Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая

I

Волков торопливо сбросил лямки парашюта и встал. Безветренная тихая ночь окутала землю.

Мысль о собственной счастливой судьбе, хотя и непонятной, никак необъяснимой здравыми суждениями, родилась у него еще час назад, когда привезли его на аэродром, дали парашют и затолкали в бомбовый люк «юнкерса».

«Ну вот, — подумал он. — Я здесь...» И нагнулся, трогая ладонью сухую, покрытую мелким репейником землю, рассмеялся от внезапно нахлынувшей радости, потом двинулся наугад, все ускоряя шаги. А мысленно еще он перебирал то, что было. Несколько дней его продержали в темном сарае около аэродрома. По утрам часовой, открыв дверь, передавал ему кружку воды, ломоть пшеничного хлеба. Тогда он видел пленных, засыпавших воронки, купавшихся в пруду солдат и «мессершмитты», идущие на посадку.

«Значит, не судьба еще быть убитым, — думал он. — Не судьба...»

И, повторяя это много раз слышанное по разным поводам слово, даже не старался разобраться в его значении.

А то, что называют судьбою, всего-навсего зависимость человека от действий и помыслов других людей, про которых он может ничего не знать. Эти помыслы, действия сплетаются в запутанный клубок жизненных обстоятельств. И потому, как невозможно бывает предугадать все обстоятельства, человеческая судьба полна таинственности...

Минут через десять он вышел к окраине городка. Здесь точно сразу оборвалась и нить, связывающая его с недавним прошлым.

Домики окраины утопали в садах. Ему почудилось, будто какая-то тень метнулась от крайнего домика, но, сколько ни приглядывался, ничего не увидел, только взлаяли собаки. Он решил переждать где-то до утра, а потом идти в комендатуру. На ощупь отыскав калитку, толкнул ее, и почти сразу отворилась дверь хаты. В желтой полоске света возникла фигура женщины.

— Ты, Матвей? — крикнула она, прикрывая свечу ладонью. И узкая ладонь сразу порозовела, как раскаленная. Заметив стоящего у калитки человека, она тревожно спросила: — Да кто это?

— Нельзя ли у вас переночевать? — сказал Волков. — Мне только до утра.

— Переночевать... Отчего ж нельзя? Тут во всех хатах военные ночуют. Заходите!

Невысокая, стройная, как молодая, в наброшенном на плечи казакине, стуча большими, впопыхах одетыми мужскими сапогами, хозяйка провела гостя в комнату, перегороженную пузатым комодом и занавеской.

— Тут вам и постелю. Может, покушать хотите? О-ой, да что с вами? — разглядев пятна засохшей крови на его гимнастерке, спросила она.

— Просто, — махнул рукой Волков, — царапина.

— Господи! Да вы садитесь.

У нее было худощавое лицо, седеющие волосы, черные глаза с близоруким прищуром.

— Мамо! Батя приехал? — радостно выкрикнул сонный молодой голос за комодом. И оттуда, видно, соскочив с кровати, показалась девушка, босая, в одной тонкой рубашке. Коса была перекинута через плечо. Девушка терла кулаком глаза, и с левого плеча рубашка сползла, наполовину открыв смуглую маленькую ГРУДЬ.

— Как ты? — проговорила мать. — Не батя то, не батя. Чужой человек... Закройся хоть!

— Ой! — испуганно вскрикнула девушка, скользнув за занавеску.

— Одно наказание — дети, — пожаловалась хозяйка, словно Волков был таким же умудренным опытом и долгими годами жизни, как она, и мог оценить, что это за наказание. — Еще придумала на войну идти санитаркой. Хоть бы вы ее угомонили... И садитесь, чего стоять-то? Чай, намучились. Может, доктора кликнуть?

— Не надо, — сказал Волков.

— Тогда яишенку зажарю... Катруся, — добавила она в сторону занавески. — Отцовскую бутыль неси. Муж-то еще на работе. А я вот его ждала.

Девушка вышла уже в широкой юбке, сделавшей ее старше и толще, в вышитой украинской кофточке, неся оплетенную свежими ивовыми прутьями бутыль. Через минуту Волков узнал, что хозяйку зовут Дарьей Кузьминичной, муж ее работает грузчиком, а дочь окончила школу и хотела стать актрисой. Ему было хорошо в этом уютном, гостеприимном доме и, казалось, не было плена, подвала с крысами, рева моторов самолета, отчаянной пустоты в душе. Обжигаясь, Волков ел шипящую глазунью. Две пары глаз: восторженные, блестящие, как маслины, и поблеклые, скорбные, под набухшими веками, смотрели на него. По взгляду Катруси он чувствовал — девушка видит в нем, в его запятнанной, простреленной одежде что-то необыкновенное и героическое.

Дарья Кузьминична подливала в стакан кислого вина и рассказывала, что многие уезжают из городка, ходят слухи, будто германцы близко, а днем они бомбили вокзал.

— Солдат-то сколько побили! Все молоденькие. Жить бы еще да жить им, — вздыхала она.

— А вы фашистов убивали? — спросила Катруся.

— Убивал, — Волков отодвинул сковородку, допил яблочный сидр. — Конечно, убивал.

— На что только эта война? — вздохнула опять Дарья Кузьминична, тяжело грудью налегая на стол.

— Ах, мамо, вы ничего, ничего не знаете, — сказала Катруся.

— Я-то знаю! — рассердилась Дарья Кузьминична. — Ночи не спишь, лишнего куска не съешь — только бы росли здоровыми. А вырастут, увезут куда-то, и могилки не сыщешь, чтоб поплакать.

Катруся с деланной серьезностью кивала головой, поглядывая на Волкова.

«Ну что они понимают, эти родители! Мы знаем больше, верно? — говорил ее взгляд. — Но переубеждать нет смысла».

«Конечно», — тоже взглядом и улыбаясь отвечал Волков.

— Еще одной войны не забыли, а новая пришла, — говорила Дарья Кузьминична, уголком платка вытирая набежавшую слезу.

— Не будь той войны, вы бы и с батькой не повстречались, — сказала Катруся.

— Одна война свела, эта, может, навек разлучит, — она взяла с комода пожелтевшую фотографию, на которой улыбался белозубым ртом и сжимал эфес шашки чубатый конник. — Привезли чуть живого к нам в хату. Тоже раненый был. Целый год выхаживала.

Дарья Кузьминична провела по фотографии огрубевшей от работы ладонью. И на губах ее была тихая, задумчивая улыбка.

В этот момент скрипнула калитка. Она вздрогнула, прислушалась:

— Никак Матвей?

— Я открою, мамо, — предложила Катруся.

— Сиди, сиди уж, — торопливо сказала мать, почему-то глянув на Волкова.

Дверь распахнулась от сильного удара, и в горницу ввалилось несколько бойцов с винтовками, а за ними круглолицый юный лейтенант.

— Руки вверх! — громко, срывающимся голосом закричал он.

— Господи! — вырвалось у Дарьи Кузьминичны. — Да что вы?

— Попался! — кричал юный лейтенант. — От меня не уйдешь! Диверсант чертов!

Волков хотел приподняться, но его уже крепко схватили за руки.

— Где оружие? — требовал лейтенант. — Говори!

— Свой он, — пояснила Дарья Кузьминична. — Раненый... Чего ж набросились?

— Может, и заправда наш? — сказал один боец.

— Какой наш? Диверсант это! А ну, где пастушонок?

В горницу из сеней проскользнул белобрысый, со вздернутым носом мальчуган.

— Он? — спросил лейтенант. — Этот?

Мальчуган жался к солдатам, тоненьким, срывающимся от возбуждения голосом начал говорить:

— Мы козу пасли. А ён как сигнет, как сигнет. И пошел. А мы за ним...

— Так, значит, он ваш? — спросил Дарью Кузьминичну лейтенант, делая ударение на последнем слове. — Интересно! Очень интересно. Разберемся... Встать!

Катруся, закусив губу, смотрела на Волкова, и в глазах ее застыла жгучая ненависть. Дарья Кузьминична перебирала трясущимися пальцами концы вязаного платка.

«Ничего, — подумал Волков. — Я все объясню. Когда узнают, что произошло, меня отпустят».

— Вы не беспокойтесь, — сказал он Дарье Кузьминичне.

Лейтенант ткнул стволом нагана в поясницу Волкова.

— Шагай, шагай!.. В контрразведке иначе запоешь.

Отдел контрразведки, куда привели Волкова, разместился в школе. Следователь уселся за парту и, как добросовестный ученик, развернул тетрадь. Это был немолодой уже капитан с желтым, отечным лицом, редкие, аккуратно причесанные, чтобы прикрыть лысину, волосы топорщились на висках.

— Моя фамилия Гымза, — проговорил он, разглядывая карандаш. — Ну, исповедуйся.

Он слушал Волкова, что-то записывая и кивая головой. Потом спросил:

— Все?

— Да, это все, — ответил Волков.

— Что ж, до завтра... Отдохни, подумай.

II

Утром Волкова снова привели на допрос.

За партой сидела Катруся в той же украинской кофточке и широкой юбке. Она исподлобья глядела на Волкова.

— Темнота уходит, Волков, — сказал Гымза, потирая руки. — И все становится ясным, как божий день.

— Мамо яичницу жарила для него еще, — сказала Катруся.

— И он говорил, что ранен в бою? — обернулся к ней следователь.

— Да... И как немцев побили. Такой врун!

— Ну, беги домой, — мягко улыбнулся Гымза. — Ноги-то не промочи. Дождь.

— А мамо всю ночь еще плакала, — обжигая Волкова полным злой ненависти взглядом, сказала она.

— Беги, беги, — с доброй, отеческой нежностью повторил Гымза и тихонько вздохнул. — Та-ак, — продолжал следователь, когда она ушла. — Выловили мы и других. Из одного гнездышка летели.

— Кого других? — удивился Волков, но тут же сообразил, что Гымза просто ловит его. А Гымза точно не расслышал его вопроса.

— И заключение доктора: стреляли в упор, чтоб наверняка рана оказалась легкой. Много частиц пороха.

— Я же объяснил, — сказал Волков.

— Какое задание получил? Ну, ну... Трибунал примет во внимание чистосердечное раскаяние. Иначе — будет хуже... Говори. Сказкам у нас не верят. Для того мы и есть, чтоб все знать... С кем должен был встретиться? — Гымза проговорил это как-то сочувственно, медленно и тихо, но вдруг, стукнув кулаком по парте так, что звякнули стекла в окне, крикнул: — С кем?

На крышке парты, где замер его костлявый большой кулак, были выцарапаны гвоздем неровные буквы: «Гришка любит Катю».

— С кем? — уже шепотом повторил следователь. — Мне другие нужны... Где совершат диверсию?

Волков стиснул кулаки так, что ногти впились в ладони, и эта боль сейчас ему казалась приятной.

— Нервничаешь?.. Оттого и нервничаешь. Ведь не последняя же ты дрянь?

Голос у следователя был теперь скрипучим, неприятным, словно зубами он ломал перегоревшую жесть. Волков понял, что следователь убежден в его измене, а любые доводы просто не воспримет.

— Другие сообразительнее оказались. У меня показания, как тебя вербовали.

— Это подлость! — сказал Волков.

— Это формальность, — усмехнулся Гымза. — Майора Кузькина добренькие немцы оставили, а тебе и парашют и самолет... Понравился ты им очень?

Стиснув кулаки, Волков шагнул ближе.

— Ух ты, — бледнея ото лба к носу, Гымза опустил руку на кобуру пистолета. — Шлепну и до трибунала. Я таких в гражданскую на месте рубил. Для вас жизнь делали. С голодным брюхом фабрики отстраивали. Вот, мозоли еще не сошли... Родину, гнида, предал!

Пальцами Гымза опять сжал карандаш, точно эфес шашки. В дверь постучали.

— Кто? — резко спросил Гымза.

— Тут еще к вам, — просунув голову, сказал часовой.

— Пусти!

Два бойца ввели человека с худощавым нервным лицом и спортивной фигурой. Один из бойцов, кося на Волкова любопытные глаза, передал следователю отобранные документы, немецкий пистолет и ракетницу.

— Где взяли?

— В лесу, — ответил боец.

— Стрелял?

— Було дило, — сказал другой боец, у которого выгоревшая пилотка едва закрывала макушку.

— Я солдат, — заговорил фальцетом этот человек, — и прошу обращаться, как с военнопленным.

— Знакомы? — кивнув на Волкова, спросил Гымза.

— Нет, — быстро проговорил тот. — Я солдат...

— Да бреше вин, — сказал боец. — Який це солдат? Из банды, шо в лесу.

— Уведите пока, — сказал Гымза.

— Я тоже никогда не видел этого человека, — проговорил Волков.

— Что не видел его, поверю, — согласился Гымза. — У этих закваска иная, но черт один, как ни малюй. Я, Волков, шестые сутки на ногах. Давай-ка рассказывай сначала, и всю правду.

— Ничего другого я не могу сказать.

— Рассказывай, рассказывай. Я терпеливый.

Волков рассказывал заново то, что произошло с момента, когда бригада окопалась у реки. Гымза делал пометки в своей тетрадке, очевидно, для того, чтобы сравнить его показания.

— Какое же вино лакал этот Ганзен? — спросил он.

— Не знаю.

— Ну ладно, — усмехнулся Гымза. — Припомни тогда, что этот майор говорил?

Волков, как мог, пересказал речь Ганзена.

Затем следователь потребовал описать его внешность, как он ел цыпленка, как держал рюмку. Вошел молодой, с худощавым, бледным, усталым лицом черноволосый полковник и, жестом разрешив капитану продолжать допрос, уселся за соседнюю парту, изучающе глядя на Волкова.

— А бумагу ты до ужина подписал? — равнодушно спросил Гымза.

— Я ничего не подписывал, — ответил Волков. — Ничего!

— Может быть, сфотографировали за ужином? — тихо спросил полковник. — И затем напугали этой фотографией?

Теперь лишь Волков догадался, почему следователь обстоятельно расспрашивал, как сидел и что делал немецкий майор.

— Нет, — сказал он. — Фотографии не было. Ничего не было.

— А почему головой дергаешь? Нервы тебя выдали, — улыбнулся Гымза. — И показания расходятся. Первый раз говорил, что хотел бутылкой этого майора шарахнуть. Так? Так... А теперь вот, — он заглянул в свою тетрадку. — «Вино было на вкус кисло-терпким». Твои слова? Твои!.. У меня, Волков, нервы покрепче. Из одной бутылки вино с ним пил. Раскололся ты, Волков, как орех, раскололся. Даже неинтересно. Теперь говори все!

Волков молчал. Он вдруг почувствовал, что не может расцепить челюсти.

— Странно, — тихим голосом уронил полковник. — Что же вы молчите?

Волков повернул голову и увидел его лицо каким-то расплывчатым, будто в тумане.

— Отправьте задержанного в коридор, — сказал полковник.

Пол коридора был истоптан, валялись окурки, шелуха семечек. Двое часовых неподвижно стояли у выхода. Тускло поблескивали штыки винтовок.

— А ну, встань к стенке, — потребовал один из них.

Волков прислонился к стене. Где-то была трещина или неплотно закрылась дверь, и он услышал разговор.

— Все улики налицо, — говорил следователь.

— И в прошлом деле были улики. А что выяснилось?

— Но заявлял же тот, будто армия у нас отстала. С этими мыслями — шаг до измены. Война скажет, кто прав. Я не о себе забочусь. Своей шкуры никогда не жалел...

Голоса их стали неразборчивыми, приглушенными. Через минуту полковник вышел хмурый, сосредоточенный, быстро пробежал мимо Волкова, даже не взглянув на наго.

III

Командующий Юго-Западным фронтом генерал-полковник Кирпонос сидел за грубо сколоченным дощатым столом в крестьянской избе. На столе была разложена карта. Прихлебывая кипяток, заправленный в глиняной кружке побегами вишни, Кирпонос не очень внимательно слушал доклад начальника контрразведки и смотрел на карту, где синие стрелы уперлись в Житомир. Генерал-полковник думал о том, что южнее немецкого танкового клина оставались три армии. Сотни тысяч бойцов с артиллерией, обозами, штабами могли теперь оказаться в кольце. Но еще большая угроза возникнет, если танки двинутся на Киев и рассекут фронт. А где ждать удара, Кирпонос не знал. Он мог приказать отходившим армиям с юга атаковать противника, но для того, чтобы вся эта масса войск перегруппировалась, нужно несколько дней. Если же армиям прекратить контратаки и отступать быстрее, то усилится нажим в центре.

Фронт был, как сложный организм, где действовало более миллиона людей, десятки танковых бригад, авиационные эскадрильи, ремонтные мастерские, госпитали... И от всех частей в штаб поступали различные сигналы. Командующий почти с физической болью ощущал тяжелые удары и вонзающие клинья в этот организм. Стоило ему перебросить какие-нибудь резервы, и удар наносился по другому ослабленному месту. Тот замысел, который утром был хорош, днем оказывался негодным.

Второй день Кирпонос не мог принять окончательного решения. Он чувствовал, что обстановка на участке прорыва становится все опаснее, но знал также, что от его решения будет зависеть судьба Киева, а может быть, и юга страны.

Черноволосый, с бледным лицом кабинетного работника, всегда улыбающийся, а сейчас измученный бессонными ночами, полковник Сорокин медленно, как бы отбирая нужные слова, говорил, что участились диверсии в тылу и это признаки близкого широкого наступления...

То и дело входили, прерывая начальника контрразведки, штабные генералы. Донесения из частей свидетельствовали, что противник усиливает натиск по всему фронту. Командующий давал распоряжения перебросить танки либо артиллерийскую бригаду, но тут же выяснялось, что танки где-то уже ведут бой, а эта артиллерийская бригада не имеет снарядов. Из-за некоторых панических донесений терялась ясность всей ситуации, как в часах, если маленькую шестеренку заедает, то и механизм начинает разлаживаться. Все упиралось в нехватку сил.

Обстановка и на других участках была трудной: в Белоруссии немцам удалось рассечь фронт, их моторизованные корпуса стремились выйти на оперативный простор. И все резервы Ставка поэтому бросала, чтобы задержать противника на дальних подступах к Москве. Он видел на карте и опасность удара по левому, теперь открытому флангу...

— Кроме того, — говорил полковник, — задержано еще два лейтенанта, попавших в плен и теперь выброшенных сюда на парашютах.

— Еще? — нахмурился Кирпонос, брови его образовали сплошную линию.

— Было трое. Один из них разбился. Не выдернул кольцо.

— Что ж выходит, полковник? — сказал Кирпонос. — Устал?

— Да, трудно...

Сорокин раскрыл папку, которую держал в руках.

— Я хочу получить устное согласие на то, чтобы отложить исполнение приговора, который вынесет трибунал.

— Согласен! — быстро ответил Кирпонос, не желая вдаваться в подробности. У разведки и контрразведки свои дела, иногда такие запутанные, что кажутся нелепостью.

— Обстановка неясная, — тихо проговорил Сорокин.

— Мы забросили в тылы противника десятки разведывательных отрядов, — сказал командующий. — А где эффект?

— Ощутимый эффект будет не сразу. Нужно время.

— Кто даст время? Здесь отборные мотодивизии противника. И танков раз в пять больше, чем у нас. Мы постоянно контратакуем. Но знаю, чувствую: готовят прорыв. Рассечь фронт им надо. А где сосредоточен кулак? Где? И резерва у меня кот наплакал. Ставка еще забирает одиннадцать артиллерийских полков и три механизированных корпуса. Генштабу, конечно, виднее. У Смоленска и под Лугой тяжелые бои. Поэтому говорю: надо активнее действовать!

По темным окнам избы стучал редкий дождь. Отчего-то этот дождь и запах молодых вишневых побегов, брошенных в кипяток, напоминали генерал-полковнику дни, когда он, босоногий, в старом отцовском казакине, гонял в ночное лошадей и у костра из закоптелого котелка, обжигаясь, пил такой же чай.

— Теперь нам отвечать за все, — проговорил он. — И снисхождения не будет... Убеждали, что если воевать придется, так любого сразу побьем. Когда в чем-то долго убеждаешь остальных, и сам начинаешь верить. А теперь растерялись многие. Об этом ты думал, полковник?

— Да-а, — протянул Сорокин, искоса удивленно взглянув на командующего. — Ничего не творится заново, все исходит из предыдущего.

Доверительность, с которой говорил командующий, застала его врасплох, он не был готов к этому, а, наоборот, ждал, скорее, упреков от властного, подчеркнуто официального в разговорах с ним генерал-полковника. И оснований для таких упреков много: тылы фронта кишат диверсантами, сколько их ни ловят — каждую ночь появляются новые группы. А у него еще нет опыта, приходится действовать по интуиции.

Кирпонос же уловил в этом намек относительно собственной нерешительности. Он хмуро подумал, что контрразведчик не способен знать всей трудности положения, и о том, что Ставка почему-то расценивает обстановку значительно благоприятнее, чем она была на самом деле, а главное, фронту не хватает самолетов и танков.

— Ставка требует вести наступление, — проговорил он, — и одновременно забирает механизированные корпуса.

Кирпонос не умел скрывать мыслей и чувств, относясь к тем противоречивым натурам, которые мало заботятся о себе, не подлаживаются под мнение более высокого начальства и в то же время недостаточно твердых, чтобы руководствоваться лишь собственным мнением.

Шумно, как обычно, стремительно натыкаясь на стулья, вбежал член Военного совета фронта Рыков.

— Не помешаю? — спросил он.

— Давно жду, Евгений Павлович, — ответил Кирпонос.

— Разрешите идти? — вежливо спросил полковник.

— Да, вы свободны.

Сорокин взял папку и ушел.

— Не ждали, не гадали, — заговорил Рыков, помахивая измятой немецкой картой. — А они вернулись. Десантники вернулись!

Члену Военного совета фронта Рыкову было всего тридцать четыре года. Невысокая, плотная фигура, туго затянутая ремнями, словно была высечена из камня. А серые глаза и румяное лицо сохраняли еще какое-то мальчишески озорное выражение.

— Ты в детстве голубей не гонял? — спросил Кирпонос.

— Нет, я батрачил... А что?

— Да просто интересуюсь. — Кирпонос включил автомобильную фару, заменявшую настольную лампу. — Откуда десантники?.. Сядь, Рыков.

Но Рыков, точно ему некуда было деть лишнюю энергию, наполнявшую коренастое тело, опять забегал по комнате.

— Из бригады Желудева ребята. Штабную карту добыли. Вот...

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался командующий.

— И он прав!

— Кто? — удивился Кирпонос.

— Голиков прав!.. Умен. А дуриком на пулю вышел. Сейчас лейтенант обстоятельно доложит.

Рыков подбежал к двери, толкнул ее.

IV

Андрей вскочил с табуретки, когда Рыков открыл дверь.

— Заходи, лейтенант, — приказал Рыков. — Пленного оставь тут. Сам заходи.

Андрей вошел и, увидев командующего фронтом, неловко поднял ладонь к виску. Ему хотелось браво щелкнуть каблуками, но мокрые разорванные сапоги лишь глухо и неприятно чавкнули. Он смутился вида этих сапог, прелой гимнастерки, давно не мытых рук и молчал, не зная, что должен сказать, глядя на командующего, вставшего за столом, широкоплечего, почти упиравшегося в потолок избы, одетого в чистый, ослепительно белый китель с четырьмя генеральскими звездами на малиновых петлицах. Твердый взгляд из-под широких бровей, прямой крупный нос давали впечатление его большой внутренней силы, но губы оказались пухлые, как у женщины.

— Докладывай, лейтенант. Что ты оробел? — торопил Рыков. — Был герой, а здесь оробел! Ну-ка... Докладывай!

Андрей сбивчиво начал говорить, пропуская детали, чтобы рассказ выглядел масштабнее.

— Подождите, лейтенант, — остановил его командующий. — Сколько танков было в лесу? Какая на них эмблема?

Андрей ответил, и Кирпонос, хмурясь, долго молчал, разглядывая карту, обдумывая что-то, затем сказал Рыкову:

— Вот, значит, где они. Хитро!.. А как обманывали, усиливая нажим по фронту? — командующий взглянул на Андрея и кивнул ему, точно лейтенант подсказал эти мысли, затем опять повернул голову к Рыкову: — Пятая во фланг может ударить.

Рыков наклонился, взмахнув ладонью, словно отсекая что-то.

— Пятая! И мехкорпус Рокоссовского... Хоть жаль кулака, а надо бить дурака, как у нас говорят на Алтае.

— Мехкорпус забирают, — сказал Кирпонос.

— Три-четыре дня всего, — ответил Рыков. — Успеем.

— Не согласовывая? — спросил Кирпонос.

— Получим «добро», Михаил Петрович. А ошибся, что ушибся — наука будет. Если бы поддержали Голикова, когда он атаковал... Факт!

— Если бы, — усмехнулся Кирпонос. — Лейтенант, составьте рапорт и укажите имена, кто там был... при его гибели.

Брови Кирпоноса сошлись у переносицы.

— И теперь большой риск... Что ж, обсудим на Военном совете.

— Какова Машка, такая и замашка, — снова поговоркой, непонятной для Андрея, ответил Рыков. — Везде у меня бойцы спрашивают: доколе ждать?

Крутолобый, с чуть вздернутым носом и энергичной складкой у губ, Рыков, казалось, был одержим мыслью: действовать где угодно, а в глазах светилась запрятанная мужицкая хитрость, точно и простота его речи, и несдержанность оставались нарочитой, удачно найденной оболочкой, чтобы выглядеть попроще. Андрей вдруг понял, что эта будто бы идущая от натуры решительность также скрывает результаты анализа событий и даже насторения войск.

И такому своему открытию Андрей подивился, как удивлялся недавно во время беседы с ним появившемуся желанию говорить попросту, точно с давним приятелем, отбросив разницу званий и положения.

От усталости слипались веки. Андрею хотелось скорее где-нибудь разуться, лечь на сухое место и уснуть без тревоги, имея охапку сена под головой. И он думал еще, отчего ни Рыков, ни командующий не догадываются о таком его желании.

Кирпонос, глядя на карту, ладонью приглаживал темные волосы.

— Что, лейтенант, — спросил вдруг Рыков, — побьем здесь Гитлера? Молчишь. Не хвались, на рать идучи, а с рати?.. Давай сюда пленного, взглянем, что за гусь.

Козырнув, Андрей вышел за дверь, где под присмотром связных оставил Кюна. Заросший щетиной, грязный, всклокоченный, искусав до крови губы, он совсем не походил на того щеголеватого, самоуверенного офицера, каким был вначале. Но когда зашел в комнату и увидел перед собой двух генералов, Кюн привычно, даже молодцевато вытянулся.

— Он знает, кто я? — спросил Кирпонос, выходя из-за стола и нагибаясь, чтобы не удариться о притолоку.

— Яволь, господин генерал-полковник, — ответил Кюн.

— А еще что вы знаете?

— О! — Кюн с дерзкой улыбкой выше поднял голову. — Мне также известно, что господин генерал-полковник был младшим фельдшером... и любит чай с вишней.

— Так, — улыбнулся Кирпонос. — Еще что?

— Вы имеете боевой опыт... командовать дивизией. А теперь командуете фронтом. У вас есть сорок семь дивизий.

— Верно, — согласился командующий. — А чем Клейст прикрывает левый фланг, не знаете?

— Но это оперативная тайна, — проговорил Кюн, несколько удивленный веселым тоном русского командующего. — Я германский офицер и...

— Ни черта он не знает, — вставил Рыков. — Кто чего пьет да с кем живет — бабьи сплетни. Дерьмо, а не офицер! На кой ляд он?

— Вы можете стрелять, но через неделю, — Кюн оскорбленно вытянул распухшие губы, — через неделю посмотрите, что есть германский офицер. Наши танки будут в Киеве. Еще пять-шесть дней.

— Удар, значит, нацелен сюда, — быстро, точно захлопывая ловушку, сказал Кирпонос.

— Говоришь, через неделю? — ухмыльнулся Рыков. — Это и надо было узнать.

Андрей изумился тому, как просто, без усилий «выпотрошили» этого сложного, казалось бы, по натуре человека. Поборов минутное замешательство, Кюн длинными, ломаными фразами, вставляя и немецкие слова, начал говорить, что германская армия вошла в Россию, как стальной нож в мягкий пирог. Эта армия вооружена лучшими танками и самолетами.

Кирпонос, склонившись над картой, уже не слушал его, а Рыков перестал ходить и внимательно глядел на пленного.

— А дальше? — спросил он.

— Когда вы будете разбиты, весь мир примет нашу идею!

— А дальше что? — скучающим тоном повторил Рыков.

Кюн явно не понимал, о чем его спрашивают и зачем нужно узнать, что будет дальше, если нынешняя перспектива не оставляла русским никаких надежд.

— А дальше, — Рыков взмахнул ладонью, — народам опять воевать между собой? Это уже было. Старая поговорка на новый лад? Танков наделали вы много. Да и танки горят.

— Но пока сгорит один танк, наши заводы выпустят два, господин генерал. Пока вы думали, как накормить людей, мы строили заводы. Наша идея определит будущее...

— Будущее, — произнес вдруг очень спокойным голосом Рыков, — это не фунт изюма. Земля вертелась и до нас. И любая баба знает: убивать проще, чем рожать. Хату завалить проще, чем выстроить. Конечно, танки — штука серьезная, да управляют ими люди.

По хитроватому взгляду, который бросил Рыков на командующего, Андрей понял, что говорит он это, продолжая какой-то спор.

— Отведи его, лейтенант, — добавил Рыков. — На кухню отведи. Картошку пусть чистит и ума набирается.

V

Дул порывистый, влажный ветер. И в темноте, будто мокрой простыней, хлестало по соломенным крышам. Забитая машинами, повозками деревня была наполнена тревожной суетой. Проезжали мотоциклисты, слышались окрики часовых, поскрипывали двери, и косые полоски света на миг рассекали вязкую темноту.

Андрей с трудом нашел хатку, где оставил бойцов. Старуха, которая ехала в кузове, сидела теперь у крыльца, выделяясь на светлом фоне побеленной мазанки черным изваянием.

— Бабушка, — окликнул Андрей, — что спать не идете?

Та не шевельнулась и как бы ничего не видящими глазами смотрела в пустоту.

«Наверное, глухая бабка», — решил Андрей.

Он зашел в сени. Из горницы доносился смех капитана, а на другой половине слышался тяжелый храп, сонное бормотание.

Увидев Андрея, Самсонов, без гимнастерки, с красным, распаренным лицом, привстал из-за широкого стола.

— Шагай сюда, лейтенант. Избавился от пленного? А мы баньку сообразили. Красота, понимаешь... Ты закуси вначале.

Вторая женщина была здесь. Ее глаза с каким-то сиреневым отливом и пухлые, яркие губы делали лицо очень молодым. Но Андрей, заметив морщинки на белой, красивой шее, подумал, что ей лет тридцать и она старше Самсонова, которому не больше двадцати пяти.

— Твоего сержанта в госпиталь отвезли, — говорил капитан.

— Как он? — спросил Андрей, тоном стараясь показать суровость бывалого воина.

— Жив будет... И ты молодец, лейтенант. Сам пропадай, а других выручай. Это по-нашенскому! Садись вот рядом с Ниной Владимировной.

Она с улыбкой взглянула на Андрея, подвинулась ближе к Самсонову. И капитан едва заметно мигнул ему.

На столе была рассыпана вареная картошка, лежал зеленый лук и ломти хлеба. Неровное пламя керосиновой лампы, видимо заправленной бензином и присыпанной у фитиля солью, освещало земляной пол горницы, широкую печь и деревянную кровать, накрытую рядном.

— Там бабушка сидит одна, — сказал Андрей. — Ее надо позвать.

— Звали, — махнул рукой Самсонов, — не идет.

— У нее сын убит, — грустно добавила Нина Владимировна. — Летчик. Ехала к нему в гости, но только похоронить могла.

— А ты хитер, — засмеялся вдруг Самсонов.

— Почему?

— Гляжу, твой радист в баню идет на пару с Ниной Владимировной. У меня дух перехватило. Вот, думаю, черти в лаптях!

— Она такой же боец, как и все, — ответил Андрей. — Не понимаю, что вы думали.

— Ага, сразу в контратаку идешь? Да-а... Глазищи у нее, как омут, — весело подмигнул капитан. — Ну, пьем за яростных, за непохожих!

— Я не пью.

— Это брось! Что надо самогон! Убьют, ничего не будет. Трын-травою порастем.

— Нет, в самом деле не пью, — оправдывался Андрей.

Самсонов что-то шепнул на ухо Нине Владимировне. Она засмеялась тихо, как от легкой щекотки, приподняв плечо, и голой до локтя, с ямочками у кисти, рукой потянулась к стакану.

— Теряй невинность, лейтенант, — потребовал Самсонов. — Для мужика первая стопка и есть конец невинности... Сегодня пируем, а завтра на фронт. Направление в дивизию я уже получил.

Он покосился на высокую грудь женщины, белевшую в вырезе цветастой кофты, и разом проглотил самогон.

— А веселая штука, братцы, жизнь. Скоро вот подтянут резервы. Двинем вперед... И вы, Нина, отыщете мужа.

— Не знаю, — тихо сказала она. — Я и не любила его. Вышла рано замуж, думала, так полагается. Наверное, так бы и жила... Он слишком благоразумный. Даже мебель, как началась война, отправил на московскую квартиру. Ничего нет ужаснее, если человек всегда благоразумный. Иногда проснусь, и тоска — выть хочется. А не знала отчего.

— Да-а, — протянул Самсонов и опять, мигнув Андрею, смело положил руку ей на плечо. — А бывает, что любовь, как ветер, налетает.

Она не отодвинулась, только наклонила голову, и пальцы, сжимавшие стакан, как бы ослабев, скользнули по стеклу.

Андрей почувствовал, как румянец заливает его щеки, торопливо встал, не зная, куда деть руки, начал расправлять гимнастерку.

— Я пойду... Надо умыться хотя бы.

— Баня теплая, — усмехнулся капитан. — Выйдешь — и направо...

Задев плечом за косяк, Андрей вышел из хаты.

«Нашли время, — думал он. — Когда такие события! Это же пошлость... А, собственно, какое мне дело до чьей-то жены? Вел себя, как мальчишка».

Старуха была все там же. Ее сухие, натруженные, с узлами вен руки лежали, точно плети, на коленях, и от лица веяло жгучим горем.

«Что ей сказать? — опять подумал Андрей. — Нет ведь слов, чтобы утешить. И сколько еще таких матерей будут сидеть по деревням, глядеть в пустоту, ничего не видя и ничего не ожидая, кроме своей смерти... Надо письмо маме отослать, и сегодня же».

Обогнув хатку, Андрей разглядел покосившийся сруб. Около него маячила длинная фигура Лютикова.

— Ну что? — спросил Андрей. — Говорят, Власюк жив будет.

— Еще как! — Лютиков опустил топор, которым собирался расколоть полено. — Не поверил доктор, что мы его столько возили. В силу ихней науки полагалось моритуру играть. А сержант им — фигу... Где наша бригада, не слыхать?

— Нет, — вздохнул Андрей и добавил: — Сумел узнать только, что в окружение попали.

— Воюют, значит, — сказал Лютиков. — Баниться можно. Я топил, чтоб не остыла.

— Как бы еще гимнастерку постирать, — неуверенно сказал Андрей.

— Да просто... Тропинка вот. За кустами ерик, там и радистка стирает. Добегите.

— Ладно, — согласился Андрей. — Добегу.

Тропинка эта вилась между грядок с луком и помидорами. Ветер угнал тучи. Звезды, будто умытые, пронизывали ночь трепетным светом. Андрей услыхал плеск воды за кустами высокой черемухи, свернул и раздвинул ветки. Белизна нагого девичьего тела остановила его.

— Ой! — слабо вскрикнула радистка.

Она стояла по колено в черной воде, у ног виднелись блестки звезд. И вдруг, разбрызгивая эти блестки, Ольга шагнула на берег, даже не пытаясь закрыться мокрым бельем. Часто вздрагивали ее небольшие острые груди. Какая-то порывистость была и в застывшей сейчас фигурке. И так, будто ей нестерпимо это мгновение, она резко закинула голову назад...

Андрей почувствовал, как у него колотится сердце, гонит кровь, туманя мозг. И затем возникла мысль, что надо сделать к ней только два шага. Но сам вдруг, испугавшись этой мысли, он попятился, ломая кусты, бормоча извинения, хотя и сознавал, что все слова его не имеют уже никакого смысла, а имеет смысл лишь поразившая его красота девичьего тела и те чувства, которые были в нем.

«Надо же... Надо же...» — говорил он самому себе, шевеля пересохшим языком, ступая в грядки у тропинки. Ему хотелось вернуться к ручью, и поэтому он шагал еще быстрее. Только у самой баньки остановился.

— Нету ее? — спросил Лютиков.

— Обойдусь, — глубоко вздохнув, стараясь унять непонятную дрожь, сказал Андрей. — Это не к спеху.

— А банька форс-мажор, — похвастался Лютиков. — Я и веник соорудил.

VI

В тесной, жаркой баньке Андрей исхлестал веником костлявую спину Лютикова, но тот все повторял:

— Еще малость. У-у... О-о. По хребту... Амброзия!..

Когда, уставшие, разомлевшие, они сели прямо на скользкий пол, Андрей спросил:

— Как ты раньше жил?

— Да всяко... Немного беспризорничал. Катался под вагонами. Осенью к югу, весной — назад. Пока в детдом не забрали. Там год лишь держался.

— Почему?

— Книги у воспитателей тибрил. Отправили в колонию... Сбег и в тюрьму попал.

Лютиков рассказывал неохотно, вялым голосом и, черпая пригоршнями воду из деревянной шайки, лил себе на впалый живот, где синий орел держал в когтях женщину, а с бедер к ней тянулись, разинув пасти, две змеи. Если он шевелил ногой, то змеи двигались. Сверху было выколото: «Нет любви без страданья».

— А в тюрьме только одну книжку нашел. Словарь иностранный. Половину листов искурили. Выменял за две пайки хлеба... Как святое писание, читал.

Помолчав немного, он сказал:

— Одеваться будем? Я сапоги припас, какие из чемодана взяли. Новенькие. Эти-то развалились.

От его неожиданной заботливости у Андрея щипнуло в горле. Он вдруг понял, что на войне все оценивается по иному, чем в обычной жизни, счету.

— Зачем же мне? — проговорил он. — Носи сам.

Но Лютиков молча, как бы считая, что разговаривать тут не о чем, вытащил из-под лавки новенькие, с ремешками поверх голенищ, на мягкой каучуковой подошве сапоги.

Андрей так же молча натянул их.

— Впору, — заметил довольный Лютиков. — Старые тут оставим. Хозяйке сгодятся на обутки ребятам. Их у нее четверо. Один другого меньше. Только картошкой и перебиваются. Мужик у нее то ли пропал, то ли в лесу с бандитами.

— С какими бандитами?

— Кто их знает? Вчера, рассказывают, за селом наших обстреляли.

Приподняв деревянную бадью, он плеснул остатки мыльной воды в печь. Головешки зашипели, пахнули едким дымом.

Кашляя и смеясь, как напроказившие мальчишки, они выскочили за дверь. Андрею было весело и легко, будто в тесной баньке осталась вся усталость и те чувства, которые испытал на берегу ерика.

Село гудело, точно потревоженное: чавкали на рысях по мокрой дороге копыта лошадей, взревывали моторы штабных броневичков. А небо снова заволокло тучами.

У хатки стоял низенький командир в надвинутой до бровей фуражке, плащ-палатка его свисала до земли. Широкие плечи капитана Самсонова белели в темном проеме раскрытого окна.

— Безобразие! — говорил низенький. — Отвечать не умеете! Да еще такой вид! Распустились! Где лейтенант Жарковой?

— Вам я нужен? — спросил Андрей.

Тот повернулся к нему, и края плащ-палатки разлетелись в стороны. Под большим козырьком фуражки на узком лице двумя точками блеснули глаза.

— Жарковой?

Немного картинным быстрым жестом отдав честь, он представился:

— Старший лейтенант Солодяжников. Командир отдельной роты курсантов. Вы назначены моим заместителем. Приказ члена Военного совета Рыкова. Явитесь через полчаса. Связной укажет, где находимся.

— Есть, — машинально проговорил Жарковой.

Старший лейтенант запахнул свою плащ-палатку, повернулся и ушел подпрыгивающей походкой.

— Что? — возмущенно проговорил Самсонов. — Оказывается, только старший лейтенант?.. Сопля на ножках! Я-то думал, генерал какой-нибудь... Стучит, понимаешь, кулаком в окно. Спрашиваю, чего надо? А этот недомерок командует: «Ко мне! Бегом!..» Ну и фрукт! Хлебнешь ты с ним лиха...

— Отчего же? — засмеялся Андрей.

— Самые вредные, эти мужики-недомерки. В детстве их все колотят, и каждый сверху глядит, бабы вообще отворачиваются. Ну и хочется взять реванш.

Андрею стало еще веселее. Полный запоздалого негодования, Самсонов распалялся все больше:

— Ну, каков!.. Эх, не знал, я б ему скомандовал! И ты заместителем идешь?

— Что же делать? — сказал Андрей. — Приказ... Вот и расстаемся...

Капитан высунулся по пояс из окна, шепотом сказал:

— Заходи... Она тут спит на лавке.

— Кто? — спросил Андрей, хотя и понял, о ком говорит Самсонов.

— Здесь радистка, говорю. Позвать?

— Нет, — сказал Андрей. — Все равно...

— Значит, уходишь так? — помолчав, сказал капитан. — И дурак... Ты, наверное, философ, лейтенант. А я принимаю жизнь такой, какая она есть. Кто из нас прав, черт знает. Может быть, еще увидимся, обсудим этот вопрос. Ну, если не увидимся, будь здоров! — И снова шепотом добавил: — А женщины, брат, всегда остаются женщинами, для того созданы... Философам трудно жить, тем паче на войне. Эх, черт! Дай-ка обниму.

Руки Самсонова были теплыми, хранили еще запах другого, горячего тела.

Лютиков появился уже с автоматом и вещмешком.

— Слышь, малый, далеко нам топать? — крикнул он связному.

— Да рядом, — ответил боец.

— Рядом... А чтоб фаэтон людям после баньки дать, нет соображенья?

Молчаливой тенью у порога хатки выросла фигурка Ольги в чужой, длинной, наброшенной на плечи шинели.

— Эх, черт! — повторил Самсонов. — Куда глядишь, лейтенант?..

Что-то опять толкнулось у сердца Андрея, но мягко, жалобно.

— Вот, — сказал он ей. — Уходим. Прощайте, Оля. И, как говорится, не поминайте лихом.

Она молча, как-то совсем отчужденно, глядя поверх Андрея, вытянула из широкого рукава ладонь. Тоненькие пальцы были вялыми, очень холодными...

VII

Невзоров еще затемно вылетел из Москвы.

Для контрудара под Смоленском Верховный главнокомандующий приказал взять три механизированных корпуса и артполки резерва у Юго-Западного фронта. И Невзоров должен был ускорить отправку эшелонов.

Маленький транспортный самолет их приземлился у деревни западнее Киева. Едва Невзоров спустился на землю, как подбежавшие бойцы начали маскировать самолет ветками, обставлять копнами соломы. Откуда-то волнами докатывался грохот.

— Бомбят на шляху, — пояснил аэродромный механик, вытирая руки о замасленный комбинезон. — С утра бомбят. Тут «мессеры» летали. Чуть не угодили под них.

Он вытер грязным рукавом потное лицо и покатил к самолету железную бочку, покрашенную для маскировки в зеленый цвет. Через поле от села мчался открытый юркий «газик», вихляя, заваливаясь на рытвинах. «Газик» остановился у крыла самолета.

— Слушай, дорогой! — крикнул летчику, поднимаясь с сиденья, невысокий черноволосый капитан с темным лицом и крупным носом. — Кого привез? Привез кого-нибудь?

— Меня он привез, Арутюнов, — сказал Невзоров.

— Костя?.. Ей-богу Костя! — Арутюнов спрыгнул на землю. — Откуда взялся? Ты уже подполковник. Вах!

И, тряся руку Невзорова, он с быстротой пулеметной очереди выговаривал:

— Сколько лет не виделись? Пять, шесть лет не виделись. И ты уже подполковник! Откуда прилетел, дорогой? А нам звонят: встречайте представителя генштаба.

— Все правильно, — улыбнулся Невзоров. — Это я.

— Ты и есть представитель?

Арутюнов отступил на шаг, вытянулся и, сверкая большими черными глазами, доложил:

— Капитан Арутюнов прибыл, чтобы доставить вас к месту.

— Поехали, Жора, — кивнул Невзоров.

— Все ждал, — говорил Арутюнов, усаживаясь на заднее сиденье. — Генерала ждал, кого хочешь ждал, а тебя не ждал. Из нашего училища тебя первого встречаю. И в генштабе теперь!

— А помнишь, как спасал меня?

— Когда ты удрал в самоволку? На свидание? И я три наряда схлопотал. Вот жизнь была! Слушай, ты ведь женился! Ай какая девушка! Я не тебя спасал, я из-за нее готов был и десять нарядов получить. Мой привет ей!

— Дело в том, — сказал Невзоров, — что мы разошлись. Год уже...

— Зачем разошлись? — непонимающе уставился на него Арутюнов. — Не может быть! Как любила тебя! Все курсанты завидовали. Я завидовал. Не может быть!

— Может, — вздохнул Невзоров. — Оказывается, и это может быть.

— Да-а, — глаза Арутюнова как-то вдруг потухли. — Совсем разошлись?

— Совсем, — глухо ответил Невзоров.

— Да-а, — повторил Арутюнов. — Как сказал один француз: лучший монолог женщины — это ее поцелуй. И, в отличие от всех других монологов, чем он дольше, тем интереснее.

— Это к чему? — спросил Невзоров.

— Разговаривал, наверное, очень много... Едем, — добавил он, кивнув молодому шоферу в пропотевшей гимнастерке, с румяным, толстощеким лицом. — В штаб едем!

Через полчаса Невзоров уже сидел в хатке, где располагался оперативный отдел штаба фронта, и Арутюнов указывал ему по карте движение войск. За стенкой беспрерывно зуммерили телефоны, и охрипшие голоса вызывали штабы армий, корпусов, дивизий, отдавали различные приказы, запрашивали наличие артиллерийских снарядов, боевой техники, выясняли обстановку.

— А здесь их танки прорвались к Житомиру, — говорил Арутюнов. — Теперь они должны где-то еще устроить прорыв. Мы уж знаем. И Ставка отбирает резерв.

— На Западном фронте обстановка еще сложнее, — заметил Невзоров.

— Они там портачат, а мы должны своими корпусами бреши затыкать?

— К Вязьме прорываются две немецкие танковые армии, — сухо ответил Невзоров. — Где ваши корпуса?

— Думали, что задержим? И тебя прислали, — усмехнулся Арутюнов, кивнув на окно. — Слышишь музыку? Это бомбят дороги. Командующий фронтом у нас точно выполняет приказы.

Тиская ладонью подбородок, он уже снова глядел на карту и последнюю фразу так невнятно проговорил, что трудно было понять: одобряет за это или осуждает командующего. И, повысив голос, угрюмо сказал:

— У нашего командующего железные нервы. Я бы на его месте ни за что резерв не отдал.

— Поэтому ты не на его месте, — сказал Невзоров.

— Верно, — засмеялся Арутюнов. — А помнишь, как мы в училище мечтали стать лейтенантами?

— И ели халву из посылок твоих родителей.

— Халву я с детства терпеть не мог, — весело блеснул глазами Арутюнов.

— Зачем же ее присылали?

— Отцу написал, что есть у меня друг, который любит халву.

— И сам тоже ел.

— Что не сделаешь ради друга! Нам бы вот еще хоть на три дня задержать у себя артиллерию.

— Ну, брось! Я должен сообщить, как отправляют эшелоны.

— Ладно, — вздохнул Арутюнов. — Теперь знаю, почему тебя любят женщины и начальство.

Стены хаты затряслись от близких тяжелых разрывов.

— Где бомбят?

— Аэродром.

— Тот? — забеспокоился Невзоров.

— Рядом. Из пустых ящиков самолеты устроили. Веток накидали... Перед этим склады липовые расколотили. Шесть налетов было. А как догадались, то вымпел сбросили. — Арутюнов из кармана гимнастерки вынул бумажку.

Невзоров прочитал написанное корявыми буквами: «Сучин сын ты, Иван».

— Отдам члену Военного совета Рыкову на память, — сказал Арутюнов. — Его придумка.

И в этот момент у хатки громко застучали о рельс.

— Э-э, — Арутюнов глянул на потолок. — Летят...

Они вышли на крыльцо. Пять «хейнкелей» летели клином. По улице гнали коров. У сруба колодца сгрудились женщины с коромыслами, обсуждая что-то и, наверное, уже привыкшие к гулу немецких самолетов. На дворе толстая, коротконогая молодуха, выпустив из хлева бычка, снова пыталась загнать его обратно.

— Тащи за хвост. Иль приласкай, — деловито советовали ей связные, курившие самокрутки, лежа у плетня, возле мотоциклов. — Он ведь мужик, дура баба. Ласку требует...

— Чтоб вам языки перекосило, — огрызнулась молодуха.

Невзоров увидел, как от «хейнкеля», летевшего над селом, отделился большой предмет. Он, кувыркаясь, падал, и вдруг разнесся жуткий визг со скрежетом, будто заползавший под кожу.

— Мама родная! — ахнул часовой, приседая у крыльца.

— Э-э, — свистяще выдохнул Арутюнов. Глаза его округлились.

— Что это, Арутюнов?

Отпустив бычка, молодка в страхе присела.

— Батюшки! — тоненько вскрикнула она и метнулась к стожку возле хлева, как-то сразу нырнув головой в сено. Остались видны лишь ее толстый зад и дрыгавшие короткие босые ноги. К этому стожку кинулся пожилой связной, уткнулся возле ее ног.

Невзоров и Арутюнов одновременно упали, растянулись на мокрой еще после дождя земле. Невзоров ждал чудовищного взрыва, но услыхал лишь, как визг оборвался звяканьем.

— Не разорвалась! — вскрикнул Арутюнов.

И потом донеслись голоса:

— Бочка это... Железная бочка. С-под бензина. И дырки в ней...

— Пра, обыкновенная... Ну, трясучка их задави! Штуковину выдумали.

— Ревела-то как, аж в печенках засвербило.

Связной, уткнувшийся в стожок, приподнял голову, рукой вытирая широкое, облепленное сеном лицо. Кося глаза на дергающиеся ноги молодухи, он покрутил носом, сплюнул:

— Тьфу ты, неладная! — И, увидев смеющиеся лица бойцов, добавил: — А нечего рыготать. Все, как тараканы, елозили... Сомлела бабенка...

Рассмеялся и Арутюнов, отряхивая колени:

— Понимаешь, обыкновенная бочка... Ну, черти!

— У меня к тебе одна просьба, — сказал Невзоров. — Лейтенанты Сергей Волков и Андрей Жарковой. Из какой-то десантной бригады.

— Повидать надо?

— Хотя бы адрес узнай.

— Какой разговор! Все узнаю, — пообещал Арутюнов. — Едем на железную дорогу. Там грузятся два мехкорпуса и артиллерийские полки.

— Три мехкорпуса.

Арутюнов посмотрел на часы:

— Третий уже сорок минут, как бой ведет. Что делать? Из боя танки не отзовешь...

VIII

Рано утром Гитлер вызвал к себе начальника абвера и члена ЦК национал-социалистской рабочей партии адмирала Канариса. Дожидаясь приема, адмирал разгуливал в большом холле, обставленном турецкими диванами. На журнальных столиках, в чугунных вазах торчали букетики полевых нарциссов, которые у древних римлян были символом победы, а у греков считались хранителями могил безымянных воинов. Шторы с вытканными медью эпизодами тевтонских битв едва пропускали свет хмурого неба. И маленькая, худощавая фигурка адмирала в штатском сером пиджаке как бы терялась на фоне этих громадных, закованных в латы рыцарей.

Адмирал думал о том, что заставило Гитлера неожиданно покинуть ставку и вернуться в Берлин. Его светлые, будто хрустальные, глаза ничего не выражали, а лицо со щеками оливкового цвета, крупным носом, высоким, рассеченным продольной морщиной лбом казалось приветливо-спокойным. Он лишь часто и нервно приглаживал узкой ладонью белые, рано поседевшие волосы. У адмирала было немало завистников среди окружения Гитлера. Этот странный вызов мог означать и крупные неприятности.

«А если службе безопасности удалось нащупать мои тайные контакты? — от этой мысли у него дернулась щека. — Интриги, интриги... Придется выложить свой козырь: досье на шефа службы безопасности Рейнгарда Гейдриха. Начнет ли Гитлер от ярости кусать пальцы, узнав ко всему еще, что в жилах Рейнгарда течет не арийская кровь? Но это уж крайний случай. Проще действовать чужими руками».

Едва заметно покривив губы, адмирал наклонился к букетику цветов, испускавших тонкий аромат увядания.

Характер Гитлера во многом еще оставался для него загадкой. В детстве Адольф был застенчивым, сентиментальным, плакал, когда его сверстники били кошек, и мечтал стать художником.

«Как бы все обернулось, — подумал адмирал, — если бы его не выгнали за плохие способности из художественного училища? Если бы он потом не скитался по венским ночлежкам среди уголовников и проституток? Если бы его не так часто и жестоко били, доказывая преимущества грубой силы? Если бы не та мировая война и остальные события, когда безработного ефрейтора заслали в немецкую рабочую партию? Наверное, он стал бы заурядным учителем рисования...»

В идеалы Канарис не верил. По его убеждению, они годились только для масс. И как древние жрецы управляли от имени богов, так и нынешние политики использовали веру людей в различные идеалы. За столетия менялась форма, а не суть дела... Гитлер избрал идею исключительности немецкой нации. Такое уже было когда-то. Много веков назад жрецы, чтобы укрепить свою власть, придумали тезис избранности нации всевышним творцом. Фанатизм исключительности вызывал стремление господствовать над миром, ожесточая другие народы. По какому-то биологическому закону, рассуждал адмирал, всякий готов уверовать, что он лучше других.

Гитлер легко понял, что и двух исключительных наций быть не может. А всякая начавшаяся борьба с ее жертвами придает любой искусственной доктрине реальный характер. Остановиться уже нельзя, как в бегущей толпе, — просто затопчут.

Так же быстро адмирал мысленно перебрал события, которые заставили Германию воевать на два фронта. Когда Гитлер выдвинул концепцию «жизненного пространства на Востоке» — это сразу заинтересовало не только магнатов германской индустрии, которые видели там огромную сырьевую базу и гигантские прибыли, но и другие правительства Запада. Гитлер стал удобным человеком. И ему помогли захватить власть. Гитлер сразу подписал договоры о ненападении с Англией, Польшей, Италией и двинул батальоны в Рейнскую область, которую после войны заняла Франция. Мир ждал схватки. Но Канарис знал, что Англия одобрит этот шаг и посоветует французам смириться. Гитлеру давали возможность укрепить авторитет в народе, приобрести ореол сильной личности. Вскоре Англия, Франция, Соединенные Штаты через британского дипломата Идена, а затем и лорда Галифакса начали тайные переговоры. Гитлеру позволили мирно забрать Австрию, чешские Судеты, польский Гданьск. Но германские войска, заняв Судеты, оккупировали и всю Чехословакию. Это нарушало правила игры. Англия и Франция, чтобы напугать Гитлера, дали Польше военные гарантии. Однако теперь Гитлер решил заставить Англию и Францию бояться разногласий с ним. Он предложил России заключить договор. И тут выяснилось, что в Москве разгадали всю игру. Договор был подписан. Уверенный, что Англия и Франция не рискнут идти на конфликт, Гитлер двинул армию в Польшу. Англия и Франция объявили войну, «странную» войну, когда пушки молчали. Но это был все-таки просчет.

Гитлер в ярости швырял книги, разбил хрустальную вазу. «Эти англичане и французы, — кричал он в присутствии адмирала, — эти политические импотенты... уже ни на что не способны!» И тут же дал приказ о захвате Норвегии и Франции...

Тяжелая дверь кабинета Гитлера бесшумно распахнулась. Оттуда вышел министр экономики и президент Рейхсбанка Вальтер Функ — низенький, с толстым животом, толстой шеей и как бы сливавшимся с шеей подбородком. Раньше Функ был журналистом, и у него осталась привычка, щуря маленькие, под тяжелыми веками глаза, внимательно рассматривать каждого человека. Следом за ним появился любимец Гитлера, основатель национал-социалистской эстетики архитектор Альберт Шпеер — высокий, молодой, с густыми, свисающими бровями на узком лбу.

— Рад видеть, адмирал, — сияя белыми вставными зубами, проговорил Функ.

Архитектор по-военному щелкнул каблуками лакированных туфель.

— Можем сообщить, что фюрер утвердил проект нового Берлина. Это грандиозно!

— И обойдется недешево, — усмехнулся Функ.

— Но великое требует грандиозного памятника, — морща нос, отчего длинное лицо его приобрело хищное выражение, ответил Шпеер. — А дешевой рабочей силы у нас будет много.

Адъютант Гитлера в черном эсэсовском мундире нетерпеливым жестом пригласил Канариса войти.

IX

Гитлер стоял у большого дубового письменного стола. На нем был длинный серый китель армейского офицера и черные брюки. Его выпуклый лоб скрывала опавшая прядь темных волос. Над энергично сжатыми губами топорщились короткие усики.

Около стола в мягком кресле затонул доктор философии, рейхсмаршал Геринг. Неизменная приветливая улыбка застыла на его раньше сурово-красивом, а теперь оплывшем жиром лице. Белый с алыми лацканами мундир сверкал разноцветной чешуей орденов. Слева от Гитлера, возле рояля, за низким столиком перебирала бумаги молодая стенографистка.

— Вы не понадобитесь больше, фройлен Юнге, — сказал Гитлер.

Она закрыла папку и встала. Как бы спохватившись, Гитлер повернулся на каблуках, взял ее ладонь и, точно клюнув носом, поцеловал запястье. Щеки ее, оттененные белокурыми локонами, вспыхнули румянцем. И, пока она шла к двери, Геринг с той же улыбкой смотрел на ее худые ноги.

Словно лишь теперь заметив адмирала, Гитлер вяло приподнял руку и сузил глаза до того, что в щелях остались только лихорадочно горевшие бусинки зрачков.

— Как ваше здоровье, адмирал? — тихо спросил он.

— Благодарю, — чуть наклоняя голову, ответил Канарис.

— Я доволен тем, как вы провели операцию, адмирал. Связь между русскими армиями была нарушена по всему фронту за час до вторжения. Их генштаб, заполучив сведения о том, что я решил начать войну, бросил к границам механизированные дивизии.

— А мои летчики колотили их на дорогах, — засмеялся Геринг. — Танки горели, как свечи в рождественскую ночь...

— Теперь перед нами живая сила русских, — сказал Гитлер. — Они фанатично сопротивляются. Необходимо усилить панику в тылах. Диверсии на транспорте, мятежи национальных групп и взрывы мостов создадут впечатление краха режима. Функ предлагает еще забросить туда семьдесят или сто миллиардов фальшивых рублей. Это верная мысль. Быстрый рост цен вызовет общее недовольство. Любой союз наций держится только силой центральной власти. Когда власть прочна, то массы остаются в повиновении. Стоит ей ослабеть — все мгновенно рассыплется.

Канариса всегда удивляло несоответствие выражения глаз фюрера, в которых светилась бешеная энергия, и вялости движений, точно Гитлер никогда не мог хорошо выспаться.

— Я даю вам широкие полномочия. Используйте всё, даже уголовные элементы.

— А русские жулики сами постараются, чтобы их опять не упрятали за решетку, — весело добавил Геринг.

— Наша борьба требует жертв, — сказал Гитлер, — в том числе и нравственных. Любые философские идеи хороши до тех пор, пока они дают основу борьбе нации за самоутверждение, отвечают ее жизненным потребностям. Будущие поколения не станут интересоваться, какими методами, с какими господствующими ныне представлениями мы завоевали для них жизненное пространство. Когда-то германцы завоевали Пруссию, где жили славянские племена, называвшие себя пруссами, и уничтожили всех непокорных, а часть женщин ассимилировали. Пруссия стала германской... Теперь на земле два миллиарда человек. И пищи уже не хватает. Меньшая половина людей ест на том уровне, который отвечает деятельному, эффективному существованию. Другие не могут полноценно развиваться из-за нехватки белков. А через 30 лет, к 1971 году, население увеличится до трех с половиной миллиардов. Люди будут рождаться, чтобы умереть от голода. Единственный вывод здесь — остановить рост других народов. Народ, который не найдет в себе силы для борьбы, должен уйти со сцены. Остальное просто моральное лицемерие.

Адмирал знал, что у Гитлера была необыкновенно цепкая память — все когда-либо прочитанное или слышанное он запоминал сразу и навсегда, а при нужде, точно из мешка, вытряхивал различные цитаты, сыпал фактами древней истории, удивляя слушателей эрудицией. И трудно было понять: действительно ли он сам так думает или просто хочет другим навязать определенную мысль.

— Война была предопределена ходом истории, — говорил он. — Мы должны разгромить восточного колосса сейчас. И у нас в руках окажется неисчерпаемая сырьевая база: железо, хлеб, нефть для нашей дальнейшей борьбы! Я уже приказал часть русских пленных солдат отпустить, чтобы они занялись уборкой хлеба. Всякая нация, как женщина, сопротивляется инстинктивно, и покорять ее надо так, чтобы сопротивление казалось бессмысленным, но оставляя при этом какую-то надежду.

Гитлер замолчал, потирая кисть левой руки.

— Вы поняли меня, Канарис?

— Да, мой фюрер!

— Что в Иране? — помолчав и как бы собираясь с мыслями, задал тот новый вопрос.

Адмирал ответил, что сам тайно был на днях в этой стране, проинспектировал агентуру и что захват власти намечен там на конец августа, но есть опасность ввода русских и английских дивизий.

Гитлер вяло улыбнулся:

— Тогда они распылят еще больше свои войска. Год назад я приказал остановить танки у Дюнкерка. Англия стояла перед крахом. Если бы Англия рухнула, то в Индии, во всех других зонах Британской империи образовался бы политический вакуум. А я не собирался делать кому-то подарки. Мы придем в Иран, Индию как освободители, через юг России. Это будет смертельный удар и по Англии.

Канарис еще анализировал в уме слова Гитлера, не зная, как оценить их: то ли как гениальный ход в большой политике, то ли как ловкую увертку от допущенного им промаха с Дюнкерком, вызванного надеждой заключить с Англией мир. Остановив танки у Дюнкерка, Гитлер дал тогда возможность англичанам увезти из Франции триста пятьдесят тысяч боеспособных солдат, лучшие войска.

Адъютант подал Гитлеру раскрытую коробочку. Геринг вскочил с необычной для его тучности легкостью, звякнув орденами. Взяв из коробки рыцарский Железный крест, Гитлер приколол его к узелку галстука маленького адмирала.

— Поздравляю, Канарис, от имени Германии, — сказал он. — Теперь я должен покинуть вас.

— А мы обсудим детали, — проговорил рейхсмаршал, выходя следом за Гитлером в холл.

Когда Гитлер и его адъютант ушли, рейхсмаршал засмеялся:

— У фюрера еще одна трудная забота кроме войны. Надо помирить беднягу Иозефа с женой. Эта дура не хочет верить, что министру искусства следует в интересах нации по ночам бывать у молоденьких актрис...

«Ага, — подумал Канарис, — значит, Магде уже надоело самой хлестать Геббельса по щекам».

— Да, кстати, адмирал... Из Бельгии мне прислали рыжую таксу. Видеть не могу шавок. А эта еще и обжора. Готов подарить. Но какого дьявола вы находите в них?

— Изучаю характеры, — с улыбкой, которая должна была означать, что это шутка, сказал Канарис.

Геринг оценил шутку и расхохотался, тряся животом.

— Фюрер доволен тем, — проговорил он, — как вы использовали его мысль заставить русских бросить все танки к границе.

«Но это же моя идея», — едва не сказал удивленный адмирал.

Хитрый и настороженный взгляд смотревшего в упор рейхсмаршала как бы спрашивал: «Ну что? Моя шутка лучше? Попробуй не согласись, что все это придумал Гитлер!»

И Канарис ответил соглашающимся, даже благодарным кивком, прикрыв веки, чтобы скрыть недовольный огонек. Он вдруг почувствовал себя так, будто из его кармана вытащили кошелек с деньгами, которые приберегал на черный день.

— И, кстати, — сказал Геринг, — фюрер читал вашу записку Кейтелю по поводу жестокого обращения с военнопленными.

— Это мешает вербовке агентов среди них, — ответил Канарис.

— Он так и понял.

«Так вот что и было главной причиной неожиданного вызова», — догадался Канарис.

— А шавку я вам отдам, — Геринг фамильярно хлопнул маленького адмирала по плечу. — Считайте, что она ваша!

— Весьма признателен! — мягко, с нотками искреннего дружелюбия ответил Канарис.

X

Через полчаса, возвратившись в свою резиденцию на Тирпицуфер, адмирал достал из сейфа большую карту и разложил ее на столе. Множество условных значков, извилистых нитей, как щупальца, покрывали весь мир. Это были резиденции абвера за границей и линии связи. Доверенные люди Канариса находились и среди министров, и штабных офицеров, и руководителей партий. Многие годы абвер помогал им двигаться к власти, устраняя противников, которые становились то жертвами автомобильных катастроф, то любовных интриг, то сами кончали счеты с жизнью, запутавшись в финансовых неурядицах, так и не поняв, отчего возникло банкротство. Это было еще невиданным в истории проникновением разведки к управлению другими народами и стоило миллионы. Гитлер не жалел денег на разведку. Агенты Канариса немало способствовали германским завоеваниям. Но еще эта сеть играла определенную роль в тайном замысле адмирала. Частью замысла была и его идея предупреждения о нападении. Это вызывало растерянность: войска спешно бросали к границам, и колонны попадали под удар немецких моторизованных дивизий. Так было и во Франции, и в Бельгии, и в Норвегии. Гитлер по договоренности с адмиралом разыгрывал истерики, желая сбить с толку англичан, требовал найти «предателя»: он и не догадывался, что тоже выполняет отведенную ему Канарисом роль. И за границей, особенно в Англии, получая через агентов Канариса секретную информацию, уверялись в его надежности. Война истощит Германию, и потребуется человек, с которым западные страны могут договориться. Тогда Канарис выйдет на арену истории...

Адмирал глядел на карту, словно на шахматную доску, где в сложном переплетении боролись разные силы.

«Около пяти миллионов солдат и тысячи самоходных орудий, танков, бомбардировщиков атакуют Россию, — думал Канарис. — По расчетам командования, миллион немецких солдат будет убит лишь в этом году. Иные, находясь еще дома, радуясь чему-то, строя планы женитьбы, мечтая, уже вычеркнуты из жизни планом «Барбаросса». Но потери там больше запланированных. И если Россия не капитулирует до зимы...»

Канарис обернулся и взглянул на японскую гравюру, висевшую на стене. Эта гравюра, подаренная ему крупным японским разведчиком, ставшим теперь послом в Германии, — Хироси Осимой, изображала человеческое лицо, страшно перекошенное в усмешке. Талантливый художник штрихами выразил и множество других чувств, символизируя фатальность судьбы.

Зашедший в кабинет с докладом помощник решил, что адмирал отдыхает, любуясь своеобразной картинкой.

— Что-нибудь важное? — спросил Канарис, переводя взгляд на его тяжелую челюсть. Суровое, неподвижное лицо помощника всегда действовало как-то успокаивающе, его мозг работал только в определенном направлении, заданном адмиралом, с четкостью хорошо налаженного механизма. И это адмирал ценил в сотрудниках больше всего.

— Барон Ино вернулся, — сказал тот. — Ждет на загородной вилле.

— Отлично! — радостно воскликнул адмирал. — Какие известия с Восточного фронта?

— Наш инспектор, который пропал в зоне 6-й армии с гауптманом Кюном, еще не обнаружен.

— Не могли же они уйти к русским! — проговорил Канарис.

— Это исключается, но, — помощник знал, что адмирал не любит, когда ему дают мысль в разжеванном виде, — там леса и болота.

— Пусть ищут, — хмуро приказал Канарис. — Разве это непонятно?

Помощник молча кивнул.

— Радиоперехват докладывает, что из Берлина опять ведут активные передачи три неизвестные рации.

— Все те же? — спросил адмирал.

— Да. Перехвачено еще тридцать четыре шифровки. Код очень сложный. Разгадать его поручено доктору математики Фауку из Лейпцигского университета. Есть основания думать, что шифровки направляются в Москву.

— Это нахальство! Ведь мы получаем из Москвы гораздо реже информацию, — сказал адмирал. — Они работают здесь под носом и, конечно, сообщают не о погоде. Я чувствую, эта ниточка ведет к большевистскому подполью. Вызовите с фронта лучших пеленгаторов. Надо захватить радистов. А остальное предоставим службе безопасности. Гейдрих жалуется, что я избегаю контакта с ним. Что еще?

— В группах армии «Юг» и «Север» приступили к исполнению операции «Шутка».

— Так! — удовлетворенно кивнул адмирал. Эту дерзкую, нарушающую всякую логику войны операцию тоже придумал он. Именно в нарушении логики и был ее смысл: выбрасывать на парашютах захваченных русских офицеров снова к их штабам. Никто, разумеется, там не поверит, что они сброшены без цели. Страх измены в армии парализует усилия русского командования.

— План операции следует дополнить. Напишите: формировать группы из уголовников, а главное, из пленных нацменов, имеющих какие-либо основания быть противниками режима. Снабдив их оружием, фальшивыми деньгами, забрасывать в глубокий тыл. Как думаете, чем это кончится?

— Начиная войну, думают о победе, — осторожно сказал тот.

— Но абсолютных побед не бывает, — заметил адмирал, — как и в отношениях с женщинами. Всегда приходится что-то терять. Абсолютные победы мы рисуем в своем воображении. И если события разламывают воображаемую картину, долго еще видим то, что ей соответствует.

— Получена шифровка из Львова, — сказал помощник. — Националисты формируют правительство, и есть разногласия среди лидеров...

— Сфинкс власти требует жертв. А тому, кто залезет на его спину по трупам бывших друзей, приходится обставлять себя ничтожествами, чтобы выглядеть гигантом, — адмирал проговорил это уже сердито, так как вспомнил ухмылки Геринга. — Для меня загадка: почему русские не ассимилировали эти малые народы? За триста лет они могли все хорошо проделать. Италии, Германии требовались более короткие сроки. Это недальновидность русских или нечто особое в их характере? Будем надеяться, что теперь это поработает на нас. Россия должна превратиться в множество слабых государств... Из Парижа какие сообщения?

— Операция «Северный полюс» удалась. Англичане приняли нашу группу за участников Сопротивления. Выбросили уже на территории Голландии рации, оружие и семь агентов.

— Встретили агентов хорошо?

Помощник едва заметно улыбнулся:

— Они уже наладили радиосвязь. У Лондона запросили пятьдесят тысяч винтовок и автоматов. Этот груз англичане перебросят в ближайшие дни. Кроме того, намерены сбрасывать парашютистов.

— Надо мне опять съездить в Париж, — сказал Канарис. — Иначе там наделают глупостей. Будут, как гусей, расстреливать этих англичан. А они пригодятся...

Дав еще распоряжение, чтобы утром к нему собрались все начальники управлений, адмирал отпустил помощника.

«Ино вернулся, — сворачивая карту, подумал Канарис. — Значит, Лондону известно про Иран. Они все равно уже решили ввести туда войска. Англичанам в голову не придет, что их шифровки лежат у меня. Что бы я делал без Ино, этого отчаянного контрабандиста и любимца женщин?..»

Хотя глаза Канариса оставались такими же бесстрастными, его мысли приняли совсем иное направление. Он никогда не испытывал к женщинам пылких чувств, его эмоциями всегда управлял рассудок. И лишь вспоминая маленькую Герши, как называл он танцовщицу Маргарет Зелль, все еще испытывал неожиданное волнение. А это было давно... Герши для сцены выбрала имя Мата Хари, что по-малайски означало «свет зари». Эротическими танцами она быстро завоевала Париж, Мадрид, Нью-Йорк. Затем началась первая мировая война, на полях корчились, умирали от ран солдаты. А у будуаров Маты толпились те, кто посылал этих солдат в бой. Но ни для кого так не танцевала она, как для него, еще молодого лейтенанта, ездившего с паспортом коммерсанта из Чили. Оставив лишь золотой поясок на гибком смуглом теле, Герши превращалась в жрицу любви — трепетную, зовущую, неистовую. Прошло двадцать четыре года, а воспоминания были так ярки, словно живая Герши бесшумно танцевала здесь, в кабинете, и луч солнца играл на ее золотистых локонах... Французы хотели сделать ее своим агентом и, заметив подозрительные встречи, обеспокоились. Тогда и германская разведка создала легенду Маты Хари — ей приписали дела многих настоящих агентов. Беспечная, легкомысленная фантазерка стала гением шпионажа. А настоящие агенты, следы которых были запутаны, уцелели. Недавно в оккупированном Париже адмирал побывал на кладбище, где расстреляли Мату Хари. Через дорогу от кладбища у кабачка с легкомысленной вывеской: «Здесь лучше, чем напротив» — целовалась молодая парочка...

Канарис снова взглянул на гравюру. Должно быть, тучка заслонила солнце, и при этом освещении казалось, что перекошенное лицо судьбы по-звериному скалит зубы.

— Эмоции, — пробормотал вслух адмирал, — эмоции возвращают людей к примитиву.

Он потянулся, хрустнув подагрическими суставами, размышляя уже, как встретится с Ино, — его настоящего имени Канарис даже мысленно старался не называть.

XI

Загородная вилла абвера находилась в лесу. Этот дом с готической черепичной крышей, похожий на маленький тевтонский замок, был обнесен каменной стеной, а вывеска клиники инфекционных болезней отпугивала любопытных. Канарис и его гость сидели в небольшом темном зале, отдыхая после шашлыка и бургундских вин. Мягко стрекотал киноаппарат. Луч переносил на экран изображение того, что происходило недавно за сотни километров. Вихрился от разрывов желтый песок Африки, горели английские танки, мимо убитых англичан бежали немецкие солдаты; они падали, швыряли гранаты и снова поднимались, беззвучно крича яростно раскрытыми ртами, беззвучно ползли немецкие танки, окутываясь дымом выстрелов, беззвучно отдавал приказы генерал Роммель на своем командном пункте.

— Роммелю опять не удалось взять Тобрук, — говорил Канарис. — Гарнизон поддерживает английская эскадра с моря. Если бы Роммель имел еще одну танковую дивизию, то, несомненно, уже очистил бы Ливию и был в Египте. Но все силы мы бросили на Россию...

Канарис говорил тихо. Его гость молча курил толстую сигару, дымок зеленоватым облачком расплывался в ярком луче.

— А вот и Россия, — сказал адмирал.

На экране возникли березовые леса, пыльные дороги, горящие хаты. Танки катились по улицам Минска. Кинооператор заснял и атаку бронетранспортеров с пехотой, и войска, форсировавшие Днепр у Могилева. Среди колонн пехоты и танков объектив кинокамеры выхватил японского генерала в парадной форме. Он и еще два японца спускались к берегу реки.

— Это посол Осима, — сказал адмирал. — Вылетел на фронт. И хотел зачерпнуть каской воду из Днепра.

У берега взметнулись разрывы снарядов. Генерал упал, фуражка его покатилась. Он вскочил опять и, что-то крича, вытащил из ножен самурайский меч. Потом мелькнули чьи-то ноги, кусок задымленного неба.

— Вот где русская артиллерия обстреляла их.

— Такая неосторожность? — удивился его собеседник, поворачивая голову на толстой шее. Он был чуть выше Канариса, горбоносый и толстощекий. Шелковая белая рубашка подчеркивала смуглость лица, а глаза прикрывали массивные темные очки.

— Осима уцелел, — засмеялся адмирал. — И даже в штабе фельдмаршала Клюге размахивал саблей. Убит кинооператор.

На экране замелькали столбцы иероглифов.

— Посмотрим японскую хронику, — сказал Канарис.

Выплескивали пламя жерла орудий военных кораблей, разрывы сметали легкие китайские фанзы, потные солдаты, навьюченные, как мулы, шагали по дорогам, среди рисовых полей на кострах жгли тела убитых офицеров-самураев, император Хирохито со сморщенным, как печеное яблоко, лицом награждал орденами генералов.

— Это уже не интересно, — сказал адмирал. — Я покажу тебе фильм. Его захватили у русских.

Окончилась хроника, и сразу на экране появились русские титры. Затем на травинку вполз черный головастый муравей. Рассматривая полянку, где трудились другие, более мелкие, светло-желтой окраски муравьи, он зловеще шевелил большими клешнями.

Гость адмирала сбросил на ковер пепел толстой сигары и повернулся, как бы удивляясь, что хозяина могут интересовать научные фильмы.

— Смотри внимательно, Ино, — заметил Канарис. — Это разведчик.

Муравей спустился на землю и убежал куда-то. Вскоре появился отряд черных муравьев. Отряд разделился на две колонны. Жаркая схватка закипела у муравейника. Не успевшие подготовиться к отпору светло-желтые муравьи гибли, дергались их половинки тел, перекушенные челюстями. Ускоренные киносъемкой события быстро развертывались на экране. Истребив поголовно всех обитателей, черные муравьи оставили только личинки. Вылупившиеся потом из личинок светло-желтые муравьи трудились на черных муравьев, добывали корм, а те постепенно жирели, делались малоподвижными. И светло-желтых муравьев плодилось все больше. Какой-то черный муравей, забавляясь, раскусил светло-желтого, и его сразу окружили другие светло-желтые. И повсюду начались схватки. Разжиревшие черные муравьи пытались убегать, их настигали, обкусывали лапы. Скоро все было кончено.

Адмирал поднялся и включил свет.

— Ну как? — спросил он.

— Любопытно, — ответил гость.

— Так погибла и Римская империя, — усмехнулся Канарис. — Идем пить кофе.

Они перешли в другую комнату. Здесь у камина был сервирован низкий столик. В камине горели дрова.

— Не люблю сырость, — проговорил адмирал, разливая горячий ароматный кофе по фарфоровым чашечкам. — А у Японии возрастают трудности. После того как армия микадо захватила французские колонии в Индокитае, Соединенные Штаты усилили тихоокеанскую эскадру новыми линейными кораблями.

— И это делает Японию хорошим союзником, — заметил гость.

— В политике, Ино, как на общей кухне. Враг твоего врага делается твоим союзником. Но, при возможности, и он, разумеется, не упустит случая плюнуть в твою кастрюлю. И, как ни странно, а в политике чаще всего желаемое воспринимают за действительность. — Адмирал понизил голос до шепота: — Ты, кстати, уверен, что гонконгские встречи остались незамеченными?

— Абсолютно, Вильгельм, — тихо проговорил Ино.

— Мой приятель Гейдрих давно задумал объединить в своих руках службу безопасности и мою контрразведку. Гитлер, конечно, боится дать ему такую власть. Но если Гейдриху что-то удастся нащупать...

Адмирал помолчал, допивая кофе мелкими, неторопливыми глотками.

— Вчера я дружески завтракал с ним в ресторане. Мы оба хорошо понимаем, что кто-то из нас уничтожит другого.

— Гейдрих ездит в Чехословакию и Францию, — задумчиво проговорил Ино.

Адмирал слегка наклонил голову. Он понял, что Ино предложит англичанам воспользоваться одной из таких поездок Гейдриха. Это вполне устраивало, кроме того, адмирал узнает, насколько англичане ценят его и готовы ли ради него рисковать своими агентами.

— Помни, Ино, я не готовлю заговоры, а только думаю о спасении Германии, — заметил Канарис. — Мне рассказывали, в Африке есть племя джукун. Это племя избирает себе вождей на шесть лет. И какими бы хорошими ни были вожди, через шесть лет к ним приходят и душат их во сне. Там, пожалуй, единственное место на земле, где власть не портит людей.

Открыв дверь, вошел помощник адмирала.

— Что-нибудь важное? — спросил Канарис.

— Из группы армий «Центр», — сказал помощник, отдавая ему радиограмму. Канарис быстро прочитал ее.

— О-о... В тылу наших армий появились группы русских десантников.

Щелкнув каблуками, помощник ушел.

— Кстати, — раскуривая сигару, проговорил Ино. — Ты слыхал что-нибудь о десанте из космоса?

— А какой марки пулеметы у них? — засмеялся адмирал.

— Один китайский ученый разыскал в пещере на Тибете маленькие, хрупкие скелеты и остатки темно-желтой кожи. Ученый предполагал, что это древние исчезнувшие обезьяны. Но сам вдруг бесследно исчез.

— В чем же дело? — спросил адмирал.

— Появились упорные слухи, что это были разумные существа, прилетевшие из космода на нашу планету много тысяч лет назад. И там будто бы нашли записи об этом. Записи иероглифами.

— Вот как! — проговорил адмирал. — Или японская разведка готовит доводы, что от их предков началась разумная жизнь и поэтому они могут господствовать, или еще чей-то дальний прицел. Надо узнать.

— Хорошо, — кивнул Ино.

Канарис нахмурился, затем веселые морщинки собрались у его глаз.

— Ну а ты что намерен делать после войны?

— У меня теперь хватит денег, чтобы купить островок в море и несколько торговых судов.

— Старый пират, — рассмеялся адмирал. — Когда-то, устраивая мой побег из Марокко, ты имел более скромные аппетиты...

XII

Выполняя приказ командующего Юго-Западным фронтом, дивизии 5-й армии начали контратаки во фланг танковой группы Клейста. Даже ночью не утихала канонада. Накрапывал теплый дождь.

Роте курсантов было приказано форсированным маршем выйти на хутор, где их ждал танковый отряд. Земля липла к сапогам жирными пластами. У свежих воронок лежали трупы в серо-зеленой форме, разодранные шинели, каски. Рота потеряла четкий строй, вытянулась. Андрей про себя ругал эту грязь и думал, почему так холодно простилась с ним Ольга. Ладонь у нее была вялая и вместе с тем взгляд какой-то испуганно-зовущий.

— А вон еще!.. Смотрите, братцы! — выкрикивали курсанты. — Их тут артиллерия накрыла!.. Вон опять лежат!

— Да, ловко накрыли! — говорил Андрею шагавший рядом командир взвода Звягин. У младшего лейтенанта Звягина были детские, припухлые губы и румяные, круглые щеки с ямочками. Он смотрел на Андрея восторженными карими глазами, то и дело забегая чуть вперед.

— Вы думаете, быстро попадем на фронт?

— Да это и есть фронт, — ответил Андрей.

— Какой же фронт? Одни убитые.

— Вчера они были живыми! — усмехнулся Андрей.

— Да-а, — протянул Звягин и тут же рассмеялся: — Да, конечно!

Впереди них шагал другой младший лейтенант, Крошка. Фамилия никак не подходила к его росту, широким плечам и хмурому нраву. Когда он знакомился с Андреем, то молча протянул толстую ладонь, едва сгибая пальцы, словно боясь пожатием раздавить ему руку. Солодяжников по обочине дороги вел коня. Но еще ни разу не сел верхом, как бы стесняясь ехать, когда остальные идут пешком. Курсанты, почти все одинакового роста, набранные в училище перед войной, были в новеньких касках, с новенькими полуавтоматическими винтовками и оттого похожие друг на друга. Среди них выделялись затрепанным, грязным обмундированием только приданные роте минометчики. Они тащили короба с минами, чугунные плиты.

— Я два рапорта подал, чтобы отправили на фронт, — говорил Андрею младший лейтенант Звягин. — И никак! Потом ночью тревога. И все! А Солодяжников у нас математику преподавал. Такой въедливый... У него же геморрой, — Звягин прыснул в кулак, точно смешнее, чем геморрой у командира роты, ничего и быть не могло. — Его так у нас и звали — Геморрой. А Крошка услыхал и решил, что это фамилия. И басом говорит ему: «Товарищ Геморрой...» Что было!

«Вот с ними теперь мне воевать», — думал Андрей.

Немецкий снаряд, разорвавшийся метрах в трехстах от дороги, подкинул куски черной земли. Сидевшие на убитых немцах вороны даже не побеспокоились, а ротный строй качнулся, будто сдвинутый грохотом взрыва.

— Что такое? Равняйсь! — крикнул Солодяжников, удерживая шарахнувшегося коня. Он как бы лишь теперь заметил, что рота потеряла строй, а командиры взводов плетутся сзади. — Звягин, где у вас порядок? Держать шаг!

— Раз!.. Два!.. — срывающимся мальчишеским баском командовал Звягин, и сотня пар ног теперь дружно зачавкала по грязи.

— Что думаете, лейтенант? — заговорил Солодяжников, когда Андрей поравнялся с ним. — Бегут немцы?

— Поживем — увидим, — сказал Андрей.

— Поживем — увидим, говорила курица, догоняя петуха, — насмешливо заметил Солодяжников, и крохотные глазки его, как шипы, воткнулись в лицо Андрея. — Для курицы суждение очень мудрое. А для командира?..

— Я думаю, большое самомнение — тоже признак куриного ума.

Андрей ждал, что ротный сейчас взъярится, а тот, как-то по-петушиному округлив левый глаз, дернул пальцами книзу свой нос и доброжелательно взглянул на лейтенанта:

— Гм!.. Гм!.. Играете в шахматы, лейтенант?

— Нет, — сказал Андрей.

— Напрасно, напрасно. Очень полезная игра. Выигрывает тот, кто заранее угадал все ходы противника и точно оценил собственные возможности. Как на войне, только без жертв.

Он забрался в седло и, счищая прутиком грязь с длинных, изогнутых шпор на тупоносых сапогах, добавил:

— Ведите роту, лейтенант. Эти танкисты где-то здесь. Искать пора...

«Вот так с ним и надо, — подумал Андрей. — Меньше будет важничать. Ему вроде даже нравится, когда не уступают».

Ротный ускакал, подпрыгивая на седле, точно плохо привязанный мешок. И курсанты сразу опять зашумели, поломав ряды. Кто-то штыком достал из окопа немецкий ранец, обтянутый телячьей кожей.

— Смотри, братцы!

В лужу посыпались куски хлеба, мыльница, белье.

— И подштанники не успел сменить! — хохотал Звягин. — Вот драпали!..

Навстречу, раскачиваясь в глубоких выбоинах, медленно ехала санитарная двуколка. Говор затих, едва только она поравнялась с колонной. В двуколке лежали раненые. Курсанты молча смотрели на их заострившиеся, щетинистые, грязные лица, на пятна крови.

— Водица есть, ребятки? — спросил раненый боец. К нему тут же потянулось несколько рук с флягами.

— Ну, как там? — спросил Звягин.

— Нынче он лучше, — напившись, ответил раненый. — Вчера гатил снарядами, аж темно было. А нынче только минами сек.

— Что врешь! — просипел другой, с перевязанной грудью. — Роту когда накрыл. Это тебе мины?..

Раненые заспорили между собой, и возница-санитар тронул лошадей.

Лютиков догнал Андрея, пошел рядом.

— Должно быть, снова в тыл к фрицам забросят, — сказал он.

— Почему ты решил?

— У меня на эту вакансию нюх, — пояснил Лютиков. — Сухой паек нам выдали и гранаты. К чему это?

— Я сам еще не знаю, — ответил Андрей. — Может быть, только в прорыв.

— Будет время, надо радистке отписать, — так же монотонно говорил Лютиков. — Уговорила.

— Радистка? — спросил Андрей. — Когда?

— А как уходили.

Лютиков, словно его больше всего интересует сейчас дождь, откинул край набухшей, жесткой, как фанера, плащ-палатки и ловил рукой редкие капли.

— Опасный ты сердцеед, Лютиков, — вздохнул Андрей.

«Черт разберет этих женщин, — подумал он. — Наверное, Самсонов был прав... Только я все усложняю».

А где-то в глубине души его шевельнулось странное чувство, похожее на обиду. И отчего возникло такое чувство, он даже не понял.

Впереди на дороге показался Солодяжников. Он гнал коня галопом, плащ-палатка трепыхалась за спиной. У головы колонны он натянул повод и сполз на землю.

— Левее, левее!

Курсанты начали сворачивать, двинулись по мокрому жнивью к видневшимся за садочком крышам хутора.

— Ну, — оживился Лютиков, — аккурат к теще на блины попадем.

Среди низкорослых яблонь и вишен Андрей разглядел замаскированные коробки танков.

«Значит, скоро начнется, — подумал он. — И нечего копаться в самом себе. Война, как черная работа. Надо делать эту работу, и все».

XIII

Танки стояли под яблонями. Их башни с пушками прикрывали гнущиеся от тяжести плодов ветви. Танкисты в кожаных шлемах, запыленные до того, что на лицах блестели лишь глаза и зубы, сидя на броне, грызли недозрелые яблоки.

— Не пыли, пехота! — кричали они. — Фриц-то убег, скорость ваша маловата. Скорости добавь!

— Братцы, — спросил низенький пожилой боец, тащивший минометную плиту, — земляков нету? Я тамбовский...

— Тамбовские еще дома жинок щупают, — смеялись танкисты.

Они прыгали на землю, и среди курсантов уже чернели комбинезоны.

— Так, может, курские есть? — кричал боец с минометной плитой. — Курские же суседи. Мы спокон веку им колодцы да погреба рыли.

Из люка одного танка выбрался чубатый механик с гармонью в руках. Гармонь сипло вздохнула и тут же звонкой дробью «посыпала» плясовую.

Минометчик опустил свою плиту, сдвинув на затылок каску, притопнул пудовым от налипшей грязи ботинком. И, зажмурившись, сокрушенно качая головой, будто очень не хотелось ему плясать, но вот ноги сами несут усталое тело, раздвигая локтями других солдат, пошел по кругу. Потом, выхватив из кармана платок, накрыл им каску и, придерживая концы у подбородка, фальшиво-тоненьким голосом протараторил:

Я солдатика нашла —
Само мило дело!
Как в кусточки с ним пошла,
Ух, ах!.. Сразу оробела.

Кто-то сзади вытолкнул ему навстречу краснолицего дюжего танкиста, и неуклюже потопав, тот вдруг широко раскинул руки, почти не касаясь земли, точно держась руками за воздух, пустился вприсядку, выделывая ногами замысловатые кольца и восьмерки.

— Жарь, Вася! — кричал механик. — Наддай пехоте!

Старенькая гармонь в его сильных ладонях охала и стонала, казалось, вот-вот лопнут меха. На лицах усталых после долгого марша солдат появилось радостное изумление, иные начинали прихлопывать в такт, а другие, подбоченясь и не в силах устоять, с гиканьем, присвистом выскакивали из толпы. Уже пять или шесть человек отчаянно били каблуками влажную землю, выворачивая с корнем траву, стараясь переплясать друг друга.

«И Гитлер считает нашу армию разбитой, — думал Андрей, глядя на солдат. — Наверное, в самом деле он так полагает, оценивая по картам свои успехи. Но вот они, живые солдаты, которые составляют дивизии, обозначенные на картах синими или красными условными значками, знают совсем другое, то, что нельзя понять, глядя на карту. И я это хорошо знаю...»

Андрей тихонько отошел, думая уже, что скоро вот с этими солдатами будет опять там, где его могут убить. Но теперь эта мысль не вызывала, как прежде, ощущения собственной беспомощности.

И опять вспомнилась Ольга, какой была она у ерика. Он точно заново ощутил и запах трав, и бледный свет звезд на ее груди. И понял: все это время чувствовал ее рядом с собой.

— С чего бы это? — вслух пробормотал он.

Между двух яблонь Лютиков сушил над костром портянки. Худенький черноволосый курсант с большой родинкой на подбородке кидал в огонь солому.

— Ты, Осинский, меня слушай, — важно говорил ему Лютиков, — не пропадешь...

Андрей пошел к маленькому шалашу, где Солодяжников по-петушиному наскакивал на рослого, широкоплечего танкиста:

— Хотите атаковать, не зная, что перед вами? Вы здесь с утра и обязаны знать!

— Когда пойдем, узнаем что, — отвечал танкист, передразнивая этим «что» маленького ротного, глядя на него сверху неприязненно и даже с угрозой. Казачий чуб, выбившийся из-под его шлема, прилип к потному лбу, щеки и квадратный подбородок были запачканы копотью. — Ты явился в мое распоряжение, твое дело маленькое. Посадишь людей на танки...

— Но как вы не побеспокоились узнать? — Солодяжников приподнялся на носках.

— Пусть ганс беспокоится! — вскипел танкист. — Яйца курицу не учат... Мы четыреста километров за три дня прошли, чтобы сюда успеть. А тебя вот ждали... Сейчас пехота наступать будет, и мы рванем.

— Но будут лишние потери.

— О потерях беспокоишься? — спросил танкист. — На то и война. Гнилую интеллигентность тут разводишь!

— Да, но... — Солодяжников не договорил и растерянно умолк.

— Зови своих командиров, — бросил танкист и, видимо считая разговор оконченным, зашагал к машинам.

— Вот, — Солодяжников развел руками. — Этот капитан Горобец... У него, видите ли, приказ! Но так прорывать оборону — это лишь эффектное самоубийство. Где, спрашивается, расчет?

— Если приказ, — сказал Андрей, — что делать!

— Что делать? — Солодяжников ехидно поджал тонкие губы. — У каждого из людей в мозгу почти равное число клеток — более пятнадцати миллиардов. Немалое число... Вопрос заключается в том, сколькими из них каждый пользуется. И для некоторых высшей мудростью представляется бить стенку лбом, а не перелезть через нее. Безумству храбрых поем мы песню!

«Да он просто трусит, — усмехнулся про себя Андрей. — И губы дрожат... Когда трусят, то сразу находится много умных доводов. Посмотрим, сколько клеток заработает у него в бою».

— И вы, наверное, думаете, что я лишен благородного духа самопожертвования? — хмыкнул ротный.

Андрея даже смутила эта проницательность, и было неприятно, что ротный угадал его мысли.

— А если и думаю так... Что от этого?

— Мы начинаем знакомиться, — ответил Солодяжников. — Не все люди говорят то, что думают.

У этого же шалаша вскоре собрались командиры танков и взводов. Пришел Горобец в лихо сдвинутом на затылок шлеме. Комбинезон его теперь был расстегнут, и на груди поблескивал орден. Сверив часы, он коротко объяснил задачу: отряду танков с десантом надо было пробиться к железнодорожной станции и взорвать эшелоны противника.

— До станции отсюда шестьдесят километров. Так вот... Линию фронта прорываем с ходу. Здесь для прикрытия и пехота в наступление пойдет. Жмем без остановок. Я иду в головной машине. Тому, кто приотстанет, выдерну ноги... А ты, Ногин, если опять в пути жениться задумаешь, гляди!

Командир танка с цыганским узким лицом и живыми глазами засмеялся.

— Так я... — начал было он.

— Задача ясная? — перебил Горобец.

Андрею нравилась веселая напористость в его голосе и уверенные, спокойные движения.

— Ясно, понятно! — возбужденно крикнул Звягин.

— Что тут неясного! — заговорили танкисты. — Погуляем!..

— Но какие будут потери! — Солодяжников ухватил пальцами кончик носа и притопнул ногой.

— У него всегда десять «но», — шепнул Андрею Звягин. — Даже стыдно... Что танкисты подумают?

— А без потерь не воюют, старший лейтенант! — отрезал Горобец. — Или ты в кроватке помирать собрался?

Танкисты весело переглянулись, а Ногин, закатив глаза вверх, мечтательно вздохнул:

— И на перинке, с грудастой.

Солодяжников, бледнея, так взглянул на него, что Ногин сразу осекся.

За садочками частила ружейная трескотня, гулко лопались мины. И Андрея захватило тревожное, но в то же время бодрящее чувство близкой опасности, когда все личное кажется мелким, ненужным. А у танков еще рассыпались звонкие переборы гармони.

— Пехота уже двинулась, — сказал Горобец. — Раздумывать нечего. По машинам!

— Идемте, лейтенант, — проговорил Солодяжников глуховатым и неприятным от раздражения тоном. — Война и сама по себе противоречит всякой логике, то есть стремлению понять реальность, а следовательно, и тому, что касается наших же представлений о человеческой мудрости...

XIV

Комья желтой земли летели из-под гусениц. Рев моторов заглушал пулеметные очереди. Андрей слышал только частые щелчки пуль о броню. Курсанты теснее прижимались друг к другу за башней.

Левее на поле виднелись цепи пехотинцев. Они как будто топтались, никуда не двигаясь, хотя было видно, что бегут и многие падают. Фиолетовой искрой по башне танка косо чиркнула зажигательная пуля. И оглушительно, так, что зазвенело в ушах, выстрелила танковая пушка.

«Сейчас, — думал Андрей, — сейчас будут окопы и там враги...»

Мелькнул узкий окоп и в нем присыпанная землей каска.

— Вот они! — закричал Лютиков.

Солдат приподнялся в окопе, но тут же, скошенный автоматной очередью, уронил гранату: взрыв сильно подбросил его тело. Лютиков, навалившись грудью на башню, стрелял, что-то продолжая выкрикивать, но слов Андрей уже не мог разобрать. Танк перегнал бегущего немца с залитым кровью лицом. Он поднял руки, еще надеясь спасти жизнь. А другой танк, катившийся сзади, подмял его гусеницей.

Между окопов уже рвались немецкие снаряды. Танк, раздавивший солдата, дернулся и задымил. С него прыгали на землю курсанты. Из щели танка вырывался огонь. Кто-то вскочил с земли и бежал, пытаясь догнать уходившие машины.

«Солодяжников! — мелькнуло в голове Андрея. — Он был там...»

— Назад! — закричал Андрей, будто его могли услышать.

Курсант с родинкой на подбородке, сидевший между ним и Лютиковым, судорожно дергал головой.

— А-а-а! — через сжатые зубы тянул он.

Пронзительный визг снарядов казался особенно резким. Андрею хотелось заткнуть уши. И тут он по-настоящему оценил спасительную власть земли, на которую можно упасть, где прикроет хоть бугорок...

Танки миновали лощину и катились дальше. Лишь головная машина, на которой не было десанта, развернувшись, помчалась назад, исчезла за холмом. Там опять ударили пушки. И слева, где атаковала пехота, доносился шум боя. От горевших хуторов черными тучами расползался дым.

— Проскочили будто, — сказал Лютиков.

Танк заехал в кустарник у дороги. Откинув крышку люка, выглянул командир танка. Словно удивляясь тому, что здесь есть живые люди, он покачал головой.

— Ну, дела, — сказал он. — Четыре машины подбиты. И капитан Горобец туда вернулся. Будем ждать.

Молодое бледное лицо его покрылось каплями пота. И глаза у него были совсем иные, чем до этого. Когда рассаживал десант на танк, обещая прокатить с ветерком, глаза его живо блестели, а сейчас потускнели, состарились на много лет.

Другие танки остановились поблизости. Звягин без фуражки, с растрепанными волосами махал Андрею рукой. На соседнем танке младший лейтенант Крошка перевязывал раненого.

«Такие потери, — думал Андрей, — всего за несколько минут. И Солодяжникова нет».

Из лощины показалась башня командирского танка.

— Целы! — крикнул танкист и умолк.

Танк остановился. На землю прыгнул Солодяжников. Два танкиста в обгорелых комбинезонах вытащили через люк большое тело Горобца. Следом вылез механик-водитель, который играл в саду на гармони. По его отрывистым фразам Андрей представил, что случилось за бугром. Танк Горобца раздавил две пушки и направился к подбитым машинам, чтобы забрать курсантов и танкистов, которые остались там. А третья, незамеченная пушка ударила по нему.

— Кровь потекла... Стрелка-радиста тоже, — говорил механик, растирая ладонью на щеках пот и слезы.

— Нельзя было возвращаться, — процедил Солодяжников. — Нельзя.

— Давай командуй, старший лейтенант, — сказал губастый танкист. — Кому же еще?

Андрей взглянул на Солодяжникова, думая, что он должен внутренне торжествовать: получилось именно так, как он говорил, а над ним еще смеялись. Но лицо его выражало, скорее, растерянность, на лбу пролегла горестная складка. Обхватив мелко дрожавшие плечи руками, Солодяжников глядел на убитого капитана.

— Зачем же он вернулся? Только из-за нас. Это против логики, — тихо сказал он.

«Да, — отметил про себя Андрей. — Логики тут нет. Для Горобца важнее было другое. Хотя, наверное, он понимал, что, с точки зрения военной логики, не следует рисковать еще одной машиной. Закон товарищества для него был важнее». И самому Андрею это было так понятно, что вопрос ротного казался нелепостью.

— В шахматной игре, — проговорил Андрей, — есть только ходы. А в жизни много другого. Немцы сейчас опомнятся и что-нибудь предпримут.

Солодяжников вскинул голову, посмотрел на молчавших командиров и догадался, чего все теперь ждут от него.

— Постараемся лишить их этого удовольствия. Обмануть надо противника... Да, идти кружным путем.

И, оттого что никто не спорил с ним, а каждое слово воспринималось как приказ, он растерянно замолчал. Как будто ощутив теперь глубокую пропасть, лежащую между способностью критически оценивать чужое решение и необходимостью самому быстро дать окончательный приказ, учитывая и обстановку, и настроение людей, и многие «но», Солодяжников опять взглянул на мертвого Горобца. В его сознании происходила какая-то мучительная борьба, и губы дергались. Недавно еще он считал приказ Горобца лишенным всякой логики, а его настойчивость лишь упрямством, а сейчас, видимо, уже находил этому оправдание. И растерянность в его глазах сменилась выражением твердой уверенности.

Грохот боя перекатывался волнами, однако уже не чувствовалось напора атакующих. Частыми залпами били минометы, резали воздух длинные пулеметные очереди.

— По машинам! — властным и резким голосом крикнул Солодяжников.

XV

Холмистая, с перелесками и болотцами местность тянулась до самого горизонта. Все будто затаилось. Лишь ястреб, распластав крылья, ходил кругами под маленькой тучкой. Сверху ему, наверное, хорошо была видна длинная колонна грузовиков.

Андрей лежал около Солодяжникова под большой сосной и думал, как сейчас танки двинутся с фланга и немцы будут прыгать из кузовов, побегут в другую сторону, где открытый луг и куда нацелены пулеметы.

На изумрудном, чуть колыхавшемся ворсе луга, на фиолетово-синих пятнышках цветов играла роса. Воздух был наполнен утренней холодной синевой.

Колонна грузовиков приближалась, и теперь виднелись отдельные машины, артиллерийские прицепы. Звягин, лежавший в трех шагах от Андрея, нетерпеливо вертел головой и смотрел то на курсантов, то на грузовики, то на большой лохматый диск солнца, всплывавший между розоватых сосен за его спиной.

— Только бы не остановилась колонна, — сказал он. — Медленно едут...

— Разница между людьми еще в том, — проговорил Солодяжников, — что у одних эмоции дают себя знать меньше, у других — больше, а у третьих вообще опережают рассудок. — И, обращаясь к Андрею, тихо добавил: — Вот странно, что я не мог безрассудно полюбить женщину. Хотел испытать это, а не мог...

Андрея удивил его мягкий, даже какой-то застенчивый голос.

— Я думаю, здесь немцы перебрасывают к фронту резервы, — сказал Андрей.

— Надо полагать, — уже сухо буркнул ротный.

Андрей взял у него бинокль. Сильные линзы приблизили тупоносый грузовик. Солдат приподнялся над кабиной, щурясь, глядел прямо в стекла бинокля, а ветер трепал незастегнутый ремешок его каски. Приподнялся еще один, что-то говоря и указывая рукой на луг.

— Куда?.. Эх ты! — послышался сдавленный возглас.

Андрей обернулся, увидел курсанта и Лютикова, бежавшего следом.

— В чем дело? — раздраженно произнес Солодяжников. — Узнайте, лейтенант.

Андрей отполз немного и встал. У тоненькой рябины, обхватив ствол руками, присел курсант с родинкой на подбородке.

— Эх ты! — свирепо вращая белками глаз и тяжело дыша, говорил Лютиков. — Эх...

— В чем дело? — спросил Андрей.

— Да вот Осинский, — Лютиков поморгал ресницами и не совсем уверенно добавил: — Живот у него прихватило... Вставай, вставай! Чтоб живот не схватывало, заранее бегай в кусты.

— Черт бы вас побрал! — сказал Андрей.

— Я и говорю... Комеди франсе будет.

С другой стороны куста выполз бледный Звягин.

— Ну, Осинский, это такое... Как подвел меня! Это такое свинство! — взволнованным шепотом проговорил он. — Совесть у тебя есть?..

— По местам! — оборвал Андрей.

И когда вернулся к Солодяжникову, передний грузовик был уже недалеко. Немцы пели. В шуме моторов Андрей различил слова песенки о Лили Марлен.

— Пора! — Солодяжников махнул рукой.

Тут же затрещали пулеметы. И справа от Андрея, из ямы, у корневища поваленной бурей сосны, звонко хлопнул миномет. А из рощи, ломая деревья, появились танки.

Грузовики наползали друг на друга. И танки, разбрасывая их, давили мечущихся солдат. Некоторые грузовики вспыхивали яркими факелами, горел, растекаясь по земле, бензин.

Солодяжников, побледнев, тер щеку кулаком.

— Не видят! — закричал он. — Пушку не видят... Что же это?!

От заднего грузовика в колонне несколько солдат откатили пушку и разворачивали ее.

— Минометчик, куда глядишь?

— Далече, — откликнулся тот, подбрасывая на ладони мину. — А испробую... Ну-ка все отойдите, не ровен час трубу разорвет.

И на курносом, широком его лице, покрытом рябинками, застыла деловитая сосредоточенность. Верно, так же он говорил сельским мальчишкам, запрягая коня: «Ну-ка, отойдите, чтоб не лягнул».

Мина разорвалась возле пушки. Кто-то там упал. Андрея поразила выдержка немецких артиллеристов. Ствол пушки двигался, нащупывая танк. Но разрыв второй мины накрыл пушку и артиллеристов белым дымом.

— Ура! — крикнул Звягин и, вскочив, побежал.

Остальные курсанты бросились за ним.

— Что? — произнес Солодяжников. — Безобразие... Назад!

Его команду никто не услышал.

— Безобразие, — повторил Солодяжников, торопливо вытаскивая из расстегнутой кобуры наган. — Идемте, лейтенант.

В дыму мелькали фигуры курсантов. Гулко щелкали отдельные выстрелы, рвались в грузовиках патроны.

Андрей подхватил немецкий автомат, лежащий возле убитого толстяка офицера. Заметив мелькнувшую каску около рубчатых шин грузовика, он выпустил длинную очередь. И затем увидел, как Лютиков старается открыть дверцу перевернутого, исковерканного «мерседеса». Танки остановились. Где-то еще строчил автомат, разорвалась граната...

Андрей добежал к пушке. Воронка от мины темнела подле лафета. Артиллеристов раскидало взрывом. Унтер-офицер с двумя медалями на груди сидел у пушки, сжимая ладонями голову. Куртка возле левого плеча была разорвана и пропиталась кровью. Неподвижные, точно затянутые пленкой глаза смотрели на русского лейтенанта.

Андрей вытащил из его кобуры парабеллум. И красивое, с резко очерченными губами лицо унтер-офицера исказило злобное выражение.

— Schieb, — хрипло сказал он, — schieb, Iwan!{28}

Они глядели друг на друга с одинаковой непримиримостью.

— Ты уж свое получил, — сказал Андрей и, повернувшись, зашагал назад.

Дым стелился над лугом, окутывая трупы, раздавленные пушки. Из-за обломков грузовика появился Лютиков, таща ранец. Он дымился весь — не то затлела одежда, не то пропиталась так дымом, что казалось, горит, но лицо сияло блаженной улыбкой.

— Консервы набрал. Шарман будет!

Танки стояли на обочине дороги. Хлопали крышки люков.

— Ногин, — кричал один танкист, — цыганская твоя душа! Чего вертелся перед носом? Ей-богу, лупану, как еще задумаешь перед носом вертеться.

— А ты не отставай, — хохотал, стоя на башне, командир с цыганским лицом. — Чисто мы их разделали.

Около его танка курсанты складывали немецкие пулеметы, гранатометы, автоматы.

Солодяжников отчитывал Звягина:

— Все могли нам испортить! Все! Нетерпение? А вы командир?! Если повторится — отстраню.

Младший лейтенант Крошка, добродушно ухмыляясь, глядел на растерянного Звягина.

— Раненые немцы есть. Что делать? — проговорил он.

— Что? — выкрикнул Солодяжников. — Как что?

— А, черт с ними, — беспечно махнул рукой Ногин.

Лютиков уже пристраивал за башней этого танка ранец.

— Так, — решил Солодяжников. — Все оружие забрать! И по машинам...

XVI

Русские танки давно скрылись за деревьями, а унтер-офицер Густав Зиг все еще не мог опомниться. Невероятным казалось то, что он жив. Кругом догорали грузовики, лежали трупы, а он уцелел. И безмерная радость спазмой перехватила горло... Он ощупал плечо, убедился, что рана касательная, и встал.

Лежавший, точно мертвый, неподалеку в кювете солдат шевельнулся, поднял голову.

— Сюда! — крикнул Густав.

Тот огляделся, быстро вскочил на ноги. Этот невысокий, коротконогий солдат легко был ранен в щеку, кровь залила ему подбородок, и он кривил толстое, рыхлое лицо.

В дыму появились еще фигуры. Услыхав крик, они подходили к разбитой пушке. Густав насчитал шесть человек. Все они были ранены.

— Прятались, недоноски! — выкрикнул он. — Бросили оружие... Кошачье дерьмо! Хотели сдаться иванам?

— Тут никто не сдавался, — хмуро проговорил коротконогий солдат. — Я думаю, господин унтер-офицер, что русские просто удрали, — нос его задвигался, а в глазах блеснули хитроватые огоньки. — Мы отбились.

— Ах вот как! — опешил Зиг. — Имя?

— Рядовой Клаус Лемке, господин унтер-офицер. Я из Саксонии. Нам пастор часто говорил: если в твою шкуру воткнется колючка, не брыкайся, иначе она уйдет еще глубже.

— Ищите других раненых, — приказал Густав. — Оружие найти! Быстро!

Солдаты разошлись искать живых еще товарищей и винтовки.

Зиг направился к легковой машине, в которой ехали офицеры. Машину перевернуло взрывом снаряда. Внутри изрешеченной осколками кабины застыли мертвецы. У командира батальона снесло полчерепа, и как-то нелепо было видеть на его укороченном лице франтоватые, аккуратно расчесанные усики. Зиг нашел чей-то пистолет, засунул в свою кобуру. Он прошел еще немного по дороге и наткнулся на лежащего кверху лицом Рихарда Крюгера, товарища детства. Штык ударил ему в горло, и вокруг дырки спеклась черная кровь.

— Тебе не повезло, Рихард, — пробормотал Зиг. — А Паула еще не знает, что стала вдовой.

Ему вспомнилась та ночь, когда Паула, лежа рядом с ним, обнимая его, деловитым голосом заявила, что будет женой Рихарда. «Только дуры выходят замуж по любви, — сказала еще она. — Любить — значит быть рабыней, а не госпожой. Я узнала это с тобой...»

Она сбросила одеяло, встала на колени и ладонями провела по животу, бедрам, как бы позволяя ему любоваться своим гибким, молодым телом, а затем дрожащими руками обхватила его голову, прижала к своей груди, пахнущей ландышами.

«Да, — подумал Зиг, — известие о смерти Рихарда ее не слишком огорчит...»

Вспомнилось ему и то, как Рихард уже во время войны, получая от нее письма, говорил: «Ты не представляешь, до чего Паула наивна. Я думаю, раньше она даже ни с кем не целовалась».

— Господин унтер-офицер, — сказал подбежавший Лемке, — на дороге бронетранспортер.

Бронетранспортер медленно ехал от леса, и кто-то с него разглядывал место побоища.

— Это наш, — ответил Густав.

— Есть приказ, господин унтер-офицер, — добавил заискивающим тоном Лемке, — тем, кто выиграл бой с русскими танками, предоставлять недельный отпуск.

«Он, пожалуй, неглуп», — думал Зиг.

— Лемке, вы уверены, что русские испугались?

— Уверен, господин унтер-офицер, — быстро доложил тот. — Русские отступили.

— Ладно, — усмехнулся Зиг и, понизив голос, добавил: — Растолкуй всем это. Эти молокососы еще сболтнут лишнее.

— Я давно заметил, господин унтер-офицер, люди в отдельности бывают умнее, чем все общество.

— Как это понять, Лемке?

— Даже молокососы, господин унтер-офицер, не кусают титьку, в которой есть молоко, — выкатывая круглые глаза, отчего лицо его приняло бравое и глуповатое выражение, уточнил солдат.

Бронетранспортер подъехал и остановился.

— Что случилось? — крикнул, высовываясь над бортом, гауптман с седыми висками и крючковатым носом.

— Нас атаковали русские танки, — доложил Зиг.

— Проклятье! — выругался офицер. — Куда ушли, сколько их?

Густав объяснил все, и тот начал по рации говорить с каким-то штабом.

— Вам приказано ждать здесь! — снова крикнул он. Бронетранспортер, развернувшись, уехал.

Два солдата на шинели волокли останки раздавленного танком офицера. Громко икнув, Лемке отвернулся. Лицо его стало бледно-серым, точно под кожей разлили свинец.

— Что за нежности? — спросил Зиг.

— Это наш лейтенант. У него трое детей, имение в Саксонии, — отозвался Лемке, приседая у колеи, выдавленной гусеницей танка.

Густав подумал о том, что и у Рихарда под Берлином есть имение, а теперь ему ничего не надо. Паула станет хозяйкой всего, что упорно долгие годы наживали Крюгеры спекуляцией и торговлей.

Втайне Густав завидовал богатству Рихарда и всегда при нем старался как-то доказать превосходство своего ума. И когда Паула стала женой Рихарда, у него даже не возникло угрызений совести за то, что скрыл от товарища их прежние отношения: для сильной личности это ненужный хлам, который бывает помехой на пути к цели. Глядя и сейчас на труп Рихарда, он лишь удивлялся мелочности своего прежнего глупого тщеславия в сравнении с тем великим, что предстояло осуществить на полях России, то есть победить и стать господином мира.

«Но все имеет смысл лишь при жизни», — подумал он.

Опять на дороге показался бронетранспортер, сопровождавший две легковые машины. Почти на ходу, едва шофер притормозил, выпрыгнул командир дивизии — еще моложавый, с едва заметной сединой на висках, получивший генеральские погоны из рук фюрера в Париже.

— Мой бог, — пробормотал он, увидев страшный ряд мертвецов и только несколько живых солдат.

Из другого «мерседеса» выбрался коротенький, толстый майор с заспанными, укрытыми в жирных складках век глазами.

— Смотрите, Ганзен... Это мой лучший батальон. Это рыцари, добывшие фюреру Париж, — сказал генерал таким тоном, будто и майор повинен в катастрофе.

Ганзен лишь слегка кивнул и равнодушным, ничего не выражавшим взглядом посмотрел на трупы, на обломки грузовиков, кое-где еще слабо дымившиеся, на следы гусениц в траве, и глаза его уперлись в унтер-офицера.

— Хайль Гитлер! — крикнул Зиг.

Он доложил генералу о нападении русских танков и о завязавшемся бое. Зиг не говорил, как протекал этот бой, но сам вид унтер-офицера в измазанной грязью куртке с двумя медалями, с забинтованным плечом, спокойным, твердым взглядом убеждал, что схватка была отчаянной и жаркой.

Генерал крепко пожал руку унтер-офицеру.

— Вы будете представлены к награде, — сказал он. — Благодарю за мужество!

Ганзен же молча наклонился, подобрав окурок русской папиросы, внимательно осмотрел его со всех сторон.

— Я полагаю, генерал, встреча с этим батальоном для русских оказалась неожиданной, — майор взглянул на унтер-офицера, — русские танкисты имели другую задачу.

XVII

Самолет подлетал к Берлину. Внизу мелькнули бетонные линии Темпельхофа и ангары. Густав считал, что ему здорово повезло: командир дивизии сам распорядился выписать отпускной билет, да еще нашлось место в этом четырехмоторном санитарном транспортнике. Отделаться царапиной, когда разгромлен батальон, и через день ходить по Берлину — это ли не удача!

На подвешенных, раскачивающихся носилках лежали раненые. Возле Густава пристроился другой отпускник, тоже унтер-офицер, в маскировочной куртке, с худым лицом. У него были плутоватые глаза и запавший, как у старухи, рот. Большой, туго набитый ранец он держал на коленях.

Через иллюминатор Густав увидел на зеленом поле эскадрильи «юнкерсов» и «хейнкелей». Люди около них казались букашками.

«Люди изобретают машины, — подумал Густав, — чтобы стать могущественнее, и все больше попадают в зависимость от собственных творений. Надо высказать такую мысль отцу... это по его части».

Колеса мягко толкнулись о бетон аэродрома.

На носилках беспокойно завозился ефрейтор, у которого был перебинтован живот. Его матово-желтое лицо с обострившимся носом покрылось розовыми пятнами.

— Уже прилетели? — спросил он. — Уже?

— А ты что думал, — ответил фельдфебель, приподнимаясь на локте. Одна нога фельдфебеля по колено была отнята, и туловище оттого выглядело необыкновенно массивным. — В госпитале долечат, и все.

— Лучше бы меня убило, — простонал ефрейтор.

— Вот кретин, — буркнул фельдфебель, тараща маленькие глаза. — Ногу оторвало, да и то живу.

— Вместо ног протезы делают. А я? Мне же двадцать лет. Весной только женился...

Лишь теперь Густав разглядел, что у того ранение в пах и ноги он держал широко раздвинутыми.

— И тебе протез сделают, — ухмыльнулся фельдфебель. — Какой угодно. На батарейках... Включил и хоть пять жен имей...

Другие раненые засмеялись.

— Скоты! — истерически крикнул ефрейтор. — Грязные скоты... Зачем я теперь жене? Я ведь люблю ее! А она уйдет... Пусть меня отправят на фронт!

К самолету подъехали госпитальные автобусы. Густав первым спустился по трапу. После тяжелого запаха йодоформа берлинский воздух казался чистым и холодным. Аэровокзал был далеко. Чтобы не пугать видом искалеченных тел ожидавших у аэровокзала пассажиров, санитарные «кондоры» приземлялись на запасных дорожках.

Густава догнал унтер-офицер в маскировочной куртке.

— Ну, приятель, вот мы и дома, — он засмеялся. — А тому ефрейтору не повезло. Если снова отправят на фронт, уж он задаст перца русским... Ты что налегке? Было же много трофеев.

— Не до этого, — сказал Густав.

— Я кое-что прихватил, — он вскинул на плечо туго набитый ранец. — У меня дочка, шестой год ей.

Мимо них прошли летчики, небрежно козыряя в ответ.

— Видал? Гордецы какие. А одеты? И кормят их не то что нас. Почему? — он плюнул на палец и, как бы считая деньги, потер его другим. — Все из-за этого. Чтобы летчика обучить, надо тысяч пятьдесят марок. Да «мессершмитт», наверное, тысяч полтораста стоит, а «юнкерс» полмиллиона. У нас цена другая: обмундирование марок пятьдесят, автомат — двадцать пять. Вот и цена...

— Ты как министр финансов! — сказал Густав.

— Будь я министром, то пехоте давал бы все лучшее.

— Я еще соглашусь, — кивнул Густав, — но летчики вряд ли...

Тот взглянул на него и захохотал:

— Давай лапу. Рихард Хубе из полковой разведки. А был контролером на железной дороге.

«Еще один Рихард, — улыбнулся Густав. — Сегодня же навещу Паулу. Как она встретит?»

— Мой кит{29} в старом городе, — объяснял Хубе. — На Луизенштрассе. Если забредешь, то разопьем бутылочку.

У выхода с поля их остановили. Толстый шипс{30}, рассматривая отпускные удостоверения, недовольно проговорил:

— Что вы еще возитесь там, в России? Давно пора взять Москву.

— Как захватим, обещаю переслать шкуру медведя, господин фельдфебель, — сказал Хубе. — Адреса только нет.

— Что-то очень ты добрый, — шипс подозрительно уставился на Хубе. — Где я видел тебя?

— Позвольте доложить, господин фельдфебель. Работал контролером на электричке. И все безбилетники знали меня в лицо. Особенно те, которых штрафовал.

— Но, но! — багровея всем квадратным лицом, закричал шипс. — Как стоишь, телячий хвост!.. Почему заговорил о шкуре медведя?

— Я же чувствую настоящий германский дух. Лишь долг службы не позволяет вам быть на фронте, — вытягиваясь, отрапортовал Хубе.

— Ну ладно, — смягчился шипс. — Адрес простой: комендатура Темпельхоф, Вернеру Гассе. Не забудь.

Он проводил их до автобуса и распорядился не ждать других пассажиров, а сразу везти фронтовиков.

— Храни нас бог и добрый фельдфебель, — смеялся Хубе. — Главное, сказать человеку то, что сам он хочет услыхать. И будет он считать тебя мудрейшим из мудрых. Я заметил сразу, как этот пивной бочонок глядит на мой ранец. Заставил бы вытряхнуть и к чему-нибудь придрался. Конфискация в пользу рейха. Эта жаба не упустит случая погреть руки...

Улицы Берлина выглядели нарядными от блеска офицерских мундиров, радостных улыбок женщин в коротких, будто туники, платьях. За витринами магазинов над колбасами, окороками, рулонами тканей висели портреты Гитлера, как бы символизируя, что изобилие дал он. В Тиргартен-парке мальчишки и девчонки, вытянув правые руки, маршировали под барабанный бой с развернутыми знаменами. Старушки умиленно глазели на воинственную юность нации. Затем Густав увидел поврежденные бомбами дома и группы военнопленных, под охраной эсэсовцев разбиравших камни.

— Смотри, смотри, — бормотал Хубе. — Авиация работала. Где же наши хваленые истребители? Тебе это нравится?

Густав лишь покачал головой. Он полтора года не был тут и сейчас испытывал чувство неожиданного возвращения к детству. Вот улицы, где ходил еще держась за руку матери, вот чугунная ограда кирхи, где, убегая от сторожа, разодрал штаны и где затем встречался с Паулой. Война как бы отодвинулась, а воспоминания юности приобрели новую значимость.

— Тут я сойду. Мой дом за углом, — сказал он и, попросив шофера остановиться, выскочил из автобуса.

— Жду в гости! — крикнул Хубе.

Прохожие с любопытством оглядывали торопливо шагавшего унтер-офицера, его боевые медали, черную повязку, на которой у груди висела левая рука. Он подошел к дому, взбежал по крутой, истертой подошвами, лестнице и, уже надавив кнопку звонка, подумал: «Отца, конечно, нет. Следовало бы зайти к привратнице».

Он хотел спускаться, но тут услыхал знакомое шарканье ног, и дверь открылась.

— Унтер-офицер Зиг прибыл в краткосрочный отпуск, — весело доложил Густав.

— Мой мальчик!..

Вид у отца был растерянный, точно ждал он совсем другого человека и подготовился к встрече, а теперь не знал, как быть. Старый Зиг не отличался нежностью, ко сейчас под коричневыми сморщенными веками блеснули слезы. Его низенькая, до плеча Густаву, фигурка в широком домашнем халате качнулась навстречу и отпрянула.

— Ты ранен? — испуганно проговорил он.

— Царапина, — успокоил Густав. — Такие пустяки раной не считаются. Доброе утро!

— Ах, Густав, мой мальчик! — легонько, так, чтобы не коснуться повязки, отец обнял его. — Я хорошо знаю эти пустяки. Ты и маленьким не жаловался, если больно... Сыворотку ввели?

— Все как надо. Через три дня засохнет, — сказал Густав, проходя в комнату. — А ты как?

— Как все, — ответил старый Зиг, перебирая вздрагивавшими пальцами борта халата. — Нет, Густав, я покажу тебя профессору-хирургу.

— Лишнее, отец. А чашку кофе я бы выпил.

— Да, да... У меня есть аргентинский. Берег на всякий случай. Ты возмужал, Густав. И не обращай внимания на мои слезы. Одиночество делает людей неврастениками.

«Ничего не изменилось. И привычкам своим отец не изменяет, — думал Густав, увидев на письменном столе, заваленном книгами, медицинскими справочниками, рукописями, вынутую из футляра скрипку. — Как обычно, вместо утренней зарядки он играет хоралы Баха. Наверное, по-прежнему говорит всем, что душевный ритм определяет физическое состояние».

Ему вспомнилось, как еще ребенком он просыпался от спокойно-торжественных звуков, как ворчала мать из-за этого. И вдруг он понял: отец уже не суровый, бесчувственный монумент, каким представлялся в детстве; это сломленный годами человек, осколок поколения, снесенного на кладбище. От такой мысли у него щемяще запершило в горле.

— Ты прекрасно выглядишь, отец, — сказал он.

В квартире все было, как прежде: и маленький продавленный диван, и пузатый старинный шкаф, и лепные тарелки на стенах. Но и еще что-то новое, незнакомое, чего не должно быть здесь, ощутил Густав.

— Исследованиями занимаешься? — проговорил он, взяв со стола книгу. — Ого!.. «Жизнь великих людей». Читаешь это на досуге?

— Нет, Густав, — отец помолчал, и в глазах его мелькнуло какое-то смятение. — Меня интересуют эпидемии безумств... Ты устал, мой мальчик. Не стоит об этом говорить.

— Конечно, — засмеялся Густав. — Я просто никогда не слыхал о таких эпидемиях. Веселая картинка, если массы людей сходят с ума.

— Да... Но сами они этого не понимают, — отозвался старый Зиг, насыпая в кофейную мельницу зерна. — Они уверены, что лишь им доступна истина. В этом различие. Хотя и в клинике за многолетнюю практику я не встречал больного психозом, осознающего болезнь. Ах, Густав, как я рад тебя видеть! Все-таки скажи: очень болит плечо?

— И не чувствую. Давай-ка сюда мельницу. Молоть зерна всегда было моей обязанностью.

Пока варилось кофе, отец спрашивал его о боях, о том, как заслужил медали. Он показал и свою медаль, отыскав ее в ящике. На серебряном литье была дата: «1916 год».

— А никогда не рассказывал мне, что воевал, — удивился Густав. Попробуй знать своих родителей...

— Как видишь, я и в этом кое-что смыслю. Тогда мы хотели кончить с войнами. Дети вначале учатся у тех, кто породил их, затем относятся к делам родителей с усмешкой. Хотят по-своему переделать мир.

Расставляя маленькие фарфоровые чашки, отец внимательно поглядел на него.

— Мы не виделись полтора года, мой мальчик, — сказал он так, будто вдруг усомнился, что некогда сморщенный розоватый комочек превратился в этого унтер-офицера с горделиво-красивым лицом.

— Сахару тебе, конечно, две ложки?

— Можно три, — улыбнулся Густав.

— Я очень боялся за тебя, — снова начал отец.

— Война, — проговорил сын, отхлебывая ароматный крепкий напиток. — Но мы скоро разделаемся, будь уверен. Ошибка не повторится: великая Германия — уже факт.

— Национал-социалистский идеал, — уточнил отец.

— Всякий идеал не просто деятельность сознания, — заметил Густав. — Он вытекает из реальных фактов, которые накапливаются и требуют изменений существующего порядка.

Старый Зиг, упираясь руками в стол, тяжело поднялся.

— Но кем определяется реальность? Богов делают ведь служители. Я повидал концлагерь...

— Ты?

— Да, мой мальчик. Как эксперт. Даже трудно все это объяснить.

— Понятно, — усмехнулся Густав. — Там ананасами не кормят. Это враги нации, отец. Еще в законах Ману на заре цивилизации самое жестокое наказание было за критику властелина. Язык протыкали раскаленным гвоздем и бросали в яму со змеями.

— А теперь это называется «разумной утилизацией материала», Да, да! И ученые занимаются тем, как быстрее перерабатывать трупы. Ведь по химическому составу человек не отличается от животного. А экономически — громадная выгода, ибо заключенные все могут делать сами, пока их тоже не переработают. Один мой коллега рассчитал цикличность...

— Да он просто шутил, — усмехнулся Густав.

— На основе психологической формулы: если другим хуже, значит, мне еще хорошо, — как бы не слыша его, говорил отец. — Но, Густав, это же моя формула. Я открыл ее как переходное состояние от здорового к больному мышлению. А они ее использовали, чтобы превращать людей в говорящих скотов. Это ужасно!

— Ты сгущаешь краски, — проговорил Густав.

— Ведь наше сознание — только реакция мозга на полученную информацию. И мы не осознаем самой реакции, поэтому трудно угадать, к чему она приведет. За тысячелетия были созданы основы культуры. Но если разрушить это... Знания, даже глубокие специальные знания — еще не культура!

— Чем же тогда определяется культура? — спросил Густав.

— Мерой добра, которое творит человек.

— Но то, что для одних добро, для других может быть злом.

Старый Зиг отшатнулся, будто увидел непреодолимую преграду.

— Я лишь врач. Моя область — психогенные реакции. Фанатизм — это не убежденность, а болезнь, еще мало изученная. Ее порождает стремление уйти от нерешенных проблем. Люди забывают, что не только мозг управляет поведением, но и поведение дает отпечатки на сознание, которые необратимы.

Густав удивленно смотрел на отца — эти мысли противоречили реальности войны. Дряблые щеки отца тряслись, локти раздвинулись, точно подрезанные крылья у птицы, не способной взлететь.

— Да... Извини, мой мальчик. Как нелепо тебя встретил после разлуки... Мне трудно сдерживаться.

— Нервы? — спросил Густав.

— Все вместе... И нервы, — кивнул отец. — Уже пора идти в госпиталь. Я быстро вернусь.

— А я посмотрю Берлин, — сказал Густав.

XVIII

— Густав?.. Мой бог!

— Хайль! И добрый вечер, Паула.

— Ты один? — голос у нее был тихий, но вместе с тем напряженно-растерянный.

— Да, — Густав разглядывал ее тонкое, нервно подвижное смуглое лицо, как бы окутанное дымкой светлых волос. Никогда и не думал он, что Паула может стать такой элегантной. Голубовато-серый костюм с фиолетовыми жилками плотно облегал худощавую, высокую фигуру Паулы, точно продолжая линии длинной шеи и подчеркивая высокий бюст.

Веранда дома Крюгеров была обращена к озеру. И за плечами Паулы темнела гладь воды, окруженная соснами.

— Как неожиданно... А я хотела уйти. На Глинике{31} будет интересно, — проговорила она. — Что с твоей рукой?

— Это пустяк.

— Конечно, Рихард передал записку. Он шлет письма через день и советует, как вести хозяйство.

— Рихард убит.

Брови Паулы дрогнули, а улыбка, точно она ее медленно проглатывала, сходила с губ. В призрачном вечернем свете шея и лицо ее, казалось, начали леденеть, источать холодок. И зеленоватые глаза тоже стали прозрачно-холодными.

— Так не шутят, Густав.

Густав молчал... Паула опустилась в шезлонг, медленно достала сигарету из расшитой бисером сумочки. Теперь он видел ее длинные ноги, где чуть выше левой коленки была хорошо знакомая родинка. Густав отчетливо вспомнил, как познакомился с ней...

Он уплыл далеко от берега на этом озере и заметил голову. Девушка захлебывалась. Когда он подплыл, она схватилась за его шею. Густав растер ей сведенную судорогой ногу.

«Ого! — проговорил он тогда. — И с такими ножками вы решили утонуть?»

Мокрой ладонью незнакомка вдруг больно хлестнула его по щеке. Густав разозлился, поплыл от нее к берегу. Она плыла рядом. Так же рядом легла на пустынном пляже. Густав долго молчал, и она сама заговорила:

«Меня зовут Паула... А вы не из породы каменных людей?»

«Знаете ли, — ответил Густав, — у меня свойство хамелеона. Если рядом что-то холодное, то и я делаюсь камнем». И опять заработал пощечину. «Черт возьми! — крикнул он. — Это вам не пройдет». Обхватив девушку, он старался поцеловать ее. Она вырывалась, колотила его по спине и сама нашла его губы...

Теперь Паула отчужденно, холодно смотрела на него.

— Как это было с Рихардом, тебя интересует? — спросил Густав.

— Он что-нибудь узнал? Узнал, что я и ты...

— Нет, — сказал Густав и одновременно подумал: «Вон что ее беспокоит — мещанская добродетель».

— Бедный Рихард!

— Что же делать? — проговорил Густав. — Будущего не угадаешь... Ты выбрала Рихарда...

— Выбрала?! Но разве ты удерживал меня? — она щелкнула зажигалкой-пистолетиком, и глаза ее стали розовато-злыми, а в уголках под веками блеснули слезы.

— Рихард любил тебя, — сказал Густав. — А он был моим другом...

«Я вру, и она знает, что вру, — неожиданно подумал он. — Свою расчетливость люди непременно хотят прикрыть великодушием или какими-то неизбежными обстоятельствами».

Злясь уже на себя, он с неприкрытой жестокостью начал говорить о том, как танк раздавил ступни ног Рихарда, а потом русский солдат еще воткнул ему штык в горло. Густаву хотелось, чтобы она завыла от ужаса, чтобы поняла, как ему чудом довелось уцелеть.

— Не надо, Густав... Хватит, — шептала она, заслоняя глаза ладонью. — О чем Рихард говорил перед этим?

— О коровах... Говорил, надо часть коров осенью продать, и это зимой даст выгоду на кормах, — усмехнулся Густав. — И еще говорил, что хорошо тебя знает. Ему даже не приходило в голову беспокоиться о верности жены...

— Если тебе хочется показать, каким умеешь быть грубым, то я это знаю, — сказала Паула тихо и так, что Густав осекся. — Рихард был со мной счастлив. Если человеку дают счастье, неважно ведь, что за этим: искренность или обман. Это значит много только для женщины, когда она любит. Нам всегда приходится думать и о будущем...

— Хм, — пробормотал Густав.

Лицо этой новой для него Паулы как бы заранее воспрещало дерзить. Да и знал ли вообще он Паулу? Знал когда-то лишь тело и находился в присущем для многих заблуждении, что постиг все. Их роли явно переменились: тогда он смеялся над ее грубыми манерами, а сейчас она с холодной вежливостью отчитала его. Он испытал вдруг горечь невозвратимого. А опыт всегда толкает человека к размышлению.

— На фронте смерть — обычное дело, — сказал Густав. — Вместо Рихарда мог быть я. Правда, каждый уверен, что именно его не зацепит — без этой уверенности трудно воевать. И мы там грубеем. Не так-то легко говорить мне о Рихарде. Но это случилось. Прошедшего нельзя изменить. Оно лишь накладывает отпечаток на нас, делает нас умнее или глупее, а жизнь продолжается.

Паула ответила кивком, деловито морща лоб и раздувая тонкие ноздри. Затем она встала.

— Я не из слабонервных, Густав... Но все как-то сразу. И я уже вдова...

— Какие сигареты у тебя? — спросил он.

— Что?

— Сигареты?

— А-а... Это «Райх»... Пожалуйста, кури.

— Нет, спасибо. Я ведь не курю.

Запах дыма напомнил Густаву то, что казалось непонятно-чужим дома, пока разговаривал с отцом. Там был этот запах. Кто-то курил перед самым его приходом, и отец долго не открывал дверь, наверное, выпроводил гостя черным ходом. Женщина?.. И, очевидно, молодая, если курит. Старик здорово растерялся, а потом эта философская беседа...

Повернув голову, Паула смотрела на озеро. У берега началось факельное шествие. В темной воде отражались сотни зыбких огней. Легковые машины и автобусы съезжались к пляжу.

Над Берлином вдруг полыхнули цветным ковром сотни ракет, гулом прокатился артиллерийский залп.

— Что такое? — вздрогнул Густав.

— Салют, — не двигаясь, ответила Паула. — Заняли большой русский город...

О чем думала Паула, какие мысли вызвало сообщение о гибели Рихарда? По ее невыразительным сейчас, как бы остановившимся глазам нельзя было угадать.

— Я не стану вдовой из плохой мелодрамы, — тихо, дрогнувшим голосом сказала Паула. — Нет... В такое время нельзя и женщинам проявлять слабость... Надо быть твердой!.. Идем к озеру.

У приземистого коровника Густав заметил женщин.

— Иностранная рабочая сила?

— Ленивые полячки, грязные француженки, — уронила Паула брезгливым и тихим голосом. — Рихард не хотел, чтобы здесь работали мужчины. Я все делала так, как он хотел.

— А чем занимаешься?

— Я работаю в госпитале. Это бесплатные дежурства. Помощь армии.

Представление на Глинике уже началось, когда они подошли к берегу. Толпа заполнила весь пляж. Гремели литавры, факельщики кольцом стояли у большого деревянного шара. На этот шар взбирался мускулистый юноша. Кожаный широкий ремень с бляхой, прикрывавший нижнюю часть его живота, и солдатский шлем усиливали впечатление от мощи атлетической фигуры. В дымном отсвете пламени факелов шар начал поворачиваться, выявляя земные материки, расписанные красками. А этот юноша — древнегерманский бог отваги Тор, неумолимый, стремительный, — шагал по лику Земли босыми ногами, то падал на колено, изображая раненого воина, то душил невидимых врагов. Рокот литавр, барабанов как бы сопровождал каждое движение его на фоне озера и укрытых темнотой холмов, где тоже, казалось, двигаются тени. Позади был город, затемненный, душный. Небо там озарялось и гасло, в каких-то цехах плавили металл, чтобы делать танки, автоматы или снаряды. А от густой синевы озера веяло легкой свежестью, упругим шорохом волн, как и сотни лет назад...

Толпа сдвинулась плотнее, застыла. Густав видел лица с отраженным в зрачках светом факелов. Многие женщины были в трауре по сыновьям или отцам, которых унесла война. Около легковых машин стояли дипломаты. Молодая японка в цветастом кимоно, будто куколка, покрытая красивой накидкой, зачарованно глядела на могучего тевтонца.

Густав слышал частое дыхание Паулы, щеки ее побледнели.

И вот к Тору, изнемогавшему от битвы, двинулись валькирии. Они точно рождались из пламени факелов одна за другой — нагие, с распущенными волосами, — символизируя чистоту, долг и верность. Качались острые, тугие груди, по спинам и ногам скользили багровые пятна. Факельщики тоже ритмично двигались. Валькирии одели на Тора упавший шлем, как бы придали его мускулам новые силы... Истерически вскрикнула какая-то женщина. Ревели литавры, что-то поднималось из глубин души, жестко-торжествующее, и зрители словно превращались в участников массовой пантомимы.

— Это показать бы фронтовикам, — сказал Густав. — Этих валькирий... Откуда они?

Паула не ответила, только скользнула затуманенным беспомощным взглядом по его лицу, будто пытаясь найти решение какого-то мучительного вопроса.

— Ты не понимаешь, Густав, — сказала она немного позднее. — Не понимаешь, что значит муж... Ему всегда отдают больше, чем только любимому человеку... даже если и не любят... Любовь — это одно, а жизнь — совсем другое... Ты отомстишь за Рихарда?

В ее глазах опять появился розовато-злой блеск, может быть, оттого, что там отражались огни факелов...

— Да, — проговорил Густав. — Откуда эти валькирии?

— Из организации «Сила через радость»{32}, — ответила Паула, беря его под локоть.

XIX

В тылах наступающей группы армий «Юг» действовали какие-то отряды русских. Поначалу все эти отряды штаб группы армий принимал за уцелевшие после разгрома части советских дивизий. Но затем на картах стали вырисовываться пути рейдов. Иные отряды двигались не на восток, а в противоположную сторону, громя обозы, пехотные резервы, отбивая военнопленных и пополняясь ими. К тому же начали поступать сведения, что каждую ночь выбрасываются на парашютах десантники.

Эта совершенно неожиданная тактика обеспокоила фельдмаршала фон Рундштедта не меньше, чем контратаки, предпринятые русской армией на северном фланге, и одновременные удары с юга двух почти окруженных группировок.

Всю жизнь Рундштедт либо воевал, либо готовил солдат и разрабатывал в генштабе будущие операции войск. Его мозг привык судить обо всем с точки зрения военной целесообразности. О солдатах — бывших рабочих, студентах, ученых, а теперь одетых в форму, сведенных в роты, он думал примерно так же, как думает банкир о монетах, ссыпанных в тугие мешки. Каждая монета имеет небольшую ценность, а вместе они составляют капитал, который нужно расходовать умело и осторожно. И теперь эти солдаты гибли далеко от фронта.

Сознавая, что ослабит кулак прорыва, и рискуя вызвать недовольство Гитлера, требовавшего скорее захватить Киев, фельдмаршал еще ночью приказал Клейсту выделить танки, а командующему воздушным флотом — эскадрильи самолетов для уничтожения действовавших в тылу немецких армий русских отрядов.

Рундштедт принимал утреннюю ванну, когда Гитлер вызвал его к телефону. Адъютант передал фельдмаршалу трубку. Из далекой ставки в Растенбургском лесу голос фюрера доносился не очень явственно, но чувствовалось все-таки его скрытое раздражение. По своему обыкновению, Гитлер вначале разъяснил то, что фельдмаршал знал гораздо лучше, а именно положение группы армий «Юг».

— Группа армий «Центр» продвинулась далеко вперед к Москве. Флангу теперь угрожают русские дивизии, еще не смятые под Киевом.

Сидя в походной ванне и глядя через прозрачно-зеленоватую, окрашенную хвойным экстрактом воду на свои длинные, худые ноги, оплетенные узловатыми толстыми венами, Рундштедт усмехнулся:

«А командующему армиями «Центр» фюрер ставил в пример обход русских под Уманью, выполненный мною. Он умеет породить зависть генералов друг к другу. Это старый, но безошибочный ход — один из рычагов, обеспечивающих служебное рвение».

— И вместе с тем, — доносился баритон Гитлера, — наметилась возможность, которую судьба дарит в редчайших случаях: одним ударом ликвидировать целый русский фронт, на триста километров охваченный с фланга. Эту возможность русское командование любезно предоставляет нам. Как и предполагал я, решающее значение для исхода войны обрело южное направление... Вы поняли меня, Рундштедт?

«Ага, — подумал фельдмаршал, — именно это я говорил недавно».

Ему стало ясно, что раздражение фюрера относится к тем генералам, которые настаивают быстрее захватить Москву и не видят стратегической опасности удара по группе армий «Центр» с юга.

— Вы поняли? — повторил Гитлер.

Фельдмаршал торопливо поднялся, расплескивая воду. Его сухое, костлявое тело с пучками белых волос на узкой груди, шрамом на дряблом животе вытянулось.

— Да, да! — крикнул он.

Взгляд Рундштедта скользнул по этажерке, где остались еще затрепанные русские школьные учебники, по висевшему на стуле у печи мундиру с тремя рядами орденов, на которых сверкали алмазы, по широкой деревянной лавке, где стояли его вычищенные до зеркального блеска сапоги. Раньше в этом домике жил учитель, но всех людей из села куда-то выселили. Фельдмаршал занял этот дом, а в школе напротив обосновался штаб группы армий «Юг». За окном глыбой высился бронетранспортер личной охраны фельдмаршала. Где-то поблизости ревели моторы танков.

— Одновременно атакой на севере, — продолжал Гитлер, — захватим Ленинград, этот символ их революции. А потом будет Москва. И русские совершенно потеряют надежду. Тогда именно выявится фактор славянского характера: «рад до небес, огорчен до смерти...»

Кончив разговор, фельдмаршал отдал трубку адъютанту и еще минуту стоял неподвижно. Он сам предлагал глубокий прорыв танковых армий за Днепр. Но в генеральном штабе мнения разделились, возникало множество проблем: и растянутость фронта, и быстрый износ моторов на пыльных дорогах этой страны, и усталость пехоты от беспрерывных, ожесточенных контратак русских. По сводке генштаба за два месяца боев немецкие армии потеряли здесь столько же людей, сколько за два предыдущих года войны, когда захватывали Польшу, Францию, Бельгию, Голландию, Норвегию, Данию, Югославию, Грецию, включая и сражения с англичанами в Африке.

Ему почему-то вспомнился русский пулеметчик, целый час отбивавший атаки двух рот и убитый только с подъехавшего вплотную бронетранспортера. Этого пулеметчика, скосившего не то пятьдесят, не то семьдесят солдат, он приказал похоронить с воинскими почестями.

Рундштедт и до войны считал наизной мысль о легкой победе в России. Однако теперь все оборачивалось иначе: ликвидация главных сил противника здесь откроет ему путь к Волге.

Он знал, что понять и охватить разумом все явления, из которых складывается ход войны, один человек не может. Хотя все слагается из действий людей, но каждый имеет свои цели, поэтому люди видят и события по-разному. А в результате бывает то, что отсутствовало в намерениях, но было заложено в действиях.

— Да, да, — вслух пробормотал фельдмаршал, как бы уверяя себя в этой мысли.

За спиной осторожно кашлянул адъютант, и Рундштедт, вспомнив, что стоит голый, быстро лег в резиновую ванну. Теплая вода булькнула между лопаток худой спины. Он подумал еще, что командующий группой армий «Центр» фон Бок, стараясь заслужить благосклонность Гитлера, необдуманно бросает свои корпуса вперед и, как результат, у него самые большие потери...

— Неприятность, господин фельдмаршал, — вкрадчиво сказал адъютант. — Только что передали...

— Говорите!

Адъютант, в новеньком, отлично сшитом и плотно облегающим его фигуру мундире, начал докладывать о нападении русских танков.

— Колонна шла к фронту. От батальона пехоты и двух артиллерийских батарей ничего не осталось.

— Где сейчас русские танки? — нахмурился фельдмаршал.

— Укрылись в трех километрах от наблюдательного пункта генерал-полковника Клейста. Там возникла паника, командный пункт начал сворачиваться, но русские остановились.

Фельдмаршал молчал, потирая ладонью занывшее вдруг от ревматизма колено.

«А если бы не остановились? — усмехнулся про себя он. — Тогда бы Клейсту пришлось убегать?»

— Этот генерал Кирпонос, что в детстве пас быков, — сказал он, — а теперь пьет чай, заваривая веточками дикой вишни, как славяне еще во времена Фридриха Барбароссы, хочет заставить меня распылить войска!

Фельдмаршал сердито поджал губы, думая о том, что он, потомственный рыцарь и воин, за пять дней поставивший на колени Бельгию, а затем стремительным обходным маневром нанесший смертельный удар Франции, вынужден ломать голову, оценивая замыслы бывшего пастуха. И дело, конечно, не в способностях русских генералов, а в качествах русских солдат, которые дают возможность избрать эту неожиданную тактику, придают войне новый характер.

— Командира полка, доплатившего разгром своего батальона, предать военно-полевому суду, — сказал он.

— Генералы штаба, — добавил адъютант, — собрались и ждут вас к завтраку.

Опять шумно, выплескивая воду на пол, фельдмаршал встал. Адъютант поспешил набросить ему на плечи мохнатую, заранее подогретую простыню.

Рундштедт поморщился. Не любил он офицеров, готовых из подобострастия выполнять обязанности лакеев. К тому же адъютанта прислали из Берлина, скорее всего, с тайным поручением наблюдать за фельдмаршалом, и Железный крест получен им не в боях, а за какие-то заслуги еще в тридцать четвертом году, когда Гитлер укреплял свою власть.

— Сообщите генерал-полковнику Клейсту, что завтракать я буду у него, — сквозь зубы проговорил фельдмаршал.

— Но ехать туда опасно, — в круглых, немигающих глазах адъютанта мелькнуло беспокойство.

Рундштедту захотелось сказать что-нибудь язвительное, резкое, но адъютант ведь мог объяснить, что беспокоится за судьбу фельдмаршала. И, надевая мундир с жестким стоячим воротничком, он лишь коротко бросил:

— Война для всех — опасное дело, а мы солдаты.

XX

Командный пункт танковых дивизий Клейста находился в церквушке. За кустами стояли два тяжелых танка. Из узких, высоких окон церкви, как из амбразур, торчали дула пулеметов. Клейст в черном комбинезоне появился на паперти, когда легковая машина фельдмаршала и за ней два бронетранспортера, набитые солдатами, подъехали к церквушке и остановились под старыми липами. Адъютант, сидевший рядом с шофером, выскочил из машины, распахнул заднюю дверцу и посторонился, уступая дорогу фельдмаршалу.

Отдав честь, генерал-полковник жестом радушного хозяина пригласил фон Рундштедта в церковь.

— Я счастлив, дорогой фельдмаршал, что смогу показать вам танковый бой, — говорил он чуть картавя. — Здесь шесть русских Т-34. Как вы знаете, это их новинка.

Фельдмаршал, хорошо знавший умение генерал-полковника облекать в ничего не значащие фразы то, что он думает, понял гораздо больше: Клейст решил пожертвовать несколькими своими танками, чтобы иметь возможность наблюдать новую технику противника в боевой обстановке, и поэтому не вызвал авиацию, не отдал приказа накрыть русские танки артиллерийским огнем.

Свет из окон падал яркими полосами на стены, где рядами вытянулись облупившиеся лики мучеников. У стен поблескивали опорожненные бутылки, лежали шинели, оружие, пахло табаком. Откуда-то солдаты натащили сюда диваны, ковры, письменные столы.

По каменным ступеням узкой лестницы Рундштедт и Клейст поднялись на колокольню. Отсюда были хорошо видны кладбище с покосившимися крестами, дальние луга, перелески, дорога, уходящая к фронту, и дымная прерывистая полоска пожаров у горизонта. Вся округа будто вымерла.

Офицер-наблюдатель, стоящий под медным, озеленевшим колоколом, доложил, что русские, укрывшись в лощине, ведут себя спокойно, а немецкие танки заняли рубеж.

— Отлично! — потирая руки, сказал Клейст и, передав фельдмаршалу бинокль, указал на заросшую кустарником лощину километрах в трех, где ничего, кроме кустов, нельзя было различить.

— Мы атакуем русских, прижмем к лесу. Думаю, новые русские танки горят не хуже старых.

Генерал-полковник взглянул на часы.

— Сигнал!

Над колокольней взвились три белые ракеты. И тут же будто зашевелилась далекая рощица. От нее двинулись, покачиваясь и сбрасывая на ходу ветки, тяжелые коробки танков. В сильный цейсовский бинокль фельдмаршал видел намалеванные на бортах танков оскаленные морды зверей: пять или десять на каждом — столько же, сколько было сожжено французских, английских бронированных машин. Полукольцом танки окружали лощину. Теперь их должны были видеть и русские. Но в лощине не замечалось движения.

— Выгнать огнем! — приказал Клейст.

Где-то ударили пушки. Среди кустов лощины мелькнули разрывы, забегали человеческие фигурки. Точно голова потревоженного медведя, выдвинулась из кустов башня русского танка. Хлопнула его пушка, и от борта одного немецкого танка разлетелся клубок искр.

— Растерялись, канальи, — засмеялся генерал-полковник. — Осколочными бьют.

Но в лощине бухнул другой выстрел, и немецкий танк, круто повернувшись, задымил.

— Канальи! — уже без смеха повторил генерал-полковник, бросив взгляд на фельдмаршала.

И тут же шесть русских машин, ломая кусты, петляя между разрывами, которые тоже были похожи на кусты, внезапно выраставшие перед ними, двинулись навстречу немецким танкам. И русские и немецкие танки скрылись в клубах пыли и дыма, расстреливая друг друга почти в упор...

Фельдмаршал, привыкший издали наблюдать, как одни люди убивают других, тренированным глазом замечал малейшие просчеты или удачи своих и русских танкистов, сравнивая возможности и маневренность машин. Рундштедт не думал о том, что в машинах сгорают, кричат от дикой боли, зовут на помощь такие же, как и он, люди с мозгом и нервами. Чувства и мысли этих людей были для него столь же несущественными, как бывают несущественны эмоции зайца для повара, греющего сковородку под рагу. Фельдмаршала интересовало, предпримут ли какой-нибудь еще маневр в этом безвыходном положении русские.

Клейст покусывал тонкие губы и хмурился.

Немецких танков было раза в три больше, а русские и не думали отходить. Две машины налетели одна на другую, видимо, за секунду до этого стрелки успели нажать на гашетки, и обе, столкнувшись, пылали, как один большой костер...

Неожиданно Клейст, выкрикивая ругательства, обещая кого-то предать суду, бросился к телефону. Засуетились на колокольне и другие офицеры, только фельдмаршал не пошевелился.

Суматоха была вызвана тем, что русский танк прорвался за строй немецких машин, остановился и расстреливал их уже с тыла. Над башней этого танка фельдмаршал ясно видел голову человека и про себя отдал должное смелости русского командира. Загорелись еще две немецкие машины. Но вот от кладбища по танку ударили пушки. Танк начал отползать, скрылся за бугром.

— Оповестить все батареи! — распорядился Клейст и добавил, обращаясь к фельдмаршалу: — Не уйдет. Дороги блокированы. Сейчас поднимут авиацию.

— Горят одиннадцать наших и пять русских танков, — доложил наблюдатель.

— Кажется, мы слишком привыкли к победам, — сказал Рундштедт и, будто воротник мундира жал шею, оттянул его пальцем.

Клейст счел лучшим не заметить язвительности в голосе фельдмаршала.

— Русские не усилили защиту Киева? — спросил фельдмаршал.

— Здесь лишь тридцать седьмая армия, — ответил Клейст. — У них мало артиллерии. Через три дня возьму город.

— Остановите наступление, — приказал Рундштедт.

Глаза и лицо Клейста выразили смятение, его маленький жесткий рот чуть приоткрылся.

— Но, господин фельдмаршал... Мои танки уже в двадцати километрах от города!

Рундштедт отвернулся. Взгляд его будто искал что-то между горевшими, искалеченными танками.

— Делайте все так, чтобы русские ничего не поняли, — сказал он. — Пусть отбивают фронтальные атаки. Доставьте им это удовольствие. А танковые корпуса готовьте к быстрому маршу.

Генерал-полковник теперь догадливо сощурился: не зря же фельдмаршал имел репутацию мастера охватывающих ударов.

— На юг? — тихо спросил он.

— Да... Может быть, из русских танкистов кто-то уцелел. Я бы хотел задать несколько вопросов.

Клейст наклонил голову и пригласил фельдмаршала завтракать.

XXI

За завтраком в домике при церкви Рундштедт и Клейст уже говорили не о войне, а о музыке, ибо фельдмаршал любил музыку, и особенно старинную. У Клейста нашлась пластинка с хоралом Баха в органном исполнении. Фельдмаршал немного расчувствовался, слушая тягучие, возвышенные звуки. Ему припомнилось детство, когда такая же музыка звучала под сводами родового замка фон Рундштедтов, где в темных углах виднелись железные доспехи рыцарей.

Офицер штаба сообщил, что на поле боя отыскали двух раненых Иванов, но один из них подорвал гранатой себя и автоматчиков, пытавшихся нести его, а другого привезли сюда. Он положил на край стола документы этих танкистов. Рундштедт взял удостоверение, пробитое осколком, залитое кровью. Еще в молодости фельдмаршал немного учил русский язык. Удостоверение принадлежало младшему политруку Сиволобу Якову Макаровичу. Фотография запечатлела совсем юного лейтенанта с детски тонкой шеей, упрямо сдвинутыми бровями.

«Упрямство, — думал фельдмаршал, — вот что главное в характере славян. Кажется, Бонапарт говорил: «persistance»{33}, но где разграничение этих понятий?»

Себя фельдмаршал считал неплохим физиономистом и, разглядывая чьи-либо фотографии, всегда пытался составить мнение о человеке. Сейчас он был уверен: именно этот юный офицер взорвал себя гранатой.

— Сколько автоматчиков убито при взрыве?

— Трое, господин фельдмаршал.

Рундштедт отбросил удостоверение, вытер пальцы салфеткой.

Солдаты под руки втащили танкиста. Он едва переставлял ноги, но, увидев фельдмаршала и генерал-полковника, сам оттолкнул конвоиров.

Рундштедт, взглянув на его лицо, сразу же узнал офицера с фотографии. И то, что этот лейтенант цел, вызвало у фельдмаршала досаду, ибо втайне он гордился умением распознавать характеры по лицам. Сбросив на пол какие-то бумажки, он взял другое удостоверение. Здесь была фотография улыбающегося, добродушного кавказца, уже немолодого, скорее похожего на торговца, чем на воина, способного взорвать себя гранатой.

Но Рундштедта сейчас мало интересовали документы. И он думал о характерах солдат противника не из любопытства. Он давно понял, что всякий полководец, разрабатывая какой-либо план операции, наряду с количеством людей, вооружения, невольно, даже не подозревая сам этого, учитывает и характер солдат. Ганнибал усилил фланги своих войск и оставил слабым центр, так как знал: его воины погибнут, а не сделают шага назад. Если бы это учли противники, то, имея более сильную армию, легко могли выиграть битву. Но выиграл Ганнибал... Сам Рундштедт, готовя армию для броска во Францию, тоже изучал характеры галлов. Он приказал своим танковым дивизиям прорываться в глубь их боевых порядков, не обращая внимания на фланги, вызвав у многих недоумение, и выиграл. Теперь были славяне. Он и здесь применил свою тактику, но русские дивизии, попадая в окружение, дрались и сковывали его подвижные части.

Молчание затянулось. А пленный танкист оглядел комнату, стол, накрытый бархатной скатертью и умело сервированный китайским фарфором с желтыми драконами на тарелках и чашках. Танкист был ранен в грудь, его наспех перевязали уже здесь, в штабе. Обгорелые лохмотья комбинезона и бинты пропитались кровью. Он, видно, из последних сил держался на ногах, облизывая запекшиеся губы.

— Дайте ему пить, — проворчал фельдмаршал.

Офицер налил в хрустальный бокал шипучей минеральной воды, однако танкист как-то брезгливо усмехнулся и отвернул голову.

— Спросите, кем он был раньше? — опять сердитым голосом произнес фельдмаршал.

— Тракторист в колхозе, — перевел офицер.

— Хм, — пробормотал Рундштедт и встал. — Окажите ему медицинскую помощь.

— Но, господин фельдмаршал, — растерянно сказал офицер. — Есть приказ всех комиссаров ликвидировать.

Рундштедт поджал губы, молча шагнул к двери. И потом, садясь в машину, он велел адъютанту пригласить лейтенанта Ноймана. Этот лейтенант, ранее богослов и философ, а теперь призванный на военную службу, состоял в его охране. Фельдмаршал иногда выкраивал среди многочисленных забот командующего группой армий время для умных бесед. Чаще такая возможность и настроение появлялись в поездках, оттого Нойман всегда находился под рукой и не был направлен в действующие войска.

Пятидесятилетний лейтенант, гордый оказанной честью, перебрался из бронетранспортера в «хорьх». Толстые щеки Ноймана лоснились от пота. Рундштедт указал ему сиденье напротив. Просторный, на шесть человек, салон машины, обитый тисненой серебристой кожей, с вмонтированными холодильником, рацией, баром, проветривался жужжащим над головой вентилятором. Плавко, без рывка, «хорьх» тронулся с места.

Нойман извлек из полевой офицерской сумки деревянную фигурку, расписанную яркими красками.

— Позвольте, господин фельдмаршал, вручить сувенир?

Утолщенная книзу фигурка изображала мужичка в шапке набекрень и длинной рубахе. С левого бока фигурка подгорела, обуглилась.

— О-о! — сказал фельдмаршал. — Превосходная игрушка.

— Нашли в подбитом танке, — объяснил Нойман. — Это есть древний символ России.

Фельдмаршал полюбовался мастерством резчика, сумевшего дать грубоватой игрушке выражение упрямого лукавства. Затем он положил фигурку на сиденье, и она, точно живая, подскочила. Рундштедт не знал, что это обыкновенный ванька-встанька.

— Забавный символ, — усмехнулся он. — Что же вы, Нойман, думаете о России?

— Громадная страна, экселенс, — как ученик, подготовивший задание, ответил ему лейтенант. — Много хорошей земли...

— И много церквей, — сказал фельдмаршал. — Они будут хорошими наблюдательными пунктами.

— Фридрих Ницше еще в прошлом веке объявил миру: «Бог умер», — лейтенант взглянул на фельдмаршала, прикрывшего глаза, и, как бы убедившись, что тот его слушает, продолжал деловито развивать свою мысль: — А бог, если откинуть церковные наслоения, — это символ индивидуальности человека. Поклоняясь богу, человек поклонялся качествам, отделившим его от животных. Но бог умер. Теперь будет умирать индивидуальность человека, если не сменить ход истории. Люди сами все чаще мыслят понятиями «общество», «масса», то есть громадным количеством безликих существ. И от этого нелепым делается понятие «гуманизм»...

Фельдмаршал приподнял тяжелые веки. Он хорошо знал историю религиозных войн, когда уничтожались целые народы. Но также он знал: чем лучше кто-нибудь усвоил определенную теорию, тем сложнее бывает принять иной способ видения мира.

— Значит, и моя индивидуальность сотрется? — проговорил он.

— О нет, господин фельдмаршал! — испуганно воскликнул Нойман. — Я говорю о массе. При нынешнем ходе истории скоро наука ликвидирует болезни, все то, что естественным путем убирало слабое, неполноценное. А, развивая технику, чтобы уцелеть, люди все больше станут зависеть от машин и терять собственные духовные ценности. В крупных массах окончательно сотрется личность человека... И другое. Всякие живые организмы в процессе жизнедеятельности отравляют среду отходами. Например, бактерии, чем легче размножаются, тем быстрее гибнут в отравленной ими среде. Люди засоряют реки, воздух, истощают поля. А учеными давно открыт закон единства и равновесия биологических масс на планете: чем больше животных, следовательно и людей, тем меньше растений...

В блекло-желтом, старческом зрачке Рундштедта теплилось ехидство. «Не отправить ли самого Ноймана ближе к фронту? — подумал он. — Для сохранения этого равновесия... Как бы он тогда заговорил? Впрочем, солдат из него плохой».

— Да-да, — сказал Рундштедт. — Бактерии. Но бактерии, очевидно, не имеют флангов?

— Апокалипсис, господин фельдмаршал! — воскликнул Нойман. — Я говорю, что апокалипсис — это самоуничтожение...

И, слушая вкрадчивый тенорок философа, Рундштедт уже мысленно прикидывал охватывающий удар танковых корпусов: стальные клинья проникнут глубоко за Днепр и, сомкнувшись, точно клещи, раздавят массу русских войск. Еще не было ясно, как обойтись с 5-й русской армией, контратакующей левый фланг. Но это уже детали, которые разрабатывает штаб. И эта его операция, несомненно, может войти в историю, так же, как знаменитая битва при Каннах, где карфагеняне окружили и уничтожили войска римлян...

Находившиеся у дороги солдаты и офицеры при виде «хорьха» фельдмаршала вытягивались, застывали, и лица их делались, как у манекенов. На такие лица фельдмаршал привык глядеть, обходя шеренги дивизий. Из поколения в поколение немцев учили думать, что выше приказа командира ничего нет.

«Вот что и приносит нам теперь победы, — думал фельдмаршал. — Германская армия, как таран. Его только надо умело направлять в цель... И разгром войск противника здесь, под Киевом, позволит быстро захватить Москву...»

А ванька-встанька упрямо раскачивался на мягком сиденье, не желая падать.

XXII

Короткий дождь намочил асфальт берлинских улиц. По Александерплац катились роскошные лимузины. Люди толпились у входа в метро, у витрин фотохроники. Никогда раньше Густав не видел столько женских улыбок, обращенных к военным.

Он посмотрел на часы. До того, как окончится дежурство Паулы в госпитале, было еще много времени. Он вспомнил, что неподалеку есть пивная, где любили встречаться студенты, и пошел туда. В подвальчике было тесно и шумно. Компания юнцов за столиком, положив руки друг другу на плечи, громко распевала:

...Мы вдребезги мир разобьем!
Сегодня мы взяли Германию,
А завтра всю землю возьмем!
Дрожат одряхлевшие кости...

Кто-то хлопнул Густава по плечу. Оскар Тимме, его одноклассник, невысокий, щуплый, с залысинами на узкой голове, в превосходно сшитом костюме из дорогой шерсти, стоял перед ним.

— Черт возьми, старина!

— Оскар?

— Ну да!.. Пуф... пуф... пуф! — надувая щеки, пришлепывая губами большого рта, выдохнул Оскар. — Ты достаточно нагреб медалей. Откуда вернулся?

— Из России.

— А я из Америки.

— Как тебя занесло?

— Редко читаешь газеты.

— Про тебя написано?

— Да нет же, — засмеялся Тимме. — Я сам пишу.

— О-го... — недоверчиво протянул Густав. Тимме и в гимназии отличался хвастовством. Его коньком было вранье о своих амурных похождениях. И хотя все знали, что это вранье, что ни одна девица не соблазнится таким щуплым большеротым парнем, его слушали, — уж очень красочно, с немыслимыми подробностями, возбуждаясь сам до икоты и дрожи в голосе, фантазировал он.

— Сколько мы не виделись? Если признать, что жизнь исчисляется не годами, а впечатлениями, то прошла целая эпоха. Не так ли?

— Да, — согласился Густав.

— Слушай, а не придумать ли нам что-либо веселее кружки пива? У меня здесь машина. Идем, а?

Он потащил Густава к двери, рассказывая, что купил машину сегодня и еще не успел обкатать. Новенький ярко-желтый «фиат» стоял метрах в тридцати от пивной.

— Машина превосходная, — сказал Густав.

— Ты знаток, — просиял Оскар. — И знаешь, чего стоила мне? Всего-навсего два удачных репортажа. Газетчик, как золотоискатель: надо лишь попасть в жилу. Садись, Густав, и рассказывай, что на фронте.

— А как думают американцы? — спросил Густав, усевшись на тугое сиденье.

— Они спорят, когда будет взята Москва.

— Но помогают России оружием, — заметил Густав.

— Ерунда, — усмехнулся Оскар. — Торопятся выкачать оттуда золото, чтобы не досталось нам, как во Франции и Чехословакии. Они практики, а не мечтатели. Хотя иногда газеты публикуют материалы и о жестокостях наших концлагерей.

— Достоверные? — спросил Густав.

— У нас ведь не какая-нибудь паршивая демократия, — хитро прищурил один глаз Тимме. — Государство с твердой властью, как машина. Большое колесо делает полоборота или четверть, а маленькие, сцепленные с ним, уже крутятся вовсю. Любому чиновнику хочется показать свое усердие. И попробуй скажи ему, что переусердствовал. За усердие полагается только награда. Иначе рухнет система... Куда едем?

— Все равно, — сказал Густав. — У меня полтора часа, затем я должен быть на Роланд-Уфер.

— Свидание?

— Ты стал проницательным, Оскар.

— Пуф, пуф! — маленькие глазки Оскара засветились удовольствием. — Девчонки будто взбесились. Раньше говорили, что невинность — такое состояние, от которого женщина спешит избавиться, а потом долго вздыхает. А теперь, если и вздыхает, то с облегчением. Невинность считается дурной манерой, Густав, как было у поздних римлянок...

— Да, они какие-то иные, — сказал Густав. — Я начал заглядываться...

— Не скажу, что это признак старости, — расхохотался Оскар, — как ворчливость у женщины или тяга смаковать чужие недостатки у экземпляров мужского пола. Так есть куда отправиться с девочкой?

— Здесь другое, — сказал Густав.

— Надеюсь, ты все же не будешь растяпой, — поучающе заметил Оскар. — Скажу тебе, что в недалеком будущем женщины целиком возьмут над нами верх.

— Новый матриархат?

— Что-то в этом роде, — серьезно кивнул Оскар. — Все идет к тому. Женщины больше наблюдают других, чем себя, и поэтому не видят собственных недостатков...

Они ехали по Александерштрассе к набережной, где, закованная в бетон и серый камень, глухо плескалась Шпрее. Их обгоняли сверкающие никелем «хорьхи», синие «мерседесы», пурпурные «фольксвагены».

— Я был на юге, — сказал Густав. — Помнишь Рихарда?

— Еще бы Рихарда не помнить!

— Он убит.

— Черт возьми, — пробормотал Оскар. — Как же так?.. Еще вчера мы говорили о тебе и о Рихарде.

— С кем?

— Иоахим Винер, мой давний приятель...

— Обер-лейтенант Винер? — перебил Густав. — Он был командиром нашей роты.

— Когда-то мы оба писали стихи.

— Что же он делает?

— Выписался из госпиталя, но ходит с костылем, — ответил Оскар.

Перед Густавом на миг снова возник заросший травой луг и яростная рукопашная схватка, и русский лейтенант, которого потом нашел Рихард...

— Черт возьми! — Тимме словно что-то осенило. — Почему бы не заехать к нему. А?.. Встреча боевых коллег. Иоахим будет рад. Он живет у Янновицкого моста.

— Да, есть что рассказать ему, — ответил Густав.

Винер занимал квартирку на третьем этаже. Он встретил их одетым в мундир. На одной ноге сапог, на другой шлепанец. В руке толстая, суковатая, отделанная серебром палка.

— Это же Зиг! — удивился он, разглядывая Густава. — В отпуске?

— Да, господин обер-лейтенант.

— Ты сделал мне подарок, Оскар.

— Признаться, мы хотели выпить, — надувая щеки, сказал Тимме. — Но Зиг решил доложиться начальству.

— Очень рад, Зиг! Я ничего не знаю о своей роте. Как вы там?

Густав щелкнул каблуками, поклонился седоволосой, должно быть красивой в молодости, женщине, выглянувшей из комнаты.

— Это унтер-офицер Зиг, мама, — сказал Винер.

Ее узкое, как и у сына, лицо было напряжено, а в глазах застыл испуг.

— Фрау Винер, — сказал Тимме. — Мы не украдем Иоахима.

— Благодарю вас, Оскар, — вздохнула она с облегчением. — Я понимаю, что ему скучно быть дома. Но ведь Иоахим у меня один и через три недели уедет...

— Ах, мама, — укоризненно перебил ее обер-лейтенант. — Я ведь не ребенок...

— Но так думаешь лишь ты, мой мальчик, — грустно улыбнулась она.

Густаву было странно подумать, что мать еще видит обер-лейтенанта ребенком. Замкнутый, хладнокровный, он казался старше своих лет, и даже генерал относился к нему с подчеркнутым уважением.

Винер как-то смущенно поцеловал мать и увел гостей в кабинет. На столе и подоконнике лежали книги Гегеля, Канта и огромные тома «Истории человека».

— Как там, Зиг? — нетерпеливо повторил свой вопрос обер-лейтенант.

— Батальон сейчас на формировке, — ответил Густав.

Тимме уселся в кресло и вытянул худые ноги в дорогих лакированных ботинках.

— Сперва, Иоахим, по рюмке кюммеля, — заметил он. — Ты, кстати, начал писать? Я кое с кем беседовал. Успех очерков не вызывает сомнений. Название лаконичное, как язык боевой сводки: «Восточный поход, записки офицера».

— Я не обдумал еще идею, — уклончиво сказал Винер.

— Ерунда, — надувая щеки, сказал Оскар. — Идея приходит, когда поставлена цель.

Винер достал из шкафчика бутылку и рюмки.

— Пей, Оскар, и дай мне расспросить Зига. Если батальон формируется, то крупные потери...

— Собственно, того батальона нет, — ответил Густав.

— То есть как?

— Засада русских танков.

— Да ты что? Лучший батальон дивизии!

Густав коротко рассказал, что произошло. Оскар замер, сцепив на колене пальцы рук.

— Это вроде нибелунгов, когда они бились насмерть и факелами горели в огне, — возбужденно сверкая глазами, произнес Тимме. — Эпос наших дней! Как бы я описал, черт возьми...

— Но ты же не был там, — сказал Густав.

— В том-то и дело, — усмехнулся Оскар. — Героев никогда еще не создавали очевидцы.

Обер-лейтенант молчал. Он поднял рюмку и медленно, как пьют холодную, ломящую зубы воду, выпил кюммель.

«В нем что-то сломалось, — подумал Густав. — Раньше он всегда был абсолютно уверен в себе, даже когда шел на пули».

— Я думал здесь о войне... Человеку хочется быстрее осуществить свои желания, — тихо сказал Винер. — А может ли он целиком увидеть процесс?

— Это книжная мудрость, — сказал Тимме. — Опасно закапываться в книги настоящему мужчине. Все просто: борьба приводит к жертвам, а жертвы разогревают борьбу. И царствует закон: Vae victis!{34} Поэтому сперва думают о том, чтобы не оказаться побежденными, а вовсе не о том, что будет когда-то... От мудрых книг люди глупеют. Каждому свое, черт возьми! Вот Густав сейчас думает, куда бы ему улепетнуть с красоткой. Это и есть жизнь!..

Тимме залпом выпил кюммель и снова налил рюмку.

— Да, — глядя в окно и будто не слушая его, отозвался Винер. — Мне пора возвращаться на фронт.

XXIII

Паула была чем-то взволнована.

— Мы погуляем немного, — сказала она: — Я устала. Опять привезли раненых.

— И часто дежуришь ты? — спросил Густав.

— Три раза в неделю. А сегодня еще госпиталь посетил фюрер. У одного солдата вырвана челюсть, и, когда фюрер наклонился, он заплакал от чувств. Фюрер сказал ему: «Нет ничего почетнее любой раны или смерти в бою». — Паула говорила шепотом, как о таинстве, брови ее вздрагивали.

«Наверное, — усмехнулся про себя Густав, — и много раз слышанные банальные фразы приобретают в воображении людей особое значение, если это скажет человек, наделенный властью, потому что в его словах люди сами ищут необыкновенное».

— Дело в том, — проговорил он, — что я встретил Оскара Тимме. Учились вместе. И Тимме пригласил нас.

— Но, Густав, я не могу идти.

— Это не ресторан, а лишь открытая веранда. Тимме будет ждать.

— Тимме? — повторила она.

— Оскар приехал из Америки. Он журналист.

— Да, я читала его статьи.

— Это обыкновенный ужин, Паула.

— Не забывай, что у меня траур, — беря его под локоть, сказала она. — Впрочем, если ты обещал...

Мимо двигался поток людей к станциям надземки. Вечер как бы убрал яркость зелени аккуратных газонов, и Берлин приобрел серую однотонность, а черные шторы на окнах выглядели, как повязки слепцов. То и дело Густаву приходилось козырять встречным офицерам.

— У Оскара есть один пунктик, — рассказывал он. — Считает нашего брата чем-то вроде отмирающих ихтиозавров. Пока довез меня сюда, уверил, что женщины быстрее находят конкретную истину в любом случае, так как меньше заражены абстрактными теориями.

Тимме стоял рядом с плотной, широкобедрой женщиной. Он глядел в другую сторону.

— Это и есть Оскар Тимме? — спросила Паула.

— Ну, конечно.

— Странно... По газетным статьям он выглядит иначе: рослым и мужественным. Кто эта дама?

— Понятия не имею. Оскар решил меня удивить.

Тимме оглянулся, заметил Густава и помахал рукой.

— Пуф... пуф! — воскликнул он, разглядывая Паулу. — А это Нонна, или фрау Тимме. Моя жена и так далее.

Паула и Нонна сразу окинули друг друга быстрыми взглядами, так же сразу отвели глаза, явно не понравившись друг другу, хотя изобразили приветливые улыбки.

— Да, Густав, я женился, — вздохнул Оскар.

— Очень рад, фрау Тимме...

— Для школьного товарища моя жена просто Нонна! Ведь ты не какой-нибудь министр иностранных дел, — засмеялся Оскар.

— Если разрешите? — улыбнулся Густав.

— Конечно. Это легче переносить, — весело ответила она.

У Нонны были темно-рыжие волосы, грубовато-красивое, волевое лицо с пробивавшимися усиками на губе. Короткую шею обвивала нитка с черными жемчужинами. Ноги ее были очень толстые, и легкие, изящные туфельки казались нелепо приклеенными к ним.

Оскар церемонно поцеловал руку Паулы, косясь на ее грудь. Это не укрылось от Нонны.

— Какие у нас хорошие манеры, — бросила она. — Это еще можно терпеть. А когда Оскар целовал руку чернокожей принцессе, меня весь день тошнило.

Тимме засмеялся и подмигнул, как бы говоря: «Для жены и великий человек бывает смешным».

— Столик заказан, — объявил он. — Коньяк, лимон и так далее. В окопах этого нет, Густав?

Они прошли на открытую веранду кафе, повисшую над берегом Шпрее. Кельнер показал столик, где уже стояла бутылка французского коньяка и холодная закуска. Нонна уселась первой. Короткая юбка натянулась, открывая тугое, слоено выточенное из мрамора, бедро. Перехватив невольный взгляд Густава, она задорно улыбнулась, чуть щуря блеснувшие под ресницами глаза. И эта улыбка не то много обещала, не то спрашивала: «Ну, что?.. Твоей худосочной подружке далеко до меня?»

— Пожалуйста, господин Тимме, — суетился кельнер. — Я сам обслужу вас. Надеюсь, место удобное? Отсюда хорошо видка река. Правда, теперь, когда стемнеет, в ней отражаются лишь звезды.

Тимме опять подмигнул Густаву, но уже с довольным видом.

— Есть русская водка, — сказал кельнер. — Дамам я хочу предложить бутылочку старого иоганнисбергера. Или крымское вино мускат? Не очень тонкий, но запоминающийся букет.

— Несите две, — распорядился Оскар. — И русскую водку тоже.

— Я открою дверь в зал, — сказал кельнер. — На эстраде выступает бельгийская певица...

Он принес водку и вино.

— Давайте выпьем, — предложил Тимме. — Черт побери, Густав, мы старые товарищи. Заметь, товарищество бывает лишь у мужчин. А отчего? Оттого, что мы неисправимые идеалисты.

Тощая бельгийка под аккомпанемент рояля пела о тоске солдата по любимой девушке. И низкий голос ее метался над Шпрее. Жена Оскара поглядывала то на Густава, то на Паулу, как бы стараясь угадать их отношения.

— Превосходный коньяк, — заметил Оскар. — А тебе, Густав, надо жениться.

— Интересно, каковы русские женщины? — спросила Нонна.

— Я их, конечно, видел, но издалека, — ответил Густав.

— Настоящие рыцари не болтливы, — лукаво сказала Нонна. И затем начала спрашивать Густава о боях с грубоватой, чуть ли не солдатской прямотой. Слова, которые не печатают в книгах, звучали у нее легко и наивно, точно у ребенка, говорящего то, что услышал от взрослых. То ли ей нравилось бравировать грубостью, то ли она в этом находила оригинальность. А Густав терялся и вопросительно смотрел на Оскара.

— Язык богов, — хохотал Тимме. — В доме Нонны все называется просто, как оно есть, без интеллигентской шелухи.

Из разговора Густав узнал еще, что она дочь крупного партийного бонзы, в прошлом лавочника.

«Должно быть, люди, вознесенные к управлению и не имеющие запаса культуры, прикрываются грубостью, точно щитом, — подумал он. — Грубость всегда напориста: и в языке и в действиях... А Тимме ловко устроился».

Официант притащил зажаренных по-венгерски цыплят с розовой хрустящей корочкой, фаршированных черносливом.

— За рыцарей, — поднимая рюмку, сказала Нонна.

Цыплята были нашпигованы перцем, и от них горело во рту.

— В окопах таких цыплят не подают? — спрашивал Оскар. — А?.. Но там свои преимущества... Чувствуешь себя настоящим мужчиной...

Нонна пила рюмку за рюмкой, однако не пьянела, лишь глаза ее блестели ярче. И когда бросала взгляды на широкие плечи Густава, ноздри у нее вздрагивали.

— Какой странный запах у вина! — проговорила она. — Тонкий и немного горьковатый.

— Да, — ответил Густав. — Так пахнут русские степи.

— Эта бельгийка ни-ичего, — икнул Оскар.

— Как высохший стручок зеленого перца, — фыркнула Нонна.

— Перец? — бормотал Оскар. — Перец... это ничего... жжет, как огонь.

— Тимме уже нализался, — засмеялась Нонна, быстро теребя пальцами жемчуг. — Опять мне вести машину, да?

— Хватит пить, Оскар, — сказал Густав.

— Хватит, — согласился Тимме. — Но ты не будешь говорить, что я дрянной товарищ?

Он выплеснул из чашки кофе и налил вина. Мускат был темный, как густая кровь.

— Это освежает, — уставившись в чашку, сказал он. — А ты расстреливал коммунистов?

— Нет, Оскар. Пленных уводили, а в бою не разберешь.

— Они, должно быть, умирают легко.

— Все умирают одинаково, — сказал Густав.

— Ерунда... Они умирают, как христиане при Нероне... Русские должны умирать легче, чем европейцы. А китайцы умирают легче русских. Чем люди меньше имеют комфорта в жизни, тем проще умирают. Жизнь им не кажется столь ценной, как тому, кто испытал комфорт. Эту мысль я берегу для новой статьи...

Подошел кельнер и доверительно сказал:

— Вы можете сидеть, но если темно, я распоряжусь перенести столик в зал.

— Мы уходим, — сказал Густав.

— Тогда я подам счет?

— Отправьте мне домой, — буркнул Тимме.

— Слушаюсь, ваша честь!

— Ну что ж, — проговорила Нонна. — Я развезу всех по домам.

— Спасибо, — улыбнулась Паула. — Нам лучше ехать на автобусе.

— Зачем же? — быстро взглянув на Густава, проговорила Нонна. — Я отвезу. Будете целы. Не первый раз...

— Нет, нет, — возразила Паула. — Это далеко.

Кельнер проводил их до машины.

— Ты звони мне, — говорил Оскар, ища дверцу. — Я напишу это... Все умерли в огне, как нибелунги. Только я могу это написать. А Винер ни черта не напишет. Он романтик. Да, крепко сегодня выпили.

Они распрощались, и Паула взяла Густава под локоть. Когда немного отошли, Густав спросил:

— Как тебе понравилась жена Тимме?

— Я видела, что ей понравился ты.

— Она же не в моем вкусе, — засмеялся Густав. — Кстати, я забыл спросить у Оскара номер телефона... «Фиат» еще стоит, подожди секунду...

Он вернулся. В машине была какая-то возня. Через приоткрытую дверцу Густав увидел, что Нонна туфлей колотит Оскара и тот лишь руками старается закрыть голову.

— Импотент несчастный, — быстро выговаривала она. — Я тебе покажу, как смотреть на всяких шлюх...

Густав тихонько отошел.

— У них идет семейный разговор, — сказал он Пауле. — И я не рискнул мешать. «Наверное, — усмехнулся он про себя, вспомнив разговоры Оскара, — любые теории можно понять, если знаешь, из чего они рождаются...»

— Проводи меня до автобуса, — сказала Паула.

— Только?.. Завтра у меня последний день отпуска.

— Уже поздно, Густав, — неопределенно сказала она. — Если захочется... напиши мне письмо.

XXIV

Автобус уехал, и Густав остался на набережной Роланд-Уфер. Здесь гуляло много людей, слышался в темноте игривый женский смех, приглушенный цокот каблуков, шелест юбок.

«Третий день отпуска кончился, — думал он, — и завтра уезжать. Я просто шляпа... А Оскару, видно, приходится носить рога».

Он подошел к парапету и облокотился, глядя на угольно-черную воду. С тихим плеском бились о гранит невидимые волны. Шпрее источала запахи сырого камня, мазута и фыркала, как старая рабочая лошадь. Та река, где прошло детство, имеет особый, неповторимый шум, будто меряющий время жизни человека.

«Река и напоминает жизнь, — думал Густав. — Когда стремительно несется и подмывает берега, то в нее обрушивается много ила, мусора, но если запрудить, сделать течение слабым, то все обрастет гнилой болотной травой. Этого не хочет знать отец. К старости люди боятся перемен...»

В трех шагах остановилась девушка лет семнадцати. У нее была плоская фигурка, сужавшееся к подбородку лицо, вздернутый носик. Бахрома платья на бедрах делала их шире, а туфли на высоком каблуке удлиняли ноги.

Ока тоже глядела на реку. Затем взгляд скользнул по лицу унтер-офицера.

— Хороший вечерок, — сказал Густав.

— Д-а-а... — растягивая голосом звуки, согласилась она. — И уточнила: — Если не прилетят самолеты.

«Надо показать, будто я интересуюсь лишь разговором, — сказал он себе, — и ничем другим».

— Ерунда, — вслух ответил Густав. — Самолеты не испортят мне вечер.

— Вы очень храбрый, наверное, — проговорила она.

— Постоянно храбрых людей, — усмехнулся Густав, — не бывает, как не бывает и законченных дураков. Решают все обстоятельства. У меня трехдневный отпуск. Два дня слушал нравоучения отца. Завтра ехать... Что же припомнить, когда буду снова на фронте? Лишь этот вечер, темную Шпрее и милые глаза незнакомой девушки.

Он инстинктивно нащупал точный ход. Ее глаза вспыхнули живым, откровенным сочувствием.

— И меня отец постоянно учит, будто я маленькая.

— Да, старики консервативны, — вздохнул Густав. — На старых чердаках всегда много хлама.

Она тихо рассмеялась. Напряженность первой встречи сразу исчезла. Густав придвинулся к ней.

— Мое имя Элона, — сказала она.

Через минуту они болтали, точно давние знакомые. Элона объяснила, что возвращается из спортзала и учится в театральной школе, а отец у нее важный чиновник министерства пропаганды. Густав рассказывал фронтовые анекдоты, которые смешили ее до слез.

— Мне давно хотелось познакомиться с настоящим фронтовиком, — заметила она. — Жаль, уедете.

— Опять в Россию, — подтвердил Густав. — И у нас еще целый вечер.

— Это и много и мало, — проговорила Элона. — Отец никак не хочет понять, что теперь другой век.

— М-да, — неопределенно сказал Густав, разглядывая ее шею. — На фронте иногда час равен целой жизни. Ничего нельзя терять. Жизнь ведь измеряется не годами, а теми ощущениями, которые испытываешь. Само по себе время ничего не стоит.

Видимо, Элона совсем не ждала такого глубокомыслия от унтер-офицера и заинтригованно вскинула брови.

— Немного погуляем? — сказала она. — Если вы хотите... Около моего дома сквер. Я люблю там гулять.

Ночной Берлин шумел музыкой летних ресторанов, гудками автомобилей, звяканьем трамваев. Будто дырявым покрывалом, темнота укутала город, и в прорехах обрисовывались то ажурный силуэт кирхи, то неуклюже-мрачный прямоугольник здания нового стиля. Им попадались фланирующие юнцы с девчонками, на затемненных бульварах гуляли толпы людей. А сквер у дома Элоны был тихим, с густыми, разросшимися кустами акаций. Таинственные шорохи доносились из кустов.

— Утром я здесь видела скамеечку, — шепотом объяснила Элона. — Перетащили, наверное...

Густав молча притянул ее к себе. Тело Элоны оказалось упругим, как зеленое яблоко. Он чувствовал трепет ее худеньких бедер... Неожиданно донесся сигнал тревоги. Элона испуганно вскрикнула.

— Ну, дьявольщина, — пробормотал Густав. — Черт их как раз несет, этих англичан...

Он теснее прижал к себе девушку. В кустах замелькали тени, послышались голоса:

— Марта, скорее... В бомбоубежище...

— Туфля моя...

— А, черт! Куда она делась? Вот!.. Скорее!

— Бомбоубежище под нашим домом, — шептала Элона.

— Только идиоты лезут в подвал, — сказал Густав. — Дом обрушится — и конец.

— Но я боюсь.

— Это глупый страх. Надо лишь побороть его. Во всем так... Ну, как первый поцелуй. Я же не первым тебя целую?

— А если кинут бомбу?

— Самое надежное место здесь, — уверял Густав. — Бомбы не кидают в парки. Имеются определенные цели.

— О, Густав... Нет... И здесь нет скамьи...

— Ерунда, Мы устроимся лучше, — он снял куртку, расстелил ее на траве. — Да так и безопаснее.

Элона увидела пластырь, которым залепили рану.

— Что это, Густав?

— Русский осколок... Ерунда!

— Ты ранен и молчал? — Элона податливо, как бы вдруг обессилев, припала к нему. — О Густав... какой ты сильный!..

Закрыв ей губы долгим поцелуем, он увлек ее вниз...

— Ой, — резко дернулась Элона, — мне больно!

— Где?

Оказалось, что колодка медали углом впилась ей в грудь.

— Это почти боевое ранение, — утешал Густав, думая про себя: «Черт бы забрал эту медаль!»

Когда Элона снова обхватила руками его шею, поблизости шаркнули в траве чьи-то ноги. Густав задрожал от ярости. Он приподнялся, увидел невысокого человека с тростью.

— Убирайся, идиот! — проговорил он.

— Что?

— Исчезни, кретин с мозгами осла! — прорычал Густав.

— Хулиган! — взвизгнул тот, стараясь разглядеть, кто лежит на земле. Элона съежилась, подобрав ноги. И Густав, заслоняя Элону, вскочил.

Незнакомец испуганно поднял трость. Фронтовой опыт вызвал мгновенную реакцию у Густава. Хорошо изученным приемом отбив трость, он другим кулаком угодил в челюсть. Громко лязгнули зубы незнакомца, и тело его рухнуло на соседний куст. Затем, как-то по-собачьи скуля, тот уполз, а из темноты раздался вопль:

— Полицейский!..

— Я же говорил, убирайся... Вот скотина!

— Это мой отец...

— Что? — оторопел Густав.

— Да... Наверное, ходил искать меня.

— Ну дьявольщина, — Густав стиснул зубы, чтобы не расхохотаться. — Ловко мы познакомились. А полицию он вызовет. Надо поскорее удирать...

Домой Густав шел в мрачном настроении. Хотя дали отбой тревоги, улицы были пустынны. Насвистывая мелодию песенки о бравом солдате, он думал, что Элона при всей ее пылкости лишь заурядная, глупая самочка. Он испытывал теперь какое-то раздражение, вспоминая ее худые ноги, точно был обманут в своих лучших чувствах. Успокаивал себя Густав мыслью, что действительность редко соответствует ожиданиям. И почему-то злился на Паулу. С Паулой все было иначе, она умела каждый раз делать так, будто для нее это впервые и она тоже мучается своей недоступностью, а, в конце концов, творит великое благодеяние для него. Паула, наверное, хорошо знает, что вся прелесть в достижении результата. И еще он думал о волнующе-мраморных бедрах Нонны.

«А папа Элоны, должно быть, все ругается и делает примочки, — усмехнулся он. — Что ж, министерство пропаганды хорошо трудится над воспитанием решительности у солдат».

Эти мысли развеселили его. Посмеиваясь, Густав быстро взбежал по крутой лестнице. Едва он тронул звонок, как дверь распахнулась. Перед ним стоял незнакомый широкоплечий верзила. Из темноты лестничной клетки выступила еще одна фигура.

— Не шуметь! Служба государственной безопасности.

Еще непонятный, удушливый страх овладел Густавом.

— Входи... Быстро! — приказал этот человек.

Отец сидел у двери, понурившийся и бледный. Двое копались в рукописях. И еще один стоял лицом к шкафу.

— В чем дело?

— Видишь ли, мой мальчик... — начал отец.

— Молчать! — крикнул высокий блондин, швыряя рукопись на пол.

— Обыскать его, господин унтерштурмфюрер, — кивая на Густава, сказал тот, который открыл дверь.

— Оружие есть? — спросил у Густава блондин.

— Нет.

— Вам знаком этот тип? — указал он на человека, стоящего у шкафа. — Покажи личико. Быстро!

Человек, неторопливо и сутулясь, обернулся. Густав рассмотрел худое, желтое лицо, заплывшее синяком у переносицы.

— Нет, первый раз вижу...

Человек шевельнул разбитыми губами, намереваясь что-то сказать.

— Молчать! — рявкнул унтерштурмфюрер. — Ну-ка, скажи теперь, кто ты?

— Я человек прежде всего, — медленно выговорил тот.

— Ты дерьмо! — заорал унтерштурмфюрер. — Жалкий трус, если скрываешься от армии. Государство предоставило возможность отличиться...

— Человек и его совесть выше доктрин государства, — прошевелил тот губами.

— Ну, я покажу тебе... Будешь лизать мои сапоги! Марш вниз!.. Едем!

В машине Густаву не дали поговорить с отцом. А когда заехали в узкий двор серого здания, напоминающий мрачный колодец, его вывели первым. Окна нижних этажей были забраны решетками.

— Иди за мной, — приказал Густаву унтерштурмфюрер.

Через длинный, ярко освещенный коридор, где шаги звучали, как по могильным плитам, они вышли к лестнице и свернули в боковую часть здания. Тут им повстречались два эсэсовца.

— ...Зимой мертвые не воняют, а сейчас никак не управлюсь, — говорил один из них так, будто речь шла о скоропортящихся фруктах. — Еще хоть пять тонн известки добавь...

— Не могу! Известь — дефицитный товар. Заставь арестантов копать ямы поглубже...

— Сюда! — унтерштурмфюрер показал Густаву на дверь кабинета. В приемной стучала на машинке пожилая женщина. И все здесь напоминало канцелярию солидной торговой или промышленной фирмы: бухгалтерские журналы, кофейник и чашки, диаграммы на стене. Густаву пришлось долго ждать.

«Что же случилось? — размышлял он. — Вот откуда был запах дыма сигарет... Этот человек, наверное, прятался в темной кладовке. А с какой целью? Зачем отец впутался?..»

Наконец глухо прогремел звонок. Молчаливая секретарша кивнула Густаву. В кабинете с вылинявшими обоями низкорослый тонкогубый штурмбанфюрер указал Густаву на стул. Затем он бросил в рот какую-то таблетку, отошел к столику, на котором стоял графин, и налил в стакан воды. Волосы штурмбанфюрера были тщательно уложены косым пробором, а на затылке светилась лысина.

— Ну, Зиг, — спросил он, — вы, разумеется, ничего не знаете?

— Да, господин штурмбанфюрер. Я недавно приехал...

— Ваш отец просто наивный либерал. Из него еще не выветрился этот дух. А Мейер пользовался его добротой.

— Мейер?.. Простите, господин штурмбанфюрер. Я вспомнил, что Мейер когда-то был ассистентом отца. Да, теперь я вспомнил...

— Отлично, Зиг, — штурмбанфюрер посмотрел на унтерштурмфюрера и кивнул ему. — В честности фронтовика я не сомневался. Мы хорошо знали, где прячется этот Мейер. Только ваш наивный отец думал иное. Каждый человек и мысли его у нас под увеличительным стеклом... Ну хорошо. Не беспокойтесь за отца. Мы караем, но и воспитываем. Подержим его до утра, чтобы мозги встали на то место, где им следует быть. Он замечательный специалист, а специалисты нужны рейху. Вы свободны, унтер-офицер. Хочется ведь немного развлечься, а?

На улицу вышел Густав с таким чувством, будто вылез из какой-то холодной, вязкой ямы.

«Ну и денек! Выпустят ли еще утром отца? — размышлял он. — И что я могу сделать? Что такое право вообще? Каждый человек и мысли его под увеличительным стеклом, говорит штурмбанфюрер. А есть отец, противящийся жестокости, и Мейер с наивной верой в человека, и обер-лейтенант Винер, думающий о смысле борьбы, и Тимме, ни в чем не сомневающийся. Какой-то сумбур... И завтра мне ехать на фронт».

Он стоял перед цветным плакатом, который изображал довольную семью. «Фюрер заботится о нас», — гласила броская надпись.

XXV

Где-то далеко едва слышно погромыхивал фронт. Измученные маршем по лесному бездорожью курсанты тащили на себе раненых.

«Все устали, — думал Андрей. — Придется остановиться...»

Солодяжников шагал рядом. Лицо его было угрюмо-спокойным, как у человека, осознавшего неумолимость хода событий, где он сам ничего не может изменить. Младший лейтенант Крошка нес тяжелый немецкий пулемет, а свободной рукой держал угол плащ-палатки, на которой тащили раненного в грудь курсанта.

— Ты не стони, Мамочкин, — хрипловатым ровным голосом внушал он. — Это еще ничего. Хуже, когда в голову или в живот.

Лютиков негромко рассказывал курсантам о том, как недавно ходили по вражеским тылам. В его пересказе это было очень героично и весело, а обстановка вырисовывалась гораздо хуже, чем сейчас.

— ...»Мессеры» чуть задницу не брили, танки кругом, а у нас деликатес в мешке: коньяк, что Наполеон лакал со своими графами, цыпленки под соусом... И гауптмана живьем волокем. Во что было!..

— А потом вышли? — спросил Осинский.

— Что мы, дураки пешком ходить?.. С нами и радисточка была. Одолжили у Гитлера броневик...

— Так он и дал? — усомнился кто-то.

— Еще бы не дал! — сказал Лютиков. — Под ажур еще десяток машин запалили.

Андрей подумал, что, наверное, все рассказанное про войну очевидцами также мало будет похожим на действительность, хотя нельзя и упрекнуть во лжи.

— Возможно, и наши танки пробились, — сказал Осинский.

— Кабы! — вздохнул минометчик из Тамбова. — Ихних-то штук пятьдесят было. Где тут пробиться?

— Загнули, дядя. Я только двадцать насчитал.

— А и двадцать супротив шести... Где ж пробиться? Открасовались, знать, хлопцы! Э-эх, гармонист был удалой!

— Даже если они погибли, — запальчиво повысил голос Осинский, — такая смерть прекрасна!

— Чего смерть хвалить? — рассудительно возразил минометчик. — Пробовал ты ее? Нужда им вышла. Каждый свое дело сполняет.

Неожиданно где-то в лесу замычала корова, и звук этот, мирный, тихий, заставил Андрея вздрогнуть.

— Деревня! — обрадовался Звягин. Гимнастерка его вылезла из-под ремня, и волосы торчали, как у мальчишки, побывавшего в драке. — Если деревня, зайдем туда?

— Вначале узнаем, что там... Лютиков, давай! — тихо сказал Андрей.

Солодяжников присел на замшелый гнилой пенек. Он развернул карту, подергал свой нос и, точно учитель, на минутку выходивший из класса, сказал:

— Итак, до станции отсюда еще восемь километров. Атаковать лучше ночью...

Даже невозмутимый Крошка был озадачен. Звягин же просто открыл рот, словно этот маленький, с редкими, топорщившимися на острой макушке волосиками, человек показал вдруг удивительный фокус.

— Эшелонами займутся саперы, — ни на кого не глядя, проговорил Солодяжников. — Но вначале установим, какой гарнизон. Действовать без фантазии!..

— А раненые? — спросил Звягин. — Куда их?

Солодяжников не ответил, только хмуро взглянул на него. Из кустов появился Лютиков.

— Две бабы там, — сообщил он, — и ребятишки на повозке.

— Гм... надо познакомиться, — решил Солодяжников. — Идемте, лейтенант.

Бричка, завешанная рваными одеялами, стояла на поляне. Несколько босоногих мальчуганов сражались деревянными мечами. А чуть поодаль женщина доила корову. Мальчишки заметили подходивших командиров, и битва сразу окончилась.

Воспользовавшись этим, из-под брички выбралась крохотная девочка в одной рубашонке и, семеня короткими ножками, помчалась к матери.

— Не хоцу с мальшишками, — зашепелявила она, растирая ладошкой слезы. — Хоцу иглать в куклы.

— А, чтоб вас! — женщина оглянулась, увидела военных и замолчала.

— Добрый день, — козырнул ей Солодяжников.

— Здравствуйте! — проговорила женщина.

— Вы не здешние?

— Да почти, — женщина вопросительно глядела на них, стараясь понять, кто они такие. — Почти здешние. Недалеко жили.

Она была еще молодая, плотная. Холщовая юбка и простенькая старая кофта как бы подчеркивали грубоватую, дерзкую красоту ее лица.

— В селе? — поинтересовался Солодяжников.

— На станции. Было ушли, а теперь возвращаемся. Дома хоть картошка есть... Откуда ж вы?

— А тоже ходим, бродим, — усмехнулся Солодяжников. — К станции лесом можно пройти?

— Лесом не пройдете... Да зачем вам на станцию? Вам идти в другую сторону. Все-то к Днепру шли...

Девочка, уцепившись за юбку матери, глядела на Андрея. Он поманил ее. И, спрятав лицо в складки юбки, она тут же выглянула лукавым ярко-синим глазом, ее слезы моментально высохли.

— Как же тебя звать? — спросил Андрей.

— Катенька, — доверительно сообщила она и, выпустив юбку матери, убежала к бричке.

Женщина увидела курсантов, тащивших раненых.

— Что ж это? — всплеснула она руками. — И побитые у вас?..

— Раненые, — объяснил Солодяжников.

— Какое горе-то! Молоденькие, чай, все?

— Отчего горе? Мы солдаты, — бодро произнес Солодяжников.

— И-и! — молодуха уперла кулак в резко обозначавшуюся талию, отчего колыхнулись высокие груди под кофтой, будто она хотела накрыть ими щуплого ротного вместе с оружием, шпорами и полевой сумкой. — Что солдаты? Из другого теста разве слеплены? — И с какой-то немного стыдливой гордостью добавила: — Я уж семерых родила. Шесть мальчиков, только седьмая девочка... Иль вас под лопухом нашли?

В ее больших синих глазах засветилось дерзкое лукавство, и косо выгнулась черная широкая бровь. Андрей подумал, что ротный смутится, но он глядел на нее с явным удовольствием, подобрав живот, и в лице и в фигуре появилось что-то задиристое, петушиное.

— Бойка! — заговорил он, явно подлаживаясь к строю ее речи. — Аж семерых успела родить? Это когда ж?

— А что? — она усмехнулась, открывая белые ровные зубы, кончиком языка провела по толстой, сочной губе. — Обмужилась рано, в шестнадцать лет.

— Мужик-то где?

— Эх, — вздохнула она, — кабы знать... Паровозный мастер он. В Киев уехал... И мы туда собрались. А все иначе обернулось.

— Значит, лесом к станции не пройти? — опять спросил ротный.

— Тропками еще можно, но заблудитесь... Анюта!

С брички спустилась и подошла к ним вторая женщина. Глядела она из-под спущенного на лоб черного платка угрюмо и настороженно, как бы заранее этим взглядом предупреждая, что ни от кого добра не ждет и потому ей незачем быть приветливой.

— Вот Анюта... Сестренка моя. А меня звать Дарьей... Молочка-то вашим раненым нести?

— Если не жалко, — ответил Солодяжников.

— Чего теперь жалко! — проговорила Анюта, сцепив худые, изможденные руки на плоском животе. — И жалости теперь в людях нет. Ни бога, ни жалости. Как звери.

— Опять ты свое! — оборвала Дарья. — Сколько этому богу молилась! И что вымолила?..

И по взглядам, которыми обменялись сестры, Андрей понял: спор у них давний, и обе в этом непримиримы.

— Так вам на станцию?.. Проведу я лесом! — вдруг сказала Дарья, упрямо тряхнув головой. — Проведу!

— Куда это? А детей бросишь! — всплеснула руками ее сестра.

— Ладно, Анюта. Дом посмотрю, цел ли еще.

Забрав подойник с молоком, она пошла вместе с ротным и на ходу говорила:

— А вас тропками доведу, через болото. Я ж поняла... Непохожи вы на тех, что из окружения. Те пугливые, в глаза не смотрят... За детьми пока Анюта присмотрит. Она хорошая. Судьба только ей не вышла. Мы без матери росли, Анютка всех нянчила и в девках осталась... Да к богу подалась... На станцию-то прямо из леса можно выйти.

— Как считаешь, лейтенант, — морща лоб и обдумывая что-то, спросил Солодяжников, — если врача там поищем? Был на станции врач?

— Был, как же... — ответила Дарья. — Был. Да сейчас неизвестно.

XXVI

За кустом, накрыв голову шинелью, спал человек. У его ног, обмотанных грязными портянками, валялись солдатские заскорузлые ботинки. Когда Лютиков сдернул шинель, он подскочил, намереваясь бежать. Его схватили, и он рвался, выворачиваясь, пока Лютиков не стукнул его по затылку прикладом. Обмякнув, тот упал на колени, мотая головой.

— Кто вы такой? — спросил Солодяжников.

Поношенная гимнастерка туго обтягивала его широкие плечи и выпуклую грудь, лицо было некрасивое, заросшее жесткой щетиной, а глаза еще мутные со сна.

— Это ж Гнат! — удивленно воскликнула Дарья. — Откуда взялся? Гнат!

Растирая ладонью затылок, он тупо смотрел на Дарью, пытаясь что-то сообразить.

— Фу ты, холера... Свои, что ли?

— Да ты ослеп? И меня не признал... Где Иван?

— Так он, — в глазах бойца мелькнула растерянность. — Вот как...

— Что? — охрипшим вдруг голосом спросила Дарья.

Помедлил немного и, глядя в сторону, боец ответил:

— Вот я живой, а его... Когда ремонт делали, в паровозе его бомбой...

— Нет... нет, — руки у Дарьи обвисли, вся она съежилась.

— Чего ж... Лучше сразу было тебе узнать... С ним еще двоих наших... В Киеве схоронили...

И, как будто лишь теперь поняв смысл того, что сказал Игнат, она попятилась, натыкаясь на молодые деревца, платок упал с плеч, лег ярким пятном в траву.

— Зачем... так ляпнули? — Солодяжников неодобрительно покачал головой.

— Охламон! — вздохнул Лютиков. — Треснуть бы еще раз прикладом.

А боец торопливо, словно оправдываясь, начал говорить, как с маршевой ротой попал в плен и как затем их отпустили. Показал и пропуск, где было написано, что военнопленному Игнату Вербе разрешается идти до места жительства.

— Шел я лесами, — говорил он, — кормился чем попадя. Хотел забечь домой и потом опять...

Дарья обхватила руками ствол дуба, прижалась к нему лицом. Она не плакала и, казалось, застыла, только ладонями поглаживала жесткую кору дерева.

Андрей слышал, как минометчик вполголоса произнес:

— Без мужика осталась. Эхма! Какая бабенка-то... что царь-лебедушка.

— А детей сколько! — отозвался Лютиков. — Целый взвод.

— Дети бабу и красят. На то, вишь, она создана. А мужик при ней лишь в этом деле. Куда ни кинь — так оборачивается.

Солодяжников, разглядывая немецкий пропуск этого Игната, хмурился:

— Надо ж было вам ляпнуть! Голова еловая... Значит, с этим пропуском и на станцию можно пойти?

— Видимо, — проговорил Андрей, догадываясь, какая мысль возникла сейчас у ротного. — Только...

И Солодяжников, поняв, что лейтенант имел в виду опасность посылать незнакомого человека, бывшего в плену, кивнул:

— Да, задачка. А хорошо бы...

— Кому-то с этим пропуском надо идти, — сказал Андрей. — Думаю, лучше мне.

— А почему не мне? — отозвался Крошка.

— Фантазия! — почему-то злым голосом крикнул Солодяжников, и добавил тише: — Обдумать надо, обдумать...

— И я пойду, коли надо, — вдруг тихо сказала Дарья.

Через полчаса Андрей, сменив сапоги на ботинки и надев гимнастерку Игната, шагал с Дарьей к станции. Еще в лесу договорились, что он будет называть себя ее родственником. Хотя Солодяжников запретил брать оружие, Андрей все-таки привязал под коленом трофейный «вальтер», и шершавая рукоятка царапала кожу. До первых домов было метров триста, и чем ближе подходили к ним, тем сильнее охватывало Андрея волнение. Минутами эта затея — появиться днем в поселке — уже казалась ему совершенным безрассудством.

— Жили мы небогато, а хорошо, — говорила Дарья как-то очень спокойно и тихо. — Иван-то у меня второй муж... Первый, как и вы, лейтенантом был. Двое парнишек его. Уехал на японскую границу, а вернулась бумажка в казенном конверте... Иван тогда и сосватался. Хорошо жили... Вечером на крылечке заведем песню, и вся улица к нам. Игнат часто заходил. Плохого о нем не думайте...

— Я не думаю, — сказал Андрей. — Вот... уже заметили нас... Так я вам брат.

У крайней хатки стояли два солдата. Один лет сорока, другой моложе — у обоих рукава засучены до локтей, куртки незастегнуты, автоматы болтаются на животе.

— Halt! — крикнул молодой, узкое лицо его с выпуклыми глазами было потное и сердитое.

Андрей вытащил из кармана гимнастерки пропуск, чувствуя, как мелко, неприятно дрогнули колени. Солдат постарше взял пропуск, равнодушным взглядом окинул Андрея и пристально, с интересом уставился на Дарью.

«Если начнет обыскивать, — подумал Андрей, — тогда ударю ногой в живот».

— Домой идем, — улыбнулась Дарья, но улыбка получилась косая, вымученная. — Он из плена, брат мой...

Немец заставил Андрея поднять руки, ощупал карманы.

«Сейчас я его ударю, — опять подумал Андрей. — Но это конец. Второй будет стрелять».

Убедившись, что в карманах Андрея ничего нет, солдат засмеялся, ощерив большие прокуренные зубы, и хлопнул ладонью по широкому заду Дарьи.

— Prima russische Frau... Extraklasse!{35}

Ткнув пальцем в грудь Андрея и возвращая пропуск, он добавил на ломаном русском языке:

— Ты ходи комендатур!

Отступив на шаг, солдат махнул рукой.

— Кажется, проскочили, — отойдя немного, шепнул Андрей.

Солдаты позади начали громко разговаривать.

— Очень толста, — говорил молодой. — Не грудь, а двенадцатидюймовые снаряды...

— Что ты смыслишь, молокосос? У нее все, как из железа. А если под кофтой ничего нет, то лучше клади в постель винтовку. Это слабаки взяли моду на тощих баб, потому что с настоящей им не справиться.

— Чего они? — спросила Дарья. — Про что лопочут?

— Говорят, сегодня хорошая погода, — ответил Андрей.

XXVII

— Вот здесь мы жили, — сказала Дарья, тоскливо оглядывая комнаты рубленого домика. — Жили...

На полу была рассыпана картошка, валялись осколки тарелок, поломанные самодельные игрушки.

Мимо окна прошел солдат, неся курицу в руках. Донесся гудок паровоза.

Дарья начала подбирать игрушки, то и дело смахивая рукавом набегающую слезу. Затем она сдвинула до бровей платок и с осунувшимся, посуровевшим лицом вдруг стала очень похожа на сестру.

— Я выйду, будто соседей навестить...

— Узнайте, живет ли еще тут врач? — попросил Андрей.

Она ушла, прикрыв снаружи дверь. Андрей отвязал «вальтер», сунул его в карман и по маленькой лесенке из сеней влез на чердак. В затянутое паутиной чердачное оконце было видно станционное депо. Там солдаты устанавливали зенитное орудие.

Андрей в уме рисовал схему подходов к станции, запоминал ориентиры и начал уже беспокоиться, что нет Дарьи, когда мелькнула ее цветастая косынка. Спустя несколько минут она, волнуясь и часто поглядывая на окно, рассказывала Андрею:

— К станции-то никого не пускают. А комендатура в школе, и полиция там...

— Какая полиция?

— Из местных набрали, главным у них Фома Несвит... За три дома отсюда живет. Раньше кассиром был. Встретила его, как назад шла. Он и говорит: наведаюсь, часом. И моргает одним глазом. Что же делать? Зайдет ведь он!

— Ну что ж, — кивнул Андрей. — Про доктора узнали?

— Есть... Остался, — сев на табуретку, она уже спокойнее заговорила о том, что видела. — Деньги теперь марками называют. Только не берут их, все за соль покупают. Объявления висят: кто на работу в Германию едет, тому харч бесплатный...

Кто-то постучал в дверь.

— Фома это, — испуганно вскинула голову Дарья. — Больше некому.

— Открывайте, — сказал Андрей.

Сгибаясь под притолокой, вошел человек в шароварах и украинской рубахе, на поясе его болтался немецкий тесак.

— От и я, — заговорил он низким веселым голосом, передавая Дарье бутылку, но тут же заметил Андрея, и толстые пальцы стиснули рукоятку штыка, а мясистое, буроватого оттенка лицо насупилось. — А це хто?

— Да брат мой, — ответила Дарья. — Из плена... Документ у него есть.

— Так шо? — возразил Несвит. — Треба зараз до полиции явиться.

Он был раздосадован, что встретил здесь постороннего.

— Да вы садитесь, Фома Григорьевич, — приглашала Дарья. — Чего туда идти, коль власть сама наведалась. Я так уж рассудила...

— Хитра, — пробормотал он и уселся на табурет, который заскрипел под тяжестью его тела. — Як в плен хлопчик сдався, то у него разум е.

Дарья поставила три чашки, и он сам разлил в них желтоватый самогон.

— Ну шо ж... Иван, як ты кажешь, в Киеве?

— С паровозом же уехал, — наклонив голову, ответила Дарья.

— Звернется, — усмехнулся Несвит. — Будемо!

Он выпил самогон и то, что ни Андрей, ни Дарья не притронулись к чашкам, насторожило его.

— Тэ-эк... Братка найшла... А шо ж я нэ бачив раньше хлопця? Дэ ж вин був?.. Який у тэбе докумэнт е?

Андрей вынул из кармана пистолет.

— Шо такэ? — челюсть начальника полиции отвисла.

— Только шевельнитесь, застрелю, — пояснил Андрей, удивляясь сам тому спокойствию, которое было в нем. — Ясно?

— Кобель ты, Фома Григорьевич, — сказала Дарья. — Нешто и впрямь решил, что на гулянку ждала? У тебя дочка почти моих годов...

Андрей отобрал у Несвита штык, проверил его карманы.

— Усих вас нимци за то повисять, — угрюмо бормотал Фома Григорьевич. — Усих!..

— Немцев сегодня мы вышибем отсюда. Много их тут? Говорите правду.

— Эх, пропала горилка, — вздохнул Несвит. — Хай тоби, Дарья, черт очи высмалить...

То и дело вытирая ладонью с шеи пот, Несвит рассказывал, что гарнизон здесь человек двадцать, а эшелоны стоят у депо. Паровозы ремонтируют, и он слышал, что здешний комендант грозил расстрелять начальника депо, если утром не отправит эшелоны к разъезду.

Андрей посмотрел на окно. Уже стемнело, и в хате терялись очертания углов.

— Теперь можете пить! — Андрей пододвинул к нему чашку. И, взяв ее дрожащими пальцами, Несвит вылил самогон в рот как лекарство. Какое-то мальчишеское озорство захватило Андрея, потому что все очень ловко получалось. Он снова налил чашку.

— Пейте!

Так же, не глотая, а будто сливая в глотку жидкость, Фома Григорьевич опорожнил чашку и шумно выдохнул сивушный перегар.

— Шо мэни, нимцив жалко? Быйтэ их, як можетэ... Всих побыйтэ! Я ж нэ нимцам служу... Я служу Украини! У нимцив мы зброю добудем, а як сформуем вийско, та тож будемо гнать. Всих гнать!

Андрей был озадачен и слушал, пытаясь разобраться, кто же этот Несвит, враг или союзник? Он посмотрел на Дарью, стоявшую у печи. В этот момент Несвит быстро, не поднимаясь, выдернул из-под себя табуретку. Андрей не успел отклониться. Табуретка обрушилась на голову; синие, желтые круги заплясали перед глазами; Андрей выстрелил и еще раз нажал спусковой крючок...

Не упал он и не потерял сознание лишь от жгучей мысли, что все потеряно. Выстрелы должны услыхать патрули, они скоро будут здесь.

— Уходить... немедленно! — проговорил он.

Окончательно пришел в себя Андрей на задах подворья, куда его чуть не волоком тащила Дарья. Черные тени лежали под копной сена. В поселке было тихо, лишь на станции звякало железо, шумно выпускал пары паровоз.

— Что ж это? Никто и не слышал, оказывается, — удивился Андрей.

— Фому-то убили? — спросила Дарья.

— Наверное.

Дарья вдруг уткнулась ему в плечо, затряслась от сдерживаемых глухих рыданий.

— Ну вот... Зачем? Все же хорошо, — гладя ладонью ее мокрую щеку и чувствуя, как у него самого дергается рот, прошептал Андрей.

— Сено-то Иван косил... Прикипело во мне, когда узнала. А теперь заново все... О-ой! И на кого ж, Иванушка, покинул меня? И не увижу больше, — перебирая сено, всхлипывая, запричитала Дарья.

— Не время сейчас, — говорил Андрей. — Потом... Надо же идти.

Андрей помог ей встать. Часто останавливаясь и прислушиваясь к шорохам, они вышли по огородам на затянутый редким туманом луг. Темные движущиеся фигуры мелькнули впереди и сникли. Потом голос Лютикова из тумана произнес:

— Мы это, лейтенант...

Дальше