11
Запрятав компас, Васька вышел из сарая. Он мог теперь не думать об этой неприятной истории, ее как бы и не существовало. Прошел испуг, и Васька понял, что сдрейфил он зря. Что может сделать ему солдат? Да ничего не может. Руки коротки, как говорят. Ну, укажут ему детдом, еще добавят несколько нелестных слов, мол, шпана такая, не клади, что плохо лежит. Мол, их и запомнить и отличить друг от друга невозможно, все тощие, на одну одежду, на одно лицо. Ну, скажут, ну, придет, ну, узнает даже Ваську, а дальше что?
А дальше ничего. Видел? Не видел. Ну и отзынь на три лаптя!
Тут к Ваське подбежал Грач, шмякая жмыхом во рту:
— Сморчок, на хор!
Васька скорчил рожу, схватился за живот:
— У меня резь пошла... Такая резь, ох как болит. — Заныл, даже сам поверил, что болит. И вправду заболело. Грач добавил, все слюнявя во рту жмышок:
— Сказали, что отметят по списку. Кто не будет петь, ужина не получит!
Васька разогнулся, живот прошел. Вздохнул: надо идти. Не дадут ужина, и вечер сразу пустой станет. Будешь мысленно обсасывать несъеденное, изведешься, не уснешь. Уж лучше петь, чем не есть. Хотя петь Васька не любил. Снова Лохматая будет кричать да еще поставит впереди хора. Лохматой они звали музыкантшу.
Васька все медлил, спросил вдруг:
— Слушай, Грач, тебя кто-нибудь по голове гладил?
— Как это? — не понял Грач.
— Ну, вот так, — показал Васька. — Кто-нибудь? А?
Грач задумался. Глупо спросил:
— А зачем?
— Ну не знаю! — вспылил Васька. — Гладил или нет?
— Не помню, — сказал Грач. — Бить били, а гладить...
— Да бить-то сколько угодно! — засмеялся напряженно Васька.
— Не помню, — повторил Грач.
— Я тоже не помню, — произнес Васька. — Ну пошли... Васька вслед за Грачом протиснулся в директорский кабинет, где находилось пианино. Пианино стояло здесь потому, что в другом месте от него бы ничего не осталось. Вот и занимались в кабинете, хоть был он маловат для этого.
Васька притерся к стенке, встал за спинами ребят постарше и притих. Но Лохматая при помощи Анны Михайловны быстро построила всех в три ряда, а самых маленьких, в том числе Ваську, вытащила вперед. Как ни сопротивлялся Васька, как ни ловчил, а попал прямо на глаза Лохматой. Теперь она изведет своими нотами. И пальцы у нее тоже щипучие, не зазря стучит на инструменте. Выволакивала Ваську из глубины, оставила на руке синяк.
Васька торчал впереди, вперившись в Лохматую, глядя, как она взмахивает седыми волосами, бьет по клавишам и кричит: "Начали!"
На рейде большом легла тишина,
И море окутал туман,
Споемте, друзья, пусть нам подпоет
Седой боевой капитан...
— Стой! Стой! — кричит Лохматая и см-отрит на Ваську. — Ну чего ты кричишь? Вот, слышишь: "лег-ла-ти-ши-на"... Плавно, спокойно. Понял?
— Ти-ши-на, — проблеял, подражая Лохматой, Васька, и все загоготали. Голос у Лохматой был блеющий, а Васька только повторил его.
— Тише! — сказала Лохматая и снова ударила по клавишам:
На рейде большом легла тишина...
Васька перестал петь совсем, он только открывал рот. Или он кричит, или открывает беззвучно рот. Средне петь он не умеет, считает, что в этом нет смысла. Лохматая старательно стучит по клавишам, головой изображает музыку, но иногда поворачивает к ним смуглое усатое лицо, и тогда Васька старательно, не моргая, смотрит ей в глаза. Васька изображает, как он краснеет, от натуги, и он действительно краснеет, Лохматая кивает ему: "Вот, теперь правильно". Васька старается изо всех сил, он физиономией изображает песню, закатывает глаза, вздыхает, играет грусть и волнение. Лохматая, которая дальше Васьки не видит никого, не нарадуется, какой музыкальный, какой чуткий попался мальчик.
Потом Лохматая вытащила вперед солистку Верку Агапову — Агапиху, — и та запищала, поднимая глупые глаза:
Под сосною, под зеленою
Спать положите вы ме-е-еня...
Васька эту песню откровенно не любил. Потому что ее выла Агапиха и потому что непонятной она была. Как это — под сосною класть человека? Зачем его там класть? И потом, для чего столько выть? Пойди да ляжь, никто тебе слова не скажет. Вот мучает, вот нудит, хуже зубной боли. А положили, так ведь снова недовольна:
Ты сосенушка, ты зеленая,
Не шуми-и ты на-до мно-ой...
Вдруг вспомнилось про солдата, который сидит под сосной. Сидит и ждет Ваську. А может, не ждет. Так уж он и поверил, что Васька бегает по поселкам, ищет ему жуликов. Все знают, что Ваське верить нельзя, обязательно соврет. Натреплет с три короба, неделю не разберешься, что было на самом деле.
Дурак, что ли, солдат? Но почему же он тогда кричал, что будет ждать? Странно так кричал, будто просил или умолял Ваську, обращался как маленький к большому.
Васька посмотрел на Агапиху, которая пищала свое "Лю-ли, люли", и ему стало невмоготу. Он вдруг запрыгал, затрусил на месте, перебирая ногами и изображая на лице крайнее нетерпение. "Ой, лю-ли, лю-у-ли", — орала Агапиха, скашивая на Ваську недоуменный глаз. "Ой, лю-ли, лю-ули..." И сорвалась, хмыкнула напоследок.
Лохматая повернулась, остановив музыку, спросила:
— Ты что, мальчик?
— Мне надо! — простонал Васька и запрыгал еще сильнее, изображая, как ему надо.
— Что тебе надо? — недоуменно повторила Лохматая. Весь хор вразнобой заорал ей:
— Это Сморчок! Он в штаны намочит!
— Что? Что? — старалась вникнуть Лохматая. Она поморщилась, долго же до нее доходило...
Тут Боня, который считался старостой хора, крикнул:
— Он у нас среди дня мочится, если ему не напомнишь. У него пузырь не держит.
— Это правда! Правда! — завопил хор. А Боня добавил:
— Ночью он тоже... Он сперва заплачет во сне. Потому что не может терпеть, а проснуться тоже не может. А пузырь у него не держит... Вон он заплачет, а потом слышно — зажурчит...
— Ах, зачем такие подробности, — сказала Лохматая. — Замолчите все. А ты иди, иди, мальчик.
Васька еще секунду потрусил на месте, как бегун на старте, а потом ринулся к двери, выскочил в коридор, на улицу. Остановился, глубоко вздыхая. "Хоть у тебя на голове и лохмы, а ты дура", — решил весело.
Васька стал прикидывать, что можно сделать, чтобы остаток дня прошел полезно. Сбегать ли на станцию, на добычу, или сперва зайти к Витьке и предупредить о солдате. Мол, рыщет тут, будь настороже. Но Витька смеяться начнет. Скажет: "Матрос — в штаны натрес!" А может, и вправду солдата нет? Подождал, подождал да уехал? Вот бы подкрасться, посмотреть издалека.
Васька дважды обошел дом, а это означало, что он сильно колебался. Остановился под окном кабинета, послушал, как завопил дружный хор, и решился: пойду, посмотрю. Оставаться возле дома было небезопасно. Кто-нибудь увидит Ваську, погонит обратно петь. А это еще хуже, чем врать солдату. Открывает щука рот, а не слышно, что поет.
— Ой люли! Люли! — заорал Васька изо всех сил, стараясь показать, как ему противны эти "люли", которых он представлял в виде шишек, висящих на сосне. Висят "люли", свесившись вниз, а между ними, закатывая фальшиво глаза, ходит Агапиха, жеманно нюхает, говорит манерно: "Ой, люли, люли"... Дать бы ей по шее, чтобы не тянула кота за хвост. Васька часто во время хора показывал Агапихе фигу в кармане. Хоть она и не видит, а приятно.
Однажды Васька набрался нахальства и спросил:
— Я могу сам по себе петь?
— Это как? — удивилась она. — Ты хочешь солировать?
— Ага, — сказал Васька, — солировать.
Лохматая очень удивилась. Но ее интеллигентность взяла верх. Васька на это и рассчитывал, он знал, что интеллигентность ее погубит.
— А что ты хочешь петь?
Васька только и ждал такого вопроса. Он напружинился и заорал что есть мочи:
Одна нога была другой короче,
Другая деревянная была,
И часто??? по ночам ее ворочал;
Ах, зачем же меня мама родила!
— Это что же такое? — возопила громко Лохматая, и даже усики у нее зашевелились. — Ведь это же хулиганская песня! Мальчик, ты понимаешь, что ты спел?
Васька все понимал, а вот Лохматая не понимала. Если бы она послушала, какие песни они закатывали по вечерам, когда воспитатели уходили домой! У нее бы затмение вышло от их песен. Вот что подумал Васька, снисходительно глядя на Лохматую. Но сказал он ей так, что лично он не думает, что это была хулиганская песня. В ней и слова-то ни одного особенного нет. Но если ей хочется что-нибудь почувствительнее, он может спеть ей "Халяву"... "Женился, помню, я на той неделе в пятницу..."Лохматая взвилась со стула, и брызги полетели у нее изо рта. Она что-то кричала, что именно — Васька не разобрал. Она выскочила за дверь, схватив свои ноты, а Васька с тех пор навсегда охладел к пению.
За мыслями Васька не заметил, как ноги сами привели его в лес. Потянуло, что ли, на старое место. Солдата он увидел издалека. Хотел остановиться, но вдруг понял, что и солдат его заметил, он даже привстал навстречу Ваське, смотрел на него не отрываясь.
Васька шел к солдату и раздумывал, как бы соврать получше. Оба смотрели друг на друга. Васька с любопытством, даже весело, он теперь ничего не боялся. А солдат смотрел выжидательно, он глазами на расстоянии пытал Ваську, но в то же время будто и боялся новости, и не хотел ее. Для него важнее слов было Васькино возвращение.
— Я спрашивал, — начал Васька, еще не дойдя до солдата. — Никто ничего не знает.
— Да, да, — кивнул солдат. И продолжал так же смотреть на Ваську.
— Я бегал, бегал, — произнес Васька. — Туда, сюда...
— Я понимаю, — сказал солдат.
— Одному говорю: "Стырил? Отдай! Тебе бочата в награду предлагают за твою честность". А он говорит:
"Нет, я такими делами не занимаюсь".
— Правильно, — ответил солдат. Он что-то сообразил и уже не смотрел на Ваську. Может, он догадался, что Васька врет? Вряд ли, Васька старался врать как можно честнее. — Ладно. Спасибо, — произнес солдат. — Я понял сразу, что ты хороший человек.
Он сказал, будто отрезал Ваську от себя. Повернулся и пошел по тропинке, не оборачиваясь, никуда не глядя. А Васька продолжал стоять, никак не беря в толк, почему солдат уходит, почему он назвал Ваську хорошим, хотя Васька ничего пока хорошего не сделал.
Споткнувшись на бегу о корень, он догнал солдата, спросил сзади:
— А ты куда идешь?
Тот вовсе не удивился, что Васька еще здесь, ровно произнес:
— Не знаю. Ничего не знаю.
— Тебя арестуют? — спросил Васька.
— Наверное, арестуют.
— А ты не ходи, — посоветовал Васька. — Они все равно не знают, где тебя искать.
Солдат запнулся при таких словах. Он даже посмотрел на Ваську, будто не поверил, что тому могла прийти в голову подобная мысль. Отчего-то спросил:
— Тебя как зовут?
— Васька Сморчок, — сказал Васька. — А тебя?
— Андреем, — ответил солдат и добавил: — Звали. Ты добрый, Василий. Я сразу почувствовал, что ты меня жалеешь.
— Зачем тебя жалеть? — пожал плечами Васька. — Мы же взрослые люди. Я бы тоже так поступил. Я несколько раз прятался, когда меня искали. У нас в сарае такая заначка есть... Мы травы наложили, чтобы мягче ждать было.
— От кого тебе прятаться, Василий? — спросил солдат.
— От кого? Думаешь, не от кого? От всех, кто против меня.
— Есть такие?
— Всякие есть, — отмахнулся Васька. — Я тебе так скажу: у каждого серьезного человека должна быть своя заначка.
— А если ее нет? — Солдат опять посмотрел на Ваську, с любопытством посмотрел.
— Как же без заначки? А жить как?
— Как? — спросил солдат.
— Не проживешь, в том-то и дело. Вот есть у меня вещь. Ну... Рогатка к примеру. (Васька сказал "рогатка", а думал он про компас.) А еще картофелина. А еще заточенный гвоздь вместо ножа. Где все это держать? Дома? Так дома-то нет! Есть, правда, постель, которую на дню несколько раз перетряхивают, что-нибудь ищут. Воспитатели трясут и свои, которые жулики... А заначка — это и есть дом. А кто я буду без заначки? Никто!
Солдат остановился, о чем-то раздумывая. Светлые брови его сошлись. Был он сейчас как мальчишка, Васька подумал, что слабак солдат в сравнении с любым детдомовцем. Потому его и обокрали. А уж сам Васька куда опытнее солдата. Ведь приходится объяснять элементарное, что и в объяснении не нуждается. И выходит:
Васька должен учить солдата жить.
— Ты чей, Василий, будешь? Родители твои где? — спросил солдат.
— Не знаю, — произнес Васька равнодушно. — Я всю жизнь сам по себе. Мне никто не нужен.
— Ишь какой самостоятельный! — воскликнул солдат, он даже улыбнулся.
Васька не воспринял чужой иронии, а отвечал достойно, что сейчас все должны быть самостоятельными, потому что время трудное, идет война.
— А разве ты, дядя Андрей, не самостоятельный? — спросил Васька и с сомнением посмотрел на солдата.
— Я? — удивился солдат — не вопросу, а тому, что мальчик этим вопросом ставил их как бы на один уровень. Он присел на какой-то пенек и со вздохом сказал: — Ну... Если мы с тобой такие... Давай подумаем, как дальше нам жить.
— Давай, — поддержал Васька и сел рядом на траву. — Ты куда должен идти?
— В эшелон, я тут, Василий, проездом.
— На фронт?
— На фронт, Василий. А если я сегодня не приду, то будут меня считать дезертиром.
— Но ведь ты не дезертир?
— Конечно, нет. Я, Василий, фашистов бить хочу. Только чем я буду бить? Мое оружие пропало... Если бы сыскать...
— Тогда что? — спросил Васька и внимательно занялся галошей. Развязал, а потом завязал узелок на веревке.
— Тогда бы я стал снова солдатом. Без оружия солдат — пустой звук. Он пользы народу не принесет.
— А ты попроси, они тебе другую винтовку дадут. Или трофейный автомат поищи. Я в кино смотрел, там после боя много всяких автоматов валяется...
Солдат посмотрел странно на Ваську, ничего не ответил, В лесу начинались сумерки. Не было темно, но дальние деревья начинали сливаться.
Солдат встал, протянул Ваське руку:
— Прощай, Василий! Славный ты человек. Но и ты ничего не можешь. Здесь никто ничего не может. Дальше — я сам.
Солдат повернулся и пошел. Быстро шагал, так что, пока Васька переваривал его слова, он уже скрылся за деревьями.
— Подожди! — крикнул Васька, чего-то испугавшись. Он побежал за солдатом, не зная еще, что он может предложить, чем помочь. Васька понял сейчас одно, что без него солдат пропадет. — Подожди же! — повторил он, задыхаясь, нагоняя и стараясь попасть с солдатом в ногу. — Я хочу тебе сказать... Может, еще не поздно...
— Что? — спросил солдат, не останавливаясь. Ему, наверное, очень не хотелось, обретя уверенность и ясность цели, заново передумывать и снова, в который раз, обнадеживаться.
— Я тут... Я знал одного человека, — тяжело дыша, с перерывами говорил Васька. — Я могу у него спросить...
— О чем спросить? — говорил солдат на ходу.
— Об оружии, конечно.
— Вот как! — солдат остановился и посмотрел на Ваську. Пристально. Прямо в глаза.
Васька потупился, сделал вид, что его заинтересовала веточка на земле. Наклонился, поднял, помахал в руке. Но солдат продолжал смотреть, и при этом он странно молчал.
— Я давно его знаю, — произнес Васька, как будто он был виноватый и пытался объясниться. — Он недалеко живет, может, он чего подскажет...
Солдат покачал головой, о чем-то раздумывая. Но все время взглядом он возвращался к Васькиным глазам. Что-то в них искал и не находил.
— Значит, ты думаешь...
— Да, он все знает! — воскликнул Васька простосердечно. Ему стало легче от собственных слов.
Солдат взял Ваську за плечо и тихо спросил, словно боялся спугнуть Васькины слова:
— Все... знает?
— Конечно, — сказал Васька уверенно. — Он должен знать!
— Должен?
На солдата стало жалко смотреть. Вся его уверенность пропала. Он съежился, испугался чего-то. Стал суетным, торопливым, и заговорил он теперь по-другому, будто унижался перед Васькой:
— Пойдем к нему, а? Пойдем, Василий! Где он живет?
От такой перемены Васька вдруг почувствовал себя неуютно. Что-то пропало у него к солдату, а может, это у солдата пропало к Ваське, он точно не мог разобрать. Исчезло равенство, которое так задело Ваську за живое. Снова солдат стал чужим, осталась к нему голая жалость.
Васька посмотрел на солдата снисходительно, он знал, что скажет ему. Он так и сказал:
— Сейчас нельзя. Его дома нет. Может, он там вообще не живет.
— Когда же можно? Василий, когда? Когда?
— Ну, утром, — произнес Васька неуверенно.
— Утром?
— Ага. Он такой... Как филин! Днем спит, а ночью выходит на добычу.
— Ну, да... Ну, да, — сказал солдат, как будто он что-то понимал.
— Если он только вообще не переехал, — еще раз подчеркнул Васька.
— А если переехал, можно по адресу найти? Васька засмеялся. Взрослый человек, кажется, а ничего не понимает...
— Адрес я могу и сейчас сказать... Таганка! Окошко в клеточку: ты меня видишь, я тебя нет!
Ваське надоел детский разговор. Что в самом деле, нанялся он, что ли, учить этого солдата. Сам погорел, сам и выкручивайся. А то, что он к Ваське по-доброму, это еще хуже. Васька — звереныш, ему нельзя привыкать к чужим рукам, он за ласковую руку и укусить может.
— Пойдем, — сказал Васька солдату, — отведу в заначку.
Они пошли по стемневшему как-то в одночасье лесу, и Васька шел впереди, а солдат сзади. Всю дорогу они молчали, лишь один раз солдат спросил:
— Тебе сколько лет, Василий?
— Все мои, — ответил тот, о чем-то раздумывая. Но решил снизойти, ответил: — Ну, одиннадцать. А что?
— Мало вырос, — сказал солдат, действительно понимая, что Васька хил, как городской воробей по весне. Ему и неинтересно, видать, каков он со стороны. Живет и все знает, и никаких у него сомнений ни в чем нет. Вырос как ветка под бурей...
— Солей нет, — ответил Васька на вопрос солдата. — У меня и зубов мало, потому что они не растут, потому что солей нет.
Тут пришли они к сараю, Васька показал, куда надо лезть. Солдат просунулся в узкую щель между поленницами дров, обвалив несколько чурбаков на себя. Вздыхая, произнес:
— Как волчья нора... А ведь первых два часа живу без увольнительной.
— Здесь никто не найдет, — убежденно сказал Васька. — Хошь до конца войны живи. Я бы тебя прокормил, не думай.
— Спасибо, Василий. Значит, до утра.
— Ага. Спи, не бойсь.
"До утра", — повторил солдат, понимая тот единственный смысл, что может он жить еще до утра.
12
Васька поужинал без всякого интереса. Съел он, правда, все, вылизал, как положено, тарелку, подобрал крошки. Но чужую тарелку долизывать отказался и вел себя, в обычном понимании, странно: конечно, это если бы кто мог бы замечать такие незначительные подробности. Но замечать их было некому.
По коридорам Васька в темноте не носился, в спальню к девочкам под кровать не полез, чтобы завыть оттуда, и к единственной печке, облепленной пацанвой в два слоя, как пирог мухами, не стал притираться. Прибился к своему топчану, вполз на соломенный холодный матрац и свернулся в комочек, чтобы скорей согреться.
Сверху одеяльца, кургузого, серого от грязи, накрылся Васька курточкой своей. Все так делали: поверх одеяла накидывали то, что было из верхней одежды. Нужно экономно дышать под себя, вовнутрь созданного пространства, чтобы накопить тепло.
От жесткого в буграх матраца пахло мочой, но Ваське даже нравился этот запах Нравился потому, что был он свой. Едва перестал Васька дрожать от холода, стал думать. Вот о чем он думал: выдавать Витьку он не может. Это он решил еще там, в лесу.
С тех давних пор, как стал Васька помнить себя, он впитал этот закон вместе с затирухой, с баландой, тухлой капустой, которой их кормили. Кстати, и запах тухлой капусты Ваське нравился, как и запах мочи. Это были запахи его детства.
Не продавать своих — вот что Васька запомнил первым в своей жизни. Но, возможно, не первым, а вторым, потому что первым было не это. Постоянный звериный голод — вот что было первым. И как следствие — любыми путями достать пищу. Любой ценой, любым доступным способом: выклянчить, выпросить, обмануть, разжалобить, украсть, отнять, обменять...
А далее — второе: не выдавать соучастника. Воровал ли ты, или только стоял на шухере, или видел со стороны, а может, и не видел, а только слышал — это все равно. Молчи как убитый. Как бы тебя ни наказывали, ни терзали, ни допрашивали, ни потрафляли, даже прикармливали, хотя этого в Васькиной жизни и не бывало, но могло, наверно, быть, — молчи.
Не в силах снести — уйди из детдома, прибейся к другому и начни жизнь сначала. Но продать ближнего — еще никому не прощалось. Васька, выросший, воспитанный на железных законах беспризорщины, знал это не хуже, а лучше других.
В спальне стоял крик. Швырялись подушками, ходили по головам, дрались. Кто-то дважды наступил на Васькину голову, он промолчал. Надо было высовываться, открывать одеяло, остудить то, что надышал. Но все равно толку мало: кто бы обратил внимание на то, что там орет Сморчок. Эка невидаль, Сморчок голос подал! Тихо! Заткни хлебало, а то щами воняет! Врезать ему по первое число! Москву изобразить! "Велосипед" организовать! "Салазки" загнуть! Темную ему! Цыц, паскуденок, не то соплей перешибу.
Лучше молчи, сожмись, дрожи про себя, чтобы не заметили, не съели, пока ты малек. Кто не знает, что детдом — прибежище для всех заплутавших, и кто сюда не залетит, чтобы спасти шкуру, когда тебя ищет где-нибудь в Ярославле милиция, когда "малина" разгромлена, а новой пока нет... Иной на зиму придет отсидеться, а иной и на одну ночь.
Всякие тут были и есть, и знает Васька, ох знает, что правит в детдоме сила, а вовсе не директор с воспитателями. И пока ты не набрал живого вещества, не вызверел, не охамел и не стал пугалом для других мальков — заткнись, ходи неприметный в мелкоте. Скажут: тащи пайку — тащи, не медли. Скажут: будь рабом, ползай, оближи палец на ноге, выпей мочу на лету из струй... Все сделай, чтобы выжить. Скажут избить — бей, скажут украсть — кради! Все нужно пройти, чтобы потом творить с другими то, что творили с тобой.
Это и есть главный тут закон. Сперва едят тебя, а потом ты ешь других. Васька умел пока только откусываться.
Можно, конечно, прослыть чудиком, то есть придурком, что по временам и делал Васька. К придуркам были снисходительнее, ими развлекались, но о них и помнили, а это было опасно. Лучше, когда не выделяешься, а ползаешь неприметным безымянным муравьем. Наступят так наступят, но могут и не наступить.
Васька лежал, но все он слышал, чувствовал, что сегодня его обошли. Кому-то устраивали "балалайку" и "велосипед"... Надели на руки и ноги бумажные колпачки, пока человек спал, подожгли бумагу. Спит бедолага, снится ему лишняя пайка хлеба, а тут ноги начинает припекать, он дрыг, дрыг ими. И руками заиграл. А потом уже от боли крутит изо всех сил на велосипеде, дрынькает на невидимой балалайке! А все собрались вокруг, смотрят, жмутся от удовольствия, хохочут, гыхают, блеют, надрываются. Жалеющих здесь нет, это не поощряется Жалеющий может попасть в ту же компанию музыкантов.
Уже пламя на ногах и на руках, велосипедист-балалаечник жмет изо всех сил, плачет, еще не проснулся. А главное — впереди. Кто-то наготове около лица дежурит, следит, когда проснется соревнователь. Только он открыл глаза и рот, чтобы вдохнуть для крика воздуха, ему в рот горящую бумажку. Вот когда, знает Васька, сама жуть начинается: в глазах огненные шарики побегут, и внутренность как ошпаренная, и дыхания нет, и ноги и руки горят... А ты ничего от страха, от боли не чувствуешь, не понимаешь! Ах, знает, знает Васька, что такое велосипед с балалайкой, и никому не желает его!
Но коли он существует и его делают, то лучше кому-нибудь, чем Ваське. Сжался Сморчок, слушает, как развиваются снаружи события. Вот загорелось, зверем завыл пострадавший, вскочил с постели, ничего не видит, не соображает, бросился к окну, вышиб стекло и сиганул на землю. И тут первый раз вдохнул, закричал на всю ночь, как зверь все равно, страшно стало.
Примолкли сразу, тишина. Вошла дежурная с лампой, увидела разбитое окно, спросила:
— Что случилось? Кто разбил окно?
Но отвечать-то некому, спят все, а иные похрапывают.
— Я спрашиваю, что случилось? — кричит дежурная. — Если не ответите сейчас, за директором пошлю. Директора не боятся, но к чему ночью директор.
— Ничего особенного, — подают из угла голос. Смирный такой голос, невинный, почти детский. — Этот, как его... Грачев, Грач, со сна перепутал, что ли, в уборную в окно выскочил.
— Паразиты! — кричит дежурная. — А бумаги кто жег? Паразиты несчастные, — повторяет дежурная, смотрит, высовывая лампу в разбитое окно. Потом идет на улицу, а в спальне начинается смешок, мелкое хихиканье. Недосмеялись, недорадовались, теперь время наступило. Когда возвращается дежурная с плачущим Грачом, снова затаиваются. Слушают, чтобы не пропустить новость.
Дежурная укладывает Грача, накрывает его и говорит:
— Бесстыжие рожи, измываться над человеком. Изверги, а не люди. Над маленьким-то изгиляться...
— Кому он нужен? — насмешливо спрашивает Колька Сыч. — Вы его спросите, кто его трогал? Грач, кто тебя трогал, а?
Голос у Кольки нахальный, самоуверенный. Он-то знает, что сможет ответить Грач. И тот тихо бормочет:
— Ни-ни-кто меня... не трогал...
— Слыхали? Никто не трогал! А кто тронет, тому я в ухо съезжу. Я ему гляделки испорчу. Я ему мошонку повыдергиваю. Слышал, Грач? Ты мне скажи, не стесняйся.
Ваське становится не по себе от голоса Сыча. Зверь, а не человек. Но у него здесь шайка. Он никого не боится, а все боятся его.
Хочет Сыч — живет при детдоме, не хочет — не живет. Исчезает на месяц-другой, и становится легче. Правда, вылезает на первый план другой какой, но Сыч быстро его к ногтю, когда вернется. Только объявиться успеет, посмотрит вокруг, как царь зверей, и все уже видит, все понимает. Кто новенький, тот валяй скорей на поклон. Испытает, карманы вывернет, в зубы даст на всякий случай. А незваному лидеру отходную сделает. При всей спальне догола разденет и покажет на окошко: иди не возвращайся! У нас не богадельня, чтобы нищих терпеть!
Таков Сыч, не терпит рядом сильных. А Витька хоть не детдомовский, но живет рядом и с Колькой Сычом связан. Васька это знает. И сейчас подумал только, как он чуть не вляпался из-за солдата. Пожалел его, а себя не пожалел. Спит солдат в заначке и видит во сне, как Васька ему помогает. А у Васьки только и мыслей, чтобы завтра вывернуться, соврать поскладнее.
Солдат пришел да ушел, а Ваське тут жить. Если приклеют ему доносчика, ни в жизнь не отмыться. Душу из Васьки вытрясут да рассеют по Подмосковью. Хочешь — беги, а не хочешь — так пропадешь. Сыч съест, да не он сам, а помощникам доставит удовольствие мучить и истязать Ваську.
Вот до чего довела жалость, жестокая это штука! Бьет рикошетом по жалеющему. Насмерть бьет. С тем Васька и заснул, ощущая, как он сам спит и как спят остальные. Всхлипывает во сне Грач, а ветер задувает в разбитое окно. А там, в сарае, спит солдат, и Васька во сне помнит про солдата. Путается перед ним, ловчит, желая выйти сухим из воды. Просыпается от испуга, когда наступает утро.
Васька вошел в сарай, шепотом позвал солдата. Ему никто не ответил. Сунул в лаз голову, увидел только примятое сено, а на нем двух воробьев.
Васька удивился, вздохнул. Стало легче, что солдат пропал. Может, он еще найдется, а вдруг да нет. Поднявшись на ноги и оглядывая сарай, в белых зайчиках от солнца в щелях, подумал Васька не о солдате, а о воробьях, что возились на соломе. Небось гнездо собирают, нужно их проследить. Будут тогда у Васьки летом яйца. Серенькие, невзрачные яички у воробьев, не чета сорочьим, но ведь тоже доход, а не расход. Несколько штук со скорлупой проглотишь — чувствительно.
Насчет гнезд у Васьки глаз остер. Однажды нашел куриное гнездо, а в нем двадцать шесть яиц, чуть в обморок не упал. Целое лето кормился, брал по два яйца в день, а курица еще приносила. Но кто-то выследил, зацапал, пожрал.
Васька хоть и огорчился, но понимал, что все по закону. Иметь свои заначки, чтобы никто не нашел, но отыскивать чужие — на это профессиональный нюх должен быть у детдомовца.
Он вышел из сарая и тут увидел солдата, сидящего на солнышке, за стеной.
Сразу Васька поник, проканючил:
— Здравствуйте, дяденька.
— Привет, — сказал тот. — Что, плохо спал?
— Ничего. А вы не замерзли?
— Так у меня шинель, — ответил солдат. — Знаешь поговорку, когда солдата спрашивают: тебе зимой не холодно в шинели, а он отвечает: она у меня суконная. А летом не жарко? Так она же без подкладки...
Васька с уважением посмотрел на шинель, на солдата.
То ли от утра, то ли от Васькиного свежего впечатления солдат не показался таким старым, как вчера. Глаза у него ожили, лицо потеплело. На Ваську смотрит выжидательно, но доверчиво. Хоть ничего не говорит, но Васька шкурой чувствует, что солдат воспрял духом, потому что хочет верить Ваське. А Васька весь извелся, чтобы ему наврать.
От такого противоречия, не испытываемого прежде, Ваське сделалось больно и тоскливо.
Он пробормотал:
— Вы, дяденька, подождите, я сейчас...
— Я тебе, кажется, говорил, что меня Андреем зовут, — произнес бодро солдат. — Так и зови. Ты надолго?
— Нет, только отпрошусь.
— Иди просись, я здесь посижу.
Пошел Васька к директору детдома, едва волоча ноги. Понимал, что навовсе запутался, не может соврать солдату. Выпалить бы с ходу, спрятав глаза: мол, простите, дяденька, я вчера подумал, что мы куда-то пойдем, а сегодня я понял, что мы никуда не пойдем. Сказать так — и гора с плеч. Живи себе Васька, благодушествуй, никаких больше в жизни проблем нет. Солдат сам по себе, а Васька сам по себе. А теперь... Чем дальше, тем хуже. Чувствует Васька, что хуже, инстинкт ему подсказывает. Шепчет ему инстинкт: пропадешь, мол, ты, Васька, влезешь в историю, будет тебе ой как худо... Раем покажется вся прежняя жизнь!
Не заметил Васька, как дошел до дома директора. Дом большой, с садом, с деревянным высоким крыльцом. На крыльце, прислонившись к пирамидальным столбикам, ребята ждут, когда выйдет директор Виктор Викторович после своего завтрака. Завтрак ему носят из детдомовской кухни, и для собаки носят есть. Однажды и Васька таскал щи для собаки, успел рукой гущу несколько раз со дна гребануть. Но это дело засекли. Теперь повариха от кухни до поворота проглядывает, а тут жена директора встречает.
Васька прислонился к ступеньке, стал слушать, кто о чем говорит. Давно усвоил Васька привычку внимать чужому слову, ловить, запоминать, докапываться до смысла. Одно дело — сам промышляешь, а другое — другие. За пустым словословием что-нибудь промелькнет, не удержится. Иной раз ухватить сказанное — как заработать пайку хлеба, даже больше.
Васька сидел, как дремал все равно, а уши у него торчком стояли. Все намотал на свою память. Про Москву, где мороженое появилось, сласть какое вкусное; про рынок в Малаховке, где народу больше, а значит, и поживы. А в Люберцах кино "Багдадский вор" идет, и уже повторяют: "Вор у вора дубинку украл!" Интересно бы посмотреть, как у них там воруют. Лишний раз поучиться не грех. Вроде как обмен опытом.
Хлопнула дверь, и встал на пороге директор, высокий, худощавый человек в белой рубахе. Все разом вдруг завопили, негромко, но очень проникновенно, страдательно, в унисон:
— Отпустите, Виктор Викторович... К родным, Виктор Викторович... Давно звали, Виктор Викторович...
И Васька заныл, создавая страдательное выражение лица. Посмотришь — сразу видно, что невозможно ему не попасть к родне, которая его зовет не дозовется.
Знает Виктор Викторович, ой, наверное, догадывается, что нет у ребят никакой родни. Но играет с воспитанниками в одну игру. Кивает, делает вид, что верит им. А все потому, что экономия на бурде выходит, значит, двойная детдому польза: те, что уйдут, промышляют, а те, что послабей и промышлять не могут, бурды поболе хлебнут. И здесь политика. Никуда в наше время без политики. Ложку не опустишь без нее в затируху.
Виктор Викторович дал каждому по листку бумаги, заготовленной заранее, и все побежали, полетели, как на крыльях, к кухне, получить свои хлебные пайки. Иначе стали бы они отпрашиваться да врать про несуществующую родню. Ушли бы, да и дело с концом.
Васька доскакал быстрее всех до кухни, сунул листок в раздаточную. Всего две каракули на листке: "Разрешаю отпустить". Но каждая каракуля двести граммов хлеба весит. Отполосовали Паське ножом кус, бросили на весы, крошек сверху добавили и протянули в окошко. Пока Васька хлеб ломал, крошки начали сыпаться, Васька их на лету ловил. Не заметил, как половину куса съел. Само проглотилось, проскользнуло. Это ведь долго ждать, когда накормят, а есть не бывает долго. Но самое обидное, когда вот так машинально съешь. Никакого самочувствия, ни зубы не подержали, ни язык не поблаженничал, не помял, не послюнявил, ни желудок, ни пищевод не обласкали...
Васька вспомнил вдруг про солдата. Разломил оставшийся кусок пополам, а крошки снова съел, не виноват же он, что столько крошек остается. Вернулся повеселевший, сказал, протягивая хлеб:
— Меня отпустили.
Солдат полулежал, подложив руки под голову и глядя в небо. Он спросил, не двинувшись:
— Куда тебя отпустили?
— Домой.
— У тебя есть дом?
— Конечно, нет, — сказал Васька. И так как солдат хлеба не видел и не брал, положил ему пайку на живот. Поскорей положил, боялся, что потом пожалеет. Свою он тут же съел.
— У нас новый директор, он не знает, у кого есть дом, а у кого нет.
— Тебе-то зачем врать? — спросил солдат.
— Как зачем? — удивился Васька. — Хлеб сразу дадут.
— А потом весь день голодный?
— Потом? — Васька прикинул. — Главное сейчас, а потом видно будет.
Солдат покачал головой, уясняя для себя эту звериную логику. Спросил, подымаясь и придерживая хлеб рукой:
— Ты ведь не наелся, да?
Васька сделал вид, что вспоминает, наелся он или нет. Сказал с сожалением:
— Меня, дядя Андрей, накормить трудно. Я обжора. Я что угодно могу съесть. Я однажды двадцать порций щей съел. Раздулся — во, как пузырь, а толку мало.
Андрей посмотрел на Ваську, и снова пришло на память сравнение с весенним воробьем. Комочек жизни, а в чем она там держится, никак не поймешь.
— Вот, — солдат протянул Ваське хлеб. — Пока ты ходил, я закусил кое-чем. Ты уж сам доедай.
— Спасибо, — сказал Васька. Взял свой хлеб и моментально проглотил, глядя с благодарностью на солдата.
Вот ведь странно, ел свой собственный хлеб, а чувство было такое, что подарили со стороны.
Как менялось при этом Васькино настроение. Только недавно он боялся и переживал. А сейчас и утро, и хороший солдат, и пайка в животе приятно тяжелит. Все кажется простым и доступным. Васька зажмурился, от пищи и тепла его совсем разморило.
Он представлял, что хорошо бы на дороге найти продукговые карточки. Штук пять сразу. Три бы Васька на рынке продал, а остальные себе оставил. Каждый бы день отоваривался, и житуха бы наступила! Развеселые дни! Ребята утверждают, что карточки часто теряют и кто-то их должен находить... Нужно только внимательно под ноги заглядывать. Они цветные, розовенькие, зелененькие, их издали видно. Но нет, сколько Васька ни смотрел, не находил он карточек. Паспорт находил. Кошелек пустой находил. Однажды рубль нашел мокрый. Пока рассматривал, кто-то пальцем по нему ударил, и рубль расползся пополам.
Тут сквозь Васькины грезы голос солдата проник, что пора бы, мол, и двигаться, а то утро пройдет, никого они не застанут.
— Куда двигаться? — спросил невинно Васька.
— Забыл, что ли? — удивился солдат. — К этому, кто знает... Ну, сам же вчера говорил!
— Ах, к этому... — сказал Васька — Так его дома нет.
— А ты откуда знаешь?
— Знаю. Его трудно найти.
— Но мы с тобой его найдем, — сказал решительно солдат. — Найдем, Василий. Если только ты не испугался.
— Кто? Я? Я испугался? — вяло запротестовал Васька.
— Да нет, — раздумчиво произнес солдат, глядя прямо на Ваську. — Я как раз подумал, что ты человек смелый. Смелый и серьезный, правда?
— Конечно, — более уверенно повторил Васька. — Я смелый, в общем — И друг ты настоящий?
— И друг, — подтвердил Васька. Потом опомнился — А может, потом сходим? Но солдат был тверд.
— Нет, Василий, потом мне поздно будет. Четырнадцать часов просрочил. Ведь жизнь моя зависит... Зависит вот от этого, пойдем мы сейчас или нет.
— Вся жизнь, — вздохнул Васька, он думал про себя.
— Может, тебе трудно понять, — говорил солдат.
— Про жизнь я понимаю, дядя Андрей, — воскликнул Васька с болью. — Они ведь расправятся... Хотел добавить: "Со мной", но не добавил. Солдат думал про свое. Он подтвердил:
— Да, судить будут, это точно.
— Да какой суд! — вскричал Васька. — Они знаете как .. Страшно.
— Не страшней, Василий, когда себя теряешь, — сказал солдат. — Вот ведь вчера-то я решил, что и не человек я уже...
— Я все понимаю, дядя Андрей, — произнес Васька. Как было трудно ему произносить! — Пойдем, — сказал он, но сам сидел на месте. — Пойдем к этому человеку!
Пойдем!
Словно себя уговаривал, а не солдата. А сам продолжал сидеть. Поднялся, вздыхая. И солдат встал.
Отряхнувшись от мусора, они двинулись по тропинке, ведущей к станции. Васька шел первым. Он был направляющим, как сказал солдат. А направлялся Васька прямо к Витькиному дому.
13
Они открыли калитку и вступили в узкий дворик, в углу под досками еще лежал снег. На веревке, растянутой поперек, сушилось белье. Откуда-то подкатилась под ноги черная лохматая собачонка и сильно залаяла, пятясь и виляя хвостом.
— Бармалей! Бармалей! — крикнул Васька, присев на корточки. Собака сразу им поверила, стала лизать мальчику руки.
— Это Бармалей, собака такая, — сказал Васька. — Она огурцы соленые ест.
— Мы что, пришли? — спросил солдат.
Васька кивнул, с сожалением оставил собаку. Прошмыгнул под белье, постучал в окошко. Посмотрел, делая скобочкой руки, и снова постучал.
В дверях показалась молодая женщина, невысокая, в косынке.
— Теть Нюр, Витька дома?
— Зачем он тебе? — спросила женщина.
— Дело есть.
— Если дело... Заходите. Скоро он придет. Тетя Нюра разговаривала с Васькой, а смотрела она на солдата. Ей было интересно узнать, что солдата сюда привело. Пожалуй, только из-за своего любопытства она предложила войти в дом.
Комната была чистенькая, но Васька сразу приметил, что вместо занавесок на окнах широкие бинты. И на комоде бинты. Марля да бинты были кругом, как будто они могли скрыть голую бедность. А они еще больше ее выдавали.
Тетя Нюра посадила Ваську на диван, а солдату дала стул. Сама села на табуретку напротив, спросила напрямик:
— Что-то натворил мой сынок? Васька пожал плечами, посмотрел на солдата. Тот помолчал, произнес, разводя руками:
— Не знаю, как лучше объяснить. Может, и вы поможете. У меня тут винтовку, вещмешок украли, еще документы. Я в эшелон не могу вернуться.
— Вот как, — протянула тетя Нюра. — Пьяный был? Раз оружие-то стянули?
— Нет, не пьяный, — сказал солдат.
— Нешто трезвый оружие теряет? Арестуют теперь?
— Не знаю... Наверное.
— Не наверное, а точно. Это трибунал, милый мой, — сказала тетя Нюра.
Васька слушал открыв рот. Быстро спросил:
— Что такое трибунал?
— Военный такой суд, — ответила тетя Нюра, глядя на солдата. — Видела я, как одного судили. Солдатик помоложе тебя был... Сколько тебе?
— Девятнадцать, — сказал он.
— Вон что? Я думала, старше. — Она встала, посмотрела в окошко, потом опять на солдата. — А Витька тут при чем?
— Ваш сын там... В общем, был при этом.
— Как то есть был? — спросила тетя Нюра. — Воровал, что ли?
— Я не знаю, — сказал солдат и посмотрел на Ваську. Но тот молчал. — Может, он ничего и не взял, но... Он знает, кто украл оружие.
— А вам откуда известно? — спросила опять тетя Нюра.
Солдат не ответил. Все трое теперь молчали. Тетя Нюра вздохнула, произнесла:
— Не знаю, что вам и сказать. Витька, конечно, от рук отбился. Мужика в доме нет. Я день и ночь в госпитале, санитаркой служу. Тут не уследишь, ясное дело.
— Да, — сказал солдат.
— Я среди раненых кручусь, у самой мужик на фронте. А к нам все как из мясорубки, куски тела, а не люди идут... А я уж грешным-то делом и подумаю иногда: хоть бы с одной ногой или с одной рукой пришел. Все-таки мужик, если он в дому. От него и запах в горнице другой... А Витьке я уши надеру, как он вернется.
— Не надо драть, — попросил солдат. — Может, он невиноват ни в чем.
— Как же не виноват? А кто ружье стащил?
— Я думаю, что это не Витька. — Солдат посмотрел на Ваську, с упреком посмотрел.
А Васька, озираясь по сторонам, скучно пробормотал:
— Там и другие были...
— Постарше Витьки? — спросила тетя Нюра Ваську.
— Угу.
— Шайка, что ли?
— Не знаю.
— Ну, я узнаю. Я все узнаю.
Она ушла и почти сразу вернулась с тарелкой в руках. В тарелке лежала белая лепешка, разрезанная по радиусу на узкие дольки.
— Попробуйте, — предложила тетя Нюра. — А я сейчас чаю поставлю. Да пробуйте, не бойтесь, это из казеинового клея. Тут, на авиационном складе, достаем. Отмачиваем да в тарелках на холоде оставляем. Он как сыр на вкус.
Тетя Нюра засмеялась, добавила:
— Голь на выдумки хитра. Я Витьке утром говорю:
сходи на рынок, продай по червонцу за кусочек, а на деньги картошки купи. У нас картошки нет. Праздник ведь на носу, Первое мая. А в доме пусто, с какой стороны ни поглядишь.
Тут слышно стало, как залаял Бармалей. Солдат и Васька одновременно привстали. Но это был не Витька. Какая-то женщина постучала в окно, тетя Нюра вышла к ней. Но в дом не повела, а стала негромко переговариваться в прихожей. Было слышно, как тетя Нюра несколько раз сказала: "Поможем, поможем... Дай срок". А женщина ей отвечала: "Да сроку-то мало осталось. Куда же мне рожать!" А тетя Нюра опять ей негромко:
"Сульфидин пропал. Будет, и все сделаем. Забеги завтра..." — Будем ждать? — спросил солдат Ваську.
— Не знаю.
Оба взяли по кусочку казеинового сыра. Васька проглотил, не заметил вкуса, взял и опять проглотил. Решил взять последний раз и пожалел, что такие маленькие кусочки. Небось Витька каждый день по тарелке сыра жрет.
Васька не завидовал семейным, каждому, как говорят, свое. Но семейным живется в войну сытнее, это Васька знал. Тут во дворе опять гавкнул Бармалей, послышался голос Витьки. Тетя Нюра о чем-то спрашивала, он отвечал. Голоса стали громче, и тетя Нюра закричала, и Витька закричал. Вместе они появились в комнате. Витька, не поздоровавшись, прошел к комоду и положил деньги. Быстро и враждебно посмотрел на Ваську, солдата он как будто не видел. Тетя Нюра стояла в дверях, руки в боки, не сводила глаз с сына.
— Ну? — спросила громко. — Скажешь?
— Чего вы ко мне пристали! — завопил Витька. Он был вообще истерик. Васька это знал. — Ничего не видел! Ничего не брал!
— Брал, — сказала тетя Нюра. Она положила на стол перед солдатиком фонарик. — Ваш?
Солдат взял фонарик в руки, осторожно повертел его. Произнес почти пораженно:
— Мой.
— В кармане нашла, — говорила тетя Нюра. И вдруг закричала на сына, шагнув к нему: — Так что! Тебя на людях выдрать?
Даже Ваське стало страшно от ее крика. Никто так на Ваську не кричал. Уж бог с ней, с семейной сытостью, ни за какие бы казеиновые сыры не продал Васька своей свободы.
Витька задрожал, заплакал, забормотал сквозь слезы, что он ничего не брал, кроме фонарика. Все остальное забрали Купец и Длинный, а он не брал...
— Документы кто взял? — спросил солдат негромко.
— Не брал... Не я... — как-то пронзительно неприятно завопил Витька. — Вот Васька тоже видел, он компас получил!
— Ладно, ладно, — произнес солдат, поморщившись, На Ваську он и не взглянул. — Ты можешь показать, где живут эти... двое?
Витька взвыл еще пуще.
— Можешь или не можешь? — спросила тетя Нюра. — Прекрати вой и говори нормально! Ну! — Она крикнула "ну", и. Васька снова вздрогнул, а Витька сразу замолчал. Следя за руками матери, членораздельно произнес:
— Купец у магазина живет, зеленый дом, а другого я не знаю.
— Зеленый дом? — повторил солдат и встал. — Как его зовут, твоего Купца?
— Сенькой, — отвечал Витька, не глядя на солдата.
— Ладно, — сказал солдат. — Если не врешь...
Он не оглядываясь вышел во двор, в калитку. Васька побежал за ним. На ходу успел оглянуться и увидел, что Витька выскочил вслед и показывает ему кулак.
Некоторое время солдат шел впереди, в его движениях появилась уверенность. Васька решил, что не оборачивается и не заговаривает солдат из-за компаса. Но тот будто услышал мысли Васьки, приостановился, поджидая его.
— Вот что, Василий, — сказал солдат. — Теперь гляди в оба, нет ли патруля. Знаешь, какой бывает патруль?
— Знаю, — ответил Васька. — Тебя могут схватить?
— Могут. Я теперь, Василий, как дезертир все равно. Никогда бы не смог представить, что буду скрываться.
— А когда винтовку найдешь, не будешь скрываться?
— Не буду. Только бы найти!
14
Некоторое время они шагали молча и вышли на окраинную улицу дачного типа. На дороге копались в песке куры. Кое-где жгли весенний мусор: старую ботву, листья, хворост, и горьковатый серый дым витал над огородами.
— Я не за оружие борюсь, Василий, — снова начал солдат. Было видно, что он не перестает думать об этом. — И не за документы. Я за себя борюсь. Потому что я уронил себя. Кто же должен меня подымать, как не я сам... Ты понял?
Васька кивнул, спросил:
— Дядя Андрей, хотите, что-то покажу? Васька полез в потаенное место, достал кусок стальной ножовки, заточенной на конце.
— Вот!
Солдат повертел обломок, присвистнул, глядя строго на Ваську.
— Выбрось ты эту штуковину, Василий, — посоветовал он. — Опасная игрушка. Лучше я сам закину... Васька вцепился в руку солдата, крикнул:
— Нет! Нет! Отдай!
— Зачем она тебе? — спросил тот. Подержал на ладони и протянул Ваське. Васька засунул обломок в штаны.
— Нужно. Вы же сами сказали, что без оружия мужчина не солдат.
— Я, Василий, про фронт говорил.
— А я про тыл, — отрезал Васька сердито.
Но долго злиться он не умел. Через несколько шагов спросил:
— Дядя Андрей, а вы "Катюшу" видели?
— Нет, не видел.
— Говорят, их никто не видел, потому что их возят под брезентом. У них там мина лежит под машиной, как только фашисты окружат и захотят узнать про "Катюшу", наши кнопку нажмут и взорвут ее.
— Смотри-ка, — произнес солдат. — Какие у тебя сведения.
— На заводе их делают в разных местах, и никто не знает, что это "Катюша". Дядя Андрей, сказать вам один секрет?
— Ну?
— "Катюши" делают на нашем Ухтомском заводе.
— Ты-то откуда знаешь? — спросил солдат, усмехнувшись.
— Так все знают...
Они остановились около магазина. Здесь была длинная очередь: женщины, старухи, дети.
— Что выбросили? — спросил Васька. Одна женщина ответила:
— Пока ничего. Говорят, мясные талоны будут селедкой отоваривать. С утра ждем, а ничего нет.
— Будет, — уверенно сказал Васька. — Это же ОРС, а ОРС знаете как расшифровывается? Обеспечь раньше себя, обеспечь родственников своих, обеспечь родственников сослуживцев, а остальное рабочим и служащим.
В очереди засмеялись, завздыхали, стали вспоминать всякие случаи, но Васька не дослушал, побежал вслед за солдатом. Тот уже стучался в дом, который был зеленого цвета.
Долго им не открывали, хотя и Васька и солдат видели, что в окне мелькают какие-то лица.
— Открывай! — крикнул им Васька. — Чего тянете? Испугались?
— Почему испугались? — спросил солдат.
— Они думают, что вы монтер, — сказал Васька.
— Ну и что?
— А у них электроплитки: штрафуют. Тетя Нюра однажды увидела монтера и спрятала плитку в комод. А монтер проверил счетчик, а потом и говорит: "Чего это у вас, гражданка, из комода дым идет?" Открыли, а там белье горит...
Загремел засов, защелкали замки, щеколды, дверь отворилась. На пороге встала крупная женщина, широкое простоватое лицо, волосы комьями свисали вниз. Тетка Акулина, Акулиха — так ее звали.
Глядя от порога сверху вниз, она громко произнесла:
— Чего ломитесь? Невмоготу? Принесли что-нибудь?
— Здравствуйте, — сказал солдат. — Нам Сеня нужен.
— Какой такой Сеня? — спросила Акулиха, прищуриваясь.
— Ну, Сеня... — Солдат пожал плечами и оглянулся на Ваську.
— Сенька Купец, — подсказал Васька. — А вы его мать? Вы на него похожи.
— Это он на меня похож, — отрезала Акулиха. — Чего надо-то?
— Поговорить, — сказал солдат.
— Ну, говорите. Я слушаю.
— Мы бы хотели с ним... лично...
— С ним? Нет уж, сперва лично со мной. Акулиха сделала шаг вперед и прикрыла за собой дверь. Васька смотрел из-за спины солдата. Подобных стервозных баб он встречал на рынке, такой попадешься, убьет на месте.
Васька дернул солдата за рукав, но тот не услышал, а может, не захотел слушать. Он стал рассказывать женщине про кражу вещей и оружия, про свое положение.
— Ну и что? — спросила Акулиха. — Вы на что намекаете, гражданин?
— Я не намекаю, — сказал солдат. — Ваш Сеня там был.
— У вас есть доказательства?
— Его видели, — солдат оглянулся на Ваську, и Акулиха посмотрела на Ваську и закричала:
— Кто же мог его видеть? Этот сопляк, что ли? Я его тоже знаю! Ну, подожди! Сенька придет, он тебе устроит желтую жизнь! Он тебе разобъяснит, как доносить на него!
— Не кричите, — громко оборвал солдат. — Вы не имеете права на мальчика кричать, а тем более запугивать.
Акулиха сплюнула и вытерла плевок ногой. Спокойно произнесла:
— Я так на ваши слова, поняли? Потеряли оружие, теперь ищете виновных? Не выйдет у вас ничего. А если станете приставать, то мы вас в милицию сведем да проверим, какой вы солдат без оружия и куда вы его пропили... А теперь угрожаете мирному населению...
Солдат смотрел на нее широко открыв глаза. Потом, будто опомнившись, махнул рукой, пробормотал:
— Вот дура.
Он повернулся, пошел не спеша от дома, в то время как в спину ему раздавался громкий крик Акулихи:
— Сам дурак! От дурака слышу! Все потерял, какой же ты не дурак! Вчерашний день ищешь! А я вот крикну участкового, может, и не солдат, и не дурак, а диверсант переодетый!
Васька сплюнул на дорожку, чтобы хоть чем-нибудь досадить противной тетке, и пошел вслед за солдатом. Нагнал его у магазина и сказал:
— Не бойтесь, дядя Андрей, она не позовет милицию! Тьфу, противная баба! Акулиха зубастая!
— Ладно тебе... баба. Где ты научился выражаться?
— А как ее назвать, если она орет как баба? — спросил Васька. — Курица не птица, а баба не человек! Солдат молчал.
— Ясное дело, — продолжал Васька. — Купца дома нет. Что будем делать, дядя Андрей? Тот пожал плечами:
— Посидим подождем?
— А сколько ждать? Он ведь может вообще не прийти?
Солдат посмотрел на Ваську.
— Ты вот что, Василий... Иди-ка домой. В детдоме могут забеспокоиться, что ты надолго пропал. А я сам здесь покараулю.
Васька усиленно замотал головой:
— Не-е, обо мне никто не будет беспокоиться. Я сам о себе всегда беспокоюсь. Потом, меня отпустили.
— У тебя родные какие есть? — спросил солдат, присаживаясь на обочину дороги. Васька продолжал стоять.
— У меня никогда никого не было. Я из детприемника сюда поступил.
Солдат не знал, что такое детприемник, но догадался: туда относят маленьких детишек. А вот кто относит и почему относит? Их бы расстреливать, этих сучек, которые отказываются от своих детей. Живет Васька и не понимает, что можно жить иначе, что существует родительская ласка, забота, материнское тепло. А где-то тут рядом мать живет, не знает, а может, и знать не хочет, что в этой беспризорной толпе ее оборванный сын бегает... Маленький звереныш, но и человек.
Солдат отчего-то закашлялся, отвернулся. А Васька увидел, как из калитки, где они только что были, вышла девочка в красненьком пальто, в беретике, сзади две косички и большие банты. Васька сорвался с места, на ходу крикнул:
— Оксана! Оксана!
Девочка оглянулась, посмотрела внимательно на Ваську, очень удивилась, — Здравствуй, Вася. Что ты здесь стоишь?
— У меня дела, — сказал Васька, подходя к девочке.
— А почему тебя не было на уроке? Смотри, тебя могут исключить.
Васька оглянулся, не слышал ли солдат всего сказанного. К счастью, не слышал. Васька законно считал, что не следует солдату знать о всяких временных Васькиных неудачах, в том числе со школой. Понизив голос, Васька спросил:
— Ты что, Оксан, здесь живешь?
— Меня зовут не Оксана, — поправила девочка. — Меня зовут Ксана. Ну, Ксения, понимаешь?
— Какая разница, — возразил Васька. — Меня вот хоть чугуном назови, только в печку не ставь.
Девочка засмеялась, и Васька засмеялся. Они стояли посреди улицы и смотрели друг на друга. Васька приметил эту девочку, когда она пришла в класс. Но сам бы он к ней не подошел. Во-первых, она одевалась как барышня, а детдомовские — кто во что горазд... Во-вторых, они вообще не дружили с домашними. У тех всех своя жизнь, родня, хозяйство, дом... Их кто-то встречает, кто-то провожает, кладет в газетку хлеб, картошку, а то и конфету... Все у них не как у людей, и Васька этой жизни не понимал, не хотел понимать.
Вот даже отношение к еде. Васька навсегда запомнил, как одна девочка, не Оксана, держала в руке хлеб, намазанный повидлом, и вдруг взяла да бросила в окно. Васька чуть сам не упал вслед за хлебом. Он бы тут же сбегал, нашел его, но был урок. И это был мучительный для Васьки урок, потому что он не слушал, а думал о хлебе, намазанном повидлом...
Васька нахохлился, совсем по-другому, и хмуро спросил:
— Эта, которая пасть на всю улицу раззявила... Твоя мать?
Девочка перестала улыбаться. Тоже холодно спросила:
— Кто раззявил? Я ничего не слышала.
— Ну, с вашего дома! Акула которая!
— А-а, — произнесла Ксана. — Тетя Акулина, наша хозяйка.
— Какая хозяйка?
— Мы у нее снимаем площадь, — объяснила Ксана.— — Мы ведь беженцы, из Белоруссии, а там сейчас немцы.
— Вот как, — сказал Васька и посочувствовал Ксане, У него и тон и обращение сразу переменились. — Я думал, что ты как другие... А ты что, с матерью приехала?
Ксана кивнула, простив Ваське всякие грубости, предложила:
— Ты приходи, если захочешь. У меня мама портниха, она тебе одежду зашьет.
— Зачем мне зашивать? — нахмурясь спросил Васька. — Я и сам шить умею. Ты лучше скажи; где сейчас Сенька?
Ксана посмотрела прямо в Васькино лицо, строго спросила:
— Ты с ним водишься?
— Да нет, не вожусь. Он мне, понимаешь, нужен... Для одного дела. Но это секрет.
Ксана сделала к Ваське шаг и оказалась так близко, что он услышал странный тонкий запах, исходивший от нее, увидел крупные веснушки на переносице, открытые серые глаза.
— Знаешь, он ведь жулик, у него, говорят, шайка. А Акулина ихняя спекулирует на рынке. Мы их боимся. Мы бы давно от них перешли, но мы задолжали им денег за квартиру. А теперь мы боимся... Мама говорит: "Вдруг прирежут".
— Ты не бойся, — тоже негромко сказал Васька. — Если что, я их быстро к ногтю!
— Ты?
— А что? Я ведь не один!
Васька оглянулся на солдата и сейчас только заметил, что он делает ему призывные знаки. Васька заторопился. Быстро спросил:
— Значит, Акула — спекулянтка?
— Она продает всякое белье, которое ей приносят. А Сенька вместе с ней весь день торчит на барахолке. Я видела, как он уходил с каким-то свертком...
— Ладно. Спасибо, — сказал Васька. — Встретимся в школе.
— Ты лучше с ним не связывайся, он убить может, — предупредила Ксана, глядя на Ваську. Произнесла так, — будто она давно знала Ваську, а теперь переживала за его жизнь.
Ваське стало приятно, что за него могут так переживать. Впервые в жизни делал Васька настоящее дело, и впервые за него переживали.
С какой-то лихостью, которая не могла не поразить Ксану, он произнес:
— Знаешь, как говорят... Двум смертям не бывать, а одной не миновать! До встречи!
Повернувшись и чувствуя ее очарованный взгляд, Васька героем шел по улице, к ожидавшему его солдату.
15
Время клонилось к обеду. Солнце ласкало землю, над огородами стояло волнистое марево.
Солдат задумчиво задрал голову, поскреб в светлых волосах. Произнес с сомнением:
— Опасно на рынок-то. Патруль там...
— Мы спрячемся, — сказал Васька. — Там в толпе как в лесу.
— Так-то оно так, да не совсем.
— Тогда я один пойду! — воскликнул Васька.
— Один? — спросил солдат и посмотрел на Ваську. Он подумал: "Нет, Василий, один ты пропадешь. Если раньше не пропадал, так и дела такого у тебя не было, чтобы бороться с целой шайкой. Нам теперь, Василий, надо быть вместе. Вместе мы много сильней. Вот и я бы без тебя сгинул бы, наверное. Я без тебя ноль. А ты хоть и единица, но в одиночку тоже невесть какая. Вот и выходит, что только мы вдвоем и можем жить".
Так солдат размышлял. Вслух он произнес:
— Пойдем, пожалуй.
Они миновали окраинные улицы, мимо текстильной фабрики, мимо керосиновой лавки выскочили прямо к рынку. Трудно было сказать, где кончался и где начинался этот рынок. Толпа заполняла бывшее узкое пространство люберецкого рынка, а также площадь перед станцией и прилегающие улицы, вплоть до бани.
Солдат смотрел вокруг с любопытством, но и с некоторой растерянностью, в то время как Васька был тут как рыба в воде. Он довел солдата до тихого, насколько это было возможно в толпе, закутка, между стеной дома и пивной, сказал:
— Стой здесь, дальше я сам пойду. Один я быстрей найду Купца.
Васька ввинтился в толпу как вьюнок все равно. Быстро, ловко скользил между группами и одиночками, у иных под руками ухитрялся пролазить и одновременно успевал что-то углядеть, пощупать, даже понюхать. Но двигался он вперед.
Какое богатство был военный рынок. Вся человеческая бедность, вынесенная напоказ, создавала странную иллюзию обилия. Все тут возможно встретить: зажигалки, одеколон, бритвы, плоскогубцы, книги, гвозди, пуговицы, штаны, абажур, глиняную копилку-кошку с узкой щелью на загривке.
Кто-то кому-то пояснял, что означает номер вверху консервной банки (не рыбная, какая же она рыбная, мясная эта банка, чудак!), кто-то жег спичкой нитку на шерстяном отрезе и совал в нос покупателю, доказывая, что шерсть есть шерсть, а не что-нибудь иное. "Слышь, завоняло? То-то же!" И Васька сунул нос, вынырнув из-под руки, и точно, воняло, как паленым от собаки.
— Отрез из собачьей шерсти! — сказал он мимоходом, но его тотчас шуганули.
Старикашка кричал громко: "Мастика для бритвы! Мастика для бритвы! Мастика для бритвы! Женщины любят бритых да молодых!" Васька посмотрел на старика и крикнул на ходу:
— Сам-то чего небритый? Старик тут же среагировал:
— Сам бы брился, да других надо уважать! Покупайте, молодой человек!
— Не отросло еще, — сказал Васька. Старик подмигнул, восклицая:
— Вострая бритва везде сгодится!
Но Васька уже его не слышал, он уставился на чьи-то руки, державшие часы. Спорили двое, и хозяин часов говорил: "Да хошь, я их об землю сейчас? Хошь? Ты вот скажи, что хошь, и я их об землю!" — Зачем их об землю? — спросил покупатель.
— Как зачем? Ты говоришь, мол, часы негодные или плохие? А я говорю, что лучше этих часов сейчас на рынке нет и не было. Вот шмякну об землю, и посмотрим.
Какие они...
— Я не говорю, что они плохие!
— Ага, значит, думаешь! А ты не думай, это тебе не штамповка какая-нибудь, сам у фрица с руки снял!
Васька постоял, подождал немного, а вдруг тот, что с часами, действительно возьмет да шмякнет. Но он продолжал хвалиться, и Васька разочарованно отошел, размышляя над тем, что купля-продажа это не столько сама вещь, сколько разговор вокруг нее, и красноречие здесь, а попросту язык, и есть самая большая ценность. Уговоришь — значит, продашь. Голод заставит быть разговорчивым.
Васька уперся глазами в двух сидящих у ящика людей. Один из них играл в "петельку", другой — в "три карты". Ну, "петельку" Васька знал. Там, куда ни суй палец, пусто будет. И все это знали. Поэтому игра шла по дешевке, по рублю. А вот карты... Тут, как говорят, ловкость рук и никакого мошенства...
Васька, затаив дыхание, смотрел, как пьяный дядька раскладывал у всех на виду карты, приговаривая для любопытных, собравшихся вокруг: "Игра простая, и карта такая, вот тебе туз, а вот король... Попадешь на туза, не возьмешь ни фига, а попадешь на короля, сто рублей с меня!.. Кладу на виду!"Васька точно угадал, где лег король, и все вокруг видели, как и Васька, что король лег с левого края. Но стоило кому-нибудь показать на карту, как дядька кричал: "Червонец сперва на стол!" Вот тут, как догадался Васька, и есть самый главный фокус в игре. Червонец-то не близко, за ним лезть надо. Кто теперь близко прячет? Только человек руку отпустил от карты да двумя руками за бумажником полез, ан карта там уже другая. Отпусти руку — и все тут, нет короля, как не было. Положил человек червонец, переворачивает: не та! А все кругом хохочут! Не первый такой ты дурачок... Не первый и не последний!
Дядька кое-как сует смятый червонец, а там в кармане у него другие торчат... Эх, словно зачесалась у Васьки рука, пальцы зазудило. Но близко локоток, да не укусишь. Знает Васька по опыту, что вокруг картежника вьются свои, разжигают страсти, заинтересовывают толпу, сами для виду играют. Ловят простачков в свои сети. Уж дядька недосмотрит, так эти углядят, прибьют.
Поднял Васька глаза, а рядом Купец стоит. Тоже в карты уставился. Норовит не заплатя угадать.
— Эй, — сказал Васька, — чего продаешь? Это что, машинка для стрижки волос?
Купец только рыжими глазами повел на Ваську, буркнул недовольно:
— Не лапай, не купишь.
— А мне она и не нужна, — сказал Васька. — Тут один бывший парикмахер искал... Мол, машинка ему нужна...
Купец перестал шарить глазами по картам, обратился к Ваське, недоверие на лице. Не доверяет, а отпустить Ваську боится.
— Кто такой? — спрашивает. — Покажи! Васька посмотрел в лицо Купца, конопатый, глаза, как у лягушки, широко расставлены, а в них плохо скрытая жадность. И губы толстые, шлеп-шлеп... В детдоме бы его сразу нарекли "губатым".
— Пошли, — сказал Васька и полез снова в толпу. Издалека увидел солдата, ткнул Купца в его сторону:
— Он!
— Солдат, что ли?
— Ага. Интересовался твоей машинкой! Только подошел Купец к солдату, как Васька его сзади обхватил и закричал солдату:
— Это он, он! Это Купец тот! Держи! Купец не успел и среагировать, как солдат взял его под руку, интересно так взял, что и не вырвешься и даже не пошевелишься: больно будет.
— Чего тебе? Чего хватаешь? — заныл Купец сразу. И голос стал хлипкий, противный.
Солдат посмотрел на него и, задвигая поглубже в простенок, спросил негромко:
— Слушай, Сенька, у меня к тебе такой вопрос. Ты у меня винтовку брал? И вещмешок? И документы?
Купец даже ныть перестал, глаза вывернулись наизнанку. Пытался что-то сообразить и только губами безмолвно шлепал. Васька стоял на выходе из простенка и знал, что если Купец рванется и ему удастся освободиться, то Васька ляжет ему под ноги. А солдат поднадавил на руку, так слегка надавил, но Сенька застонал от боли.
— Брал или нет?
— Нет, — сказал Сенька.
— А если вспомнить?
— Нет, не брал я.
— А если еще вспомнить?
— Клянусь, не брал!
Солдат оглянулся вокруг. Проходили мимо люди, некоторые обращали внимание. Понял солдат, что ничего из Сеньки таким путем не вытянешь. Да и времени нет с ним возиться. Не в лесу, на рынке. Тут у Купца знакомых блатяг видимо-невидимо. Один углядит, и все пропало.
Солдат опять оглянулся, велел Ваське остаться тут, а сам повел Купца в сторону. Сперва держал, как прежде, за руку, а потом и держать перестал. Уговаривал, внушал, а Купец все мотал головой.
Васька смотрел издалека, но уяснил уже, что ничего не скажет Купец. Его не напугаешь, он стоеросовый! Весь в свою маму Акулу. От коровы теленок, а от свиньи поросенок! Васька увидел, что солдат снял часы, посмотрел время, что-то прикидывая, и показывает Купцу. Тот зашлепал губами, впился в них, глаз не сводит. А солдат ему прямо в руки. На, мол, смотри. Схватил тот, к уху прижал, а лобик у него узкий, как у обезьяны...
Васька смотрит на Купца, а Купец то на часы, то на солдата. Пытается что-то сообразить. А что соображать, видно и так, что Сенька Купец продажный. Он за деньги мать родную продаст и себя в придачу.
Увидел Васька, как Купец торопливо засунул часы в нагрудный карман, извлек огрызок карандаша и тут же на пачке "Беломора" стал что-то писать, карандаш он слюнявил во рту. А Васька с яростью, так что горло перехватило, подумал: жаба! Сказать, крикнуть не мог: боялся испортить дело.
Солдат принял написанное, прочел, сунул в карман. Уже громко произнес:
— Ну, смотри, Купец! Если тут насочинял!
— Во, клянусь, — забормотал тот, бледнея и отодвигаясь на всякий случай в толпу. Может, он испугался, что часы заберут обратно. — Что я, враг себе, что ли. Договор дороже денег...
— Для тебя-то? — без улыбки спросил солдат. Брезгливо отвернулся, показывая, что разговор кончен и ему противно стоять рядом.
— Жаба, — сказал Васька, вложив всю свою ненависть. — Ты, Купец, жаба!
Тот зыркнул на Ваську, но никак не среагировал, а сразу влез в толпу и пропал. Ясное дело, дал ходу подальше. А солдат продолжал стоять как раньше, словно забыв, где он находится.
— Дядя Андрей, — позвал Васька. Тот обернулся, незрячим оком окинул рынок, Ваську. Медленно дошел до стены, сел на завалинку.
— Подожди, Василий... Сейчас, что-то устал.
Дышал он тяжело, будто долго работал. Щеки опали, и глаза ушли. Посмотрел сбоку Васька, как жизнь измочалила человека. Его накормить надо, вот что. Без жратвы и без сил он долго не протянет.
— Посиди, я сейчас, — сказал Васька и полез в толпу.
Где ужом, а где ласточкой пролез, проскользнул, пронырнул Васька — напрямки к картежному барыге. У того по-прежнему червонцы смятой горстью из кармана торчат. А он, видать, поддал еще, шумит, карты местами перекладывает.
Васька пристально посмотрел на него издалека, точно измерял глазами или внушал что-то. Притерся сбоку, вперился в карты, а руки сделали остальное. За угол двумя пальцами, как ножницами, потянул бумажку на себя. Тише дуновения ветра было это движение. В лице оживленное внимание к картам, в теле немота и напряженность в каждой отдельной мышце, в ногах — пружинистый, готовый к прыжку рывок. А руки сами по себе, работают, знают, как делать дела. Тончайшая, ювелирная работа, если по достоинству оценить. Указательный и средний по миллиметру тянут, а другие пальцы на подхвате, в малый комок сворачивают, в рукав продвигают. Уж готово, да не совсем, паузу требуется выдержать. Постоял Васька, на небо поглядел, все-то чувствуя вокруг, — и крабом в щель, в толпу. Вот теперь — все.
Вынул червонец, оглядел с двух сторон, разгладил, потом свернул вчетверо. Положил в левую ладонь и свободно, как гуляя, к барыге-картежнику подошел. Стоял, сжав червонец в руке, караулил.
— Игра простая, карта золотая! Вот тебе туз, вот тебе король!
Васька смотрел не моргнув, ел глазами карты, засек намертво, что король лег с правой стороны. Шмякнул на него рукой, к месту прижал: "Тут!"Барыга захохотал, и все кругом оскалились.
— Деньги на бочку! — произнес, будто отрыгнул сивухой, показывая желтые, прокуренные зубы.
Васька правой вцепился в карту, а левой протянул червонец — вот, мол, держи.
Тут барыга улыбку стер, в упор взглянул на Ваську, потягивая носом. Нагло прошипел:
— Проиграешь, цуцик! Не советую!
— А мне, дядя, денег не жалко, — овечкой смотрит Васька, глаза доверчивые, как у дурачка. Барыга и тот усомнился: идиотик, что ли, он, влез на мою голову. Если идиотик, недоношенный, отцеплю.
Чувствует Васька, как сзади поднадавили, кто-то свой старается, гнет Ваську, мешает ему. Хотел оглянуться, а тут карта сама собой, как живая, поползла из-под пальца. Васька второй рукой вцепился. Вот-вот упустит короля.
— Мал еще! — как закричит барыга. — В школу ходить надо, а не на рынке играть!
Знает, куда бить. Но не на таковского напал. Васька за себя постоять может. Вперился в зенки барыги, руками карту держит, а ртом работает, кричит как можно сильнее, чтобы скандалом толпу привлечь.
— Ты, дяденька, на сына кричи, а я сам свои гроши зарабатываю. Ты по росту не смотри, мой червонец ничуть не хуже, чем твой. Ты прямо, дяденька, скажи, почему я не могу играть!
— Пусть играет, — сказали в толпе. — Что тебе, чужих денег жалко?
Откуда-то инвалид появился с пустым правым рукавом. Посмотрел на карты, на Ваську, спросил басом:
— Чего ты? Дай мальчику сыграть. Не все равно: он или я? Ну, считай, что моя карта.
— Сам и плати! — сказал зло барыга.
— Заплачу, — произнес спокойно инвалид. — Держи, мальчик, свою карту, поскольку у нас три руки на двоих. Сейчас мы его потрясем немного...
В толпе засмеялись. Васька чувствовал: теперь все на их стороне. Инвалид положил свой червонец, а Васькин забрал.
— Переворачивай, мальчуган! Посмотрим, какое наше счастье!
— Переворачивай! — крикнули нетерпеливые. Но странно, и барыга повеселел, по-свойски крикнул инвалиду:
— Не боишься? Хочешь, я сумму удвою? А утрою? А? — и захохотал принужденно. Васька почувствовал, как играет барыга, но не мог смекнуть, к чему это. Пугает ли, ва-банк пошел? Давит инвалиду на психику. Расчет-то верный, у фронтового человека равновесия не может быть. Разве что выдержка, и то до поры. Вот барыга и жмет на эту самую выдержку, вывести из себя пытается.
— На тыщу, — орет, — играем! Как?
Толпа замерла. И Васька замер. Вот до чего дошло, на его карту ставят целую тыщу. Глаза сошлись на инвалиде, и Васька смотрит, но жалобно смотрит, испугался. За свои бы, наверное, нет, но деньги-то чужие, а карта Васькина!
Пошевелил инвалид губами, состояние свое прикидывал.
Вдруг махнул единственной рукой:
— Валяй на тыщу!Ахнули все. Круг придвинулся, задние на цыпочки встали А барыга руку сверху Васькиной положил, чтобы, значит, не торопился.
— Не боишься? — зубы оскалил радостно.
— А чего тут бояться, — смеется тоже инвалид. — Сотня, тыща... это не жизнь... А жизнь — не игра.
— У кого не игра, а у кого — игра, — с вызовом бросил барыга.
У Васьки пальцы онемели держать карту. Уж сам не знает, что он держит, может, под рукой и карты никакой нет. Чего вдруг барыга развеселился, разошелся? Как правоту чувствует?
— Хватит, переворачивай, — кричат в толпе.
— Переворачивай, — говорит инвалид.
— Ладно, — сказал барыга, — не буду на тыщу. Не хочу грабить героя-бойца, а червонец — возьму, чтобы не лез на рожон, в лобовую атаку.
Снял он свою руку, и Васька со страхом перевернул. Все подтянулись, чтобы посмотреть: король! "Вот, нагленок, короля держал, а если бы вправду на тыщу! Хватай деньги и тикай, пока не отняли!"Инвалид хлопнул дружелюбно Ваську по спине: мол, бери, твои — и отошел. Видать, торопился. Стали все расходиться. А барыга считал червонцы медленно, поглядывая по сторонам, положил сто рублей Ваське в ладонь, но руку не отпустил:
— У нас так, милый, не водится, играй еще! Васька и сам сообразил: не отпустит. Ткнул пальцем заведомо другую карту, отдал червонец и тут же смотался. На Васькино счастье, кто-то подвернулся играть.
Тут же купил Васька полбуханки хлеба, пять вареных картофелин и огромный, бурого цвета соленый огурец. Прижимая все к груди, пролез к стене, где недавно оставил солдата, и не нашел его. Быстро посмотрел во все стороны и тут только увидел в спину, что уходит в сторону вокзала дядя Андрей, а рядом с ним еще два военных с красными повязками на рукавах.
Хотел Васька побежать следом, да ноги отнялись. Сел он на ту самую завалинку, где недавно солдат сидел, хлеб положил, картошку, огурец. Посмотрел на свою провизию, слезы потекли из глаз. Из-за них, из-за картошки да хлеба, потерял он дядю Андрея. Оставил одного, хоть обещал беречь. А теперь его забрали, навсегда увели. Остался Васька один — на всю его жизнь.
16
Андрей не заметил, как подошли к нему двое.
— Почему не приветствуете, товарищ красноармеец? Андрей вскочил, отдал честь.
— Документы, — сказал один.
В глазах у Андрея, оттого ли, что встал, или от общей усталости и от голода, все померкло, покрылось серой пеленой. Он провел рукой по глазам, встряхнул головой, но увидел солдат как издалека.
Многажды за эти сутки он представлял, как его возьмут, как поведут... Было это страшно От одной мысли холодело в животе. А теперь вот они стояли, как представлялось, и только не было страшно. Он пережил раньше свой страх, оставалась одна пустота.
Андрей вздрогнул, посмотрел на лицо солдата. Вспомнил, что давным-давно, в непонятные времена, рыжий красавец ефрейтор просил у него закурить. А тот улыбался во весь рот, конопатины на носу светились.
Андрей натянуто улыбнулся.
— Свой, — сказал рыжий ефрейтор длинному напарнику. — Я у него проверял. Как дышится в родном городе? — спросил он Андрея.
— Да ничего, — ответил Андрей каменно.
— Девки небось заездили?
Они прошли несколько шагов вперед, и рыжий что-то спрашивал, Андрей отвечал. Был он как во сне. Не верилось, что могло так гладко пройти. Сейчас поговорят, пошутят, а потом дружелюбно предложат: "Айда-ка, парень, с нами. Что мы, не видим, что ты без оружия и без документов. Пойдем, пойдем..."Сам Андрей вдруг предложил:
— Пойдем? — Он решил, что так станет легче. Он честно все расскажет, не будет носить свою тяжесть. Что бы там ни случилось, но хуже, чем сейчас, не будет.
— Иди, иди, — воскликнул рыжий. — У тебя время — золото! — Протянул руку, бросил мимоходно, незначаще: — Не забывайся, хоть в родном городе... Всему свой срок!
Андрея мгновенно мысль сквозная прострелила: "Вот что! Запомнил рыжий про суточную увольнительную. Выручил, потому что решил, что прогулял он лишнее. Тоже грех, но не столь велик, каков был на самом деле".
Андрей как выдохнул:
— Спасибо, друг!
— Не за что, — сказал рыжий, козырнув. Подмигивая желтым проницательным глазом, пропел весело: — "Вспомню я пехоту, и родную роту, и тебя за то, что дал мне закурить..." Разошлись, чуть полегчало. Сейчас только подумал солдат про Ваську, стал проталкиваться к старому месту. За чужой толпой увидел: ссутулившись, сидит мальчик на завалинке, как потерянный, глаза руками трет.
Сел солдат рядом, взял за плечо:
— Ну что, Василий? — а тот дернулся, обернулся, замер счастливо. Сердце чуть не выпрыгнуло у Васьки.
— Дядя... Дядя Андрей! А я-то подумал...
— Ага, — сказал солдат. — Я тоже, Василий, так подумал. Пойдем-ка скорей отсюдова. Хватит нам испытывать судьбу.
— А у меня глядите! Хлеб с картошкой! Солдат ничего не сказал, забрал продукты в широкие горсти и торопливо, локтем вперед, пошел через толпу, Васька за ним. Выбрались с рынка, и только за домами, когда пошли заборы да огороды, солдат чуть уменьшил шаг. На какой-то полянке вывалили хлеб наземь, картошку, огурец, и оба сели.
Жевали, глядя друг на друга, словно впервые увидели.
— А ты, Василий, жук! Ох, жук!
— Почему, дядя Андрей?
— Гм... Еще спрашиваешь почему?
— Ага, я непонятливый с детства.
— Сейчас поймешь. Где взял еду?
— Нашел, — сказал Васька и поглядел солдату в глаза.
— Валялось? — спросил добродушно солдат с набитым ртом. У него вышло так: "Ва-я-ось?" — А что, не бывает, что ли? Карточки теряют... А однажды я слышал, будто корову целиком потеряли.
— Дойную? — спросил солдат серьезно.
— Не знаю. Да ну вас, чего пристали. Говорю, нашел!
— Увидел, нашел — насилу ушел! — сказал солдат, как в шутку, но лицо у него оставалось строгим. — Давай-ка на первый случай договоримся, Василий, с тобой вот о чем...
— О чем? — спросил Васька, перестав жевать.
— В общем-то мелочь, но... Давай так: с сегодняшнего дня не красть. Ладно?
Васька с готовностью кивнул. Про себя он подумал:
"Ишь ты! Не красть! Разве так бывает? А я не хуже других, только и всего!"Хоть Васька наклонился, спрятав глаза, солдат услыхал Васькины мысли. Впрямую изрек:
— Я, дружок, не шучу. Пойми, настоящие люди этим не занимаются.
— А как жить? — Тот вытянул резко остренькое лицо к солдату.
— Так и жить. Не врать и не красть. Настоящие люди уважают других людей.
— Сейчас война, — убежденно рассудил Васька. — А красть можно и у жуликов, они нынче во — разъелись!
— Какая же разница, если все равно кража? Тут враг против нас, весь мировой фашизм навалился. А мы... Что же, мы должны как звери — только бы выгадать да уцелеть? Так разве надо?
— Нет, — помотал головой Васька.
— Представляешь, какими бы мы были, если бы каждый человек стоял только за себя?
Васька представил, как он сейчас живет без дяди Андрея, и вышло это плохо.
— Украли у меня вещи, оружие... — размышлял вслух солдат. — А мне гадов бить надо. А я тут, в тылу, как последняя сявка скрываюсь, вместо того чтобы за нас с тобой грудью стоять. Отчего так, Василий? Оттого, что мелкие хищники, тыловые сучки, не думают о нашей общей победе. Каждый суслик вырыл свою нору и туда тащит, как будто нет у нас общего врага. А он придет и по отдельности передушит. Если по отдельности...
— Дядя Андрей, — влез Васька робко. — Дядя Андрей... Я хотел тогда сказать, что я ведь тоже там был.
— Где ты был, Василий? — рассеянно спросил солдат.
— Там! — Васька мотнул головой и закашлялся. Изо рта полетели крошки. Ваське стало жаль крошек, он зажал рот ладонью, пересилил кашель. Сжевал, посмотрел на солдата. Тот ковырял травинкой в зубах и молчал. -Вы не думайте, — тревожно произнес Васька, — я к вам и не подходил вовсе, хотя они компас...
Солдат отвернулся лицом к деревьям, покрутил головой, встал. Не спеша отряхивался, собираясь уходить.
Васька понял, что солдат сейчас уйдет, бросив его. Он уже сообразил все про Ваську, что Васька — мелкий хищник, гад, который не хочет бороться вместе со всеми за победу над врагом.
Васька подскочил с земли, забежал спереди солдата, отчаянно захлебываясь, замельтешил торопливо, глотая слова вместе со слезами. Он говорил, что хочет вместе со всеми, а не сам по себе, как жил он до сих пор. Он, Васька, и в мыслях не держал, что он кому-то нужен. А если бы он оказался нужен, то Васька весь тут, готов бороться за победу... А потому он никогда в жизни не возьмет чужого, ему и не надо ничего, лишь бы считали настоящим человеком.
Были слова такие или не совсем такие, а может, лишь сплошное бормотание сквозь Васькину истерику. Но солдат разобрался. Стоял, упершись глазами в мальчика, изучал. Как проверял все равно.
— Ладно, Василий. Я твое слово запомню.
Ночью Андрею приснилось, что его ищут. Все знают про него, мальчишки из-за сосен следят, пальцем указывают. А бойцы разбились цепью, прочесывают вокруг лес. Хочется крикнуть: мол, с вами я, не ушел. А голоса-то нет! Все украли: оружие, документы и голос... Пойти бы в штаб, доложить по форме: мол, боец Долгушин прибыл. Дайте снова оружие, оправдаю, товарищи, кровью. Сказали бы ему: иди добудь винтовку у врага. Мы верим, что ты, Андрей, честный человек, хоть и споткнулся. Мы куем победу над врагом, и надо доказать, что ты да Васька — со всеми вместе, а не отдельно.
Как же случилось, что лежит он в сарае, скрывается как последняя шкура? А цепи сходятся тесней, и видно, как шагают Воробьев и Гандзюк, а старший сержант Потапенко сурово поджал губы. Лейтенант Сергеев хлещет по сапогам прутиком, как бы гуляет меж деревьев, и вдруг этим прутиком тычет в сторону сарая: тут проверьте!
Роют уже поленья, швыряя их в сторону со стеклянным стуком. Пропал Андрей! А голоса нет, и сил нет, чтобы подняться и стоя, а не лежа встретить своих... Не по-собачьи, сжавшись в узелок.
Застонал Андрей от своего позора и проснулся. Сразу сообразил, что стонал он вслух. За поленницей кто-то ворошит дрова. На улице светло. Солнце в каждой щели, сечет сумрак лучами. И воробьи наверху чвикают, ссорятся, пищат, крошки и всякий мусор сыплется Андрею на лицо.
Он скривил губу, пытается сдуть с себя, со щеки эти крошки. Услышал, как встали на солнышке по ту сторону стены ребятишки, судачат о своем. Через доски их видно по контуру щелей.
Андрей прислушался: говорили о своих делах. О том, что какого-то Грача вызвали к директору за разбитое окно. Директор, мол, сказал, что сам разбил, сам и вставляй. Почему все должны мерзнуть? Не вставишь, мол, и не приходи. А где он, Грач, найдет новое стекло, легче ему из детдома уйти. А Сморчок, тоже чудеса, стал пропадать неведомо где. Раньше кусочничал, под ногами вертелся, норовил в рабство за кусман продаться. А теперь... Прибежит, глазами повращает и спать. Может, спер по-крупному да подъедает потихоньку, надо последить...
Тут крикнули со стороны: "Завтрак готов!" И ребята посыпались от стены, вмиг не стало никого. Андрей стал думать о Ваське, но сон вспомнил, настроение его погасло. Повернулся резко, аж воробьи перепугались, вспорхнули. Так решил: сегодня последний день у него. Найдется али не найдется оружие, надо выходить. Хватит по-звериному жить и усугублять свое положение. Дальше фронта не угонят, ближе тыла не пошлют.
Принял решение и стал выбираться из лаза на волю.
17
Теплым вечером возвращался Васька в детдом. Шел и оглядывался. Небо и земля, крыши домов, голые скелеты деревьев — все обрело необыкновенный сиреневый оттенок. Будто плеснули химических чернил. И запах был цветной, густой, вечерний.
Странное чувство испытывал Васька. Он впервые увидел в жизни настоящую весну. Вдруг спала с глаз пелена, и узрел он мир в прозрачных сумерках, в удивительном закатном свете. Так пронзительно, так ярко все увидалось. Зима казалась теперь одним непрерывным серым днем, без запаха и цвета. Но она кончилась, с ледяным голодом, промозглыми холодами, и наступила перемена в Васькиной теперешней жизни.
У дома на пустыре ловили майских жуков.
Ребята приседали, чтобы лучше видеть на фоне светлого неба. Когда издали появлялись тяжелые, замедленно и неровно летящие жуки, все бросались им навстречу, швыряли галоши и шапки, размахивали ветками, пучками прошлогодней травы. Ползали по земле, отыскивая их на ощупь, старались разглядеть, поднося к глазам, какого цвета шейка. У самочек шейка была красная, у самца синяя. Самцы попадались реже.
Так продолжалось до темноты. Впрочем, никакой темноты еще и не было, но сгустилось настолько, что жуков, еще летящих, гудящих над головой, никто не различал. Но и от одного их близкого дребезжащего гуда в этих серых, синих, сиреневых сумерках у Васьки приятно кружилась голова.
Детдомовцы, собравшись, пересчитывали добычу, хвалясь друг перед другом и поднося спичечные коробки к уху, было слышно, как в них царапается и шуршит. Васька вертелся между всеми, слушал, смотрел и никак не завидовал чужой удаче. Была бы охота, он завтра наберет их хоть корзину с молодых березок. Спящие жуки, только потряси ствол, сами посыпятся, как желуди, наземь. Но разве интересно собирать спящих жуков. Другое дело — ловить вот так, с воем, с криком, отчаянным азартом, когда колотится сердце от захватывающей этой охоты. Но еще пуще, это впервые сегодня понял Васька, была сама причастность его ко всем, объединявшая их общность ловли и азарта.
А тут еще кто-то крикнул:
— Скорей! Радио известия передает!
И всем скопом, с топотом и сопеньем, ринулись на крыльцо и в кабинет директора, где висел репродуктор с порванной тарелкой.
В давние времена кто-то из воспитателей принес его в детдом, прицепил на гвоздь, так он и висел, сквозь вырванный черный клок была видна стена.
Все могли разрушить детдомовцы: топчан сломать, на котором спали, миску сплющить, из которой ели, ножку у стола отвернуть... Но репродуктор этот, висящий, как говорят, на честном слове, который можно было сто раз унести, раздраконить, разобрать по частям, никто никогда не тронул... Да и попробовал бы тронуть! Он приносил ребятам главное: вести с фронта. А кому они были важней, как не детям, чьи отцы шли через войну к тому дню, когда вернутся и заберут их домой.
И каждый понимал это. И каждый лез под самую тарелку, чтобы лучше знать, слышать, что происходит на переднем крае, А Васька, который в обычное время слушал как бы издали, потому что не ждал никого и никогда, а ждал победу, которая в его жизни могла вдруг все изменить, нынче Васька протиснулся ближе всех. С появлением в его жизни дяди Андрея фронт и новости, идущие оттуда, стали его интересовать. Не сегодня завтра дядя Андрей поедет туда, и очень нужно Ваське знать, как там сейчас, очень ли опасно будет для его дяди Андрея.
Диктор сообщил от последнего Совинформбюро, что на фронтах шли бои местного значения. Голос в репродукторе дребезжал, а временами даже звенел от резонанса. Но тихо было в комнате, как не бывает никогда при большом скопище детей.
И тут вновь, и опять же впервые, почувствовал Васька, что все они, и он и другие ребята, от самой малой пацанвы до великовозрастных, объединены чем-то большим, чем просто их жизнь в детдоме...
А потом кончилось, распалось, и всяк оказался сам по себе. Расползлись пацаны, как выпущенные на волю жуки: каждый в свою щель. А Васька побрел в спальню.
В комнате, в дальнем углу, сидел Толька Рябушкин со своим отцом — старшиной, он служил неподалеку в части. Каждый вечер старшина приходил с зеленым вещмешком, одним движением развязывал петлю и доставал котелок с кашей. Отгородив сына от назойливых ребячьих глаз, садился и молча смотрел, как Толька поглощает свою кашу.
Никогда ничем не интересовался этот озабоченный и скучный человек. Перед скорой отправкой на фронт жил в нем один непроходящий страх, вызванный неминуемым расставанием с сыном.
Никого из Толькиных дружков не помнил он в лицо, да, кажется, их побаивался. Может, он себе и детдом представлял как скопище одинаково больших и прожорливых ртов, которые норовили что-нибудь урвать из содержимого котелка, предназначенного сыну, лишь ему одному.
Возможно, старшина сам недоедал из-за своей так проявляемой любви и некоторой доли вины за то, что он уедет на фронт, а сын останется тут голодать.
И он пихал, пихал в Тольку свою кашу.
Упрашивал, умолял съесть и утешался, и вздыхал свободно, когда котелок освобождался, а Толька наполнялся до краев.
Вот и сейчас сын уже давился, прикрытый отцом как каменной стеной. Он канючил сквозь набитый рот:
— Паа, я не хочу... Я не могу... Я потом...
— Что ты! Что ты! — пробормотал старшина испуганно, суетливо. — Ты ешь сейчас. Отдохни и поешь. А потом я снова принесу.
Толька Рябушкин пыхтел, откидывался навзничь, стараясь вдохнуть воздух. Даже привставал, чтобы больше умялось.
Ребята занимались в спальне своими делами, готовили постели, но слышали они все, и каждый звук со стороны Тольки, каждый скребок ложкой по металлу раздражал их, вызывал голодную слюну.
Старшина не выдержал длинной волынки, выскочил в туалет.
Толька и его котелок, стоящий на коленях, открылись как царский трон все равно.
Не спеша обвел он спальню царским оком и голосом повелителя — куда теперь пропал его писк — стал выкликать дружков. Но первыми позвал Боню и Сыча. Так покупалась желанная свобода, независимость и дружба Толькина.
Каждому вываливал он ложку каши в протянутые ладоши. Счастливцы отбегали, трусили через спальню, поедая кашу на ходу, облизывая пальцы.
Сыч не пошел сам, ему принесли в ложке.
Васька залез с головой под одеяло, скрючился, один витой бугорок от него.
— Сморчок! — крикнули ему. Прозвучало неожиданно, как труба архангела. Все было в этом призыве: жалость к Сморчку, высокомерие, снисхождение и что-то неуловимо унизительное, чего никто из других ребят не замечал, да и Васька бы не расслышал в иное время. Но сегодня его слух и зрение были особенными.
— Сморчок! Долизывать! Живо!
Все удивились, как повезло Сморчку. И он сам удивился, Уж так всегда бывает: везет, когда не ждешь.
Васька даже одеяло открыл, упустив драгоценное тепло.
Но вдруг подумалось, что брошенный с лету кусок не радует его, как обрадовал бы, скажем, вчера. Но ведь и сам Васька не такой, как вчера. Он сегодня жил по-другому, а с ним был дядя Андрей, который стоил тыщу таких старшин, с тыщей их котелков с кашей. Толька нетерпеливо прикрикнул:
— Ну? Сморчок? Не веришь своим ушам? Тебе, тебе!
— А вдруг он не хочет? — хихикнули.
Спальня с готовностью заржала. Где это видано, чтобы Сморчок отказался от куска! Мочу пил за ложку каши. Клянчил, шакалил, в рот смотрел. А тут задарма, по одной Толькиной милости, весь поджарок долизывать на дне. Да скорей гром небесный грянет, чем Сморчок не побежит за котелком. Тут еще уследить надо, чтобы железо не проскреб наскрозь!
За смешками да шуточками не уловили сразу Васькин жалкий голос. Как он вскрикнул растерянно:
— Не хочу.
Сам удивился, как смог такое произнести. Что же тут говорить про остальных! Смех пропал, как ветром сдунуло.
Кто-то пискнул по инерции, стало тихо.
— Что? — спросил Толька, вытягивая шею.
— Не хочу.
Ко всему здесь привыкли. К издевательствам, к унижению, к голодным просьбам о помощи, к рвачеству, воровству и хищничеству. Но такого не было, да и быть не могло.
Недоуменное молчание затягивалось, копилось, становилось угрожающим. А потом будто разверзлось небо и пала на Васькину голову гроза. Обвалом грохнула, канонадой, рассыпалась синими молниями.
Кто ревел, кто визжал, а кто блеял.
Иные закатились от истерики.
Но самые скорые жлобы, шакалы, ублюдки, сявки и прочая мелочь подлетели к незабвенному котелку, просили, молили,вопили о каше:
— Толик! Толик! Толик!
— Мне! Мне! Мне!
— Дай! Дай! Дай!
И он растерялся, поднял котелок над головой, чтобы не вырвали, выбирал достойнейшего, тут и старшина вернулся. Вмиг рассыпались все по койкам. Озабоченный, погруженный в свои невеселые мысли, он заглянул в котелок, и все будто с ним заглянули, стал опускать его в мешок. Ребячьи сердца оборвались, когда он завязывал странной петлей, когда закидывал на спину и уходил.
Вся неудовлетворенная страсть, ребячий недосыт, недобор, пережитое в конце унижение обратились теперь на Ваську.
— У-у, Сморчок! — крикнули угрожающе. — Обожрался, что ли?
— Может, карточки спер, поделись!
— Может, бухарик накалымил?
— Надыбил мешок картошки?
— Солонину высветил?
— Тушенку изобрел?
— Может... хрусты?
— ...Стибрил? Стащил? Украл? Слямзил? Стянул? Спер? Сваландал? Обчистил? Обобрал? Наколол? Сверзил? Скукурил? Стырил?
Швырнули подушкой, ботинком.
Наступили ногой на голову.
Пхнули топчан, он покачнулся, но не упал.
Неизвестно, чем бы все кончилось, скорей всего "темной" — избиением, узаконенным детдомовскими обычаями.
Голос Бонн прозвучал вразрез с общим настроением.
— А чего, — рассудил насмешливо Бонифаций. — Виноват он, что ли, если запор, к примеру, вышел. Али понос какой... У меня тоже бывает.
Охотно засмеялись.
Кто-то запел:
— Сморчок-чок-чок! Пошел на толчок-чок-чок! Залез в говничок-чок-чок! Нашел пятачок-чок-чок! Облизал и молчок-чок-чок!
Уже на "чок" подпевала вся спальня. Зло ушло в шутку, в крик.
Васька понял: пронесло.
Не то чтобы он сильно переживал. Но сердце заныло, сжалось. Кожа покрылась сыпью от нервного ожидания. Холод камнем засел в животе. Засосало, закрутило в утробе от черного, от беспросветного одиночества.
А ведь только недавно вместе ловили они жуков! Как дружно, как счастливо в общем единении у них выходило. С тем же азартом, с той же безжалостностью обернулись теперь против одного, сообща гнали, как майского жука неопытного в первый день его вылета!
"Держись, Василий, — будто голос солдата рядом. — Начать жизнь по-новому ой как не просто. Будь человеком, мальчик, держись".
Проснулся Васька раньше других, специально себя на такое время завел. Выскочил в коридор и наткнулся. на воспитательницу Анну Михайловну. Не смог увернуться, поймала за плечо, стала назначать дежурным. В другое бы время Васька с радосгью, кто ж не хочет быть дежурным, пайки тасовать.
Анна Михайловна достала карандашик, бумажку, спросила:
— Как фамилия?
— Тпрутпрункевич, — сказал Васька.
— Пру... Как? — удивилась воспитательница, гляди на Ваську холодными синими глазами.
Тут Боня с делами всунулся, мол, хор нужно организовать, выступление в госпитале. Анна Михайловна Васькино плечо выпустила, он и был таков.
На завтрак съел порцию жиденькой каши, вылизал тарелку — Смотри, — сказал Грач за столом и начал быстро-быстро отрыгиваться. Непонятно, как ему удавалось.
— А он воздуха наглотался, гад! — крикнул Толька.
— Как это?
— Просто... Ходит и глотает целый день. А потом из него прет наружу Называется привет от самого нутра!
— А может, так сытней? — спросил Васька с надеждой.
Мимо Анны Михайловны выскочил на высокое деревянное крыльцо, зажмурился Солнце било прямо в глаза, лучилось из-за сосен, полосами ложилось на землю. Васька лег на перила и животом почувствовал, что они горячие. Съехал вниз, как по воздуху проскакал до сарая, сунул мордочку в лаз. Солдата там не оказалось.
Васька соображал недолго, смекнул, что дядя Андрей, как вчера, встал пораньше, нежится на солнышке за стеной. Но и там никого не было. Остановился в недоумении Не мог же в самом деле солдат дядя Андрей взять и уйти?
Шагом обошел Васька вокруг детдома, глянул за кустами на пустыре, зачем-то сунулся в кухню, снова посмотрел в сарае. Радость его таяла.
Потерянный стоял Васька, чувствуя, как неуютно стало вдруг жить. Появился солдат в Васькиной жизни, и смысл появился в самом Ваське, во всяких его делах.
А так кому он нужен? Разве что самому себе?
Но подобным образом мог жить Васька раньше, до дяди Андрея. Теперь он так жить не мог.
Разве зазря он человеком себя почувствовал, чтобы назад возвращаться? Эх, дядя, дядя! Зачем же ты Ваську возродил, дал понять радость жизни не для себя, для других, из первобытности вывел? Жил бы Васька как гад, болотный, ползал да пресмыкался и считал бы, что это и есть настоящая жизнь... А теперь...
Последний раз, без всякой, впрочем, надежды, оглянулся Васька, двинулся в сторону школы. Не потому, что вспомнил об уроках, ему было безразлично куда идти.
— А-а! Сморчок! Вот так встреча!
Две фигуры посреди тропинки.
Вытаращился Васька, глядит оторопело. Никак не сообразит, отчего встали поперек пути напыжившийся Витька, а с ним долговязый хмырь.
Ноги расставили, как фашисты в карауле, прищурились в упор на Ваську. Долговязый сплевывает через губу, во рту фикса блестит. Блатяга, у них фикса высший шик.
Вот когда Васька сообразил, что никакая это не встреча, караулили его. Хоть бы один Витька, а то блатягу захватил на голову выше себя. Где-то Васьха его видел? Но где? Вспомнился день кражи и долговязый, ударившийся ногой об дерево... Конечно, он.
— Что скажешь? — шепелявит Витька.
Вдвоем он сильный. Подражает блатяге, сплевывает через губу. Его слюна повисает на воротнике. Не торопясь он вытирает его рукавом, цедит сквозь зубы:
— Прро-дажна-я тварь!
— Я не тварь! — вскидывается Васька, отступая назад.
Он уже понимает, что удрать не удастся. Нужно так встать, чтобы не зашли со спины. Еще шаг, и он уперся в дерево. Напружинился, хочет угадать, кто первый из этих двух ударит.
У блатяги руки в карманах, держится позади. Стоит свободно, не суетится, понимает, что Васька у них в руках. Витьке дает инициативу, пусть, мол, натешится, отведет душу. А я успею...
Витька лезет, надрывается, хочет доказать, что он сам шишка на ровном месте. Запугал блатягой жертву, голыми руками норовит взять. Отпора не ожидает.
Сообразил это Васька, молниеносно сунул головой противнику в нос. Тот лишь охнул, стал ловить воздух руками, падая, потащил Ваську за собой.
Оба покатились по сухой траве. Пыхтят, руками, ногами шуруют. То один сверху, то другой.
Витька пересилил. Уперся коленкой в грудь лежащего, замолотил кулаками по голове.
Васька шею втянул, закрыл лицо руками.
Голова как чужая, как тот старшинский котелок звенит, но уже не больно. Странным образом в короткий миг припомнилось вчерашнее и Толькин котелок с поскребышами. С целой спальней выстоял Васька, неужто с одним не выдержит...
Поел бы вчерашней каши, не зафордыбачился, может, сил хватило скинуть с себя врага. Витька на домашних харчах созрел, на сырах, пусть они и казеиновые, из ворованного клея в авиации. А у Васьки всей мощи что от бурды и затирухи. Ее хоть бак съешь, никакой прибыли, кроме лишней мочи, не будет.
Бил, бил Витька, запыхался, решил передых сделать. А из носа разбитого красная юшка течет, Ваське на лицо капает. Как сквозь красный туман видит он над собой противника, блатягу в стороне. Тот прислонился к дереву, одобрительно кивает: "Бей его, добивай, чтобы не жил. Без таких лучше. Да не кулаками, чего кулаки марать! Ты деревяшку возьми, деревяшкой скорей будет!"Нагнулся блатяга, шарит палку под ногами. Отчаяние Ваську взяло. Убивают ведь, и никто не может защитить, спасти его. И дяди Андрея нет рядом. Знал бы он, какой бой досталось вести Ваське, не ушел бы тогда. Неужти конец приходит?
Не напрасно, видать, Васька зверенышем рос, сам себе главный друг и главный защитник. Извернулся змеей, от отчаяния будто силы утроились, дотянулся головой до Внтькиных штанов и хватил его зубами в самый живот.
Вззыл тот нечеловеческим голосом, вся утроба в нем возопила. Волчий клик пронесся по лесу, сам Васька на пугался. С испугу он и свалил врага. Сел на него, в шею вцепился.
Шкурой почувствовал новую опасность — блатяга крадется сзади, готовит палкой удар. Прыгнул Васька в сторону, выхватил стальной обломок, зажал за спинойв руке.
Знал твердо: как подойдет тот поближе, сунет ему острием в лицо, как фашисту... Потому что он и есть для Васьки главный фашист.
Блатяга углядел — блеснуло. Отпрянул, кричит:
— Эй, брось! Ты чего, финкой, да!
Васька отвечать не намерен. Как волчонок поджался, вот-вот прыгнет на врага от отчаяния. Бормочет сам не зная что:
— Воткну! Воткну! Воткну!
С тем и попер на блатягу, мало соображая, как в психическую атаку. Растерялся долговязый, отступил на несколько шагов, глядя со страхом на взбесившегося Ваську, и вдруг побежал.
Витька за ним, пригнувшись, облапив свой живот. Может, Васька до кишок ему прокусил, вкус чужого мяса на зубах.
Остался он один посреди леса с железкой в руках. Озирался, не сознавая своей победы. Швырнул железку и сам бросился бежать, опомнился возле школы.
Ноги и руки дрожали, и весь Васька трясся от страха, который теперь до него дошел. Обессиленно лег на скамеечку, заныл, заскулил как звереныш. Жаловался самому себе на боль и еще неизвестно на что, растирая по лицу чужую и свою кровь.
Приговаривал:
— Били Ваську... Били Ваську больно... Ой, как больно били Ваську! Жалко! Били Ваську! По го-ло-ве!
18
На серой папиросной пачке было накорябано несколько слов. "Поселок Калинина, дом пятнадцать, Шурик".
Солдат шел по адресу, Ваську с собой не взял. Не хотел мучить. Пусть отдышится пацан, в школу сходит. Хоть было бы вместе не в пример занятней, веселей. Все-то Васька знает, ловок, живуч, оборотист. Перемешано в нем худое с добрым, блатное с благородным, а взрослое с детским... Дитя войны! Но кончится же она, проклятущая. Вырастет Васька, выпрямится, как согнутое под снегом деревце...
Солдат выскочил на окраину улицы. Тут и поселок Калинина, пятнадцатый номер на двухэтажном оштукатуренном доме.
Девочка скакала по асфальту, стриженная наголо, в косыночке. На малокровном лице одни большие грустные глаза.
Остановилась, выслушав солдата, с поджатой ногой, показала рукой на дверь. Первый этаж налево.
Андрей постучался, никто ему не ответил.
Понимал он, конечно, что Сенька Купец, несмотря на уговор, предупредит дружка и тот успеет запрятать оружие. А может, и сам скроется куда-нибудь.
Он и не рассчитывал на скорую удачу. Хотелось встретиться с неведомым Шуриком, потолковать по-мужски. Не деревянный же он, что-то поймет. Ну а не поймет, тогда... Андрей заранее не придумывал, что тогда. Действовал, как учили в армии, по обстановке.
Постоял перед запертой дверью, дощатой, крашенной в бордовый цвет. Вышел наружу, присел на врытую у стены скамеечку.
Светило в лицо солнце. Пищали воробьи под крышей. Белье полоскалось под ветром на веревке. Не белье, а какая-то рвань.
Девочка, тонконогий птенец, прыгала перед глазами, играла сама с собой. Швыряла со звоном баночку от ваксы, обскакивала квадратики.
Обернувшись, спросила:
— Вам Шурик зачем? Вы родственник, да?
— Нет, не родственник, — ответил солдат, щурясь от прямого солнца.
— Он уехал... Вечером уехал, взял удочки, еще что-то. Завтра ведь праздник.
— Удочки? — переспросил солдат. — Какие удочки? Девочка посмотрела себе под ноги, вспомнила, наморщив лоб.
— Такие, ну... длинные, завернутые в мешок.
— Так, так, — заинтересовался солдат. — И куда он? Куда направился?
— Может быть, на речку? — предположила девочка. — А вы его бабушку знаете? Она на заводе в вохре работает, охранницей. Она ушла на сутки, а завтра она придет.
— Только завтра?
— Ага. Она вам все объяснит. Она добрая такая. Меня сахаром вареным угощала. И книжки приносит читать.
— Что же ты одна-то играешь? — спросил солдат. Он подумал вдруг о Ваське.
— А с кем мне играть?
— Ну... С подружками.
— Я ведь болею, — произнесла девочка серьезно. — У меня от голода болезнь. Мы с мамой приехали из Ленинграда. Я все болею и болею и в школу не хожу.
— А из школы к тебе приходят?
— Кто же придет? — удивилась девочка. — Они меня не знают. А я лежала, а сегодня вышла. Только я забыла, как играть. Я чего-то все забываю.
— А мама твоя где?
— На работе. Она у меня ударница, только поздно приходит...
— Небось плохо все одной?
— Я привыкла, — ответила девочка и вздохнула. Вздох ее был как у взрослой. Казалось, что она по-женски мотнет головой и произнесет привычное: мол, сейчас война, всем тяжело.
Но девочка спросила:
— А вы чего один?
— Как? — удивился солдат.
— Вы же военный... А военные ходят помногу.
— Ах, да! Я, в общем, не один. У меня друг настоящий есть.
— Фронтовой друг?
— Да нет... Тыловой.
— Все равно хорошо, — решила девочка. — Я тоже пойду на фронт, когда вырасту.
— Когда ты вырастешь, фронта не будет, — убежденно сказал солдат и встал. — А вот без друзей в любое время нельзя жить. И в войну нельзя. — Он помедлил, глядя на девочку, но говорил он будто не ей, а себе. — В войну особенно нельзя. Счастливо, подружка.
Протянул ей руку, девочка подала свою, тонкую, невесомую. Ниточка, а не рука. Никогда не ощущал солдат такой странной детской руки. Сейчас только дошел до него страшный смысл слов о голодной болезни.
— Приходите завтра, — предложила девочка, впервые улыбнувшись, — Завтра ведь праздник и у военных тоже? А я вам куклу покажу, Катьку, она тоже перенесла блокаду... Даже не пискнула ни разу. Придете?
— Приду, — очень серьезно пообещал солдат.
Уходя, оглянулся. Она по-женски, приложив руку к глазам, смотрела вслед.
Андрей направился в сторону железной дороги, решившись на что-то, чего сам до конца не осознал. Около путей осмотрелся, бегом пересек их. Полем вышел к станции. Издали увидел товарняк на том месте, где был их эшелон.
Показалось жизненно важным узнать сейчас, немедленно, тот ли самый эшелон или другой, будто могла измениться от этого судьба Андрея.
Знал он, что ждут его комендатура, короткий суд и все, что положено в таких случаях. Если поймают, и того короче. Не в эшелон лежал его путь.
Знал, но потянуло взглянуть на поезд, на свой вагон, где еще двое суток назад жил он иной, праведной жизнью. Числился примерным бойцом, дружил с остроязыким Воробьевым, стоял на довольствии, и все было понятно в его пути на фронт.
"Вы же военный... А военные ходят помногу", — определила девочка, царапнув, того не зная, по самому больному.
Отчего так бывает, когда случится в нашей жизни чрезвычайное, ставящее нас на самый край, начинаем мы ценить обыкновенное, чем мы жили и чего не замечали?
Андрей разглядел теперь, что эшелон этот свой. Свой, если мог он еще так его называть. Пригнувшись, пересек он старое люберецкое кладбище, с гнившими деревянными крестами и старыми мраморами, поверженными в беспорядке наземь.
Лег и пополз по-пластунски. Ползать во всякие времена и при всяких условиях научил его старший сержант Потапенко.
Андрей прикоснулся лицом к сухой траве, почувствовал горький щемящий запах, напомнивший о чем-то неподвижно вечном. Подумалось, как просто было бы лечь здесь и заснуть навсегда.
Еще обломок камня попал на глаза, со странными стихами. "Прохожий, ты спешишь, но ляжешь так, как я, сядь и посиди на камне у меня. Сорви былиночку, подумай о судьбе, я дома, ты в гостях, подумай о себе..." Последнее, хоть миновал камень, больно, как гвоздь, воткнулось в память. Подумай о себе... Господи, сколько он передумал!
Острый глаз Андрея уже различал вагоны, солдат тут и там. Кто-то завтракал, сидя на насыпи, иные, раздевшись до пояса, загорали.
— Как в доме отдыха", — подумалось с горечью.
Тут увидел он, — пальцы дрогнули и смяли сухую веточку, — из вагона, его вагона, прыгнул рядовой Гандзюк, начал споласкивать над рельсами котелок с водой. Рядом встал старший сержант Потапенко, что-то внушал солдату. Но говорил он, кажется, лениво, медленно, скорей по привычке, и все тыкал рукой в сторону кладбища. Может, какое поручение давал.
Рядовой Гандзюк ушел, а Потапенко вдруг повернулся, — Андрей сжался, сердце его холонуло, — стал смотреть как раз туда, где он лежал. Суеверно подумалось:
"Видит! Он всегда и все видел, все замечал!" Но конечно же ничего видеть Потапенко не мог. Он стоял задумавшись, и мысли его были невеселые. О бойце Долгушине, посланном в штаб и пропавшем безвестно два дня назад, о срочном приказе эшелону завтра ночью направиться на юг, в район Курска. Не из-за этого ли томили несколько суток на маленькой станции, что решалась их судьба?
Не мог знать Андрей, о чем думал Потапенко, но и сам Потапенко еще не в силах был заглянуть на месяц-другой вперед, в тот горячий день пятого июля, когда начнется великая из битв войны, на Курско-Белгородском направлении, и будет это главным испытанием для него самого и его солдат.
Андрей глубоко вздохнул, трава под ним зашуршала.
Он завидовал всем, кто был в эшелоне. Чужим солдатам, маленькому Гандзюку, Потапенко, всем на свете.
Пришел бы сразу, пусть без оружия, без документов, стало бы проще все в его жизни. Пригибаясь, уходил он от поезда, и больнее и отчетливее возникало в нем чувство одиночества.
Как стало не хватать ему Васьки, который бы посмотрел доверчивыми глазами и сказал какие-нибудь слова! Васька живое существо, и Андрей живое существо. Они нашли друг друга по несчастью. Беда свела их, но она может и развести навсегда.
Вспомнилось, Васька сказал: "Ладно, дядя Андрей, я вас до конца войны прокормлю".
Солдат спустился по дороге к Некрасовке, но в поселок не пошел, а обогнул его лесом. Пересек железную дорогу, оказался в Панках.
На дороге встретил девочку с портфелем.
Она оглянулась, окликнула:
— Эй, подождите! Подождите меня! Андрей остановился, вспомнил, что видел, кажется, эту девочку вместе с Васькой. Одноклассница, что ли, его.
— Здравствуйте, Вася искал вас, — произнесла девочка, глядя на солдата снизу вверх. У нее были голубые глаза, две косички торчали из-под пушистого беретика.
— Где он? — спросил солдат.
— Его выгнали из школы... Он там сидит.
— Выгнали? Почему выгнали? Девочка не ответила. Молча пошла впереди, указала рукой:
— Он там.
— Где?
— Под платформой. Это его любимое место.
— Какое еще любимое, — произнес солдат с сомнением, заглядывая в узкую щель, куда можно было залезть лишь на четвереньках.
Так он и сделал.
Васька валялся на земле и смотрел вверх, на белые широкие щели между досок. Услышав шорох и шаги, поднял голову, но никаких чувств при виде солдата и Ксаны не проявил.
Место и впрямь было тут у Васьки родное. Вроде бы около людей, но кровное, свое. Здесь можно было лежать или сидеть, глядя на шатучие вверху доски, слушая чужой разговор, объяснения, секреты.
Многого наслушался тут Васька, коротая время.
Все, кого он видел или слышал, начинались с ног, и по ногам Васька легко узнавал их хозяев. Хромовые скрипучие сапоги, желтенькие ботинки, звонкие туфельки с каблучками. А то стоптанные брезентовые тапочки, подошвы от протекторов, галоши, скрывающие бесподметность в башмаках... Какие веселые выслушивал он дроби, когда танцевали тут! Но танцевали редко.
Соответственно хозяевам летели сюда оброненные вещички. Дорогие "бычки" от папирос и самокрутки, огрызки, бумажные фантики, монеты, даже рубли. Один раз упал кошелек, в котором почему-то оказались кусочек мыла и две булавки.
В двух шагах с железным грохотом и с вихрем пыли проносились электрички, громоподобные колеса высекали кучу искр, это было красиво. Паровозы ухали и гудели, наполняя все пространство теплом и паром. Тяжело оглушали длинные составы, Ваське было видно, как гнутся, прогибаясь, стальные рельсы. Иногда он начинал тревожиться, выдержат ли, не сломаются. Но рельсы всегда выдерживали. Здесь же, под платформой, жили всякие брошенные и никому не нужные твари: кошки, собаки, крысы, птицы. У каждой твари была своя жизнь и свои заботы, как у всех в войну, и друг друга они не трогали. Так же, как никто не нарушал Васькиного спокойствия, а оно временами было ему просто необходимо.
Как сейчас, например.
Посудите, что бы делал Васька, не будь такого удивительного изобретения, как пригородная платформа. Где бы протекала без уединения, затаенного тихого места, личная его жизнь?
Где бы мечтал он о всяких крошечных своих радостях? Где бы горевал о потерях? Где скрывался от детдомовских хищников, блатяг, хамов, милиционеров, воспитателей, учителей, пьяниц, свирепых домохозяек, бандюг и прочих, могущих его обидеть, извести, уничтожить?
Где мог он съесть без торопливости добытый кусман, не беспокоясь, что кто-то налетит, отнимет, вырвет из рук, изо рта?
Где прочел бы украденную в чужом окне книжку? Да в конце концов где пересидит он дождь, снег, а летом сонный зной?
Только здесь, под деревянной, гулкой, качающейся платформой, был Васька словно у себя дома. Платформа была длинной, может, кто еще вроде Васьки имел тут убежище, это его не волновало. Тут хватило бы места для личной жизни всех подмосковных отщепенцев: безымянных, брошенных, выгнанных, бродячих и ничьих детей.
А сколько по Рязанке, а сколько по другим дорогам таких чудо-платформ!
— Ты чего? — спросил солдат, приноравливаясь рядом с Васькой и тоже с любопытством заглядывая вверх.
Васька повел плечом, говорить ему не хотелось. На солдата он не смотрел. Ксана сидела тут же, на корточках, подобрав полы своего вишневого пальто, слушала их странный разговор.
— А синяки... Подрался?
— Да так, — сказал Васька. Солдат сказал строже:
— Ладно, вставай. Нечего валяться в грязи. Пойдем...
— Куда? — вяло спросил Васька. Но, кажется, ему нравилось, что так с ним заговорили.
Он повернулся, и солдат отметил про себя, что драка была нелегкая. Уж не по поводу ли их совместных дел?
— В школу пойдем.
Это решилось само собой, Солдат в следующую минуту сам понял, что иначе он сказать не мог. Кто сейчас поможет Ваське, если не он, единственно заинтересованный в мальчике человек.
Впрочем, единственный ли?
Вот и Ксана подала голос:
— Нужно идти, как же иначе, Вася?
Тот хмуро посмотрел на девочку, на солдата. Нехотя приподнялся, отряхиваясь от прилипшей грязи, полез наружу.
— Кто у вас там главный-то? — спросил солдат.
— Завуч Клавдия Петровна, — дорогой говорила Ксана — Понимаете, Вася пришел и сел сзади. Я сразу увидела, что ему плохо. Он сидел, сидел и никому не мешал, пока не увидела Клавдия Петровна. Она как закричит:
"Что это такое? Посмотри на себя, где ты дрался?" А Вася взял и вышел, ничего не объясняя. И под платформу полез...
Школа была двухэтажная, деревянная. Они прошли прохладным коридором, поднялись на второй этаж. Ксана указала на дверь учительской: "Она сейчас здесь".
— Ждите.
Солдат помедлил, постучался.
Никогда бы не смог он так прийти, чтобы защитить себя. Учительская с детства внушала ему страх.
Несколько женщин и старичок сидели вокруг письменного стола и пили чай. На солдата посмотрели с любопытством.
— Мне бы Клавдию Петровну, — произнес он от дверей.
— Слушаю вас, товарищ... боец.
Одна из женщин поднялась, не выпуская из рук стакан Немолодая, грузноватая, она сделала навстречу солдат несколько шагов, и он увидел, что у нее отечное лицо и толстые ноги — признак больного сердца.
— Здравствуйте, — сказал он, совершенно робея. — Я пришел по поводу мальчика, которого выгнали...
— Садитесь, пожалуйста, — предложила завуч и сама села. — Какого мальчика?
— Да Василия...
Он вдруг подумал, что не знает Васькиной фамилии.
— Ах, Василия, — сказала завуч, оглядывая солдата — А вы кто, родственник?
Он подумал и кивнул. Оглянулся на учительниц, скользнул взглядом по стенам, где висели, как во всякой учительской, расписания уроков, диаграммы успеваемости и крупно написанная инструкция по эвакуации детей во время воздушной тревоги.
На стене висел плакат; "Двойка — шаг к измене Родине!" В углу, под портретами вождей, на столике лежала винтовка.
— Что же вы так поздно хватились? — спросила завуч вежливо. — Дубровский совсем забросил школу.
— Кто? — спросил солдат.
— Вася Дубровский... Я понимаю, что условия жизни у детдомовцев хуже, чем у остальных, но мальчик не посещает уроков, перестал заниматься. А теперь еще драки, как видите. Куда это заведет?
— Трудное дело, — согласился солдат, снова посмотрел в угол на винтовку и вздохнул. — Но вы уж не гоните, куда он пойдет?.. Без школы ему еще хуже.
— Вы-то как, вернулись или временно, так сказать?
— Временно, — сказал Андрей. — Уеду, Василий у меня совсем один останется.
— Если бы не уезжали, — произнесла заведующая. — Нам в школе военрук требуется.
Она указала на винтовку, с которой солдат и так не спускал глаз. Может, заметила его внимание к оружию.
— У нас женщины в основном. Мужчина качественно бы изменил коллектив.
Старичок и учительницы хоть и делали вид, что пьют чай, но исподволь смотрели на солдата и прислушивались к разговору. Две из них, помоложе, отчего-то смутились, когда солдат оглянулся.
— Винтовка... боевая? — спросил он.
— А что мы в ней понимаем, — отвечала завуч. — Дети учатся военному делу, разбирать, собирать... И маршировать тоже.
Солдат встал, подошел к столику. Потрогал ложу, приподнял, ощущая, как забилось от привычной тяжести сердце. Щелкнул затвором, пробормотав: "Стебель, гребень, рукоятка..." Ложа... Магазин... Все настоящее. Заглянул в канал ствола: грязновато. Старший сержант Потапенко всыпал бы за такое.
— Настоящая винтовка, — повторил дважды Андрей и вдруг заметил в боковой части ствола дырочку, рассверленную для того, чтобы из винтовки не стреляли. Упавшим голосом произнес: — Настоящая... Учебная винтовка... — сразу потеряв к ней интерес.
Завуч теперь говорила, что Дубровский, судя по всему, скрытный мальчик, никогда не упоминал он о родственнике на фронте. Это, безусловно, меняет дело. К семьям фронтовиков отношение вдвойне внимательное.
— Хорошо, что вы зашли, — добавила завуч и протянула руку. Она впервые, кажется, улыбнулась. — Возвращайтесь с победой.
Старичок и сидевшие за столом женщины тоже поднялись. А две молодые учительницы смутились, покраснели, когда солдат стал с ними прощаться.
Так все стояли, провожая, пока он не вышел.
19
Ребята ждали на лестничной площадке.
— Как? — спросила по-взрослому Ксана. Она вообще чувствовала себя с солдатом на равных. Васька ничего спрашивать не стал.
Солдат посмотрел на мальчика и впервые подумал, отчего такая неожиданная фамилия у него: Дубровский... Может, сидел в детприемнике изобретательный человек? Может, он Пушкина в это время читал?
И потом... Долгушин... Дубровский — чем-то сходни между собой. Начинаются на одну букву.
— В порядке, — сказал солдат, все рассматривая Ваську. — Тебе бы, парень, в лазарет сходить да подлечиться...
— Пусть к нам зайдет, — предложила Ксана. — Мама йодом замажет.
— Йодом? — закричал Васька.
— Да. Именно йодом, — твердо произнесла девочка. — Зато не будет заражения.
— У меня и так не будет, — отмахнулся Васька. — Я гильзу медную приложу. Я от всего умею лечиться. Если заноза в ноге, ее надо выковырить и разжевать, быстрей пройдет. Если кровь, глиной замазать...
— Фу, Вася, как противно, — сказала Ксана.
— Лекарства всегда противные, — рассудил он просто. — А знаешь, как навозом можно лечиться?
По лестнице поднималась женщина в темном платке, похожая на тетю Маню. Когда ступила она на верхнюю площадку, ребята одновременно с ней поздоровались.
Она узнала солдата, всхлипнула:
— Андрюшенька! — Заплакала, прислонясь к его плечу. — Оля... Оля моя...
— Тетя Маня...
— Вы отомстите, убейте их. Я всю жизнь учила детей человечности... Даже кошку... Даже кошку не трогать...
— Тетя Маня, — позвал солдат, она не слышала.
— До чего они довели меня? Я хочу, я требую, чтобы вы их убивали, как насекомых! Никто, ни я, ни другие женщины не могут этого сделать. Мы все отдали, а вы отдали не все. У вас есть возможность и оружие. Так убейте, прошу вас!
Андрей оглянулся, знаком показал ребятам, чтобы не глазели, а шли на улицу. Молча стоял, понимая, что ничем не может утешить бедную женщину. Не бывает такого утешения, когда родители переживают своих детей.
Тетя Маня перестала плакать, вытерла платком лицо.
— А ты ведь изменился, Андрюша, — произнесла в нос. — У тебя-то ничего не случилось?
— Да нет, что вы...
— Мы уж думали-гадали, в каких ты там боях... На каком фронте?
— А я все не на фронте, — отвечал он, не поднимая глаз.
Эти слова о фронте были как раскаленное железо. Тетя Маня смотрела на него как на защитника, бойца, который должен быть там, где до этого была Оля. А он увяз в своих поисках, в адресах, в делах, которые не имели прямого отношения к ее святым слезам.
Стыдно стало, как от пощечины.
— Зашел бы, Андрюша, — попросила она. — Мы-то с Мусей вдвоем кукуем. Олег Иванович за продуктом в деревню уехал.
— Зайду, тетя Маня, — пообещал он, потупясь. Ее больной взгляд, в котором мерещилось ему уже недоверие, сомнение и осуждение его, был сейчас невыносимым.
— Мы все вдвоем и вдвоем... Поплачемся друг дружке на тяжелую бабью долю, вроде легче станет. Но ведь еще детишки меня ждут. Надо идти, нельзя своему горю поддаваться. У всех сейчас одно горе, война проклятая. У всех, Андрюша.
Она двинулась медленно по коридору, а ему подумалось, что надо что-то еще ей сказать. Но слов никаких не было.
— Я приду, тетя Маня! — голос прозвучал униженно и глухо. Этого нельзя было не заметить.
Она оглянулась, посмотрела на него страдающим, идущим из глубины, затемненным своим взглядом.
С чувством физической боли, отвращения к себе выходил он на улицу. Не замечая ребят, сел на скамейку.
Судорожно вздохнул, рассеянно взглянул вокруг.
Припекало солнце. На деревцах, воткнутых перед школой, завязывалась мелкая зелень.
Неожиданно подумалось, что пора, выпавшая на эти несчастные дни, была самая редкая, светлая. Невозможно этого не видеть. И он видел, но никак не ощущал. Чувства его, придавленные обстоятельствами, были как слепые.
Однажды прочел он в книге о Робин Гуде стихи:
Двенадцать месяцев в году,
Двенадцать, так и знай!
Но веселее всех в году
Веселый месяц май!
Не стихи даже, а народная английская баллада, он вспоминал ее каждой весной. И каждую весну звучала она по-новому.
Но случилось, как раз перед войной, померзли за зиму все подмосковные сады. Стаял снег, прилетели птицы, а на деревья было невозможно смотреть. Чернели пустые, голые, как кресты на погосте.
Май в таких садах, и синее, сквозь сухие ветки, небо, первая трава под кронами казались кощунством. Правда, к середине лета оттаяли редкие сучки, дали блеклую, тут же увядшую зелень. Но и все.
Садом, голым по весне, была сейчас душа Андрея.
.Могло ее оживить лишь тепло, исходящее от Васьки. Оно и оживляло, и поддерживало худые желтые ростки. Но удар следовал за ударом, и после каждого казалось, что невозможно подняться, обрести себя.
Все, что происходило кругом, происходило и с Андреем. Ложилось, накапливалось в нем, терзая изболевшуюся совесть. Тяжкой виной добавилась сюда и Олина смерть. Ребята стояли в отдалении, Васька показывал Ксане на большую яму, объясняя, что в сорок первом году упала тут целая тонная бомба. Фрицев от Москвы зенитками отогнали, они побросали бомбы куда попало. А эта бомба не взорвалась. Но все равно в школе и в домах выскочили стекла. Яму сразу окружили заборчиком и несколько дней откапывали; все говорили, что она замедленного действия. Васька потому и запомнил, что им не разрешали ходить в школу. А потом сказали, что в бомбе оказались опилки и записка: "Чем можем, тем поможем!" Это немецкие рабочие писали...
Андрей слушал Ваську, медленно приходя в себя.
Спросил, привставая:
— Василий, а ты про Робин Гуда слышал? Был такой меткий стрелок из лука.
— Это, наверное, до войны? — сказал Васька. — Я до войны плохо помню...
Солдат и Ксана одновременно улыбнулись, поглядев друг на друга. Они как бы и вправду были на равных в сравнении с маленьким Васькой. И он это видел и великодушно позволял опекать себя, зная, что это не унизительно и он всегда может удрать, если такая опека надоест.
Мимо проскочили детдомовские ребята, крикнули на ходу: "Сморчок! Тебя искали! Сыч тебя искал!" "Да ладно", — сказал Васька. Но почувствовал себя неприятно. "Психует Сыч-то!" — добавили ребята и убежали, крича на ходу, что сегодня они выступают в госпитале...
Ксана заторопилась домой и повторила свое приглашение.
— Мама наварила суп из селедки. Пойдем!
— Слышала? У нас выступление в госпитале, — отвечал Васька.
Вообще-то он не любил ходить по домам, не считая тех особых случаев, когда он посещал без приглашения, но и без хозяев.
Он законно считал, что детдомовец в домашней обстановке пропадет. Привыкнет, размягчится, потеряет способность выживать, тут и конец ему. Да и вообще домашние были другим миром, и соприкосновение с ним не приносило радости. Будут жалеть, подкармливать, числить про себя несчастненьким, сиротой...
Все это Васька понимал и отказался.
— В госпитале нельзя пропускать, там же раненые.
— И ты у нас раненый, — сказала Ксана. — Да еще голодный. Никто не выступает на голодный желудок. Пойдем, пойдем!
Она распоряжалась как взрослая, будто понимала, что солдат и Васька послушают ее.
— Давай сходим, — предложил солдат.
Васька подумал, что с солдатом его жалеть не станут, и согласился.
Дорогой Ксана рассказала, что мама ее работает на дому, шьет одежду для бойцов. Когда бежали от немцев, успели захватить одну швейную машинку "Зингер"... Вот на ней мама и шьет.
Солдат слушал, кивал, а Васька почему-то злился.
"Мама да мама, подумаешь, мамина дочка...". Подошли к знакомому дому возле магазина. Миновали парадную дверь с высоким крыльцом, где недавно орала Сенькина мать, Акулиха, и ткнулись с обратной стороны в низенькую пристройку.
— Пригибайтесь! Пригибайтесь! — попросила Ксана, с шумом распахивая дверь. Она закричала с порога: — Мама! Я с гостями! Они будут есть суп с селедкой!
"Опять мама, — подумал Васька. — Надоело. Не люблю мам".
Молодая красивая женщина поднялась им навстречу, всплеснула руками:
— Ой, как хорошо. Проходите, пожалуйста. Поздоровалась с Васькой за руку, потом с солдатом, называя себя Верой Ивановной. Голос был у нее звонкий и мелодичный. На груди колыхалась желтая лента сантиметра.
"И ничего особенного, — решил Васька. — Дядя Андрей все равно лучше".
— Мама, — повелительно говорила Ксана, точно она, а не мама была здесь главная хозяйка, — я тебе рассказывала про Васю, помнишь? Его нужно подлечить, а его одежду тоже... Он сегодня выступает на концерте.
— Ну, подумаешь, — пробурчал Васька.
— Все сделаем, — мягко, мелодично, таково было свойство ее голоса, повторяла Вера Ивановна, осматривая бегло Ваську, обходя вокруг него. На солдата она почти не взглянула.
— Пусть разденется, — попросила она. — А насчет лечения, Ася, ты уж сама... Ты у нас в школе курсы сестер кончила.
— Раздевайся, — приказала Ксана. — Тебе помочь?
— Вот еще, — нахохлился Васька. — Я и сам шить умею. Только у меня иголки нет.
— А у нас есть. Снимай, снимай, я за йодом к подруге сбегаю.
Солдат кивнул: раздевайся, мол, если просят.
Вася, сопя недовольно, снял одежду и сел на кровать, закрывшись одеялом. Вера Ивановна осматривала штаны и рубашку, поднимая их на уровень глаз и вздыхая. Спросила, как же он, Вася, собирался выступать с такими дырками?
Отвечать не хотелось, но и оскорбительного вроде ничего в вопросе не было.
— Меня поставят в середину хора, кроме головы, ничего не видно, — сказал он.
— Так ты поешь? — воскликнула Вера Ивановна. — А наша Асенька музыкой до войны занималась. Сейчас-то она все забыла.
Женщина застрочила на машинке, быстро вращая ручку. Васька перестал дрыгаться, уставился на Веру Ивановну, удивляясь, как ловко у нее получается. Он умел зашивать при помощи иголки, даже гвоздя, но такой работы он не видел. Вообще-то, если бы спереть такую машинку, он бы тоже научился. Хорошая игрушка, надо запомнить.
— А вы, Андрей... Вы кем доводитесь мальчику? — Вера Ивановна спросила, откусывая нитку и взглядывая на солдата так исподлобья. — Я сразу увидела, что вы похожи.
— Мы? — повторил мальчик. — Мы? Похожи? Он подскочил на постели, расплылся от радости. Счастливыми глазами посмотрел на солдата. И тот, взглянувна Ваську, подтвердил:
— Ясное дело... Не чужие.
Ксана притащила йод, улыбающийся Васька не успел и пикнуть, испятнала его лицо, руки, шею, даже волосы. Васька пытался заорать, но Ксана сказала:
— Все! Все! Еще здесь, и все. И здесь... И здесь... Стерпел Васька, а о Вере Ивановне подумал, что вовсе она не плохая, если заметила их сходство.
Вера Ивановна кончила шить, бросила одежду на кровать со словами:
— Держи, крепче новой! Солдату она сказала:
— Мне надо с вами потолковать. Ася, посмотри за супом...
— Что ж, — согласился он.
— Пойдемте во двор. Только осторожнее, не стукнитесь головой!
Они встали у крылечка, Вера Ивановна в упор посмотрела на солдата. И он теперь увидел, что у нее большие темные глаза, в сумерках которых затаилась усталая грусть, а в волосах много седины.
— Кажется, я догадываюсь, по Аськиным рассказам, — начала она смущенно. — Догадываюсь, что у вас неприячности. Но разговор не о вас, о мальчике. Если есть возможность, купите ему одежду. Эта кончилась.. И потом... У него вши. Понимаете, целые гнезда вшей. Я пыталась их давить, смотрю, еще, еще... В каждой складке... Я могу постирать все, но лучше бы сжечь. Вши могут быть и тифозные...
Андрей расстроенно молчал.
Женщина по-своему расценила его молчание, добавила, оправдываясь:
— Не подумайте, что мы уж такие... привереды. Мы, правда, до войны хорошо сперва жили. Муж был кадровый военный, крупный командир. Мы ничего о нем не знаем. А я не работала, но я умела хорошо шить, это нас и кормит. Сейчас мы в долгах... Всем трудно, я понимаю. Но когда в нужде дети, ужасно. К этому привыкнуть нельзя.
— А что нужно? — спросил солдат.
— Да что покрепче, — отвечала Вера Ивановна. — Вот, вроде вашей шинельной... Только потоньше. Чтобы игла взяла.
Андрей машинально потрогал на себе шинель.
— Если это... продать?
— А сами как будете?
— Сам-то обойдусь, — увереннее сказал он. — Цыган шубу давно продал! А я вроде цыгана... Нет, серьезно. Вот только я торговать не умею.
Вера Ивановна оценивающе оглядела шинель, но исподволь смотрела на солдата.
— Сейчас идут все на рынок, — произнесла она.
— Мне туда нельзя.
— А может... им?
Она не назвала Акулиху, но кивнула в сторону дома.
— Спекулянтам?
— Связываться с ними гадко, — сказала со вздохом Вера Ивановна. — Отвратительное порождение войны. Но что делать-то? Мы с вами сами ничего не можем... Знаете, слышала недавно анекдот, что решили с блатом покончигь. Похоронить его, и все. Положили в гроб, крышкой накрыли, да гвоздей не оказалось. Где взять гвоздей? Советуют: по блату можно достать. Выпустили блат, а он и был таков...
Вера Ивановна предложила:
— Давайте вашу шинель.
Ушла и долго не возвращалась. Солдат обошел трижды вокруг дома, начал беспокоиться, когда увидел ее, бегущую вприпрыжку. Издалека показала в кулаке деньги, крикнула весело:
— Ну, баба стерва! Акула зубатая! Нюхом почувствовала, что дело поживой пахнет. Уперлась, уж я слезу перед ней пустила. Мол, мужнина память, единственная...
Засмеялась облегченно.
Андрей смотрел на нее, на губы, нервные, подвижные, на смуглое точеное лицо, на глаза, глубокие, сумеречные, и впервые почувствовал, что хотел бы ее сильно поцеловать.
Но, прежде чем он сам понял свое желание, она угадала и пригасила себя. Сделалась вежливо ровной.
Солдат принял деньги, с укором произнес:
— Коли взялись, помогали бы и дальше, — но укорял ее не за это, оба понимали. — Я ведь уезжаю...
— На передовую? — спросила она тихо.
— Да.
— Когда? Сегодня? Завтра? Впрочем, что я спрашиваю. Этого никто не знает. Мы так и жили всегда в неизвестности, когда куда мужа пошлют... Аська моя на перепутье родилась. В общем... — Она помедлила, глядя на него наклонив голову и как бы снизу, такой она была еще красивее, как девочка неопытная на свидании. — Если не уедете, милости прошу, как у нас говорят. Милости прошу к нашему шалашу.
Она рывком взяла деньги, спрятала, отвернувшись, в лифчик. Потом открыто, с вызовом, посмотрела ему в глаза.
Вернулись в комнату, стали есть обещанный суп с селедкой.
Вдобавок к нему Вера Ивановна принесла кислой бражки. Налила всем — солдату, Ксане немного, а Ваське дала целый стакан.
— Это как квас... Не страшно.
Васька выпил, стал веселым. Подумалось: Хоть она и мама, а ничего, приятная женщина".
Развязался у Васьки язык от бражки. Стал он рассказывать, как в детдоме пайки делят. Откусят, положат на весы. Многовато. Еще откусят. Останется крошечка какая-то. Развесчик чихнет, она и улетит.
Изобразил Васька в лицах, все рассмеялись. Ксана так и заливалась, солдат восхищенно качал головой: "Ну и Васька, артист!" Он совсем разошелся, спел "Халяву".
Женился, помню, я на той неделе в пятницу,
Она из всех девчат фартовая была,
Я полюбил ее. Халяву косолапую,
Но для меня она фартовая была...
Возвышенно пел, проникновенно Васька, думал, что это грустная песня. Но все опять начали смеяться. Только Ксанина мама с мягкой улыбкой произнесла:
— Вася, скажи, а ты сказки любишь?
— Конечно, — отвечал он.
— Вот мы с Аськой по вечерам сказки рассказываем... Про Ивана Царевича, про Василису... — Я про мужика знаю, — сказал Васька.
— Ну, расскажи.
— Про мужика? — спросил Васька. — Жил мужик и ловил рыбу. Приходит однажды на речку, смотрит — журавель попался в сети. Ногой зацепился, а выбраться не может. Пожалел мужик и освободил журавля. А журавль и говорит ему человеческим языком: "Пойдем ко мне домой, я тебе подарок хороший дам". Пришли они к журавлиной избе, и вынес ему журавль скатерть-самобранку...
— Вот такую сказку я люблю, — кивнула Вера Ивановна.
— Захотелось по дороге старику есть, он и говорит:
"Напои-накорми, скатерочка!" Только сказал — и на скатерти все появилось: картошка, капуста, чего еще... Суп из селедки тоже появился. Даже свиная тушенка в банках. И целый бухарик хлеба!..
— Сюда бы эту скатерочку, — воскликнула Ксана.
Васька продолжал:
— Зашел мужик к богатею переночевать, а тот ночью и заменил скатерть. Ему мужик-то проговорился. Приходит домой и говорит старухе: мол, не надо, старуха, теперь в очередь в магазине стоять и в колхозе работать. Все у нас будет. Развернул скатерть, а она и не действует. Обманул, видно, журавль, подумал мужик и вернулся к нему. Так и так, плохую ты скатерть дал, не включается она...
— Как наш утюг, — засмеялась Ксана. А солдат и Вера Ивановна улыбнулись: "Рассказывай, рассказывай, Вася".
— Дал тогда журавль мужику волшебную книгу, — продолжал Васька. — Откроешь ее, а там что ни страница, то продуктовые карточки, да литеры всякие, да ордера на мануфактуру. Вырывай, а они не кончаются. Пришел мужик опять к богатею, попросился переночевать, а тот ночью снова переменил. Вернулся утром мужик домой, а в книге, глядь, обыкновенные страницы...
— А что за книга-то была? — спросила вдруг Вера Ивановна.
— Толстая и без картинок, — нашелся Васька. — В третий раз журавль дал мужику зеркальце волшебное. Посмотришь в него, и все тебе на свете видно. В каком магазине что выбросили, а где под прилавком держат продукты, а где по мясным талонам отоваривают...
— Мама, а у нас мясные тоже не отоварены, — напомнила Ксана.
— Так у нас же нет волшебного зеркала, — засмеялась Вера Ивановна.
— Мда, — протянул солдат. — Мне бы тоже оно пригодилось... Как ты думаешь, Василий?
— Конечно, — сказал Васька. — Но его богатей тоже украл. Тогда журавль подарил ему сапоги-скороходы. Если, к примеру, будет мужик от милиции удирать, наденет он эти сапоги — и раз...
— Он что, жулик? — спросил солдат.
— Зачем? На всякий случай! А то контролеры в электричке пойдут... Или бандиты пристанут, или пьяницы, — сказал Васька. — Они не рвутся, не промокают. Нет, сапоги удобные были, только их богатей спер у него. Пошел он снова к журавлю и говорит: мол, плохие у тебя подарки, без проку они мне. А журавль и спрашивает:
"Не заходил ли ты ночевать к богатею?" "Заходил", — отвечает мужик. "Все тогда понятно! Вот тебе последний подарок, — и приносит сумку, — скажи: "Сорок из сумы!" И все у тебя будет в порядке", — Щедрый был журавль, — сказала Вера Ивановна, вздохнув.
— Вы дальше послушайте, — попросил Васька. — Пришел он к богатею и просится переночевать. "Куда бы, говорит, сумку положить. Она у меня не простая, всякие просьбы исполняет. Надо только сказать: "Сорок из сумы!" Лег мужик, а сам не спит, ждет, что дальше будет. Хозяин-богатей подождал да и говорит; "Сорок из сумы!" Выскочили тут из сумки сорок автоматчиков, навели на богатея автоматы и говорят: "Отдавай подарки!" Он все и отдал. А мужик пришел домой и отнес в комиссионку.
— Вот чудак! — Ксана всплеснула руками. — Зачем же в комиссионку-то?
— А чтобы деньги были, — резонно отвечал Васька.
20
Оксане в госпиталь идти не разрешили.
Вера Ивановна сказала, что девочке надо готовить уроки. Поздно, нечего шляться неведомо где.
Васька клялся, божился, что проводит до дому, Вера Ивановна качала головой:
— Незачем ей идти в ваш госпиталь. Она видела отступление, с нее достаточно. А вы приходите.
Солдат и мальчик задворками вышли к высокой железной ограде, отыскали лаз и очутились на территории огромного лесопарка, где размещались белые корпуса госпиталя. До войны здесь был санаторий НКВД.
Васька все тут знал. По одной из дорожек направился в глубь парка и остановился перед громадной ямой, сплошь заваленной бинтами.
Мальчик уперся глазами и эти окровавленные бинты, шепотом сказал:
— Видите?
Лазил в санаторий Васька часто. Его территория примыкала одной стороной к колхозному полю, здесь оно не охранялось. Детдомовцы нашли лазы, проторили тропы, пробили отверстия и, как саранча, объедали край, что шел вдоль забора. Здесь росла морковь.
Но это бывало осенью, а осень — золотая пора, как пишут в книгах для чтения. Золотая, в Васькином понимании, оттого, что ходишь с тяжело набитым брюхом, будто в нем и впрямь золото. А в нем кроме моркови и клюква, и турнепс, и свекла, и горох, и капуста, и картошка... Все тогда идет в корм, поглощается в печеном или сыром виде.
Как рыбьи мальки, нагуливают детдомовцы по осени вес в страхе перед долгой и голодной зимой. Теперь до осени требовалось еще дожить.
Васька умел и весной выкапывать из грядок чужую посаженную картошку, но прибыль тут не велика. Выгоднее, знал, дождаться урожая. К тому же, по совету академиков, стали сажать не целые клубни, а лишь глазки, срезы с клубня. Пожрали бы сами академики свои глазки, узнали бы, как чувствительно ударило их открытие по Васькиному желудку.
Но сколь торопливо ни пересекал бы Васька госпитальский парк, всегда останавливался он перед огромной ямой с бинтами.
Глазами, расширенными от напряжения, втыкался он в белые марлевые горы, испачканные кровью и йодом. По спине тек леденящий холод. Становилось трудно дышать.
Вот и сейчас мальчик завороженно стоял перед ямой, пытаясь цепким детским умом постигнуть то, что скрыто за этими кровавыми грудами: раны, крики, стоны, боль, страдание, смерть.
Замер столбиком, как суслик в степи, Васька, не в силах двинуться дальше. Хоть знает, его ждут. Глаза испуганно округлились.
Около главного корпуса мельтешили детдомовцы.
Увидели издалека Ваську, подняли крик:
— Сморчок! Тебя искали! Тебя искали!
— Кто? — спросил Васька.
— Воробьи на помойке... И один знакомый кабыздох спрашивал!
Захохотали, обычная покупка. Но увидели сзади солдата, приутихли. Что за солдат? Почему со Сморчком?
Андрей не заметил общего внимания, сел на ступеньках, задумался. Его, как и Ваську, а может и сильнее, потому что видел первый раз, поразили бинты.
Они были как сама война, ее кровавый след, жестоко напомнивший о боях, идущих недалеко.
Одно дело читать сводки, слушать сообщение Совинформбюро о больших потерях. Впрочем, о потерях говорили чужих, не своих. А тут груды, горы, завалы, залежи человеческих страданий, своих собственных, не чужих.
Не надо газет, лишь увидеть эти снежные вершины марли, растущие с каждым днем. А ведь они время от времени сжигались, чтобы уступить место другим горам, и несть им числа...
Страшный знак войны.
Здесь понятнее становились привычные по печати понятия "тяжелых", "ожесточенных", "кровопролитных", "затяжных" боев.
Васька, Васька, зачем ты сюда меня привел? Чтобы напомнить о моем долге, о моей боли?
Закрыл на мгновение глаза и молнией, как безмолвный взрыв, над головой полыхнула ракета, до нутра прожигая всепроникающим светом. И серые спины солдат, дружков своих, странно согнутые, большие и малые, крутые и не очень, а у Гандзюка и вовсе горбиком... У-у-у! А-а-а! А его утробный крик почти вслед, чтобы знали, что он рядом, там, бежит, заплетаясь, сбросив мешающую шинельку, чтобы догнать, догнать...
Вскинулся солдат, почти бегом направился прочь, но вспомнил про Ваську. Оглянулся, и Васька, словно почувствовал, встал поперек дорожки с молящими глазами:
— Дядя Андрей, не уходи! Я сейчас...
— Василий, прости. Мы потом встретимся. Васька побледнел даже от мысли, что он останется без дяди Андрея.
— Ну, немножечко, — пропищал еле слышно. От волнения голоса не стало.
Солдат растерялся от Васькиной беспомощности. Вот ведь беда, нельзя его бросать, забьется под платформу и пропадет из глаз, не разыщешь. И ждать нет сил, изощренный слух Андреев все слышит тиканье часов, которые отсчитывают, будто на взрывном механизме некой мины, последние минуты и секунды. На рынке, как отдавал часы Купцу, время глазами сфотографировал и старался думать, что оно и осталось там. А часы на этой самой минуте третий круг дают, красную черту миновали уже, и если не последовало взрыва, то потому лишь, что рассеянный минер попался, цифру иную, возможно, поставил.
— Ну, немножечко, — молил Васька потерянно. — Только песню спою. Дядя Андрей! Для раненых песню спою. Ладно?
С тех, теперь уже давних пор, как встретились они с Васькой, весь путь Андрея, хотел он этого или нет, был обозначен мальчиком. Сперва впрямую, по его приятелям и дружкам, а потом, по сути, только с Васькой, и более того, к Ваське, а не к винтовке, если не было Васьки. Это сейчас Андрей подумал так, что потерять Ваську было бы для него, может, пострашней, чем потерять винтовку. Винтовка — это только его, Андреева, жизнь, его честь и долг. А Васькина жизнь — это и его, Андреев, долг, и долг всех остальных, кто отвечает за Ваську. За него и за его будущее. За всех этих ребятишек.
Так и получилось, что должен был Андрей отступиться на короткий срок, чтобы спел Васька свою песню раненым солдатам.
— Ладно, пой, — произнес он без улыбки. — Без песен тоже не проживешь.
Появилась Лохматая, в старомодном довоенном костюме, с кокетливой косыночкой на шее. Прихлопывая в ладоши, закричала:
— Дети! Дети! Идем в зал. Предупреждаю, слушаться меня. Если будут какие-то крики, стоны, не пугаться...
И еще. Никаких подарков и угощений! У раненых брать неприлично. Боня, Боня, проследи, чтобы никто не отстал!
Боня пересчитал всех, на солдата посмотрел изучающе.
— Он с нами, Бонифаций! — предупредил Васька. — Ты скажи, что он с нами.
— Ладно, — кивнул Боня. Наверное, ему, как и остальным, было странно, что Сморчок привел солдата, да еще вроде бы его опекал.
Двинулись цепочкой по мраморным ступеням внутрь корпуса.
Просторным белым коридором, где стояли железные койки, мимо костылявших навстречу раненых, мимо пробегающих сестер и нянечек, мимо перевязанного по макушку, без лица, человека, мимо лекарств на столике, мимо палат, где лежали и сидели люди, мимо кого-то неподвижного, положенного на тележку и прикрытого простыней...
С оглядкой и перешептыванием прошли ребята в зал.
Пришлось пробираться узкими проходами, загроможденными колясками, сидячими, полулежащими бойцами, костылями, выставленными культями ног. Но, завидев ребят, раненые оборачивались и пропускали, а когда первые достигли сцены, стали им хлопать. Детей здесь любили.
Андрей сел сбоку, на свободный стул.
Подумалось, что тут, среди буровато-серых халатов, нижних рубашек и гимнастерок, он не особенно заметен. Поди угадай, свой он или чужой, если и выздоравливающим выдают форму, используя их на подсобных работах.
Разве только навострившийся старшина смог бы угадать в Андрее новобранца по некоторым внешним признакам, а пуще по глазам.
Есть в переживших недавно смертельную опасность, в их взглядах нечто такое, чего не было пока у Андрея. Но кто здесь стал бы его высматривать и определять, Люди смотрели на сцену, ждали концерта.
Вышел длинный мальчик, простодушно-веселый Боня, узкое выразительное лицо с тонкими нервными губами. Он поздравил советских бойцов с наступающим весенним праздником Первое мая, пожелал скорого выздоровления и новых сил для борьбы с фашистскими захватчиками. Объявил песню про артиллеристов.
— Наша! — выкрикнули в зале.
Горит в сердцах у нас любовь к земле родимой,
Идем мы в смертный бой за честь родной страны...
Пружинистая звонкость детских голосов, прямые ударные куплеты, сложенные из таких слов, как сердце, любовь, родина, бой, честь, воздействовали на зал непосредственно и сильно.
Возможно, когда-нибудь, в другое время, в другом, недосягаемом пока послевоенном мире, станет эта песня воспоминанием о военных годах. И не прозвучит она так, и не заполнит могущественно своего слушателя. Что ж!
Сейчас именно она была главной песней для этих людей. Потому что, если произносилось слово "родина", — было это как крик души, а если звучало "смерть", то все сидящие знали ее, видели, как говорят, в глаза, вблизи и на ощупь.
Артиллеристы! Сталин дал приказ.
Артиллеристы! Зовет отчизна нас!
Из многих тысяч батарей,
За слезы наших матерей,
За нашу Родину: Огонь! Огонь!
Припев ребята исполняли особенно вдохновенно.
В детских голосах, пронзительно чутких, звучал истинный призыв к бою. Андрей с особенно обостренным чувством воспринял его лично по отношению к себе. А слово "огонь!" дети выкрикивали, эффект был необыкновенный.
Зал аплодировал, кричал, называя какие-то желаемые и близкие песни. Однорукий солдатик рядом с Андреем хлопал единственной правой рукой по коленке.
Андрей посмотрел на соседа, подумал не без гордости, что вот на сцене среди детишек поет Васька, близкий ему человек. Взглядом отыскал острую мордочку, испятнанную йодом, во втором ряду. Вспомнилось, как тот сказал: "Меня поставят в середину хора", Андрей помахал рукой, но Васька смотрел перед собой и ничего не видел. К выступлению в госпитале он относился очень серьезно.
Боня читал стихи:
Донер Ветер по-немецки значит буря грозовая,
Если худо, Донер Ветер — немцы в страхе говорят...
На Кавказе Донер Ветер, Донер Ветер — Лозовая,
Донер Ветер! С Дона ветер дует, дует их назад!
Русский ветер выдул снова немцев к черту из Ростова...
Однорукий наклонился к Андрею, спросил, с какого он фронта. Резко пахнуло эфиром. Лицо у него было неестественно белого цвета, но в веснушках. Он стал говорить, что воевал на Кавказе, ранили под Малгобеком, а лежал в Астрахани, потом направили сюда.
— А это... как? — спросил Андрей, показывая на пустой рукав.
В общем-то понимал, что спрашивать о подобном не принято, да еще так, на ходу. Не мог не спросить. А раненый с готовностью, как не раз, видно, и не два, стал описывать свою короткую военную историю. Выходило, что прикрывали они отход, а потом кончились патроны, а фрицы все лезли, и тогда они пошли в рукопашную. Упал товарищ, он нагнулся и больше ничего не помнил.
Русский ветер завывает, немцев к гибели несет!
Боня кончил стихи. Последние слова вызвали бурную овацию. Однорукий тоже застучал ладонью по коленке.
— А винтовка? — спросил Андрей. — Винтовка у тебя была?
Однорукий коротко взглянул на него.
— Как же без винтовки! Я же говорю, патроны только кончились.
— А дальше?
— А что дальше?
— Дальше-то как?
— Как-как... Вперед пошли. С отчаяния, что ли. Никакого приказа, понимаешь, не было. Взводный как заорет, в Гитлера, его мать, и так далее, и с наганом вперед... А мы за ним. Ура!.. Шли, орали, а потом товарищ мой упал... Вот и все.
— А винтовка? — повторил Андрей. — Где винтовка? Однорукий пожал плечами, удивляясь такому навязчивому вопросу.
— Не до винтовки, браток, меня едва вытащили. Эх, была бы рука цела, а винтовка бы к ней нашлась!
Наклоняясь к однорукому, — тот смотрел на сцену, где дети танцевали матросский танец "Яблочко", — Андрей, будто оправдываясь, пояснил:
— А я, понимаешь, не воевал... На фронт еду. Однорукий кивнул машинально. Повернулся, с любопытством уставился на Андрея. Но смотрел не так, как раньше, не было в его взгляде отношения равного с равным.
Возможно, Андрею, чувствительному ко всяким мелочам, только показалось это. Но уж точно, было в глазах однорукого пытливое любопытство. Необстрелянный, не нюхавший, не зревший этого ада в глаза... Каков ты будешь там? И каков будешь после него?
А произнес он:
— Ну, ну! Валяй! Войны на всех хватит! Андрею стало тяжело сидеть в зале. Показалось, что душит его острый больничный запах. Не мог бы сознаться даже себе, что дело тут не в обстановке, а в случайном разговоре, который он сам же завел.
Нет, даже не в нем, а в соседе одноруком, в его, как ни странно, нынешнем, коротком благополучии, благодушии, что ли, которые позволяли ему быть разговорчивым, даже добрым. Ибо ничего не сказал Андрею дурного по поводу стыдного откровения новобранца. А мог бы, имел, как говорят, право. Андрей встал, выбрался в коридор. Слышалась песня, знакомая по кинофильму:
Стою я рано у окошка,
Туман печалит мне глаза,
Играй, играй моя гармошка,
Катись, катись, моя слеза...
Андрей стоял прислонясь к косяку и прикрыв ладонью глаза.
Эти детские беззащитные голоса... Знали бы сами ребята, как их больно слушать! И этот разговор с одноруким лег новым бременем, новой виной на его душу. Копится счет, и нечем на него пока ответить.
По коридору, шаркая, прошла невысокая женщина, встала около Андрея.
— К нам? — спросила улыбаясь.
Андрей посмотрел, не сразу вспомнил маленький домик, в котором побывал он в первый день своих бесконечных поисков, и Витькину маму.
Поздоровался, объяснил, что пришел сюда с детдомовцами.
— А как ваше ружье? — спросила женщина. В белом стираном халате, в косыночке выглядела она здесь более домашней, чем у себя дома. Андрей вспомнил, что зовут ее Нюрой.
— Неизвестно, — ответил он.
— А я здесь кручусь, — произнесла Нюра. — И ночую. Зимой много поступило солдатиков, да тяжелых таких, не дай бог...
— Видел, — сказал Андрей.
— Где видели? В зале? Там починенные, они жить будут. А те, которые у меня, на концерт не ходят, а как мясо лежат. Паленые, где что — не разберешь. Видать, сильно стреляли на передовой, что столько накалечили, а?
Уходя, добавила:
— И что говорить, мы жалуемся на бабью нашу долю... А мужицкая, если посмотреть, нисколько не лучше. Кромсают по-всякому, и бьют, и бьют... Кто же хлеб сажать после войны будет?
Нюра махнула рукой, пошла, Андрей сказал ей вслед; — До свидания.
Она обернулась, ответила:
— Нет уж, не надо скорого свидания. И никакого не надо! К нам лучше не попадайте!