Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья

Глава восемнадцатая

Генерал Белосельцев пребывал в своей одинокой московской квартире, смотрел, как на крышах домов лежит малиновый свет вечернего зимнего солнца, и сосулька пламенеет, словно в нее вморожен цветок. Его тревожили мысли, связанные с теологией, которая должна была объяснить, является ли отпущенное ему бытие единственным, или после смерти его ждет другое, значительнее и полноценнее нынешнего. Не служит ли его земная конечная жизнь лишь приготовлением к другой, вечной жизни. Быть может, и впрямь по другую сторону смерти существует высокая сводчатая палата, наподобие Грановитой, в ней установлен престол из драгоценных камней, по разную сторону от которого лежат священные звери с человечьими лицами. На престоле восседает Господь, как рисует его Рублев, строгий, лучезарный, с золотыми нитями в волосах. Вокруг его головы разливается сияние, которое здесь, на земле, мы воспринимаем, как малиновую зимнюю зарю над черными избами, или как черно-оранжевую, осеннюю, под низкими тучами, и колья забора с забытой стеклянной банкой, все, как один, отпечатаны на закате. Вокруг Господа стоят недвижные послушные ангелы, и их крылья ниспадают до самого каменного пола, а на плащах красуются резные серебряные пряжки и плетеные пояски. Тут же, покрытые белыми овечьими шкурами, с сухими стариковскими мускулами теснятся пророки. Над каждым, как на аккуратных табличках, выведено — Иезекиль, Иеремия, Исайя, и один из них очень похож на деда Михаила, когда тот, белобородый, синеглазый, сидел, распаренный, после бани и пил из блюдечка чай. Апостолы обуты в сандалии, в разноцветных туниках, и один из них, кажется Петр, упирается утомленно о посох, а Иоанн Богослов, узнаваемый по тонким чертам лица, раскрыл ладонь, на которую присела маленькая полевая стрекозка. Праведники за ними, с нимбами, волна за волной, ряд за рядом, напоминают осенние золотые холмы, когда смотришь в дождливую даль на туманные иконостасы берез, и такая любовь и боль к этим русским просторам, к красному листу осины, упавшему на черную дорогу. После смерти, оставив на больничной койке свое измученное остывающее тело, ты входишь в чертоги, босой, зябкий, стыдливо стоишь на каменном полу, прикрывая руками пах, и к тебе выносят большие гремящие весы с медными истертыми чашами, как у того дуканщика на кабульском рынке, что водил по сторонам плутоватыми вишневыми глазами, отвешивал чай и изюм.

Белосельцев смотрел на сосульку, и ему казалось, что в нее вморожен бутон красной розы, сорванный им когда-то в джелалабадском саду.

Телефонный звонок не застал его врасплох. Он знал, — несколько важных московских персон, вооруженных телефонными книгами, набирают по очереди его номер, ищут встречи, затягивая вокруг него плотную сеть интриги. Так вокруг стеклянной фляги с итальянским красным вином сплетают из лыка мягкий кожух, и ты льешь в бокал красную густую струю, поддерживая на весу тяжелую, оплетенную бутыль.

— Виктор Андреевич, прошу меня великодушно простить за этот звонок, — звучал в трубке приятный вкрадчивый баритон, который, казалось, излетал из улыбающихся свежих губ. — Я рискнул позвонить вам домой, не заручившись рекомендациями. Меня зовут Яков Львович Кугель. Вряд ли вам что-нибудь говорит это имя. Я занимаюсь издательским делом, выставками, устроительством крупных зрелищных мероприятий, носящих отчасти и политический характер. Мои проекты с привлечением звезд эстрады использовались во время последней президентской кампании. Я участвовал в празднествах по случаю юбилея Москвы, и знаменитая светомузыка Жара на фасаде университета осуществлялась не без моей помощи... — Голос благожелательно, неторопливо звучал, живописуя картины московских празднеств, парады потешных полков, летающие дирижабли, цветные фонтаны и фейерверки. Белосельцев, не перебивал, желая, чтобы голос звучал как можно дольше и можно было через систему прослушивания определить то нечто, откуда раздался звонок, засечь координаты лица, меняющего телефонные будки, посылающего в его одинокий дом сигналы тревоги. — Быть может, вы видели рекламные щиты и полотнища с надписью: «Кугель». Это и есть моя фирма...

Белосельцев мучительно старался вспомнить, откуда ему известно имя, означавшее по-немецки пулю. Где он мог видеть человека-пулю. Почему эта пуля ворвалась в его одинокий дом и летит из пробитого, в паутинке трещин окна к дивану, на котором он сидит в домашнем халате с открытой грудью. Вдруг вспомнил: казино с зеленым сукном столов, Имбирцев рассказывает ему об опасности «русского ирангейта», о каком-то вероломном друге, который «продался жиду Кугелю, агенту МОССАДа», и громила-охранник взорвал машину вероломного друга, отомстив за предательство. Бархатистый вкрадчивый голос, звучавший в трубке, вплетался в хор голосов, зазвучавших вдруг в его доме. С каждым словом и звуком оплетка из мягкого лыка становилась все туже, и он, как бутыль с вином, был помещен в мягкую, стискивающую его оболочку.

— У меня к вам есть предложение, Виктор Андреевич. Не удивляйтесь ему и, Бога ради, не отвергайте с порога. Мое издательство задумало фундаментальную книжную серию, посвященную локальным конфликтам, в которых участвовал Советский Союз в послевоенные годы. Их было много, в них были включены политики, военные и разведчики. Они явились важной частью послевоенной мировой истории, и я хотел бы издать сериал, дорогой, на великолепной бумаге, с массой иллюстраций, посвященный этим загадочным войнам. Я хотел вам заказать книгу об Афганистане. Я знаю, вы работали в Кампучии, в Мозамбике, Никарагуа, но особенно много и плодотворно в Афганистане. Если само это предложение не отпугивает вас с первых слов, не могли бы мы с вами встретиться и обсудить эту тему. Уверяю, вам это будет интересно и выгодно. Выгодно материально...

Голос, отчетливый и рельефный, звучал так, словно был помещен в глубокий объем, как в колодец. И в этом объеме существовал другой, еще более глубокий и гулкий. А в нем, еще один, потаенный. Голос легчайшим эхом выдавал присутствие этих скрытых, потаенных объемов. Присутствие тайных замыслов, скрывавшихся за деловым предложением. Его можно было сразу отвернуть, отсечь анфиладу объемов, куда его искусно заманивали. Но инстинкт разведчика, свойства его интеллекта, ориентированного на исследование, на изыскания скрытого смысла, побуждали его соглашаться. Быть может, кто-то пользовался этим свойством, как тайным неизлечимым блудом, втаскивал его в западню. И он в нее шел, как в сужающуюся пещеру, откуда может ударить короткая автоматная вспышка.

— Что ж, я не прочь повидаться, — сказал Белосельцев. — Где и когда?

— А, может быть, прямо сейчас? Был бы рад принять вас в моем Центре искусств. От вас легко добираться...

Пуля, влетевшая сквозь слюдяные паутинки трещин, вошла ему в грудь, прорезала кость, пробила розовые легкие и остро воткнулась в стену, туда, где лежало пятно малинового вечернего солнца. Сосулька с бутоном розы загорелась, как флакон с кровью, и погасла.

«Что случится со мной после завершения жизни?-думал он, вяло одеваясь, с отчуждением, почти брезгливо рассматривая свои одряхлевшие мышцы, блеклую кожу с проступившей желтизной пигмента, вспоминая, словно это было вчера, свои литые, дрожащие от напряжения мускулы, блестящие и яркие от горячего пота. — Что будет по ту сторону смерти?»

Самонадеянный японец, интеллектуальный нахал Фукуяма, возвестил о конце истории, и все испугались, словно, это был Конец Света, и к Земле подлетал огромный, величиной с Африку, метеорит, после которого Земля расколется, как прокисший арбуз. Но не было конца истории, а началось великое историческое варево, огромный передел мира, — распался Советский Союз, Пакистан и Индия обрели ядерные бомбы, вскипел ислам, Китай стал подниматься на четыре гигантские ноги, как древний мамонт с электронным вживленным мозгом, и история, словно бурлящий котел, клокотала войнами, революциями, беременная новыми вероучениями и теориями.

Умный циник, блестящий рисовальщик, русский авангардист Малевич нарисовал «Черный квадрат», после которого нет искусства, и все утомленные декаденты, вислоносые критики и эстеты стали радостно хоронить искусство, воспроизводя этот «черный квадрат», как финал красоты и познания. Но по ту сторону «черного квадрата», протыкая его фотобумажную плоскость, как бомба, рванул Сикейрос, взорвался Диего Ривера, и фронтоны Мехико покрылись фресками небывалой красоты и величия, на которых народы шли в свой извечный поход, и он, Белосельцев, запрокинув голову, смотрел в мистический купол, где толпилось небесное воинство, сверкали лучи, вспыхивали цвета, и не было «черного квадрата», замуровавшего будущее, а бесконечное цветущее мироздание.

Астрономы открыли во Вселенной «черные дыры», куда всасывается огромной ненасытной помпой Вселенная, теряет свои очертания. Сгорают и меркнут галактики, гаснут светила и солнца, и под страшной тяжестью гравитации спрессовываются в «ничто» все божественные энергии мира. Все цветы, дышащие женские губы, кресты православных храмов, изразцы мусульманских мечетей, лучи, отраженные от утренних рек, радуги, зажженные в летних дождях. По другую сторону «черной дыры» мир, скрученный в тончайший волос, продернутый сквозь игольное ушко Вселенной, вновь распускается в бесконечность. В серебряные спирали галактик, в пылающие солнца и луны, и вновь по ту сторону «черной дыры» по Псковскому озеру плывут ладьи, груженные свежескошенным сеном. Зеленые копны, красные лица косцов, и он на лодке, на влажной зеленой копне, обнимает свою милую, и у нее в волосах запутался и висит малый цветок ромашки.

«Что ждет меня по другую сторону смерти? — думал Белосельцев, выходя из дома, пронося свое тело сквозь темные створки дверей, как сквозь «черный квадрат» Малевича. — По другую сторону жизни?» Шагнул из дома, как в сужающуюся пещеру, из которой вот-вот ударит слепящая автоматная вспышка.

Центр искусств, куда был приглашен Белосельцев, напоминал стеклянную пирамиду, возведенную над старым московским зданием. Сквозь стекла просвечивали кирпичные старомодные стены, каменные наличники, словно умершее здание было положено в стеклянный саркофаг, покоилось там, пропитанное смолами и бальзамами, освещенное немеркнущим голубоватым свечением.

Служители в странных одеяниях, напоминавших мундиры швейцарских гвардейцев, провели его к Кугелю. Навстречу из кресла поднялся высокий красивый еврей с голубыми глазами, русой курчавой бородкой, очаровательной румяной улыбкой.

— Как я вам благодарен, Виктор Андреевич! — хозяин помогал Белосельцеву раздеться, принимал пальто, помещал на хромированную вешалку, похожую на штатив в операционной. — Милости прошу, вот мой чертог, моя лаборатория!

И впрямь помещение, где оказался Белосельцев, напоминало лабораторию или диагностический центр. Стены, потолок, двери, оконные рамы были стерильно белые. На белых столах размещались компьютеры и проекторы. Половину стены занимал льдистый плоский экран. Светильники в потолке напоминали металлические операционные лампы. Пахло озоном, словно работал невидимый ультрафиолетовый прибор, истреблявший тлетворных бактерий. Белосельцев, опустившись в удобное кресло, оглядывал комнату, желая обнаружить ложе, на которое помещался исследуемый больной, место, куда устремлялись окуляры лучистых приборов.

— Работа, которую я вам предлагаю, — Кугель глядел на него своими яркими добрыми голубыми глазами, — носит прежде всего историографический характер. Афганская война должна быть описана, зафиксирована, как описывались в старину путешествия, с нанесением на карту вновь открытых земель, с рисунками экзотических трав и животных, с рассказами о быте и нравах аборигенов. Кстати, это в традициях русской военной разведки. Именно такое путешествие совершил офицер генерального штаба Арсеньев, описав его в своей замечательной книге «В дебрях Уссурийского края». Другой офицер генерального штаба Слюсарев совершил путешествие в Афганистан, оставив после себя замечательное описание. Я полагаю, ваш опыт, ваш дар позволят нам осуществить великолепное дорогое издание, с цветными слайдами, с картинами боев, с портретами генералов, офицеров, солдат. Поставить памятник русской военной славы...

Белосельцев озирался, ожидал увидеть, как распахнутся белые двери и санитары в белом вкатят длинное ложе, на котором под белой простыней лежит усыпленный больной. На него направят окуляры приборов, оплетут проводами датчиков, и на плоском настенном экране вспухнет огромное сердце, запульсируют клапаны, и, как узкая колючая змейка, в сердце проникнет зонд, брызнет в кровь мутную непрозрачную жидкость.

— Но помимо историографии, — продолжал доброжелательный Кугель, — этот труд должен преследовать политические и идеологические цели. В афганской кампании русские столкнулись с воинствующим исламом, который оказался сильнее марксистских догм и перемолол вторжение. Более того, вслед отступившей России, буквально на плечах отступающих войск, агрессивный ислам ворвался в Кабул, в Таджикистан, в Среднюю Азию. Тот же воинствующий агрессивный ислам разгромил русскую группировку в Чечне. Эта книга, если она получится, должна пробудить в сознании русской публики чувство опасности перед исламом. Должна разрушить миф о том, что на исламском Востоке Россия имеет союзников. Что Иран, Ирак, арабский мир — есть стратегические союзники русских. В двадцать первом веке такими союзниками России становятся Америка, Европа, Израиль. Особенно последний, выдерживающий титаническое давление агрессивного ислама...

Белосельцев искал то место, куда направлены глазки облучателей, головки датчиков, снимающих показания. Туда, под эти окуляры и датчики, вкатят усыпленное тело, поместят головой в огромный электромагнит, и на плоском экране вспыхнет мозг. Разноцветные слои и изгибы, гематомы и опухоли, тромбы кровеносных сосудов. Болезнь мозга, головные боли и бреды, ночные кошмары и мании предстанут, как снимок Земли из космоса, — красное, черное, синее.

— У нас собраны уникальные иллюстрации. Снимки афганской войны. Они бы могли украсить книгу...

Кугель пересел к белому, как глыба снега, компьютеру. Засветился голубой, словно наполненный жидким азотом, экран. Бесшумный удар клавиши зажег цветное изображение. Каменистая круча, бетонное шоссе с длинной цистерной военного бензовоза, и на круче, на ослепительной небесной лазури — клочок зеленой ткани, намотанной на корявую палку. Белосельцев мгновенно узнал — могила святого, сразу после туннеля Саланг, когда из темного, наполненного дымом желоба вырываешься на воздух и свет, и глаза, истосковавшиеся по синеве, находят в вышине груду могильных камней и клок зеленой материи, привязанной к кривому суку.

Это видение было ошеломляющим, будто возникло не из электронной глубины компьютера, а зажглось на сетчатке глаза как ярчайшее сновидение. Он почувствовал сладкий ледяной ветер, услышал шум тяжелой колонны, скользящей вниз по бетону, руки ухватились за холодную крышку люка, и перечеркнутый стволом пулемета, высокий, бело-голубой, как воздух, парит ледник.

Удар клавиши. На экране, теперь уже не только на стеклянном, запаянном в белоснежную глыбу компьютера, но и на огромном, плоском, в половину стены, возникло, — смятые, накаленные до красна цистерны, осевшие, на сгоревших скатах, наливники, черный, обугленный выступ скалы, солдаты плашмя на обочине, задрали к вершине стволы, и на синем небе, из-за кручи, легкий, как воздушное семечко, вертолет огневой поддержки, летит над горящей колонной.

Это огромное, черно-коричневое изображение с голубоватой окисленной сталью, с растерянными, из-под касок лицами солдат, с едкими дымками и клочками липкого пламени, с солнечным вихрем вертолетных винтов, было так узнаваемо, что он испугался. Вжался в кресло, ожидая услышать стук пулемета, увидеть мерцающий электрический огонек «дэшэка». Зрелище было вырвано не из электронной памяти компьютера, а из его живой испуганной глазницы, в которой среди крови и слез пульсировало изображение трассы, глубокого, на следующем витке серпантина, кишлака с плоскими крышами, пунктирной ленты расстрелянной, уходящей колонны, танк охранения упирается в горящий наливник, двигает его к пропасти, и тот медленно, отекая огнем, летит, роняя на склоны вялое, как капли варенья, пламя.

Это воспроизведение с помощью электроники его забытых состояний, извлечение их из-под пластов утомленной памяти, было утонченным насилием. Операционным вторжением в сонный сгоревший мозг, куда направлялся невидимый скальпель, взрезал мертвые, как гипс, оболочки, и под ними начинали брызгать, играть свежие, в солнце, переливы горной реки, коричнево-красный корявый сад, и он, отложив автомат, подбирает с земли маленькое смуглое яблоко, вонзает зубы в сладкую плоть, солдаты вгрызаются в яблоки молодыми зубами, стоят по колено в ледяной блестящей воде, и малая синегрудая птичка смотрит на них из ветвей.

Кугель бесшумно нажимал на клавиши. Возникали видения, превращаясь в непрерывные зрелища его прожитой жизни, словно к его голове прикладывали тампоны холодного спирта. Они загорались, и каждое видение было, как сладчайший ожог.

Полет над красной пустыней, мягкие округлые пузыри песков, и в сонном дрожании обшивки — лица солдат спецназа. Хотелось из неба протянуть ладони к земле, погладить бархатные волны песков. И тот караван, к которому из-под винтов бежали, задыхаясь от жара, хрустя на губах песком. Падали ниц, пропуская над собой хлестнувшую пулеметную очередь. Вертолет пикировал, выталкивая колючие вихри дымов, красные взрывы лохматили кромки бархана, и верблюд, окутанный пылью, вставал на дыбы. Его оскаленная губастая морда, царапающие воздух копыта, и потом на песке лежали убитые звери, растекалась липкая кровь, стекленели открытые, отражавшие солнце глаза, и солдаты вспарывали мешки, вываливали автоматы, волокли к вертолету трупы убитых погонщиков.

Зимняя луна, окруженная туманными кольцами. Блестит под ногами осколок стекла. Гаубицы застыли в низине, отбрасывая на тусклую землю прозрачные темные тени. И такая печаль, такое таинственное лунное око, взирающее из пустынных небес, такое сострадание к этим заблудшим воюющим людям, к их смертоносным орудиям, которые через несколько лет превратятся в безжизненный прах, и над этой опустелой низиной все так же, окруженная кольцами, будет светить луна, и никто не узнает, что он, Белосельцев, стоял под этой луной, о чем-то беззвучно молился. А на утро — удар артиллерии, белый кишлак, как огромная расколотая чаша, истекает дымами, лежит на носилках убитый начштаба, и мимо штабной палатки конвоиры ведут пеструю лохматую толпу моджахедов.

Белосельцев испытывал головокружение, как на невидимой центрифуге, помещенный в загадочный вихрь. Время, обращенное вспять, уничтожало его нынешнее бытие. Словно он попал в невесомость, и в этой потере веса, в потере нынешней жизни совершалось магическое сотворение прошлого. Он видел Кабул, проулки Грязного рынка, заставу под Кандагаром, где смятые серебряные цистерны сухо блестели на солнце, и того весельчака-капитана, что хлестал его в бане эвкалиптовым веником, радостно матерился, а потом, пробитый осколком, лежал на земляном полу морга с глазами, набитыми пылью. Он видел Панджшер с зеленой рекой, по которой плыли бинты и флаконы уничтоженного госпиталя, и командующий, наклоняясь к воде, брызгал себе подмышки ледяную воду, крякал, постанывал, а потом на двух «бэтээрах» они шли на передовую, где танки стреляли прямой наводкой, мерцали в пещерах пулеметные вспышки, и у танка, вернувшегося пополнить боекомплект, в лобовой броне, как иголки ежа, торчали стальные сердечники. Эти видения были, как сон, словно ему вкололи наркотик, и отравленная ядами кровь омывала мозг, порождая галлюцинации. И среди батальных картин и походных биваков, среди глинобитных дувалов и лазурных мечетей вдруг мелькнуло его лицо, молодое, с красным загаром, под черной шиитской чалмой, когда сидел на ковре во дворе феодального замка, подносил к губам пиалу зеленого чая.

Это видение разбудило его. Он очнулся. Смотрел на стерильную операционную, на экраны и окуляры приборов. Это он, Белосельцев, был пациентом, которого поместили в перекрестья лучей, прижали к вискам чуткие датчики, ввели в больное сердце колючий зонд, снимали показания долгой неизлечимой болезни, именуемой жизнью. Высвечивали на экранах историю этой болезни.

— Вот видите, сколь богат иллюстрационный материал! — повернулся к нему Кугель, мягкий, внимательный, вкрадчивый, с интонациями лечащего врача, обратившегося к пациенту. — Быть может, эту будущую вашу книгу мы так и назовем: «Сон о Кабуле»?

— Быть может, — ответил Белосельцев, овладевая своим растревоженным, вышедшим из-под контроля сознанием. — Стану думать о вашем предложении.

— Виктор Андреевич, приглашаю вас в бар. Там, за чашечкой кофе, продолжим нашу беседу.

Белосельцев понял, что первый объем, в котором зародилось их знакомство и разместился первый слой интересов, — этот объем исчерпан. Теперь предстояло перейти в следующее, сужающееся пространство, обнаружить новый слой интересов.

Они перешли в уютный маленький бар, размещенный в старой части здания. Кирпичная стена была старинной добротной кладки. В потолок были врезаны толстые коричневые балки, казалось, пропитанные кофейными запахами. Стойка с медной обшивкой, с хромированной кофеваркой и стеклянной батареей бутылок напоминала рулевую рубку деревянной яхты. Бармен, наливавший им кофе в фаянсовые расписные чашечки и коньяк в толстые тяжелые рюмки, был похож на капитана, умело управлявшего яхтой.

Они сидели с Кугелем за удобным столиком. Никто из посторонних не появлялся в баре, словно служители охраняли их доверительную беседу.

— После того как мы с вами познакомились, Виктор Андреевич, и, надеюсь, достигли согласия по основному вопросу, я рискую завести разговор совсем на иную тему. — Кугель мягко, доверчиво улыбался, и его голубые, навыкат, глаза смотрели дружелюбно, наивно и беззащитно. — У меня есть хороший знакомый, предприниматель, русский купец Вердыка. Благотворитель и меценат. Он помешан на всем русском. Если торговать, то только русскими товарами. Если производить, то только русское молоко и пиво. Если заниматься убранством дома, то только в русском духе, в стиле московской усадьбы восемнадцатого века. Вы могли видеть его рекламные щиты, на которых Садко предлагает бочонок с медом...

Белосельцев слушал, разглядывая черно-коричневую потолочную балку. Казалось, если от нее отколоть щепку, размолоть в ручной мельнице, заварить помол кипятком, то получится черный пахучий кофе, в который капнуть несколько золотистых капель коньяка и пить малыми огненными глотками.

— Вердыка — удачливый русский делец, богач, патриот. Он, как всякий удалец, верит, что любое дело ему по плечу. Он хочет заняться политикой, хочет стать депутатом Думы. Это вполне естественно. Народившийся национальный капитал хочет защищать свои интересы в политике. Вердыка ищет политического советника, организатора предвыборной кампании, интеллектуала, способного создать команду, включить молодого депутата в сложную политическую среду. Почему бы вам не стать таким человеком? Все серьезные люди советской разведки нашли себе применение в новых структурах. Например, весь цвет 5-го управления КГБ с главным инквизитором диссидентских процессов перешел в структуру «Мост-банка». Служит делу капитализма так же ревностно, как делу социализма. Разведка — не идеология, а профессия, за которую хорошо платят. Вы не будете ни в чем нуждаться. Машина, дача, поездки за рубеж, если хотите. Куда-нибудь в Нигерию, на охоту за бабочками, — Кугель мило улыбнулся, давая понять, что знает об увлечении Белосельцева, чтит это изысканное увлечение, понимает, каким подарком была бы для него дорогостоящая поездка в Африку, в джунгли Нигерии, где в горячих ливнях, в душных лесных испарениях обитают восхитительные бабочки. — Для Вердыки нет ничего невозможного, особенно если это касается близких людей...

Белосельцев чувствовал, как наполняется второй объем, куда вовлекла его страсть разведчика, и за этим сужающимся пространством таится третий объем, в который он станет втискиваться, сжимая плечи, ввинчиваясь в тесный лаз, слыша шорох опадающих каменных крошек, слабые трески грунта, готового рухнуть, расплющить его многотонной породой. На ядерном полигоне в Семипалатинске он лез в старую штольню, в глубину горы, в эпицентр давнишнего ядерного взрыва. На каску, в которой горел фонарь, падали камушки, в лицо и в руки втыкались огрызки арматуры, колючие обрывки кабеля, и казалось, он застрянет в горле, закупорит ее своим задохнувшимся телом, станет каменным изваянием, частью мертвой горы. Он просунулся в горловину, достиг эпицентра, и фонарь во лбу озарил огромную, выплавленную взрывом пещеру. Разноцветное, созданное стеклодувом чудо из тончайших капель, сосулек, переливов цветного стекла, клубков и застывших вихрей, перемешавших цвета и формы. Зрелище подземного дива было наградой за страх. Живые глаза видели место, где в центре горы полыхнул термоядерный взрыв, пальцы касались глянцевитой поверхности, отшлифованной ядерной плазмой. Теперь, в разговоре с любезным Кугелем, он испытывал нечто подобное. Двигался в тесном опасном пространстве, перемещаясь из объема в объем, ожидая добраться до сокровенной пещеры, где его ожидало открытие.

— В самом деле, Виктор Андреевич, подумайте, не возглавить ли вам избирательный штаб?..

Трижды за эти дни ему предлагалась высокая роль советника. Трое — Имбирцев, Ивлев, а теперь вот и русский удалец Вердыка, устами дружелюбного еврея Кугеля — предлагали ему возглавить штаб.

Это был трафарет. Оплошность того, кто вел операцию. Оплошность Чичагова, утомленного бесчисленными разведоперациями, иссякшего в творчестве, прибегнувшего к трафарету. И это вело к открытию. Чичагов конструировал встречи, насылал на него людей, встраивал в комбинацию, смысл которой оставался сокрытым, но сама она была обнаружена. Белосельцев, обрадованный, не подавая вида, следил за Кугелем, как за объектом, глотая обжигающий терпкий коньяк.

— Повторяю, ваш драгоценный ресурс должен быть задействован. Вы ничем не уступаете демону 5-го управления...

Белосельцев улыбался, поощрял изысканные сравнения Кугеля, чувствуя при этом, как по телу при мысли о перерожденцах разведки пробежала длинная судорога брезгливости, будто под одеждой по груди проскользнула жалящая сороконожка, ошпарила его своей ядовитой росой. На подводной лодке, уходившей в автономное плавание, он наблюдал забавы матросов. Пойманного черного таракана привязывали на нитку, помещая в реакторный отсек. Усатое глянцевито-черное насекомое начинало метаться, бегать непрерывно по кругу, испытывая страдание от тончайших доз радиации. Через несколько дней теряло пигмент, становилось мучнисто-белым. Так же перерожденцы 5-го управления, обслуживающие преступные банки, меняли пигмент и внутреннюю сущность, становились белыми альбиносами, омерзительными выродками.

В бар вошел согбенный в любезном поклоне служитель, похожий на ватиканского гвардейца.

— Простите, что помешал, Яков Львович, но вернисаж начинается. Публика собралась. Все ждут вашего вступительного слова.

— Вы не откажетесь посетить уникальную в своем роде выставку? — сказал Кугель, обращая на него свое красивое, благожелательное лицо. — Это моя гордость. О ней будут говорить. Я задумал с экспозицией турне по России. Она называется: «Жизнь после смерти». Приглашаю взглянуть.

Белосельцев поднялся вслед за хозяином, понимая, что переходит в третий объем, где ему надлежит понять смысл своего визита.

По переходам и лестницам они достигли выставочного зала, который и был главным содержанием Центра искусств. Зал был просторным, матово-белым, такой туманно-лунной дышащей белизны, что в нем не было видно углов, сопряжений стен с потолком. Так бывает на мартовской снежной поляне среди влажных испарений, в которых теряются контуры леса и земля улетает к небу. Среди зала на низких деревянных подставках стояли скульптуры. Они производили странное, человекоподобное впечатление: сделанные из арматуры, напоминавшей кости скелета, эти тонкие, на шарнирах, сочленения были украшены бело-розовыми пернатыми облачениями. Хохолки, пучки перьев, розовые шерстяные волокна придавали фигурам что-то птичье, летящее. Одна фигура была запечатлена в беге, как Гермес, опираясь о подставку гибкой, собранной из фаланг стопой. Другая вытянула вверх руки, поднялась на носки, как ныряльщик, готовый оттолкнуться и кинуться ласточкой в воду. Третья стояла на коленях, склонив молитвенно голову, прижав к костяному лбу сложенные вместе ладони. Четвертая в балетном па на одной ноге, согнула другую в колене, подняв над головой гибкую грациозную руку. И все они, танцующие и летящие, в пернатом бело-розовом облачении, напоминали балерин Дега, созданных из одного материала, по единому замыслу, застывших в потустороннем лунном свечении.

Публики было немного, но она была избранной. Дамы в вечерних дорогих туалетах. Экстравагантные седовласые мужчины, похожие на голливудских артистов. Молодежь, небрежно, но модно одетая, с кольцами в ушах и ноздрях, с торчащими прическами химически-яркой расцветки. Было несколько телекамер, старательно и подробно снимавших. Журналисты и критики раскрыли блокноты, писали на весу, обходя кругами фигуры. Среди публики выделялся человек, стоящий поодаль, весь в черном, похожий на пастора, с большим бледным лбом и горящими, словно хохочущими глазами.

К тонкому стержню микрофона, похожего на камышинку, вышел Кугель, обвел всех приветливыми голубыми глазами. Ласково придерживая стебелек микрофона, заговорил:

— Господа, мы присутствуем при рождении новой мистерии, быть может, новой религии. Находящийся среди нас Рудольф Евстигнеев, — Кугель посмотрел в сторону демонического бледнолобого человека, и тот небрежно кивнул, — являясь по профессии патологоанатомом, имея постоянно дело со смертью, предпринял религиозно-философский подвиг, облеченный в высшую эстетическую форму. Подобно древнему магу и алхимику, в поисках эликсира бессмертия, он разработал особую технологию обработки и бальзамирования трупов, спасая их от тления. То, что мы видим в этом зале, еще недавно было человеком, но не стало после кончины мертвым телом, а превратилось в мощи, снискав нетленность не в традиционной святости, а в искусстве художника.

Сбывается вековечная мечта человека не расставаться с умершими предками. Вместо печальных склепов, кладбищенских ворот и немых надгробий мы и после кончины наших близких получаем возможность общаться с ними. Пережив физическую смерть, пройдя через лабораторию Рудольфа Евстигнеева, они смогут оставаться у нас дома, быть вечно с нами, присутствовать в нашей повседневности. Скульптура, сотворенная из естественной плоти, являясь не объектом поклонения и источником вечной печали, а домашним богом, будет стоять на страже родовых преданий. Отныне великие люди не уйдут от нас. Они, как памятники, останутся в своих домах, усадьбах, на площадях городов, трансформировав эстетику смерти в эстетику жизни вечной. Господа, прошу вас, любуйтесь!

Белосельцев с изумлением узнавал в скульптурах танцующие скелеты. Кости были покрыты нежными цветными лаками. В пустые глазницы были вставлены стеклянные бирюзовые очи. Мускулы, иссушенные, пропущенные сквозь жаркие химические испарения, приобрели цвет нежного вяленого мяса. Они были отделены от костей, обрели пушистость, стали похожи на ритуальное оперение африканских вождей. И все скульптуры, молящиеся, танцующие, прыгающие, совершали ритуальные телодвижения, выражали обряд поклонения неведомому божеству. Оно было тем же, подземным, всесильным, завладевшим Москвой, кому был построен мистический храм на Манежной, опрокинутый в центр планеты. Духи могил вышли на поверхность земли, заселили дворцы и соборы, улицы городов, заняли места в кабинетах. Москва превратилась в огромный морг, населенный нетленными мертвецами. В капище новой религии, согласно которой не будет Судного часа, Сошествия во ад, Воскресения после смерти. Жизнь живых будет протекать рядом с жизнью мертвых, и переход от одних к другим совершается волшебством Кудесника новой религии.

— Ну как, вы не очень шокированы? — спросил подошедший Кугель.

Белосельцев не успел ответить. К ним подошла богато одетая дама, не первой молодости, со следами быстрого увядания, которые не скрывали грим, следы втираний, модная молодая прическа.

— Это великолепно! — сказала дама. — Не могу ли я завещать Рудольфу мое тело, после того, как умру? Мне бы хотелось остаться навсегда среди вас, чтобы смерть не порвала узы нашей дружбы.

— Дорогая Алиса, сделайте ему это предложение сами. Если он согласится, то станет опекать вас до самой смерти, заботясь о вашей душе. Ибо его метод бальзамирования включает прижизненную терапию, пост, молитвы, преуготовление к нетленному бытию.

— Великолепно! — сказала дама и направилась к магу, неся ему свое стареющее, не желающее исчезать тело.

Они сидели за белым столиком, наблюдая издалека, как люди рассматривали скульптуры одинакового с ними роста. Как мерцали вспышки фотокамер. Как разглагольствовал черный, с открытым лбом кудесник, и к его ассистенту, держащему на весу блокнот, выстроилась очередь желающих быть вечно. Кугель положил на стол аккуратную глянцевитую папочку, не раскрывал ее, наблюдая общение живых и мертвых. Умершие люди, высушенные на огне, пропитанные составами, насаженные на невидимые стержни, были, как насекомые в коллекции. Достояние кропотливого коллекционера, терпеливо отбиравшего лучшие особи.

— А теперь я хотел перейти к основной теме нашей встречи, — сказал Кугель, укладывая белые холеные ладони на глянцевитую папочку. — Уж вы простите за перегрузку, все с первого раза выкладываю!

Белосельцев чутко прислушивался, как прислушиваются к звуку высокого невидимого самолета, чей звук, отдаленный, невыявленный, прячется среди шорохов ветра, падения камней, жужжания одинокой пчелы на скудном горном цветочке, и потом внезапно свист и гром прочертит небо, и белое серебро пикирующего штурмовика, фонтанчики кудрявых «термиток», черные косматые взрывы в глубине кишлака, перевертывающие купола и мечети, виноградники и сушильни.

— Вы, может быть, слышали, есть некто Имбирцев, личность темная и во всех смыслах опасная. Он богат, дерзок, по-своему ярок. Политически он принадлежит к тому слою, из которого, если позволить ему развиться, появится «русский фашизм». Он известен тем, что помогает деньгами самым радикальным русским националистам. Торгует оружием. Связан с военно-промышленным комплексом и теми кругами армии, которые отвергают демократию. Есть сведения, что он создал подполье, нечто подобное засекреченному православному ордену, и его сторонники проникают во все сферы жизни. Кроме того, и это меня волнует особенно, он вошел в секретные связи с иранской разведкой, готовится передать Ирану компоненты ядерного и ракетного оружия. А это значит — фанатичный, религиозный ислам получает ядерное оружие, направляет его против стратегических партнеров России — Америки и Израиля...

Белосельцев смотрел на Кугеля, поражаясь случившейся в нем перемене. Не было перед ним добродушного говорливого интеллигента, красавца-дизайнера, веселого искусителя дам. Сидевший перед ним человек был тверд, непреклонен, жесток. В лице его натянулись стальные жилы, в глазах горел металлический блеск, кожа лба, переносица, щеки были осыпаны тончайшей алюминиевой пудрой, как элементы летательного аппарата. От него исходила сила и непреклонная, не терпящая противоречий воля. Перед Белосельцевым сидел разведчик, демонстрирующий свое превосходство. Предлагал ему сговор, вербовал открыто и дерзко, а в случае отказа готовил расправу.

— В этой папке, — Кугель указал глазами на свои металлические твердые пальцы, — досье на деятельность Имбирцева, на его связи с иранской разведкой. Названия российских фирм, поставляющих технологии. Наименования узлов и деталей, изъятых из обогатительных установок. Марки титана и стали, направляемые в Иран через Баку. Имена ученых, гражданских и военных специалистов, подготовленных к переброске через третьи страны в Иран. Здесь есть размеры окладов, которые установлены им на ядерном объекте в Бушере. Названия гостиниц в Бейруте и Дамаске, куда их поселят во время транзита. Если вы думаете, что все это добыто благодаря рвению российской ФСБ, то вы глубоко заблуждаетесь. Российские спецслужбы бездействуют, и потому что безнадежно разгромлены, и потому что тайно симпатизируют Ирану в его борьбе с Израилем и Америкой. Эти сведения добыты героическими трудами израильской агентуры, делающей и свою, и вашу работу...

В этих словах прозвучало открытое превосходство и презрение к поверженному и уже неопасному противнику, которого, из милости, можно будет держать в младших бесполезных партнерах, постоянно указывая на его беспомощность и никчемность. Лицо у Кугеля и впрямь напоминало пулю, тяжелую, литую, заключенную в оболочку, наполненную заостренной сталью. Белосельцев через много лет вновь ощутил это прямое и драгоценное соприкосновение с врагом. В его утомленных клетках, в остывающих кровяных корпускулах невидимо и неслышно загорелся, как индикатор прицела, красный огонек отпора. Делал его жизнь осмысленной, продлевал его дни, указывал среди множества стертых и невнятных людей личину врага, метил его лоб красной крапинкой лазера.

— Мы поможем бесподобному Вердыке стать политиком. Встроим его в движение генерала Ивлева. Вердыка принесет генералу немалые деньги. И еще он принесет генералу эту папку. Генерал на слушаниях в Думе раскроет содержание папки, устроит огромный международный скандал. «Русский ирангейт». Этим решится сразу несколько кардинальных проблем. Лишим Иран боевых технологий. Сохраним столь важный для нас союз России с Израилем и Америкой. Сбережем честь ФСБ, которая может взять себе лавры разоблачения. Заодно сделаем Вердыку политиком, а генералу Ивлеву доставим немалые деньги на его потешные заговоры, обеспечим ему репутацию отважного, бескорыстного патриота. И во всем этом вам выпадает ключевая роль. Это тот редкий случай, когда наградой одновременно являются и деньги и честь...

Кугель усмехнулся, и в усмешке вместо недавних белоснежных зубов обнажился металлический легированный оскал, словно под кожей у него была отливка сверхпрочных сплавов.

— Вы думаете, мне следует согласиться? — с мягкой иронией, не к Кугелю, а к себе самому, спросил Белосельцев.

— Во всех отношениях следует.

Розово-белые покойники с бирюзовыми глазами, в пышных плюмажах, танцевали, молились, обнимали друг друга, целовались, страстно ласкали один другого. Белосельцев знал: если он откажется, к нему подойдут молчаливые стражи, похожие на ватиканских гвардейцев. Сведут по долгим ступеням вниз, в подземелье, где пылают жаркие печи, кипят настои и смолы и за длинным столом стоит чернокнижник в клеенчатом фартуке. Его разденут и уложат на стол. Искусный дизайнер отделит его кожу и кости, просушит на огненном ветру его мускулы, облучит из нейтронной пушки суставы, пропитает ткани розовым нежным бальзамом. Кости его покроют прозрачными японскими лаками. В глазницы вставят драгоценную бирюзу. И выставят на обозрение публики, может быть, в «позе лотоса», созерцающего красоту мироздания.

— Ваше предложение интересно. Оно нуждается в обдумывании, — сказал Белосельцев. — Мы вернемся к теме через несколько дней.

Заиграла музыка, красивый бархатный блюз. Свет померк, и на каждую скульптуру упал многоцветный луч прожектора. Скульптуры медленно вращались в радужных драгоценных пучках, и казалось, мертвые с живыми танцуют танго. К столику, за которым они сидели, долетал слабый запах женских духов, таинственных лаков и масел.

«Сон о Кабуле», — думал Белосельцев, мысленно принимая «позу лотоса», погружаясь в созерцание прошлого.

Глава девятнадцатая

Он летел в Джелалабад на пятнистом военном транспорте, перевозившем новобранцев для афганского корпуса. Стриженые юноши, смуглые, с большими носами, выпуклыми, пугливо глядящими глазами, жались друг к другу на железных лавках. Напоминали стадо козлят, которых сгрудили вместе, оторвали от пастбищ и водопоев и забросили в небо на жужжащих раскаленных моторах. Белосельцев испытывал к ним сострадание и тайную, невнятную вину. Их пути на мгновение совпали, соединились в холодном прозрачном небе, чтобы снова распасться и больше никогда не сойтись. Война, на которую летели солдаты, была не его войной. Он участвовал в ней как умный наблюдатель, своими наблюдениями и открытиями управлял ее ходом, но сражения, в которых эти солдаты станут стрелять, умирать, не были боями за его, Белосельцева, города и деревни. Он был гость на этой войне, и эта отчужденность, безопасное в ней участие внушали Белосельцеву невнятное чувство вины.

Самолет медленно, с угрюмым урчанием поднимался по воздушной спирали, вывинчиваясь из тесной кабульской долины. Ложился с крыла на крыло, и тогда становились видны чешуйчатые, как змеиная кожа, кварталы Кабула, или клетчатые, как шаль, поля, продернутые слюдяными струйками арыков, или каменное черное солнце тюрьмы Пули-Чархи. А потом открывалась туманная пустота неба, в котором мерно жужжали пропеллеры, и худой новобранец, впервые поднявшийся в небо, тревожно и жадно прижимал к иллюминатору глазастое овечье лицо.

Завершилась неделя его пребывания в Кабуле, и те впечатления, которые он приобрел, еще не выводы, еще не проверенное аналитическое знание, а лишь самое первое к ним приближение, не внушали тревоги.

Столица, где недавно сменилась центральная власть, Кабул с разгромленным янтарно-белым дворцом Амина и исстрелянными, обугленными комплексами Министерств обороны и связи, выглядел спокойным. Торговал в дуканах и на рынках, пек лепешки, ткал ковры, получал из Союза муку и бензин, а из Пакистана, контрабандными тропами, электронику «Панасоник», цветастые ткани, стеклянные мусульманские четки. Недовольство в хазарейских кварталах, тлеющий, готовый задымиться мятеж гасился облавами, чистками, действием служб безопасности. Кабул охранялся отборными полками афганских «командос», в предместьях размещалась воздушно-десантная дивизия из Витебска. Весь желтый, глиняный, растресканный, как старый горшок, город был опоясан железными обручами, стянут стальными скрепами, и внутреннее, распиравшее его давление уравновешивалось внешней надежной силой, не дававшей ему распасться.

Положение в афганской армии не внушало особых тревог. Прошла безболезненно смена командиров корпусов и дивизий, назначенных в свое время Амином. Гератский полк, периодически восстававший, грозивший захватом города, был расформирован и создан заново, блокирован подошедшими из Союза частями. Войска не засиживались подолгу в своих гарнизонах, выдвигались к границам Пакистана, использовались для блокады перевалов и троп. В горных сражениях громили рассеянные группы моджахедов, обретали боевой опыт и навыки.

Партия оставалась расколотой, глухо роптала, делила между представителями фракций посты в министерствах, командные должности в армии и безопасности. «Хальк» был оттеснен, виднейшие соратники Амина были расстреляны или томились в тюрьме. Победивший «Парчам» навязывал свою волю, брал реванш за годы гонений. Но эта разъедавшая партию распря гасилась чувством общей опасности, нависавшей угрозой вторжения. Глава фундаменталистов Хекматияр, обосновавший штаб в Пешаваре, грозил всем партийцам-безбожникам, «халькистам» и «парчамистам», расстрелом и виселицей. Советские советники из Душанбе и Москвы, из Костромы и Воронежа, приставленные к каждому райкому и округу, цементировали единство партии. Не давали разгораться дискуссиям. Направляли партийцев в сельские кооперативы, в мастерские ремесленников, побуждали их действовать среди крестьян и торговцев, общаться с интеллигенцией и духовенством.

Новый лидер страны Бабрак Кармаль, доставленный в Кабул в дырчатом ящике, словно в клетке для перевозки редких животных, был глубоко травмирован, испытывал неуверенность, мнительно искал повсюду врагов. Но окруженный советской охраной, находясь под плотной опекой посла, который контролировал принятие политических и военных решений, чувствуя близость и мощь соседней огромной страны, Кармаль обретал устойчивость. Его поступки и речи становились все больше речами и деяниями общенационального лидера, и его тайное пристрастие к виски не всплывало наружу, умерялось необходимостью непрерывной, неустанной работы.

Все эти мысли, не занесенные в журнал агентурных донесений, не изложенные в аналитической справке, Белосельцев выстраивал в систему взглядов, накопившихся за неделю работы, готовый изменить эту систему при появлении новых впечатлений и данных. Смотрел в иллюминатор, где близко, глазированный, как фарфоровый сервиз, тянулся горный ледник. В заснеженные вершины завитками и рябью вмерзли метели и снежные бури, отсвечивали бледным лакированным солнцем.

И вдруг одна из вершин озарилась солнечным серебром, словно на плоском отвесном льду отразился сияющий лик. Прижавшись к иллюминатору, он следил, как проплывает медленная сверкающая гора, и понял, что все эти минуты, пока сидел на железной десантной лавке, и раньше, когда ждал на аэродроме посадку, и прежде, когда мчался из отеля в сумерках среди мелькающих моторикш и велосипедистов, все это время он думал о Марине, о своей с ней близости. И теперь, пролетая над хребтом, увидел на вершине ее лицо. Он ощутил во всем теле сладость, нежность, новизну своих состояний, ее присутствие рядом с ним и в нем. Она провожала его самолет, вела его над хребтами по невидимому лучу. Летала снаружи, за дрожащим фюзеляжем, прижималась к иллюминатору сияющими глазами. Отразилась в зеркале огромного серебряного ледника. И это было главным знанием, что он приобрел в Кабуле. За этим знанием он явился сюда, за тысячу верст от дома, в столицу воюющей азиатской страны и обрел его.

Он наблюдал, как уплывает солнечная ледяная гора, и юноша-новобранец удивленно смотрел, как он улыбается.

Самолет одолел хребет, окунулся в туманную мягкую голубизну, сквозь которую глубоко внизу вились дороги, мерцали реки, пестрели поля и селения — хрупкий, перышком нанесенный чертеж. Машина коснулась бетона, промчалась, ревя, мимо радаров, боевых вертолетов, другого пятнистого транспорта, стоящего под заправкой. Жужжа, развернулась, подкатила к зданию порта с диспетчерской будкой. Белосельцев сошел на землю, почувствовал, как влажно дохнул теплый ветер с окрестных зеленых полей и сочных неопавших деревьев. Разглядывал встречавшую группу афганских офицеров, женщин в парандже, старика в обвисших шароварах, с шоколадным лицом. Он искал глазами Надира, сотрудника ХАДа, который должен был его встречать, но не находил. Новобранцев погрузили в высокие грузовики, встречавшие разошлись, и он остался один посреди бетонного поля, рядом с остывающим обезлюдевшим транспортом. Поднял свой дорожный баул и медленно направился к неказистому зданию аэропорта, вдыхая влажный аромат сырой земли и невидимых цветущих растений.

Бетонное строение выглядело пустым и беззвучным, но, подходя, по неуловимым признакам, Белосельцев почувствовал, что оно переполнено. Он вошел. Светили тусклые лампочки. Пол был обшарпан. Вдоль стен стояли длинные деревянные лавки, и на них тесно, плечом к плечу, и помимо лавок, на корточках, у стен сидели солдаты. «Советские!.. — он увидел скатки шинелей, притороченные каски, прислоненные к мешкам автоматы. — Свои...» — отозвалось в нем приливом тепла и тревоги.

Они сидели утомленно и тихо, не издавая ни звука. Лица под тусклыми лампочками казались худыми и бледными. Руки висели изнуренно и вяло. Поодаль стояли офицеры и молча курили. Белосельцев подошел и сразу узнал знакомое усатое лицо Мартынова, подполковничьи звезды на мятых полевых погонах, красный уголь сигареты.

— Вы откуда взялись? — удивился подполковник. — Ах да, вы же собирались приехать. Все пишете, материал собираете!

— Вы из похода? Усталый вид у людей.

— Ночь не спали. Эти чертовы трактора сопровождали. Вторая колонна с Термеза. Хотел стать танкистом, а стал трактористом, бляха-муха!

— Что случилось?

— Шли с бронегруппой, — Мартынов, рассыпав искры, долго держал в себе горький, едкий вздох, словно сжигал себя, — прошли Саланг нормально. Прошли Черикар, Баграм. А здесь, под Джелалабадом, подставились, бляха-муха! Тут действует один громила в горах, Насим называется. А его брат, говорят, в местном ХАДе работает. Кто с кем воюет, ни хрена не поймешь. Ихняя агентура сообщила, что Насим готовит налет, хочет сжечь трактора. Обратились за охраной в афганскую часть, а она, бляха-муха, на другое дело в горы, в бой ушла. Ну мы своих послали на усиление. Ведем трактора нормально. Даже митинг по дороге устроили, кишмиш ели. Думали, все обойдется, доведем колонну до места. А к вечеру попали в засаду, под обстрел. Один трактор дотла сожгли, два других повредили. На буксире кое-как дотащили.

— Люди живы?

— Сержанта убили. Другой легко ранен. Третий с ожогами. Сейчас в Кабул отправим на транспорте.

Мартынов повел глазами вдоль стен по лавкам, на которых сидели солдаты, словно их пересчитывал. И в дальнем углу, на полу, под тусклой лампой лежали носилки, накрытые грубой шинелью, из-под которой врозь торчали окаменелые ноги.

Белосельцев шел вдоль лавки, вглядываясь в неясные очертания солдатских лбов, сжатых губ, утомленных глаз. Недавно они приняли бой среди азиатских хребтов на огромном удалении от родных очагов, и один из них был убит под городом Джелалабадом, в афганских тропиках, и родня в какой-нибудь калужской деревне топтала хрустящий русский снежок, еще не ведая о потере.

Он остановился перед солдатом. Тот сидел, ухватившись за краешек каски, разведя носки измызганных грязных сапог. На руке краснела ссадина. Лицо, молодое, свежее, казалось стянутым болью. Будто у рта, у бровей, в уголках неподвижных глаз поставили чуть заметные точки, сгорелые малые черные порошинки изменили рисунок лица.

— Здравствуй, — сказал Белосельцев, присаживаясь рядом на корточки.

— А? — не расслышал солдат. Не понимая, смотрел на Белосельцева, стараясь понять, кто он.

— Вас обстреляли? Как все случилось?

— Засада. Из гранатометов ударили. А потом пулемет, — ответил с трудом солдат. — Шатрова убило.

— Как бой протекал?

Солдат молчал, будто не знал, откуда повести свой рассказ. С того ли дня, как мать его провожала, и всю ночь танцевали, и мелькнули в последний раз из вагона знакомые очертания дома. Или сразу про эти кручи, вдоль которых катила колонна, и тупой удар по броне, звяканье пуль, крик на чужом языке.

— Афганцы вели трактора, а мы сопровождали в «бэтээрах», в голове и в хвосте колонны. Шли ходко, один раз митинг устроили. В наш «бэтээр» дети апельсинов набросали, а Шатров не знал, что им взамен подарить. Пуговицу со звездой оторвал от бушлата и бросил. Как раз на круче у кишлака, где речушка течет, из гранатометов ударили. По головному трактору саданули. Он сразу вспыхнул, рядом другой. Афганцы из кабин побежали. Колонна встала, а они из пулеметов по ней. Трактор горит, горючее течет. Шатров выскочил, в кабину забрался и погнал трактор в реку. Въехал в поток и давай взад-вперед, взад-вперед. Пламя водой сшибает. Ему пуля в сердце попала, так и умер в тракторе. Он ведь был трактористом, Шатров!

Парень умолк, закусил губу. Белосельцев поднялся, посмотрел туда, где на носилках, разведенные в стороны, торчали стертые подошвы. Оттуда, из сумрачного угла, веяла плотная темная сила, надавливала на грудь, как ровный ветер, отодвигала, готова была опрокинуть.

— Подполковник велел обработать кишлак пулеметами, — солдат хмурил брови, и на детских припухлых щеках обозначились темные жесткие складки. — Потом прилетели «вертушки» и стерли кишлак до земли. Это им, сукам, на память. Чтоб помнили Шатрова!

Раздалась негромкая команда офицера. Солдаты стали подниматься, шаркать сапогами, звякать касками и оружием. Потянулись нестройно на выход. Двое подняли носилки с убитым, вынесли наружу. Белосельцев видел, как выстроились солдаты. Мимо них к транспорту медленно двигались носилки, и следом ковыляли, опирались на плечи товарищей двое забинтованных раненых.

— Вы товарищ Белосельцев? — рядом с ним стоял худой черноглазый афганец с густыми, синеватыми, как воронье крыло, бровями и с такими же жесткими, косо лежащими волосами, в которых ярко, словно продернутая тесьма, белела седина. — Я офицер безопасности Надир. Простите, что задержался. — У здания аэропорта стояла темная, чисто вымытая легковая машина, сквозь стекло смотрел водитель. — Мы сейчас поедем в ХАД, там есть комната для приезжих. В ней вы будете жить.

Все это афганец произнес на фарси, и Белосельцев, отвечая словами благодарности, смотрел на розовую дорогую рубаху афганца и золотую цепочку на его смуглой жилистой шее.

Они проехали через город, пестрый, бестолковый, трескучий, состоявший из низких ветхих строений, деревянных террас, мелких лавчонок и вывесок. С трудом пробирались по узким улицам, в которых, задевая друг друга боками, в разные стороны бежали груженые ослики, качали горбами и шеями пыльные верблюды, сцеплялись в колючие ворохи разукрашенные моторикши, застревали тяжелые, переполненные товарами грузовики. И над всем плыл сладковатый дым жаровен, звучала пронзительная музыка, круглился, как огромный лазурный плод, купол мечети. Они свернули в тесный проулок, где два старика, закатав по колено штаны, месили голыми костистыми ногами холодную глину. Тут же торговка вывалила у арыка на землю груду редиса, перемывала в холодной воде, и пучки редисок начинали светиться холодным лиловым светом. У глухих деревянных ворот стоял грузовик с часовым. Охранник на сигнал машины отворил в воротах глазок, пропустил их внутрь. Белосельцев очутился в замкнутом дворе с остатками размытой росписи на фасаде, где размещался джелалабадский ХАД. Надир отвел его в маленькую пристройку, где ему была приготовлена тесная чистая комната с голыми стенами, деревянной кроватью и тумбочкой. Надир объяснил, что здесь останавливаются приходящие на связь агенты, живут несколько дней и снова уходят — в горы, в кишлаки, в Пакистан, растворяясь среди беженцев, богомольцев, торговцев.

— Вам принесут сюда обед, — сказал Надир. — После обеда мы встретимся и я отвечу на ваши вопросы.

Молчаливый смуглый служитель в сандалиях на босу ногу принес обед. Жестяное блюдо с пловом, в котором темнели смуглые куски мяса, и блюдо с оранжевыми, похожими на апельсины плодами. Разрезал их пополам, и молча, как глухонемой, переводя черные глаза с Белосельцева на глянцевитую гору риса, выжимал из плодов сок, окроплял кушанье.

Белосельцев пообедал, попробовал полежать на кровати, прислушиваясь к слабым шагам снаружи, негромким, неразличимым голосам. Поднялся и вышел наружу.

Двор был чистый, солнечный, огорожен высокой сплошной стеной, от которой исходил ровный свет и сухой гончарный запах. К этому запаху примешивалось едва различимое сладостное дуновение, будто здесь, у стены, только что побывала и ушла молодая женщина. Белосельцев, оглядываясь и не находя никого, двинулся на это слабое, веющее благоухание. Завернул за выбеленный угол дома и очутился в саду. Обширное солнечное пространство, обнесенное изгородью, было полно роз. Только розы, колючие, сильные, распушившие глянцевитую листву, окученные пепельной горячей землей, наполняли сад. От их обильных волнистых цветов, розовых, алых, белоснежных, золотисто-желтых, от острых сочных бутонов исходило благоухание. Воздух был сладкий, маслянистый, густой. Губы, щеки, глаза чувствовали этот благоухающий, лениво текущий воздух. Он был, как напиток, и каждый вздох был глотком сладости. В саду не было видно бабочек, птиц, разноцветных насекомых. Аромат был столь силен и сладок, что в нем невозможно было жить и летать. Всякое перелетавшее стену существо мгновенно пьянело, исчезало среди солнечных недвижных цветов.

Среди кустов, по пояс погруженный в цветы, ходил садовник в белых одеждах, пышной чалме и поливал кусты. Блестящая солнечная струя вылетала из его рук, сверкала, переливалась, падала на розы, мочила листья, раскачивала бутоны. И это брызгающее солнце, мокрая сверкающая листва, потревоженные водой купы цветов восхитили Белосельцева, вызвали в нем ощущение рая, куда он случайно попал, обогнув белый угол дома.

Таким был рай, изображенный на персидских миниатюрах. Здесь, среди роз, пройдя скорбные земные пути, отдыхали и тешились пророки, поэты и воины. Их глаза, уставшие от зрелища битв, земных трудов, иссохшие от слез и молитв, созерцали райские кущи, брызгающие водяные фонтаны, и хозяин райского сада в белом тюрбане принимал их навечно в свою обитель.

Белосельцев, опьянев от ароматов, восхищался цветами, чувствуя волшебность и неповторимость места, куда ступила его нога. Там, за высокой, до неба стеной, над которой сияла лазурь, остались войны, сражения, пули, людские страсти и ненависть. Его привели в эдем, чудесно обманув, погрузив на военный транспорт, прокатив по клубящемуся шумному городу, пригласив в управление разведки, чтобы поместить за какие-то благие свершения, за какие-то не им совершенные святые дела в райскую обитель, среди благоухания и красоты.

Он медленно ступал среди роз, наклоняясь к цветам, вглядываясь в их глубокие, излучающие свет сердцевины. Это были не цветы, а женщины в алых, белых, золотистых нарядах, в просторных вуалях и платьях. Молодые мама и бабушка, и прабабушка, и ее многочисленные сестры, все, кого он видел в старинном фамильном альбоме на толстых, с золотыми обрезами фотографиях, сохранили свою молодость, красоту, были превращены в цветы, и, не ведая смерти, во всей своей силе и прелести ликовали здесь, в раю, под лазурным небом, среди сверкающих брызг.

Он наклонялся к цветам, касался их шелковистых лепестков, вдыхая, целовал. И они слабо отзывались ответными поцелуями. Здесь, в джелалабадском саду, в восточном эдеме, куда привела его чья-то милостивая и благая воля, состоялась долгожданная встреча с теми, кого уже не было с ним на земле и кто теперь, обращенный в цветы, окружал его своими чудными знакомыми ликами.

Он оказался перед кустом белых роз. Цветы смотрели на него ярко, счастливо, раскрыли смеющиеся молодые глаза, тянули к нему свежие шепчущие губы. И он, зная, что это не куст белых роз, а его милая и любимая, с которой он только что расстался, но которая не отпускала его, следовала за ним по небу, опустилась сюда, в джелалабадский сад, превратилась в куст белых роз, зная это, Белосельцев обнял пышный колючий, обрызганный влагой куст и стал целовать его в благоухающие губы, в сияющие глаза, повторяя ее счастливое имя.

— Я вас искал, — услышал он за спиной. Обернулся — на дорожке, напряженный и строгий, стоял Надир. — Мы можем приступить к работе.

Белосельцев шел ему навстречу, умиленный, смущенный, не зная, что это было. Какое виденье посетило его в саду джелалабадского ХАДа.

Глава двадцатая

В кабинете Надира висели новенький застекленный портрет Бабрака Кармаля и крупномасштабная карта провинции Нангархар с центром Джелалабад, пограничная с Пакистаном. На карте с пакистанской стороны жирным фломастером были отмечены тренировочные лагеря моджахедов, базы и центры пакистанской военной разведки. Стрелки, пробивающие границу во многих местах, указывали пути проникновения бандформирований, — по центральной дороге, через Хайберский перевал, где стояли заставы, и по горным овечьим тропам, дорожкам контрабандистов, где их тщетно пытались поймать летучие отряды пограничников. Красными кружками на афганской стороне были обведены кишлаки, в которых угнездились мятежники. Некоторые из них были перечеркнуты крестами, и это значило, что осевшая в кишлаке банда была уничтожена.

Надир, напряженный, нервный, с пробегавшей по худому лицу судорогой, рассказывал Белосельцеву о приемах борьбы, о действиях агентов ХАДа в тылу моджахедов, о создании легендированных банд, которые вовлекали в свой состав группы террористов и уничтожали их. Враг непрырывными малыми порциями впрыскивался в Афганистан, как топливо из форсунки, питая разгоравшийся пожар мятежа. Тысячи беженцев, укрывшиеся от революции на территории Пакистана, были неисчерпаемым ресурсом восстания. Попадали в лагеря террористов, проходили краткие курсы стрельбы из автоматов и гранатометов, получали навыки минирования дорог и вбрасывались на сопредельную сторону. Внедрялись в кишлаки и селения, наращивая вокруг боевого ядра действующий отряд сопротивления. Регулярные афганские части громили эти отряды, бомбили кишлаки, танками стирали виноградники и сады, куда отступали восставшие. Обезумевшие жители кишлаков, похватав скарб и детей, бежали в Пакистан, пополняя лагеря беженцев, поставляя озлобленных, желающих отмщения мужчин в тренировочные лагеря и центры. Опытные инструкторы ЦРУ, тренеры пакистанской разведки, агитаторы из Саудовской Аравии готовили воинов священной войны, которая медленно, как низовой пожар, покрывала своим пепелищем все новые районы, от юга к северу, от Джелалабада и Кандагара к Кабулу и Кундузу.

Иногда Надир вставал и уходил, чтобы вернуться через несколько минут еще более напряженным и нервным. И во время его отсутствия Белосельцев листал толстую замусоленную тетрадь, исписанную разными чернилами, разными почерками, — сводки агентурных донесений о действиях банд, добытые ценой огромного риска, ценою крови и гибели. Снега на горах, туманно-зеленые долины и реки, клетчатые вафельные оттиски кишлаков и полей, над которыми он пролетал, открылись ему в новом свете.

«Сообщение. В населенном пункте Закре Шариф находится бандгруппа в количестве 40 человек под руководством Абдоля, который раньше был владельцем этого кишлака. Вооружение — американские винтовки М-16, английские винтовки БОР-303, гранатомет. Эта банда не имеет постоянного места пребывания. Одну ночь проводит в Закре Шарифе, другую в Карзе, следующую в Сабанкере, в основном в мечетях. Абдоль отпочковался от банды Насима».

«Сообщение. В населенном пункте Дех Ходжа имеется террористическая группа, которой командует Тур Мухаммад. Ранее имел дукан в караван-сарае Ходжи Назар Ахсана».

«Сообщение. Эсхан, сын Сардар Хамид Голя, стремится приобрести фиктивный паспорт для выезда в ФРГ на учебу в школе, где готовят мятежников, чтобы по окончании стать руководителем банды. Является сторонником Насима».

«Сообщение. Бандгруппе Насима на днях пакистанское правительство выдало оружие в количестве 100 единиц. Однако при проверке установлено, что группа получила всего 70 штук оружия. Предполагают, что Насим 30 штук выдал пакистанским офицерам в качестве взятки. Оружие готовится к переброске через границу».

«Сообщение. Произведено нападение на пограничный пост Бомбали. В результате выведен из строя БТР, взяты в плен офицер и солдат. Предполагается, что нападение осуществила банда Насима».

«Сообщение. В селении Лахур находится бандгруппа в количестве 80 человек, среди которых замечены три немца. Все они находятся в мечети, в саду Зей».

Белосельцев перечитывал агентурные донесения безвестных разведчиков. Старался представить эту зеленеющую туманную землю, где в мечети, сады, караван-сараи врывается ненависть. Тускло блестят винтовки. Караулят, наблюдают, подсматривают. Взрывают, бьют по убегающим целям. Калят в огне шомпола. Подносят нож к клокочущему в ужасе горлу. И он, Белосельцев, старается выявить тайный рисунок борьбы, сделать его понятным и явным.

Опять появился Надир, нетерпеливый, нервный. Его розовая рубашка под кожаным пиджаком волновалась от дыхания. На загорелой шее под золотой цепочкой вздулась жила.

— Мы разрабатываем одну операцию, — сказал он, извиняясь. — Отправляем агента. Я давал ему указания.

— В чем смысл операции? — спросил Белосельцев.

Операция включала в себя передачу оружия одному из недавних мятежников, который вместе со своими отрядами перешел на сторону революции. Абдоль, так звали мятежника, был местным богачом, феодалом, контролировал обширные земли и кишлаки вдоль границы, по которым из Пакистана двигались новоиспеченные банды, караваны верблюдов, юркие «тойеты» с автоматами и боевым снаряжением. Если люди Абдоля получат в свои руки оружие, говорил Надир, они сами станут охранять свою территорию и не пропустят сквозь нее посторонних людей.

— Почему Абдоль, богатый человек, феодал, перешел на сторону революции? — спросил Белосельцев.

— Он не хочет, чтоб на его земли пришли войска и танки. Не хочет, чтобы его кишлаки бомбили самолеты. Он согласен сам защищать свои сады и плантации. Мы обещали не проводить на его территории земельной реформы. Передаем ему грузовик с оружием. Направляем к нему лучшего нашего агента, которому тот обещал передать информацию о банде Насима.

Белосельцев знал — Насим был братом Надира. Его банда наводила ужас на окрестные городки и селения. С Насимом шли беспощадные кровавые стычки. Он хотел спросить об этом Надира, но не решился, отложил на другое время.

— Можно мне повидаться с вашим агентом? Задать ему несколько вопросов?

— Не знаю, — неохотно ответил Надир, не смея отказать, но и не желая посвящать приезжего гостя в тайну операции. — Это наш лучший разведчик. Испытанный и верный товарищ. Я должен его спросить, пойдет ли он на встречу с вами.

Надир поднялся и вышел, недовольный настойчивой просьбой. Белосельцев, оставшись один, рассматривал карту, искал на ней названия кишлаков, караван-сараев, о которых только что прочитал в донесениях.

Через минуту вернулся Надир.

— Он согласен. Вы можете с ним повидаться. Его зовут Малек, — и провел Белосельцева коридором в соседнюю комнату.

На низеньком столике дымились пиалы с чаем. Лежали в вазочках сласти. Навстречу поднялись два черноусых молодых человека в костюмах и галстуках и один невысокий, без усов, с продолговатым красивым лицом, облаченный в народные одежды. Белосельцев догадался, что это и был Малек. Пожал всем руки, задержав в рукопожатии длинную смуглую ладонь Малека. Надир представил Белосельцева, пояснил цель его визита в Джелалабад, сослался на рекомендацию товарищей кабульского ХАДа. Малек серьезно и благожелательно слушал, испытующе и дружелюбно взглядывал на Белосельцева. Иногда его ровные коричневые губы слегка раскрывались, и тогда виднелись белые яркие зубы.

— Если можно, скажите, как вы пришли в разведку? Как стали сотрудником ХАДа? — Белосельцев хотел понять, как расколотая, взлохмаченная и порванная страна делит своих сограждан на друзей и врагов революции. По признакам достатка и бедности, веры или неверия, исповедования тех или иных учений, в силу родовых отношений, дружеских симпатий и связей. Или волею случая, когда пикирует сверху штурмовик, взрывает дома и мечети, расшвыривает людей, одних в пакистанские военные центры, других в ряды революции. — Как вы стали разведчиком?

Малек внимательно выслушал. Потом медленно, осторожно, словно подбирая слова, ответил:

— Я родился в бедной семье, спал на полу без одеяла. Нам нечего было есть. Отец все время работал, но не мог заработать на хлеб, сидел в долговой тюрьме. Надо мной смеялись, бросали мне обглоданные косточки, как голодной собаке. Революция дала нам кусок земли. У отца появился бык и соха. Младшие братья пошли в школу. Когда Насим стал убивать крестьян, тех, кто пользовался его землей и волами, я взял оружие. Когда он напал на наш дом и убил отца, я пришел в ХАД и сказал, что хочу отомстить Насиму. Меня проверили, дали несколько легких заданий. Я их выполнил. Меня взяли в разведку. Недавно я выполнил сложное задание. Немного отдохнул. А теперь иду на другое.

Загорелое, безусое лицо, нежесткое, готовое к мягкой улыбке, в чуть заметном, предупредительном легком поклоне. Шаровары, вольно наброшенная бежевая накидка. Сандалии на босу ногу с торчащими, смуглыми, без мозолей пальцами. Длиннопалые, коричневые, подвижные руки с браслетом часов. Обычный наряд и облик — торговец, или мелкий чиновник, или крестьянин, из тех, что идут по обочинам в час раннего утра кто с мешком, кто с мотыгой. И только глаза, чернильные, в постоянном движении и зоркости, смотрят, примериваются, запоминают, заслоняются непроглядным, отражающим встречный взгляд блеском.

— Если не секрет, в чем заключалось ваше предшествующее задание? Надир помешал ответить Малеку, вступил в разговор, отгораживая от Белосельцева, давая свою версию выполненного Малеком задания:

— Мы обнаружили в горах крупную базу, где скрывался Насим. Там был у него штаб, работали пакистанские офицеры, готовили планы налетов. Там хранилось оружие, горючее для тракторов и машин, картотека агентов, засылаемых в Джелалабад и Кабул, в государственные учреждения. Там же была тюрьма, где содержались наши товарищи. Их мучили и расстреливали. Малек внедрился в эту банду, жил в пещерах вместе с террористами. Ходил вместе с ними в засады, на теракты. Подступы к пещерам были заминированы, везде посты, наблюдатели. Над укреплениями работали два китайских военных инженера. Он видел, как на эту базу приезжали из Пакистана высокие чины, проводили совещание. Малек собрал о базе необходимые сведения, вернулся к нам. Мы разработали план ее уничтожения, послали вертолеты. Малек сел в головной вертолет, навел машину на цель. Базу разбомбили. Но Насим ушел, раненый ускакал на коне.

Разговор был окончен. Казался стерильным, пропущенным сквозь разницу языков и культур, уложенный в исчезающе малый, отпущенный им для свидания отрезок. Но сквозь все эти фильтры Белосельцев по жесту руки, по дрогнувшим темным зрачкам уловил, что в Малеке таится некое знание. Сквозь все донесения и явки, зрелища смертей и насилий, рев вертолетных винтов, когда с подвесок срываются дымные трассы, привязывают вертолет к далеким внизу разрывам, настигая огненным колким пунктиром бегущие врассыпную фигурки, сквозь все атаки и штурмы и пролитие крови в нем пребывает надежда на грядущее благо. Пусть не себе, так другим. Не сейчас, через годы вперед. Он остро почувствовал — их встреча заканчивалась, и они больше не свидятся до скончания лет. Но встреча их состоялась, они сверили секундные стрелки и влились в единое время, в цепь единых поступков и дел. Судьба одного, пусть косвенно и неявно, вошла в зацепление с другой. Поступок одного, выстрел или тихое слово, через сотни причин и следствий, достигнет другого, спасет его от беды. Или не дойдет, не спасет, — просто не успеет дойти.

Белосельцев поднялся, понимая, что большего он не узнает. Теперь разведчикам время остаться в своем кругу, допить чай, оговорить последние мелочи. Снаружи урчали грузовики, груженные оружием. Машины в сопровождение Малека отправлялись в кишлак Закре Шариф, в «дружественную банду» Абдоля, умного феодала, из тайных расчетов перешедшего на сторону революции.

Надир пригласил Белосельцева в машину и сам, без шофера, погнал «шевроле» по Джелалабаду. Худой, черноволосый, с белой седой прядью, он нервно сжимал перчатками руль, круто бросал машину мимо неуклюжих грузовиков, резко скрипел тормозами, делал виражи, подтягивая ближе к сиденью соскальзывающий автомат. Казалось, он уклоняется от возможного выстрела, от стерегущего глаза снайпера.

— Вы, Надир, прежде не участвовали в ралли? — недоумевал Белосельцев, колыхаясь на сиденье.

— Мою машину здесь знают, — отвечал Надир. — Несколько раз стреляли. У Насима везде свои люди, — и опять бросал машину в вираж, подтягивал сползающий автомат.

В джелалабадском университете — белые, парящие, застекленные арки, похожие на выпиленный из сахара виадук, — они осматривали женское общежитие, подвергшееся разгрому. Флигель, сожженный дотла, с обугленными дверями и полами. Лоскутья женской одежды. Маленькая девичья босоножка, оброненная в бегстве. Вонь бензина и горелой ветоши. Поодаль, молчаливые и напуганные, стояли служители. Ректор университета в черном костюме, траурный и печальный, говорил, держа пластмассовую, расплющенную каблуком авторучку.

— Ворвались в общежитие ночью, с автоматами. Подняли с постелей девушек, кричали, бранились. Говорили, Коран запрещает женщинам ходить в университет. Силой увезли их в горы. Комнаты облили из канистры бензином и подожгли. После этого случая все девушки, которые поступили в университет, перестали посещать занятия. А это подрывает правительственный декрет о равноправии женщин. Очень трудно будет убедить девушек возобновить обучение.

— Вы, уважаемый Феруз Ахмат, пойдите к ним домой и добейтесь их возвращения, — сказал Надир, в глазах его метался темный больной огонь. — Мы знаем, куда увезли девушек. Вернем их домой. Перед университетом поставим «бэтээр» с автоматчиками. Декрет правительства выполним.

— Кто напал на университет? — спросил Белосельцев ректора.

— Насим, — ответил ректор. Испуганно оглянулся на служителей, словно боялся, что его услышат, поставят в вину произносимое имя.

— Поймаем его и убьем, — упрямо сказал Надир. Возвращаясь к машине мимо служителей, Белосельцев старался понять, что они чувствуют, на чьей стороне их симпатии. Чья воля и власть пугает их больше — та ли, что согласно священной книге Корана, его сурам и заповедям, поддерживается автоматом Насима. Или воля революционных декретов, поддержанная «бэтээром» Навруза. Глаза служителей были темны и тревожны, смотрели ему пристально вслед.

Они выехали за город, остановились у обочины в туманных, рыжих предгорьях, под моросящим дождем. Белосельцев чувствовал, как пропитывается влагой одежда, осматривал взорванную высоковольтную мачту, путаницу проводов, изоляторы, лопнувшие при падении крепи. Подходил к основанию, трогал пальцами разорванную взрывом сталь, опаленный вспышкой бетон. Надир стоял поодаль, подняв воротник, держа на весу автомат, воспаленно шарил глазами в предгорьях. Белосельцеву передавались его тревога и чувство опасности.

— Куда ведет эта линия? — он двигал плечами, стараясь напряжением мышц вызвать ощущение тепла.

— В госхоз, на цитрусовые плантации. После этого взрыва остановилось консервное производство. Плоды начали гнить и портиться. Урон огромный. Третий раз взрывают.

— Я смотрю, они действовали малым зарядом. Взрывчатка подложена точно в узлы крепления. Видимо, опытные динамитчики.

— Не нужно большого опыта. Этому учат в Пакистане. Поедем, не следует здесь задерживаться, — Надир сел в машину, держа автомат наготове. Резко дал газ, уносясь от предгорий. Белосельцеву казалось, из складок, из дождливых холмов смотрят им вслед невидимые глаза.

В малой деревушке Кайбали, у черных, блестевших в дожде скал, миновав глинобитные дувалы, открытую лавочку с толпящимися у входа людьми, они скользнули в аллею к одноэтажной школе. Стекла были чисто вымыты, у входа был разбит нарядный душистый цветник, на крыльце висел медный колокольчик. Белосельцева тронула тусклая медь колокольчика, красный замусоленный шнурок, за который дергает рука служителя, созывая детей на урок.

Классы были полны учеников. За партами тесно сидели школьники, черноголовые мальчики и девочки, внимали учителям, оглядывались на гостей яркими любопытными глазами. Их вел по классами молодой, с милым застенчивым лицом директор, явно гордясь своей ухоженной школой, самодельными учебными пособиями, выучкой старательных учителей.

— Дорогой Нимат, ваша просьба будет выполнена. — Надир впервые за эти часы улыбнулся, и в его чернильных настороженных глазах появилось теплое выражение. — Наш товарищ поехал в Кабул. Он привезет вам новый букварь, отпечатанный в Ташкенте. В нем много больших красивых картинок. — Было видно, что эта сельская, открытая в горном селении школа — предмет особых забот Надира. Ему нравится учитель, нравится цветник, нравятся аккуратные, сделанные детской рукой призывы и лозунги, прославляющие революцию.

— К вам больше никто не являлся? Никто не грозил? — Надир поддерживал учителя под локоть, и в этом осторожном дружеском прикосновении чувствовалась забота, желание вдохновить, укрепить.

— Вчера приходили люди Насима. Велели всех девочек убрать из классов. Сказали, что дело безбожников уводить дочерей из домов, позорить семью, богохульствовать. Сказали, что женские руки должны учиться не писать, а вышивать и ткать. Женские глаза должны не искать в книгах пустые картинки и глупые буквы, а угадывать по лицу мужа его желания. Сказали, что, если не исполним приказ, они придут и сожгут школу.

— Пришлю тебе завтра автомат, — сказал Надир. — Будешь ходить с автоматом. Если они переступят порог школы, стреляй. Революция делается не только пером и букварем, но и «Калашниковым». «Калашников» — надежный учитель.

Они вошли в класс, множество веселых, умных, изумленных глаз воззрилось на них. У школьной доски стояла молодая, строго и просто одетая женщина, своим аккуратным нарядом, терпеливым выражением молодого красивого лица похожая на учительниц всего мира. Улыбнулась вошедшим сиреневыми губами.

Белосельцев рассматривал дощатые, исчерканные чернилами парты, рукодельные плакатики с изображением лошади, орла и верблюда, круглую смешную рожицу, мелом нарисованную на доске. Вид этого сельского класса, смешки и шепоты, востроглазые, готовые к шалостям детские лица умиляли и веселили Белосельцева.

— Кто из вас может нарисовать верблюда? — спросил Надир, озирая класс помолодевшими, со счастливым выражением глазами. Дети притихли, смутились. Было видно, что им хочется выйти к доске, но они робеют. Темноволосая смуглая девочка, чьи волосы были заплетены в длинную косу, перевитую пестрой ленточкой, подняла руку. Белосельцев видел, какая хрупкая, тонкая у нее рука, какое нежное запястье, длинные остроконечные пальчики. На одном красовалось колечко с голубым камушком. Она робела, но переполнявшее ее нетерпение взяло верх. Она тянула свою руку, желала, чтобы ее заметили.

Учительница, поощряя ее, кивнула. Девочка встала, оправляя долгополое платье, подошла к доске и мелом медленно вывела горбатого, носатого верблюда. Белосельцев улыбался, глядя на ее хрупкое запястье, на голубой перстенек, который двигался вдоль белой линии, повторяя контуры горбатого зверя.

С этой улыбкой умиления он садился в машину. Видел, что Надир, отъезжая от школы, трогался плавно и медленно, забыл придвинуть к колену съехавший автомат.

— Поедем в мастерскую, поглядим, как трактора ремонтируют. Там два хороших человека, члены партии. Проводят большую работу.

На въезде в город они свернули к пустырю, где стояли деревянные навесы, сараи и на засоренном машинном дворе, среди обломков ржавой техники, в скверно освещенных мастерских, слышалось жужжанье сверла и треск электросварки. Навстречу им вышли двое — широкоплечий здоровяк в клеенчатом фартуке, чернобородый высоколобый красавец с белыми зубами, и маленький рыжеватый крепыш, щетинистый, словно покрытый ржавой окалиной. У одного в руках был тяжелый молоток, другой держал ножовку. Волосы у обоих были перетянуты тесьмой, чтоб не падали на глаза. Оба радостно улыбались Надиру, с каждым из них, здороваясь, он соприкоснулся щекой.

— Советский товарищ, шурави, — представил Белосельцева Надир, и по тому, как улыбались мастера, как распрямились и умягчились складки на нервном лице Надира, было видно, что они друзья, что среди тревог, огорчений, опасностей они верят, защищают друг друга.

— Меня спросили, когда отправлять колонну. Может быть, завтра, если завершите ремонт. Не хочется, чтобы трактор шел на буксире. Хочется, чтоб шел своим ходом.

— Завтра пойдет своим ходом, — сказал здоровяк, приглашая гостей под навес.

Там на промасленной, прокопченной земле стоял синий трактор. Капот его был поднят, и подмастерья извлекали наружу перебитые пулей патрубки. На деревянном верстаке лежала снятая дверь, и в ней топорщились две пулевые дыры. Шуршала, мерцала голубыми отблесками электросварка.

— Нам сказали, что во время боя погиб ваш солдат, — обратился к Белосельцеву рыжеватый коротыш, кланяясь и прижимая к сердцу руку. — Нам жаль, что ваши солдаты умирают далеко от своих домов за нашу революцию. Они герои вашей и нашей страны. Наш народ их никогда не забудет.

Белосельцев выслушивал слова сочувствия, смотрел на подбитый трактор, построенный на минском заводе и разрушенный пулеметной очередью у пакистанской границы. На пробитую дверь джелалабадский ремонтник накладывает стальную заплатку. Военный транспорт, натужно жужжа, тянет над хребтом цинковый гроб, в котором лежит Шатров. Пуговицей от его бушлата играет афганский мальчик. Меткий стрелок, пробивший Шатрову сердце, отдыхает в горном селении, дремлет на мягкой кошме. А он, Белосельцев, как малая песчинка, подхваченная огромным турбулентным потоком, силится понять и описать бесчисленные причины и следствия, из которых медленно и неуклонно взрастается война, вовлекая в свой раскрывающийся завиток все новые жизни и смерти, новые города и селения, и скоро в калужской деревне зарыдает несчастная мать, прижимая к губам школьную фотографию сына.

— На этом пустыре мы построим завод по сборке тракторов, — сказал Надир. — Уже есть план. Приезжал инженер из Кабула. Сейчас они работают молотком и напильником, — он посмотрел на рабочих, кивками подтверждавших его слова. — А скоро встанут за новые станки с электроникой. Не будем вам мешать, — обратился он к мастерам, пожимая их черные от железа руки. — Я передам военным, что завтра колонна пойдет. Спасибо за помощь.

Они с Белосельцевым покинули захламленный машинный двор, на котором верящие, напряженно ищущие глаза Надира возводили завод тракторов, и он, как мираж, возник на мгновение в лучах вечернего солнца.

Они ужинали вместе в маленькой гостиничной комнате, где находила краткий приют агентура. Служитель принес им все тот же плов, то же блюдо с золотистыми плодами, которые Надир называл «ориндж». Резал плод надвое, выжимал из сочных чешуек брызгающий горьковато-душистый сок, окропляя им кусочки мяса и горку маслянистого риса. Дневная прогулка сблизила их, исчезло в темных глазах Надира тревожное недоверие, и приехавший из Кабула визитер больше не казался подозрительным чужаком, а товарищем, разделявшим риск и опасность борьбы. Они пили из цветастых пиалок коричневый чай с кристаллическим, янтарного цвета сахаром. Белосельцев, дождавшись, когда жаркий напиток согреет его отсыревшее, застывшее тело, решился спросить:

— Надир, я могу показаться бестактным, но мне говорили в Кабуле, что мятежник Насим — это ваш брат. Как случилось, что два родных брата ведут между собой смертельную войну, в которой кто-нибудь обязательно должен погибнуть? Что сделало вас врагами?

Надир ответил не сразу, не потому, что вопрос был бестактным, а потому, что, как подумал Белосельцев, ему захотелось ответить яснее и проще. Среди распрей, стычек и ссор, которые множились, вовлекая в себя родню и друзей, их вражда перестала быть родовым и семейным делом. Сомкнулась с огромной, охватившей народ враждой, которая, как судорога, катилась от красных песков Регистана до лазурных камней Файзабада, от зеленых мечетей Герата до белых Будд Бамиана. В этой вражде сгорали не братские чувства, а горели кишлаки и селения, взрывались боевые колонны, раздиралась на кровавые лоскутья страна. Революция, как топор, ударила слепо в сухожилия и кости, и этот удар пришелся на их семью, расчленил таинственный хрупкий мир. Белосельцев, стараясь описать ход революционной борьбы, угадать ее конечный исход, должен был понять природу этой неестественной распри как проявление естества революции.

— Мы оба из знатного рода, из богатой семьи. Наш дом, как дворец, самый красивый на всю округу. Как крепость, окружен зубцами и башнями, и купол из голубых изразцов, как мечеть. Мы с братом почти одногодки, разница в год. Росли в одной комнате, играли на одном ковре, ели один виноград, пили одну воду в колодце. Отец нас сажал на колени, и мы скакали, как на двух скакунах, а он смеялся. Нам дарили одни и те же игрушки — ему бубенец, и мне бубенец, ему заводную мышь, и мне, ему живого павлина, и мне такого же, с зеленым и синим хвостом, золотым хохолком. Мы носили одну и ту же одежду, одинаковые шапочки и башмачки. Люди нас путали, спрашивали, кто из нас кто. Мне казалось, у нас одна душа на двоих, один ум, одни глаза. Если я заболевал, тут же заболевал и брат. Если его не было рядом полчаса, я начинал тосковать. Мы отгадывали мысли друг друга. Если я прятал вещь, говорил ему: «Найди!», он сразу находил, будто бы он ее спрятал. Когда он смотрел в букварь на какую-нибудь букву и спрашивал: «Угадай, на какую!», я сразу угадывал...

Белосельцев слушал рассказ Надира. Он казался притчей, кочующей из народа в народ, из сказания в сказание. Описывал какую-то общую древнюю истину, уловленную сказочником и летописцем, сохраненную другим в назидание.

— Мы окончили школу, и отец позвал нас к себе. «Хочу, чтобы вы узнали, как живут люди в других странах. Ты, Надир, поедешь в Ташкент, в Советский Союз. Там, говорят, много хорошего. Посмотри, что найдешь полезного для нашей страны. А ты, Насим, поедешь в Америку. Там, говорят, тоже много хорошего и полезного для наших людей». И мы с Насимом расстались первый раз в жизни. Я год прожил в Ташкенте. Видел, как счастливо живут ваши люди. Какие у вас города, колхозы, заводы. Что принесла вам революция. Как бедный неграмотный народ, благодаря революции, полетел в космос. И я решил, что афганский народ пойдет тем же путем. Я вернулся домой, чтобы и у нас победила революция. Насим вернулся из Америки в то же самое время. Он говорил, что Америка — самая великая страна в мире. Мы должны учиться у Америки работать, строить, зарабатывать деньги. Мы должны идти американским путем и тогда построим для афганцев счастливую жизнь. В этот день мы впервые поссорились. Кричали, махали кулаками. Мать плакала. Отец был бледный, молчал. В этот день одновременно умерли наши павлины. Их нашли мертвыми, с раздутыми зобами...

Ему казалось, что притча, которую ему рассказывали, не связана ни с народом, ни с племенем, а вышла из давнишних, не имевших счисления времен, когда люди покинули рай и, расставшись с чем-то нераздельным и чудным, кинулись в непрерывную распрю, сквозь кровавую поволоку вспоминая об утерянном рае. А рай за углом, обогни и увидишь. Садовник в белом тюрбане поливает белые розы. Подходи и целуй лепестки.

— Наш отец скончался в апреле, в дни революции. Я сказал Насиму: «Несправедливо, что у нас с тобой столько земли, нам принадлежит вода, сады, виноградники. Давай отдадим все крестьянам. Так велит совесть. Так велит революция». Он мне ответил: «Если кто-нибудь обломает лозу моего виноградника, коснется без спросу кетменем моей земли, сделает глоток из моего арыка, я его застрелю, и труп кину собакам. Ты это запомни, Надир!» Мне показалось, что по сердцу мне провели ножом. Мое сердце отрезали от его сердца. Мой ум отрезали от его ума. Мои глаза отрезали от его глаз. Он почувствовал то же самое. У нас одновременно из горла пошла кровь. Через несколько дней из Кабула приехали партийцы проводить земельную реформу. Они обмерили наши земли, разделили их между бедными крестьянами, каждому выдали диплом на владение землей. Я помогал им, работал, как землемер. После работы мы расстелили в саду ковры и сидели с бедняками, и я рассказывал им, что принесет им революция. Мы увидели, как по дороге движутся лошади, и в седлах сидят привязанные веревками партийцы, и у них выколоты глаза и отрезаны языки. В этот день Насим стрелял в меня, а я в него. Он ушел в горы, а я уехал в Джелалабад и поступил на работу в ХАД. С этих пор мы ищем один другого, и один из нас будет убит.

Они молча сидели. Белосельцев смотрел, как черной жутью горят глаза Надира и по его худому лицу пробегает судорога.

Они расстались, чтобы встретиться утром. С подполковником Мартыновым отправиться на Хайберский перевал, на границу, изучить обстановку в приграничном районе.

Глава двадцать первая

Он спал на жесткой железной кровати под грубым суконным одеялом, там, где до него забывались тревожным сном безвестные агенты разведки. Железное ложе принимало их на ночь. Они сменяли друг друга, уходили в сумерках через потаенную дверь, прикрываясь накидкой. Иные возвращались, принося драгоценные сведения, вновь отдыхали на ложе. Другие пропадали бесследно, настигнутые пулей в засаде, или падали с перерезанным горлом, попадая в руки врагов. Белосельцев, вытягиваясь на кровати, думал о них отрешенно, как о тенях.

Его сон состоял из безымянных, неразличимых видений, похожих на спутнанный бурьян. Снаружи, из яви, в них прорывался шум дождя, одинокий выстрел, чьи-то шаги за окном. Не просыпаясь, он знал, что находится в Джелалабаде, что за окном идет дождь, что одинокий выстрел звучит в районе аэродрома, где, опустив винты, мокнут под дождем вертолеты.

Он проснулся не от звука, а от света, ударившего в стену золотистым квадратом. Комната была полна света. Свет врывался в окно, бушевал, ему было тесно в комнате, он заливал все углы, все трещины. Белосельцев изумлялся обилию света, радостно догадывался о его природе.

Оделся, вышел из дома, двинулся к каменному углу. Оттуда, из-за угла, из райских пределов, лился свет. Было видно, как он волнуется, изгибается, создает трепещущие завихрения, ударяясь об угол дома. Словно там присутствовало диво, сияющий ангел, испускавший лучи.

Розы, в брызгах дождя, сверкали, светились, оглядывались во все стороны своими маленькими чудными лицами, будто искали его, нетерпеливо ждали его появления. Над розами в сияющем воздухе летала бабочка. Медлительная, почти невесомая, с оранжевыми крыльями, похожими на паруса, в которые дул, надавливал солнечный ветер. Подгоняемая неслышными ударами света, она ныряла, скользила, волновалась, описывая сложные дуги и окружности, воспроизводя своим полетом невидимые воздушные волны, струи тепла и прохлады. Это была данаида, обитавшая на западных отрогах Гиндукуша. Он видел ее изображение в атласе, когда, изучая ландшафт страны, расселение пуштунских племен, пути кочевий белуджей, успел заглянуть в атлас бабочек, мечтая, что, быть может, среди военных походов, агентурных разработок, он увидит бабочку. В Кабуле была зима, на иссохших травах по утрам серебрился иней. А здесь, в Джелалабаде, защищенном хребтами, было лето, висели на ветвях апельсины, цвели розы, и бабочка, словно ангел в медовых одеяниях, парила в райском саду.

Он восхищенно смотрел на бабочку. Ее полет ограничивался белой стеной, за которую она не перелетала. Она не садилась на цветы, только спускалась к ним, ненадолго повисала над белым или алым кустом, словно заглядывала в его сердцевину, убеждаясь, что цветы полновесны, бутоны обильны и цветение в раю бесконечно. Она была хозяйкой этого рая. Быть может, в нее обратился вчерашний садовник. Или это и впрямь был ангел, и если приглядеться, то среди золотистых одеяний и крыльев можно разглядеть крохотный чудный лик, окруженный нимбом.

Ему захотелось поймать бабочку, страстно, остро, словно все его жизненные устремления и цели свелись к одному — к обладанию бабочкой. Он кинулся обратно в комнату, моля, чтобы бабочка не улетела. Вырвал из-под кровати дорожный баул. Извлек из него свинчивающееся древко и марлевый сачок. Бросился к выходу, на бегу скрепляя элементы сачка. Задыхаясь, вернулся в сад.

Бабочка держалась в потоке ветра над вершиной стены, над белой кромкой, прозрачная в синеве, пронизанная сиянием. Ее уносило, а она удерживалась на границе рая, словно дожидалась его возвращения, чтобы проститься. Он поднял к ней лицо, молил не улетать, молил остаться. В его бессловесной, детской молитве была страсть и наивная вера. Он связывал с этой бабочкой бессознательное ожидание счастья, упование на благо, чудо своего рождения, веру в бессмертие, в возможность воскресения своих любимых и близких, упование на то, что его минуют напасти, отступят все болезни, промахнутся все пули. И среди этих невнятных молений была мысль о Марине, видение ее лица, стремление ее обнять.

Он был услышан. Бабочка одолела перетекавший стену солнечный ветер, сложила крылья и прянула вниз. И он, устремляя руку сквозь колючий, брызгающий росой куст роз, вычерпал падающую бабочку из воздуха. С силой повел сачком, перевертывая на лету обруч так, чтобы марля с пойманной бабочкой свисала вниз. Сквозь прозрачные нити сачка бабочка просвечивала золотыми крыльями, трепетала, вяло шевелила ткань. Он не верил в свою удачу. Подносил сачок к глазам, к губам. Вдыхал сквозь марлю слабый медовый запах. Бабочка щекотала ему губы, словно это были ресницы любимой. Он поймал данаиду в джелалабадском саду, среди райских роз, окруженный воюющими племенами, движением танковых колонн, допросами контрразведки. И спустя много лет в морозной московской ночи, всматриваясь в застекленную коробку, он увидит знакомую бабочку, вспомнит сад, свою языческую молодую молитву и себя, молодого.

Он умертвил бабочку, нащупав и сжав сквозь марлю ее хитиновую грудку. Ее смерть была безгласной, не вызвала падения звездного неба или затмение солнца. Его страсть миновала. Волнение его улеглось. Он был удачливый коллекционер, оказавшийся в джелалабадских субтропиках, использовавший выдвижение советских войск к пакистанской границе для того, чтобы пополнить свою коллекцию бабочкой из предгорий Гиндукуша.

Его отвлекли рокот моторов, стуки и лязги, громкие выкрики. Ворота ХАДа растворились, и стали видны тяжелые грузовики, военные легковушки. Солдаты с автоматами стягивали из кузова мужчин в долгополых хламидах. Пинками, ударами прикладов гнали их во внутренний двор. Другие солдаты спускали из грузовиков железные грохочущие ворохи автоматов и винтовок. Тащили их к стене, бросали на землю. Среди солдат и молодых, одетых в гражданское платье работников ХАДа, двигался Надир, оживленный, яростный, радостный. Покрикивал, понукал.

— Что случилось? Кто такие? — спросил его Белосельцев.

— Удача! Ночью взяли склад с оружием и группу из отряда Насима! Попался его помощник, штабист! Значит, скоро возьмем и Насима!

— Будете допрашивать? Могу я присутствовать при допросе?

— Сейчас самый беглый допрос. Их отведут в тюрьму, а завтра допросим как следует. Если хотите, можете с ними побеседовать.

Пленных увели в помещение. Солдаты раскладывали на земле трофейное оружие, и один из работников ХАДа делал опись трофеям.

Белосельцев рассматривал винтовки, карабины, автоматы, разнокалиберные, как образцы в оружейной лавке. Груду пистолетов, ножей, тесаков, среди которых в черном железе Бог знает как оказалось медное стремя, стертое от бесчисленных прикосновений подошв и шершавых конских боков. Белосельцев вдыхал кислый запах растревоженной стали, оружейной смазки и тонко уловимое, живое дуновение горелого пороха.

Тут были две американские автоматические винтовки и пистолет-пулемет, голубовато-вороненые, но уже с зазубринами и царапинами, побывавшие в горных боях. Приклад одной винтовки был расщеплен пулей, так что лопнуло дерево и обнажилась скоба. Лежали рядком три западногерманских портативных автомата с телескопическим стволом, почти карманные, удобные для ношения под восточными просторными одеяниями, прямо сквозь накидку — огненный смерч в упор. Отдельно лежал китайский автомат, аналог «Калашникова», на вороненой стали были выбиты иероглифы.

Особое, необъяснимо мучительное любопытство вызывали у него две старые длинноствольные английские винтовки «боры», давно утратившие воронение, с белыми блестящими набалдашниками затворов, изъеденные раковинами, с лысыми, в трещинах и скрепах, прикладами, сквозь которые были пропущены сыромятные ремни. Оружие бедняков и кочевников, горных пастухов и охотников, ухоженное, семейное, унаследованное, близкое, как жена и очаг, таящее в себе скачки, выстрелы в орла и барса, — оружие народа, стреляющее в революцию.

— Эти винтовки хотя и старые, но надежные, — подошедший сзади Надир, спрятав руки за спину, не касаясь оружия, словно боясь осквернить себя прикосновением, кивал на «боры». — Пуштуны их любят больше любых автоматов. Полтора километра, прицельный выстрел в лоб, — он коснулся острым пальцем смуглой переносицы, над которой белела седая прядь и сходились угольные брови. — Пробивает «бэтээр». Снайперская война. Стреляют из засад и укрытий.

Белосельцев смотрел на лучик солнца, скользнувший вдоль стертого ствола, на черный зрачок дула. Суеверно заговаривал: «Не в меня... Не мне...»

Он выспрашивал у Надира о темпах поставки оружия, о методах переброски его через границу и о том, как это оружие меняло ход боевых действий, сдерживало продвижение правительственных войск, увеличивало число потерь. Надир упомянул об американских противотанковых минах, сказав, что их появление предвещает крупномасштабную минную войну. Рассказал о зенитных пулеметах и мини-ракетах с инфракрасными головками, что уже сказалось на потерях вертолетов. Белосельцев отошел от груды оружия, направляясь в дом. От старинной винтовки тянулся к нему догоняющий холодок, словно неясное, к нему обращенное слово.

В коридоре у стены стояли пленные, сумрачно и тревожно оглядывались на вооруженных солдат, на вошедшего Белосельцева.

— Как хотите с ними разговаривать? По одному или со всеми сразу? — Надир появился следом, грозно, ненавидяще озирал пленных. И те сжались, теснее сдвинулись под его чернильным обжигающим взглядом.

— По одному, если можно, — ответил Белосельцев, вглядываясь в коричневые лица, поросшие неопрятной щетиной, улавливая полотняные прелые запахи пропотевших одежд.

«Неужели это враг? Не только Надира, Сайда Исмаила, Бабрака Кармаля, но и мой, и Мартынова, и Марины? — думал он, стараясь вызвать в себе ожесточение и враждебность к пленным, но испытывал только мучительное любопытство и невнятное чувство вины свободного, хорошо защищенного человека перед лицом подавленных, захваченных в плен. — За что убивают? За что умирают сами? Что оскорблено в них настолько, что вгоняют пулю в другого, идут на муку и казнь?»

Он хотел понять связь человеческого духа с политикой. Философии и веры с винтовкой, стреляющей в спину из ночной засады, с лезвием кинжала, рассекающего шейные позвонки. Их племенная ненависть и воинственная пуштунская страсть вошли в сочетание с громадным, заложенным в мир механизмом борьбы и соперничества. Их старинные стертые ружья с рассеченными ложами оказались помноженными на атомные топки авианосцев, посылающих штурмовики над гладью персидских вод, на стартплощадки «першингов» и крылатых ракет в Европе. И абсурд бытия заключался в том, что любая молекула мира, любая травинка и водоросль оказывалась вовлеченной в соперничество.

«А рай?.. А эдем?.. А пойманная золотистая бабочка?.. А ее легкое платье, брошенное на спинку стула?..» Вслед за Надиром он вошел в ту самую комнату, где вчера встречался с Малеком. Конвоир ввел пленного. Тот усаживался на стул, скрещивал ноги в драных калошах, складывал на коленях большие крестьянские руки в грязных мозолях.

— Ведь это крестьянин, не так ли? Неужели он не хочет земли? Не хочет отдать своих детей в школу? — спросил у Надира Белосельцев. И, повернувшись к бородатому встревоженному пленнику, спросил: — Почему ты воюешь против революции и народной власти?

Тот, не понимая, смотрел. Беззвучно шевелил сухими губами.

— Он не понимает, — сказал Надир. — Он из племени, которое говорит на своем языке. Я сам его едва разбираю.

Надир резко, почти крича, обратился к пленному, и Белосельцев в его клокочущей речи сумел различить лишь несколько слов.

Ответ был глух, напоминал утробный голос. Надир доносил Белосельцеву не ответ, а свое понимание поверженного, обезвреженного врага, к которому у него не было жалости, а одно презрение.

— Он не знает, что он против народной власти. Для него помещик является властью. Он неграмотен, всю жизнь из рук помещика получал лепешку, был ему благодарен, как Аллаху. Когда мы взяли у помещика землю, хотели отдать ему, он не взял, а в страхе отшатнулся. Когда помещик ушел в Пакистан и позвал его за собой, он послушно пошел, как овца. Когда помещик передал ему автомат и велел убивать, он стал убивать. Он тень помещика, раб помещика, башмак на ноге помещика.

— Он участвовал в террористических актах?

— По предварительным сведениям, он убил семерых. Двух солдат. Двух служащих госпредприятия. И трех неизвестных.

Белосельцев сжимал в клин зрение, устремлял свой вопрошающий взгляд на сидящего. Желал понять, ухватить сквозь барьер языка и веры, сквозь кровавый вал, воздвигнутый войной и политикой, коснуться его ядра, сердцевины. Ощутить, пусть мгновенно, пусть не в любви, а в ненависти, как сомкнутся две их судьбы, и в этом контакте сверкнет истина. Но сидящий уходил от контакта, уклонялся глазами. Воздвигал непрозрачную стену, о которую Белосельцев тупил свой отточенный клин.

Надир снова, все тем же кричащим голосом задал вопрос, дернул сидящего за рукав. Тот стал отвечать, глухо, утробно, словно голос проталкивался сквозь путаные комья волос.

— Он говорит, — переводил Надир, сохраняя в лице двойное выражение. Любезное и терпеливое для Белосельцева и грозно-презрительное для террориста, — говорит, что база, где он обучался, находится в двадцати километрах от Пешавара. Там, на базе, есть большие каменные дома и сараи. Она окружена колючей проволокой, никого не пускают наружу. Их обучал один араб из Саудовской Аравии и один из Египта. Видел американцев в военном и штатском. Но американцы его не обучали.

— Чему обучали? Какая вменялась тактика? Тактика заброса через границу и действия здесь, в Афганистане. Звучал и булькал утробный голос. Надир, напряженно вслушиваясь в полупонятную речь, отрывочно переводил.

— Обучали взрывному делу. Куда класть взрывчатку. Мост, дорога, электропередача. Как укрыться в горах, обходясь без воды и пищи. Как маскироваться от вертолетов. Говорит, их перебросили к границе на грузовиках, всего шестьдесят человек. У границы они разделились на пять групп по двенадцать человек. Перешли ее ночью по овечьей тропе. Потом их группа разделилась еще на четыре части. Они действовали втроем. Сколачивали вокруг своего ядра банду. Ходили по кишлакам, стучались в дома, требовали у семьи кого-нибудь из сыновей к себе в отряд. Иначе грозили убить всю семью. Так выросла банда. Действовали ночью, выходили на дорогу. Днем подымались в горы. Продовольствие забирали у крестьян. У них же теплую одежду и деньги. Месяц назад слились с группировкой Насима.

Информация была драгоценной. Она ляжет в отчет аналитика. Генерал, пославший его на задание, будет доволен, прочитав методику вооруженной борьбы, выявленную и обобщенную на множестве подобных примеров.

Пленного увели. Он ушел, подхватив полы накидки величаво, как мантию, не взглянув на Белосельцева.

Здесь же, на этом стуле, сидел вчера Малек, как две капли воды похожий на этого мусульманина. Крестьянин, сменивший кетмень на винтовку. Их, столь похожих, рассекла революция. Отодвинула одного от другого на длину винтовочного выстрела. Но закон разделения оставался неясен, нес элемент случайности, не поддавался аналитической выкладке.

— Сейчас приведут человека, — сказал Надир, — который направлялся в Кабул. Он, видимо, из тех агентов, которые проникают в круги молодежи, интеллигенции, подбивают их к саботажу. Это крупная птица, бывший преподаватель Кабульского университета. Имеет много связей в столице.

Ввели высокого молодого мужчину в каракулевой шапочке над смуглым широким лбом, в раздуваемых при ходьбе шароварах. Лицо, небритое и осунувшееся, было умным и нервным. Он сел чуть небрежно, словно собирался закинуть ногу на ногу, невольным движением глаз и пальцев отыскивая сигарету. Замер, удерживаясь на неуловимой грани свободы и подчинения. Поднял на Белосельцева глаза. Белосельцев вновь, сосредотачиваясь, зрачками в зрачки, стремился войти в контакт.

— Простите, как ваше имя?

— Хамид Мухаммад, — ответил тот приятным бархатно-свежим голосом, не отводя от Белосельцева больших миндалевидных глаз, в которых что-то тихо и неясно мерцало.

— Вы член Исламской партии?

— Нет, я беспартийный. Но я сторонник исламской политики.

— Вы видите будущий Афганистан исламской республикой?

— Это неизбежно. Можно как угодно бороться с исламской революцией, но она непобедима, ибо в ней предначертания пророка. Иран тому примером. Можно присылать сюда танки, посыпать Афганистан бомбами и напалмом, но воля пророка в том, чтобы в исламских странах была исламская власть. Принципы ислама шире, чем индивидуальные или партийные убеждения. Это национальные афганские принципы. Тот, кто их не разделяет, просто не афганец. — Он говорил спокойно, твердо, сразу же установив между собой и Белосельцевым преграду, за которую не пускал.

— Вы хотите сказать, что ислам — универсальная платформа, которая должна объединить все антиправительственные силы? В этом, насколько я понимаю, основная проблема разрозненной, ссорящейся, этнически пестрой оппозиции?

Надир внимательно слушал их разговор. Было видно, что он удивлен осведомленностью Белосельцева, явившегося издалека с подготовленным знанием, помогающим разбираться в хитросплетениях местной борьбы.

— Да, разрозненность — это наша проблема, — ответил пленный. — И мы с нею справимся. Разобщенные группировки и партии начинают находить понимание на исламской основе. В этом помогает фактор нашествия. Мы боремся с марксистским вторжением, и в этом нам помогает весь исламский мир.

— Мне говорили о ваших целях в Кабуле. На кого вы рассчитываете? На обитателей Старого города, к которым власть впервые пришла не с кнутом, а с хлебом?

— В Старом городе живут хазарейцы. Для них нет новой власти. Для них есть извечная власть, которая извечно их угнетает. Их угнетал Захир Шах, угнетал Дауд, вырезали Тараки и Амин. Они ненавидят власть, загнавшую их много веков назад в собачьи норы. Мы придем к ним без хлеба и скажем одну только фразу: «Аллах акбар!» И они пойдут на пулеметы и пушки. Мы пойдем к их детям, что пускают бумажных змей над горой Ширдарваз, и скажем ту же фразу, которую они выучили с колыбели в своих гнилых и вонючих дырах. И они с рогатками и бумажными змеями пойдут на вертолеты и танки.

— Но ведь будет кровь!

— Афганцы привыкли к крови.

— Вы гуманитарий, преподаватель университета, оправдываете подобные средства?

— Все средства хороши, если они служат свержению марксистского режима в Кабуле.

— Вам ничего не говорит имя Дженсон Ли?

— Как вы сказали?

— Дженсон Ли.

— Я не знаю такого.

Белосельцев чувствовал, преграда неодолима.

— Я слышал, правительство готовит проект амнистии. Если вам даруют свободу, как вы ею воспользуетесь?

— Буду с вами бороться.

Его уводили конвойные, и Белосельцеву показалось, что он заметил едва различимую торжествующую улыбку на лице афганца.

Привели последнего, третьего. Он был лыс, с голым, полированным черепом, на котором оттопыривались хрящевидные уши и розовели набрякшие бычьи белки. Под выпуклым носом и вывороченными влажными губами тяжелым варом висела борода. Жилистая шея переходила в полуобнаженные мускулистые плечи. Сильные пальцы комкали, теребили маленькие льдистые четки.

— Али, я говорил тебе, что ты попадешь в мой капкан! — Надир улыбался, обходил стул, на который уселся пленник, осматривал его складчатый затылок, словно любовался добычей. — Кусочек подали, и ты схватил и попался. А все говорили, что у Насима хитрый начальник штаба. Что сам Хекматиар пригласил в Пешавар Али и подарил автомат. Где теперь твой автомат? Валяется во дворе и его обнюхивает собака!

Было видно, что Надир старается больно задеть задержанного. Что между ними существует давнишняя вражда и соперничество. Что сейчас наступает конец этому соперничеству, и Надир торжествует победу.

Пленник молчал, теребил стеклянные шарики четок, выпучивал розовые белки.

— Ты написал листовку и разбросал по городу, в которой говорилось, что меня проведут по Джелалабаду на аркане. Ты обещал повесить всех партийцев на рынке, чтобы каждый мусульманин, покупая лепешку, мог плюнуть в шайтана. А где повесить тебя, Али? Может, закопать в землю по шею, чтобы собаки могли подходить к твоей голове и справлять нужду?

Пленник молчал, только уши его наливались кровью, и в бычьих белках набухали сосуды, и казалось, вот-вот из него брызнет дурная кровь.

— Мы разгромили вашу базу Алахель, и мне попал весь твой штабной архив, все партийные карточки, все явки и агентура. Я знаю теперь их дома, имена их сестер и братьев. Знаю, где прячешь оружие и где прячешь деньги. Малек обманул тебя, навел на тебя вертолеты, и мы победили. Когда вернется Малек, хочу, чтобы он увидел тебя и напомнил, как ты с Насимом расстрелял моего племянника и изнасиловал его жену. Где твой племянник, Али? Где твоя жена? Мы хотим на них посмотреть!

— Ты умрешь, — сказал пленный. — Насим набросит на твою тощую шею аркан и протащит тебя от мечети до рынка. Сейчас день, и тебе кажется, что ты все знаешь. Но будет вечер, и ты поймешь, что ты ничего не знаешь. Сейчас днем ты смеешься, но вечером ты будешь плакать.

— Что ты хочешь сказать? — спросил Надир.

— Я больше ничего не скажу. Но вспомни мои слова: сегодня вечером ты будешь плакать.

— Сейчас ты пойдешь в тюрьму и посидишь там до вечера. А вечером мы встретимся снова и посмотрим, кто из нас будет плакать.

Они сблизили свои лбы и глаза, и казалось, если бы к их близким глазам поднести сухую бумагу, она бы вспыхнула.

Пленника подняли. Он обронил четки. Хотел подобрать, но Надир ударом ноги отбросил их в угол.

Глава двадцать вторая

К управлению ХАДа подкатила военная легковушка. В ней сидели Мартынов, обложившись какими-то свертками, подчиненный ему капитан, которого мельком видел Белосельцев в здании порта в день прилета, и афганский вертолетчик, белозубый красавец по имени Занджир. К ним вышел Надир с двумя автоматами. Один положил в «шевроле», другой протянул Белосельцеву.

— Неспокойно вокруг. Насим на подходе к городу. Возьмите на всякий случай.

Белосельцев с благодарностью принял оружие. Сел в машину, положив автомат на колени. И они все вместе, малой колонной, вырвались из Джелалабада на пешаварскую трассу, стрелой летящую к Хайберскому перевалу. Машина, охваченная стенанием ветра и стали, помчалась по солнечному асфальту, сливая в сплошное мелькание близкую зелень плантаций, рисовых клеток, бегущих по обочине осликов с седоками, разноцветные клубки людей и редкие размалеванные короба идущих из Пакистана грузовиков.

Белосельцев виском сквозь стекло чувствовал каждого пролетного человека, каждое строение с маленькими, похожими на амбразуры окошками. Автомат лежал на коленях. Мускулы были готовы мгновенно его подбросить, хлестнуть сквозь стекло и дверцу. Горы отступили от дороги, давая больше простора и зрения, катились поодаль каменными валами, открывая в глубь Пакистана Хайберский проход. Трасса, гибкая, пластичная, пронзая предгорья, была, как зонд, введенный в центр Азии. По ней извечно в обе стороны двигались нашествия и войны, пылили всадники и боевые слоны, кочевали племена и народы. Здесь проходили войска Бабура, полчища Македонского. Сюда, на эту туманную седловину в горах, нацеливался казачий корпус Платова. Всматривались генштабисты царя и военные разведчики Сталина. За синими горами была Индия, теплые моря, таинственные, пленявшие воображения северян народы и царства. Белосельцев чувствовал себя крохотной песчинкой, оторванной огромным ветром от родной земли, гонимой в мировом сквозняке.

— Торхам, — односложно сказал Надир, погруженный в тревожную думу. Машина, сбросив сумасшедшую скорость, вкатила в тенистые кущи разросшихся высоких деревьев, в толчею глинобитных домишек, залипла в мерном непрерывном движении вязкой густой толпы.

Наряд пограничников, увидев машину Надира, взял «на караул». Навстречу, улыбаясь, вышел офицер с кобурой, козырнул Надиру, двумя горячими сухими ладонями тряхнул Белосельцеву руку. Из легковушки вышли Мартынов со спутниками. Медленно двигались под взглядами проходящей толпы.

— Граница, — сказал Надир, замедляя шаг у моста. Глазами перечеркнул шоссе, скользнул в высоту по круче черной парящей горы.

Мост через малую речку в непрерывном шаркании, муравьином ровном движении, словно людские потоки движутся тысячи лет, с какой-то своей, ими забытой целью. Это они за века протоптали проход, прободали горы, выточили в хребте покатую выемку. Строения с плоскими крышами, флагшток с красным афганским флагом. Рядом, на той стороне, флагшток с зеленым пакистанским полотнищем. Фанерный щит с надписью по-английски: «Добро пожаловать в Пакистан». На площади за мостом — маленький придорожный отель. Два автобуса, из которых выносят вещи. И над всем, над толпой, над домами — печальная косая скала, уходящая в синее небо, сырая и черная, с солнечной озаренной вершиной.

— Это и есть граница? — спросил Белосельцев, глядя на флаги, испытывая недоумение от того, что несуществующая, по воздуху проведенная линия меняет жизни людей, законы и нравы, служит предметом вражды, охраняется силой оружия, прорывается стволом автомата.

— Граница, — кивнул Надир.

— Всегда такая толпа?

— Две тысячи в день.

— Переход людей контролируется? Контрабанда, оружие?

— Все это в горах, по тропам, — Надир снова повел глазами по далеким туманным кручам. — Здесь простые торговцы, крестьяне.

— А если поставить заслоны, закрыть границу? Заставы, минирование?

— Нельзя. Товары идут из Индии, Гонконга, Японии. Нельзя перекрыть границу.

— Сколько отсюда до Пешавара? До опорных баз террористов?

— Сорок километров.

Белосельцев отошел на несколько шагов, и пространство между ним и Надиром мгновенно наполнилось людьми. Поток разделил их. Белосельцев остался один среди бесчисленных азиатских лиц, внимательных глаз, тюрбанов. Его вовлекало, погружало в вязкую массу, как в пластилин. Он не мог шагать, шевелить руками, подать голос. Казалось, сейчас его обступит плотная толпа, оттеснит, выдавит на другую сторону моста, в другую землю, и его больше никто никогда не отыщет, он навек затеряется среди других языков и народов, утратит обличье, сольется чертами лица, языком, привычками с этими смуглыми бородатыми людьми, с их повозками, мешками и скарбом.

Он хотел было пробиться обратно, к Надиру, но его посетила мысль, что, может быть, в эти мгновения в толпе пробирается Дженсон Ли, видит его растерянность, смеется над ним. Он стал озираться, ожидая увидеть красную, усыпанную бисером шапочку, худые запавшие щеки, темную линию шрама. Но кругом мелькали черноусые и чернобородые лица, женские покрывала, полосатые кули и повозки, и чужого разведчика не было.

Ощущение оторванности, отдельности от всего, что понятно и мило, что огромно и неочерченно колышется в нем, как дыхание, живет в нем, как чувство отечества, чувство непомерного целого, из которого он излетел, — это ощущение усилилось. Но вместе с ним возникло другое. Это целое послало его к чужим рубежам, следит за ним, ждет и надеется. Он, разведчик, как крохотная, оснащенная приборами капсула, упавшая на чужой грунт. И пока есть запас энергии, пока батареи заряжены, он будет выпускать антенны и буры, нацеливать окуляры, вести исследование этих приграничных районов, моста, соединяющего две территории, его опор и конструкций, возможности пропустить войска, выдержать нагрузку танков и наличие дотов, способных задержать наступление.

Босоногий, в плещущих шароварах мальчишка оглянулся на него, неся на спине тяжелый куль. Старик с трахомными веками, шатко ставя костлявые ноги, осторожно пронес ведро, сделанное из консервного жбана с полустертой английской надписью. Маленькая быстрая женщина в черной, волнуемой шагами парандже быстро прошла, протащив за руки двух чумазых кудрявых детей, отразивших Белосельцева в сияющих, навыкат, глазах. Пакистанские пограничники в красных фесках разглядывали его с той стороны, что-то говорили, кивали. К ним подошел офицер, и они, повинуясь неслышному приказу, поправили на плечах карабины, быстро прошли через площадь. Автобус у отеля поехал, сделал пыльный полукруг и двинулся на мост, медленно раздвигая толпу. Сквозь стекла автобуса осмотрели его десятки внимательных глаз.

Он почувствовал головокружение, словно пребывал в загадочной точке земли, где размещалась матка народов, непрерывно извергавшая людские бессчетные сонмища, и они, рожденные, разбредались по земле, во все ее углы и пределы. Умирали в пути, погибали в непосильных трудах, исчезали под копытами военной конницы, под ногами боевых слонов. Но таинственная матка, как непрерывный кипящий котел, плодоносила, извергала на поверхность жаркое варево, и новые толпища, новые несметные племена растекались по земле.

Шоссе уходило в глубь Пакистана, взбегало на холм, терялось и вновь появлялось далеко на холмах. Чуть заметной точкой катила машина. И там, за кромкой холмов, таился непознанный мир, посылавший ему, разведчику, сигналы тревоги. Миллиардный Китай шлет грузовые транспорты по Каракорумскому тракту, — пузырится брезент на военном грузовике, и раскосый шофер объезжает каменный оползень. Клубится Иран, воздев лазурь минаретов, рассылает мольбы и проклятья из священного города Кум. Выпаривает Персидский залив атомный флот США, «фантомы» со свистом взлетают над кромкой пустыни и моря, и пилоты в окуляры прицелов видят пенные следы кораблей, конструкции нефтеперегонных заводов. Пакистан собирает дивизии, строит доты, опорные пункты. Индия глядит воспаленно глазами каменных Будд, гасит мятежи и волнения, варит сталь, добывает уран, идет по своим дорогам несметной босоногой толпой. Сквозь Ормузский пролив медленно ползут супертанкеры, волоча в своем чреве нефть, расплываясь — одни на восток, в Японию, другие на запад, в Европу. А если оглянуться, где-то там, за хребтом Гиндукуша, за угрюмой печальной горой, откуда излетело прозрачное серебристое облако, там лежит его Родина, в великом напряжении сил колосит хлеба, рождает младенцев, хоронит своих стариков. И он, ее безымянный сын, ее малая доля, отделенная от великого целого, готов ей служить верой-правдой.

— Там, — подошел к Белосельцеву офицер-пограничник, угадав в нем советского, желая испробовать свой непрочный русский язык. — Там капитан-афганец. Служил Дауд. Берет человек, один, два, кто ходит Пакистан. Спрашивает, кто, чего. Иди к нам работай. Иди террорист, лагерь обработка.

На площадь влетел кофейный пикап, развернулся по красивой дуге и встал, сверкая колпаками и стеклами. Дверцы враз распахнулись, и из них поднялись четверо белолицых, в европейских одеждах. Трое гражданских и один в форме войск США с маленькой нагрудной эмблемой, очень заметные среди восточных одеяний, красно-солнечных азиатских лиц. Офицер высокого чина был старше остальных. Стриженные щеткой усы, надменное, даже издали, выражение лица. Ему оказывали знаки почтения, пропускали вперед. Двое были совсем молодые, в похожих светлых костюмах, натренированные, гибкие, с плавной в суставах походкой. Третий, расчесанный на пробор, блестел очками, что-то пояснял офицеру, показывая на окрестные горы. Они не видели стоящего на мосту Белосельцева, шли прямо на него — крупный военный спец и трое, по виду, разведчика. Вышагивали на него, и он осторожно и суеверно боялся их спугнуть, как бывало в юности, когда стаскивал с плеча «тулку», глядя обморочно на сидящего рябчика. Он боялся себя обнаружить, звал их к себе, хотел их увидеть в упор, заметить, как дрогнут, изумятся их лица, расширятся в испуге глаза, когда они увидят его на мосту, у них на пути, офицера советской разведки.

Они шагали к нему сквозь ворохи тюрбанов, женских разноцветных накидок. И вдруг увидали, словно напоролись на выстрел. Замерли напряженно, рассматривая его, застывшего на мосту, на самой пограничной черте. Круто повернулись и пошли к машине. Тот, что в очках, закрыл ладонью лицо, словно боялся, что его начнут фотографировать. Сели в машину, и один из молоденьких, когда пикап уже трогался, извлек мини-камеру и два раза щелкнул.

«На здоровье! — думал Белосельцев. — Пусть пришлют фотокарточку... Не теперь, так лет через двадцать!.. Мост в поселке Торхам!..»

Ему было весело. Он одержал победу, без крови, без выстрела. Соперник отступил. Он, Белосельцев, удержал рубеж, проведенный на афгано-пакистанской границе, обратил противника вспять.

Они вернулись к машинам. Сопровождавший их пограничник задержал Белосельцева и смущенно сказал:

— Один просьба есть. Вы скоро Союз, Москва. Вот телефон. Там, Пушкино, моя жена, дочь. Жив, здоров. Горный институт учился. Теперь жена, дочь, — он протягивал Белосельцеву листок с телефоном, и Белосельцев принял листок, тронутый до нежности. Смотрел из машины, как офицер стоит, отдавая на прощание честь.

На обратном пути в город они решили остановиться на пикник. Свернули с магистрального шоссе на асфальтированный проселок, бегущий среди бархатно-черной равнины с ослепительными клетками рисовых всходов, слюдяным мерцанием воды. Подъехали к мутному, заросшему камышами арыку. Надир остановил «шевроле» на асфальте, не рискуя съезжать на грунт. А военная легковушка, расшвыривая комья грязи, скатилась к воде. Из нее на землю выгрузили и постелили брезент, выложили свертки с хлебом, чищеную картошку, лук, спирт, закопченную кастрюлю и ручной пулемет.

— Разрешите начинать, товарищ подполковник, — обратился к Мартынову оживленный, поглядывающий на бутылки спирта капитан. — Ты, авиация, — обернулся он к вертолетчику Занджиру, — давай кизяков и сучьев! Вы, товарищ подполковник, сервируйте стол! А я, грешный, добуду рыбку народным саперным способом! — он вынул из двух карманов по зеленой гранате, подул на них, делая вид, что сдувает пыль, и, подмигнув Надиру, направился к арыку.

Белосельцев в поисках топлива медленно побрел вдоль мутного арыка, нагибаясь, подбирая то влажный темно-серебристый сучок, то сморщенный овечий кизяк, подальше от голосов, от бензинового и железного запаха, прикасаясь глазами, слухом, дыханием к разлитой кругом неясной, загадочной жизни, к иной, незнакомой природе, чуть слышному существованию земли и воды, стараясь приблизиться к ним, приоткрыть для них место в своей ожесточенной, охваченной азартом, борьбой душе. В сухих тростниках перелетали маленькие зеленоватые птички, посвистывали, трясли хохолками. Садились на гибкие стебли, сгибали метелки, отсвечивали блестящими грудками. Белосельцев старался в их свистах, в крохотных черных зрачках, в цепких, ухвативших тростинки коготках разгадать упрятанное знание о природе, заслоняемой от него то броней, то энергией страсти и ненависти, в которых тонули и глохли слабый аромат потревоженной ногами польши, голубой всплеск арыка, пронесшего в себе невидимую рыбу, и тот далекий глинобитный дом, где укрытая, недоступная для него, таится жизнь. Та, о которой говорила Марина, мечтавшая побывать в крестьянской семье, взглянуть на трапезы и молитвы, на нехитрое рукоделье, на какой-нибудь медный кувшин и истертый ковер, и собака бежит с колючкой в мохнатой шерсти, и семейная ссора, сердитый крик старика, возня ребятишек, вытачивающих деревянную куклу.

Нарушая его мечтательный лад, грохнули два глухих взрыва. Это предприимчивый капитан кинул в арык гранаты. Потревоженные ударами, птички вспорхнули и тесной стайкой, покрикивая, полетели вдоль арыка.

Все собрались у прогоревшего костра. В кастрюле среди углей клокотала уха. Они пили спирт из пластмассовых стаканчиков, жадно заглатывая водой. Обостренным от выпитого спирта зрением Белосельцев смотрел на просторное, в красноватых лучах солнца поле, голубоватый, в переливах, арык, на желтый далекий глиняный дом и красный отсвет на стволе пулемета.

Капитан хохломской ложкой доставал из кастрюли куски распаренной рыбы, выкладывал на клеенку. Бережно плескал спирт в стаканы. Вертолетчик, мягко улыбаясь, деликатно отворачивался от стаканов.

— Давайте, друга! — поднимал стакан Мартынов. — Только стоп, о делах ни слова! Отключите, и баста! Кто заведет о делах волынку, тому ложкой в лоб! — и поясняя афганцам правило, довольно громко щелкнул себя по лбу хохломской деревяшкой.

Белосельцев стукнул в протянутые навстречу пластмассовые стаканы. Выпил, запивая один огонь другим, спирт раскаленно-душистой переперченной ухой, видя близкие, красные от солнца лица.

— Эх, вот бывало, — говорил капитан, кидая в сторону колючий рыбий позвоночник, сбрасывая с себя всю усталость непочатой армейской работы, тревогу и тоску чужого гарнизона, заботы и горести караулов, боев и потерь. — Бывало, мы, пацаны, собиремся, стырим у деда старенький бредешок, и за село, к прудам. Пробредем раз-другой, натаскаем карасей, не шибко больших, вот таких! — он ударил себя по запястью. — Но много! И в лес, под дубы! Положим два камушка, на них противень железный, тоже у деда сопрем, разложим карасиков, и они, знаете, как витязи в ряд золотые! Маслицем их польешь и жаришь! Да ще лучок! И до того это вкусно, всю жизнь помню!

— Это что за рыбалка с бреднем, — не соглашался Мартынов. — Вот мы, когда я служил в Прибалтике, выезжали с семьей в субботу. Поставим у лесного озерочка палатку. Надуем с сыном лодочку. Жена, Оля, покамест ужин готовит на травке, а мы выплываем и кружочки разбрасываем. Ночь такая теплая, луна, дорожка лунная по воде. Машину нашу на берегу не видно, не знаем, куда плыть. Жена приемничек включит, какую-нибудь музычку тихую, и нас подзывает... Кстати, — озаботился Мартынов, — послезавтра нам выступать. Тросы не забыть проверить. А то буксировали трактора, так два троса в автохозяйстве оставили. На обратном пути заедем!

Капитан ложкой некрепко, с почтительностью подчиненного щелкнул Мартынова в лоб, оставив мокрый след.

— Мы следим, товарищ подполковник! Мы за этим очень следим, чтоб о деле ни гуту!

Все смеялись, и Надир, запрокинув голову, хохотал белозубо. Теснее сдвинулись к ухе. Вертолетчик аккуратно черпал жижу, нес к смоляным усам, держа под ложкой ладонь.

Откинулись на спины после сытной ухи. Занджир пошел бродить с капитаном, что-то объясняя ему на ломаном русском. Надир откинулся на брезенте, закрыл локтем глаза, задремал. Мартынов извлек из кармана бумажник, достал из него фотографию. Смотрел, протянул Белосельцеву.

— Ольга, жена. О чем она сейчас, милая, думает?

Белосельцев бережно взял фотографию. Серьезное женское лицо с обычными, часто встречающимися чертами. Но если приглядеться подольше, то сквозь миловидность, усталость и женственность проступало выражение долгого накопленного с годами терпения. Готовность и дальше терпеть. Мартынов угадал его мысль.

— Эту фотографию повсюду с собой вожу. Чего ни случается за день, бывает, жить не охота. А на нее глянешь, и будто, знаете, все в тебе побелеет, посветлеет. И снова ты человек, и снова жизнь понимаешь правильно. Думаешь, вот она моя милая, ненаглядная, смотрит и все видит, все угадывает. Она, Оля, для меня жена и больше чем жена! — Мартынов сказал это с такой торжественной искренностью и доверием к Белосельцеву, пуская его в свою жизнь, что Белосельцев, привыкший выспрашивать и выведывать, здесь отключил свои запоминающие и записывающие устройства и затих в бескорыстии. — Это ведь, знаете, хоть и говорят, что на земле чудес не бывает, а все равно наверное в каждом что-то такое есть, какая-то особая, что ли, сила, ему одному известная. Для одних она загадка, для других — отгадка. И себя, и жизни, и смерти, и других людей. У кого в чем, у одного в материнской могилке, у другого в призвании, в художестве, а у меня в ней, в Оле, в жене!

Мартынов рассказывал Белосельцеву, а казалось, что он говорит с фотографией. Лицо у него было умягченное сквозь окалину афганского солнца и ветра, юношеское сквозь морщины и шрамы, беззащитное сквозь жесткие командирские складки у рта и бровей.

— Мы ведь, знаете, поженились с ней на третий день знакомства, так прямо сразу. Окончил училище, звездочки лейтенантские получил на погоны, выпускной бал, вечер. Ну, представляете, лейтенанты, известное дело, молодые, румяные. Назавтра всем назначение, кто куда, в какую степь, а пока еще вместе, выпускной бал. И вот стою я с дружками, смотрю на танцующих, а напротив через зал сидят девушки, студентки приглашенные, и среди них, я вижу, одна в розовом платье с большой косой вокруг головы. И смотрит через зал на меня. Не различаю хорошенько ее лица, но как бы луч какой-то от нее ко мне протянулся. Я даже пылиночки различаю в этом луче. И тут, представляете, объявляют белый танец. И мне совершенно ясно становится, что она сейчас встанет, подойдет ко мне, и мы будем с ней танцевать и после этого танца никогда не расстанемся. Так все и случилось. И сейчас еще вижу, подымается и медленно так идет ко мне по лучу...

Белосельцев слушал Мартынова, понимая, что опять ему излагают притчу, вторично в этих афганских предгорьях. Быть может, воздух в этой степи был окрашен особым, красновато-янтарным цветом, или горы у горизонта поднимались особой голубоватой волной, но рассказы людей — вчерашний Надира, и теперешний Мартынова — принимали вид законченных сказов и притчей, в которых судьба человека выстраивалась по вечным простым законам, умещавшимся между рождением и смертью.

— Получил назначение в часть в казахстанскую степь. Пыль, жара, трещины на земле, каракурты разные, а мы пришли на пустырь, танки поставили в каре, внутри разбили палатки, один дощатый щитовой дом поставили и начали обживать территорию. Бурили артезианские скважины, торили дороги, тянули связь. Все, кто был, солдат ли офицер, руки себе до волдырей срывали на кирке и лопате. А как же иначе! Встарь кто пустыню и степь осваивал? Кавказ и Амур обживал? Полки, линейные казаки, солдаты. И теперь в том же роде. И вот в эту глушь, в это пекло она, моя Оля, приехала. Горожаночка, институт окончила. А здесь что? Кирза, бушлаты масляные, белосоленые, ободранные о броню и колючки. Вот тебе и дом моделей! Три года со мной прожила в бараке, ни ропота, ни стона. Только, как я, чтоб я был здоров, был весел, у меня чтобы был порядок. Там родила мне сына, в этом самом бараке, из которого солончак был виден, а когда шли танки, пыль поднималась такая, что одежда в шкафу становилась белой. Знаете, что меня держало во время учений, в жару, когда ведешь взвод в атаку, и фляга твоя пуста, и хруст на зубах, и в глазах лиловые круги, и солдатики твои на грани теплового удара, и сам ты на этой грани, но не должен ее преступить, и одна только мысль: «Выдержать! Достичь рубежа!», а сзади тебя «бээмпешки» раскаленные движутся, постукивают пулеметами, — знаете что держало? Лицо Олино вдруг появлялось среди всех ожогов, белое, чистое, как снег, и сразу будто прохлада и свежесть, глоток холодной воды глотнул, откуда новые силы брались. Она мне силы свои дарила, посылала в пустыню...

Белосельцев слушал исповедь подполковника. Не он, Белосельцев, располагал подполковника к исповеди. Окрестная афганская степь, таинственная, в вечерних лучах, требовала откровения. В ней присутствовал некто, безымянный, всемирный, пустивший их, солдат далекой страны, к этим тростникам и арыкам, простил им лязг гусениц, рев реактивных моторов, разгромленный кишлак, раздавленный куст чайных роз. Этот некто, терпеливый и милосердный, жил в вечерней афганской степи, у синих волнистых гор, внимал подполковнику, побуждал его к исповеди.

— После казахстанской степи, как водится у нас, перевод. В тундру! То пекло, то мерзлота. То от солнца слеп, то полярная ночь. Олюшка моя безропотно едет. Другие жены охают, ропщут, некоторые и вовсе нашего брата, офицера, бросают. Не выдерживают гарнизонной жизни. А моя — ни словечка, ни упрека. То в школе в военном городке преподает, то в военторге за прилавком, все кротко, все тихо. Сына растит, мне духом упасть не дает. Раз еду по тундре в самую ночь ледяную, рекогносцировка, я и водитель. И надо же так случиться, посреди ледяного озера мотор заглох. И так и сяк крутили-вертели, ни в какую. А мороз, звезды, лед синий, металл остывает, а до расположения шестьдесят километров. Что делать? Тут замерзать? Я говорю водителю: «Ты здесь оставайся с машиной, а я двинусь на лыжах, доберусь до своих и вышлю подмогу». Ну, побежал. Сначала хорошо, легко в беге. Даже красиво — ночь, звезды, северное сияние, торосы голубые и розовые. И вдруг — удар! Об один вот такой торос, и лыжа надвое! Нет, думаю, еще поборемся. На одной лыже пошел. То ничего иду, не проваливаюсь, наст держит, а то ух по пояс! Заваливаюсь на бок, барахтаюсь. Из сил выбился, мокрый от пота, а чуть остановишься, леденеешь. Прямо чувствуешь, как одежда примерзает к телу. Барахтался я один посреди тундры до тех пор, пока силы были, а потом не стало ни сил, ни воли. Лег равнодушный такой и стал замерзать. И совсем бы замерз, но в последнем живом уголке сознания вдруг возникла Оля, ее лицо, какое было на выпускном вечере, молодое, с косой. Ее лицо оживило меня, подняло. То шел, то полз. Под утро наехал на меня лопарь в нартах с двумя оленями. Привез в чум, послал оленей к водителю. А она мне говорит потом, что в ту ночь такой у нее был озноб, такой страшный холод и страх нашел, ни на час не уснула. А это, видно, я у нее тепло отнимал, грелся им...

Афганская степь слушала притчу Мартынова, внимала ему, готовила ответное слово. Это слово, округлое, как синие горы, воздушное и прозрачное, как вечерняя даль, уже существовало на чьих-то величавых губах. Белосельцев ждал, когда Мартынов умолкнет, чтобы услышать это ответное слово.

— А потом на Кавказ. Были ночные учения. Гроза, ливень. Склоны раскисли. Водитель в танке неопытный, ну и потянуло его кормой. Заскользил, заскользил, да и в пропасть. Так и летели и шлепнулись. Я уж очнулся в палате. Весь в гипсе, подвешен, только глазами могу водить. Посмотрел, а она стоит рядом. Не в слезах, не оплакивает, а, знаете, вся собранная, энергичная. И хлопоты ее не то чтобы напиться подать или подушку, повязку поправить, а как бы вся ее воля на меня направлена, и во мне вместо моей перебитой действует. Помогает биться сердцу, дышать груди, кости сращивает. Не могу я этого объяснить, но она как бы в меня переселилась и живет за меня, не дает умереть. Это уж потом она плакала, когда опасность миновала и врачи велели отпаивать меня соками и виноградным вином. Сидим с ней вдвоем в палате и пьем вино. Она пьянеет и плачет. А я пьянею и смеюсь, смеюсь от любви к ней. И третьего дня на дороге, когда шарахнуло нас из гранатомета в упор и трактор передо мной загорелся, и я очумел на минуту, направил «бэтээр» прямо в гору, может, она, моя Оля, там далеко тихо ахнула, чашку уронила, и я опомнился...

Белосельцев смотрел вдоль асфальтовой дороги в степь, где зрело, как плод, наливалось на чьих-то вещих устах ответное слово. И там, куда он смотрел, возникала точка машины. Увеличивалась, укрупнялась. Мерцала стеклами на огромной бесшумной скорости. Белосельцев приподнялся на локте, зачарованно следил за ее приближением, неся в себе красоту исчезающего вечернего мгновения, последних лучей солнца, недавно произнесенных слов.

Машина выросла, окруженная воем двигателя, горящим трепещущим воздухом. Из боковой двери, из-за опущенного стекла просунулся ствол автомата, ударила слепая очередь, глянуло беззвучно орущее, красное от солнца лицо. Автомат заносило вверх. Не в силах достать, он посылал пули в пустое поле. Машина удалялась. Задняя дверь ее приоткрылась, и на шоссе вывалился, подпрыгнул длинный темный куль. Машина превращалась в таящую точку. И вслед ей, с опозданием, злобно, впустую, загрохотал ручной пулемет. Надир оттолкнул звякнувший пулемет, поднялся, подошел к «шевроле», ощупывая пулевые отверстия.

— За мной охота... Мою машину заметили, — и глядя на пустую дорогу, сказал ненавидя: — Брат!

Из степи подбегали капитан и вертолетчик. Мартынов держал у живота ручной пулемет. Все вместе они двинулись по обочине туда, где валялся куль. Куль был длинный, напоминал свернутый ковер. Надир схватил за край мятую материю, потянул. Куль развернулся, в нем лежал Малек, закатив синие белки, оскалив белые зубы. На горле его была страшная, темно-красная рана с торчащими трубками пищевода и дыхательных путей, из раны на грудь сползала студенистая, начинавшая застывать жижа.

— Насим!.. Перехватил оружие!..

Глава двадцать третья

Мертвый разведчик Малек сидел в багажном отсеке военной легковушки, свесив полуотрезанную голову. Обе машины мчались по вечерней трассе, и Белосельцеву казалось, что Надир, ослепнув от несчастья, издерганный судорогами, направит машину в изрытое арыками поле. Они ворвались в вечерний город, в пыльные, еще оживленные улицы и, истошно сигналя, пробились к зданию ХАДа. Пока выносили из машины убитого, к Надиру подошел один из сотрудников и, наклонившись, что-то сказал.

— Когда? — вскрикнул Надир.

— Час назад, — ответил сотрудник.

Надир метнулся за руль своего «шевроле», Белосельцев, не спрашивая разрешения, поместился на сиденье рядом. Сзади уселись трое с автоматами, молчаливые и угрюмые.

Они въехали на пустырь, тот самый, где размещалась автомастерская, ремонтировались подбитые трактора и где со временем предполагалось построить большой завод. В сумерках на пустыре было людно, стоял военный грузовик, топтались вооруженные солдаты. Перед Надиром бесшумно расступились, пропуская его на машинный двор. Лампы под железными козырьками освещали промасленный земляной пол, металлический сор, разбросанные инструменты. Синий отремонтированный трактор, чисто вымытый, с лакированными пятнами свежей покраски, стоял у ворот. Тут же у трактора на земле топорщился грубый грязный брезент.

— Мы пошли по домам, а они еще оставались... Я вернулся, забыл на работе деньги, а все уже кончено... — видно, не в первый раз повторял свой рассказ молодой рабочий в плоской шапочке, вытирая ветошью давно уже вытертые руки.

Надир наклонился к брезенту, потянул. На земле, длинно вытянув ноги в калошах, лежали два обезглавленных тела, оба в фартуках, с замусоленными, черными от машинного масла руками, с красными ошметками шей, белевших позвонками. Головы были тут же, спутались окровавленными волосами, блестели белками, оскалами белых зубов, с сукровицей из губ и ноздрей. У обоих лбы были перетянуты тесемками, и в этих страшных, со следами последней муки, головах Белосельцев узнал мастеров, чернобородого широколобого красавца и рыжеватого, в шелушащейся окалине напарника, с кем день назад разговаривал на солнечном пустыре.

Он почувствовал приближение обморока, головы затуманились, превратились в грязно-красные пятна. Но последним усилием помраченного разума он одолел обморок, вернулся в металлически-тусклый свет, озарявший трактор, автоматчиков, лежащие на брезенте тела.

«Смотри!..» — приказывал он себе, не понимая до конца смысл этого приказа, исходящего из глубины охваченного ужасом разума. То, что ему открывалось, было не просто знанием о гражданской войне, о беспощадности схватки, о столкновении лоб в лоб двух страшных сил и энергий. Это было знанием глубинных, лежащих в человеке основ, невидимых в повседневности, в трудах, забавах, молитвах, спрятанных под хрупким покровом культур, духовных стихов и сладостных песнопений. Но вдруг чья-то страшная, протянутая из мироздания рука сдерет покров повседневности, как этот брезент, и на голой земле, мерцая белками, откроются отсеченные головы.

— Люди Насима проникли в город, — сказал Надиру подошедший офицер. — Мы усилили охрану объектов. Выставили посты у мечетей и школ. Но не всех удалось защитить. В Кайбали мы пришли слишком поздно.

— В Кайбали! — сказал Надир, и лицо его, утратив ось симметрии, казалось изуродованным.

Они мчались в темноте, освещая трассу жгучими фарами. Белосельцев с трудом узнавал маршрут, по которому день назад они посетили маленькую сельскую школу.

Кишлак, где они были накануне, был пуст, безлюден. Казался гнездом диких пчел, закупоренным изнутри. Жизнь спряталась, замуровалась, запечатала себя в глинобитных стенах. Машина промчалась по улицам, высвечивая глухие дувалы, лепные стены и своды, казавшиеся остывшими печами. У школы светили фарами солдатские грузовики. Мелькали фонарики, рокотали моторы, лязгало оружие. Классы были разгромлены, стекла выбиты, рукодельные плакаты сорваны и истоптаны. Светя фонарями, они вошли в класс, где накануне молодая, с твердым красивым лицом учительница вела урок и девочка с черной косой протягивала к доске свою хрупкую руку, украшенную голубым перстеньком, рисовала верблюда. В классе царил разгром, парты были сдвинуты, стол перевернут. Повсюду белели растерзанные тетради и книги. Офицер направлял фонарь на кляксы чернил, на осколки стекла, пояснял:

— Они приехали на двух машинах, когда еще шли занятия. Позвали директора: «Мы говорили тебе, чтобы в школу ходили одни только мальчики. Так велит закон, так написано в священной книге. Ты не исполнил закон, ты учишь детей беззаконию!» Застрелили его. Вошли в классы, стали бить детей, плескать чернила на лица девочек, а одной, чтобы она никогда не брала карандаш, отрубили руку».

Офицер повел фонарем по доске, где все еще, не стертый, красовался смешной горбоносый верблюд. На полу в белой лужице света лежала отрубленная детская рука с согнутыми хрупкими пальцами, и на одном из них, в свете фонаря, голубел перстенек.

«Смотри!..» — приказывал себе Белосельцев, чувствуя, как душно ему и страшно. Глаза, став огромными, неотрывно смотрели на белое пятно фонаря, в котором плавала хрупкая, отсеченная по запястью рука, и на пальчике, в серебряном ободке, голубел перстенек.

Его ужас был как прозрение. Эта отсеченная детская рука свидетельствовала о неизбежном, ожидающем их всех конце, когда не станет городов и поселков, рухнут мечети и храмы, зажелтеет на небе негасимое желтое зарево и в кровавой пыли, в непрерывном лязге изношенных перегретых орудий будут двигаться разбитые армии, по всем истоптанным дорогам земли, во все стороны прогнившего мира, разнося на своих драных знаменах, выдыхая из своих зловонных ртов погибель миру сему.

Он услышал тихие, стенающие звуки. Надир, надавливая на глаза кулаками, словно хотел вдавить обратно в глазницы текущие слезы. Белосельцев своей ужаснувшейся памятью вспомнил пленника с лысым черепом, который, выворачивая мокрые губы, порочествовал: «Сейчас ты смеешься, Надир, а вечером будешь плакать».

— Али! — сказал Надир, и казалось, черные глаза его мгновенно накалились и высохли. — В тюрьму! Пусть ответит Али!.. Грузовик за мной! — приказал он офицеру.

Они остановились перед красными, облупленными, сбитыми из толстых досок воротами джелалабадской тюрьмы, на которых в свете фар выделялось блестящее, отшлифованное ладонями кольцо. Мимо козырнувшей охраны проехали сквозь высокие глинобитные стены с угловыми квадратными башнями, где торчали рыльца ручных пулеметов и светили прожектора. Навстречу Надиру вышел начальник тюрьмы в военной форме, и они несколько минут говорили, после чего появился конвой с автоматами, и все двинулись в глубь тюрьмы. Во внутреннем дворе, утоптанном, без травинки, освещенные прожекторами, расхаживали заключенные. Другие сидели на корточках, приблизив к подбородкам колени, и беседовали. Сквозь открытые незарешетчатые окна камер в тусклом свете тоже расхаживали люди. Белосельцев увидел рамы ткацкого станка, натянутые грубые нити. Молодой, голый по пояс ткач, напрягая мускулы, работал. Оскалился на проходящих с любопытством и весело.

«Уголовники...» — подумал Белосельцев, рассматривая праздно шатающихся, скучающих заключенных. Сопровождаемые поворотным прожектором, которым, как в театре, управлял осветитель на вышке, они подошли к подслеповатому саманному бараку. Из барака, растревоженная слепящим светом, стуком башмаков, звяком оружия, вдруг хлынула толпа. Люди, одетые в тюрбаны и бурнусы, возбужденные, клокочущие, приближались валом, заливая двор. И вдруг встали, словно у невидимой, проведенной черты. Солдат на вышке припал к пулемету. Конвой, отступив, направил на толпу автоматы, давая больший простор для очередей.

Белосельцев чувствовал идущие от толпы монолитные, упругие, напрягающие воздух потоки, с каждого нахмуренного, отлитого в бронзе лица, с плотных стиснутых губ, черных подковообразных бород, накаленно-красных скул, отвердевших желваков, яростно блестевших белков. Эти люди были выловлены в засадах на горных дорогах, захвачены в облавах среди мятежных кишлаков, взяты в плен во время жестоких боев, арестованы на потаенных явках, схвачены в укрытиях. Они испытали на себе насилие жестоких допросов, ждали скорого суда и беспощадной расправы. Белосельцеву казалось, все смотрят на него одного. Бьют в него залпами сквозь прорези старинных винтовок. Валят навзничь, привязывают к хвостам кобылиц, волокут по каменным кручам, выламывают над огнем по ребру, выкраивают из спины лоскут, ловко ударяют ножом в шейные позвонки, отсекая голову. Он сжался от этой внезапной, на нем сконцентрированной ненависти, которая, как коммулятивная плазма, могла прожечь броню танка, расплавить горный гранит. Никогда он не испытывал на себе такого яростного напора отрицающей его энергии, желающей ему немедленной гибели, выдавливающей его вон из жизни. Он получил, наконец, долгожданный искомый контакт, и в ответ в нем сработали бесшумные, из сияющих сплавов затворы. Он вдруг успокоился, почти возрадовался обнаруженной истине. Он увидел врага, не страны, не системы, а лично его, желающего лично ему страшной и немедленной смерти. Старался их всех запомнить, их лбы, глаза, руки, сдвинутые тесно тела, и снова лица, глаза беспощадных, бьющихся насмерть людей, не просящих милости, готовых умирать, убивать.

Начальник тюрьмы вышел к ним и что-то неразборчиво крикнул. Белосельцеву показалось, что он назвал имя Али.

Внезапно из толпы выскочил маленький, в растрепанных одеждах старик. Забился, застонал, затанцевал, взметая вверх руки, выкликая: «Аллах акбар!» И все, кто стоял, заколыхались, затопотали, воздели вверх стиснутые кулаки, выдыхая единым стоном: «Аллах акбар!» Раскачивались, прижимались друг к другу плечами, открывали черные огнедышащие рты. От их топота дрожала земля, и гул уходил сквозь стены тюрьмы, и город не спал, слышал это стоголосое выкликание и земное дрожание. Белосельцеву казалось, что он превращается в камень, в легкие ему вкатили тяжелый валун, он был не в силах шевельнуться. Гудящая, шевелящаяся толпа, освещенная жестоким светом прожектора, была сильнее его, была бессмертна. Ее нельзя было победить, нельзя было расстрелять, нельзя было раздвинуть стальной махиной танка. Как нельзя было расстрелять звук, или прозрачную тень, или бездонное небо, в котором существовал всеведущий и вездесущий заступник, чье божественное имя они выкликали и славили, кто даровал им жизнь вечную, земное бесстрашие и небесную благодать.

Конвойные, перекрикивая толпу, разгоняя ее прикладами, кинулись в глубь барака и через несколько минут выволокли оттуда знакомого Белосельцеву пленника. Тот не упирался, скалил в улыбке зубы, крутил лысой головой с оттопыренными ушами, и с его влажных вывернутых губ слетало: «Аллах акбар!» Его погнали на выход к воротам, где поджидал его грузовик с солдатами. И вслед ему, напутствуя, вдохновляя, звучало: «Аллах акбар!»

В здании ХАДа они прошли не в те знакомые Белосельцеву комнаты, где состоялось его знакомство с Малеком, отправлявшимся на боевое задание, не в те опрятные, на втором этаже помещения, где утром были опрошены пленные. Вслед за вооруженным конвоем, толкавшим в спину Али, они спустились в полуподвальный этаж, в квадратную неопрятную комнату. Стены были голые, в царапинах и потеках, будто на них брызгали шлангом. На столе ярко горела жестокая голая лампа, от которой по стенам бегали резкие черные тени. У лампы были разбросаны бумаги, валялись скрученные провода, резиновые перчатки. Посреди комнаты стоял железный стул. В него с силой шмякнули пленного, ловко, ремнями прикрутили руки и ноги. Ремни въелись в жилистые запястья, в грязные крепкие щиколотки. Али сжимал и разжимал затекавшие пальцы рук, шевелил ногами, на которых желтели большие костяные ногти. Конвойные вышли, за ними хотел было выйти и Бело-сельцев, но кто-то невидимый, беззвучно и властно сказал: «Останься!»

Молодые оперативники ХАДа уселись у стола с бумагами. Надир направил лампу в лицо Али, и тот, ослепленный, щурил глаза, крутил бугристой лысой головой, и его тень на стене была с оттопыренными ушами.

— Ты можешь сколько угодно призывать на помощь Аллаха, но здесь Аллах — это я, — сказал Надир, наклоняясь к Али, жадно, зорко оглядывая его лицо, вывороченные губы, розоватые бычьи белки, словно скульптор, который изучает модель, собираясь ее лепить, — вот-вот начнет ощупывать пальцами надбровные губы, промерять расстояние между глаз, пробовать плотность и крепость желваков. — Ты знал, что Малек повезет оружие в Закре Шариф, знал о договоре с Абдолем. Отвечай, куда Насим переправил захваченное оружие? Где грузовики с автоматами? Где скрывает брат мой Насим?

Привязанный к стулу Али улыбался, щерил желтые зубы:

— Разве ты не знаешь, Надир? Ведь у тебя везде глаза и везде уши. Твои люди сидят в каждом кишлаке, в каждой чайхане и в каждой мечети. Спроси у них, если у них еще остались языки, чтобы ответить!

— Ты все равно начнешь говорить, Али, даже если я тебе отрежу язык. Тебе захочется говорить, даже если рот твой будет засыпан землей... Где оружие?.. Куда его направил Насим?.. Где прячется брат, как трусливая собака, способная кусать безоружных, но убегающая при появлении мужчины? Кто убил Малека?

— Я убил Малека! Я убил твоих мастеров-безбожников, помогающих шурави разрушать наши кишлаки и мечети! Я отрезал руки распутницам, пишущим хулу на пророка!

Али загоготал, раскрывая влажные толстые губы, и Белосельцев удивился, откуда ему, сидевшему в тюрьме, известно о нападении на мастерскую и школу, об убийстве учителя и о жестокой расправе над школьницами.

Надир достал нож, открыл острое загнутое лезвие, двинулся к пленнику. Белосельцев ужаснулся, подумав, что лезвие с мягким стуком войдет в живую плоть. Надир взмахнул ножом, одежды Али распались, как распадается шкурка освежеванного зверя. Открылся мускулистый складчатый живот с глубоким грязным пупком, волосатый пах, коричневая, заросшая щетиной грудь. Надир срывал с него тряпье и отшвыривал в углы.

— Кто убил Малека?.. Где оружие?.. Куда укрылся Насим? — наклонялся к голому косматому пленнику Надир. И тот, содрогаясь обнаженным, готовым к мучению телом, вытянул мокрые красные губы и плюнул в Надира.

Отираясь ладонью, дергая щекой, Надир размотал лежащий на столе электрический шнур с оголенными концами. Натянул на пальцы резиновые перчатки и с силой ткнул обнаженные, сплетенные из медных жилок провода в живот Али. Зубцы тока ушли под кожу, пробили печень, прожгли желудок, окружили селезенку и почки жгучими разрядами. Ком боли, крика выдрался из черного рта истязуемого. Он дрожал страшной дрожью, отек липким мгновенным потом. Темный пупок его выдавился, как слива, кровяные глаза вывалились, надутые ужасом. В комнате запахло зловоньем опорожняемого желудка и чем-то еще, напоминающим запах спаленного на печи башмака.

Надир отнял рогатые провода. На животе остались два малиновых кровоподтека, там, где проскочила дуга электричества.

— Где Насим?.. Где он спрятал оружие?.. Кто зарезал Малека?..

Пленный со свистом дышал, по-бычьи крутил головой, отекал жирным потом. Смотрел на близкие растопыренные концы проводов.

— Я убил Малека!.. Я убил твоего племянника!.. Я убил губернатора Кадыра!.. И тебя убью!..

Надыр сунул провода ему в пах, в ком зловонных волос. Али захрипел, забил задом о железный стул. Разряд тока пробил семенники, испек и изжарил семя, прекратил существование рода, и казалось, из паха валит дым, излетают бесчисленные истребленные души и из выпученных глаз убиваемого капает жидкая кровь.

Белосельцев должен был уйти. Его глаза не должны были видеть пытку. Знания, которые он добывал для разведки, извлекались из газетных публикаций, из анализа агентурных данных, методом логики, утонченного анализа, метафорического прозрения, когда из бесчисленных данных, напоминавших пыль, мгновенной вспышкой прозрения выстраивается гипотеза, тайный смысл войны и политики, и в паутине фактов, в чересполосице отрывочных данных открывается ясное знание. Здесь же знание выламывалось вместе с костями и органами, убивался носитель знания, и знание обесценивалось, носило одноразовый смысл. Аморальность того, что он здесь оставался, было не только в пытке, к которой он оказался причастен, но и в том, что он был соглядатай в страшном, уносящем жизни конфликте, продолжением и частью которого была пытка. Это был не его конфликт, не его пытка, не его агент вытянулся в прихожей, накрытый одеялом, с перерезанным горлом, и не его дочь в кровавых бинтах, с отсеченной дланью лежала под капельницей. Он оставался здесь, прикованный жуткой, вмененной ему кем-то задачей видеть и знать отпущенное на веку человеку, чтобы потом, быть может, на Страшном Суде, обо всем об этом поведать.

— Сейчас пущу ток в твое сердце, и оно разбухнет, как сердце верблюда, и станет вылезать у тебя изо рта!.. А потом я воткну тебе провод в глаз, и он станет светить, как лампочка, а я буду читать газету!..- Надир держал провода у самых глаз Али, тот хрипел, и изо рта его текла желтая пена. — Где оружие?.. Где Насим?..

Губы пытаемого шевелились, он чмокал, словно искал млечные сосцы матери. Потом, коверкая слова, произнес:

— Оружие с караваном пойдет в ущелье Гандзой. Насим остался в твоем родном селе Чус Лахур, в доме твоего благородного отца, который, если бы был жив, сам послал бы Насима убить тебя...

Надир, страшный, с бледным, изуродованным судорогами лицом, с липкой сединой на бронзовом лбу держал в резиновых перчатках провод, готовый ткнуть им в близкие, полные слез глаза. Удержался, швырнул провода на стол. Крикнул конвойным:

— Отвести собаку в тюрьму!.. — поворачиваясь к своим безмолвным, что-то записывающим сослуживцам, сказал: — Готовьте группу захвата!.. Завтра утром вертолетами летим в ущелье Гандзой!..

«Фронт, непрерывный фронт, — думал он, не в силах уснуть, тоскуя в бессоннице на своей железной кровати. — Линия фронта на подобие земного разлома перечеркнула планету. Уходит огненно в прошлое. Врезается в будущее. Еще живы ветераны Испании, сквозь грохот Второй мировой помнящие, как она начиналась в окопах Гвадалахары. Смоленская вдова стареет на своем огороде, выкликает в чистом поле павшего в бою пехотинца. Чилиец-студент, брошенный на кровавый топчан, и к его босым обожженным пяткам прикрепляют медные клеммы. Повстанец в Намибии сквозь ветки просовывает ствол автомата, метит в щель транспортера. Все, кто ни есть на земле, хиппи, филистер, дзен-буддист, не ведая того, вышли к линии фронта. И уже никому не уйти, никому не укрыться. Все ресурсы земли и природы, ресурсы ума и души устремились в борьбу. А что, если мы проиграем? И все наши траты напрасны? И на месте красной страны останется битая глина — несколько рубиновых звезд и кусок нержавейки от мухинской статуи? Ибо битва, которую мы ведем, фронт, растянутый на половину Вселенной, приводят к забвению целей, удалению от светоносного знания.

Только вера в то, что мир, наконец, скинет с себя кровавые бинты и рубахи, — ну пусть не сегодня, не завтра, не в моей, не в сыновьей жизни, — только в этом одном оправдание. Наивно? Не время об этом? Иные мотивы борьбы? Подлетное время, геополитический фактор, равновесие глобальных весов? Но ведь не за «подлетное время» гибли пограничники на Уссури, оледенелые в красных гробах. Не за «геополитический фактор» умирал кубинец в душном лазарете Луанды, все стискивал свой кулак. Не ради «мирового баланса» шел на таран хрупкий вьетнамский летчик, как искра магния, падал его самолет и дымилась в джунглях развалина бомбовоза. Только мысль о всеобщем, абсолютном, конечном счастье движет нашей душой в час испытаний и смерти. Ну а пленный мятежник Али? А толпа в джелалабадской тюрьме, кричавшая «Слава Аллаху»? Разве ими движет не благо, не вера в чудесный рай?»

Он метался на жестком ложе. В лиловых озарениях проплывали над ним отрезанные головы. Лежала в лужице света отрубленная девичья рука. Текли из глазниц Али жидкие красные слезы. И в дорожном бауле, в железной коробке, лежала пойманная бабочка. Ангел, умерщвленный им в райском саду.

Глава двадцать четвертая

Застекленная диспетчерская вышка над бруском аэродромного здания. Взлетное поле глянцевитым озером мерцает в струйках тумана. Под желтым небом стоят вертолеты, опустив тяжелые, словно отсыревшие лопасти. За ними отражают зарю прижатые к земле перехватчики. Еще дальше темнеет транспорт. На машине они миновали аэродромный шлагбаум, по бетонным квадратам подкатили к двум вертолетам, крутившим в звоне винты. Занджир в летном костюме у раскрытой дверцы на консоли укреплял пулемет. Чуть улыбнулся Белосельцеву и сразу вернул лицу прежнее сосредоточенное выражение. Поднялись по дрожащему трапу. Второй пилот и борттехник были уже на местах. Погрузились в биения, в вибрацию, в запахи сожженного топлива. Захлопнулась дверь. Занджир, застегнув шлемофон, прошел в кабину. Надир, похудевший за ночь, с запавшими, угрюмо черневшими глазами тронул пулемет, проверяя его ход на шарнире. Машина качнулась, пошла, скользнула над утренними кишлаками, над их хрупким вафельным оттиском. Вторая машина взлетела следом, крутя слюдяными винтами.

Белосельцев сквозь иллюминатор смотрел на кишлаки. Жизнь, замкнутая в глухие глинобитные стены, спрятанная на земле от внешнего постороннего взгляда, была открыта и беззащитна сверху. Квадратные дворы с редкими вспышками битого стекла. Кто-то в красном, кажется женщина, толчется у двух белесых коров. Кто-то бежит за собакой. Оседланная лошадь, мягкий дым, заслоняющий глинобитную округлую крышу, голые деревья сада, и на крыше желтые разложенные плоды, — то ли урюк, то ли цитрусы. Окрестные незасеянные наделы, похожие на соты, с блестящей жилкой арыка. Все обнажено, доступно зрению, прицелу. И хотелось поскорее пролететь, подальше отнести пулеметы.

Вертолет порхнул над озерами, латунно-желтыми, с недвижной блестящей рябью. Пересек прямую черту пешаварской автострады. И горы взбухли, как каменные пузыри, покатили выпуклые тяжелые волны.

Среди дрожания обшивки, чувствуя спиной холодную покатость цистерны с топливом, колыхание воздушных масс, Белосельцев следил за клочьями неживого тумана над ущельями, над слюдяными застывшими реками, грязно-белыми воротниками снега. Снег таял, сочился, открывал зеленые склоны, сырые черные осыпи. Глаза чутко обращались к земле, ожидая выстрела. Но вертолет мирно, ровно парил, погружаясь в ущелья, огибая острый гранит. Кружил над вершинами, пронося волнистую тень. Вторая «вертушка», словно привязанная к первой невидимой нитью, повторяла ее движения, ее дуги, круги.

Белосельцев, утомленный ожиданием, больше не ждал караван, не ждал бледной вспышки, прошибающей алюминий. Из кабины вышел Занджир, расстегнул шлемофон, наклонился к Надиру, что-то крикнул в ухо, подставляя для ответа свое.

— Далеко не могли уйти!.. — крикнул Надир. — Идем по ущелью Гандзой!..

Занджир снова исчез в кабине. В ровном металлическом дребезжании тянулось время. Внизу туманило, заволакивало и опять раскрывало синюю воздушную толщу. Те же скалы, склоны, река, волнистая ниточка тропки.

Вместо сосредоточенного ожидания появилось рассеянное, из множества случайных мыслей и чувств состояние, в котором он вдруг вспомнил свой московский дворик с обвалившимся бетонным фонтаном, где они в детстве любили играть, раскладывая разноцветные стеклышки. Вспомнился генерал, его желтое, снедаемое болезнью лицо, голубая прозрачная вазочка из гератского стекла. И опять сочно, сильно возникло воспоминание о последней встрече с Мариной, ее близкое лицо, колдующая рука, горячий шепот. И страстно захотелось к ней, ошеломить ее внезапным появлением, целовать, расстегнуть маленькую пуговицу на ее груди, пробираясь губами к жаркой груди.

Он вдруг почувствовал слабую дрожь, прокатившуюся по вертолету, словно вертолет был живой, и эта дрожь, прокатившаяся от хвоста до загривка, была проявлением тревоги. Все было так и не так. Те же оползни, мягкие влажные тени. Но Надир жадно прилип к стеклу, вдавливался лбом в иллюминатор, стараясь охватить пространство, исчезающее за хвостом вертолета. Машина стала крениться, высвистывая лопастями, входила в вираж, косо снижалась, пронося под собой пестроту приближавшихся склонов.

— Караван! — оторвался Надир от стекла, пересаживаясь к пулемету.

— Не вижу, — Белосельцев протирал запотевший от дыхания иллюминатор.

Вертолет с ноющим звуком прошел над серой зеленью, взмыл, достигая вершины, и оттуда открылись другие долины и горы, другая синева и туманность. Стал разворачиваться, соскальзывать вниз, пропуская под брюхом откос. И близко, под тенью винта, на горной дороге мелькнул караван — десяток лежащих верблюдов, плотно прижавшихся, в серых тюках, два встроенных в их вереницу грузовика, должно быть те, что отправлялись с оружием от помещения ХАДа, и чуть видные фигурки людей. Возникли на один только миг и скрылись, будто померещились. Надир метнулся к кабине, что-то беззвучно кричал, нервный и бледный.

— Маскируются, залегли!.. — крикнул он Белосельцеву, возвращаясь к пулемету.

Вертолет, будто машина услыхала крик Надира, заскользил, снижаясь, гася скорость, и словно распушился, повис над дорогой. Белосельцев ясно увидел недвижно лежащих людей и животных, крытые брезентом грузовики. У верблюдов округло вздувались бока, тюки были опрокинуты, сброшены на бок. Двое погонщиков смотрели вверх, запрокинув смуглые капельки лиц. От них к вертолету потянулись прерывистые легкие нити трассеров, исчезли за тенью винтов.

— Стреляют!.. Нервы не выдержали!.. Тухлое мясо!.. А мы его сверху солью посыпем!.. — Надир, обнажая в крике белые зубы, открывал тугую дверь вертолета, опрокидывал ствол пулемета в воющий ветреный воздух.

Машина рванулась, свирепо, надсадно гудя. Взмыла к вершине. Трепетала в пустой синеве, где туманились и зеленели долины. Легла в боевой разворот, готовая разить в свистящем косом полете. Испытывая давление падающей косо машины, Белосельцев, шатаясь, пробрался к кабине, схватился за спинку пилотского кресла и в стеклянной выпуклой сфере меж головами и шлемами увидел приближавшийся караван, погонщиков, подымающих ударами верблюдов. Почувствовал сквозь тающее пространство тяжесть набитых тюков, разъезжающиеся ноги животных, злые взмахи людей. По ним, туго и хлестко барабаня, ударил курсовой пулемет, втыкая в дорогу прерывистые белые стержни. И следом, отбросив назад вертолет, остановив его в небесах, в пламенном дыме ушли с барабанов снаряды, прянули вниз, превратились внизу в пыльные шары огня, взрывая дорогу, скалу, караван.

Вертолет тяжело, будто ударяясь днищем о камни, проутюжил склон, ложась в широкий вираж, отлетая к вершине, набирая для атаки пространство. Устремился к земле, и сквозь оплетку бронированных стекол возникла горящая цель, — опрокинутый грузовик, бьющиеся в пламени верблюды, бегущие люди. Один верблюд, струнно вытянув шею, высоко выбрасывая ноги, бежал, неся на спине дымящийся тюк. Из дыма ударил взрыв, расшвыривая мохнатую копоть, оставляя на месте верблюда клубящийся прах.

— Взрывчатка!.. — Надир повернул к Белосельцеву свой орущий рот. Лицо его было счастливым, со следами безумия. Седая прядь, оторванная ветром от остальных волос, стояла дыбом. По лицу пробегали конвульсии, как мгновенные тени и свет. — Взрывчатку везли!..

Вертолет, долбя пулеметом, кружил над горой. Надир, окунув пулемет в воющий ветер, строчил, брызгал гильзами, сотрясал плечами и что-то кричал. Белосельцев из-за его ссутуленных плеч видел мельканье земли, падающих людей, горящие грузовики. Второй вертолет кружил в высоте, ожидая, когда первая «вертушка» отлетит, давая ему возможность довершить разгром каравана.

Они уходили из ущелья, оставляя внизу остовы грузовиков, растерзанных животных, разбросанных обгорелых погонщиков.

— Домой!.. — крикнул, выходя из кабины Занджир. — Хорошо поработали!..

— В Чус Лахур!.. — приказал Надир. — В гости к брату!..

Они выбрались из скопления гор, из мокрых ползучих туманов и шли над равниной, вертолетная пара, бросая на пашни, на дороги и зеленые нивы две прозрачные скользящие тени. Впереди, окруженный розовыми виноградниками, полуоблетевшими красноватыми садами возник кишлак. Он был нежный, белесый, словно осыпан легчайшей пудрой. Напоминал хрустящее испеченное хлебопеком изделие, дышал, теплился, нежно румянился. Среди лепных дувалов, округлых, как сдобные булки, куполов возвышалась крепость, оснащенная башнями, зубчатыми неровными стенами. Над крепостью выступал дворец, стройный, с резными проемами, расцвеченными колонками, увенчанный лазурным сводом, драгоценным узорным шпилем. Такие дворцы Белосельцев видел на персидских миниатюрах, в детских сказочных книгах, где описывались волшебные странствия. Восточный мир и уклад, не тронутый войнами, не оскверненный пришельцами, сбереженный в красоте и величии, открывался Белосельцеву сквозь вертолетные блистеры.

Надир завороженно смотрел на дворец. Это было его родовое гнездо, где он родился и рос, где отец сажал на колени его и брата Насима, и они скакали на отцовских коленях, хохоча, поддерживая и обнимая друг друга. Там были старые мягкие ковры, на которых они с братом играли, вольер, где гуляли величавые бирюзово-золотые павлины. Лежали в дальнем углу их поломанные деревянные кони. Туда, к родовому гнезду, где жил его враг, направлял вертолеты Надир.

Он уселся в кабину, на железную штангу, между первым и вторым пилотом. Наклонялся к Занджиру, наводил вертолет.

Прямо по курсу увеличивался, вырастал дворец, круглился лазурный купол. И в его синеву, в переливы изразцов, в резные проемы и окна пустил вертолет сноп реактивных снарядов. Черные клинья прянули с вертолета, превратились в красные, удалявшиеся угли, проломили купол, вырвали из него дым и пепел, проникли в глубь дворца, и там, разрываясь шарами огня, сжигали переборки и стены, ковры и резные двери, фарфоровую посуду в шкафах, стеклянные сосуды и лампы, раскалывали дом на хрупкие ломти. Надир, безумный, озаренный пламенем, выбрасывал вперед сжатые остро ладони, словно вталкивал в свое родовое гнездовье снаряды и пули. На его беззвучно кричащих губах дышало ненавистное слово: «Брат!»

Они улетали обратно, оставляя за собой пожарище, синий проломленный купол с черной дымной дырой.

Вернулись в Джелалабад. Прилетевший из Кабула транспорт, собираясь в обратный путь, стоял под погрузкой. На него успел Белосельцев, захватив из ХАДа свой дорожный баул, получив от Надира в подарок комплект афганской одежды — плоскую, похожую на ржаную коврижку шапочку, долгополую рубаху, нежно-голубые шаровары и полотняную накидку. Там же они узнали, что Мартынов с бронегруппой отбыл в Кабул, сопровождая колонну КамАЗов. Стоя под крылом самолета, они простились с Надиром. Пожимая его длинную сухую ладонь, Белосельцев почувствовал, что Надир рад его отъезду, провожает его с облегчением.

Дальше