Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

3

Чеботарев узнал о последних событиях на заставе по «сарафанному» радио — от жены. И хотя никто без нужды не стал бы тревожить замполита в его законный выходной день, он сам, привычно одевшись и предупредив жену, чтобы не ждала, скоренько выскользнул из дома. С порога, не рассчитав, ухнул в глубокий намет свежего рыхлого снега и рассмеялся: так же торопился бы он, зная, что начальник отряда еще на заставе?..

Четкий след протекторов начальственной «Волги» тянулся от крыльца казармы к воротам, возле которых чернел под фонарем силуэт часового в огромном, прямо-таки ямщицких размеров тулупе и валенках. По этому следу, как по стежке, Чеботарев добрался до казармы, поднялся на второй этаж, толкнул легкую филенчатую дверь в канцелярию.

Боев возился у себя за столом со сложенным в несколько раз листком бумаги и на вошедшего замполита едва взглянул — надо полагать, поздоровался. Неумело, выламывая пальцы, майор поочередно загибал твердые бумажные углы, старательно разглаживал их ногтем. Глубокая складка пролегла у него между бровей, выдавая не то недовольство майора, что его застали за таким детским, пустячным занятием, не то усердное стремление выделать какую-то неведомую фигуру.

«Кораблик? — пытался угадать Чеботарев, пока снимал с себя куртку. — Или пепельница?»

Служившая пепельницей стеклянная банка уже не вмещала вороха смятых окурков, от которых по канцелярии распространился тяжелый табачный дух. Чеботарев подхватил банку со стола, вытрусил содержимое в жестяной мусорный ящик у двери. Хотел открыть форточку, но, взглянув на сплошную снежную налипь с внешней стороны, подумал, что вряд ли бы она поддалась: примерзла.

— Кажется, погода налаживается, — пытаясь втянуть Боева в разговор, бодро заметил Чеботарев.

— Конец декабря, ничего не поделаешь, — невпопад ответил майор, второй раз за столь короткое время удивив замполита.

Начальник заставы и прежде не раз давал Чеботареву повод для противоречивых размышлений. Озадачивало лейтенанта, например, то, что Боев, несмотря на свой немалый возраст и звание, до сих пор командовал лишь заставой, хотя, по разумению лейтенанта, вполне мог быть комендантом участка или, что еще лучше, руководить в отряде отделом службы и боевой подготовки. Не хватало опыта? Не тем оказался масштаб мышления? Или не обнаружил перед аттестационной комиссией данных, необходимых для зачисления в резерв выдвижения? А может, вовсе не было у Боева такого стремления — делать «карьеру»? Кто знает... Да и вообще, что знал о нем Чеботарев — о человеке, с которым, в общем-то, случайно свела его судьба, вернее, служба на западной границе?

Мельком как-то слышал он от офицерской братии, что помотало в свое время Боева изрядно, покружило по городам и весям, пока не прибился к настоящему делу — военному. Будто бы люто бедствовал в свое время майор, когда еще мальчонкой остался на свете один, даже цыганил, благо внешность была подходящей, потом, видимо, потянуло к родным местам, отбился от табора...

О прошлом майор вспоминать не любил. Раз только, под особое настроение, рассказал, как еще несмышленым мальцом разрядил винтовки у немцев, и больше никогда не возвращался к прежнему разговору...

Было это где-то под Курском, куда в начале войны эвакуировалась с Балтики их семья. Отца своего Василий так ни разу больше и не увидел — не то погиб, не то пропал без вести. Маму уже в дороге скрутила тяжелая, неизлечимая болезнь, у нее отнялись ноги, так что ехать дальше, на Урал, она не могла. Жили они у какой-то одинокой полуглухой старухи, приютившей беженцев в своей кособокой бедной хатенке. Бабка все наговаривала мальцу, чтобы тот не высовывал носа из дома, не бегал по улицам, не путался под ногами у немцев. Держала его на коленях, крепко обвив руками, и все нашептывала, будто сказывала сказку: «Ты замри, вроде тебя вовсе и нету. А то, неровен час, подшибут, У них ружья вон какие, долгие. Стрельнут — и с копыток. А тебе надо мамку кормить, выхаживать. Вырастешь, даст бог, дак и придется».

Бабка смешно пришепетывала, щекотала губами Васькино ухо, а он все косился на улицу из окна, посматривал через занавеску, и до жути хотелось ему на белый простор, хотелось выскочить на крыльцо и во весь дух помчаться по улице у всех на виду.

А однажды в лютый мороз немцы сами ввалились в их натопленную, близко стоявшую у дороги хату. Каждый — под потолок, каски — больше чугуна, в котором бабка варила варево. Зыркнули по углам, нет ли там кого постороннего, потормошили больную — вдруг притворяется, даже разворочали сложенные за печкой дрова. После, вроде успокоившись, составили свои винтовки у двери, потянулись к огню, начали стягивать сапожищи, греть о печку ноги...

Васька сначала сидел тихо-тихо — мышкой, как научала бабка, да только любопытство осилило страх. Подлез он — где под лавкой, где под столом, и прямиком к двери. Приманивали его составленные кое-как винтовки, неодолимо тянули потрогать. Их-то он видел и прежде, наблюдал, спрятавшись в репье, как ребята постарше разбирали такие на пустыре, запомнил. А вот автомат пощупал впервые. Тот оказался вертким, чуть не грохнулся на пол, немцы еще оглянулись на шум, да ничего не заметили — Васька присел за кадкой с водой, затаился, даже глаза зажмурил, чтобы не видели.

Немцы снова залопотали наперебой, про Ваську никто и не вспомнил. Он потянулся к белым от мороза винтовкам, тихонько поснимал с них один за другим затворы. Автомат, чтобы не вертелся, пришлось положить на пол, и, попыхтев над ним, дергая за все выступы, Васька выколупнул-таки ребристый, тяжеленный рожок, полный желтых тупорылых патронов, сунул и его, следом за затворами, в кадку с водой... Тихо-тихо, вжимаясь в пол, прополз он под лавкой, юркнул под здоровенный, накрытый клеенкой стол, где бабка уже выставляла для обеда парящий чугунок, и замер там не дыша...

Что было дальше, Васька помнил смутно. Немцы вскоре хватились пропажи, начали шарить по углам, расшвыривать половики, а потом принялись за бабку. Из своего укрытия Васька видел, как трясли ее, как упал ей на глаза беленький, в мушках, платок и под ним проглянуло желтое, похожее на воск, темя... Потом что-то случилось во дворе — немцы всполошились, начали как попало обуваться и выскакивать из хаты, ругались меж собой... И тут один, долговязый, заметил Ваську, дал ему по заду такого пинка, что Васька стукнулся головой о ножку стола и больше уже ничего не видел и не слышал, как уснул... После уже, вечером, бабка шепотом рассказывала его маме, а Васька подслушал, что как только немцы выбежали из хаты да ступили на мостик через замерзшую речку, так по ним «стрелили» со всех сторон из кустов, а они махали пустыми винтовками, словно кольем, и все валились, клятые, сыпались на снег, на лед, будто осиновые поленья с воза... А было Ваське в ту пору шесть или семь...

Чеботарев пытался представить себе эту картину, но вместо реальности возникали перед глазами обрывки когда-то виденных кинофильмов про войну, заслонявшие собою действительную правду. Нет, не сходилось «изображение» войны с обликом того Боева, который сейчас сидел в одной с Чеботаревым комнате и зряшным занятием стремился отвлечь себя от невеселых мыслей.

В канцелярии после недавней свежести улицы было жарко, пощелкивал воздух в батареях отопления, будто по ним тюкали деревяшкой.

— Кто «отличился», Василий Иванович? — спросил Чеботарев майора. — Сапрыкин?

— Он. — Майор с облегчением оставил недоделанную фигуру, выпрямился на стуле. В застегнутом на все пуговицы мундире, прямой и решительный, он показался Чеботареву величественным, как Саваоф. — Сапрыкин. Пишет сейчас объяснительную. Сынок...

В ту же минуту кто-то робко поскребся в дверь, и вслед за этим в канцелярию бочком протиснулся водитель вышедшей из строя машины.

— Что скажете, Сапрыкин?

— Вот, как велели. Написал. — Солдат издалека протягивал Боеву листок с объяснением.

Пока майор читал, Сапрыкин переминался с ноги на ногу посреди канцелярии и, словно провинившийся школьник, молча ждал разноса. Ничего, кроме покорности и уныния, не выражало его лицо, казавшееся при искусственном свете плоским, будто бескровным. Резкая тень выделялась в опавших уголках губ. Глаз и вовсе не было видно, их прикрывали белесые ресницы.

«Да ведь его сейчас... хоть конфетами обкорми, хоть... на кол сажай: ему сейчас все равно, и ничем ты его не проймешь! — Боев не на шутку рассердился именно этой терпеливой покорности солдата, в сердцах про себя добавил: — Вояка!..»

Помимо воли, Боев испытывал к Сапрыкину неприязнь. Само собой, причиной тому была вина солдата за оставленную без присмотра и вследствие этого выведенную из строя технику. Но к внешнему, формальному предлогу еще примешивалось острое, почти забытое Боевым чувство стыда, которое он пережил в присутствия начальника отряда, и оно-то, пожалуй, перетягивало, не давало майору покоя.

Боев нервно закурил, не заметил, как пламя сгоревшей спички обожгло пальцы. Он торопливо бросил обугленный стерженек в банку, проследил, как внутри медленно истаял голубой жидкий дымок.

Сапрыкин все с тем же понурым видом переминался с ноги на ногу, казалось, абсолютно безразличный к своей участи.

— Застава, приготовиться к вечерней поверке! — слабо донесся снизу голос дежурного, и Боев машинально взглянул на часы, словно какие-то минуты решали сейчас судьбу солдата.

Начальник заставы окинул солдата взглядом с головы до ног, неожиданно спросил:

— Сапрыкин, вы до призыва в армию с кем-нибудь дружили?

Солдат недоуменно поднял голову, озадаченно, исподлобья посмотрел на начальника заставы.

— Ну, была у вас когда-нибудь девушка... любимая, что ли?

— Была. Дружил, — не сразу ответил солдат, еще не понимая, чего от него ждет майор.

— А вот когда вы с нею в городской парк или там в кино ходили, — с нажимом продолжал Боев, — в общем, когда вместе гуляли, так вы, Сапрыкин... брюки свои гладили? И ботинки, наверное, чистили? Или не обязательно?

Сбитый с толку солдат даже выпрямился, подобрал грудь, расправил плечи, и Боев едва не засмеялся на это мгновенное преображение, хотя, конечно, было ему не до смеха.

— Так гладили или нет? — добиваясь ясного ответа, повторил он.

— Еще бы не гладил. И ботинки, само собой...

— А зачем вы это делали? — настойчиво, вынужденный начинать издалека, допытывался Боев.

— Зачем!.. Иначе бы она никуда со мной не пошла, строгая очень...

— Так какого же!.. — вскипел было Боев, но вовремя себя оборвал, чтобы довести начатый разговор до конца. — Почему это дома, перед девушкой нельзя, а здесь, передо мной и вот Чеботаревым, перед товарищами своими можно ходить такой замухрышкой? Почему, я спрашиваю? Или постирать для вас некому? Некому вам ботинки почистить? Вы посмотрите: на дворе зима, декабрь, а у вас каблуки глиной измазаны, и где только умудрились грязь отыскать! Куртка вся в пятнах, рукава да воротник черные — ведь смотреть тошно, Сапрыкин! Понимаете вы это или нет? А отсюда и «успехи» в службе... налицо. Теперь вот технику боевую вывели из строя, оставили заставу без «глаз». Как же так получилось, Сапрыкин? А? Чего молчите?

— Не знаю, — буркнул солдат, вновь опуская глаза в пол. — Я ее не ломал.

— Ну конечно, не вы! Интересно девки пляшут! Она сама на пень наехала. Взяла и покатила. Да? — Боев сунул окурок в пепельницу, рассыпая искры, придавил его пальцем. — Как же, по-вашему, машина оказалась во дворе, если ей положено находиться в боксе? Где вы были в это время?

— Не знаю, как она там оказалась. Я машину поставил в бокс. Пришел из казармы, а она на улице.

— Значит, все-таки выехала сама? — Боев даже поперхнулся, как от дыма, закашлялся.

— А может, кто-то захотел на ней покататься? — отчаянно защищался водитель. — Вон сколько людей, и все через одного могут шоферить.

— Покататься, значит?.. — Боев провел рукой по подбородку, и жесткие волосы даже затрещали под ладонью, будто их прошил слабый разряд электричества.

Не зная, куда деть руки, майор нащупал на столе неуклюжий кораблик-пепельницу, повертел его за углы.

— Значит, покататься? И кто, как вы думаете, у нас такой любитель автопрогулок? Ну, назовите, Сапрыкин, смелее, что же вы замолчали?

— Да кто! Всякий может. — В голосе Сапрыкина все еще слышался вызов, желание во что бы то ни стало отстоять свою правоту.

Боев откинулся на скрипнувшую спинку стула, отчего наблюдавшему за ним Чеботареву вновь пришло сравнение майора с Саваофом.

— Та-ак... — протянул начальник заставы. — Это что же, выходит, мне теперь и доверять никому нельзя? Выходит, что где-то по заставе преспокойно бродит ваш же товарищ, солдат, сотворивший беду, и как ни в чем не бывало молчит? А завтра, может, мне с ним идти в бой, и я даже не буду знать, что рядом со мной нечестный человек, на которого нельзя положиться! Так, что ли? Ну спасибо, Сапрыкин, открыли вы мне глаза! Просветили. Чуть не полвека на свете живу, а такого, убей бог, еще не встречал.

Сапрыкин шмыгнул носом, глухо прокашлялся, равнодушно отвернулся к окну и надолго замер в такой позе.

Боев какое-то время обозревал его мало чем примечательный профиль, хмурился и тоже молчал. Теребя складки уже и вовсе бесформенного комка бумаги, он напряженно думал. Выходит, что где-то он, начальник заставы, недоглядел, что-то упустил за вихревой текучкой дел, если солдат, — в общем-то, не разгильдяй, явно не нарушитель дисциплины и как будто не ленивец — таит от него правду. И не просто таит, а, страшась лишь вины и положенного за нее наказания, возводит напраслину на других. Выходит, грош цена всем его воспитательным мерам, немалым усилиям Чеботарева, благодаря которым их именная застава не только в отряде, но и в округе не первый год числится на отличном счету! Выходит, заключил Боев, тогда прав и Ковалев — рановато пока что проводить у них инструкторско-методические занятия с офицерами застав! Ведь чтобы учить других, убеждал себя Боев, надо иметь моральное право быть образцом самому...

В невеселых раздумьях Боев потянулся было за второй сигаретой, но не рассосавшаяся горечь никотина предыдущей сигареты и без того жгла язык, сделала изнутри шершавыми щеки и небо. Он обернулся к молчавшему все это время лейтенанту Чеботареву, обменялся с ним многозначительным взглядом, должно быть, означавшим: вот такие, брат замполит, дела, хреновые, в общем, дела, хвастать нечем.

Снизу, сквозь довольно-таки толстое перекрытие, до канцелярии долетел бодрый голос дежурного:

— Застава, строиться на вечернюю поверку! В две шеренги становись!..

Сапрыкин по-прежнему разглядывал схваченную морозом темную заоконную даль, найдя для себя там какой-то свой, потаенный интерес, недоступный другим. Только играть с ним в молчанку Боев не собирался.

— Идите сюда, Сапрыкин! — решительно подозвал он солдата к столу. — Подходите ближе, что вы мнетесь, как барышня? Сумели натворить, сумейте и ответить! — Майор щелкнул кнопкой простенькой шариковой ручки, отыскал в общей тетради для черновых записей чистый лист, с хрустом разгладил ладонью корешок. — Давайте-ка с вами кое-что подсчитаем, займемся прикладной математикой. Знаете, сколько стоит разбитое на вашей машине купольное стекло? Во сколько обошлись государству затраты на его изготовление? Даже понятия не имеете? Нет? А я знаю. Итак, пишем первое слагаемое. Ну а сколько стоит отражатель? Тоже не знаете? Как же вы. Сапрыкин, до сих пор не усвоили таких простых вещей, а носите знак классного специалиста? Ведь в мирные дни он — все равно что боевая награда, а ее — хорошенько запомните это на будущее — незаслуженно носить нельзя. — Боев быстро перевел взгляд на Чеботарева. — Верно я рассуждаю; замполит?

— Только так.

Внутреннее чувство подсказывало Чеботареву: солдат или что-то утаивал, или упорно не договаривал, попросту мороча им головы детским невразумительным лепетом — им, двум офицерам, занятым людям, обремененным, помимо службы, и семьей, и личной ответственностью за каждого солдата в отдельности, а значит, и за весь коллектив. И замполит ощутил потребность, вернее, даже необходимость высказаться более подробно, вслух определить собственное отношение к Сапрыкину, потому что, как и Боева, его коробила занятая солдатом позиция, его глухое упорство, явное нежелание восстановить истину и, таким образом, прояснить хотя бы мотивы своего поведения, ибо зачастую именно мотивы способны если не оправдать, то хотя бы смягчить любые, самые тяжелые последствия, и очень обидно, что его подчиненный никак не возьмет это в толк.

— Сапрыкин... — начал Чеботарев, воспользовавшись минутной паузой. — Я знаю: вы любите читать исторические романы. А вы не задумывались, почему, когда полководец, допустим, очаковских или каких-нибудь других времен проигрывал крупное сражение, он ломал собственную шпагу и спарывал эполеты? — Чеботарев, совершенно искренне сокрушаясь, несмотря ни ни что сочувствуя солдату, невесело покачал головой. — Для вас, Сапрыкин, все случившееся было крупным сражением. Может быть, самым первым в жизни сражением. И вы его, как ни прискорбно, начисто проиграли. Так что поздравлять вас, как говорится, не с чем. Остается лишь пожалеть.

«Жалость» дошла до сердца, что-то переместила в нем, сдвинула с места, обожгла какой-то чувствительный нерв. Солдат вскинул голову, открыл было рот, явно намереваясь что-то сказать, но удержался, лишь удрученно — мол, все равно никто не поймет — махнул рукой. Исчезнувшие в какой-то миг резкие складки снова залегли в уголках губ, старя лицо, делая его невыразительным, плоским.

Боев и виду не подал, что от него не укрылся мимолетный порыв Сапрыкина. Однако, так и не дождавшись, что солдат все-таки пересилит себя, откроет истину, майор сам возобновил разговор — на этот раз иным, намеренно ровным, почти бесстрастным голосом:

— Значит, Сапрыкин, даже приблизительно вы не догадываетесь, сколько стоит отражатель? Хотите, я вам скажу? В четыре раза больше стекла. Усваиваете?

Майор до хруста сжал костяшки пальцев, замолчал, как бы давая возможность устояться словам, переплавиться из звуков в четкое понятие, которое войдет в сознание Сапрыкина и утвердится там хотя бы на время их долгого и, увы, пока что малорезультатного разговора.

Чеботарев тоже помалкивал; явно недовольный собой, в душе он корил себя за то, что высказался чересчур красиво, не по существу: тирада о полководце в эполетах получилась цветистой, на первый взгляд вроде и эффектной, а на самом деле, как понимал теперь замполит, — пустой...

— Да, в четыре раза, — повторил Боев, по-прежнему следя за своим голосом, не давая ему сбиться с ровного тона. — Сейчас прикинем, что у нас получается... — Он произвел на тетрадном листке несложный арифметический подсчет и едва не присвистнул от удивления: — Ого, немалая сумма!

Сапрыкин завороженно смотрел то на майора, то на колонку крупных цифр, то снова на майора. Покуда не зная, к чему ведет начальник заставы, он часто дергал выступающим вперед кадыком, будто пил воду. Что-то похожее на волнение промелькнуло в его глазах, сменив так задевавшее майора прежнее равнодушие и покорность. Хотя и запоздало, но, кажется, до него начал доходить смысл не бог весть какой мудреной майорской математики, и он с беспокойством ждал, что будет дальше.

— Это только одна, экономическая сторона, как говорят бухгалтеры, итог лишь в денежном выражении...

Боев намеренно отвернулся, будто ему смертельно наскучила сама ситуация, при которой он вынужден разъяснять, разжевывать почти на пределе терпения столь очевидные понятия. С минуту он прислушивался к невнятно доносившемуся снизу разнобою голосов солдат и густого, звучного — старшины, проводящего вечернюю поверку личного состава. Да и в самом деле пора было завершать разговор: часы показывали позднее время. И Боев заговорил, подчеркивая каждое слово:

— Пока что я совершенно не касался главного: вашей ответственности перед законом. Юридической ответственности. Сами должны понимать, что это означает: вы человек грамотный, исторические романы читаете... — Майор сделал нажим на слово «исторические» и одновременно посмотрел на Чеботарева — не принял ли тот иронию на свой счет?

— Не только их одни, — парировал Чеботарев, но Боев, не желая терять инициативы, продолжил:

— Можно поставить вопрос и по-другому. Вы, именно вы, Сапрыкин, собственными руками ослабили боевую мощь страны на единицу техники.

Сапрыкин отступил на шаг; с видимым усилием произнес сухим, севшим голосом:

— Не-ет...

Для Боева это послужило своеобразным сигналом. Он торопливо встал и развел руки в стороны:

— А как же иначе прикажете квалифицировать ваши действия? Нет, иначе я не могу. Не имею права.

Для всех троих наступил тот тягостный переломный момент, когда разговор, подобно пущенному в ход огромному маховику, достиг верхней «мертвой» точки, замер, и уже не от чьих-либо усилий, а от малейшего дисбаланса самого маховика зависело, продолжится или, наоборот, угаснет начальное его вращение, стабилизируются или же, напротив, наберут критическое число обороты, когда под действием увеличивающейся центробежной силы вся система неминуемо идет «вразнос»...

Все трое молчали.

Сапрыкин томился в непривычной для себя обстановке. Помимо воли, не замечая, он коротко, обреченно вздыхал. Мыслей не было никаких — их вытеснила пустота, гнетущая, глухая... Затылком он чувствовал, въяве осязал спасительную близость порога, который перешагнул всего каких-нибудь двадцать минут назад. Его неодолимо тянуло поскорее оказаться по ту сторону двери, подальше от канцелярии, где даже прочный дощатый пол, недавно крашенный светлой эмалью, казался зыбким, почему-то ускользающим из-под ног, ненадежным. И совершенно некстати, не вовремя вспомнилась ему река, высокий обрывистый берег, сплошь истыканный гнездами стрижей, вспомнился бурый клок тучи, внезапно наползшей на солнце, ржавая пыль, взвихренная налетевшим ветром, который поднял волну, погнал на стремнину, не давая мальчонке пристать, хоть как-нибудь дотянуться до берега... Сапрыкин будто все еще плыл по своей реке детства, барахтался в пенной воде без всякой надежды когда-нибудь выкарабкаться из ее жуткой засасывающей глубины, и какой-то давней-давней болью сводило окаменевшие плечи, обрывалось от страха сердце... Немного погодя до него дошло, что никуда он не плыл, а как стоял, так и стоит посреди канцелярии, и не глинистый берег в темных дырьях стрижиных гнезд желтел справа от него, а обычный двухтумбовый конторский стол, за которым с отрешенным видом немо сидел замполит...

Чеботарев тем временем пытался представить, каким он будет лет этак через двадцать, двадцать пять, когда, скажем, достигнет возраста Боева. Однако будущее ни в чем или почти ни в чем не отличалось от настоящего — по крайней мере так ему пока что казалось. И через четверть века Чеботарев представлялся себе таким же, сегодняшним — без малейших морщин и залысин, по-прежнему легким на ногу, обладающим бесконечным запасом сил, способным засыпать тотчас, едва голова коснется подушки, а просыпаться чуть свет или, в случае надобности, по первому сигналу тревоги...

Незаметно, со стороны наблюдая за Боевым, зачем-то сравнивая себя с майором, Чеботарев и силился, и все же не мог разглядеть в столь далеком будущем ни огрузности своей фигуры, ни мешковато сидящей одежды, ни особой, свойственной лишь перешагнувшим рубеж сорока пяти сдержанности походки, жеста, даже обыкновенного слова. Нет, не удавалось Чеботареву увидеть себя в грядущем, как этого, к примеру, достиг Мартирос Сарьян в картине «Три возраста», репродукцию которой Чеботарев мельком видел напечатанной в каком-то альбоме или журнале. Зато он ясно представлял, безошибочно угадывал, чем сейчас занята жена, и лишь редкие, отчетливые в тишине вздохи Сапрыкина да поскрипывание стула начальника заставы вклинивались в эти лирические видения, не давая лейтенанту сосредоточиться.

«Заварил ты кашу, Сапрыкин, — досадливо морщился замполит, — да слишком крутую. Теперь нам с Боевым за тебя ее расхлебывать...»

А Боев в эти минуты думал о тройчатке. Невыносимо болела голова, затылок немел, словно был совершенно чужой, инородной частью, и эта тупая тяжесть боли постепенно переходила к вискам, сдавливала их, ломотой наваливалась на глаза. Казалось, чего проще — протянуть руку и достать из белевшего на стене ящика аптечки бумажный пенальчик с лекарством! Но Боев намеренно не делал этого, чтобы не выдать подступившего в такой неподходящий момент недуга. Он только незаметно вытирал зажатым в кулаке платком слезившиеся, закрытые мутной пеленой глаза, чего-то выжидая. И никто — ни Чеботарев, ни тем более Сапрыкин — даже не догадывался, какие чувства бередили сейчас душу майора. С одной стороны, он обязан был детально разобраться в случившемся, дать происшествию должную оценку, установить степень вины солдата, а затем, само собой, определить наказание. Но, с другой стороны, он видел в Сапрыкине, так же как и в любом другом солдате заставы, родного своего сына, волею случая, неудачного стечения обстоятельств попавшего в беду, и эта особенность его характера сильно мешала сейчас майору, вызывала в нем раздражение против самого себя. И, как ни странно, именно собственная слабость, неумение, как в случае с Сапрыкиным, отмежеваться от сентиментальных чувств и взглянуть на ситуацию сторонними глазами, глазами только командира, начальника, рождали в Боеве обратную реакцию: он ожесточался.

Это было не то слепое ожесточение, которое в большом и малом деле правит человеком, зачастую лишая его разума, а поступки — благородной цели. Ожесточение Боева было особого рода и свойства — личное. Ему иногда казалось, что он многое делает не так, как нужно, — казалось, именно по причине однобокости своего характера, чрезмерной, по его мнению, доброты и сострадания к человеку, особенно неуместных в армейской среде, где последнее слово всегда, при любых обстоятельствах остается за приказом. И тогда он, компенсируя этот свой недостаток, беспокоящий его изъян, спешил укрыть его от посторонних глаз напускной суровостью, излишней крутостью даже обычных своих поступков. Так каменщик, заметив случайный брак, заделывает просвет между кирпичами раствором крутого цемента.

Конечно, ни Чеботарева, ни Сапрыкина, ни еще кого бы то ни было Боев не посвящал в эти особенности своей натуры, а самим им и вовсе невдомек было именно так, с такого необычного ракурса взглянуть на своего командира и попытаться понять его, понять, не осуждая за неизбежные в таких обстоятельствах просчеты и промахи. Ведь и сейчас единственное, чего ему хотелось добиться от солдата, — это искренности, и в своем законном желании Боев был непреклонен, более того, неумолим. Он не остановился бы ни перед чем, если бы это хоть в какой-то мере помогло открыть истину.

Боев мог понять и простить многое: обыкновенную физическую усталость, неумение, лень, даже вздорность, которую, однако, не жаловал, считая признаком дурным, мешающим человеку уживаться с другими. Он не терпел лишь одного — лжи. Малейшие ее проявления он воспринимал особенно болезненно, будто та была направлена лично против него, и всегда считал, что от лжи до подлости — мизерный шаг. Вот почему Боев решился пойти на крайнее средство. Развернув тетрадь так, чтобы Сапрыкин видел цифры не в перевернутом, а в натуральном виде, он сказал:

— Вот во что обошелся государству ваш «подвиг»... или халатность, решайте сами, что вам больше подходит. Но это еще не все. Теперь, Сапрыкин, разберемся, что получается. Насколько я знаю, ваша мама работает в пригородном совхозе. Так?

— А при чем тут мама? — запальчиво, с надрывом спросил Сапрыкин.

— В том-то и дело, что ни при чем. Она вырастила вас, поставила на ноги, воспитала, проводила в армию, на границу. А вы что ей в ответ, какую благодарность? Молчите? Нечего сказать? То-то же. — Боев снова взял шариковую ручку, быстро что-то приписал к колонке цифр. — Дальше. Заработок у нее сто двадцать, сто тридцать рублей. В месяц. Прямо скажем, негусто. Ну да ладно: не ее вина, что лелеяла сынка, тешила, чем могла, лечила, вот и не осталось времени, чтобы выучиться. Давайте считать. Из ста двадцати за квартиру отдать надо? Надо. На праздники там, на «черный» день приходится откладывать? Приходится. Еще вычитаем. Что остается? Да на руках еще трое детей, школьниц, ваших сестер. Их тоже надо одеть, обуть, накормить, ну, там, на кино, на мороженку дать — тоже расходы. И остается всего ничего. Теперь вы мне скажите, Сапрыкин... — Боев замялся, как бы подыскивая нужное слово. — Скажите, если вас обяжут возместить причиненный ущерб — то за какой срок ваша мама сможет рассчитаться с долгом?

Чеботарев смотрел на начальника заставы встревоженно: не перегибает ли тот палку?.. Боев же, словно не замечая обращенного к нему взгляда замполита, удивляясь и злясь на замедленную реакцию солдата, хлопнул ладонью по тетради:

— Да соображайте же, черт вас возьми, Сапрыкин! Зачем вас вызвали в канцелярию — молчать? У нас с замполитом и без того времени не хватает, чего же мы его будем тратить попусту?

Муторно, скверно было на душе у майора. Неотступная боль, сначала сжимавшая затылок и виски, теперь охватила всю голову, давила на уши. Но острее боли, острее рези в глазах ощущалась тяжесть в сердце — та тяжесть, которая не отпускала Боева за все время беседы с Сапрыкиным. И все же он не позволил себе расслабиться, не дал овладеть собой чувствам, которые прорывались наружу, когда майор смотрел на согбенную фигуру солдата, на его безвольно опущенные, заметно подрагивающие руки. Да и от прежнего мимолетного стыда, который Боев испытал в присутствии начальника отряда, не осталось уже и следа: его сменило сожаление. И все же Боев приказал себе договорить до конца, до точки.

— Может так случиться, — сказал он глухим, отчужденным голосом, вовсе не знакомым Сапрыкину и потому заставлявшим вслушиваться в каждое слово, — вполне может так произойти, что свою девушку вы после армии назовете невестой. Хороший же вы преподнесете ей подарок к свадьбе!..

В округлившихся глазах солдата, не мигая смотревших на Боева, каким-то образом соединились и тоска, и огонь. Казалось, Сапрыкин готов был заплакать. Мир, еще недавно такой простой и понятный, вдруг повернулся к нему совсем иной, незнакомой раньше стороной, легко разрушив все прежнее, привычное представление о людях и окружающих их вещах, мгновенно разочаровав Сапрыкина, опустошив его душу... Наконец, на что-то с трудом решившись, Сапрыкин облизнул пересохшие губы, тихо, путаясь в словах, выговорил:

— Не надо... маме. Она... мне... Не надо. Прошу.

Вот теперь Боев мог определенно сказать, что одержал победу! Ах, как оно сладко прокатилось по языку — коротенькое, в три равных слога, но такое долгожданное слово: по-бе-да! Каким обладало оно чудодейственным свойством, если почти ушла, растворилась без остатка недавняя нестерпимая боль, а следом исчезла туманная пелена перед глазами, возвратив зрению прежнюю остроту и ясность! И пусть еще далеко было до полной, истинной победы, но главное — то, что удалось преодолеть глухую стену отчуждения, унылого, покорного равнодушия, — это главное осталось позади!

— Поймите, Сапрыкин! — неожиданно вмешался Чеботарев. — Вы вполне взрослый, самостоятельный человек, способный отвечать за свои поступки. Мы тоже не дети, чтобы нас уговаривать. На разговор с вами ушло полчаса — и все пока что напрасно. Не слишком ли это расточительно? От вас и требуется-то одно: рассказать все, как было, ничего не утаивая. Неужели это так трудно — быть честным до конца? Проявите же наконец свой характер! Или у вас не осталось ни капли самолюбия?

Раздосадованный Чеботарев встал, прошелся по канцелярии, на ходу выровнял в нише стены корешки вразнобой торчавших книг.

— Не понимаю, что вас сдерживает, какая кроется тут причина? Да и вообще, что это за тайны мадридского двора?.. Или боитесь кого-то подвести, поставить под удар товарища? Тогда плох тот товарищ, который поставил под удар вас.

Сапрыкин только хмыкнул, переступил с ноги на ногу, но так ничего и не сказал.

— Видите, вы сами вынуждаете нас сообщить обо всем случившемся домой. Разве не так?

— Есть и еще один путь, — пришел на помощь Боев. — Мы с замполитом — я и Чеботарев, — поскольку несем за вас персональную ответственность, вдвоем рассчитаемся за причиненный вами ущерб. Да, мы можем в течение нескольких месяцев выплатить долг, и в этом случае пострадают только наши семьи, чего-то не дополучат лишь наши дети...

— Я сам! — с удивившим офицеров упрямством заявил солдат. — Я сам выплачу все. Уеду после службы на Север, в Сибирь, и рассчитаюсь. Слышите, са-ам!..

— К сожалению... — Боев внезапно резким движением захлопнул тетрадь. — К сожалению, времени нам не отпущено, чтобы дожидаться, когда вы закончите службу и определитесь в Сибири. Уже сегодня — вы слышите, Сапрыкин, — уже сегодня, если случится обстановка, мне необходимо закрыть границу, обеспечить ее техническими средствами. А чем я ее закрою? Вашими обещаниями да надеждами на распрекрасную сибирскую жизнь? Это не по моей или Чеботарева милости застава осталась «слепой». Ну я понимаю: могло произойти всякое, бывает. Но это ваше доблестное упрямство... Могли бы найти для него лучшее применение — гораздо больше бы было пользы!

Майор покрутил головой, словно ему стал тесен мягкий ворот лавсановой просторной рубашки под форменным галстуком «регат».

— Я сказал, что выплачу все сам! — вспылив, повторил Сапрыкин.

Боев пропустил эту вспышку мимо ушей, хладнокровно достал из ящика письменного стола какой-то лист.

— Вот ваша объяснительная записка. Думаю, что теперь у вас возникнет необходимость переписать ее заново. — Майор возвратил Сапрыкину сложенный наполовину лист. — Тогда, обещаю, мы продолжим наш разговор. Но прежде хорошенько подумайте над всем, что здесь услышали! А сейчас можете идти, вы свободны. И помните, Сапрыкин: как коммунист, как, наконец, ваш начальник, просто как человек я жду от вас правды. Только правды, вы меня поняли?.. Вот теперь идите.

Солдат тяжело, неуклюже отошел от стола. Уже у порога его настиг голос замполита:

— Сапрыкин, подождите меня в ленинской комнате!

Они остались вдвоем. Едва за солдатом закрылась дверь, Чеботарев озабоченно повернулся к Боеву:

— Не крутовато мы с ним, Василий Иванович? У меня — и то до сих пор мурашки по телу бегут, а каково ему? Ведь мальчишка же еще! Не сломать бы...

Боев усмехнулся — как почему-то показалось замполиту — недобро.

— А как бы ты хотел, чтобы я разговаривал с ним, с этим мальчишкой? Конфетками бы его кормил? По головке бы гладил, утешал, как малое дитя? Или ты думаешь, что у меня самого душа не болит? Болит. Еще как болит! Вот сюда, — он стукнул по сердцу, — словно вот такой кус льда кто засунул: мозжит. Да только я знаю: моя боль по сравнению с его болью — ничто. Сегодня нас с тобой за него спросит начальство, почему проглядели да как такое допустили, — а завтра, уже завтра он спросит сам: почему один раз дали соврать, почему вовремя не остановили, не помогли выпутаться из этой болотины?.. Я на таких насмотрелся — будь здоров сколько. И ни одного не забыл. И они меня помнят, по-хорошему помнят, а не как-нибудь. Один вот был, Санька Хворостов, такой, скажу тебе... впечатлительный. На березу как-то полез — ну, ты знаешь, зачем его туда потянуло. Девка, видишь ли, ему изменила, вышла, пока он тут, за другого. Хорошо, дружок вовремя подсказал, предупредил, что с Санькой творится неладное. Ну, снял я его с дерева, прямо за ноги стащил со ствола, он и приладиться еще не успел, глазищи — во, и волосенки все набок — мокрые, а лицо белое-белое, как кора. Зачем, спрашиваю, тебя на дерево потянуло? А он мне так спокойненько; мол, веников хотел наломать, побаниться захотелось! Ну, я ему и наломал!.. Веришь, первый раз в жизни человека ударил. Он меня потом за километр оббегал. Ничего, после поладили. Отслужил мой Санька, встретил еще какую красивую, не чета той, я еще у них на свадьбе гулял, Санька меня все своим отцом называл... А мне такое «отцовство» пять лет жизни, как минимум, укоротило. Вот ведь она штука какая! А ты говоришь...

Боев торопливо нащупал на столе сигареты, не глядя выудил из пачки одну, закурил.

— Ну а насчет того, чтобы не сломать... — Он пыхнул дымком. — Голова есть, соображение есть — не сломается. Наоборот, только на пользу пойдет. А про нервы... про нервы, замполит, лучше не надо. Что мои, что твои — хоть вместо проводов от столба до столба растягивай. Выдержат. Дубленые. Ты работать-то когда начал? — прищурясь, вдруг ни с того ни с сего спросил он у замполита.

Чеботарев от внезапности вопроса выпрямился, будто находился не здесь, а на плацу перед парадным строем.

— В общем, в четырнадцать. А так... матери помогал на огороде лет, наверное, с пяти. Так ведь это время какое было, Василий Иванович, с сегодняшним днем разве сравнишь?

Боев не дал ему договорить, живо, взмахнув рукой, подхватил с полуслова:

— Вот с пяти. И не раскис? Так и Сапрыкину ничего не станется. Зато впредь, может, думать научится, не маленький. А на время, замполит, ссылаться не стоит: люди во все времена одинаковые. И условия приблизительно одни и те же, важно, кто как их использует, как приспосабливается к ним, чего хочет добиться. Согласен?

— Согласен. И все же пойду с ним поговорю...

— Пойди поговори, на то ты и замполит. Я тоже немного делами займусь, скопилась их чертова уйма, одной писанины — на роман, зачем только навесили так много на начальника заставы?.. Тут как-то два года назад, тебя еще на заставе не было, работали социологи. Интересные, знаешь, люди, обходительные, с бородками. Подсчитывали занятость начальника заставы. Так знаешь, сколько вышло? Тридцать шесть часов в сутки! Во, интересно девки пляшут... Ну ладно, иди к своему Сапрыкину, беседуй, а то я тебя заговорил. Чертова еще эта писанина!..

Однако уйти сразу Чеботареву не удалось — резко, пронзительно заверещал телефон. Мембрана фонировала, и до Чеботарева отчетливо долетел начальственный голос майора Кулика из отряда:

— Але, Боев? Что там опять у тебя стряслось? Жить спокойно не можешь?

— Почему «опять»? И почему «стряслось»? — чересчур спокойно отозвался Боев, одной рукой придерживая трубку, а другой разворачивая журнал записи донесений.

— Ты не пререкайся, Боев. Не ты ко мне разбираться едешь, а я к тебе. Улавливаешь разницу? Тебе там хорошо рассуждать, стряслось или не стряслось, а тут — теряй время, разбирайся с вами... Только людей отрываешь от дела.

«Нам на линейке всегда хорошо: выслал наряды — и загорай, взял нарушителя — и спокойно поплевывай в потолок! — съязвил про себя Боев. — Ну технарь, ну деловой...» Хотел было положить трубку, да удержался: как-никак отрядное начальство, открыто с ним ссориться, тем более сейчас — не резон. Только и спросил самым невинным голосом, будто не ради связки, а по делу поинтересовался:

— Вы, товарищ майор, из квартиры звоните?

На том конце провода помолчали. В телефонной трубке не раздавалось ни шороха. Потом:

— Хо, откуда же еще! Времени-то — ты посмотри на часы. Сколько?

— Вот я и говорю: ложились бы вы, товарищ майор, спать. Или бы телевизор смотрели. Фильм там, наверно, идет интересный.

Чеботарев сначала едва не прыснул со смеху, а потом только покачал головой: навлечет майор беду на свою голову, как пить дать, навлечет. Недаром про Кулика поговаривали... в общем, много чего поговаривали. Одно было бесспорным: будто память у него на такое обращение с собой крепкая, а хватка — и того крепче.

— Ты, Боев, говори, да не заговаривайся! — грохнуло в трубке так, что майор вынужден был отставить ее и держать на отлете, чтобы не оглушило. — Много стал на себя брать, недолго и надорваться. Лучше придержи на завтра технику, не посылай в разгон, пока не проверю. Личное распоряжение начальника отряда, понял? И сам будь на месте, готов...

— Всегда готов! — пионерским салютом отрапортовал Боев и положил трубку в гнездо.

Однако телефон вновь зазуммерил, высветив кнопку абонента бледно-розовым цветом. Боев нажал на клавишу «разговор».

На этот раз звонила жена Чеботарева. Боев передал ему трубку, беззвучно посмеиваясь, показал на горло: мол, смотри, брат, как бы тебя не ухватила твоя половина за горло, ты ведь как-никак выходной, а бездомничаешь, вместо того чтобы побыть с семьей, болтаешься на заставе...

Ничего этого не сказал Боев, но Чеботареву и так все было ясно, без слов: не первый день служил бок о бок с майором. И мужская «азбука» в отношении жен всюду, хоть на гражданке, хоть в армии, не очень блистала разнообразием жестов.

Заранее упреждая возможные вопросы (дежурный связист, проныра, наверняка прослушивал линию!), Чеботарев миролюбиво пообещал:

— Скоро приду, не волнуйся. Грей ужин — есть хочу как собака. Уже греешь? Вот и умница. Долго не задержусь. Ну, хоп! — попрощался похожим на выстрел среднеазиатским словечком, которое пристало к нему еще с курсантской практики.

Боев деловито писал и на Чеботарева уже не обращал ни малейшего внимания.

— Сапрыкин-то меня уж, наверно, заждался. Спокойной ночи, товарищ майор.

Боев молча кивнул: спокойной ночи.

По счастью, в ленинской комнате никого посторонних не оказалось: застава давно спала.

Сапрыкин стоял посреди вытянутого прямоугольника помещения, делал вид, что разглядывал стенд — одинокий, словно былинка в поле, потерянный. Конечно, он различил за спиной скорые шаги замполита, безошибочно определил его по походке, но даже не обернулся, будто прирос к месту. Он и в первые минуты разговора старался не встречаться с Чеботаревым взглядом: видимо, держал обиду и на него. Чеботарев заметил: оттого Сапрыкин и губы покусывал, чтобы невзначай не сорваться и в горячке не наговорить лишнего.

Замполит не стал подбирать каких-то особых, соответствующих ситуации слов — о многом уже было переговорено в канцелярии. И утешать Сапрыкина, как-то оправдывать резкость начальника заставы тоже не стал: проще простого сфальшивить, впасть в бодряческий тон. Спросил напрямую:

— Что с тобой творится, Володя? Я тебя не узнаю. Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось, — без особой охоты ответил солдат.

— А чего ты тогда перед Боевым отмалчивался? На самом деле ничего не мог рассказать? Или есть какая-нибудь причина? Секрет?

— Да какой там секрет! — фыркнул Сапрыкин.

— Но какая-то же должна быть причина! Или просто так, ни с того ни с сего?.. Может, объяснишь?

— Нет никакой причины.

— Ну тогда я действительно ничего не понимаю. И поражаюсь твоему упрямству, упорному молчанию. Чего ты в таком случае добивался — ты мне можешь сказать? Зачем тебе было вызывать огонь на себя? От факта ведь никуда не уйдешь: машина же разбита!

— Не машина, а прожектор.

— Пусть так. Какая разница?

— А зачем же сразу о маме? — Сапрыкин опять закусил губу, отчего на скулах каменно вспухли желваки. — Своей бы он такое сказал?

— Некому говорить, Сапрыкин. Отец Боева погиб на войне, а мама умерла в эвакуации.

— Все равно... Вы бы своей сказали?

Чеботарев засмеялся.

— Представь, до сих пор перед нею отчитываюсь. Мама есть мама. А для нее я все еще ребенок, которого надо учить, наставлять, предостерегать от ошибок. Думаешь, у меня все всегда хорошо? Что ты! Всякое бывает: то с женой поссоримся, то на службе неприятности, то еще что-нибудь... Приходится отчитываться. И я ни разу об этом не пожалел. И уж тем более никогда ничего не скрывал от нее, не приукрашивал.

Чеботарев присел на краешек стула, облокотился на стол.

— Ты вот обиделся на майора, а напрасно. Сколько вас у него? Вся застава! И за каждого он несет персональную ответственность. Думаешь, это очень просто?.. И потом, давай уж так, честно: сам ведь натворил, Боев тебя ничего такого делать не заставлял? Тогда чего же обижаться, впадать в амбицию? Конечно, тебе сейчас досадно: ругают, а не хвалят, кому это приятно? Ноты попробуй поставь себя на его место...

Как и прежде, в канцелярии, Сапрыкин тяжело переступил с ноги на ногу, вздохнул; последние слова Чеботарева так и остались без ответа, будто не произвели на солдата никакого впечатления. Но уже одно то, что Сапрыкин вобрал их в себя — замполит мог об этом судить по реакции солдата, по тому, что он справился с первой вспышкой гнева, усмирил явно мешавший ему порыв, — уже одно это радовало Чеботарева, вызывало у него удовлетворение. С равнодушным, покорным обстоятельствам Сапрыкиным ему действительно говорить было бы не о чем. И не для чего.

Чеботарев еще слишком хорошо помнил тот день, когда Сапрыкин с подначкой спросил, служил ли Чеботарев срочную? «От приказа и до приказа, — сообщил ему лейтенант. — А что? Если бы не служил, вы бы на меня по-другому смотрели, так, что ли?» — «Не в том дело, товарищ лейтенант, — смутился Сапрыкин. — Просто я подумал, откуда вы так хорошо знаете технику». — «Вы несколько преувеличиваете мои познания, Сапрыкин, — поскромничал замполит. — В технике я далеко не специалист». — «Все бы были такими же «не специалистами», — усомнился Сапрыкин. — Точно вам говорю». — «И я не шучу. Верите, когда я впервые попал на заставу, то на прожектор смотрел так, как, наверно, верующий смотрит на божество. Да-да, не удивляйтесь! Я ведь вырос в деревне, кроме трактора, другой техники до армии не знал. А на границе — и вертолеты, и корабли, и бронетранспортеры, и приборы ночного видения, и рации, и радиолокаторы, и даже аэросани, словом, все.

Представляете, как я всему удивлялся? Но больше всего, помнится, меня поразил прожектор, хотя ничего сверхсложного в нем, как вы знаете, нет. Я все думал: откуда в нем берется такая мощь, что даже ночью видишь, как днем, до последней травинки? — Замполит мечтательно полуприкрыл глаза, перевел дыхание. — Как-то, уже к концу первого года службы, заставу подняли по тревоге. Темнота, дождь напропалую хлещет, всюду грязища — сапог не вытащишь... Мы все вымокли насквозь, уже из сил выбились, и все напрасно: нет нарушителя, пропал, исчез! Знаем, что тут он, рядом, а где — не найти: собака-то по дождю след не брала! Потом начальник заставы вызвал апээмку, дали луч по направлению... Стало светлым-светло и даже вроде теплее. А через полчаса или меньше поиск свернули: обнаружили нарушителя, под лучом деться ему было некуда. Я тогда — верите? — готов был расцеловать прожектор, как настоящего друга, выручившего из беды.

Что-то представилось, будто он живой, будто все понимает и чувствует...»

Примерно такой состоялся у них разговор тогда, и Чеботарев хорошо помнил, что слушал его Сапрыкин открыв рот. Сколько же минуло с тех пор? Месяца два, три?.. А теперь вон как все обернулось...

— В общем, так, — вновь нарушил молчание замполит. — Считай, Володя, что предыдущего разговора у нас с тобой не было. Если захочешь... если сочтешь нужным, придешь ко мне сам. Но единственное я тебе сейчас скажу — не как офицер подчиненному, а как товарищ: когда-нибудь ты пожалеешь, что пошел на поводу упрямства и... и трусости. Поверь, это очень ненадежные спутники, тебе с ними просто не по пути...

Заметив, что впадает в назидательный тон, досадуя на себя за это, Чеботарев тем не менее договорил:

— Я не зря, не только ради красного словца упомянул про полководца, проигравшего сражение, — помните? Для любого человека, и для нас с вами тоже, каждый день — маленькое сражение с самим собой: с собственной неправдой, бессилием, с неумением, просто с ленью. Уметь побеждать свои слабости тоже нужно мужество, и немалое.

— Но, товарищ лейтенант!.. — взмолился было Сапрыкин, однако замполит остановил его:

— Не спешите, Сапрыкин. Принять правильное решение, и принять не сгоряча, а осознанно, пусть даже себе во вред, — тоже маленькая победа над собой.

— Но вы хоть мне верите? — с надеждой спросил Сапрыкин.

— Верю, — твердо, хотя и не сразу ответил замполит. — Иначе не стал бы так долго разговаривать с вами, тратить время. Желаю успеха. — Сказал и с тем вышел.

Вскоре внизу слабо хлопнула входная дверь, мерзло, с повизгиванием, проскрипел под ногами снег, и все смолкло. Но не успел Сапрыкин еще перевести дух, как в ленинскую комнату протиснулся Гвоздев. На рукаве у него алела повязка с надписью «Дежурный по заставе», сбоку на поясе болтался штык-нож.

Прямо с порога Гвоздев спросил сочувственно:

— Что, Володя, вкатили?

Сапрыкин зябко повел плечами, будто поежился от холода. Гвоздев все ждал ответа.

— Никто мне не вкатывал.

— А чего же такой кислый?

— Радоваться, что ли? С чего? Сам себя наказал.

— Во даешь! А ты здесь при чем? — удивился Гвоздев. — Без тебя же произошло, значит, не виноват. И не переживай. Все равно отыщем этого «любителя» покататься, а уж с ним, будь спокоен, мы поговорим.

Сапрыкин болезненно поморщился, отвернулся к окну, потом через силу выдавил:

— Не надо искать. Ни к чему.

— Привет, ни к чему! — Гвоздев поддернул на рукаве повязку. — По-твоему, так все и оставить? А завтра этот обормот и другую машину угробит?

Избегая настырного, всепроникающего взгляда младшего сержанта, Сапрыкин сказал заметно просевшим голосом:

— Ребята не виноваты. Так получилось...

— Сам, что ли? — Гвоздев вплотную приблизился к водителю: не верил.

Сапрыкин вздохнул.

— Пойду к майору. Пусть наказывает. А я так не могу...

Однако Гвоздев его не пустил.

— Иди-ка ты лучше спать, отбой давно сыграли. А к майору пока лучше не суйся. Утром начальник автотракторной службы майор Кулик приезжает, железки будет шерстить. Боеву сейчас и без тебя забот хватает.

Лицо Гвоздева было хмурым, а взгляд, обжегший Сапрыкина, незнакомым, злым.

Дальше