Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Истинный курс

1. «Россияне не забывают своих героев-мученнков»

Таллин в первые же дни войны был объявлен на военном положении. Строгие приказы на русском и эстонском языках появились на стенах домов. По брусчатке днем маршировал рабочий полк. У подъездов — дежурные группы самозащиты: эстонцы с повязками на рукавах. Высунуть нос на улицу без пропуска нельзя: с девяти вечера — комендантский час.

Непривычные слова — военное положение. В девять вечера улицы мгновенно пустеют. Узкие и кривые, они гулко повторяют шаги патрулей. От перекрестка к перекрестку с винтовками наперевес шагают матросы. Если учесть, что ночи в июне белые и в девять вечера светло, пустынность улиц производит зловещее впечатление. А где-то вдали — то взрыв, то стрельба.

Говорили, что за городом вылавливают парашютистов. Немцы одевают их в нашу милицейскую форму и ночью сбрасывают в лесах. Много разговоров о выстрелах из-за угла, о нападении на одиночных бойцов. Слухи порождают подозрительность. Действуют истребительные батальоны, созданные молодыми эстонцами, — все в юнгштурмовках, в темно-синих фуражечках, а иным выдали мундиры прежней полиции, разумеется, без упраздненных знаков буржуазной республики.

В редкие часы, когда мой начальник в отделе пропаганды Политуправления Балтфлота — коротко Пубалта — полковой комиссар Кирилл Петрович Добролюбов разрешал отлучаться не по заданию, а «для себя», побродить по Таллину «для познания жизни», я надевал штатский костюм и шел в гавани — Минную или Купеческую, а чаще просто на побережье, туда, где можно видеть рейд, силуэты приходящих и уходящих кораблей, бухту и контуры обрезающих ее мысов. Мне казалось, что в штатском легче наблюдать местную жизнь, противоречивую и сложную, да и безопаснее. Штатская одежда приводила и к недоразумениям, надо всегда наготове держать свой командирский документ и пропуск для хождения ночью по городу и окрестностям.

Такое недоразумение настигло меня под вечер первого июля, когда я поехал в парк Кадриорг, на берег таллинской бухты, к памятнику броненосцу «Русалка», погибшему в конце прошлого века в бурю.

Люблю я этот памятник, творение эстонского скульптора Адамсона, не за бронзового ангела с крестом на вершине, а за вырубленные в камне у подножия имена всех, буквально всех матросов экипажа, и за необычную надпись в граните, там, где изображено бурное море, захлестывающее тонущий корабль:

«Россияне не забывают своих героев-мучеников».

За это старинное пушкинское слово — россияне — я готов твердить надпись несчетное число раз.

На трамвайном кольце я слез, прошел через парк к берегу, дошел до «Русалки», снова прошагал по румбам четырех сторон света на гранитном компасе за чугунной цепью с якорями, перечел чины и фамилии героев-мучеников, офицеров и рядовых, и по крутым ступенькам, как по трапу, поднялся на обращенный к морю мостик.

В спокойное море врос озаренный закатом необыкновенный силуэт. Он не колыхался на волне невысокой, лижущей гальку перед «Русалкой». И все же казалось, корабль движется, плывет, гонимый ветрами без парусов. Уступы надстроек — мостиков, линейно-возвышенных башен, — слитые расстоянием в стремительный профиль, внушали ощущение движения.

Рядом со мной стоял незнакомый моряк с нашивками старшего лейтенанта, с противогазом через плечо, как носили все военные в первые недели войны, и с биноклем. Он тоже смотрел на море, на тот корабль. Я попросил у него бинокль, навел на крейсер и тихо сказал:

— «Киров».

Сосед подтвердил.

Я знал, что «Киров» только-только пришел с юго-запада на этот рейд.

Для нашего поколения это имя звучало строго. Кирова убили. Я помню острую юношескую боль. Я помню пасмурный декабрьский вечер, специальный поезд из Ленинграда, поездку с этим поездом в составе бригады «Известий», где я служил репортером, черные толпы людей, черные рамки газет, смятение, тревогу. Мы не обладали зрением и рассудком второй половины века, мы были люди годов тридцатых и сороковых. Киров — это молодость Революции, ее чистота, ее страсть. Киров — Великий Гражданин, фильм Эрмлера о нем. Имя «Киров» шло такому разящему кораблю.

Когда я спустился по крутым каменным ступеням, ко мне подошел патруль. Двое краснофлотцев и лейтенант.

На мне был отутюженный костюм рижского пошива и в иноземной оправе очки. Я вздохнул, метнув взгляд вверх на бдительного моряка с противогазом и биноклем, и предъявил командирское удостоверение.

— Любуетесь? — проговорил врастяжку начальник патруля, не спеша вернуть мне документ.

Я кивнул: любуюсь!

Начальник патруля внимательно смотрел на мою грудь: белую рубашку пересекал узкий коричневый ремешок — под пиджаком топорщился фотоаппарат.

— Ну что ж, — произнес начальник патруля. — «Киров» — не иголка. Только фотографировать нельзя.

Он вернул мне документ, и патрульные молчанием подтвердили разумность сказанного.

Я уходил, спиной чувствуя взгляд патруля.

Крейсер не иголка, его видел с берега любой прохожий. Но за пределами города о его приходе в бухту никто пока не должен знать.

Это сложно, особенно в столице республики, где еще год назад был буржуазный строй. Мы, приезжая в те времена в Эстонию, иногда забывали про семнадцатый и восемнадцатый годы у нас в России и мерили здешнюю жизнь меркой своего двадцать четвертого года революции. А ведь всеобщности антифашистского фронта в ту пору тут и не могло быть. Тут были свои белые и свои красные. И даже свои зеленые и свои обыватели. Война резче разграничила сторонников Советов и противников, но все равно и в этих сложных условиях военную тайну было необходимо беречь. Даже еще строже оберегать. Крейсер — не иголка, но о своем присутствии в бухте он — настанет час! — заявит сам. Потому не следовало обижаться на придирчивость патруля и бдительность моряка с биноклем.

Конечно же, о приходе «Кирова» говорил каждый моряк. Произошло нечто серьезное для флота. Крейсер не просто переменил рейд. В одну ночь он вырвался из петли. В его прорыве проявились ум, хитрость, труд и доблесть многих людей.

Теперь по документам германских историков и «плану Барбаросса» известно, что фашисты хотели, молниеносно ударив по Прибалтике и Ханко, по Кронштадту и Ленинграду, лишить Балтийский флот всех его немногих баз, а потом или захватить корабли или их уничтожить. Все было на их стороне: численность сил, простор, свобода маневра, резервы в Северном море и господство в проливах, количество баз, стратегическая обстановка. Помимо линкора, семи крейсеров, тридцати четырех эсминцев, восьмидесяти пяти подводных лодок, десятков тральщиков, торпедных катеров, воздушных эскадр и прочих сил собственно балтийской морской группировки, на стороне немцев был флот финский и финские базы, а, возможно, и флот нейтральной Швеции, куда уже плотно залез Крупп, забирая две трети шведского экспорта железной руды: половина домн Германии загружалась в сороковом году шведской рудой. А осенью сорок первого у Аландских островов фашисты без помех со стороны шведов сосредоточили крупные морские силы, допуская возможность акта отчаяния балтийцев: выхода не будет, и флот, мол, побежит спасаться в нейтральную Швецию; но засада была напрасной, никто, конечно, об интернировании не помышлял, только борьба — борьба на жизнь или на смерть. Такой была Краснознаменная Балтика в невероятно трудном для нее сорок первом году.

Без этого хотя бы краткого обзора обстановки и неравенства сил на Балтике тех дней современному читателю, пожалуй, труднее было бы не только представить себе, но и понять состояние самоотреченности каждого матроса и каждого экипажа даже на самом беспомощном суденышке. Выбор был исключен: погибнуть на посту, но не отступить.

Так погибали в первые часы и дни войны пограничники на маяке Ужава. Так дрались красноармейцы стрелковой дивизии и рабочие отряды, сложившие голову на ближних подступах к Либаве. Так шли на смерть отборные экипажи подводных лодок и эсминца «Ленин», поставленных на ремонт в доки либавской гавани. Удар по базе был столь внезапен, что герои-либавцы, поражая противника своей, казалось, безумной стойкостью, могли в этой разрозненной борьбе лишь остудить, задержать фашистов, но не остановить. Историки трезво оценили обстоятельства подрыва кораблей в этой гавани, документы и время помогают воздать должное бесстрашию одних и просчетам других. Ясно одно: верные присяге командиры и матросы сделали все, нет, сделали больше, чем могли, но не отдали ни одного вымпела врагу, что возможно было спасти, вывели в море, что не имело хода — взорвали. А передовую базу пришлось отдать. Враг быстро прорвался от границы до моря, передовые базы оказались обнаженными. Флот лишился их в первую же неделю боев.

Двадцать седьмого июня была оставлена Либава, тридцатого — Рига. В считанные дни следовало перебазировать не только весь сосредоточенный в Рижском заливе флот, но и суда латвийского пароходства с военным имуществом и всякие вспомогательные посудины. Возникла внезапная, ошеломляющая задача, нелегкая для сознания людей, ждавших только успеха, только движения вперед, — такими мы были, молодые, убежденные в несомненном торжестве справедливости и правоте своего дела, но не считающиеся с тем, что на войне приходится и отступать. Неделя опрокинула все вверх дном, надо было научиться отступать.

Само это слово никто не решался произносить, хотя каждый командир, вероятно, читал «Войну и мир» Толстого и знал все про Кутузова и отступление из Москвы. Появилось слово: отход. Люди, особенно в тылах флота, не были обучены быстрой эвакуации передовых баз. А человеку военному необходимо готовиться к выходу из любого положения. Нельзя обучать его на предвзятом результате, что «красные» на учениях всегда победят «синих». Так должно быть. Но чтобы так было, надо вырабатывать в человеке способность хладнокровно действовать и при неудаче, потому что на войне может случиться всякое. Боязнь разговора о возможных неудачах идет от неверия в душевные силы людей, а наши люди такое неверие опровергли кровью. Вспоминать все следует потому, что неподготовленность к беде стала предметом душевного преодоления, а все, что мы сейчас вспоминаем и пишем о войне, не только дань признательности героям, но и предостережение молодым — кто знает, какое еще предстоит им выдержать испытание, они должны знать подлинную цену выстраданной победы.

В подобной обстановке штаб флота был вынужден в первую неделю войны передислоцировать многие корабли в бухты Эзеля и Даго, называемые теперь правильно по-эстонски Сааремаа и Хийумаа, а другие вытаскивать из рижской западни в Таллин. И прежде всего — «Киров».

Дальше
Место для рекламы