться на свободу, драться там и погибнуть в бою, шевелилась иная, насмешливая мысль, что в любом положении человек еще надеется на какое-то чудо, а чудес все-таки не бывает, и люди поэтому обманывают себя чаще, чем других.

В отдалении протрещал пулемет, щелкали винтовочные выстрелы. Не понимая, что происходит, все затихли, слушая глухой угрожающий рев, доносившийся теперь снаружи.

VI

Коммерсант передвинул ящик, встал на него и дотянулся к зарешеченному окну.

— Мадам! — крикнул он. — Позвольте спросить.

— Чего тебе? — ответил женский голос.

— Мадам, где стреляют?

— Так фашист подходит.

— Далеко еще?

— С неба ты свалился? Отрезанные мы... Чего там сидишь?

— Проходи! — донесся грубый окрик часового.

— Так спрашивают.

— Проходи, а то стрельну. Бандюги это, арестованные.

— Господи Иисусе! — воскликнула женщина.

Коммерсант прыгнул с ящика.

— Да-а, — выдохнул он.

— Что же теперь? — удивленно проговорил самогонщик.

— Теперь гражданину прокурору не до нас. А у меня еще чемодан стибрили. Вот паскуды!

Затихли все разговоры. Волков не пытался размышлять над случившимся, испытывая тот предел, когда мозг отказывается что-либо переварить и требует успокоенности. А вместе с тем какая-то напряженность внимания позволяла улавливать то, на что никогда бы раньше просто не обратил внимания. Он заметил, что и коммерсант нервничает, заметил, как, быстро ощупав ногу под коленом, тот прикрыл веки и, делая равнодушным лицо, внимательно прислушивается ко всему происходившему за стенками пакгауза. Самогонщик торопливо и без аппетита заглатывал сало, видимо, решив съесть все, так как неизвестно, что будет в следующую минуту.

Сердито хмыкал профессор:

— Ну-да... Гх-м!.. Homo sapiens...{36} Кхе-м!

— Да не гуди, дед, — попросили его. — И без тебя муторно.

— Извольте, — согласился профессор, но через минуту, забывшись, опять начал хмыкать, бормотать.

И все тут вызывали у Волкова глубокую, злую антипатию.

— Что ж это бросили нас? — заговорил опять самогонщик, вытирая ладонью жирные губы и непонимающе моргая. — Ну хоть и винные мы, а люди. Живые ишо. Хоть землю могли б копать, хоть што...

— Пардон, — сказал коммерсант. — У зайца не спрашивают, под каким соусом нести его к столу. А французы еще говорят: «Quand on na' pas ce qu'on aime on aime ce qu'on a»{37}. На одесский язык переводится таким способом, чтоб вы знали: попал в дерьмо — не чирикай.

Волков лишь скрипнул зубами, когда тот незаметно мигнул ему рыбьим бесцветным глазом, словно показывая, что для них-то обоих все идет к лучшему.

— Да... Человечество еще молодо, — вдруг сказал профессор. — От животного состояния нас отделяют всего лишь какие-то триста поколений. Всего триста человек, стоящих друг за другом. И каждому приходилось бороться за существование. Опираясь на имевшийся опыт, каждый нес в себе груз прошлого. Нет, зло не есть сущность человека, оно вытекает из стремлений к тому, чего без жестокости и насилия, по прежнему опыту, добиться нельзя...

— Вы хотите объяснить нам... э-э... суть добра и зла? — усмехнулся коммерсант. — И как мы дошли до жизни такой? Криминал тысячелетий.

— Если угодно, — сказал профессор.

— Ну, ну, — снова подмигивая Волкову, хохотнул коммерсант. — Имею интерес.

— Да... Когда-то необходимость заставила наших диких предков побороть страх к огню. Допустим, что этому способствовало и похолодание на земле. Научившись хранить взятый от пожаров огонь, эти мирные обезьяны добились преимущества в животном мире. Дежурства у костра вырабатывали новые качества — осознанность поступков. Хм! Я сказал: новые качества? Вернее, зачатки этих качеств, ибо люди еще и теперь не способны полностью осознавать последствия многих поступков. Но, видимо, тогда логическая связь, возникшая на базе животного инстинкта, породила следующую: если огонь на палке делал ее оружием, пугавшим хищников, то почему не насадить на палку камень и не убить зверя?.. Так homo erectus сами обратились в грозных хищников. Да, да, хищников, их пищей стало мясо! Владея огнем и каменными топорами, предки человека стали размножаться быстрее всех иных животных. Биологическое равновесие природы нарушилось... И обратите внимание: резко изменился уклад жизни. Хищники, они теперь защищали свои угодья. Звери уже не представляли большой опасности. Опасность исходила от соседей, тоже владевших каменными топорами. Лишь они могли захватить угодья и теплую пещеру. Драки были жестокими: если обычные хищники дерутся вдвоем, то наши предки, храня чувство стадности, дрались группами. Победители, я думаю, конечно, съедали убитых: зачем же оставлять муравьям вкусное мясо? А женщин брали себе.

— Ишь ты! — проговорил самогонщик.

— Они были не дураки, — хмыкнул коммерсант.

— В животном мире никогда самец не посмеет обидеть самку. Работал вековой инстинкт. К сожалению, за тысячелетия цивилизации несколько утрачено это благородство. Хм, да!.. Наши прапрабабушки, таким образом, часто меняли супругов. Но, видимо, отказывались кушать прежних. Неловко все же лакомиться теми, кто еще совсем недавно выказывал пылкие чувства...

Он говорил теперь, взмахивая руками, будто ища какую-то опору и забыв, что стоит не у кафедры и вокруг не студенты, а разношерстная публика, далекая от науки.

— Ну, дела, — проговорил самогонщик. — Вот какие они, бабы. А?..

— Шерше ля фам, — веселился коммерсант.

— Это стало обычаем. И я подчеркиваю: обычаем! А теперь историки ломают головы, отчего у многих племен женщин не зовут на трапезы. Итак, что же оставалось делать бежавшим из побежденного рода? Они искали новые угодья, нападали на более мелкие семьи, воровали или захватывали женщин для себя. Так, непрерывно воюя, оттесняя друг друга, первобытные люди расселялись по земле. Эти групповые драки требовали нового оружия, трудовых усилий. Здесь и скрыт первый стимул дальнейшего человеческого прогресса. Требовались и новые звуковые сигналы — появилась речь. Если бы голосовые связки были устроены иначе, то наш язык имел бы формы свиста или кряканья. Но как же складывались отношения внутри рода? Думаю, и здесь главенствовала необходимость. Чтобы внутри поменьше дрались из-за женщин и не ослаблялась боевая мощь рода, постепенно утверждалось единобрачие. Можно представить, какое бурное негодование вызывало это. Но жестокие обстоятельства заставляли смириться. Кроме того, слабые группы объединялись, чтобы противостоять другим. И объединялись очень естественным путем: то есть взаимными браками. Все, таким образом, становились родственниками. Как просто и мудро! Кстати, браки между княжескими или царскими фамилиями в целях укрепления военного союза, которыми так изобилует писаная история, всего-навсего частичные отголоски древней традиции объединения родов. Хм! Итак, усилившийся род подчинял соседей или объединялся с ними, вырабатывая единый язык и обычаи. Складывались все более крупные группы или племена, а впоследствии уже из разных племен — и народности. Большие группы не могли кормиться охотой, тогда возникло скотоводство, земледелие.

— Эг-ге-ге, — сказал коммерсант. — Позвольте... Опять необходимость?

— Именно! — воскликнул профессор. — При этом нельзя исключать разум. Став людьми, наши предки добились многого, что помогало вести уже оседлую жизнь. А главное, изобрели колесо и научились добывать железо. Среди больших групп людей началось и расслоение: мастера ковали оружие и лепили горшки, пахари снабжали хлебом, а воины защищали от набегов или завоевывали новые территории. Каждое ремесло вырабатывало у людей и свою мораль, свое отношение к другим. Заметьте, это не менее важно. Терялось единство обычаев, люди учились хитрить, лицемерить, добиваясь привилегий себе. Воины оказались наиболее сплоченной группой и захватывали все большую власть, а их вожаки делались князьями. Чтобы кормить и снабжать оружием боевые дружины, они установили налоги, а потом закабалили соотечественников. Из воинов складывалась аристократия, то есть паразитирующий класс. Жизнь человека или одного поколения коротка. Люди не замечали другой стороны этого всеобщего процесса. И мы являемся участниками его... да... процесса, начавшегося тысячелетия назад, результатом которого будет объединение человечества.

— Э-эх, — усмехнулся коммерсант. — Замечаем или не замечаем: от этого веселей не будет.

— Этот процесс, — как бы не слыша реплики коммерсанта, говорил профессор, — долгий, сложный, противоречивый, с обратными рецидивами, ибо в нем участвуют массы народов с разными интересами, культурой, языком. И нельзя что-либо решить здесь силой. Все такие попытки кончаются неудачей. Где империи Чингис-хана, Македонского, Наполеона? Да, развитие человечества идет своим путем: от младенчества к зрелости. И, подобно тому как в юности никто не может до конца осознать, что он смертен, так разум человечества еще не пришел к осознанию конечной цели своего бытия. И тут еще честолюбие, жадность, стремление обманом или силой добиться собственных целей... Хм! История же просто как бы суммирует дела людей...

Совсем близко хлопнуло несколько выстрелов, затрещали автоматные очереди. Профессор оглянулся и, как бы вспомнив, где он находится, смущенно шевельнул бровями.

— Хм, да. Вот о чем рассказывают старые человеческие кости...

Лязгая гусеницами, прошел танк, и Волков отчетливо услыхал команды на немецком языке. Заскрипел тяжелый засов двери, она широко распахнулась. В просвете стояли немецкие автоматчики.

— Pfui, Teufel! — сказал один из них. — Hier stint es... Dieses Vieh!{38}

VII

Ночной бой короток. Разрывы мин взлетали у депо, на миг освещая тендеры паровозов. Курсанты бежали вдоль составов. На платформах стояли укрытые брезентом танки, грузовики, орудия. Пули с визгом рикошетили от круглых, будто пропитанных жиром цистерн. Андрей споткнулся о шпалу. В тот же момент яркая ракета высветила и платформы, и саперов, закладывавших взрывчатку, и убитого часового, лежащего под колесом. У водокачки длинными очередями неожиданно застрочил пулемет. Кто-то из бойцов, громко вскрикнув, упал.

Андрей бросился к низкому кирпичному зданию, нырнул в какую-то раскрытую дверь. Маленькую комнату дежурного станции освещала синяя лампа. Круглолицый веснушчатый курсант бинтовал ногу Звягину, сидевшему на грязном полу. Осинский торопливо набивал патронами магазин винтовки. Рядом, у стола, лежал толстый офицер в мундире песочного цвета, с простреленной головой. Телефонная трубка покачивалась на шнуре.

Андрей взял трубку.

— Blinder Alarm,{39} — сказал он и нажал рычаг.

— Вот ранило меня, — кривясь от боли, но весело, точно желая показать, что рана ему нипочем, сказал Звягин. — Это я фрица кокнул. Он из пистолета в меня, а я очередь... Ух как мы ворвались! Сейчас взрывать будем? Да? А где Солодяжников?

— Там еще, — проговорил Осинский. — За вагонами... Я следом бежал.

— Пулемет мешает, — сказал Андрей. — Надо уничтожить его.

Он знал, что в ночной схватке все решают минуты.

— Ты, Звягин, посиди. Скоро вернемся. — И, не дожидаясь, пока младший лейтенант ответит, приказал курсантам: — За мной! Быстро!

Вдоль стены они добежали к углу здания. Что-то горело в депо. И был виден постамент, на котором осталось два гипсовых сапога. Левее у самой земли вспыхнул клубочек желтого огня.

— Вон он где, — сказал Андрей.

Осинский дрожал, как в ознобе, и старался отодвинуться чуть назад. И самому Андрею хотелось попятиться, укрыться за стеной, где пули не достанут его.

— Вперед! — злым шепотом сказал Андрей. — Ползком...

Жесткая, утоптанная земля царапала локти, и потому, что она была такая жесткая, казалось, ползут они на виду. А пулеметчик не замечал их. Выдернув чеку гранаты, Андрей шепотом, хотя пулеметчик в треске очередей расслышать его голос не мог, сказал:

— Теперь дальше! Впереди какая-то яма...

И вдруг Осинский поднялся, громко крича неестественно тонким голосом, выставив перед собой винтовку, бросился к пулемету. На секунду пулемет замолк: должно быть, солдат растерялся, затем светящаяся трасса пуль уперлась в Осинского и погасла в его теле. Андрей и второй курсант прыгнули в яму и тут же одновременно швырнули гранаты. Красноватый всполох разрывов, как почудилось Андрею, вскинул и круглую башню водокачки.

— Накрылись фрицы, — сказал курсант. — Можно идти...

— Погоди, — Андрей бросил еще одну гранату и выскочил из ямы.

Пулемет отбросило взрывом, два убитых солдата лежали рядом. Осинский был шагах в пяти. Разорванная пулями гимнастерка тлела на нем.

— Зря ведь погиб, — сказал курсант, поднимая его винтовку. — Чего торопился?.. Нерв, должно, сдал.

Андрей промолчал, так как минуту назад и у него было желание подняться, закричать и кинуться на пулемет: до крайности взвинченные опасностью нервы требовали любой скорейшей развязки.

— Как тебя звать? — спросил он курсанта.

— Иванов.

— Давай, Иванов, унесем его. Похоронить же надо...

На перроне Андрей увидел Солодяжникова. Он разговаривал с командиром саперов:

— Пять минут еще даю вам. Через пять минут уходим.

— Есть! — сержант козырнул и, пригнувшись, хотя никто уже не стрелял, бросился к эшелонам. Затихла стрельба и в поселке, какой-то дом горел там, отблески пожара скользили по крышам.

— Лейтенант, — окликнул Андрея Солодяжников. — Живы? Кто-то говорил, что убит...

— Курсант Осинский погиб, — сказал Андрей.

— Да, потери есть, — угрюмо ответил Солодяжников. — Интересно, что там, в поселке, у младшего лейтенанта? Приведет ли он доктора?

Мимо тащили раненых. Лютиков помогал идти минометчику. Сжимая ладонями залитую кровью голову, тот бормотал что-то нечленораздельное.

— Да взяли твой миномет! — говорил ему Лютиков. — Взяли... А ты другой миномет налаживай. Домой теперь поедешь.

— Чтобы никто здесь не остался! — крикнул Солодяжников.

Вынырнул из темноты сапер.

— Готово! — доложил он. — Ух, рванет... На полкилометра все разлетится к едреной бабушке. Разрешите запаливать?

— Так! — Солодяжников повернулся к Андрею: — Уходим, лейтенант?

— Я прикрою, — сказал Андрей. — Вот с Ивановым прикроем.

— Не задерживайтесь! Через пять минут все... м-м... к едреной бабушке! Пять минут шнур будет гореть. Отходите следом за нами.

Ротный тут же повернулся и ушел.

— Быстрее, быстрее! — донесся из темноты его голос. — Не задерживаться!

— А младший лейтенант... Звягин? — вспомнил Иванов.

— Быстрее! — крикнул ему Андрей.

Неожиданно появился запыхавшийся Лютиков.

— Регресс... Хреновые тут гансы. Европа вроде, а жратву обыщись... Флягу нашел. Приванивает, как из аптеки.

— Все ушли? — спросил Андрей.

— Все будто. Ротный там пересчитывал.

— Где Осинский?

— Унесли, — ответил Иванов. — И Звягина тоже... Никого нет.

— Тогда уходим, — сказал Андрей. — Бегом!

Грохот настиг, когда они были уже в овраге за станцией. Этот грохот точно повис в воздухе и упругой тяжестью давил на головы, пригибая к земле, и, вторя ему, громыхали последующие взрывы. Ослепительные вспышки метались по небу, гася ночные звезды.

VIII

Далекий грохот вкатился через окна пакгауза.

Волков прислушался. За стенкой пакгауза клацали буфера вагонов, тоскливо мычали коровы. Там грузили скот. А далекий гул усиливался и затихал, подобно раскатам июльской грозы. Желтый серп месяца висел над решеткой окна.

Целый день заключенные ремонтировали взорванные пути. Немецкий инженер, постоянно улыбавшийся и мурлыкавший арии, объявил, что все будут отпущены, как только восстановят дорогу. А к ночи снова их загнали в пакгауз. Исчез лишь бритоголовый уголовник. Об этом теперь и шел разговор:

— Да, ловко смылся этот Рыба.

— Хват парень, — отозвался шепотом самогонщик. — Даже не видели, как убег. Теперь на свободе.

— Что такое свобода? — возразил коммерсант. — Э-э... осознанная необходимость, как учит литература. А я вот конфиденциально беседовал нынче с господином инженером. Фамилия Цанген, и папа его имел заводик в Москве. Цанген мне объяснил: еще вчера мы были спекулянты, жулики, а теперь инициативные люди, непонятые большинством. Господин Цанген — мыслитель. Когда зажимают инициативу, остаются уголовные лазейки. Это я понимаю. Диалектика! А побег... э-э, так сказать, безумный крик души. У меня иные планы. Открою ресторанчик. Все будет а ля натурель. Прямо на глазах жарятся тушки овечек. Вам окорочек? Сию минуту. Угодно ребрышко? Будьте любезны. И свет костров, точно в пещере, и стук бубнов. А главное, пляски юных дикарочек с узенькими шнурками на бедрах. Идете консультантом, профессор?

— Кха... Гм, — сердито произнес тот.

Голодные арестанты ворочались на цементном полу.

— Нет, вы подумайте, — сказал коммерсант. — Я давно заметил, как всем надоела цивилизация и тянет к дикости. Поэтому никаких вилок, лишь каменные ножи. Люди не терпят мелкого жульничества, но всегда готовы простить большой обман. И вот берешь горячего цыпленка...

— Да заткнись, ты, жаба, — донесся хриплый бас. — И без тебя муторно. Чтоб тя разорвало!

— Пижоны, — фыркнул коммерсант, однако умолк.

На рассвете их опять вывели из пакгауза. Инженер Цанген в своей форме лимонного цвета, так же улыбаясь и насвистывая мелодию арии герцога из оперы «Риголетто», помахал рукой коммерсанту.

— Этому фраеру скажи, — крикнул долговязый парень из уголовников, — этому инженеру... Мы не верблюды. Жратву требуем.

— Передам ваше ценное заявление, граф. Не берусь сохранить всю изысканность речи, а мысль уловил, — хмыкнув, сказал коммерсант и направился к Цангену.

Тот выслушал, затем, погасив улыбку на длинном лице, многозначительно поднял одну бровь:

— Кто есть недоволен? Фамилия?

Повернувшись, коммерсант искал глазами долговязого, но тот сам ответил:

— Кормить обязаны. Закон!

— Он есть недоволен? — вежливо спросил Цанген. — Gut! Мы будем немного учить всех.

Инженер что-то приказал солдатам. Они вытолкнули долговязого из рядов арестантов, повалили на землю.

Долговязый брыкался, но солдат уселся ему на ноги, а второй коленом придавил голову. Пожилой щекастый ефрейтор ловко сдернул его штаны, оголив худые ягодицы, и неторопливо, деловито расстегнул пряжку своего ремня с выдавленными на желтом металле словами «Gott mit uns»{40}.

— То есть лентяй, — указав пальцем на долговязого, сказал инженер. — Хочет много кушать, мало работать. Мы должны не позволять... Вы читаль библия? Там написано: «Не работал, нет кушать».

— Заповедь апостола, — подтвердил коммерсант.

— Это справедливо, — инженер вскинул правую руку. — А фашизм есть по-русски справедливость...

Крепкий солдатский ремень просек воздух. Долговязый истошно заорал, вихляя бедрами. Но солдаты крепко держали его. Ефрейтор, видно, имел опыт и хлестал с оттяжкой. Крики Лаптя срывались до тонкого визга, затем при новом ударе обретали басовитость.

— Acht, neun, zehn{41}, — как бы напевая, считал инженер.

Арестанты молчали. Волков увидел, как профессор шагнул было, расталкивая стоящих перед ним арестантов, но его удержали.

— Ты куда, дед? — шепотом произнес самогонщик. — Хочешь сам испробовать? Старый, а ума нет. Иль у тебя зад луженый?

— Gut, — махнул рукой инженер.

Ефрейтор вытер ладонью потную шею. Солдаты отпустили долговязого. По щекам его катились слезы, подбородок и губы были в грязи. Всхлипывая, он дрожащими пальцами застегивал штаны.

— За что... меня? Эх, суки...

— Ничего, — вежливо улыбаясь, проговорил инженер. — Надо хорошо работать. Завтра это будет иметь другой, кто плохо работаль сегодня... Повторение — мать учения! — Цанген указал рукой на коммерсанта: — То есть ваш... староста. Будет смотреть за работой.

Однако работать им уже не пришлось. Подъехал мотоциклист-эсэсовец, что-то сказал инженеру. Лицо того удивленно вытянулось.

Арестантов бегом погнали к эшелону.

— Schnellsstens!.. Schneller!{42} — кричал инженер.

Охранники начали загонять их в товарные, провонявшие навозом вагоны. Едва лишь закрыли двери, как эшелон тронулся.

Коммерсант беспокойно вертел головой. Слезливо и однотонно завывал долговязый уголовник:

— Су-у-ки... О-о... Кишки бы выпустить...

Спустя два часа эшелон остановился. Вся станция была оцеплена эсэсовцами. Лежали исковерканные танки, обломки вагонов, закопченные, сморщенные цистерны. Чудовищной силы взрыв превратил депо в груды битого кирпича, над которыми торчали изогнутые металлические фермы.

Солдаты искали что-то под обломками вагонов. У разрушенной водокачки толпились офицеры. Длинный ряд мертвецов уже накрыли брезентом, и виднелись только подошвы сапог. Низкорослый худощавый генерал без фуражки, с бледным лицом кричал на молодого оберста, грудь которого была увешана орденами, а правый глаз закрывала черная повязка. Два офицера подошли к оберсту, сорвали его погоны.

«Это не бомбежка, — думал Волков. — Нигде нет бомбовых следов. Значит, диверсия».

IX

На поляне около дуба лежали трофейные автоматы и винтовки. Под кустами отдыхали бойцы. Андрей увидел Игната с обмотанной бинтами головой и кровавым пятном на месте левого уха. Тут же, на маленьком чемоданчике, сидел худощавый горбоносый человек в нижней рубашке, парусиновых измятых брюках и домашних шлепанцах.

— Я не хирург! — выкрикивал он, поправляя очки и глядя снизу на младшего лейтенанта Крошку. — И не могу оперировать. Не могу!

Откозыряв Солодяжникову, Крошка доложил, что гарнизон в поселке уничтожен, потерь нет, ранен только боец Верба.

— А это доктор, — говорил Крошка. — Мы его сонного из постели вытащили... Но теперь буза. Вроде и раны лечить не может.

— Как это не может? — Солодяжников, до смерти уставший, заросший щетиной, грозно взглянул на доктора.

— Да поймите же! Не могу я вынуть пулю из легких! — вскочил тот. — Я врач-терапевт. Хирургию знаю лишь теоретически.

— Терапевт? — приподнимаясь на носках и щуря глаза, удивился Солодяжников. — Вы, извольте знать... сопля на палочках!

Доктор от возмущения ничего не мог сказать, щеки его покрылись бурыми пятнами.

— Я, мой милый, — ласково теперь проговорил Солодяжников, — когда-то назывался доцентом. И что такое война, знал лишь теоретически... У нас раненые! Хоть на что-то вы способны?

— Ну хорошо! — угрожающе вымолвил доктор. — Ответственность ляжет на вас. А доценту нужно пользоваться иными словами.

Как бы давая понять, что с таким грубияном не желает более разговаривать, он, подхватив чемоданчик, зашагал к деревьям, где лежали раненые, а возле них были Дарья и ее сестра.

— Я его полчаса уговаривал. За наган даже хватался, — сказал Крошка. — И никак.

— Гм! — усмехнулся Солодяжников. — Русскому интеллигенту требуется еще психологический стимул.

— И вам так же? — спросил Андрей.

— Организуйте, лейтенант, все необходимое доктору, — мрачно глянув на него, приказал Солодяжников. — Могли бы сами догадаться!

На кустах развесили плащ-палатки. И в этой импровизированной операционной доктор стал чистить раны, менять присохшие бинты. Дарья и ее сестра помогали ему. Глухие стоны, вскрики, а то и крепкая ругань слышались оттуда. Проснулись дети и бегали между курсантами, радуясь возможности потрогать настоящее, с запахом пороха оружие. И девочка, тоже обрадованная, что мальчишки не заставляют ее играть в войну, устроилась на коленях Игната.

Курсанты грызли сухари, рассказывая друг другу о событиях ночи.

— Часовой-то здоровенный дядя. Когда повалили, ухо вон ему откусил.

— Может, выпил до этого и закуски не было?

— Да не откусил, болталось еще, — сказал Игнат, подкидывая на колене девочку. — А младший лейтенант, чтоб не болталось, ножом срезал.

— Они прыгают нагишом, — говорил в то же время другой курсант, — а мы их гранатами. И дом горит...

— А у нас, — перебивал третий, — минометчику пуля в одну щеку вошла, через другую вылетела. Он только зубы выплевывал...

Солодяжников, усевшись на пень, что-то записывал в блокноте.

— Ну-с, — проговорил он, когда Андрей опустился рядом на траву. — Лютует доктор?

— Звягину сейчас делает перевязку.

— Тэ-эк-с, — кивнул Солодяжников. — Я вот рассчитываю... Если эшелоны были загружены полностью, а нет основания думать иначе, то выходит семь тысяч пятьсот тонн боеприпасов. По статистике первой мировой войны, чтобы убить одного солдата, расходовалось пять тонн. Значит, полторы тысячи бойцов где-то уцелеют и решат, что им повезло, просто такова судьба. И я еще не учитываю взорванных танков. Что вы молчите, лейтенант?

— Это же условно.

— Все на свете условно и относительно, — он глядел теперь на бегавших ребят. — Дети воспринимают мир, как свою игрушку, а взрослые готовы соглашаться с тем, что обстоятельства играют ими. Кстати, один ноль в вашу пользу. Интеллигент — нечто самостоятельно мыслящее, и значение его в том, чтобы поступки соответствовали мыслям.

Опираясь на костыль из толстого сука дуба, припрыгал Звягин.

— Ну как? — спросил Андрей.

— Ух... коновал... говорю ему, что больно, а он долдонит: «По этому вопросу к старшему лейтенанту обращайтесь. Жаль, вашего старшего лейтенанта не ранило, узнал бы, как чистят рану без анестезии». Теперь Мамочкина связывают. Пуля в легком...

Неторопливо подошел и сел рядом младший лейтенант Крошка.

— Давайте-ка обсудим, что предпринять, — заговорил Солодяжников. — Мы выполнили задачу. Раненых за собой через фронт не увезешь.

— Да, — согласился Андрей, — надежды мало.

— И логичнее оставить госпиталь здесь.

— То есть как? — изумился Звягин. — Хотите бросить?

— Что значит — бросить! — перебил Солодяжников. — Разве мы на Луне?

— Это я понимаю. А другие?

— Так вот, младший лейтенант, если понимаете, — резко проговорил Солодяжников, — назначаю вас командиром госпитального отряда. Это приказ!

— Меня? Я... — растерянно начал Звягин.

Из операционной вырвался дикий, нечеловеческий стон. Мальчишки застыли, а перепуганная девочка сползла с колен Игната.

— Что делает, а? — Звягин схватил костыль. — Что делает!

Солодяжников привстал. Но доктор, откинув край плащ-палатки, вышел сам. Лицо и рубашка у него были забрызганы кровью. Как-то торжествующе глянув на Солодяжникова из-под хмуро сдвинутых рыжих бровей, он вытер кулаком подбородок.

— Надеюсь, будет жить, — сухо проговорил он. — А это вручите, когда очнется.

Доктор раскрыл ладонь, в которой сжимал винтовочную пулю.

Следом за ним вышла и сестра Дарьи. Худое лицо ее, вдруг похорошевшее, светилось тихой радостью, будто в спасении жизни другим она нашла свое затерянное счастье.

«Разве можете вы это понять? — как бы спрашивали ее глаза, окидывая доктора, Солодяжникова и толпившихся вокруг курсантов. — Никогда вы этого не сможете понять!»

— Ну-с, доктор, — проговорил Солодяжников. — Теперь война. Считайте себя мобилизованным. И назначаетесь главным хирургом.

Доктор оторопело, словно проглотив неожиданно что-то малосъедобное, вытаращил глаза.

— Это приказ! — добавил Солодяжников и, не ожидая его возражений, повернулся, нарочито медленно зашагал к группе бойцов.

— Вот и расстаемся, — тихо сказал Андрею Звягин. — У меня к вам просьба... Если будете по ту сторону фронта, напишите письмо.

— Кому?

— Вот адрес... Она почему-то решила, что я ее вовсе не люблю. А я поэтому решил, что она меня не любит, — краснея и волнуясь, объяснил Звягин. — А если вы напишите... Конечно, вам это смешно.

— Нет, — покачал головой Андрей. — Только что писать?

— Напишите, что я... Ну, отношусь хорошо и о том, как воюем... Кстати, меня зовут Николаем.

— Напишу, — пообещал Андрей.

«Все думаем только о будущем и о жизни, — промелькнула у него мысль. — Хотя знаем, что вероятность уцелеть совсем небольшая... Жизнь — время надежд.

X

Отряд Солодяжникова медленно двигался к фронту. Шли кружным путем, лесными тропками. Лица курсантов исхудали, заросли щетиной, гимнастерки были разодраны о сучья деревьев. Иногда устраивали засады, нападали на мелкие гарнизоны сел, чтобы взять «языка» и продукты. Раненых оставляли на хуторах, а убитых закапывали в лесу. От пленных знали, что фронт сдвинулся к Днепру, бои уже идут под Киевом. На карте Андрея все больше появлялось отметок дислокации резервных соединений, аэродромов. И чем ближе подходили к Заднепровью, тем чаще видели на дорогах колонны танков, грузовиков с пехотой. Немецкие самолеты-разведчики непрерывно кружились над лесами. Часто доносилась перестрелка. Это какая-то группа, либо выходившая из окружения, либо заброшенная сюда, вела неравный бой...

Утром на лесной тропинке встретился босой парень в домотканой рубахе и кепке. Он шел, высвистывая мелодию немецкой песенки. А когда из-за деревьев выбежали курсанты, парень, как бы ожидая их, сдернул кепочку и закивал головой:

— Наше вам с кисточкой... Гутен морген!

— Откуда идешь, артист? — спросил Крошка.

— Здешний, — широкое лицо парня расплылось в улыбке, а глаза хитровато косили по сторонам. — Митька я... конюх... Шатун — прозвище.

— А зыркаешь чего? Не убежишь, — предупредил его Лютиков.

— Не-е... Чего мне убегать? — согласился парень. — Вы кто ж будете?

— Ходим и свистунов постреливаем заместо фазанов, — Лютиков шутливо ткнул ему в живот дулом автомата.

— У-у! — протянул конюх, но видно было, что не испугался. — Давно, мабуть, ходите, и оголодали... А до нас полверсты.

— Фрицы там есть?

— Были в той недели. Кур настреляли и поехали. А нам пана директора оставили.

— Своего, что ли? Из Германии? — спросил его Крошка.

— Да не, тутошний. Он и ране в начальстве ходил и сей момент не потерялся.

— А ты кому служишь?

— Я ж конюх, — глядя мимо и как бы прикидывая, сколько здесь людей, ответил парень. — Лошадям, значит, и служу.

— А хорошие у вас кони? — спросил Солодяжников.

— Выбраковки. На них далеко не уедешь. Были б хорошие, немец рази оставит? А я тоже слаб здоровьем. В грудях ноет и колени трясутся... если девки рядом.

— Ну-ка, дружок, веди нас, — заговорил Солодяжников. — Это хозяйство покажешь.

— При полном нашем удовольствии. Село тихое, на отшибе. Хлеба пан директор зараз выдаст. А село прозывается Дубравки. Будто еще гетман здесь дубы садил, — разъяснил Митька.

Солодяжников послал вперед Лютикова и двух курсантов, а за ними двинулся весь отряд.

— Так вы чьи... с окружения? — интересовался Митька. — Цельный полк, что ли, вас?

— Шагай, шагай, — сказал Крошка. — Показывай, где этот ваш директор.

Село примыкало к лесу.

— Гля, бабоньки, войско идет! — крикнула, навалившись на плетень, рябая простоволосая молодка с черными глазами.

— Жарь цыплаков, Ульяна, — отозвался Митька. — Жениха найдешь. Тут все хлопцы герои жуткие.

Курсанты подтянулись, шли ровным строем.

— Вон под железной крышей... Там и есть управа, — говорил Митька. — Пан директор токо бы не убег. Напугается еще. А ключики от амбара у него.

Должно быть, услыхав шум, на крыльцо выбежал невысокий человек без сапог, в помятом чесучовом костюме, с расплывшимся, болезненным лицом. Он сразу попятился, как-то затравленно вытянув голову.

— Стой! — приказал Крошка.

— Чего? Чего надо?..

— До вас, пан директор, — Митька опять сдернул свою кепочку. — Насчет сала и хлеба люди интересуются.

— Нет у меня сала, нет и хлеба! Откуда возьму? — кадык его дергался, словно «пан директор» никак не мог что-то проглотить.

— А в каморке, пан директор? — Митька вытянул губы, даже засветился весь от радости, что может оказать услугу и напомнить, где хранятся продукты. — Сала там две бочки, муки шестнадцать кулей.

— Не мое это! — директор злобно глянул на Митьку. — Все сдать приказано. Уходите по добру. Немцы вот заедут.

— Ну и фармазон! — возмутился Лютиков.

— Вы уйдете, а они здесь. Поставки с каждого дома!

Солодяжников молчал, покусывая губу.

— Расстрелять бы его, — сказал Крошка.

— Стойте, стойте, хлопцы! — закричал Митька. — Рази можно так? У нас до пана директора вопросики есть. Мы насчет его кумекали...

— Кто «мы»? — обернулся Солодяжников.

— А люди, — Митька хитро прищурился. — Вас-то еще ночью заметили, да сперва хотели узнать. И харчи дадим в обмен за немецкие винтовки. У вас лишние имеются.

— Что же ты дурачком прикидывался?

— А с дураков меньше спрос. Так поладим? — уже деловито осведомился Митька. — Зачем вам лишний груз? К немецким винтовкам и патроны достать сподручней...

— Поладим, — усмехнулся Солодяжников. — Командир у вас тоже есть?

— Народу в лесу много, — неопределенно ответил Митька и тут же пообещал, что один интересный дядька скоро будет здесь.

Солодяжников приказал выставить на окраине села часовых, а директора арестовать.

— Познакомимся с этим дядькой, — сказал он Андрею. — И бойцы часок отдохнут.

«Интересный дядька» подошел через несколько минут. С черной бородой, укрывшей половину лица, весь какой-то волосатый, он напоминал замшелое, крепкое, низкорослое дерево, вросшее в землю двумя толстыми, короткими стволами. И топор за поясом торчал, словно обрубленный сук.

— Это Егорыч, — сказал Митька.

— Здравствуйте, Егорыч! — кивнул Солодяжников.

— И вы будьте здравы, — чуть колыхнув бородой, пробасил он. Маленькие глаза из-под нависших бровей внимательно ощупывали ротного, Андрея и курсантов, то ли с радушием, то ли с усмешкой.

— На войне без здоровья далеко не убегешь. А вам ишо сколь бегать, кто знает? Всю Россию сдавать немцу хотите, что ли?

— Надо понимать, — возразил Солодяжников. — Отступление часто предусматривается стратегическим замыслом.

И он начал разъяснять, что такое военная стратегия.

Митька слушал, приоткрыв рот, а Егорыч тем же непонятным взглядом смотрел то на директора, сидевшего под охраной Лютикова, то на Солодяжникова.

— Может, оно и стратегией зовется, — проговорил он, — а я по себе знаю... чего бабе ни расскажешь, когда на рассвете лишь домой заявишься...

— Да поймите! — ответил Солодяжников, уже горячась и пощипывая свой нос. — Дело идет против силы, захватившей Европу.

— Ну ладно, — согласился Егорыч. — Коль винтовочки обещаете, и на том спасибо. Еще бы хлопца знающего отрядили, покомандовать маленько... Листки вот бросали, чтоб которые из окружения не шли на восток. Чтоб тут и били ворога. Своя земля-то. — Он снова поглядел на директора: — Что, кум? Эко тебя колотит от страха. А громчей всех на собраниях выступал. Самый что ни есть правильный был и для начальства удобный. Теперь еще выше, значит, должность имеешь. Директорствуешь?

— А что я? — проговорил тот. — Я же для людей... И назначили меня!

— Легкое, оно завсегда наверх плывет, — кивнул Егорыч. — Такова в ем порода... Вот и порешили люди, что висеть тебе на дубу.

— Какие люди? — злобно выкрикнул директор. — Нет у вас такого права!

— Народ порешил, обчим судом... Коровенок ты не дал в лес увести — раз, — Егорыч стал загибать огрубелые пальцы. — На прошлой неделе зашел боец раненый, а ты его фашисту сдал — два. Обираешь людей, чтоб выслужиться, — три. Не можно тебе доле ходить по земле, кум. Суд и порешил.

— Какой суд?.. За что?.. Я для всех...

Подошли еще два мужика. У одного из них в руках была грязная веревка. И, увидев эту веревку, директор повалился на крыльцо, тонко завыл, мотая головой.

— Звиняйте, — повернулся Егорыч к Солодяжникову. — Это дело мы аккурат на сегодня назначили, а тут вы идете. Враз дело кончим и говорить будем. Народ уж собрался.

Партизан с веревкой молча завязал петлю, накинул ее на шею директору.

— Вставай! Не томи людей, — сказал Егорыч.

Тот не хотел вставать, цепляясь руками за крыльцо.

— Не имеете права! — выкрикивал он. — Товарищи...

— Раз надо, значит, надо, — подтолкнул его Лютиков. — Чего ты? Вежливо уговаривают. И эскорта для тебя готова...

— Это незаконно... Это... За что?

Двое подхватили упиравшегося директора и уволокли на улицу.

— Дрянь, конечно, — проговорил Андрей. — Но законно ли?

— Да-а, — вздохнул Солодяжников. — Удивительный тип людей. Служат не делу, а пристраиваются в любой фарватер. Законно или незаконно, спрашиваете? Юриспруденцию, как и всякую науку, создают люди. Общим судом решили, будто новгородское вече. Экая глыбина тронулась... Подумайте, лейтенант, что будут действовать сотни таких отрядов. И у противника вообще не окажется тыла.

XI

К Днепру вышли ночью. Вода была черная, неподвижная, и по ней серебристым мостиком тянулась лунная дорога. На песке, у самой воды, лежали трупы, раздутые, почернелые; в темноте они казались бревнами, вынесенными рекой. Ниже по течению вспыхнула, описала дугу, скатилась к горизонту ракета.

Курсанты торопливо раздевались, увязывали одежду и перешептывались. Без гимнастерок, сапог, оружия теперь многие не узнавали друг друга. Младший лейтенант Крошка, оставленный здесь командовать партизанами, и трое проводников стояли тесной группкой поодаль. Крошка держал в руках немецкий пулемет. Андрею стало жаль младшего лейтенанта, остававшегося здесь, и, чтобы немного облегчить для Крошки минуту расставания, подойдя к нему, сказал:

— Наверное, скоро опять нас пошлют. Увидимся еще.

— Отчего ж не увидеться? — ответил Крошка.

— Будете в наших краях, заходите! — шепотом, но весело проговорил Митька.

— Насчет связи там обговорите, — добавил Крошка. — Здесь можно целый батальон собрать. Взрывчатку бы еще дали. Это совсем хорошо.

Тихонько чертыхаясь, Солодяжников прыгал на одной ноге, стягивая узкую штанину. Наконец раздевшись, облегченно вздохнул и, стыдливо закрывая брюками низ живота, позвал:

— Крошка! Если удастся, перебазируйте Звягина. Мальчик ведь он еще.

— Ясно! — ответил Крошка. — Постараемся.

То, что Солодяжников говорил ему строго, повелительно, а сам на тоненьких, кривых ножках, узкобедрый, дрожавший от холода, напоминая ощипанного петушка, выглядел действительно крошкой по сравнению с младшим лейтенантом, развеселило Андрея. Он тихо засмеялся. И поняв, чем вызвано это веселье, Солодяжников резко оборвал:

— Что за смех? Прекратить! Бегом в воду! И вы тут, младший лейтенант, не задерживайтесь.

— Мы немного задержимся, — скрывая улыбку, возразил Крошка. — Если патруль набредет, огоньком прикроем.

Лютиков зашел в воду, подняв одной рукой автомат и одежду.

— Привяжи к голове, — сказал ему Андрей, — легче будет.

— Я ж Енисей переплывал, — хвастливо отозвался Лютиков. — А это что за река? Воробей не утонет... Двинулись?

Стоило окунуться, как вода уже не казалась холодной. Чернота ее раздалась, матово просвечивали белые тела. Лунная дорожка блестела, как усыпанная раздавленным стеклом мостовая. И по ней круглыми поплавками двигались головы.

Уже на середине реки, где ходили легкие волны, отфыркиваясь, Лютиков проговорил:

— Гран мерси. Житуха!

Солодяжников плыл рядом.

— Пора бы заметить нас оттуда, — указав рукой на приближающийся берег, шепотом сказал он. — Пора бы.

— Да, блаженствуют, черти, — отозвался Лютиков. — Спят. Ну и мы отоспимся... Как там наш сержант Власюк? Поди, шуры-муры в госпитале завел уже с сестричками.

Берег позади казался черным, изломанным массивом среди воды и неба. И эта чернота хлопком выдавила яркую ракету. Смутно обозначились головы плывущих, а затем высветились два силуэта в немецких касках у берега, и сразу там застучали автоматы.

— Э-эх! — пробормотал Лютиков и, выпустив из руки одежду, бурля ногами воду, чтобы удержаться на поверхности, вскинул автомат и длинной очередью как бы повалил эти силуэты. Ракета, шипя, угасла. В загустевшей тьме на берегу, отдаваясь эхом по реке, шла перестрелка. Гулко бил пулемет Крошки, рассыпалась дробь немецких автоматов. Несколько пуль шлепнулись, точно лягушки, в воду близко от Андрея. Плывший впереди курсант нырнул, остальные быстрее замахали руками.

— Стой! Кто идет? — донеслось с кручи берега.

— Свои, свои! — откликались курсанты.

— Стрелять буду, ложись!

— А в морду не хошь? Я те дам стрелять! Я те... — кто-то из курсантов длинно и смачно выругался.

— Ей-богу, свои! — обрадовались там, и прежний голос добавил: — Подходи!..

В неглубоком окопчике, под кустом сидели два бойца. Один пожилой, с усами, второй — белобрысый, юный. Его каска, полная густого пшенника, лежала на бруствере.

— Э-э, да вас много! — удивился он. — Вон сколько... Из окружения, что ль?

— Ходили туда, — пояснил Андрей.

— Ишь чего... Мы-то думали, опять его разведка. А потом, как стрелять зачали, успокоились.

Курсанты прыгали, толкая друг друга, чтобы согреться, выкручивали мокрые гимнастерки и брюки, надевали их на себя. Только Лютиков, совершенно голый, поджав одну ногу, с автоматом на груди, растерянно поглядывал вокруг.

— Вот, гад, — бормотал он. — Из-за него все утопил...

— Возьми хоть мою гимнастерку, — предложил Андрей.

— Что толку? Она ж мне лишь до пупа.

— Не шумите, ребятки, — просил усатый боец. — Дома, что ли? Так горланите. Вот зачнет сюда пулять минами.

На другой стороне Днепра еще потрескивали автоматы, но уже где-то в отдалении.

«Лес прочесывают, — догадался по удалявшимся звукам выстрелов Андрей. — Крошка, значит, ушел».

Усатый боец вытащил из окопа и бросил Лютикову плащ-палатку.

— Обернись, малый... Хозяина убило вчера, значит, лишняя стала. А нагишом-то как идти?

Солодяжников, уже одетый, подошел, застегивая пряжки ремней:

— Вас что же, тут лишь двое?

— Зачем? — привстал усатый. — Редко сидим.

— Скучно.

— Разве тут заскучаешь? — сказал молодой боец. — Котелки и то осколками побило. Днем-то из минометов шпарят. А ночью либо наши, либо он переправу устроят.

— В гости, значит, ходят?

— Еще как! — подтвердил боец, стараясь, видимо, убедить незнакомого командира, что им вовсе тут не скучно. — Дня три назад было, подале от нас. Разведка его приползла. И наши-то не углядели. Двое тоже было... Одного забрали. А другого прикладом стукнули. Тащить, видно, не схотели. Портки скинули... сигару вставили и ушли. А тот очухался, хвать — сигара торчит... из неположенного места.

— И что? — поинтересовался Солодяжников.

— А ничего, — засмеялся боец. — Скурили. Чего добру пропадать! Табачок ядреный.

Усатый боец, воспринимавший эту историю, судя по всему, иначе, без юмора, даже не улыбнулся и озабоченно поглядывал на другой берег Днепра.

— Могут и вас утащить, — сказал Андрей.

— Не... Мы теперь приспособились. Капитан у нас головастый. Додумался в песок натыкать гранат, а веревочки — сюда. Потянешь — и от разведки мокрота будет.

— Вот начнет мины кидать, — сказал усатый боец. — Шли бы к селу. На селе и капитана застанете. Он, как есть, все обскажет.

— Пошли, — приказал Андрею Солодяжников.

XII

Сразу за кустами, росшими по крутому берегу Днепра, начиналось поле, изрытое мелкими, но широкими воронками. Хлеба здесь убрали. Лютиков, кутаясь в плащ-палатку, осторожно ступал босыми ногами по колкому жнивью. Курсанты добродушно подшучивали над ним:

— Школу танцев пройдешь... И воздушные ванны медицина одобряет... Лютиков, мы скажем, что ты балерина...

— Не балерина, темнота, — отозвался Лютиков. — Грация!.. Такие красотки нагишом бегали... Мне только ботинки жалко. Сорок пятый размер, где найдешь?

Но чем ближе подходили к селу, тем больше лицо его выражало беспокойство.

Курсанты смеялись:

— Лютиков, мотню застегни, чтоб в обморок бабы не попадали...

— Гы, гы! — ворчливо огрызался Лютиков. — А когда ракета повисла, не гоготали.

Начинало светать. В крайней мазанке окна были выбиты, глиняные стены исковыряны осколками.

— Незачем всей ротой идти, — обернулся к Андрею Солодяжников. — Вид у нас аховый. Добегите, лейтенант. Спросите хоть, где штаб этой дивизии?

За третьей мазанкой Андрей увидел кухню. Повар в белом грязном фартуке, сидя на опрокинутом ведре, чистил картошку.

Около этого дома ходил часовой.

— Почему не окликаете? — спросил Андрей.

И тот вдруг, щелкнув затвором, крикнул:

— Стой!

— Ну вот, — засмеялся Андрей. — Где комбат?

— Спят! — ответил боец. — Приказали не тревожить.

— А другие командиры?

— Спят... Целую ночь по окопам лазили. У нас так... У нас командиров-то на батальон трое осталось...

Из хатки, нагибаясь под притолокой, вышел человек без гимнастерки, обеими руками тиская заспанное лицо. Андрей даже растерялся, узнав капитана Самсонова.

— В чем дело? — спросил тот и, взглянув на Андрея, чуть присел. — Ба, лейтенант!.. Где тебя носило? Не ты на берегу шумел?

— Мы, — кивнул Андрей.

— Вот это встреча! А?.. Я же сказал — увидимся! Жив-здоров? Ну входи, гостем будешь!

— Нас много, целая рота, — сказал Андрей. — Бродили в тылах противника.

— Целой ротой по тылам? Лихо! Постой, а тот маленький старший лейтенант... И он здесь?

— Здесь, — улыбнулся Андрей, вспомнив, как отчитывал Солодяжников капитана.

— Вот не знал, — удрученно всплеснул руками Самсонов. — Я бы его заставил попрыгать на берегу. Мне с КП звонили, докладывали: окруженцы выходят.

— А мы лишь двух бойцов там видели.

— Эх, — мрачнея, вздохнул капитан, — дивизия на этом участке стояла, а теперь один батальон. Где-то севернее прорыв, и дивизию туда бросили. Вот какие дела! Ну, давай заходи, чего стоишь?

— Я лишь на минутку, — проговорил Андрей, входя за ним в хатку. Глиняный пол был чисто выметен, на окнах висели занавески, а в углу спал кто-то, накрывшись шинелью.

— Мой начштаба, — кивнул Самсонов. — Первый раз на этой неделе уснул. Рассказывай, как живешь?

— На войне, как на войне, — ответил Андрей.

— Да, — хлопнул его по плечу Самсонов. — И надо выпить за встречу! Тут, понимаешь, фрицы у меня бойца утащили. Я рассвирепел и в следующую ночь переправился, двух гансов цапнул... Записку оставил, что был капитан Самсонов. Ну и трофей прихватил, — он взял со стола флягу, обшитую желтым сукном. — Коньяк... Ей-богу, рад тебя видеть, философ! А главное, что ты жив. И еще один человек будет рад тебя видеть!

Он тихонько стукнул пальцем в дверь каморки и позвал:

— Нина, ты спишь?

Дверь тут же открылась. Нина Владимировна шагнула навстречу Андрею. Солдатская гимнастерка и зеленая юбка обтягивали ее похудевшую фигуру, волосы были коротко подстрижены, и она точно помолодела.

— Наверное, забыли меня? — спросил Андрей. — Лейтенант Жарковой.

— Что вы?.. Здравствуйте, Андрей. С Ольгой много говорили про вас.

— Она здесь? — вырвалось у Андрея.

— Нет, — понимающе улыбнулась Нина Владимировна. — Еще тогда говорили... Хорошая девушка.

— Наверное... Мне как-то все равно, — сказал Андрей, наклоняя голову и чувствуя, как румянец заливает щеки.

— Как это все равно?! — теперь возмущенно проговорил Самсонов. — Когда человеку все равно, и жить не стоит... Давай рассказывай, как там.

— Обычно... Штаб вашей дивизии где?

— Ты погоди про штаб... Нина, так мы?.. — Самсонов тряхнул флягой и замолчал, перехватив ее укоризненный взгляд.

— Лейтенант, кажется, не пьет, — сказала она.

— Человек Днепр переплывал. И за встречу надо, — просительно уже заговорил Самсонов.

— Может быть, вы действительно замерзли? — спросила она, взяв из рук Самсонова флягу.

— Нет, спасибо, — удивляясь ее власти над отчаянным капитаном, сказал Андрей. — Я только хотел узнать, где штаб дивизии. Меня ведь ждут.

— Так хоть позавтракай. Роту заодно прикажу накормить. Пусть и этот сморчок, этот недомерок...

— Алексей, — с легкой укоризной тихо проговорила Нина Владимировна. И Андрей опять удивился, как Самсонов покорно изменил тон:

— Ну, этот маленький старший лейтенант твой пусть завтракает.

— Нельзя... Торопимся.

— Ну вот... — огорченно вздохнул Самсонов.

Андрей попросил у Самсонова какую-нибудь одежду для Лютикова.

— Найдем. Каптерка у меня рядом, — пообещал тот.

Когда они вышли, Самсонов проговорил:

— Что, брат, не ожидал?

— Не ожидал, — засмеялся Андрей.

— То-то... Я и сам не ожидал. Это, брат, как весенняя гроза... Пришлось ее зачислить телефонисткой. Любовь на войне по штатному расписанию не предусмотрена. Вот какие дела!.. Эх, жаль, что мы с тобой не выпили... Знаешь, отчего бог сперва мастерил Адама и затем Еву? Чтоб работать советами не мешала! Ну, ладно, выпьем в другой раз. Вот обстановка у нас здесь, скажу тебе, непонятная. Паршивая обстановка! Дивизия тебе для чего?

— Узнать, где штаб фронта.

— Так бы и говорил. Штаб фронта в Киеве.

XIII

Возле арки, на которой большими буквами было написано: «Добро пожаловать в Киев», окапывали пушки. Маленький броневичок стоял на дороге. Широкоскулый, высокий, с нависшими черными бровями генерал-майор в отглаженном кителе, держась рукой за дверцу броневичка, говорил вытянувшемуся перед ним седому полковнику-артиллеристу:

— За невыполнение прикажу вас расстрелять как изменника. Самовольничать не позволю! Чтобы сегодня же!..

Длинное тонкое лицо полковника выражало растерянность, его пенсне немного съехало, и надо было поправить, но полковник не решался и только двигал мышцей левой щеки, чтобы оно не упало.

Затем генерал, взглянув на остановившуюся роту курсантов, на подбежавшего Солодяжникова, хмуро выслушал его и спросил:

— Так что вам надо?

— Штаб фронта ищем, — ответил Солодяжников, держа руку все еще у козырька.

Генерал подвигал бровями.

— Документы!

Проверив документы, он сказал:

— Штаба фронта нет в Киеве.

Он сел в броневичок, захлопнул дверцу, и сразу машина покатилась к городу.

Огромный город, расстилавшийся впереди, был залит солнцем, блестели позолоченные купола древних соборов, но какая-то необычная мертвая тишина висела над ним. А с юга и с севера доносилась непрерывная канонада.

— Ну как это понять? — вздохнул полковник. — Дают распоряжение установить пушки. И, с моей точки зрения, правильное распоряжение. Я тороплю всех... А потом делается наоборот. И меня отзывают.

— Где же искать штаб фронта? — проговорил Солодяжников.

— Идите на Прилуки, — сказал полковник, — там узнаете... Что-то непонятное творится.

И, махнув рукой, как бы подчеркивая этим жестом, что творится действительно непонятное, он зашагал к пушкам.

— Значит, в городе нам делать нечего, — сказал, поворачиваясь к Андрею, Солодяжников. — Только время потеряем. Как думаете, лейтенант?

Андрея после встречи с капитаном Самсоновым не покидала мысль о том, что люди, взрослея, как будто прикрываются от других какой-то маской и настоящий характер скрывают под ней. И, думая о себе, человек представляет себя иным, чем другие, которые видят лишь ту маску и судят о человеке по ней. И сам Андрей вдруг обнаружил, что говорит и поступает зачастую, исходя из того, как подумают о его словах и оценят поступок другие, а не так, как сказал бы или поступил, будучи предоставлен сам себе... И, глядя с этими мыслями на генерала, который только что уехал, Андрей заметил: при всем его грозном виде он был растерян и напуган. Полковник-артиллерист же, с виду растерянный, лишь не мог понять бессмысленного крика, испытывал неудобство за грубость другого, а это и воспринимается порой как слабоволие...

— Двинемся на Прилуки, — ответил Андрей.

— Вот еще один интеллигент на войне, — сказал Солодяжников, разворачивая карту, но локтем указав на пушки, где полковник отдавал команды. — Вместо того чтобы быстро выполнить новый приказ, он рассуждает, правильный ли, с его точки зрения, этот приказ... Русский интеллигент обо всем должен иметь собственное мнение.

— Разве плохо иметь собственное мнение? — стараясь защитить полковника, возразил Андрей. — Вы тоже рассуждаете, даже теперь...

— А кто говорит, что я из другого теста? — сердито буркнул Солодяжников. — О том и речь идет... И до Прилук больше ста километров. Ну что ж, в дороге какой-нибудь попутный транспорт найдем.

— И уточним, где штаб фронта, — сказал Андрей.

— Ро-ота, марш! — прокричал Солодяжников. — Идти вольно. А ну-ка песню!

Кто-то в переднем ряду запел «Катюшу».

— Не то. Не то, — проговорил Солодяжников и вдруг сам запел тонким голосом потешные солдатские напевки, которые распевали еще гренадеры времен Суворова на дорогах Европы, острыми словечками повергая в ужас и бывалых маркитанок.

Лютиков, одетый в узкую гимнастерку, в ботинки, которым пришлось отрезать носы, чтобы втиснуть ноги, устроивший из плащ-палатки что-то вроде длинной юбки, приплясывал на ходу, изображая кокетливую девицу, робевшую от нескромных взглядов курсантов.

— Эх, выспимся нынче, — говорил Иванов, с которым Андрей тогда полз к водокачке. — Эх и выспимся! Как, лейтенант, дадут нам хоть сутки?

— Не меньше трех, — уверенно сказал Андрей.

И никто не думал, что вместо отдыха придется уже сегодня опять вести тяжелые бои, и многие, кто в эту минуту наслаждается ласковым солнечным теплом, надеясь скоро отоспаться, еще до ночи будут убиты.

Уже две недели, как танковая армия под командованием генерал-полковника Гудериана, ранее нацеленная на Москву, неожиданно повернув к югу, стремительно двигалась, охватывая полукольцом войска Юго-Западного фронта, заходя им на триста километров в тыл. А танковые дивизии генерал-полковника Клейста форсировали Днепр ниже Киева, прорвались к Полтаве и завернули навстречу Гудериану.

Все резервы командующий Юго-Западным фронтом стянул, чтобы удержать проход для своих армий из намечавшегося котла. Но Ставка еще не давала приказа отходить.

Полки, удерживающие этот проход, редели под ливневым шквалом снарядов, под ударами танков. Кирпонос распорядился штурмовать колонны танков дальней бомбардировочной авиацией. Четырехмоторные неповоротливые самолеты, предназначенные для иных целей, с оглушительным ревом проносились над землей, сыпали тяжелые бомбы, пулеметным стрекотом отбивались от наседавших «мессершмиттов» и, вспыхивая огромными клубками, падали среди разбитых танков. Ожесточение было предельным, казалось, земля и небо полыхают невиданным пожаром...

И в это утро танковые клещи сомкнулись.

XIV

Дым заволакивал горизонт со всех сторон. И позади и левее шагавших по дороге курсантов теперь громыхали пушки. В воздухе появились желтобрюхие «юнкерсы». Они заходили над лесом, пикировали. Казалось, воздух, скрученный взрывами там в жгуты, долетал сюда и медленно раскручивался, наполняя окрестность грохотом. Пыль заслонила солнце.

— В одно место долбают! — удивлялись курсанты. — Что ж там есть? Полсотни бомбардировщиков одну точку клюют.

— Аэродром, — взглянув на карту, сказал Андрею Солодяжников. — Но почему севернее такая канонада?

Роту нагнали и промчались мимо, обдав пылью, штабные машины, а затем грузовики с набитыми мебелью кузовами. Они ехали к аэродрому.

В той стороне «юнкерсы» уже каруселью летали над самой землей, под облаками вились шесть или семь «мессершмиттов», гоняя маленький тупоносый истребитель. Он был едва виден, но вот от него потянулся дымный шлейф, и, быстро разрастаясь, этот шлейф с огненной точкой впереди скользнул к земле. А с запада подлетала большая группа самолетов, толстых, неуклюжих.

— Гляди, братцы! — закричали курсанты. — Гляди, парашюты...

— Это ведь десант! — остановился Солодяжников. — И днем выбрасывают... Какая наглость!

Множество белых куполов, плавно снижавшихся, внесли что-то мирное, спокойное в картину задымленного неба. Андрей невольно как-то ощутил беспомощность, испытанную раньше, когда болтался на стропах, и это чувство было со злым торжеством — каково парашютистам выпрыгивать днем и сколько их мертвыми упадет на землю!

— Какая наглость! — повторил Солодяжников. — Бегом!..

Курсанты на бегу сдергивали с плеч винтовки, автоматы.

Два грузовика, обогнавшие их, стояли на обочине. Шоферы вылезли из кабин, поглядывая в ту сторону, где приземлялись десантники и отчетливо слышались уже винтовочные залпы, треск автоматов.

— Чьи машины? — крикнул Солодяжников. От быстрого бега ротный запыхался, на лбу блестели капли пота.

Человек среднего роста, в военной форме, но без знаков различия, с круглым животом, перетянутым широким ремнем, как будто этим ремнем удерживался спрятанный под гимнастеркой большой арбуз, который при каждом движении мог выскользнуть, торопливо ответил:

— Я управляющий госбанком. Это мои машины...

— Разгрузить! — приказал Солодяжников.

— Не имеете права! — почему-то хватаясь за свой живот, закричал тот, багровея и проглатывая букву «р». — Вы ответите! У меня государственное имущество... Это произвол!

Курсанты вмиг облепили кузова машин. На землю с глухим стуком начали падать обитые кожей диваны, тяжелые ковры, чемоданы.

— Быстрей, быстрей! — торопил Солодяжников.

Как бы пораженный тем, что дорогие вещи швыряют в пыль, управляющий застыл с раскрытым ртом и только вздрагивал, будто чемоданы, ударяясь о землю, причиняли ему боль. Но когда над бортом кузова подняли туго набитый брезентовый мешок, маленькие черные глаза его округлились.

— Не трогайте! — взвизгнул он, подняв над головой сжатые кулаки. — Там банковские документы!

— Ладно! — махнул рукой Солодяжников. — Не помешают. За остальным барахлом вернетесь.

— Меня ждет самолет! Здесь, на аэродроме. Специально меня ждет. А вы ответите! — прокричал управляющий и, схватив какой-то чемодан, полез в кузов, где были эти мешки.

— Давай! — крикнул Солодяжников шоферам. — Гони!

Андрей вскочил на подножку грузовика. Шофер этой машины, дергая рычаг, ухмыльнулся:

— Так и надо. Барахло ему дороже. На кой хрен теперь барахло! Пригнись, лейтенант, а то веткой глаза вышибет.

Андрей наблюдал, как парашютисты опускались за деревья, а иные купола белого шелка вспыхивали или лопались, пробитые снизу пулями, и десантники камнями падали на землю.

— Добавь газа, — просил он шофера. — Быстрее!

Транспортники, высадившие десант, улетели. «Мессершмитты» крутились, то снижаясь, надрывно гудя моторами, треща скорострельными пушками, то опять взмывая к редким облачкам.

Пулеметная стрельба шла за лесочком, окаймлявшим аэродром. На краю поля дымными кострами горели так и не взлетевшие истребители, среди травы белели парашюты. Андрей видел и убитых десантников, не отцепивших лямки. Управляющий банком сидел на мешках, лицо его было серым от страха. Навстречу грузовикам выбежал летчик в широком комбинезоне, с планшетом, болтающимся у колена.

— Куда?.. Куда черт несет! Ослепли? — закричал он, размахивая пистолетом, и, вспрыгнув на подножку к Андрею, просительно добавил: — Машины под деревья загоняй. Лупанут сейчас из пулеметов.

Безусое мальчишеское лицо его было испачкано копотью, комбинезон местами прогорел, кисть левой руки обмотана парашютным шелком.

— Большой десант? — спросил Андрей.

— Черт их разберет! Высыпали, как горох. Сначала отутюжили бомбами, а затем высыпали...

Пока курсанты соскакивали на землю, он торопливо рассказал, что десантников удалось выбить с летного поля, но они засели в бетонных укрытиях для самолетов.

— Помогайте, ребята. У нас только аэродромная охрана и зенитчики.

— А самолеты? Мой самолет где? — спросил управляющий.

— Какой еще твой! — отмахнулся летчик. — Помогайте, ребята, иначе труба.

— Где они засели? — остановил его Солодяжников.

— Вон... Триста метров. Укрытия бетонные. Не подойдешь. Людей у нас мало. Крошат из пулеметов. Чем взять? Помогайте!

— Но меня должны отправить. Где ваш начальник? — словно еще не понимая того, что здесь произошло, возмущенно говорил управляющий, перегнувшись через борт грузовика.

— Зенитки хотели тащить, — летчик даже не повернул к нему головы. — Да «мессеры» их разбомбили. А укрытия, как доты... Два раза в атаку ходили — и никак. Хоть плачь! А, ребятки?

Совсем близко десяток голосов нестройно закричали «ура», но тут же, дробя эти голоса, сметая их, рявкнули пулеметы.

— Вот, опять... Давай, ребята! — летчик со всхлипом, сквозь зубы, втянул воздух и побежал туда.

— За мной! — крикнул Солодяжников, округлив по-петушиному левый глаз.

XV

Рано утром, когда было получено сообщение, что танки Гудериана и Клейста прорвались к станции Лубны и там замкнули кольцо вокруг армий Юго-Западного фронта, Невзоров дежурил в генштабе. Стоя у окна, он несколько раз перечитал это сообщение, хотя сразу уяснил его смысл.

Последние недели и на других фронтах складывалась трагично-напряженная обстановка, но больше всего Ставка уделяла внимание именно событиям на юго-западе. Туда бросали резервы и во фланг повернувшей от Смоленска танковой группы Гудериана нанесли удар.

Многие не понимали упорства Верховного главнокомандующего, требовавшего держать киевский выступ, а иные вслух говорили, что если разрешить армиям Юго-Западного фронта отойти, то можно сберечь их, затем двинуть в наступление. Невзоров никогда не возражал и не высказывал своего мнения, лишь многозначительно улыбался, как бы давая понять, что знает это так же хорошо, но знает и еще что-то другое. Он давно запретил себе открыто сомневаться в правильности суждений тех, кто стоял выше по должности. Если же приходилось сталкиваться с разными суждениями, он отмалчивался, делая вид сочувствующего и тем и другим.

Сейчас, в кабинете маршала Шапошникова, Невзоров переставлял флажки на большой карте с расположением войск по фронту, тянувшемуся от Заполярья до Черного моря. У этой карты он часто мысленно управлял ходом боев, исправляя допущенные ошибки. Выходило просто: если иначе расположить армии, своевременно подтянуть резервы, нанести удар, то каждая неудача оборачивалась бы успехом.

Киевский выступ резко изгибал всю линию флажков на запад. И выступ этот перестал существовать. Невзоров, знавший войну только по рассказам появлявшихся в Ставке генералов, еще вчера убежденный, что здесь, у Киева, и начнут громить немцев, теперь размышлял о том, как получилось, что не смогли предотвратить назревавшую катастрофу. А следующая мысль: «Где же мудрость Верховного, если допущен такой просчет?» — заставила взглянуть на раскрытое окно...

В чистой небесной лазури блестели тросы воздушного заграждения и, как бы окутанные паутиной, висели серые неуклюжие аэростаты.

Маршал Шапошников любил свежий воздух и работал с открытым окном, не поднимаясь даже во время налетов бомбардировщиков, хотя рядом, в подземной станции метро, был оборудован командный пункт. Но сейчас маршала куда-то вызвали.

Захлопнув окно, Невзоров подошел к карте, воткнул синий флажок в то место, где была обозначена станция Лубны.

В этот кабинет начальника генштаба, к невысокому столу, покрытому бордовым сукном, заваленному стопами карт, разведдонесений, сходились нити управления войной. Обстановка менялась непрерывно: то там, то здесь появлялись глубокие «дыры», и надо было за всем уследить, перебросить резервы, понять замысел врага. Ежедневно фронты требовали пополнения бойцами, командирами, требовали полмиллиона снарядов, десятки миллионов патронов да еще миллионы килограммов хлеба, тысячи вагонов сала, крупы, махорки. По железным дорогам шли сотни эшелонов с грузами, чтобы все уцелевшее при бомбежках на следующий же день было съедено, искурено, выстрелено. А к зиме надо еще изготовить, подвезти миллионы пар валенок, теплых портянок, брюк, гимнастерок. Днем и ночью, связываясь по телефону с фронтами, Шапошников кого-то мягко упрекал за неудачную атаку, кому-то приказывал стоять насмерть, звонил в десятки разных городов, торопил с подвозом боеприпасов, интересовался, сколько танков выпущено заводами, как идет формирование новых дивизий, — и все ровным, спокойным голосом, точно беседуя о воскресных прогулках, о заготовках огурцов, а уж когда совсем дело обстояло плохо, хмуря высокий лоб, спрашивал: «Что же вы, голубчики, так опростоволосились?..»

Дверь кабинета раскрылась, и вошел быстрыми шагами Верховный главнокомандующий, одетый в китель стального цвета, такие же брюки, обутый в мягкие сапоги, а за ним Шапошников. Точно и не заметив вытянувшегося молодого подполковника, Сталин остановился у карты. В его гладко зачесанных, темных, с рыжим отливом волосах часто пробивалась седина, усы слегка отвисли книзу, осунувшееся, с крупными чертами лицо было сосредоточенно застывшим, на лбу пролегла глубокая поперечная морщинка — и всей невысокой фигурой, наклоненной вперед, с прижатым к талии локтем правой руки, в которой держал трубку, он словно хотел удержать двигавшиеся где-то под Киевом танки.

Шапошников был в маршальском мундире, и его худое, удлиненное лицо выражало нервное беспокойство, а сомкнутые тонкие губы большого рта подергивались, и казалось, что он вот-вот закричит.

— У Гудериана слишком большой перевес в танках, — негромко сказал Шапошников, видимо продолжая начатый еще по пути сюда разговор. — И, конечно, стремительность маневра. Поэтому все случилось быстрее, чем ожидали...

Узкая ладонь Шапошникова легла на карту около флажка, недавно воткнутого Невзоровым.

— И здесь они проиграли, — резко бросил Сталин.

Таким странным показалось Невзорову услышанное, что он не мог понять, кого Верховный главнокомандующий имел в виду: если немцев, то разве можно считать проигрышем их явный, самый большой успех в этой войне? Сталин обернулся, и в лукавом прищуре век сверкнули карие глаза, словно изнутри вспыхнули яркие лампы.

— Надо, Борис Михайлович, задержать еще несколько дней этого Гудериана, — добавил он.

— Сделано, что было возможно, — мягко ответил Шапошников.

Невзоров и раньше заметил способность Шапошникова в разговорах с людьми делать так, будто его мысли исходили от них, сам же он лишь затем развивал это, уточнял. И, возможно, потому Сталин как бы выделял его из всех, называл по имени-отчеству, а других только по фамилии.

Достав из кармана брюк, заправленных в высокие голенища сапог, коробок спичек и продолжая глядеть на карту, Сталин молча раскурил трубку.

— Осталось еще выиграть войну! — проговорил он.

Трубка Сталина погасла, он опять начал ее раскуривать.

— Можно разрешить Кирпоносу прорываться на восток? — проговорил Шапошников. — Заслон у противника еще слабый.

Сталин молчал, казалось целиком увлеченный своей трубкой, лишь на виске его вздулась синеватая жилка, затем негромко произнес:

— Еще бы несколько дней... Боями надо сковать здесь противника. Мы должны выиграть!

Он взглянул на собственный портрет в тяжелой бронзовой раме, где художник удачно схватил черты его лица, и только лоб был выше, а голова массивнее.

— В этом человеке с усами народы видят свои надежды. Народы верят, что этот человек никогда не ошибается...

Легкой усмешкой в голосе он как бы расчленял себя на две половины: на вождя, который руководствуется жестокой логикой борьбы, и на человека, который по своей сущности иной раз и сожалеет о необходимости тяжких жертв и, может быть, не всегда бывает согласен с другой своей половиной, готов даже рассердиться на нее, а в случае и пошутить над ее величием, бескомпромиссностью и непререкаемостью авторитета. Это было совсем новое в том, что знал и что думал Невзоров о Верховном, который сурово наказывал командующих армиями или фронтами, не выполнивших его приказов, даже когда при менявшейся ситуации все делалось невыполнимым.

— Эта война — не только столкновение государственных систем, — задумчиво добавил Сталин, — это еще один этап борьбы интернационализма и национализма. Проиграть — значит на сотню или две сотни лет отодвинуть решение вопроса. Вопроса будущего многих народов.

И Невзорову показалось, что говорит он сейчас не только и не столько о нынешних событиях, а имея в виду те многие жертвы, которые уже принесены и еще будут.

— Раскройте окно, голубчик, — сказал Невзорову маршал.

И Невзоров, распахнув окно, вышел из кабинета.

XVI

— Тебя! — сказал Невзорову адъютант, дежуривший у телефонов, протягивая ему трубку.

Невзоров услышал в трубке отдаленный женский голос, едва различая отдельные слова:

— ...аю... Костя... ишно...

— Кто? — переспросил он, уже сообразив, что говорила Марго, так как лишь ей на всякий случай он дал номер этого телефона.

Генерал, ждавший, когда его примет начальник штаба, отложил газету и вздохнул:

— Связь не только у нас на фронте барахлит, а здесь тоже. Ох, эта связь!

Из кабинета появился Сталин и за ним Шапошников, более хмурый, с красными пятнами на лице. Генерал вскочил и замер не дыша, отчего у него как бы раздулась шея.

— Что? — спросил маршал, увидев в руках Невзорова телефонную трубку. — Какой фронт?

Сталин тоже обернулся и вопросительно глядел на подполковника.

Не зная, что ответить, теряясь под этим взглядом, Невзоров проговорил:

— Это не фронт... Это девушка.

Брови Сталина чуть приподнялись, и генерал, заметивший движение его бровей, угрожающе засопел. Шапошников недовольно качнул головой.

— Девушка? — переспросил Сталин.

Язык прилип к горлу Невзорова, ему на миг представилось крушение всего: разжалование и другие беды, которые сейчас, в эту секунду, обрушатся.

Сталин взглянул на генерала, и, как бы наперекор возмущению, охватившему того, наперекор суровости в лице Шапошникова, глаза у него весело заблестели.

— А некоторые думают, что нас бьют. Как же нас бьют, если из генштаба в служебное время разговаривают с девушками? Передайте этой девушке и мой привет!

— Слушаюсь! — ответил Невзоров.

Когда Сталин и Шапошников ушли, а генерал с растерянным, ничего не понимающим лицом уселся в кресло, Невзоров поднял трубку, намереваясь сказать, чтобы Марго перезвонила, и услыхал частые гудки.

— Ну, брат, — веселым шепотом произнес адъютант, — я думал... Угораздило же ее звонить в эту минуту!

Сдав дежурство, отпросившись на час, Невзоров торопливо вышел на улицу. Он зашагал к центру города. День был ясный. Воздушные заграждения убрали. На большой высоте патрулировали истребители. По улице девушки в солдатской форме тащили громоздкие резиновые аэростаты, неровным строем проходили ополченцы с винтовками, одетые кто в новый костюм, кто в рабочую замасленную телогрейку. И у всех одинаково суровые лица, как будто прежние житейские радости, волнения оставлены позади, а сейчас наступило то главное, для чего они родились и жили.

Зайдя в телефонную будку, Невзоров позвонил Марго. Трубку взяла Гавриловна.

— Нету ее, — сказала она. — Уехала...

— Куда? — удивился Невзоров.

— На войну уехала.

— Вы что-то путаете. Это Невзоров говорит.

— Не путаю я. Записку вот оставила. Прочитать?

— Да, да! — быстро ответил Невзоров.

«Чепуха какая-то, — думал он. — Как это «уехала на войну»? Будто на пикник...»

Нянька, всхлипывая, часто умолкая, начала читать по складам: «Милый Невзоров! Не злитесь. Помните художника, который был в ресторане, и его слова о мере таланта? Потом он еще говорил, что жизнь самая умная книга, но люди не читают, а лишь перелистывают ее, рассматривая иллюстрации... Вы назовете меня сумасбродной девчонкой, вероятно, так оно и есть».

— Но куда она уехала? — спросил Невзоров.

— В солдаты, говорила, берут. Да какой из нее солдат? И в туфельках, бывало, ножки собьет. Мужиков, что ли, для войны нету? Обещалась писать. Я скажу тогда.

Повесив трубку, Невзоров стоял в будке. У него было смутное ощущение какой-то вины, но, в чем заключается эта вина и перед кем он виноват, понять не мог.

Из этой же будки Невзоров позвонил Эльвире. Он звонил, мало надеясь, что застанет ее дома. Но телефон ответил.

— Это я, — сказал он, услыхав резковатый, будто постоянно взволнованный и нетерпеливый голос. — Здравствуй. Мы должны все решить окончательно. Ну, что мы, как дети...

Она молчала.

— Послушай, Эля... Ни в чем я тебя не собираюсь упрекать. Что было, то было. И мне, право, надоела двойственность. В анкетах одно, а в жизни у меня иное... Зайти сейчас?

— Я жду, — ответила наконец она, точно уловив лишь эти его последние слова.

Выйдя из будки, Невзоров зашагал к Арбату. Около Манежа стояли тягачи с артиллерийскими прицепами. Вездесущие мальчишки шныряли среди артиллеристов, бегали с флягами к киоску за газированной водой для них. Все длинное здание Манежа, разрисованное по стенам деревьями, напоминало издали рощу, а вблизи ужасало грубыми желто-зелеными пятнами. Невзорову пришло на ум, что и его женитьба на Эльвире сравнима в такой перспективе. Когда еще не женился, Эльвира представлялась воплощением нежности, кроткой любви. И все это было. А через две недели совместной жизни его стали раздражать ее упреки. Она постоянно мучила и себя и его беспричинной злой ревностью. Подозрительность имеет свойство находить в обычном факте совершенно другое значение и часто противоположное истинному, как бы подогревая сомнения. Жизнь в браке оказалась вроде мутного пятна. Он испытал облегчение, когда ушел на свою прежнюю холостяцкую квартиру. И то светлое, радостное, чего, казалось, так незаслуженно лишился, он стал искать в случайных, мимолетных встречах с другими женщинами. Но эти встречи приносили только душевную усталость. В Марго Невзоров опять увидел непознанную им, как он считал, радость близости. И, как опытный, по собственному мнению, в этом человек, не сомневался, что умеет отличать мираж от оазиса.

На фоне той гигантской битвы народов, идей, жизненность которых испытывалась теперь силой оружия, о чем также думал он, его внутренние терзания, какая-то прежняя нерешительность уже представлялись ему смешными, просто нелепыми.

«И в любви, как на войне, — рассуждал он. — Всякая нерешительность подобна медленному самоубийству, точно боязнь отсечь захваченный капканом палец. Надо было решить все давно...»

Идущие навстречу люди говорили между собой, он сталкивался с их взглядами, слышал обрывки фраз:

— ...Похоронная им на сына нынче пришла. Вот и еду к ним...

— ...В Сибирь эвакуируют. Я просился на фронт. Да говорят, у станка твой фронт...

— ...Мальчик родился. Отчего-то сейчас только мальчишек и рожают. Война, что ли, на это действует?..

У каждого были свои заботы. Какие бы события ни волновали, ни объединяли людей, человек постоянно думает еще и о своих бедах, радостях, желаниях. И если бы в одну и ту же минуту записать мысли разных людей, они сами удивились бы этому непонятному разнообразию. Как в мозаике, из совсем несхожих по форме и цвету частей складывается картина, так в общей совокупности людей бывает понятен и народный характер.

Впереди Невзорова торопливо шагали четверо младших лейтенантов. Судя по новенькому командирскому обмундированию, они были только что выпущены из училища.

— Мы им скажем, — говорил один. — Знаете, девочки, какая обстановка на фронте? Убываем в ноль-ноль часов. Поэтому терять время не стоит...

— А они, — засмеялся другой, — они скажут: «Катись и не оглядывайся».

— Что ж они, дуры, по-твоему?

— По-моему, если скажут «катись», будет очень разумно... Мамы с папами растят нежное создание, идеал красоты. А является какой-то жлоб с бутылкой водки, хватает ее и думает, как бы обломать побыстрей. До чего, братцы, верно кто-то заметил: «Женщина делает мужчину».

— Мотал бы ты со своим трепом назад!

— Вот уж это будет с моей стороны глупостью...

Невзоров свернул в подъезд дома, где жила Эльвира. Дверь ее квартиры на первом этаже была открыта. Эльвира встретила его молча, опустив глаза. На столе лежали раскрытые тетради с детскими каракулями.

— У тебя все, как было. Ничего не изменилось, — сказал он.

— Хочешь чаю?

— Я ведь на одну минутку.

— Садись.

Он уселся за стол и бросил взгляд на приоткрытую дверь кухни.

— Мама ушла, — сказала Эльвира. — Думает, что нам будет проще говорить наедине.

— Почему ты убежала тогда?

— Мне надо было увидеть тебя, — она замолчала, как бы проглатывая что-то. — Извини...

— Вот ерунда!

— Я только хотела еще раз увидеть тебя. Есть человек, который любит меня. Он любит по-настоящему...

— А ты его? — спросил Невзоров.

— Разве для тебя важно? Это неважно... Моя беда в том, что я очень любила. И, наверное, долго еще буду любить. Слишком я много страдала... И ты прав: надо все кончить.

Он видел, что ей трудно сдерживаться и не кричать. Белая длинная шея ее покрылась розовыми пятнами, но голос оставался тихим.

— Что ж, — проговорил он, — для того я и зашел. В жизни нет ничего вечного. И сам человек не вечен, и любовь его. Жизнь состоит не из одной любви.

— Да, тут весь ты! И ты никогда не любил.

— Не будем вытряхивать старое. Я могу напомнить о цветах, которые тебе присылали.

— Эти букеты я заказывала сама в магазине... чтобы ты хоть немного ревновал.

— Не очень верный ход, — качнул головой Невзоров.

Рядом сидела женщина, которая была ему дорога, которой он когда-то говорил много нежных слов. А сейчас он равнодушно глядел, как вздрагивают ее колени. И вся чувственность ее казалась просто наигранной. И он думал теперь, что ее внутренняя холодность при наигранной чувственности и даже то, что она самого слова «любовь» не понимает, раньше воспринималось им как наивность и чистота. Все у нее от натуры, поэтому очень естественно. Но сейчас его уже не обманет правдивая ложь.

— Я не обдумывала ходы, — все ее лицо, дрожащие губы, стиснутые руки как бы просили о чем-то. — Да... я хотела забыть и, когда встречалась с другим, лишь опять видела тебя!

Невзоров боялся, что она расплачется и, как всегда при этом, он не найдет сил уйти, будет готов давать любые обещания, только бы не видеть слез.

— У меня нет времени, — сказал он. — Пожалуйста, оформи развод. Так будет лучше и тебе и мне.

— Это она хочет? — проговорила Эльвира. — Та дрянь с зелеными глазами!..

— Во-первых, у нее фиолетовые глаза, — быстро сказал он, применяя испытанное много раз средство: чтобы уйти от скандала, надо женщину озадачить. — Во-вторых, я не знаю теперь, где она. И в-третьих, она уговаривала меня помириться с тобой. Вот какая дрянь!

Эльвира вдруг как-то беззвучно заплакала.

— Хорошо, я оформлю развод. Извинись за меня, когда ее увидишь. Не помню даже, что ей говорила. Значит, она еще ребенок и может причинять боль, сама того не понимая. Если она тебя любит, ей придется много страдать.

— Я такой жестокий? — улыбнулся Невзоров.

— Ты не жестокий, — качнула головой Эльвира. — Но ты любуешься своей добротой.

— Вот как?

— Да. Ты все любишь для себя. И тебе не понять, отчего кому-то бывает горько рядом с этой добротой... Уходи!

Невзоров облегченно вздохнул, беря фуражку.

«Черт возьми, — подумал он затем, — я же опять и виноват...»

XVII

В штабе Рундштедта офицеры ломали головы над странной загадкой. Два дня назад был перехвачен и расшифрован приказ Кирпоноса всем армиям фронта отходить на Лохвицы — Лубны. Но 37-я армия еще дралась за Киев. Имевшиеся в городе агенты передавали, что и командующий этой армией улетел на самолете. Почему же до сих пор не взят Киев? Ставка Гитлера запрашивала об этом каждый час.

Фельдмаршал распорядился теснить армию с юга, запада и севера, оставив проход на восток, в большое кольцо окружения, давая надежду выйти из котла, а там, восточнее Киева, ее, как и другие армии, будут перемалывать механизированные корпуса Гудериана и Клейста. Однако русские, точно слепые, не хотели видеть открытого для них пути.

В дивизии, которая прорывалась к городу с юга, находился Густав Зиг. Их сформированный заново батальон решительной атакой взял село на днепровских холмах. Отсюда хорошо виднелся город. Над желтой лентой реки в лазуревой дымке точно парили массивные купола старинных храмов, а ниже уступами белели кварталы зданий. Синеватые дали вокруг измочалил туман. Земля потела, как горячее тело, охваченное холодком. Левее Киева черным столбом поднимался дым от сбитого недавно самолета.

Взвод нес боевое охранение за селом. Тут кончались сады, обступавшие хатки. Переспелые яблоки, груши осыпались на землю. И много сочных плодов было уже раздавлено сапогами. В двухстах метрах тянулись по холму окопы, где еще сидели русские. И дальше опять сады, точно зеленые волны, катились на город.

— Большой город, — произнес лейтенант Кениг, опуская бинокль. — Не думаю, что русские завяжут уличные бои. Пора им капитулировать.

Солдаты в касках и с ранцами, лежа за деревьями, тихо переговаривались:

— Какой это монастырь? Если бы женский...

— Русские ликвидировали монастыри.

— А неплохо бы с монашенкой исследовать подвал, где хранится вино.

Около Густава шмыгал носом Лемке, точно принюхиваясь к далекому городу.

— Если сегодня захватим Киев, — продолжал лейтенант, — угощаю всех коньяком. У меня день рождения.

— Поздравляю, господин лейтенант, — сказал Густав.

— Благодарю, унтер-офицер... Там какое-то движение. Ну-ка, Брюнинг, заставьте их успокоиться.

С тугим звоном разорвала тишину длинная очередь крупнокалиберного пулемета. Там, где были окопы русских и мелькала фигурка бегущего человека, очевидно связного, посланного к этим окопам, взвихрились клубочки пыли. Фигурка недвижимо распласталась у бруствера.

— Так-то лучше, — засмеялся Кениг. — Я бы сейчас атаковал их. Ведь наступает годовщина пакта Берлин — Рим — Токио. И флаг над Киевом украсит не только день моего рождения.

Лемке отстегнул карман ранца, извлек небольшую книжечку.

— Если господин лейтенант позволит, — сказал он, — я взгляну в гороскоп.

— О-о! — протянул Кениг. — Что же там?

— Сентябрь... Девятнадцатое число, — бормотал Лемке, перелистывая истрепанные страницы. — Вот... Родился господин лейтенант под тайным покровительством Меркурия. «Характер глубокий, ум практический...»

А Густав, взглянув через плечо Лемке, увидел, что там написано: «Характер вздорный...»

— «Рожденные под знаком Меркурия, — читал Лемке, — от всех требуют большой точности. Любовь к порядку и чистоте является главной чертой...»

И опять Густав заметил, что фраза кончилась другими словами: «Переходит в манию».

«Ну и подхалим этот Лемке», — усмехнулся про себя Густав.

— Не верю предсказаниям, — отозвался Кениг. — А в этом что-то есть. Я с детства люблю чистоту и порядок.

— И я не верю, — угодливо сказал Лемке. — Но вы точно подметили... Никто не знает, как складываются характеры. А что-то влияет на это. Может быть, влияет космический магнетизм? Люди на практике уяснили какую-то связь времени рождения и черт характера.

— Между прочим, Лемке, — сказал Кениг, — вы родились под иным знаком?

— Да, господин лейтенант.

— И этот знак, видимо, не дает любви к порядку? Если не очистите мундир от грязи, я накажу вас... Кроме того, запомните, что высказывать мнения, пока я не просил об этом, совершенно незачем.

— Слушаюсь, господин лейтенант, — вытаращив глаза, ответил Лемке.

Кениг был круглощеким двадцатилетним шатеном. Тонкие губы всегда оставались у него приоткрытыми, словно он давал возможность любоваться своими крупными чистыми зубами. Он пробыл на фронте лишь неделю, и атака утром, когда русские отошли, явилась для него первым настоящим сражением.

— Пора, пора атаковать, — заметил Кениг. — Сидим тут бессмысленно второй час.

— Вероятно, подтягиваются танки, — сказал Густав, — чтобы не дать русским отойти к городу.

— Танкисты всюду идут первыми, — буркнул Кениг. — И забирают награды... Примите командование взводом, унтер-офицер. Я отправлюсь в роту.

«Кениг еще и дурак, — подумал Густав. — Но имеет офицерские погоны, и, будь я умнее в сто раз, обязан выполнять любой его приказ. Да, важны не заслуги, не ум, а чин. Тогда любой умница будет стоять навытяжку. Кто же при этом оказывается в дураках?»

Согнувшись и придерживая автомат на груди, Кениг побежал через сад. Густав молча взял из рук Лемке книжицу. Любопытство толкнуло узнать, что написано и о его судьбе.

— Интересно бывает почитать о своих достоинствах, — тихо заговорил Лемке. — У каждого есть три характера: один знаешь сам, другой видят люди, а третий уже истинный. Как в трехактной драме. И сколь бы хорошо ни написаны по отдельности акты, они только вместе дают общий сюжет. Вот Брюнинг, — Лемке кивнул на пулеметчика, лицо которого, с маленькими глазками, черными усиками под широким носом, выражало тупое самодовольство. — Брюнинг третий день важничает. Он узнал, что родился под одним знаком с фельдмаршалом Гинденбургом. И когда захватили село, первым делом начал ловить кур. Фельдмаршал Гинденбург любил куриное мясо. Обратили внимание, господин унтер-офицер, сколько там кур? Эти русские дикари жили совсем неплохо. Конечно, у них мазаные хаты и голый земляной пол, тогда как вокруг лес. Должно быть, они закоренелые лентяи...

— К чему ты клонишь, Лемке? — спросил Густав.

— Если господин унтер-офицер отпустит меня на десяток минут, то я притащу молока и яиц. Мы хорошо позавтракаем тут. Лейтенант ведь не забудет съесть цыпленка на ротной кухне.

— Нет, Лемке, — усмехнулся Густав, — дождемся Кенига. И советую хорошо вычистить мундир.

— Я не могу понять, отчего русская земля так липнет ко мне?

— Да, Лемке, это удивительно, — кивнул Густав. — Могу только напомнить, что в атаку бегут, а не ползут на брюхе. Следующий раз я дам тебе пинка в жирный зад!

Лемке вздохнул, подобрал грушу и, комично шевеля большим носом, стал обнюхивать ее. Листая страницы книги, Густав искал даты ноября. В этом месяце родилась Паула. Мысли о Пауле теперь не покидали его, будто он и на расстоянии испытывал силу ее притяжения. А Элона как-то быстро стерлась в памяти. Эта хрупкая юная девица вспоминалась лишь как часть забавного эпизода с ее отцом.

За русскими окопами бухнула пушка. Вой снаряда повис над яблонями. Густав уткнулся лицом в землю. Разрыв опахнул его тугим жаром, что-то скребнуло по каске.

«Засекли, — мелькнуло у него. — Эта дурацкая очередь пулемета...»

Вскинув на мгновение голову, он увидел опрокинутый пулемет и Брюнинга, спину которого наискось до шеи рассек осколок. Другой солдат лежал возле него. Желтоватая муть дыма клубилась над убитыми. Страх, жесткий, мутный, как дым, проник в Густава с шуршанием нового снаряда. Гибнуть, когда война почти окончена и русские со дня на день капитулируют, — вот что ему казалось ужасным. Однако снаряд разорвался дальше. И сразу послышался треск пулеметов, знакомый посвист пуль. Русские начали контратаку.

Два маленьких броневика, тарахтя пулеметами, катились в цепи атакующих. А на левом крыле цепи среди зеленых гимнастерок выделялись полосатые тельняшки моряков. Моряки бежали кучно, опередив других и заходя во фланг.

Лемке, весь обсыпанный землей и листьями, пуча глаза, смотрел туда.

— Матросы, унтер-офицер!

— Быстро! — крикнул ему Густав. — Доложи командиру роты, что пулемет вышел из строя. Они хотят отрезать нас.

Лемке стал отползать, волоча свой ранец.

— Бегом! — крикнул Густав. Лемке вскочил и помчался на коротких ногах с такой быстротой, словно хотел опередить летящие пули. Беспорядочная стрельба из винтовок не могла задержать русских. Густав уже видел их яростные потные лица, поблескивающие штыки.

«Отходить, — решил Густав. — Через минуту будет поздно».

Но солдаты и без его команды уже начали отползать.

Пули, будто слепые осы, шлепались о деревья. Кто-то пытался тащить раненого и сам упал. Бегущий около Густава ефрейтор изогнулся, выронил автомат...

Лишь несколько человек добежало к селу. Здесь, на окраине, торопливо устанавливали пулеметы. Но русские остановились в саду.

У крайней хатки Густав нашел Кенига и Лемке. Щеки лейтенанта были такими, словно минуту назад он проглотил рвотное.

— Как это случилось, Зиг?..

— Атаковали броневики, — доложил Густав, — и матросы.

— Проклятье! Будто нарочно избрали момент, когда я ушел. Эти русские с отчаяния готовы на все. Но теперь мы их уничтожим!

Кениг взглянул на стоящих позади Густава шестерых, побросавших свои ранцы, тяжело дышавших солдат.

Левее, где находился другой батальон, тоже вдруг началась стрельба.

В небе нарастал гул самолетов. «Юнкерсы» заходили к линии обороны русских. И словно грозовая туча всплыла над холмами, заслонив Киев. В частых громах утонула трескотня пехотного оружия. А на улицу села въезжали запыленные, лязгающие гусеницами танки. Раскрашенные желтыми пятнами, они казались доисторическими мастодонтами среди уютных, беленьких хаток. За ними двигались грузовики с пехотой. Ломая плетни, танки расползались по огородам. День стал как бы жарче от накаленного металла, вони горючего.

— Приготовиться к атаке, — сказал Кениг. — Я думаю, русские там уже напустили в штаны.

Зеленая ракета повисла над селом. Взревели моторы танков.

— Вперед! — скомандовал Кениг.

«Рейнметалл»{43}, чудовищно широкий, с ребристыми бортами, за которым бежал Густав, ускорил ход, и солдаты начали отставать.

Русские не стреляли. Но когда танки были уже около яблонь, послышались взрывы гранат. «Рейнметалл» крутнулся, окутываясь дымом, а из люка полезли танкисты. И тогда застучали выстрелы...

Бой длился несколько минут. В саду, как просеки, зияли следы танков, лежали расщепленные, сломанные деревья. Русских оказалось мало: трое убитых и два раненых моряка.

«Где же остальные? — думал Густав. — Значит, атаковали с фланга соседний батальон и ушли в лес. Русские нас одурачили».

Раненых подвели к Кенигу. Один был черноволосый, коренастый, а другой высокий, худенький, совсем юный. Лемке оглядывал их запачканные копотью лица, пятна крови на рваных тельняшках с любопытством и, как показалось Густаву, даже участливо. Он пытался заговорить, но черноволосый лишь, сложив грязные пальцы, сунул под нос ему кукиш.

— Пристрелить их! — кричали солдаты. — Это фанатики...

В глазах Кенига засветилось хищное удовольствие.

— Переведите, Лемке, — сказал он. — Я могу расстрелять обоих. Но дарю одному из них жизнь. Тот из них, кто прикончит своего товарища, уцелеет.

Лемке удивленно приподнял брови, как-то страдальчески морщась.

— Господин лейтенант, я бы не делал этого, — тихо, чтобы не слышали остальные, произнес Густав.

— Вы что, унтер-офицер, стали бабой? — огрызнулся Кениг. — Переводите, Лемке!

Когда Лемке, с трудом подбирая и коверкая русские слова, объяснил морякам это, низенький криво усмехнулся, а высокий как бы заколебался и что-то спросил.

— Он думает, что мы обманем, — перевел Лемке.

— Это мое слово, — раздувая ноздри, ответил Кениг.

Высокий помолчал и кивнул.

— Дайте ему русскую винтовку, — сказал Кениг. — Пусть заколет штыком. Вы увидите, какие это скоты.

Солдаты принесли винтовку. Моряк едва держался на ногах, и винтовка качалась в его руках. Он быстро заговорил.

— Прощаются, — объяснил Лемке.

И вдруг моряк, что-то крикнув, прыгнул к лейтенанту. Трехгранный штык с размаху вошел до упора в живот Кенига. И тут же автоматные очереди скосили обоих моряков.

Кениг закричал глухо, по-звериному, царапая пальцами ствол винтовки. Кто-то из солдат выдернул штык.

— Мой бог! — пролепетал тихо Лемке, глядя на дрыгающие в агонии ноги лейтенанта.

А по дороге, обтекая холм, с грохотом и лязгом гусениц катились танки, ехали грузовики. И начало этой колонны уже скрылось в дыму, заслонившем Киев.

XVIII

Заняв Киев, немцы стали подтягивать и тыловые части. Эшелон, где были вагоны с арестантами, прибыл к вечеру. Ночью их не тревожили, а утром открыли двери.

— Вольков! — крикнул охранник. — Los!

Волков протиснулся меж арестантов и спрыгнул на землю.

Охранник молча снова задвинул дверь. Вокзал был разрушен, но уцелела его центральная часть. Там развевался красный флаг с белым пятном и черной свастикой. На перроне грудами лежало брошенное имущество, ветер гонял мусор и листочки железнодорожных документов. Охранник повел Волкова к зданию вокзала. У двери с лопнувшей табличкой «Начальник перевозок» ходил часовой.

В кабинете за столом по-хозяйски расположился эсэсовец, у него были ясные, какие-то детские глаза, опущенные книзу губы, а на петлицах черного мундира блестели серебряные зигзаги. Тут же находились майор Ганзен и другой офицер, еще совсем юный, в чине лейтенанта. Ганзен оглядел Волкова и бросил на стол папку. Сияя довольной улыбкой, он проговорил:

— Не ожидали еще раз увидеть меня, Волков? Когда мне сообщили, что в деле русского заключенного упоминают мое имя, то я поспешил сюда. Не мог отказать себе в удовольствии...

Эсэсовец внимательно приглядывался к Волкову, точно искал ответную улыбку на его лице. А у Волкова была такая горечь на душе, что их веселость казалась дикой, неестественной.

— Судьба благоволит вам. А лейтенант Мюллер позаботится о дальнейшем, — говорил майор, передавая папку с делом Волкова лейтенанту.

Этот лейтенант вытянулся, щелкнул каблуками. Лицо его с брезгливо изломанными губами стало неподвижно-почтительным. Но и в этой почтительности сквозила самодовольная гордость юнца. Волкову неожиданно припомнился увиденный как-то через окно тюрьмы цыпленок: он ходил вразвалку, топорщил перышки, явно представляя себя большим и значительным, но потом проехал грузовик, и от цыпленка осталось лишь на дороге желтое пятнышко, а затем дождь смыл и его.

«Наверное, все мы в большей или меньшей мере бываем такими, когда сопутствует удача, — пронеслось в голове. — Любопытна, однако, жизнь, если глядеть на нее со стороны. Но почему со стороны? Что-то я еще должен сделать... Да, попытаться бежать».

— Хорошо, — сказал Ганзен, как бы подводя итог разговора, и лейтенант Мюллер открыл дверь.

За вокзалом стояли две легковые машины. Волков увидел, что на заднем сиденье одной из них пригнулся какой-то человек, пряча лицо.

— Нет, Волков, сюда, — быстро сказал лейтенант, указывая на другую машину. — Вы поедете со мной.

Город точно вымер. Редкие прохожие жались к стенам домов, на перекрестках стояли бронетранспортеры или танки с закрытыми люками. Где-то далеко слышалась перестрелка. Но чем ближе подъезжали к центру города, тем чаще встречались люди. Машина обогнала колонну пленных. Запыленные, усталые лица, грязные бинты. И в неторопливости, с которой шли пленные, была горькая обреченность. Их охраняли автоматчики с черно-рыжими собаками на длинных поводках.

Лейтенант, сидя около Волкова, молчал, изредка поглядывая на него.

«Для чего я им еще нужен? — думал Волков. — Не ради же любопытства этот Ганзен приехал за мной... И куда теперь везут?»

Машина заехала во двор особнячка. Ветки каштанов прикрывали окна, стянутые фигурной железной решеткой.

Натягивая пиджак, из особнячка вышел плотный мужчина с рыхлым, круглым лицом.

— Этот человек будет жить здесь, — не вылезая из машины, сказал ему Мюллер.

— А-а? — удивленно выдавил тот.

— Я приеду еще, Волков, — сказал Мюллер и захлопнул дверцу.

Волков молча разглядывал хозяина особнячка.

— Да-а... Вот как: ни здравствуйте, ни до свидания, — покачал головой тот, когда машина уехала. — Что ж? Моя фамилия Садовский. Заходите в дом, если угодно.

Он извинился за беспорядок, пояснив, что сам тут живет лишь второй день.

«А немцы заняли город вчера», — отметил Волков и спросил:

— Вы киевлянин?

— С двадцатых годов. Працував адвокатом, — вставляя украинское словечко и как бы намекая этим на свое происхождение, ответил Садовский.

В комнатах была резная, старинная мебель, темнели пятна от сорванных картин, валялись на полу стопками книги.

— Поначалу немцы устроились, — говорил адвокат, — но вдруг съехали. Я-то рядом жил. Осмелюсь интересоваться, давно знакомы с этим... лейтенантом?

— Недавно, — усмехнулся Волков.

— Резкий молодой человек. Изволил объявить в моем присутствии, что славянам нельзя доверять, когда я угощал их яблоками. Вот благодарность... Как заметил один умный англичанин, «благодарность человеческая исчезает раньше, чем сумеешь вкусить ее плоды». Очень резкий... Правда, говорил это по-немецки, думая, что не пойму.

Взгляд глубоко посаженных глаз адвоката был какой-то цепкий и хищный, а речь лилась вкрадчиво, мягко. Должно быть, он еще не знал, как вести себя с этим навязанным ему квартирантом.

— Ну что ж, располагайтесь. Я один, и старый холостяк. Как-то все не удавалось обзавестись. Говорят, женщины бывают легкомысленные и с весомым умом: легкомысленные принимают любовь за чистую монету, а весомым умом — чистую монету за любовь. Но и те и другие уверены, что всегда правы. Хе-хе...

Он сам засмеялся, потирая веснушчатые, какие-то очень мягкие, точно без костей, руки.

— Любопытная история этого особнячка. До революции в нем жила балерина, пассия губернатора. Потом гетман Скоропадский, так сказать, устраивался, но...

— Меня это не интересует, — буркнул Волков.

— Да, да... Но, заметьте, какой черед. Если добивается власти, то себя уж не обидит. Вся суть борьбы тут... Жизнь — хитрая штука, и простакам не сладко в ней.

Волков подумал, что адвокат много копался в грязи человеческого бытия и с этой точки смотрит на всю жизнь.

— У каждого свое, — проговорил он.

— И каждому свое, — опять засмеялся Садовский. — Костюмчик у вас не по времени. Берите, что годится.

Он указал на шкаф с раскрытыми дверцами, где висела одежда, брошенная прежним хозяином.

— А здесь был Рубенс, — адвокат ладонью коснулся выцветших обоев, где темнело квадратное пятно. — Настоящий Рубенс. Подлинник. Целое состояние! И много лет висел. Хоть бы кто догадался! Немцы-то заметили сразу. Деловые люди.

Он подождал, не заговорит ли Волков, и добавил:

— Ну, отдыхайте, отдыхайте. Долго будете здесь?

— Не знаю, — ответил Волков.

Адвокат ушел, тихонько прикрыв за собой дверь. На узком диване лежала книга. Волков поднял ее. Это было «Житие протопопа Аввакума» в толстом кожаном переплете.

Он лег на узкий диван, сунув под голову книгу.

«Кто же я теперь? — думал он. — Пленный или выпущен на свободу? Если надеть костюм и бежать... Но куда? Где мне поверят?»

И снова злое чувство какой-то произошедшей помимо его воли новой несправедливости овладело им. Оно было похоже на то, что способен испытывать человек, преодолевший много трудных препятствий и увидевший впереди еще скалу, которую обойти никак нельзя.

XIX

В тот же день Ганзен встретил прилетевшего из Берлина Канариса. Несмотря на теплую погоду, адмирал надел шинель.

— Ну, Эрих, — заговорил он, как бы сразу исключая официальный тон. — Помнишь Киль и маленькую таверну?

Они были знакомы давно, еще с того времени, когда окончилась первая мировая война и Европу сотрясали революции. Восстал и гарнизон Киля — молодой командир подводной лодки Канарис и молодой офицер Ганзен тогда оказались безработными, целыми днями сидели в портовой таверне, набитой проститутками, шулерами, анархистами. Ганзена тогда еще удивляла способность Канариса находить общий язык с разными людьми. Канарис потом вдруг исчез, но Ганзена не забыл и отыскал через несколько лет...

— Да, Эрих, — говорил адмирал. — Жизнь — процесс необратимый. И в конце концов нам остаются только воспоминания. Рад, что догадался встретить меня без лишней свиты.

Идя к автомобилю, Ганзен поинтересовался дочерьми адмирала.

— Ты знаешь, — улыбнулся Канарис, — взрослые дети причиняют больше хлопот, чем маленькие. Обещал им русские сувениры... А шофер будет лишним, Эрих, я хотел бы уяснить обстановку.

Приказав шоферу ехать в машине с охраной, Ганзен уселся за руль. Канарис через лобовое стекло разглядывал поле аэродрома с неубранными обломками самолетов, голубоватой далью и точно уснувшим лесом.

— Какая все же огромная, эта Россия, — проговорил он. — Чувствуешь себя затерянным... Гитлер отверг идею создания буферного государства здесь. Его пугает любая самостоятельность другой нации. Что ты думаешь, Эрих?

— Мы нашли потерянных офицеров, — сказал Ганзен. — Автомобиль оказался в болоте, у лесной пасеки. И тело майора. Капитан, видимо, утонул глубже. А пасечник стрелял из дробового ружья.

— Что же он говорит?

— Его застрелили. Это очень дряхлый старик и... нацепил медали от прошлой войны.

Ганзен стал рассказывать об участившихся нападениях и о том, что в этой непонятной стране карательные меры плохо действуют.

— Эти русские точно не боятся смерти, — добавил он.

— Да, все сложнее, — уронил адмирал. — Пути, которые мы выбираем, диктуются нашими стремлениями, а результат определяет нечто иное. Жизнь — это трагедия.

Они проехали мимо груды брошенных кем-то у дороги чемоданов, ящиков, разбитого фарфора. Очевидно, хорошие вещи солдаты давно забрали, а на кусте развесили шелковые женские трусики и чуть выше — бюстгальтер. Канарис улыбнулся, подумав о том, сколько грубоватых солдатских шуток возникло здесь и как мало надо для искреннего веселья тем, кто глядит в будущее с оптимизмом.

— Иногда, Эрих, я завидую солдатам. Большей трагедии, чем смерть на фронте, нет. А это мгновенно...

По напряженно вытянутым уголкам губ майора Канарис догадался, что разведчик мысленно ищет в его словах завуалированный смысл или тонкую ловушку, как всякий человек, привыкший считать язык удобным средством прикрытия истинных намерений. Он усмехнулся: «Эрих тугодумен и слишком осторожен для большой игры, его место в войсках. А когда-то издевался над речами Гитлера, пока не заполучил сам хороший кусок пирога. Да, все знаем, кто мы есть, но не знаем, кем будем...»

Он подыскивал сравнение такому уделу человеческих натур: это как играющая лазурью, грозная эмоциями волна расшибается о серенькие камни и оставляет лишь замусоренную пену... Но сравнение тут же показалось ему вычурным, негодным для жизни, где преобладает рационализм.

— Мы все думаем о спасении Германии, не так ли? — проговорил адмирал. — Оттого, что в этом и наше спасение.

Навстречу проносились грузовики, набитые веселыми, запыленными, что-то кричавшими солдатами. Мощные тягачи волокли зенитные орудия, а жерла их украшали венки цветов. Шагали автоматчики с засунутыми в голенища сапог обоймами, увешанные гранатами. Ползли тяжелые самоходки.

У обочины дороги лежал труп русского бойца, вздувшийся, зачернелый, обезображенный... В машину пахнуло трупным смрадом.

— Если я верно понял, — сказал Ганзен, — то имеются основания к беспокойству.

— Напротив, — оживился адмирал. — Фюрер уверен, что с Россией кончено. В Швеции заказали гранит для обелиска победы в Москве. И производство тяжелого оружия частично свертываем. Эти ресурсы бросят на изготовление новых видов оружия.

— Ракеты?

— Не только! Будет чудовищное оружие, Эрих, для устрашения Америки. Конечно, промышленники ворчат: хорошо налаженное дело значительно прибыльнее. Да ученые напомнили фюреру, как Бонапарт в разгар войны с Англией прогнал Фултона, изобретавшего пароход. Я считаю, эти расходы окупятся вдвойне.

Адмирал знал, что Ганзен был связан с оружейной фирмой и получает деньги не только от абвера. К нему вернулось чувство юмора, утраченное, когда летел над русскими бескрайними полями, видел много исковерканных немецких танков.

— А тебе, Эрих, придется заняться формированием отрядов сопротивления. Да, отрядов настоящих партизан. Лучше давать им русские винтовки, а во главе ставить опытных агентов — это единственный метод контролировать народную стихию. Победы достаются тем, кто наступает. Женщины всегда лишь обороняются и терпят поражение. Разумеется, это считаем только мы, у них бывает обратное мнение.

Ганзен коротко, незвучно посмеялся и начал говорить о ходе операций тайного фронта. Его блеклые, холодные глаза оживились.

В тылы Советской Армии было заслано немало диверсантов. Угрозами и посулами вербовали их среди пленных — бывших уголовников и местных националистов, семьи которых оставались заложниками, Ганзен не терял времени на подготовку этих людей — пусть их там вылавливают, расстреливают, пусть даже некоторые сами явятся с повинной — все это лишь усилит неразбериху. Если уцелеют из сотни единицы — это будут испытанные агенты. И тут же рассказал историю лейтенанта Волкова, оказавшегося среди арестантоз.

Адмирал слушал доклад с возрастающим интересом, темпераментно реагируя, бросая короткие фразы.

— Вот, Эрих, «Шутка» дает неожиданные плоды! — воскликнул он. — Это надо хорошо использовать. Но, учти, больше делают не там, куда силой подталкивают, а там, куда идут сами. Несправедливость мира хуже переносят именно цельные натуры. Я никогда не доверял тем, кто работает из корысти, хотя с ними все бывает проще.

Около моста Ганзену пришлось затормозить. Эсэсовцы вели толпу людей — некоторые были с детьми, а какой-то человек шел в белом халате, не сняв даже резиновых перчаток. Было ясно, для чего их ведут за город. Адмирал нахмурился, строго поджал губы. Толпа миновала черный «хорьх», а на дороге остался уроненный крошечный башмачок с розовыми завязками. Эсэсовец подобрал этот башмачок, повертел в руке, улыбнулся и кинул в реку.

Объезжая выбоину, Ганзен как-то неуверенно сказал:

— Я распорядился заказать обед.

— Нет, Эрих, — ответил Канарис. — Мы сначала займемся делом... Почему они ведут их днем? Когда не хватает ума, то действуют грубой жестокостью. И тут есть опасность совершенно потерять рассудок.

Начинались окраины Киева. Мертво блестели окна домов, синеватые купола церквей. Адмирал видел уже немало только что захваченных армией городов: и расковырянную бомбами Варшаву, и сдавшийся Париж, и горящий Белград, и оцепенелые под мраморно-тихим небом Афины, видел заложников, проклинающих, истерически кричащих, — там царил ужас поражения. И нигде не чувствовал он такой суровой отчужденности, как в молчании прошедших недавно людей, в этом бесстрастном покое древнего русского города.

— Все теперь решится под Москвой, — сказал он. — И все, что можно, бросим отсюда в «Центр». Я говорю о твоих агентах, Эрих. Все делают люди, хотя они же, чтобы лучше уживаться с собственной глупостью, выдумывают богов...

XX

Окруженные под Киевом армии были рассечены танковыми ударами. А дивизия, потерявшие связь между собой и штабами армий, ломая заслоны, отходили к востоку. На дорогах стояли подбитые немецкие танки, раздавленные двуколки с армейским имуществом, бились в постромках раненые лошади, то и дело рвались шальные, неизвестно откуда выпущенные снаряды. Эскадрильи «юнкерсов» бомбили мосты и леса. Повсюду громыхала артиллерия. Фронт еще жил, хотя и разрубленный на части, продолжал наносить удары. За эти дни Андрей видел и яростные атаки целых полков, и артиллеристов, кативших орудия в цепи пехоты, и захваченных уже тут, в окружении, пленных немцев. Курсантам тоже приходилось оставлять грузовики, с какой-нибудь прорывавшейся дивизией ходить в атаки, чтобы расчистить путь. А затем они снова колесили по дорогам, отыскивая штаб фронта и натыкаясь на обозы госпиталей, тыловые части разных армий.

На третий день вечером их остановили бойцы у села Городищи. Здесь недавно шел бой. Чадила немецкая самоходка, виднелись свежие пропалины от мин. Из разбитой снарядом хатки, возле которой стоял штабной броневичок, вышел тонкогубый капитан в накинутой на плечи шинели.

— Курсанты? — недоверчиво переспросил он, разглядывая Солодяжникова, давно небритого, с забинтованной рукой, опухшим лицом, раненного еще в бою на аэродроме, и бойцов, сидевших в кузовах грузовиков.

— Управляющий банком из Киева и один летчик с нами, — проговорил Солодяжников.

— Езжайте направо, — сказал капитан. — В овраг, Там разберемся, кто вы такие.

И он пошел впереди грузовиков, кутаясь в шинель, будто его трясла лихорадка.

Овраг был забит войсками. Командиры выкрикивали номера частей, строили бойцов повзводно. Тут стояли еще два броневика, упряжки артиллерийских лошадей, кухня.

Андрей увидел члена Военного совета фронта Рыкова, который говорил что-то молодому полковнику. На плече у Рыкова висел автомат.

— Кто такие? Откуда? — спросил Рыков и, должно быть узнав Солодяжникова, а затем и Андрея, жестом остановил начавшего докладывать капитана.

— Старший лейтенант... Ну, здравствуй! — он протянул Солодяжникову короткопалую руку. — Молодцы, что вернулись. Рассказывать будете потом. Вернулись — и хорошо. Да, зажали нас в колечко. Зажали!

Хотя Рыков говорил бодро, мышцы лица оставались неподвижными, словно этот бодрый тон предназначался лишь для Солодяжникова и курсантов, а сам он не мог отбросить другие мысли, сковавшие его обычную живость.

— Где машины взяли?

— Это мои грузовики, Евгений Павлович, — опередив Солодяжникова, сказал управляющий.

— А-а! И ты здесь... Почему здесь?

— Аэродром, Евгений Павлович, был захвачен.

— Десант, — кивнул Рыков. — Знаю. — Он повернулся к стоявшему за его спиной полковнику: — Но как узнали, что мы к аэродрому двигались? Откуда узнали? Проглядел ты, Сорокин, проглядел.

— Хотели отбить аэродром, — проговорил Солодяжников. — И не вышло.

— Да, да! — сказал Рыков. — Все знаю... Ну-ка, выгружайтесь. Машины для раненых нужны.

Солодяжников приказал Андрею выстроить курсантов. Это было сделано, и Рыков, оглядев строй, проговорил:

— Молодцы, молодцы!

— Там еще банковские документы. Куда их? — напомнил Андрей, потому что управляющий молчал.

— Все сжечь! Что? Какие еще документы? — Рыков недоуменно взглянул на управляющего. — Ты мне говорил, что все вывезли. Ну-ка, ну-ка! Давай сюда.

Шофер забрался в кузов и сбросил один мешок. Щеки управляющего стали землисто-серыми, испуганно забегали выпуклые глаза, как будто он хотел спрятаться и не знал куда.

— Посмотри, Гымза, — сказал Рыков, — какие документы.

Капитан торопливо присел, оторвал пломбу и, запустив руку в мешок, достал тугую пачку сторублевок.

— Хороши документы! — не удивившись, а точно этого и ожидая, сказал капитан. — Новенькие! А?

— Это, — заговорил управляющий осевшим голосом, — это, Евгений Павлович, остатки.

— Та-ак! — протянул Рыков, но теперь выражение глаз его было иным, он как бы заново разглядывал управляющего. — Ты ведь мне докладывал, будто все отправил в Москву. Ну, что тут поделаешь!.. Сколько украл?

Ярость уже клокотала в нем, видимо, она накапливалась давно, вместе с горечью за неудачи, за бессилие изменить что-либо, когда на глазах разваливался фронт, и всю эту ярость он вложил в быстрый, как удар, взмах ладони, просекшей воздух:

— Арестовать!

— Евгений Павлович!.. Это...

— Арестовать! И под суд...

— Гымза, — сказал капитану полковник Сорокин. — Займитесь им...

— Есть! — быстро ответил капитан и крепко взял онемевшего управляющего за локоть.

— Деньги сжечь! — приказал Рыков. — Курсантов назначим командирами взводов. Полк тут формируем. Идем, старший лейтенант, и ты, лейтенант. Доложите командующему.

В низкой хатке собрались генералы штаба фронта. Худощавый, с гладко зачесанными каштановыми волосами и чуть одутловатым лицом начальник штаба Тупиков говорил:

— Мы оказались у слияния рек Многа и Удай. Мосты контролирует противник. На восточном берегу моторизованные части Гудериана.

Кирпонос в белом кителе, испачканном глиной, заложив руки за спину, стоял у окна.

— Радиостанция у нас вышла из строя, — продолжал Тупиков. — Связи нет.

— У нас три тысячи штыков, — быстро сказал Рыков. — Надо прорываться! Иначе Гудериан уплотнит фронт.

— Я не пойму, отчего Ставка задержала разрешение на отход войск, — проговорил Тупиков. — Было ясно...

— У Ставки не один фронт, — хмуро бросил Кирпонос. — Мы сковали здесь две танковые армии противника. И еще: Верховный главнокомандующий сказал посланнику Рузвельта месяц назад, что фронт осенью будет западнее Киева.

— Есть объективные причины, — возразил Тупиков.

У Кирпоноса вдруг стало такое лицо, что Андрей за него испугался. Однако генерал-полковник лишь криво усмехнулся.

— Это и есть объективная причина, — тихо сказал он. — Мы не удержались. Головы надо снять! Если бы организовали войска, ударные группы, круговую оборону... А мы управление потеряли. Не готовились целым фронтом в окружении драться. Не было такого еще...

Когда Солодяжников и Андрей вернулись к оврагу, там горел костер. Но тугие пачки денег лишь обугливались.

— Бензинчиком надо кропить их, — советовал шофер в кожаной фуражке. — Зараз и мильены погорят, как цигарка.

— Давай, — согласился Лютиков. — Вот артист, этот управляющий. То-то и сидел на мешках. Ну, фармазон! А теперь жги. Слезы аж капают.

И у него действительно слезились глаза. Едкий дым курился от пачек.

— Значит, окружили целый фронт, — переговаривались курсанты, толкая штыками в огонь связки денег. — Вот как...

— Да пробьемся, — сказал Иванов. — Не такое было... А если взводными назначат, должны и звание присвоить. Долго ли командующему написать приказ?

— Будет он тебе писать в окружении!

— Как же взводному без этого? Пошлют меня бойцы к едреной фене. А кубики давно приготовлены. Только нацепить...

И никто, кроме Лютикова, не жалел сгоравшие миллионы, никто просто сейчас не думал о них.

Солодяжников построил курсантов и увел их к хатке, где был штаб фронта.

XXI

К востоку по гребням холмов окапывались немцы. Было видно, как суетились они там. А в овраге скопище людей уже расползалось. Курсанты, назначенные командирами взводов, строили бойцов. Доносились сорванные, хриплые голоса:

— Ра-авняйсь!.. По порядку номеров...

— Живот убери. Как стоишь?..

— Смирно!..

У догоравшей кучи денег сидели теперь лишь Андрей с Лютиковым и раненый пилот в прожженном комбинезоне.

— Наверное, скоро двинемся, — заметил пилот.

— Еще не сгорели, — кивнул на деньги Лютиков. — Узнать бы, сколько тут мильенов...

Опираясь на карабин, подковылял боец, волоча разутую ногу. И гимнастерка и брюки у него где-то вымокли.

— Можно, сынки, табачок подсушить?.. Эге! — добавил он, разглядев откатившиеся пачки денег, и, подняв одну, взвесил на широкой, костлявой ладони. — Тяжелая. Много в ей работы-то. Гнуть да гнуть хребет.

— Сунь в карман, — посоветовал ему Лютиков. — И вся работа.

— А не жалко? — солдат заколебался, потом качнул головой, растягивая губы и открыв вспухшие кровоточащие десны. — Хай горит. Дармовые гроши что божья благодать: ни вкуса, ни запаха. И куды они тут?

Он швырнул деньги в костер, рассыпал горсть махорки по прикладу и начал сушить ее. От сырой гимнастерки его тоже шел пар.

— Дождя не было, а взмок, — сказал Лютиков. — И штаны у тебя мокрые...

— В камышах, за хутором, что утки, сидели, — пояснил боец. — Траву жевали. Ну а затем поднялись. От взвода мало кто остался. Ногу-то до крови стер... Теперь, сказывают, дале пробиваться начнем. Сказывают, на выручку цельная армия идет.

На склоне оврага, у ветвистого дерева, где был и Солодяжников, о чем-то спорили генералы. На патронном ящике сидел Кирпонос и, держа обеими руками солдатский котелок, отхлебывал чай. Волосы генерал-полковника слиплись на лбу, а большое тело с обвисшими плечами чем-то напоминало связанного орла.

В сотне метров, около мелкой воронки, капитан Гымза допрашивал управляющего банком. Там же стояли полковник Сорокин и еще двое командиров. Гымза что-то записывал в блокноте, часто поправляя спадавшую шинель.

— Энта, вроде бы шпиона судят, — продолжал боец. — Чего судить? Пускай в расход сразу. Что день — тыщи хороших людей гибнут без всякого. А на того еще бумагу изводят.

— Фемида есть, дядя, — сказал важно Лютиков. — Не знаешь про нее?

— Баба, что ли?

— Ага... Слепая она, ни черта не видит. Оттого путает, кому раньше мандат на тот свет нужен.

— Сказки, — отмахнулся боец.

«Если здесь штаб фронта, — подумал вдруг Андрей, — то и Ольга... Интересно бы увидеть ее. Что говорили они с Ниной Владимировной обо мне?»

По небу медленно растекалась фиолетовая тень. Все притихло, как бы ожидая ночи. И на гребне холма мелькающие фигурки немцев делались размытыми, сливаясь с землей и сумрачными лохмотьями облака. У воронки стояли только полковник Сорокин и Гымза, управляющего банком куда-то увели два автоматчика охраны штаба. Неожиданно с дерева, громко каркая, вспорхнули усевшиеся на ночлег вороны.

Несколько генералов у землянки обернулись, и Кирпонос тоже поднял голову. Рыков что-то сказал, взмахнув ладонью. И, прихлебывая чай, командующий опять начал слушать то, что говорили ему.

— Делов-то. Вишь, — произнес боец, вороша махорку, чтобы она не загорелась. — А цельный час рядились. Откель плодятся эти шпионы? — продолжал боец. — Из-за них все... Третьего дня мы остановились и глядь — ракета. Бегем в кусты, а к нам старший лейтенант идет. Отыскивайте, приказывает, лучше. Посля смекнули, что он и давал знак. Только его уж следа нет. И ведь рассейская баба титькой кормила...

— Да нет, — щурясь, ответил ему Лютиков. — Этих гансы по науке выводят. Стеклянная посуда есть, мензуркой называется. Болтнут — и готово.

— Э-э, — рассердился обманутый его доверительным тоном и внимательно слушавший боец. — Языком твоим в ней болтают. Балаболка ты, парень.

— Вы, дядя, откуда родом? — невозмутимо поинтересовался Лютиков.

— Да не земляк. У нас в Тамбовщине балаболок не рожают.

Лютиков почесал щеку:

— Был у нас один тамбовский. Сейчас вот нету.

— А нету, что поминать! Може, часом всех не будет.

Он свернул толстую цигарку, мусоля ее языком, прикурил от пачки денег и улегся, вытянув больную ногу, глядя на темневшее небо. В жадных затяжках его и в позе отразилось довольство тем, что он еще живет, выбрался оттуда, где лежат убитыми товарищи, которым никогда не придется курить табак, и что поживет еще какое-то время, а потому это время особенно дорого, и разумному, степенному человеку нельзя терять его на пустую болтовню.

— Прибился я к вам, — обращаясь к летчику, добавил он. — Так уж и пойду с вами. Если что, Митрохиным зовусь.

— Только бы выйти, — ответил ему летчик. — Получу новый истребитель... У нас бой так бой, а на земле и черт не разберет.

«Что медлят? — думал Андрей, поглядывая на маленькие фигурки суетившихся по гребням высоток немцев. — Установят они там артиллерию и расстреляют всех здесь. Надо скорее отбить холмы...»

Наконец в овраге все зашевелилось, часть бойцов развертывалась цепью у восточного склона.

— Сейчас пойдем, — заволновался Митрохин и начал торопливо обматывать портянкой больную ногу. Возвратился Солодяжников, поворошил носком сапога кучу затухавшего костра.

— Догорает?

— Почти все, — ответил Андрей. — Наконец-то... Сейчас двинемся.

— Ну-ка отойдем, лейтенант, — хмуро проговорил Солодяжников. — Нам велено быть здесь.

— Здесь? — не понял его Андрей.

— Приказано дожечь все и оставаться со штабом. На прорыв идет один батальон. Рыков требовал идти сразу. Но командующий запретил: не хочет оставлять раненых, госпитали еще подтягиваются. И связи нет. Машины с радиостанциями ведь авиация уничтожила.

— А радисты где? — спросил Андрей. — Живы?

— Кто их знает... И что радисты? Без рации какой в них толк! Да-а... Не одна же армия, не две...

— Армии еще дерутся, — неуверенно сказал Андрей.

— Тут простая арифметика, — Солодяжников зубами поправил бинт на руке. — Если бы могли собрать в кулак и ударить. А сейчас... Выходить надо группами. С обозами, как черепаха, поползем.

Андрей молчал, зная, что Солодяжников и не ждет его ответа.

К холмам, занятым противником, уже двинулась цепь бойцов. Немцы еще не стреляли, ожидая, видимо, когда русские подойдут ближе, чтобы уложить их, экономя патроны.

Около землянки Кирпонос и другие генералы теперь наблюдали через бинокли за ходом атаки. Было странно Андрею видеть, как в тишине движутся цепи пехоты. Его подмывало броситься туда, казалось, без него что-то идет не так. Из каких-то ям, овражков выскакивали бойцы, присоединялись к атакующим.

Но вот с холмов ударили пулеметы, а через секунду все там опоясалось бледными вспышками. Солодяжников мучительно кривил губы, словно ожидая, что эти наспех слепленные роты, где бойцы не знали еще имен командиров и командиры не знали бойцов, которые час назад представляли разрозненную толпу, сейчас залягут под огнем или откатятся. А цепи в каком-то страшном, упрямом и молчаливом натиске, заметно редея, без крика «ура», двигались вперед. Потом таким же молчаливым броском докатились к вершине холма... Они смешались там в дыму разрывов гранат с фигурками немцев, затем перевалили гребень... Назад, к оврагу, санитары уже тащили раненых, иные шли сами, поддерживая друг друга. Вокруг опять все зашевелились, точно сбрасывая предыдущее нервное оцепенение. Слышались веселые голоса:

— Дали жару...

— А наших легло немного. И половины не легло.

— Куда половина... Не более трех десятков. Немец что? Он храбр, когда его не бьют.

— Когда не бьют, все храбрые.

— Чего сидите, там варево дают с мясом. Артиллеристы лошадь зарезали.

— Эх, мать честная. Котелок-то, ребята, где?

Солодяжников пальцами здоровой руки дергал свой нос, точно хотел оторвать его. Митрохин штыком ворошил кучу жаркого пепла.

— Ну, чего ж? — говорил он. — Чего ж команды нет? Пробились ведь. Опять время теряем.

— А ты про теорию относительную знаешь? — спросил у него Лютиков.

— Для чё это? — подозрительно отозвался Митрохин.

— Вот когда ты с девками на гумно ходил... Помнишь?

— Так что? — все еще сомневаясь, нет ли подвоха, спросил Митрохин.

— Забыл, наверно?

— Э-эх, — мечтательно вздохнул Митрохин. — Кто это забудет?..

— А если не забыл, так вот... Когда сидел ты рядышком с ней и щупал разные места...

— Ну? — Митрохин даже прикрыл веки. — Ну, было... Чего было, то было...

Лютиков от удовольствия икнул.

— И ночь казалась тебе одной минутой. Так?

— Та-ак, — вздохнул Митрохин.

— А если посадить тебя голым задом в костер, и одна минутка длинней ночи будет. Так?

Митрохин вытаращил глаза, сообразив, что опять попал впросак, на скулах его заходили желваки.

— Слышь, — процедил он, хватая винтовку. — Ты меня не замай. Добром говорю, не замай! Ушибу.

Летчик корчился от смеха, тряс раненой рукой. Засмеялся и Солодяжников.

— Нет, в этом что-то есть, — произнес он. — Определенно есть!.. Да... Вот необъятный простор вселенной, с ее непостижимым временем, с огненными бурями, где рождаются и гибнут целые миры, а среди всего этого наша крохотная планетка, на которой ожесточенно дерутся те, кто называет себя разумными существами. Что такое наша жизнь? Иные говорят, что это лишь плесень на остывшей корке земли. Но это наша жизнь! Я думаю, все зависит от того, как смотрит на себя человек: как на плесень или как на великана.

— Бона, — удовлетворенно проговорил Митрохин. — А ты? Балаболка!..

— Затяни-ка мне потуже руку, лейтенант, — добавил Солодяжников, обращаясь вдруг к Андрею на «ты». — Жжет, черт бы ее побрал...

От землянки во все стороны бежали связные. Из глубины оврага, урча моторами, выезжали грузовики, полные раненых, санитарные фуры. Звякая оружием, мелькая огоньками цигарок, начали строиться походными колоннами роты.

XXII

Всю ночь, сбивая мелкие заслоны противника, колонна штаба Юго-Западного фронта и госпитальные обозы двигались на восток. Едва рассвело, как в небе появился самолет. Кирпонос приказал остановиться в глубоком урочище, заросшем старыми липами и дубняком, недалеко от хутора Дрюковщина.

— По этим местам я в гражданскую с отрядом ходил, — негромко рассказывал Кирпонос, глядя, как бойцы маскируют ветками штабной автобус. — В восемнадцатом здесь немецкий полк окружили... У нас кто в лаптях, кто босиком. На троих одна винтовка. Забрали, конечно, все оружие и толкуем, чтоб домой маршировали. Сенька Гуркин у нас был, так на пальцах и командира этого полка, барона, за мировую революцию пытался агитировать. Барон только морщился. А Сенька все же как-то убедил его сапоги на лапти обменять.

Связной из выдвинутого за лощину батальона, подъехав на мотоцикле, отдал Кирпоносу донесение.

— На месте стоят? — быстро прочитав записку и вскинув брови, спросил командующий.

— Так точно! — прокричал связной, должно быть считая, что генералу отвечать надо как можно громче. — В поле. И бронетранспортеров штук десять.

— Ты, милый, не ошибся? — нахмурился Рыков.

— Никак нет! Думали, что солома, а ближе подошли и разглядели.

Рыков переглянулся с Кирпоносом, и в этот момент на другом конце урочища, где начиналось кукурузное поле и окапывалась группа, собранная из штабных писарей, защелкали выстрелы. Мина прошуршала в воздухе, разорвалась меж деревьев. Связной не успел отъехать и тридцати шагов, как следующий взрыв подбросил мотоцикл. Какую-то долю секунды тело бойца висело над клубом дыма, затем утонуло в нем, точно в мягкой перине. Еще пять или шесть мин упало рядом. Визжали осколки, сыпались подрубленные ветки, а Кирпонос стоял неподвижно с окаменевшим лицом, и все другие тоже стояли навытяжку. Все понимали, что эта никому не нужная храбрость может вызвать лишь бессмысленную гибель, но, пока стоял командующий, никто не решался лечь. Худощавый генерал вдруг схватился за плечо, а когда отнял руку, Андрей увидел, что пальцы его в крови. С побледневшим сразу лицом, вымученно кривя губы, он смотрел на пальцы, но и теперь не сделал попытки укрыться. Только Лютиков, отбежав за дерево, присел.

Минный налет внезапно кончился. На кукурузном поле, смыкавшемся с лощиной, затрещали немецкие автоматы, и где-то дальше нарастал глухой, характерный рев танковых моторов.

— Та-ак, — процедил Солодяжников. — Так и думал!..

Из кукурузы выскочило десяток бойцов; часто оборачиваясь, они стреляли куда-то не целясь.

— Назад! — закричал Рыков, сдергивая с плеча автомат. — Стой!

Однако страх перед визгом пуль и смертью действовал сильнее властного окрика, и те продолжали бежать.

Рыков дернул затвор. Андрей воспринял это как должное: страх, захвативший писарей, теперь лишь мог устранить еще больший встречный страх. Но Солодяжников вдруг шагнул к Рыкову, остановился перед дулом автомата, как бы загораживая собой тех бежавших в лощину бойцов.

— Что? — гневный взгляд Рыкова скользнул по маленькому старшему лейтенанту.

— Позвольте остановить, — задыхаясь, выговорил Солодяжников. — Взять командование.

— А черт! Ну, останови их! Стоять насмерть!

И, не глядя на Солодяжникова, который бросился туда, Рыков сказал Андрею:

— Лейтенант, а ты передай батальону за рощей: держаться, ни шагу назад!

— Есть! Ни шагу назад, — повторил Андрей и, махнув рукой Лютикову, побежал через рощу, тронутую минным налетом, с расщепленными, поломанными деревьями. В густом орешнике встретился связной, посланный узнать, из-за чего не вернулся мотоциклист.

— Где комбат? — спросил Андрей.

— Ось туточки. Шагов триста будет, — пояснил связной, широко раскрывая щербатый сухой рот и дыша так, будто в нем раздували кузнечные мехи. — Комбат цел, а политрука миной разнесло.

— А ты, малый, случайно, не того... — двигая носом, засмеялся Лютиков. — Не выпил?

Ответить связной не успел. Начался обстрел, и к лопающимся разрывам мин прибавились тяжелые громы снарядов. Роща точно заходила в бешеной пляске. Крупные осколки ломали стволы, как ножом, срезали зеленые кроны.

Где ползком, где вперебежку, скатываясь в горячие еще воронки, глотая пыль, хрипя уже все трое наполненными дымом легкими, каким-то чудом не задетые осколками, шлепавшимися вокруг, они достигли ската лощины. Здесь было тише: снаряды и мины пролетали над головой, шурша, воя разными тонами, как испорченный орган. Пехота окопалась, и виднелись только каски, стволы винтовок, щитки пулеметов. Некоторые бойцы приспособили для окопов воронки, углубив их. В таком же окопе сидел и комбат, седоусый, краснолицый майор, которого Андрей приметил еще в овраге. Без фуражки, с расстегнутой гимнастеркой и торчащими на груди длинными пучками седых волос, он жгутами тряпок от нижней рубахи связывал по три бутылочные гранаты. Ему помогали старшина и еще два бойца. Готовые связки укладывали рядком на бруствер.

Андрей сполз в окоп и передал комбату распоряжение.

— Кто это распорядился? — обидчиво спросил тот и, узнав, что это приказ члена Военного совета фронта, добавил: — Командующий бы не посмел такого говорить. Он меня знает. Еще в Богунском полку у меня служил... Так и Рыкову передай. Без надобности это. Сам вижу. Атаковать их буду.

Комбат со стариковской медлительностью привстал, и Андрей тоже выглянул за бруствер. Метрах в пятистах двигались немецкие самоходки, выплевывая клубки желтого огня. Андрей увидел и несколько бронетранспортеров, около которых во весь рост ходили солдаты.

— Видал? Передай, что буду атаковать, — сказал комбат.

Назад шли краем рощи. Артиллерийский налет разметал госпитальные машины. Среди обломанных веток лежали тела убитых. Бегали врачи, отыскивая живых.

Андрей старался не глядеть на все это, чувствуя, как тошнота подкатывает к горлу. Снаряды и мины рвались теперь дальше, видимо, немцы хотели прочесать огнем всю рощу с методической аккуратностью, разделив ее по своим картам на участки.

Склон лощины, где находился Кирпонос, был теперь изрыт воронками. Около разбитой пушки хрипела и дергалась в постромках лошадь. У дерева навзничь лежал убитый штабной генерал, а в двух шагах от него Андрей заметил мертвого летчика.

Автоматчиков, просочившихся к склону, отогнали. Кирпонос руководил здесь боем сам и теперь, потный, возбужденный, нетерпеливо подгонял фельдшера, который забинтовывал ему ногу:

— Быстрее!.. Быстрее!.. Чертовщина... Не везет мне на эту ногу. В мальчишестве еще конь отдавил... В гражданскую пулей царапнуло, потом авария машины... И все левой ноге достается, — говорил он.

Недавняя внутренняя скованность, отражавшаяся на его лице, исчезла, будто не раздумье над штабными картами, не управление боем издалека, а вот такая схватка, где видишь противника и все зависит от собственной отваги, больше подходила его характеру. Другие штабные генералы и командиры с винтовками в руках, еще не остывшие от боя, переговаривались, жадно пили воду из фляг. Капитан Гымза, теперь без шинели, сжигал у автобуса какие-то бумаги.

— Возьми-ка десять бойцов, — сказал Рыков, выслушав Андрея. — У дороги старший лейтенант оборону занял, а ты прикроешь фланг. Скорее всего, немцы тут и ударят. Вон как суетятся на бугре. Через этот бугор у нас только выход...

Рыков говорил так, будто не приказывал, а лишь просил, как-то нервно распрямляя и опять сжимая пальцы рук.

XXIII

Бой нарастал. У дороги часто рвались мины, черным облаком нависла пыль. От залпов самоходок дрожал воздух, на склоне лощины, как бурые пузыри, вспухали разрывы снарядов, падали вывернутые, искореженные деревья.

Кирпонос приказал любой ценой удержать рощу. И все, кто мог хотя бы ползти, отошли к ней.

Испытывая лишь холодную злость, Андрей стрелял в бегущих немцев. Один из них, длинноногий, в расстегнутой куртке с подвернутыми рукавами, уже третий раз ловко увертывался. Едва Андрей успевал выстрелить, он падал. Заметив, наконец, кто стреляет, автоматчик пустил длинную очередь. Пули взрыли землю у головы Андрея. Рядом уронил винтовку и захрипел боец.

«Ну, погоди! — думал Андрей. — Погоди, я тебя...»

Андрей дал солдату перебежать за куст боярышника. И тот, успокоенный, что в него больше не стреляют, привстал. Андрей надавил спусковой крючок. Солдат будто вырос на мушке, застыл и опрокинулся навзничь.

«Вот, — мелькнуло в сознании у Андрея. — Солодяжников бы назвал это психологической задачей». Оглянувшись, Андрей заметил, что левее бегут вражеские автоматчики, навстречу им с поднятыми руками у штабного автобуса встает капитан Гымза. В поле зрения попал и Кирпонос, стоявший на одном колене и Рыков, яростно кулаком выбивавший диск автомата и кто-то еще в дыму, пытавшийся убежать.

«Капитан сдается! — подумал Андрей, целясь в этих, бегущих немцев. — Сдается, дрянь».

Но Гымза вдруг присел. Ослепительно желтое пламя, точно две ударившие в землю шаровые молнии, скрыло его. Андрею запорошило пылью глаза. А когда протер их, автобус оседал на пробитых скатах, кругом лежали раскиданные взрывом гранат немцы. Лишь один из них, с черно-кровавым сгустком вместо лица, силился еще привстать.

— O, mein Gott... meine Mutter... — хрипел он.

На том месте, где был капитан, валялось что-то совсем непохожее на человека. Из-за дерева Митрохин, в сбившейся гимнастерке, с багровым лицом, катил пулемет.

— Ленту давай! — закричал он полковнику Сорокину, тащившему следом коробки. — Эх, растяпа! Ленту!

И Сорокин выполнил его приказание. Быстро заправив ленту, Митрохин, стоя на коленях, разворачивал то вправо, то влево грохочущий пулемет.

— Подавай... подавай! — весело уже кричал он Сорокину. — Работай!.. Эх, мать твою!.. Хорошо!.. Ага... Растудыть бога вашего!..

Немцы залегли, прикрываясь автоматным огнем. Разрывные пули стегали по земле и деревьям. Митрохин, вскрикнув, свалился на бок. Не отодвигая его, а навалившись сверху, полковник лег за пулемет. Казалось, что у него стало четыре ноги: две в хромовых щегольских сапогах, а одна в заскорузлом ботинке и еще одна с голой распухшей ступней.

Возле Андрея стонал боец.

— Отбились, — сказал, подползая, Лютиков. — Как черти, лезут эти гансы... Сейчас минометами начнут причесывать.

Андрею все еще мерещился капитан Гымза: его поднятые руки, как теперь догадался, с гранатами, его необычная смерть. Он понимал: замешкайся капитан хоть секунду, и автоматчики легко перебили бы тут всех.

Лютиков перевернул раненого бойца. Пулевая дырка в горле того при каждом стоне брызгала кровью, и на губах пузырилась кровь.

— Санитар! — крикнул, оборачиваясь, Лютиков. — Давай сюда. Бинта нет... Живей! Задницу выпятил, как баба.

Санитар, ползавший меж деревьев, вскочил на ноги. Протрещала очередь разрывных пуль, и он тяжело, с бега, упал возле Андрея.

— Эх, курица! — возмутился Лютиков, но тут же умолк. Лицо его вдруг сделалось таким, будто ударили по затылку, и нижняя челюсть отвисла.

Под каской санитара Андрей увидел бледное лицо Ольги. К ее щеке прилипла травинка, а в глазах мелькнул тот же диковатый блеск, который он хорошо помнил еще с их первой встречи.

— Елки-моталки, — бормотал озадаченный Лютиков. — Я ж думал... Ну, вот... Здравствуйте.

Раненый боец уже не стонал, а только вздрагивал. Ольга прижала ухо к его груди и молча отодвинулась.

— Готовый, — произнес Лютиков.

— Да, — кивнула Ольга, поворачивая лицо к Андрею. — И вы ранены? Щека...

— Нет, — сказал Андрей, отирая ладонью щеку, и в каком-то отупении чувств, не ощущая радости, глядел на Ольгу. — Просто брызнула кровь.

Рыков уже выкрикивал команды, заставляя бойцов окапываться. Кирпонос, все еще стоя на одном колене, заряжал пистолет.

Шорох мины заставил Андрея нагнуть голову. Их обсыпало землей. Мина разорвалась позади, там, где был Кирпонос. Генерал-полковник, точно сметенный волной разрыва, откинулся навзничь. Кто-то из штабных командиров бросился к нему, и следующий разрыв прикрыл обоих...

Грохот взрывов накатывался бешеным шквалом. Казалось, в этом шквале огня и металла все живое должно исчезнуть, погибнуть. Холодная, липкая испарина выступила на спине Андрея. Страх родился из мысли, что будет сейчас разорвано в клочья, смято, исковеркано тело Ольги. И, обхватив рукой плечи девушки, Андрей придавил ее к мягкой, пахнущей грибами земле.

Потом Андрей не ощущал ничего, кроме сжавшегося в комочек, прикрытого им, как бы стиснутого шквалом разрывов в одно целое с ним, худенького, податливого тела Ольги. Среди грохота, визга металла в его закостеневшем сердце объявилось что-то доброе и робкое, как все доброе в этом беспощадном мире.

Обстрел кончился внезапно. У Андрея было такое чувство, словно нервы и жилы его, скрученные в канат, сразу лопнули. Напрягая слух, он пытался уловить шорох мин, а различал только стоны раненого немца.

— О... Mutter... Mutter!..

Изрытая воронками, с неровными кочковатыми отвалами, примявшими траву, земля дымилась. В горле першило от едкого дыма, смешанного с пылью. Ольга не двигалась, и широко раскрытые глаза ее потемнели, стали бездонными, точно степные колодцы.

— Живы будто, — Лютиков приподнялся, отряхивая свою рыжую шевелюру. — А ганс маму зовет, как ребеночек. Сейчас эти ребенки опять полезут.

XXIV

Снаряды рвались далеко за лощиной, и непонятно было, кого там обстреливают. А здесь, меж воронок, где и трава вся была иссечена осколками, уже мелькали плечи, головы людей. Иные только едва поднимались, отряхивая пыль, другие вставали, прислушиваясь. Около пулемета курилась воронка. Полковник Сорокин, упираясь обеими руками в тело Митрохина, хотел сесть на край этой воронки, опустив ноги, а ног уже не было, — в опаленных черных лохмотьях галифе торчали бело-розовые мослы. Он все же сел и, видя, что произошло, как-то виновато, смущенно улыбнулся. Неторопливо вытащив из кобуры маузер, он приставил дуло к груди. Выстрел щелкнул глухо и слабо...

Худощавый генерал с перебинтованной шеей, который встал чуть раньше и отупело молча смотрел на то, что делает полковник, вдруг торопливо начал расстегивать кобуру.

— Связать его! — хрипло крикнул Рыков, поднимаясь на локти. — Связать!

Лютиков и еще кто-то бросились к генералу, повалили его на землю. Андрей сильнее прижал Ольгу рукой, не давая видеть этого, все еще испытывая непонятный страх за нее.

— Это ничего... Это так, — проговорил он, слушая трескотню боя за лощиной.

Рыков вставал медленно, как-то напряженно и, точно кланяясь, прижимал ладони к животу. Лицо у него было серым, без кровинки. Он качнулся и упал бы, но его поддержали.

— К черту! — сказал Рыков. — Где командующий? А я сам!..

— Врача! — закричали около него.

— К черту! Сам, — повторил Рыков и, не в силах устоять, завалился на бок. Полный еще ярости, не желая смириться с тем, что его собственное тело отказывалось повиноваться, как все здоровые, энергичные люди, не признающие слабостей у других, он теперь страшился этой слабости больше, чем смерти. Этот страх, растерянность вместе с каким-то детским удивлением отразились на его лице. Подобное выражение детской удивленности Андрей замечал на лицах многих смертельно раненных, как будто чувство приближения конца отметало все накопленные знания и возвращало человека к той мысли, что жизнь и смерть — необъяснимые загадки. Рыков беспомощно двигал рукой, словно искал опору и не находил ее в пустоте.

— Наши! — обрадованно произнес какой-то боец. — Гля, идут.

На склоне лощины показались бойцы. Расстегнутые, запотелые гимнастерки, копоть и пыль на лицах объясняли, что они шли давно, с изнурительными боями. Впереди, размахивая немецким автоматом, бежал матрос в тельняшке.

— Что командующий? — спрашивал Рыков, скользя взглядом по лицам командиров и Ольги, разматывавшей бинт. — Не убит? Что?.. Да погоди с этой тряпкой. Успеется... Командующий?.. Иди-ка отсюда, девочка. Рана моя не для тебя.

Осколок пробил ему бок и вышел через низ живота. Стесняясь, он пытался закрыть оголенный живот рукой.

— К черту!

— Не мешайте, — потребовала Ольга. — Ну? Вы будто маленький.

Кирпоноса подняли, голова его валилась назад. Белый китель залила кровь, неровная дырка темнела чуть ниже поблескивающих орденов.

— Аккурат в сердце, — заметил пожилой санитар, отирая рукавом с его лица глину. — Во как.

А на склоне лощины еще шел бой. Немцы, оказавшиеся между холмом и оврагом, заметались. Андрей видел, как у куста поднялись три солдата. Бегущий впереди цепи матрос длинной очередью свалил их. Затем он кинул гранату. Андрей по взрыву угадал, что там была яма или окоп.

Эти неожиданно появившиеся бойцы спустились в овраг.

— Полундра! — кричал матрос. — Швартуйся к флоту! Выручим... Чего тут окопались? Давай заводи корму. И полный вперед!

— Не шуми, — отвечали ему. — Вон генералов побило.

— Да ну? — проговорил боец с немецким гранатометом в руках. — Ну, дела...

Многие из этих бойцов где-то уже были ранены, кое-как перевязаны бинтами, и все отощавшие, до черноты прокаленные солнцем, в изорванных, пыльных гимнастерках. Среди бойцов шел полковник-артиллерист. Андрей узнал того самого полковника, который несколько дней назад близ Киева объяснил Солодяжникову, как лучше искать штаб фронта. Полковник ничуть не изменился, будто и не ходил в атаки. Затянутый ремнями, с чисто выбритым узким лицом, он подошел к Рыкову. Андрей заметил, что одно стеклышко его пенсне теперь аккуратно было перевязано ниткой, поэтому глаз казался раздвоенным.

Ольга еще бинтовала Рыкова, а полковник, козырнув и точно не заметив, что дивизионный комиссар лежит раненый, стал докладывать, как с тремя пушками и сотней бойцов шел от Киева: лошади пали, не выдержав этого марша, и бойцы сами тащили пушки и снаряды.

Рыков открыл тусклые от боли глаза.

— Это вы, полковник Хованский? Помню... Да... Потомок удельного князя Хованского?

— Так точно! — коснувшись пальцами фуражки, ответил Хованский.

— Был приказ. Отзывали в Москву... Не дошел, что ли, приказ?

— Виноват! Приказ дошел... Но мой заместитель погиб. Я не счел удобным бросить полк в окружении. За шесть дней боев уничтожено сорок четыре танка. Наши потери: девять орудий. Батарея сейчас заняла позиции на холке.

Рыков прикрыл глаза:

— Спасибо, Хованский. До ночи бы удержаться. А ночью идите в прорыв...

XXV

Андрей осматривал пулемет, возле которого лежали тела Митрохина и Сорокина. Это был старый, много поработавший на своем веку «максим».

Хованский приказал Андрею с пулеметом выйти к дороге и прикрывать фланг, а сам что-то еще обсуждал со штабными командирами около Рыкова.

Ольга, присев у автобуса, бинтовала раненому немцу черное, безглазое лицо.

— Чует женскую руку и не гундит, — усмехнулся матрос.

— Дострелить бы его, — сказал, щелкая затвором, Лютиков.

— Погоди... Сестренки — жалостливый пол, не то, что мы. Вот уйдем, а его подберут, отправят к муттер. Будет любоваться красавцем да соображать, на кой хрен родила.

Неподалеку за кустами бойцы копали могилу для Кирпоноса. Хлопнув крышкой патронника, Андрей сказал:

— Ну, пошли, ребята. Лютиков, бери коробки.

На склоне лощины бугрились трупы немцев: одни лежали скорчившись, другие, прижавшись лицом к земле, — как кого застигла смерть. У миномета, в пологой яме, на обожженной разрывом гранаты траве, застыли четыре солдата.

— Разом концы отдали, — кивнул матрос. — Ловко я сработал.

Лютиков молчал, все время оглядываясь.

Еще больше трупов было у дороги. Синие мухи, перелетевшие из кукурузы, жужжали над ними. Дорога была испятнана минами, поцарапана осколками. Метрах в тридцати стоял разбитый снарядом бронетранспортер. А в канаве лежали присыпанные бурой землей те бойцы, которых останавливал Солодяжников. Он тоже был здесь. Крупнокалиберная пуля размозжила ему челюсть, и маленькими желтыми ладонями он стиснул щеки. Он, видимо, был жив, когда в упор еще раз прострочили его автоматной очередью.

Лишь теперь Андрею открылась вся картина боя. Немцы прошли в лощину, но за их спиной оказался Солодяжников, и поэтому так упорно они его атаковали, пока сюда не выполз бронетранспортер. Андрей подумал еще, что, наверное, Солодяжников точно рассчитывал плотность огня, количество атакующих и на сколько метров подпускать их для лучшего поражения, — оттого убитые солдаты и лежали как бы сплошной полосой.

— Твой дружок, лейтенант? — спросил матрос.

— Ротный командир, — ответил ему Лютиков.

— Полсотни муттер не дождутся сыночков. А наших всего семь человек было. Хоть и не флотские ребята, но драться умели.

— Ставьте пулемет, — сказал Андрей. — Я документы возьму.

Когда он вытаскивал из кармана Солодяжникова документы, на землю упали испачканные кровью листки бумаги. Это было разорванное пулей письмо, где меж строк торопливо набросаны математические формулы и уравнения. Андрей стал читать его:

«...И много понял за это время. Раньше, в сущности, не задумывался, отчего одни люди хороши, а другие плохи. Теперь я обнаружил, что каждый — это удивительный мир, как интереснейшее уравнение со многими неизвестными. Хотя бы младший лейтенант Вовочка Звягин — так я про себя его называю, — это совсем юный человек, но уже с представлением о своей значимости. И в нем еще какая-то буря восторга. Даже мой геморрой вызывает у него радость. Очень трудно быть к нему строгим. Но надо. Или вот еще лейтенант, всегда задумчивый, с немного печальными глазами; этот прилагает много усилий, чтобы на высказать, как возмущает его моя рациональная сухость...»

«Видимо, тут обо мне», — подумал Андрей, и любопытство заставило его читать дальше. Неподалеку, в снарядной воронке, Лютиков и матрос устанавливали пулемет.

«...Да, все мы по-своему наивны, — читал Андрей. — И все зависим от обстоятельств. Человек рисует в своем воображении мир, как совокупность усвоенных знаний. И этот воображаемый мир никогда не бывает копией действительного уже потому, что в центре его человек располагает самого себя, а остальное как бы двигающимся вокруг. Наверное, это послужило когда-то тому, что землю считали центром вселенной. Но точные науки заставили изменить ошибочное представление. А точных наук о человеческом разуме пока нет...»

Пуля разлохматила здесь бумагу, и в нее впиталась кровь. Андрей стал читать дальше:

«...Я думаю над тем, как односторонне все же развивается наша цивилизация — сколько усилий отдано, чтобы познать внешний мир, а о самих себе мы знаем еще очень мало. И, как всегда, невежество это стараемся прикрыть фиговым листком самоуверенности. Может быть, учение йогов — древний отголосок второго пути развития цивилизации, то есть познания самих себя, но превращенное служителями в догму и, как всякая законсервированная идея, ставшее мертвым...»

Еще несколько строчек было залито кровью.

«...Ты опять скажешь, что математика сделала меня неисправимым аналитиком. Кстати, работу по теоретической модели вселенной я так и не успел закончить. Она в синей папке. И здесь об этом тоже думаю... Взаимосвязи гигантских объектов вселенной еще более сложны и многообразны, чем взаимосвязи людей, этих саморегулирующих во времени, крохотных сгустков материи на остывшей корке планеты. И способен ли наш мозг уяснить все? Необходимы общие законы. Ведь абстрактное мышление развивалось на фундаменте земных понятий, а бесконечность — совершенно иное. Раньше, чем люди догадались о шарообразности земли, надо было понять, что такое шар. И все ли мы знаем о свойствах шара? Расчеты допускают, что ядро нашей планеты и других тел вселенной, имея более уплотненную массу, вращается не с той скоростью, как верхние слои. И здесь-то при огромном давлении на ядро возникает, по-видимому, энергия, рождающая поле тяготения, гравитацию...»

На лохмотьях разорванной пулей бумаги виднелись остатки какого-то сложного уравнения. А дальше было:

«...И лучистая энергия, то есть сила отталкивания, которая выполняет и роль смазки для вращения ядра. Рождаются два потока будто бы взаимоисключающих энергий. Две силы «работают». Отсюда постоянный обмен веществ. И на планете Земля, пока эти силы уравновешены, все живое наделено формой, чувством симметрии, а также свойствами возбуждения и торможения... Вселенная, мне думается, не что иное, как сферы материи, ее сгустков различного состояния вокруг ядра — они движутся, взаимодействуя силовыми полями. А соотношение тяготения и отталкивания дает те явления, которые мы называем пространством и временем. И космический вакуум тогда — одно из состояний материи. Здесь, возможно, энергии отталкивания и тяготения замыкаются, рождая нейтральные частички, и отсутствуют причинность и конечность — то, что мы ищем в любых явлениях...»

Андрей перевернул несколько страничек, залитых кровью.

«...Уф, уф! Теперь бы сесть за вычисления. Разум вообще, с точки зрения математики, есть особое свойство процесса торможения и, следовательно, лучшего анализа. Мы же познание целого делим на части — физику, астрономию, биологию... Имей микроорганизмы разум, то горошина казалась бы им планетой, а время пока ее донесут до кастрюли, — бесконечностью. Мы, конечно, не единственные во вселенной. Быть может, нам предстоит встретить существа других систем. Готовы ли мы к этому? Готовы ли найти с ними общий язык, если между собой земляне, по сути дела, общего языка не находят...»

Андрей услыхал шаги позади себя и обернулся. Запыхавшаяся от бега Ольга подходила к нему.

— Зачем вы сюда? — проговорил он. — Раненых тут нет... Или Хованский послал?

— Нет, я сама.

И то, что она пришла, и то, что глядела сейчас на него с беспокойством, немного испуганно, вызывало у Андрея прилив тихой радости, казалось бы нелепой, странной здесь.

— Тут лишь убитые, — сказал он, вставая так, чтобы заслонить канаву. — Идемте...

«Когда же ротный писал? — думал Андрей. — Еще за Днепром, на той стороне? Вот и узнай человека. Я ведь был согласен со Звягиным, что он ходячая формула. А он совсем иной... Говорят еще: надо судить о человеке по его поступкам. Умеем ли мы судить? Как это всегда нелепо выходит. Его больше нет, и ничего ему не скажешь...»

— Рады гостям! — воскликнул матрос. — И трюм надраен. Хоть свадьбу играй.

Пулемет установили, скопав отвал широкой воронки. На дне, в грязной луже, плавал убитый немец.

— Между прочим, окрещен я Лешкой Копыловым, — выпрямляясь и двигая под тельняшкой бицепсами, говорил матрос. — А некоторые зовут Лешенькой. Имею медаль за спасение утопающих.

— Брось трепаться, Копылов, — сказал Андрей. — Не время.

Ольга присела на край воронки. Почему-то лишь теперь Андрей заметил, как переменилась она: морщинки вытянулись у рта, спала округлость щек, и глаза будто увеличились, постарели.

— А я, — наклоняясь к пулемету, сказал Андрей, — недавно капитана Самсонова встретил. Помните его?

Он ждал, что радистка спросит и про Нину Владимировну, но та лишь молча кивнула.

Артиллеристы на бугре окапывали пушки, мелькали комья земли. Роща внизу дымилась. Где-то приглушенно урчали моторы.

— А фокусы, извиняюсь, вам, сероглазка, нравятся? — спросил матрос.

— Тоже мне фокусник, — хмыкнул Лютиков.

— Я и в цирке работал. Кио знаете? Мой лучший дружок.

Широко расставленные глаза на его обветренном, загорелом лице хитро сощурились.

— Алле гоп! — он взмахнул руками над пулеметной коробкой и достал оттуда два невзрачных лесных цветка.

— Ну, ты! — подскочил вдруг Лютиков, а матрос, изображая галантного кавалера, передал цветы Ольге.

— Спасибо! — улыбнулась она.

— Цапает не свое, — Лютиков с пунцовыми ушами зло глядел на матроса. — За такие фокусы морду бьют!

— Полундра! — смеялся матрос. — Глуши топку...

— Ну, что вы, ребята? — упрекнула Ольга. — Спасибо... Это мои любимые цветы.

— Фокусник! — возмущался Лютиков. — Тоже мне, алле гоп...

Казалось, немцы совсем ушли. Легкие облака неслись по небу к югу, в их стремительном полете Андрей находил тревогу, которую испытывал сам, думая, отчего наступило затишье. И присутствие Ольги, сидевшей рядом, и недописанное письмо Солодяжникова, о котором тоже он все время помнил, не давали ему сосредоточиться.

— Флот не то, что пехота, — как бы подтрунивая над Лютиковым, разглагольствовал матрос. — Нас вот шестьдесят «хейнкелей» топили. И бомбочки полутонные. Это да!.. Швартуйся к флоту, сероглазка. Между прочим, я еще холостой.

Андрей понимал, что матрос искренне, как умел, пытался отвлечь девушку, но раздражало то, как он подмигивает и смотрит на ее колени, а больше то, что Ольга слушает его и даже улыбается.

— Лучше бы выбросил убитого, — сказал Андрей.

— Пусть купается, мы всяким гостям рады — засмеялся матрос.

Лютиков все больше мрачнел и, окончательно утратив насмешливость, зачем-то разматывал единственную пулеметную ленту. Ольга иногда поглядывала на Андрея, и глаза ее в этот момент делались серьезными, а брови как-то виновато вздрагивали.

— О!.. Чуешь, лейтенант? — сказал Копылов. — Ползут где-то.

И Андрей вдруг услышал гул, скорее, ощутил этот гул, как бы рождавшийся из-под земли.

— Ольга, вы успеете к роще добежать, — сказал он. — Танки идут...

— Нет, я с вами! — быстро проговорила она.

— Отсидимся! — поддержал ее матрос. — Что дрейфишь, лейтенант?

XXVI

Тугими ударами громыхнули за кукурузным полем орудия, и бугор накрылся шапкой дыма. Лужу на дне воронки зарябило, как от сильного ветра.

— Держись за флот, сероглазая! — весело крикнул матрос. — На...

Близкий разрыв толкнул Андрея, он почувствовал, как уперлось ему в бок колено Ольги. Земля вздыбилась, рухнула сверху. Он хотел шевельнуться и не мог, земля лезла в рот, уши. Мысль, что они погребены заживо, что тут их могила, вызвала короткую болезненную судорогу тела. В долю секунды он представил, как начнется удушье и земля наверху лишь чуть шевельнется, вторя конвульсиям. Такого отчаяния, заглушившего все иные чувства и мысли, он никогда не переживал. Страшным усилием, едва не ломая суставы рук, Андрей приподнялся, сбросил давящую тяжесть. Матрос уже стоял на четвереньках, кашляя и выплевывая песок. Лютиков бешено мотал головой. Снаряд упал почти рядом, образовав новую воронку, и желтый дым еще клубился рваным туманом.

— Ка-ак испугалась, — проговорила Ольга, жадно хватая ртом воздух. На ее нижней мокрой и припухлой губе красными пятнышками выделялись следы зубов.

— Это что, — сказал матрос. — Полутонная бы всех схоронила. А это семечки.

— Тебе мало? — выкрикнул хрипло Лютиков, дергая головой. — Так я...

Матрос ловко увернулся от кулака Лютикова и тут же повалил его, насел сверху, заламывая руки.

— Ты... ты... — хрипел с натугой Лютиков.

— Отставить! — крикнул Андрей. — Вы что?

Матрос выпустил Лютикова, отскочил в сторону.

— Ну, дурак! — бормотал он. — Контуженный, что ли? Мою красивую физиономию испортить хотел.

Лютиков тяжело, со свистом дышал, закрыв лицо руками, и под гимнастеркой на спине вздрагивали костлявые лопатки.

Опавшая земля присыпала лужу на дне воронки и мертвого немца. Пулемет чуть накренился, матрос начал ровнее устанавливать его.

К дороге от рощи бежал полковник Хованский. Заметив пулемет и голову Андрея, он свернул, подбежал к ним и присел.

— Устроились? — осторожно снимая пенсне, проговорил Хованский. — Ваше дело, лейтенант, задержать автоматчиков. Танки артиллеристам предоставьте.

Нацепив пенсне, Хованский заметил Ольгу.

— Гм!.. Вы-то, барышня, как тут? Уходите! Тут жарко будет! Ясно, лейтенант?

И, строго глянув на Андрея, он вскочил, побежал дальше.

— Куда уходить? — сказал матрос. — Там еще жарче. Ясно ведь...

С другой стороны урочища залпами били самоходки. Роща оплывала густым дымом. А бугор точно вымер. Лишь одинокая фигура полковника Хованского мелькала в завалах.

Гул надвигался. Танки шли через кукурузное поле, и различимо уже покачивались стволы их пушек.

— Два... Пять... Девять, — считал матрос. — И все размалеванные. Зришь, лейтенант?

На каждой башне танка виднелся четкий силуэт древней изогнутой ладьи. Эти ладьи точно плыли сами по себе, распустив белые паруса в жестких волнах кукурузы. Ольга, закусив губу, тоже смотрела на них.

Пушка катившегося впереди танка плеснула лоскутом огня. Снаряд разорвался на холме, и, будто по этому сигналу, в урочище застучали автоматы.

Взглянув на Ольгу, Андрей улыбнулся, стараясь подбодрить ее.

«А уходить теперь действительно некуда, — подумал он. — Куда здесь можно уйти? И письмо матери я не успел написать».

После того что видел он за этот день, возможная собственная гибель представлялась чем-то заурядным, и мысль о ней вызывала лишь удивительную ясность сознания. Как будто перешагнул рубеж страха, того естественного страха, который присущ всякому здоровому человеку и требует внутренних усилий для борьбы с ним.

— Дай-ка я, — сказал он матросу, берясь за теплые рукоятки пулемета.

В узкой прорези щитка голубел клочок неба, зеленел массив кукурузы с плывущими над ней ладьями викингов и жерлами орудий танков. И все это казалось нереальным, не имеющим отношения к его судьбе и судьбе Ольги. Андрей неожиданно вспомнил, какой была Ольга необычайно красивой той ночью, у заросшей кустами речушки — память неведомым способом выявила, донесла то, чего он словно и не видел тогда: и дрожание ее ресниц, и стиснутые на мгновение пальцы, и тихий вздох... Эти отысканные в глубина памяти штрихи, как последний мазок кисти художника, поразили его догадкой: «Я же люблю ее... Да... И она... Да что это я?.. Зачем это сейчас?.. По логике войны надо убивать, пока не убьют нас, — будто не он сам, иной человек размышлял тут. — А в чем логика жизни? Быть может, в красоте? Почему же разум людей, наделенный способностью понимать красоту, как мог понимать ее и художник, рисовавший на башнях около стволов пушек эти ладьи, устремленные в неведомое, обладает такой двойственностью?»

И каким-то вторым планом до предела напряженного сознания Андрей точно заново постигал давно знакомую, простую истину, что всякий страх затемняет разум. Но эта истина сейчас обрела другое, непомерно емкое значение: страх можно внушить и целому народу, а уж тогда найдутся убедительные оправдания любой жестокости.

«Толстые научные исследования, где анализируются экономика, политика, хотя и объясняют причины войн, но мало рассказывают о самих людях. Почему одни убивают других и гибнут сами, не находя иного выхода? А потому, что унаследованное человеком от своих далеких предков и затаившееся где-то среди миллиардов клеток мозга нельзя исследовать, проанализировать, как экономику и речи политиков. Да и сами ученые имеют такие же клетки мозга, с такими же унаследованными от диких предков инстинктами...»

И война приобрела для него уже значение частички битвы за доброе и светлое в людях, начавшейся очень давно, с появлением разума, и не прекращающейся ни на минуту. Сколько тысячелетий ушло, чтобы дикарь мог стать человеком, а обратный процесс совершается быстро, как только человеку внушат страх. И теперь ему надо выполнить долг...

Андрей повернулся к Ольге и кивнул ободряюще, как бы желая сказать: «Все будет хорошо». Она ему ответила улыбкой, но грустной, сразу пропавшей.

Взревев моторами, танки выкатились из кукурузы, оставляя широкие, размятые просеки. За каждой машиной рысцой бежало несколько автоматчиков.

— Вот они! — сдавленным голосом произнес матрос. — Вон бегут... Зришь, лейтенант?

— Спокойно! — резко ответил Андрей. — Пусть на дорогу выйдут.

В прорези щитка уже качался борт танка, затем мелькнул немец с поднятой рукой, очевидно унтер-офицер, торопивший солдат. Подождав, когда дорога запестрела фигурками этих солдат, Андрей надавил гашетки. Солдаты падали, бежали обратно, ища укрытия, и, сделав два-три шага, валились, как травинки, сбитые хлыстом.

«Так... так... так... — билось под стук пулемета в голове Андрея. — Так, хорошо».

Унтер-офицер, присев, рукой указал на пулемет и тут же повалился.

— Левее, левее! — кричал матрос. — В кукурузу бегут. А-а... Легли, собаки!

С бугра залпом ударили пушки, и разом окутались дымом выстрелов танки. Гибкие длинные трассы летели от них к вершине бугра...

«Чвик! Чвичк!»

Очередь пуль вспылила землю рядом с Андреем. Матрос юзом сполз ниже, рот его перекосился.

— Окружают, лейтенант!

Человек пятнадцать немцев бежали от лощины, стреляя на ходу. Затрясся автомат в руках Лютикова, веером сыпались гильзы. Выстрелила из пистолета Ольга. Юбка у нее сбилась, и выше чулка матово круглилась полоска нежной белой кожи. Андрея удивила тоска, стывшая в ее расширенных зрачках, как удивляла и суетливая нервозность матроса. Он воспринимал бой теперь с каким-то жестоким спокойствием.

Немцы, бежавшие от лощины, залегли.

— Vorwarts! — орал там кто-то. — Auf!..{44}

И, словно включенные этой командой, солдаты поднялись. Андрей, чудом не тронутый их пулями, развернул пулемет. Солдаты валились, скошенные ливнем свинца. Матрос, размахнувшись, кинул гранату, за ней вторую...

XXVII

Пулемет смолк внезапно, хотя Андрей еще давил на гашетку, давил с ожесточением, потому что видел через прорезь в нескольких метрах от себя широкие раструбы голенищ и порванные у левого колена серо-зеленые брюки. Этот немец не бежал, а шел, как-то странно, высоко поднимая ноги.

Лютиков оторопело вытянул шею. Застыл с поднятой гранатой матрос. У немца в руках не было автомата. Под каской выступало меловое, длинное лицо с тонким носом.

— Плен! — бешено крикнул матрос, показывая немцу гранату. — Давай!.. Ну, скорей, медуза!

Немец, сделав еще шаг, упал, заваливаясь головой через край воронки.

— Плен!.. Хенде хох! — говорил матрос, дергая немца за кисти рук.

А на холме беспорядочно рвались снаряды, яростно взревывали моторы. Дымную пелену, точно снежной метелью, пронизывали нити пулеметных трасс. Два танка застыли, будто корчились в струях медлительного пламени, еще один стоял накренившись.

Андрей рывком вытащил из пулемета свисающую ленту.

— Нет патронов.

Копылов тряс немца, как-то всхлипывая, силясь подавить нервный бессмысленный смех.

— Так он давно убитый! — мрачно сказал ему Лютиков. — Убитый и шел... Анафема.

На руке немца тикали часы, красная секундная стрелка огибала черный циферблат.

«Девятый час, — подумал Андрей. — Еще не скоро ночь. До чего же длинный этот день!»

— Кажется, в него стреляла, — проговорила Ольга. — Кажется...

— Сдраили пехоту, лейтенант, — матрос торопливо указал на часы убитого. — Время-то... Время идет. Ловко ты его, сероглазка.

Ольга покачала головой. Губы у нее задрожали, и она вдруг, отвернувшись, прижав лицо к земле, разрыдалась.

— Ты что, сероглазка? — удивился матрос. — Если б он живым сюда дошел — и нам хана. Ты что?

— Это просто... Уж все. Сама не знаю что, — отозвалась Ольга, вытирая рукавом слезы на грязных щеках.

— Чего не бывает, — закивал матрос, взглянув на Лютикова. — У каждого штормит на разный галс... Отбились, а? Эх, мама родная!

Что-то переменилось и на холме: танки вдруг начали отползать из пыльной мглы к дороге. Автоматчики, залегшие по склону, вставали и шли в кукурузу, унося раненых. Было странным и неожиданным то, что немцы отходят. Андрей боялся поверить увиденному, он ждал, что какой-нибудь танк еще свернет в их сторону и тогда останется им лишь две или три минуты жизни.

Но танки переезжали дорогу, втягивались в коридоры раздавленной кукурузы. Опять над желтым массивом закачались башни, поплыли белопарусные ладьи...

Несколько танкистов, должно быть выскочивших из подбитой машины, сидели за башнями. Лютиков двигал плечами, и лицо его оживало, точно волна крови изнутри смывала тупое равнодушие.

— И эти бегут! — вытаращив глаза, бормотал Копылов. — Бегут, лейтенант? Чего ж мы тут? Все равно патронов у нас нет... Давай смываться!

К роще им было не пробиться, там сплошь тарахтели немецкие автоматы. На холме же, по мысли Андрея, кто-то еще остался. В дыму, за горящими танками, щелкали выстрелы.

— Давай! — сказал он. — К артиллеристам.

Матрос прихлопнул бескозырку и хотел уже выскочить.

— Стой! Куда в тельняшке?

— Это верно. Тельняшку они за милю разглядят.

Приподняв убитого немца, он сдернул с него мундир, и на землю посыпались из карманов мелкие деньги, фотографии, зеркальце и другое нехитрое имущество солдата, одинаковое примерно у всех солдат, чем они дорожат, и никому больше не нужное после их смерти.

Кое-как накинув тесный мундир, Копылов облизнул сухие губы.

— Ну, в случае чего, не забывайте Лешку-моряка! Не забывай, сероглазка.

Прыгнув через завал, выбрасывая в стороны ноги, где на четвереньках, где бешеным скоком, он умчался к холму, пыля флотскими клешами, и сгинул между воронками. Никто не стрелял по нему: видимо, немцы в лощине были заняты другим.

— Ольга, — проговорил Андрей, так как она еще медлила, — бегом!

Скрываясь в широких, местами еще дымящихся воронках, петляя в нагромождениях размятой танковыми гусеницами земли, они добежали к позициям батареи. Пушки были раздавлены. Среди комьев глины Андрей заметил тела убитых артиллеристов. Огонь сжирал краску на броне подбитых танков, вырывался из люков. Там, в огне, щелкали патроны, напоминая редкие выстрелы. Один танк с порванной гусеницей и распахнутыми люками не дымил. Перед ним лежал человек, присыпанный землей, без головы, видимо, и подорвавший его.

Ольга наклонилась, что-то разглядывая. В пыли валялось старомодное пенсне с треснувшим и обвязанным ниткой стеклышком.

— Значит, никого не осталось, — вздохнул Андрей.

— Кто остался, давно ушел. Вон, зри, сколько их, — матрос показал рукой на лощину.

В километре за полем стояла длинная вереница немецких танков и машин. И танки, выезжавшие из кукурузы, пристраивались к ним. А несколько грузовиков съезжали в проделанные ими колеи.

Андрей догадался, почему танки вернулись: у этой колонны было иное назначение, и, потеряв здесь уже много времени, они спешили, а грузовики отправили, чтобы собрать убитых, осмотреть разбитую технику. С другой стороны лощины медленно двигался бронетранспортер. Немецкие автоматчики вели группу пленных. Но в роще продолжался бой.

— Хоть бы одна пушка уцелела, — сказал Андрей. — Накрыть бы снарядами ту колонну. Ты, Копылов, имел дело с пушками?

— Что толку! Уходить пора, лейтенант. Они сюда едут. Зришь?

Андрей думал как раз о том, что уходить, пока в роще идет бой, пока там дерутся, не имеет права.

— Может, в танке есть снаряды? А?

— В танке? — оживленно переспросил матрос. — Из ихнего же танка по ним? Черт, это фокус! Нет, не успеем... Давай сматываться!

— А мы попробуем... Лютиков и вы, Ольга, уходите!

Ольга испуганно схватила его за руку. «Не надо, — как бы просила она взглядом. — Я боюсь за тебя!»

— Попробуем!

Андрей побежал к танку, но внезапно черный блеск ослепил его, он не слышал грохота, видел лишь, как приподнялась над танком башня, что-то тяжело ударило в грудь и плечо, еще раз ослепило. Он чувствовал, как падает в глубокую, тоже полную жаркого блеска яму... Затем, точно из другого мира, слабо донеслось:

— Да не реви... Живой он... Ну-ка подымай...

Дальше