Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава пятнадцатая

Весь день Бернер проспал на уютном диване в своем домашнем кабинете под пушистым австралийским пледом. Проснулся под вечер, когда высокие заледенелые окна были темно-синие, узорные листья инея слабо переливались, словно в куски голубого льда были вморожены чертополохи. С дивана из-под темного пледа он с наслаждением смотрел на эти недвижные хрупкие заросли.

На стене висели иконы, коллекция, которую он собирал у антикваров, делал заказы в далеких городах Сибири и Русского Севера. По стенам были развешаны святые, апостолы и пророки, а прямо над ним на толстой, изъеденной и почернелой доске святой Николай, белобородый, лобастый, прижимал к груди священную книгу, крестил Бернера длинными, похожими на цветочные лепестки перстами.

Было тихо, только внизу сквозь анфиладу комнат слышался голос жены, говорившей по телефону. Марина смеялась, ее теплый домашний смех, старинная позолота икон, мягкость пушистого пледа и колючие ледяные узоры на окнах вызывали у Бернера сладостное чувство покоя, благополучия и надежной безопасности, в которых он пребывал в первые часы нового года. Краткая, на один день, передышка, после которой он снова ринется в опасные, увлекательные авантюры.

Он принял ванну. С наслаждением погрузился в ее мраморный теплый объем, чувствуя бедрами и спиной мягкие овалы, глядя, как из блестящего крана падает с бархатным гулом вода. Розовая, пахнущая ягодами пена шампуня плавала вокруг его плеч и груди, словно взбитые сливки.

Он вытерся насухо махровым полотенцем, обдул себя шелестящим феном. Стоя перед огромным зеркалом, орудуя гребнем, создавал себе косой пробор, поворачиваясь то в профиль, то в фас. Придавал лицу то грозное неприступное выражение, то милое, обольстительное.

Бодрый, посвежевший, он обошел стороной гостиную, где разговаривала Марина, не желая ее отвлекать. Накинул легкий полушубок, нахлобучил косматую волчью шапку и вышел на крыльцо.

Было морозно, чудесно. Кругом был снег, нетоптаный, девственный, с мягкими купами, под которыми укрылись кусты роз, цветочные вазоны. В синем воздухе нарядно и празднично горели окна служебных помещений, зеленела, как влажный фонарь, оранжерея. Вдалеке, у высокого забора, заиндевелые и тяжелые, стояли ели, и их лесная тишина и недвижность и драгоценный блеск окон доставляли Бернеру наслаждение. Это были его ели, его зимняя оранжерея, его гараж с великолепными автомобилями, его сугробы и синеватые протоптанные дорожки и его огромный, с полукруглыми окнами дворец, видный далеко с шоссе, как инопланетный, опустившийся в подмосковные леса корабль.

Снег на тропинке аппетитно поскрипывал. Бернер, наступая мягкими удобными сапожками, пошел в глубину участка к забору, где по натянутой жиле, скользя кольцом, бегали огромные Косматые псы. По вершине забора, едва заметная, была натянута проволока, белели аккуратные фарфоровые изоляторы. Из соседнего леса на участок могли перелетать только синицы и дятлы. Укрытая электронная система и высоковольтный ток надежно отделяли территорию от всего остального, сумрачного и недружелюбного мира.

Кавказская овчарка, кудлатая, с катышками снега и льда, тяжело и радостно кинулась на грудь Бернера. Обдала его паром, псиным духом, сиплым, свистящим дыханием. Он боролся с ней, таскал за жирный загривок, хватал за мокрый горячий язык, подсовывал кулак белым, торчащим из десен клыкам. Они барахтались в снегу, перемещаясь вдоль забора. Кольцо, скользя по металлической жиле, шуршало, звенело, и казалось, с провода, с собачьего загривка сыплются синеватые искры.

Посреди участка, где летом была разбита огромная многоцветная клумба, сейчас толпилось несколько людей из охраны. Помогали пиротехнику готовить фейерверк, которым Бернер хотел порадовать ожидаемых к ужину гостей.

— Как салют? — бодро спросил он, проходя мимо.

— Как на Красной площади! Еще лучше! — радостно отозвался пиротехник, устанавливая на штативе длинные шутихи, ракеты и петарды.

Бернер нырнул в тесный теплый бункер, скинул полушубок и шапку. Сквозь утепленную дверь вошел в зимний сад. Здесь было влажно, душно, как в тропиках. Пахло сладковатым тлением, чуть слышными ароматами цветов. С потолка свисали каплевидные ртутные лампы, и под ними прозрачно и нежно зеленели тропические растения — пернатые пальмы, курчавые мохнатые араукарии, глянцевитые рододендроны, розово-фиолетовые орхидеи. По веткам перелетали крохотные верещащие птички, вспыхивали изумрудными грудками, перламутровыми и бирюзовыми головками.

Посреди оранжереи был устроен выложенный камнем бассейн. В нем плавали огромные, похожие на зеленые тазы листья виктории. Среди этих зеленых островов поднимался на сочном стебле цветок, развернул белоснежные, словно вырезанные из сливочного масла, лепестки с золотой сердцевиной. В темной глубине среди корней и подводных стеблей мелькали, как огоньки, разноцветные рыбки.

Это был "Рай", как называл его Бернер. Место, куда он любил приходить в редкие минуты покоя, чтобы восстановить утомленный дух, обессилевший разум, собрать воедино разорванный, разбегающийся мир.

Он устроился на маленькой скамеечке под пальмой, так чтобы белая розетка цветка отражалась в темном зеркале водоема. Постарался сосредоточиться на чистом созерцании нежных лепестков, дышащих тычинок, сочного пестика, похожего на крохотную золоченую статую Будды.

В этом созерцании он отбрасывал все конкретные, тревожащие его мысли и переживания.

Запретил себе думать о положении на фондовом рынке и предстоящей эмиссии на одном из принадлежащих ему крупных заводов.

Запрещал думать об утреннем свидании с министром и о возможном разрушении Грозного в результате авиационных налетов.

Запрещал думать о друге Вершацком, чья судьба была предрешена и чья жизнь истекала с каждой минутой.

Отметал мысли о новом политическом проекте, касавшемся множества депутатов, журналистов, аналитиков, звезд эстрады, цель которого — срезать и нейтрализовать неугодные группы влияния, окружавшие Президента.

Он прогнал случайное воспоминание о том, как в молодости они с Вершацким подхватили на набережной молодую легкомысленную женщину и провели с ней ночь в мастерской художника. И второе неприятное воспоминание — как в детстве в их грязном московском дворе его окружила группа соседских хулиганов, дразнила, издевалась, а потом больно избила.

Все это он отметал, как отметают опавшие листья, как сдвигают сочный выпавший снег, убирают с женского лица густые волосы. Постепенно тревожащие мысли отлетели, и в центре его успокоенного сознания оставался один только белый цветок с золотой сердцевиной. Он сам становился цветком, был окружен белоснежными лепестками. Являл собой крохотного золотого Будду, помещенного в центре Вселенной.

Это созерцание длилось недолго, он вернулся в реальный мир посвежевший, облагороженный и торжественный.

В прихожей он стряхнул с сапожков чистый, быстро тающий снег. Марина сидела с ногами на удобной тахте, свесив маленькую, шитую золотом тапку. Все еще говорила по телефону, раздавала и принимала поздравления. Ее домашнее свободное платье скрадывало полноту. Шея с ниткой кораллов была обнажена, и Бернер на ходу обнял ее, поцеловал в теплые волосы. Испытал не влечение, а нежность — к ее большому красивому телу, в котором наливался и созревал плод, их ребенок. "Маленький Бернер", — умилительно и смешно подумал он, обнимая жену.

— Скажи, пусть накрывают на стол. — Марина прикрыла трубку ладонью, слегка уклоняясь от поцелуя.

И уже в просторную, в два этажа столовую, белую, ослепительную, с огромной хрустальной люстрой, вносили посуду. Расставляли по скатерти тарелки, серебро, бутылки, фарфоровые блюда с холодными закусками.

Снаружи послышались автомобильные сигналы. Тяжелые ворота отворились, и, сверкнув бриллиантовыми фарами, озаряя снег длинными лучами, въехали один за другим три лимузина. Охрана под лай собак помогала водителям удобнее расставить машины, вписать их в заснеженные клумбы, вазоны и статуи.

Гости входили под белые своды, щурились от блеска люстры. Косились на накрытый стол, обнимались с хозяевами, награждали друг друга комплиментами и поздравлениями.

Это были близкие Бернеру люди, друзья дома, отношения с которыми оставались незамутненными долгие годы. Были скреплены общими интересами, общим мировоззрением и общими врагами.

Кошаров был одним из советников Президента, высокий, нескладный, с крупной костистой головой добродушного губастого лошака, поросший неопрятной ржавой бородой. "У него лицо — гибрид метлы и лопаты!" — как-то зло пошутила Марина, раздраженная манерой Кошарова быстро и жадно есть.

Вместе с ним явился Голошенко, управляющий телекомпанией, подконтрольной Бернеру. Маленький, изящный, с точеными ручками, белым фарфоровым лицом, на которое посажены синие, как фиалки, девичьи глаза. Он душился дамскими духами, делал маникюр и иногда пел под фортепьяно соловьиным голосом, близким к колоратурному сопрано. Как-то Марина не сдержалась и, желая его обидеть, сказала: "Вам бы очень пошло декольте!" Но Голошенко не обиделся, а только залился жемчужным смехом.

Третьим гостем был известный кинорежиссер Тамбовкин, оплывший темным, как парафин, болезненным жиром. Животастый, грудастый, пахнущий постоянно чем-то едким, напоминающим муравьиный спирт или уксус. Когда он поднимался со стула и уходил, то казалось, после него всегда остается влажное, быстро высыхающее пятно.

— По-моему, если его оставить спать на диване, то к утру он обрастет опятами, — съязвила Марина, опасливо принюхиваясь к месту, где только что сидел Тамбовкин.

С ними явились их жены, в домашних неброских туалетах, с ограниченным набором драгоценностей и не слишком ухоженными прическами.

Потоптались, погоготали. Дружно уселись за стол. Быстро, с аппетитом откушали. Слегка опьянели. Обменивались незлыми шутками, неопасными новогодними сплетнями.

После ужина женщины удалились в гостиную, затеяли бойкие оживленные разговоры о беременности хозяйки, о новом дизайне гостиной, о замечательном новом препарате, не допускающем помутнения воды в бассейне, о картинной галерее, где выставляются самые модные художники, о курортах в Арабских Эмиратах и о том, какое платье было на старшей дочери Президента, которая почему-то очень подурнела за последние месяцы.

Мужчины поднялись в кабинет и расселись в глубокие удобные кресла. Отдыхали после обильного ужина.

— Пусть я повторяюсь, друзья, но, честное слово, наша русская интеллигенция — лучшая в мире! — Голошенко погрузился в глубину кресла, похожий на уютную домашнюю кошечку, и сиял оттуда своими фиалковыми глазами. — Вы знаете, мы любим встречать Новый год в богемной компании. Ну, там всякие эстрадные звезды, юмористы, модные писатели и артисты. И на этот раз был с нами божественный Растропович со своей небожительницей. Ну конечно, как водится в этой компании, всякие хохмы, капустник, легкие безобразия, двусмысленные анекдоты. И Растропович вместе с нами дурачится, забавляется, как студент! И вдруг — несут виолончель! Ее несут торжественно, как икону, в свете прожекторов, и она сияет, словно усыпана самоцветами! Растропович берет инструмент, падает на одно колено перед женой и исполняет на одном дыхании "Маленькую серенаду" Моцарта. В этом было что-то средневековое, рыцарское, шекспировское! И мы все понимаем, что среди нас — гений! Мы все присутствуем при волшебстве!

Голошенко сделал жест маленькой хрупкой ручкой, повторяя движение смычка, пытаясь донести до друзей пережитое им вдохновение.

— Ну а мы, чиновники, по-простому справляли! — сыто хохотнул Кошаров, запустив большущие пальцы в клочковатую мшистую бороду. — Выпили, закусили. Фильмец посмотрели, а потом устроили карнавал! Я нарядился во Льва Толстого, босиком, в портках. Ходил меж столов, проповедовал непротивление злу. Говорят, получилось! Но лучше всех был министр финансов. Нарядился в бомжа, в какие-то лохмотья, обноски. Ходил с шапкой, собирал подаяние! Насобирал, шельмец, миллиона три!

Кошаров захохотал, обнажая крупные лошадиные зубы, которыми, казалось, мог перегрызть толстую проволоку.

— Ну уж коли вы рассказали, и я расскажу! — Режиссер Тамбовкин втянул голову в плечи, и вокруг головы образовался двойной воротник жира. — Вы, конечно, знаете — наш администратор киноклуба довольно высокомерный и смешной господин. Почему-то возомнил себя лидером демократической интеллигенции. И в этом качестве совершает массу глупостей и пошлостей. Один наш актер, пересмешник, блестяще копирует голос Президента. Сразу после двенадцати подзывают администратора к телефону, он снимает трубку и слышит, как Президент поздравляет его персонально с Новым годом. Благодарит за вклад в дело реформ, сообщает, что представляет его к ордену "За заслуги перед Отечеством" и направляет в Ватикан в составе делегации духовенства, возглавляемой митрополитом Кириллом. Администратор, бедный, ошалел! Возвращается в зал и всем возвещает о звонке Президента! Следом с опозданием на минуту возвращается шутник и все тем же голосом Президента добавляет: "К тому же, Соломон Яковлевич, вам надлежит передать папе римскому мое личное послание!" Несчастный Соломон понимает, что его разыграли. И начинает плакать, как обманутый ребенок! И к концу праздника напивается в стельку!

Тамбовкин хрипло смеялся, кашлял. Голова его мягко колыхалась на подушке из жира.

— А теперь я вам вот что скажу, друзья! — Бернер торжественно, властной взволнованной интонацией изменил ход разговора, поворачивая легкомысленную беседу в иное, заранее приготовленное русло. — Вы знаете, что в Грозном идут бои. Как бы это ни называлось, но это война. Неизвестно, сколько она продлится и сколько она будет стоить. Но как всякая война, она стремится достичь сразу множества целей, некоторые из которых могут прямо противоречить друг другу. Мы не станем обсуждать все цели, которые могут быть нами достигнуты. Обсудим наиважнейшую.

Он знал за собой способность облекать смутные, еще неясные замыслы в убедительные формы и образы. Во время самого высказывания и формулирования неопределенные мысли, почти предчувствия, помимо его воли выстраивались в логическую цепь, обретали отточенность проекта, который он предлагал другим, вовлекал их в свою игру.

— В прошлый раз мы констатировали, что угрозы нашему благополучию сместились. А точнее — поменялись местами. Слава Богу, нас миновала угроза красно-коричневых. После того как по их садовым головам долбанули из танков, пропустили сквозь фильтры "Лефортова", а других просто-напросто купили за понюшку, они в своей Думе больше не являются угрозой для нас. А лишь красным тряпичным пугалом. Этой коммуно-фашистской куклой мы будем пользоваться на любых, в том числе президентских, выборах.

С ним соглашались, ему кивали. Он был благодарен им, узкому кругу друзей, проверенных кровавой осенью девяносто третьего года, когда им всем грозил фонарь и погром. Но они мужественно, не дрогнув, противопоставили коммунистическому бунту мощь своих финансов, телеканалов, организационных усилий, позволивших свести на нет красный реванш, разрушительный порыв черни. Затолкали ее обратно в норы, в вонючие подворотни, в обшарпанные коммуналки, в гробы, в тюремные камеры.

— Угроза новой "коричневой опасности" исходит теперь от силовиков, от генералов и губернаторов, от "Русской партии" в окружении Президента, которая нарушила договор, сломала паритет и вынашивает планы "фашистского путча", направленного против нас с вами. Нашего бизнеса нашего мировоззрения, нашей культуры. Если эта война, которую они развязали, кончится быстрой победой, то "Русская партия", или "партия войны", как следует ее называть, на волне шовинизма возвысится и срежет нас. Диктатура, которую они замышляют, будет чисто фашистской. Если мы ответственные политики, то не должны позволить им выиграть. Их быстрая победа в войне — наш полный крах и крушение! Их поражение — наш стремительный выигрыш! Мы их срежем и вышвырнем из политики!

Он говорил и успевал удивляться, как разрозненные мысли обретали филигранную форму. Ложились в образы, словно подарочная сабля в драгоценные ножны. Или скрипка в сафьяновый футляр. Или перламутровая ручка "Паркер" в пенал из красного дерева. Он вспомнил утреннюю встречу с министром, его маленький потный лоб, пьяные хитрые глазки. Ненавидел его, а вместе с ним всю их "мужицкую партию", бескультурную, наглую и жестокую.

— Нам следует уже сегодня, сейчас разработать основы плана и завтра же приступить к его реализации. Силовики, люди в окружении Президента, ответственные за военную политику, должны быть демонизированы. Представлены обществу как аморальные идиоты. Сами войска должны быть лишены общественной поддержки и представлены в лучшем случае как несчастные, брошенные на убой юнцы, а в худшем — как палачи и каратели. Каждый раненый и покалеченный, каждый гроб должен быть показан народу крупным планом. Мы дадим деньги матерям, чьи дети пошли на войну, повезем их в войска, на передовую, в госпитали и морги и станем снимать их слезы. Мы должны мобилизовать близких к нам депутатов на постоянные антивоенные выступления в Думе. Мы должны особо уповать на благородного представителя Президента по правам человека, который в эти минуты находится в Грозном. Его голос должен быть услышан в мире, и мировое сообщество должно надавить на нашего Президента. Мы должны поддерживать чеченцев, показывая их как героических борцов за независимость. Все это, вместе взятое, вымажет "Русскую партию" кровью, вымажет кровью Президента, и он, проиграв войну, в ужасе оттолкнется от тех людей, кто ее затеял. Он их сбросит и обратится к нам. Мы отмоем его от крови, почистим его окровавленный ястребиный лик и вернем народу белым, как голубь.

Бернер изумлялся собственному красноречию. Чувствовал, что его голосом, жестами, дыханием, мимикой управляет какое-то иное, нежели он сам, существо. Бодрое, энергичное, всеведущее. Вселилось в него, натянуло на себя его плоть, прикрывается его именем и обликом. Действует уверенно, быстро, точно.

Гости, зараженные его энергией, привыкшие видеть в нем лидера, мастера оригинальных победных проектов, вторили ему, импровизировали. Предлагали каждый свою комбинацию. С телепрограммами, с приглашением видных деятелей культуры, с телемарафонами, с тонкими интригами, охватывающими администрацию Президента, журналистов, дипкорпус.

У них сложился план. Довольные собой, они нахваливали хозяина. Поднялись с кресел и вернулись в столовую, где их поджидали кофе и мороженое.

— Ну что ж, друзья, — Бернер поднялся, держа маленькую рюмочку с коньяком, — Новый год наступил, и пусть каждому он принесет желаемое! У нас с Мариной, Бог даст, будет прибавление. — Он обнял жену, и та по-кошачьи нежно прижалась к нему. — И чтобы мы запомнили нашу встречу, чтобы год был у нас ослепительный, хочу вам сделать подарок — новогодний салют, небесный букет цветов!

Гости надели шубы, шапки, высыпали на крыльцо, припудренное снегом.

По взмаху Бернера в небо полетели ракеты. Срывались с лафета молниеносными змеями, уносили в темно-синюю высь огненную шипящую точку. Взрывались с трескучим хлопком. Раскрывали в небе сияющие шатры, подвешивали драгоценные люстры, разбрасывали разноцветные букеты. В высоте крутились огненные карусели, изливались жидкие плазменные водопады, возникали созвездия, бриллиантовые мерцающие туманности и снова спирали, змеи, небесные светильники и сверкающие люстры.

Вершины леса озарялись, как днем. Снег нестерпимо слепил. Лаяли и носились собаки. Ахали гости. Салют над дворцом видели далеко на шоссе, и водители гасили бег лимузинов, чтобы насладиться великолепным зрелищем.

Бернер по-детски радовался этому празднеству, пылающим вертушкам, огненным водометам. Любовался цветами, которые волшебный садовник рассадил прямо в морозных небесах. Молил бессловесно, чтобы сбылись его замыслы и упования. Чтобы у них с Мариной родился сын. Чтобы грозненский нефтекомбинат перешел ему в собственность. И чтобы, пожелал он вдруг страстно и истово, Вершацкий был убит.

Салют источил свою огненную стихию и погас. Только в небе, где недавно сверкало огромное ночное солнце, еще качалась, не хотела померкнуть крохотная золотая искра.

Гости прощались, лепетали, обменивались поцелуями. Рассаживались в лимузины, разворачивались в снегах, светили длинными алмазными лучами. Покидали усадьбу.

Марина оставила его на крыльце, ушла в дом, утомленная и довольная, и теперь, должно быть, поднялась в спальню, отделанную нежно-голубыми шелками, села перед трюмо. Разглядывала себя, снимала браслеты и кольца, медленно раздевалась. А Бернер, охваченный внезапной печалью, смотрел на черный лес, на мглистое небо, в котором минуту назад кипели и полыхали огни. Они выжгли в небе огромное костровище, которое теперь остывало, затягивалось туманом и мглой.

По-звериному чутко уловив тревогу хозяина, неслышно подошел начальник безопасности Ахмет. Стоял рядом среди рассыпчатого снега. Бернер смотрел, как лежит на сугробах золотой полукруглый отпечаток окна.

— Когда? — спросил он, и красивая, с гордым носом и лбом голова Вершацкого прокатилась и канула среди золотого, с голубыми тенями снега.

— Завтра, — ответил Ахмет. Бернер услышал, как продавленный этим кратким словом скрипнул снег под его подошвой.

— Где? — Далеко у забора прозвенело и прошуршало кольцо. Цепная собака издали вслушивалась в разговор людей.

— На улице Вавилова. Он подъедет туда в шестнадцать часов. Там живет его любовница. Она недавно родила. Он ездит туда почти каждый день, навещает ребенка.

Бернер представил, как жена Марина сидит сейчас перед зеркалом. На столике поблескивают снятые серьги, браслет, платиновые часики с бриллиантом. Она внимательно, строго рассматривает свой живот. Вниз от пупка все отчетливей проступает смуглая, как загар, полоса пигмента.

— Кто исполнитель? — спросил Бернер, вглядываясь через забор в далекое шоссе, по которому катились, исчезали, опять возникали огни машин, словно кто-то катал через леса и поля золотые яблоки.

— Зачем вам знать, Яков Владимирович? Меньше знаем, крепче спим.

— Кто? — требовательно повторил Бернер. Его ноздри, вдыхавшие лесной воздух, уловили слабый запах дыма, долетавший с далекой поляны, где в этот час хмельная молодежь жгла новогодний костер.

— Женщина. Олимпийский чемпион по биатлону. — Ахмет шевельнул плечами, и Бернер почувствовал, как из-под расстегнутой шубы Ахмета пахнуло теплым запахом табака и одеколона.

— Баба? Да ее же поймают! — Бернер услышал, как в доме что-то слабо ударилось и рассыпалось, словно разбилась сосулька. Он ждал продолжения звука, но была тишина.

— Не поймают. Завтра вечером ее перебросят в Чечню. Она подписала контракт с чеченцами. Месяц ее не будет в Москве.

— Русская? Будет русских солдат убивать? — Над вершинами черного леса пахнул ночной ветер. Словно кто-то невидимый перевернул страницу огромной книги, дуновение налетело на вершины елей, сдуло и осыпало снег.

— Ей хорошо заплатят. Программа вербовки снайперов.

— Хочу на нее посмотреть.

Мир, который его окружал, был представлен черными, усыпанными снегом вершинами, золотыми огнями на далеком шоссе, озаренным домом, в глубине которого перед зеркалом сидела жена, чувствовала, как в ней взрастает младенец. Он был представлен запахом табака и одеколона, исходящим от Ахмета, и глубинной тоской и тревогой, которая поднималась в душе, как едкий дым от какого-то древнего пожара, где истлевали остатки былых цивилизаций, разрушенных дворцов и храмов, разграбленных городов. Этот ядовитый дым великих потерь и несбывшихся ожиданий просачивался сквозь поколения и теперь всплывал в нем необъяснимой тоской и безумием.

— Завтра днем в спортивном зале, — сказал Ахмет. — Посмотрите на нее издалека, перед тем как ее повезут на позицию.

Ахмет поклонился и пошел к машине. Его тугой, с бульдожьим задом "мерседес" покинул усадьбу, и было видно, как в деревьях струятся длинные аметистовые лучи.

Бернер стоял на мраморном запорошенном крыльце своего дворца. Небо над ним зияло огромной черной дырой, в которой клубилась ночная муть. В душе, как в кратере, сквозь глубинные разломы и щели сочилась тоска. Эта ядовитая мгла тянулась из души прямо в небо, словно он был дымоходом, сквозь который подымался полуостывший дым древнего подземного пожарища, поглотившего библейский рай, дивные кущи, девственные леса, райских птиц и животных и наивных богоподобных людей.

Это ощущение утраченного рая, невозможности обрести его, воссоздать здесь, на земле, посещало его в виде приступов тоски и отчаяния, которые сменялись бешенством и безумием. Единственный, кто уцелел от того древнего цветущего времени, был толстый глянцевитый змей, обтянутый чешуйчатой кожей. Словно огромный солитер, он вполз в него, удобно свиваясь в желудке, в кишках, в пищеводе. Мучил, душил, побуждал действовать. Гнал из авантюры в авантюру, из приключения в приключение. Умножал богатство, славу, власть, наполняя воспаленное чрево неутолимой жаждой и голодом.

Иногда ему казалось, что он, Яков Бернер, есть жертва и наследник какого-то древнего, совершенного пращурами преступления. Вместилище греха отцеубийства, богоборчества или еще какого-то забытого страшного действа, находившегося под вселенским запретом. Нарушение этого запрета, попрание заповеди обернулось для пращуров страшным наказанием и возмездием. Теперь это бремя, перетекая из рода в род, по-змеиному переползло в его душу. Изъедает его, уродует, обрекает на преступления и святотатства. И уже вползает в его неродившееся дитя, свернулось едва заметным завитком в красном слепом эмбрионе, среди слизи, материнского тепла и плоти. Обозначилось на женском животе слабой полоской пигмента.

Это чувство было нестерпимо. Превращало в абсурд его планы и замыслы, погоню за богатством и властью, стремление продолжить свой род. И не справляясь с этим абсурдом, он желал себе смерти.

Он смотрел на темные остроконечные ели, переложенные пластами снега. Ему казалось, что в ветвях притаилась, выслеживает его женщина-снайпер, похожая на фантастическую птицу, с крыльями, хвостом, девичьей головой. Вцепилась когтями в сук, высматривает его в прибор ночного видения, и он сквозь ее прицел выглядит как зеленоватый длинный пузырь, наполненный флюоресцирующими соками. Ударит в пузырь острие, брызнут тугие соки, и останется лежать на ступенях пустая, как целлофан, оболочка.

"Ну убей, убей меня!" — молил он женщину-птицу, глядя на темную ель.

Бернер так пристально смотрел на черное дерево, так страстно ждал увидеть вспышку выстрела, так яростно посылал к вершине свои мольбы и проклятья, что воздух, окружавший ветки, дрогнул, снег посыпался с еловых лап, и казалось, с вершины сорвалась, улетела в ночь большая сова.

Он вошел в спальню. Голубые атласные обои. Голубые гардины. Голубая лакированная кровать с позолотой. Голубая тумбочка с огромным голубоватым трюмо. Марина сидела перед зеркалом в просторной ночной рубахе и большим гребнем расчесывала тяжелые золотистые волосы. На полу валялись черепки расколотой мексиканской вазы. Это ее звук, похожий на падение сосульки, слышал Бернер, стоя на крыльце.

— Разбила? — спросил он, не огорчаясь от вида расколотой вазы, а радуясь тому, что нашелся повод для его едкого раздражения. — Поразительная способность все колоть!

— Ну и Бог с ней! — попыталась отшутиться Марина. — Она нам казалась безвкусной.

Ваза, превращенная в груду фиолетовых черепков, была куплена Бернером на колдовском базаре в Мехико. Среди небоскребов были разбиты полотняные навесы, палатки, деревянные прилавки, бесконечные торговые ряды, где черноволосые проворные женщины продавали колдовские отвары и зелья, волшебные плоды и коренья, талисманы и амулеты, высушенные обезьяньи лапки и рыбьи головы. Продавщицы тут же ворожили, колдовали, заговаривали, изгоняли злые болезни, привораживали. Раз в году этот рынок превращался в праздник ведьм, и тогда гремели бубны и трещотки, курились сладкие дурманы, плясали колдуньи, кидали в огонь корешки, и огромная толпа с древними индейскими лицами славила духов и подземных богов, чародействовала и волхвовала.

Именно там, в этих рядах, Бернер купил фиолетовую стеклянную вазу, в которую продавщица-колдунья выдохнула из красных губ струйку волшебного дыма.

Теперь от вазы остались осколки, и Бернер чувствовал, как в нем разливается эта ядовитая дымная струйка.

— Тебе ваза казалась безвкусной? Все, что я люблю, тебе кажется безвкусным и пошлым? Ты аристократка, а я, по-твоему, местечковый плебей?

— Да я вовсе не говорила этого! — Марина начинала обижаться, не понимая природы его раздражения. Ее глаза увеличились, начиная поблескивать ответным раздражением.

— Ты думаешь, я женился на тебе, чтобы выслушивать сентенции относительно моей местечковости?

— Да оставь ты меня в покое! Если ты заговорил о местечковости, значит, она у тебя присутствует. Возьми на заметку и преодолевай!

— Может, ты начиталась антисемитских газет и журналов?.. Расскажешь мне о жидомасонском заговоре?.. О том, что евреи погубили Россию?.. Может, назовешь меня "жидовской мордой"?.. Ну назови, назови! — Он кричал, кривлялся, чувствовал к ней ненависть и одновременно влечение. Видел, как ее красивое лицо начинает искажаться, портиться, на губах, на дрожащем подбородке, на искривленных бровях начинает возникать несчастное выражение. — Ну назови, назови!

— Зачем ты меня мучишь! — в слезах воскликнула она. — Ты знаешь мое положение! Знаешь, что мне нельзя огорчаться! Хочешь, чтобы у нас родился урод?

Она плакала, некрасивая, несчастная, с распухшими губами, покатившейся по щекам темной пудрой.

Этот ее несчастный, беззащитный вид возбуждал его. Он обнял ее, нащупал под ночной рубашкой тяжелые груди. Взял ее силой, отбивающуюся, плачущую.

Дальше