Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
...Июнь дождливый. Ханыков кланяется — он жених и в приданое 6epeт подмосковную. Невеста — Падина Р., ты ее знаешь. Борноволоков и княжна тоже кланяются. Штоффреген говорит, что встречал твое имя в реляциях. Мы пили за тебя. Цыгане сейчас в «минерашках» у И. Излера. В «Шато-де-Флер» на Аптекарском канканирует твоя Анюта Ригольбош.
Матильда у Боргезе уже не пляшет. Юсупов ее бросил. Недавно у Юзефовича ее подавали на золотом блюде совершенно голой. Я напомнил ей о тебе. Она еще не забыла и даже всплакнула. А мазурку сейчас уже не танцуют, находя ее слишком веселой для военного времени...
Из письма к Карабанову, отправленного из С.-Петербурга

Бессмертный гарнизон

1

Для разбора бумаг, оставшихся после Пацевича, офицеры избрали по жребию двух человек — Ватнина и Клюгенау. Есаул с инженером с утра засели в комнате, никого к себе не пуская.

Нужное отбирали, а весь хлам тут же сжигался в разведенном камельке.

— Отчетность с лазутчиками совершенно отсутствует, — заметил придирчивый Клюгенау.

— Черт с ними, — сказал Ватнин. — Давай дальше...

В чемодане, заваленном грязным бельем и пустыми бутылками, откопали и зелененькую книжечку генерала Безака, ставшую уже легендарной. Пацевич не соврал: она действительно оказалась в переплете зеленого цвета, причем на титульном листе ее стояла даже дарственная надпись самого автора: «Г-ну Пацевичу в знак памяти о стерляди, съеденной 23 августа 1869 года на станции Бузулук в присутствии его высокопревосходительства сенатора К. И. Влахопулова. Признательный за угощение автор».

Ватнин взял книжицу:

— Читануть, что ли? Дюже покойник хвалил ее...

Клюгенау едва не вскрикнул: в руки ему попал приказ из Тифлиса о последующем производстве Исмаил-хана Нахичеванского из подполковников в полковники. Приказ был датирован давнишним числом, но уже после отстранения Хвощинского от должности командира гарнизона. И надо полагать, что Пацевич, достаточно убедившись в слабоумии хана, решил просто сунуть приказ «под сукно».

— Что делать? — растерялся барон.

Ватнин глазами показал на огонь, пылавший в камельке.

— Хорошо горит, — сказал Ватнин. — Будто в аду!

В руки попалась скромная папка с надписью: «Секретно».

— Постой, постой... Чей это может быть почерк?

— А что там? — спросил Ватнин равнодушно.

Клюгенау как-то сразу осунулся, и вдруг с его языка сорвалось такое ругательство, какое не услышишь и от пьяного казака:

— Это прапорщик Латышев... Жаль, что о покойниках не принято говорить дурно!

— Да что там? Растолкуй хоть...

Это было досье политической слежки за штабс-капитаном Некрасовым; в документах упоминался полковник Васильев-Бешенцев, начальник жандармского управления всего Кавказского округа.

Ватнин вспотел и даже испугался.

— Ты тише, тише, — сказал он. — Давай и это туды же, за полковником вслед... Дело-то тут, вишь ты, какое кляузное! А я ишо этого гаденыша припекал у себя, по головке гладил.

— Так нельзя, — ответил барон, закрывая папку. — Надо все это тишком передать Юрию Тимофеевичу, чтобы этот Васильев-Бешенцев не явился в его жизни полной неожиданностью.

Когда стемнело, Ватнин навестил Некрасова.

— А я и не знал, — сказал сотник, — что о тебе начальство уже книги пишет... Эвон, почитай-кось!

Некрасов прочел несколько доносов, подшитых в досье, и особенно-то не огорчился.

— Свинство, конечно. Но я уже привык к тому, что в мой огород иногда заглядывают чужие рыла!

Ватнин от души посоветовал:

— Я, конечно, не знаю, как и что там у тебя. А только, Юрий Тимофеевич, брось ты все это... Власть, кака ни есть, она — власть, и перечить ей не моги: глотку перервут! Вот и с дочкой своей тоже я часто спорил...

Некрасов похлопал сотника по колену:

— Дорогой Назар Минаевич, спасибо. И за то, что выручили, и за... добрый совет от души. Но спорить со мной на эту тему не стоит.

Ватнин поразмыслил, чем он может помочь хорошему человеку.

Но вопрос был для него слишком сложен, и он решил, что тут не его ума дело.

— Ладно, Тимофеич, ты уж не серчай, что встреваю. Пойду-ка я лучше. Отдыхай с миром...

Он вышел во двор и круто повернул в сторону подземных галерей, привлеченный каким-то шумом. Егорыч, как выяснилось, ходил за водой, но воды не достал, а притащил в крепость пленного с кляпом во рту, одетого в турецкий мундир, с повязкой мусульманского полумесяца.

— Что за гусь? — подошел Ватнин.

— Да вот, — пояснил Егорыч, — духами пахнет, будто девка гулящая. А винишко-то во фляжке его — дурное, не приведи бог: лошаку дай хлебнуть — так он самого губернатора залягает!

— Поставь его, — велел Ватнин и отвел руку назад.

Казак поставил пленного на ноги, и есаул, слабо разбираясь в символике крестов и полумесяцев, тут же треснул чужака по зубам.

Да так ловко получилось, что тот, залетев в угол, вдруг начал сладко зевать, словно вечер уже наступил, а постель давно разобрана.

— Ходют здеся, — буркнул Ватнин, — всякие... Воздух портют!

Случайно подоспел Карабанов: посветил спичкой.

— Это красный крест турецкого султана. А сам он, скорее всего, просвещенный мореплаватель... Послушайте, сэр, — поручик растолкал пленного, — что привело вас сюда?

Представитель общества «Staffort-House» оглядел мрачные своды подземелья, по стенам которого бегали скользкие мокрицы, надолго остановился взглядом на лице Карабанова, худом и обросшем бородою.

— Вы ошиблись, — ответил он по-английски, — я всего лишь наблюдатель, присланный сюда одной из редакций лондонских газет... Помогите мне подняться!

Карабанов подал ему руку:

— Значит, вы англичанин?

— Нет, я француз.

Проверили по бумагам — житель Гамбурга.

— Ты не мути, — и Ватнин показал свой кулак.

Под этой угрозой пришлось раскаяться во лжи.

— Видите ли, я... испанец, — ответил вдруг немец по-русски, но с каким-то акцентом. — Родился в Кракове, долго жил в Выборге, после чего уехал воевать в Мексику.

— А это где? — спросил Ватнин, вытягивая револьвер наружу и внушительно щелкая курком.

Пленный упал на колени.

— Я сказал правду! — крикнул он Карабанову. — Сохраните мне жизнь, и я обещаю скинуть этот мундир. Я сегодня же уеду в Египет, где меня ждет невеста из богатой семьи алжирских евреев!

Карабанов придержал револьвер в руке есаула.

— Простите, — извинился он, — но я так и не понял, какой же национальности будут ваши дети?

— Очевидно, греческой, ибо моя сестра замужем за фанариотом и зовет меня после свадьбы жить в Афинах.

— А это где? — спросил Ватнин.

— Это уже в Греции, сотник, — пояснил Карабанов. — Он совсем, видать, запутался, этот малый. Черт с ним, нам из его продажной шкуры даже лаптей не сплести... Пускай ползет куда хочет. Я спать пойду...

Карабанов ушел, и человек Вселенной, над головой которого прошумело столько знамен, быстро юркнул в амбразуру, поспешно скрываясь в ночи. Егорыч, до этого времени молчавший, нащупал на мушку винтовки его согнутую от страха спину, и выстрел эхом заблуждал в подземелье.

— Даром я тащил его, што ли? — сказал казак, и Ватнин с ним согласился.

— Так-то, — сказал, — оно и вернее будет...

Прошел есаул в свою клетушку, затеплил фитиль.

Сапоги снимать не стал, подложил под ноги лошадиную попону; старенькая койка заскрипела под его грузным телом.

— Почитаем...

Хвать рукой — а книжицы-то и нету: видать, курят уже, стервецы. Ругаясь, Ватнин поднялся на фас. В слабо освещенном угловом каземате светился огонек чьей-то цигарки.

— Ты, Дениска? — спросил Ватнин. — Я, сотник...

Ватнин выдернул из зубов казака цигарку. Высыпал табак, развернул обгоревшую бумажонку. Прочел: «...глазами гляди весело, отвечай бодро...» Перевернул бумажку с другой стороны:

«...ногу ставь плотно, каблука не жалея...»

Ватнин ткнул бумажкой в нос Дениске:

— Она?

— Мой грех, — сознался казак. — И табачку не стало во что завернуть. А корочку-то мы не скурили. Вот она, ваше благородие, зелененькая!

Ватнин треснул Дениску по башке переплетом:

— До чего же ты... беспокойный!

* * *

...Одиннадцатый день осады. За черным окном караван-сарая копошится вертеп, изъязвленный варварством и корыстью, населенный рабами и тиранами, собаками и нищими. Баязет раскинулся на перепутье пограничных транзитов России, Персии, Турции, и в эту клоаку, при каждом волнении, сливаются мерзкие накипи трех государств. Россия отряхнула здесь отребья банд Шамиля, злодейства Аббасов и Надиров выплеснули в лохань Араратской долины гнуснейший фанатизм сектантских раздоров. Как могильные черви, копошится вся эта сволочь на догнивающем трупе Блистательной Порты, и не спрашивайте больше, откуда берется чума. Вот из таких трущоб она и расползается с караванами, чтобы дальше развозиться по Европе на кораблях.

Русские недавно вновь показали свое мужество, сделав отчаянную вылазку, от которой Фаик-паша, как стало известно, упал в длительный обморок — «зульмат», близкий к летаргии, с кровотечением из ушей и носа.

Мы не станем утруждать читателя нашей веселой газеты описанием пыток, когда турки вырезали кинжалом аккуратные кружочки кожи со спины русских героев, по кускам резали тех раненых, которые имели на рукавах золотые шевроны за отличную стрельбу. Нет, господа, отбросьте благоуханные восточные романы! Мы уже не верим в Эдем, этот религиозный дом терпимости, за вход в который платят людскими головами, как не верим и в утонченно-изысканные ласки роскошных дев-гурий, этих бескорыстных проституток аллаха, во имя которого Турция совершает дичайшие преступления!..

Шарль Делафон, бойкий корреспондент восьми французских газет, плативших ему по франку за строчку, отбросил перо и встал.

— Мне недоело писать об этом, — сказал он. — Восток похож на дурную книгу в роскошном переплете. Русские оказались смелее нас: благородным лезвием этой войны они разрезают те последние страницы, на которые весь мир только в страхе закрывал глаза!

Шарль Делафон достал из ледоделательной машины тонкую пластинку прозрачного льда, с хрустом разгрыз се на молодых зубах.

— Будри опять рыщет у стен крепости? — спросил он.

— Я не знаю, где он рыщет, но я знаю другое: служа прессе, нельзя быть заодно и шпионом, — ответил ему рыжебородый Диего Хуарец, испанский художник, оратор, журналист, гарибальдиец и демократ, в прошлом матрос чайного клипера.

Миссис Уоррен, в прическе которой «букль д'амур», несмотря на адскую жару, держались весьма исправно, решила защитить графа де Будри:

— Он, бедный, так много потерял на лигатуре турецкого золота, что маленькое любопытство в пользу Фаик-паши будет вполне простительно. Как угодно, господа, но я целиком на стороне турок, которым дарована конституция, а русские продолжают оставаться варварами. Они плодят завоевателей, словно шампиньоны под навозом: бонапартизм Гурко, Черняевых и Скобелевых угрожает древней культуре Востока, и священный долг Европы — защитить Турцию от русского вандализма...

— Это верно, миссис, — мрачно согласился Диего Хуарец, — они конституции не имеют. И душа народа не зависит от формы правления. Пусть они менее англичан образованны, но зато русские солдаты не вспарывают животов младенцам, как это делают турки, живущие под сенью юной конституции султана!

— Вы склонны к парадоксам, — заметила Уоррен.

— Скорее — к истине, — закончил художник.

Вошел еще один член европейской колонии, большеголовый англичанин, служивший врачом при лазарете Красного Полумесяца.

Потерев ладонью розовую лысину, врач налил себе рому.

— Позвольте мне, миссис Уоррен, выпить на этот раз за моих русских коллег, что сидят сейчас в крепости. Я часто думаю, что представить их трудности так же сложно, как и отличить по моей лысине, кем я был в молодости — брюнетом или блондином!

Он присел к столу, отхлебнул вина.

— Турецкие врачи, — сказал он, — удивительны... Один из моих помощников держал в Эрзеруме кузницу, а другой занимался контрабандой. Наследие конституции налицо: их «выбрали» на пост эскулапов, и можете послушать, как орет сейчас под их ножом какой-то правоверный...

2

Штоквиц с мортусами обошел закоулки крепости, подобрал четырех мертвецов, один из которых по дороге в могилу вдруг заговорил:

— Братцы, ой, пустите... не надо меня, братцы...

— Стой! — Штоквиц приставил ожившего солдата к стенке. — Держаться можешь, трухлявый? — спросил он.

— Могу, — ответил солдат. — От сухости это, уж не взыщите за хлопоты. Поначалу-то всё круги да круги в глазах, а потом гулом земля пошла. Икать начал. Совсем не помню себя...

Штоквиц поднес к губам солдата флягу:

— Один глоток... Стой, холера, куда лакаешь? Отпусти зубы... У-у, дорвался до соски! Теперь катись к черту...

Капитан повернулся к мортусам — отупелым от своей обязанности дьяволам в клеенчатых плащах, вонявших хлором.

— А этих, — показал он на трупы, — тащите и сразу же закапывайте. Облейте их известью, чтобы никакой заразы...

Он вызвал к себе Клюгенау:

— Послушайте, барон, вы столь щедры к госпоже Хвощинской, что я советую вам заранее приискать место для своей усыпальницы. Говорят, вы отдаете ей свою воду, свой сахар... Я понимаю вас, вы человек благородный. Но поделитесь раз, поделитесь два. Нельзя же губить себя...

— Зачем вы меня позвали? — спросил Клюгенау.

Штоквиц глянул на инженера и по выражению лица его понял, что задел ту самую струну, которая напевает о любви.

— Извините меня, барон, — сказал Ефрем Иванович, — это, кажется, не мое дело... А вызвал я вас, чтобы посоветоваться. И вот о чем... Мой приказ о порядке вылазок за водой едва ли выполним: люди, вы понимаете сами, хотят пить, а на мой приказ им даже нечем уже плюнуть. Контрабандная доставка воды в крепость продолжается, несмотря на страшные потери. Спускают людей на веревках с фасов. Лезут к реке во все дырки. Каждый хочет иметь свой стакан лафиту... Так вот, барон, надо что-то придумать, чтобы поберечь людей на вылазках.

Клюгенау вздернул пуговку своего носа, крепко чихнул.

— Пылища, — заметил он, аккуратно разворачивая громадный платок с набивкой географической карты Европы (такие платки выпускались тогда для бедных путешественников). — Подумать можно, — добавил барон, сморкаясь в Германию, — что-нибудь да получится. ..

Скинув сюртук, барон вместе с пионерами всю ночь копал землю короткими шанцевыми лопатами, среди турецкого гарнизона замечалось какое-то непонятное передвижение: россыпи фонарных огней, словно горсти светляков в траве, шевелились вдали, и до цитадели доносились шум множества голосов, ржанье лошадей, скрипы колес и рычание рогов. Потом кольцо осады задолго до рассвета сомкнулось вокруг Баязета плотнее, затрещали фальконеты и ружья, пришлось пионерам спешно покинуть траншею.

Штоквиц, как видно, спать в эту ночь совсем не ложился; лицо его, мятое и серое, одутловато растеклось, и обвислые брыли щек свисали на жесткий воротник мундира.

— Что там? — спросил он Клюгенау.

— Какая-то тревога, — ответил прапорщик. — Турки сдвигают пикеты к цитадели, лупят «жеребьями» из ближних саклей. Подождем. Может, на рассвете притихнут?..

Вода в эту ночь текла внутрь крепости жалкой струйкой, зато крови людей в ту же ночь пролилось из-за этой воды немало.

Избегая часовых, поставленных возле холма, охотники (чаще всего казаки или артиллеристы) на веревках спускались со стен крепости, и редкие счастливцы сумели вернуться обратно. А ведь были в гарнизоне и такие люди, которым не хватало смелости на риск, и эти люди совсем не имели воды: день, два, а то и все три дня.

Некоторые из них вымаливали себе хоть каплю.

— Ну, дай, баток! Лизну только... Ей-ей, не будут пить, лизну только...

Другие мрачно сидели по казематам. Иные тихо всхлипывали.

У таких людей, не видевших воды уже несколько дней, со временем появлялась отвага, граничащая с безумием. В припадке исступления от жажды они иногда срывались со стен крепости, и для них уже не существовало ни пуль, ни ятаганов — они видели только воду, которую бы пить и пить...

Штоквиц стиснул плечо Клюгенау пальцами, шепнул:

— Еще пятеро... За одну ночь. Поняли?

Федор Петрович молча кивнул, и комендант добавил:

— Дальше так нельзя. Надо собирать охотников для вылазки, чтобы достать воды.

Партия быстро составилась. Штоквиц выгнал из нее одного фейерверк ера и ефрейтора Участкина.

— Иди отсюда, — сказал капитан, — ты не рядовой!

— Ваше благородие, дозвольте?

— Не дозволю. И так всех унтеров повыбило!

— Выходит, унтерам и пить не надо?

— Принесут другие — попьешь.

— Да, они принесут. Донышко от ведра. Дождешься...

Светало. Штоквиц осмотрел в бинокль окрестности.

— Кажется, тихо, — сказал он. — Можно трогаться...

Под визг случайных пуль охотники спустились к реке. Сотни глаз, ослепленных завистью, наблюдали за тем, как они сначала напились сами, потом набрали воду в бурдюки и кувшины. Потемкин поучал молоденького солдата:

— Наклони кувшин-то, чтобы не булькало...

Но в эту ночь турки были особенно настороженны: едва охотники тронулись от реки, как из ближайших развалин и ям по ним ударили залпом. Молоденький солдат, тащивший впереди Потемкина кувшин, скатился по камням с простреленной головой, и за ним посыпались черепки разбитого кувшина.

— Ой ли? — сказал Потемкин, и кто-то пихнул его сзади:

— Твоя очередь! — Это был Дениска Ожогин.

Потемкин, оглядевшись, пропустил его впереди себя:

— Сам скачи, а я не дурак...

На этот раз Дениска подозрительно долго крестился, примеривался рвануться дальше.

— Подсоби бурдюк вскинуть, — попросил он и, присев к самой земле, словно отплясывая вприсядку, скрылся под зыканье пуль между саклями.

— Везучий, дьявол, — позавидовал ему другой казак, постарше, с тряпицей на глазу, и успел пробежать лишь несколько шагов.

— Наповал, — задышал кто-то в затылок Потемкину. — Подвинься-ка, дядя; теперь я счастья попытаю...

Потемкин, повинуясь чутью, рванулся из лощины. Как треснет тут что-то над ним, и кувшин, который он тащил на плече, разлетелся от пули вдребезги. Рубашка и штаны сразу прилипли к телу, а из крепости ему кричали:

— Воду! Не бросай воду... Бурдюк прихвати!..

Лежал казак с тряпицей на глазу, прижав к себе, словно ребенка, разбухший бурдюк с водой. Потемкин на бегу рванул его к себе — не отдает. Рванул еще раз — держит мертвяк.

— Тащи, тащи! — орали с фасов.

Тут уже не до пуль было: свистят — ну и пусть свистят.

— Да пусти же ты! — крикнул Потемкин, и мертвец разжал свои пальцы, со страшной силой сведенные на драгоценной ноше.

Раз-два, раз-два, — не шаги, а целые сажени отхватывал Потемкин по земле, прыгая в гору, и он оказался после Дениски Ожогина вторым счастливцем-добытчиком — вторым, но и последним.

Напрасно с фасов кричали:

— Беги, беги... Не бросай воду... Ах, упал!.. Ползи давай, братец... Хоть как-нибудь!

Больше никто из охотников не вернулся в крепость, и капитан Штоквиц велел оттащить бурдюки с водой в госпиталь. Поднялся недовольный шум.

— Вот и напился, — сказал ефрейтор Участкин.

— Тихо! — властно остановил галдевших солдат Ефрем Иванович. — Кто желает достать воды, пусть идет...

И никто не пошел, конечно, кроме одного дурака-ездового.

Фамилия этого ездового была Синюхин, звали его Иваном, а по батюшке Петровичем; сам он был из мещан города Липецка, где отец его держал кучерский извоз.

Больше мы о нем ничего не знаем, да и знать не надо.

Сидел бы уж — не высовывался!..

* * *

Бивуак своего отряда, идущего на выручку осажденного Баязета, Калбулай-хан разбил на вершинах Чингильских высот, откуда открывалась людям широкая равнина, в глубине которой скрывался где-то в дымке знойного марева Баязет.

Ждали.

— Чего ждем? — горячились офицеры.

Оказывается, хан послал в Игдыр за провизией. Провизию прислали. К отряду присоединился обозный конвой милиции в составе шестидесяти человек.

— Пошли, — велел Калбулай-хан.

Обрадовались, что можно идти. Лазутчики доносили о неслыханных страданиях баязетского гарнизона. Но дошли до брошенного турками аула Кара-Булак и снова остановились.

Опять ждали.

— Чего ждем? — спрашивали офицеры.

Оказывается, так было решено: ждать, когда из-под Александрополя пойдет на подмогу конный отряд под командой генералмайора Лорис-Меликова, родного брата командующего Карсским фронтом.

Ждали, ждали...

— Нет отряда, — говорили офицеры, — надо идти без него!

Два молодых юнкера уехали в горы поразмяться. Прискакали обратно, радостно крича:

— Идет, идет... Иде-ет, господа!

— Что идет?

— Пыль идет!

Проверили: в бинокли было хорошо видно, как в направлении Баязета, клубясь и отливая на закате багровым светом, тащилась через степную долину полоса пыли.

— Вот вам и Лорис-Меликов, — обрадовались офицеры. — Даже мимо нас проскочил, настолько торопит свою конницу.

Калбулай-хан двинул свою колонну тоже в сторону Баязета, и это стало известно туркам среди ночи. Вот тогда-то в городе и началось то странное перемещение турок, которое заметил Клюгенау. В крепости о приближении выручки ничего не знали и не совсем понимали, что происходит в городе. Около восьми часов утра раздался рев сигнальных рогов, началась бомбардировка цитадели. ..

Одно из ядер жахнуло прямо в колесо лафета, разбрызгав сухую древесину в мелкие щепки, и проделало рикошет, каких Потресов еще никогда не видел в своей жизни. Ядро стало набирать высоту вертикально, быстро уменьшаясь в размерах, потом с воем пошло на снижение к той же точке падения. Потресов вовремя отскочил, чем-то горячим двинуло его в поясницу, и майор ничком сунулся в землю.

Вокруг завопили сразу несколько голосов:

— Майора убило... Братцы, старика нашего!

Потресов поднялся, со смехом отряхнул ладони:

— Да нет, пинка только под зад получил... тащи новое колесо, давай лафет подымать будем!..

В городе грозно бухали барабаны, скрипуче выли рога — передвижение турецких и курдских таборов продолжалось. С фасов было хорошо видно, как угоняются по Ванской дороге группы скота, тащатся длинные караваны верблюдов и буйволов, впряженных в арбы, шагают куда-то женщины и дети.

Старик Хренов закрестился:

— Никак, покаялся турка? На богомолье пошел..

Ватнин, раздувая широкие ноздри, стоял на самом краю фаса, жадно всматривался в непривычную сутолоку города. Вокруг есаула жужжали турецкие пули, и Трехжонный крикнул:

— Сойди вниз, сотник! Стреляют...

— Я и сам вижу, да лень слезать.

— Да ведь пулями стреляют!

— Вестимо, не огурцами... — Есаул спокойно досмотрел эту картину сумятицы в стане врага, спустился в каземат. — Ну, станишные! Бочку чихиря ставлю, если ошибся... А выходит по всему так, что переполох у турка великий! Не иначе как подмога идет...

Неожиданно прекратился обстрел цитадели, и санитары с мортусами разнесли, согласно правилу, по местам очередные жертвы: раненых — на перевязки, мертвых — на погребение. Близился полдень, жара усиливалась, камни дышали жаром. Земля трескалась под лучами солнца, и люди дивились на персов:

— Ну и народ! Жужжат себе, знай, и даже пить не просят!

Караганов встретил во дворе Штоквица, ругавшего ездовых.

— Подумайте, — поделился он с поручиком, — совсем уж распустились... Спали и не слышали, как у них лошадь зарезали. Чиркнули по шее в самую жилу и, конечно, выпили кровь. Я зашел, вижу — лежит конь словно тряпка!

Карабанов приложил руку к фуражке:

— Какие будут у вас ко мне приказания на сегодня?

— Только одно — выстоять!

— Постараюсь, капитан...

Он повернулся, чтобы идти к своей сотне, и в этот момент тягуче и торжественно прокричали с минарета:

— На-а-аши-и... иду-ут!..

3

Давя друг друга в тесных переходах, хохоча и плача от счастья, кинулись защитники Баязета к северным бойницам, чтобы посмотреть, хоть глазком одним глянуть.

— Наши! Братцы, наши идут!..

Ватнин схватил в обнимку священника:

— Батька, то наши, сердцем чуял!

Отец Герасим грубо и раздраженно выругался:

— Не верю уж... То видение лишь одно бесовское, какое в пустынях бывает. Бредите вы все!

И солдат Потемкин тоже бранился:

— Головопятые вы! Эка, обрадовались... Да откуда нашим-то быть? Тер-Гукасов, сами знаете, армян в горы увел..

Исмаил-хан опять появился среди двора на своем Карабахе, и нервный жеребец, горячась, торопливо выкатывал из-под хвоста круглые катыши. Штоквиц рвал за ворот трубача.

— Играй! — орал он. — Гуди «зорю»!

Трубач от волнения не мог отдышатся:

— ...Час... час... сей-час... Ой, не могу!

Комендант в исступлении затряс его, словно грушу:

— Играй, зараза... Бей сигнал!

Клюгенау отобрал у горниста трубу:

— Оставьте парня. Когда-то я неплохо играл на флейте...

Барон вскинул горн к губам, и над головами людей, через фасы крепости, прорываясь через залпы, поплыл восторженный сигнал «зори».

— Так надо? — спросил Клюгенау, возвращая трубу.

— Дюже хорошо, ваше благородие. Именно так.

Прошло какое-то время, и вот из-за гор, переплывая над вражеским станом, над хвостатыми бунчуками и курдскими пиками, вернулась ответная «зоря».

Сомнений больше не было.

— Наши! — сказал Потемкин.

И священник заплакал:

— Господи, грешен я... столько душ загубил!..

А возле бойниц и окон было не протолкнуться. Карабанов, насев на чьи-то плечи, разглядывал дальние отроги, по которым спускалась, в пыли и грохоте, колонна русского отряда. Кто-то лез к окну прямо между его ног. Но вот турки опомнились, и рядом стоявший парень отлетел назад, хватаясь руками за изуродованное лицо:

— Ой, мамоньки... Ой, беда!

Но радость есть радость, и ничто не могло испортить ее в этот день.

— Как вы думаете, — сияя глазами, спросил юнкер Евдокимов коменданта, — сколько им времени понадобится, чтобы дойти до крепости?

— Думаю, через час они будут здесь.

— Так давайте открывать ворота. Пойдем навстречу!

— Подтяните пояс, — ответил Штоквиц. — Где ваши погоны, юнкер? Если нечем пришить, так носите их в зубах... И не говорите глупостей: вас начнут бить вот с этого места, и юшка из вашего носа будет тянуться до самых гор!

Завидев приближение русских, турки, быстро собираясь в густые толпы и поблескивая издалека оружием, спешили навстречу бою.

Повсюду скакали всадники, из ущелий тянуло грохотом оркестров, табор за табором смыкались возле старого редута. Фаик-паша готовился дать генеральное сражение.

— Очень хорошо, — сказал Потресов Штоквицу. — Начиная с шестого июля мы еще не видели более удачной цели... Снарядов у нас мало, но попробуем.

— Куда майор?

— Тысяча триста сажен, — ответил Потресов. — Накрыть редут, и заодно проверим, провалится ли потолок во дворце.

Штоквиц сложил в рупор ладони и прокричал в пальбе и грохоте перестрелки:

— Четверть ведра ставлю!

— В редут, в редут, — раздались голоса.

— Слышите, — повторил Штоквиц, — четверть ведра!

— Братцы, на радостях упьемся!

Штоквиц радостно захохотал:

— Болваны! Воды, а не водки... Четверть ведра!

Потресов поднялся по лестнице. Прошел в комнату, где, присев на низком лафете, торчало орудие. Подкатили заряды, пробанили на всякий случай ствол — пфук-пфук, зарядили.

— Эх, нет Кирюхи Постного! — сокрушался фейерверкер.

— Наводи, — ответил майор, и кто-то тронул его за локоть. — Уйдите, барон, уйдите отсюда!

Клюгенау помог сдвинуть станину:

— Не надо гнать меня. Будем падать вместе...

— Готова! — крикнул фейерверкер.

— Отойди... — Потресов скинул фуражку, мелко и часто перекрестил орудийный хобот. — Можно, — сказал, — пали...

В дымном обвале выстрела, корежа настил пола тормозными крючьями, откачнулась назад хоботина орудия. В зловонии пороха замелькали лица канониров, что-то треснуло, что-то закачалось.

Но сооружение выстояло, и пушка, тихо пошипывая, уже поглощала второй заряд.

— Кажись, попали, — сказал фейерверкер.

— Пали, — ответил Потресов, и над старым редутом снова взмыло огнем и дымом; толпа турок покатилась прочь...

Клюгенау сбегал вниз, посмотрел, как стоят бревна под полом, и вернулся довольный.

— Трещат, но держать будут, — сказал он. — Впервые в жизни я ощутил вкус к риску в расчетах...

Штоквиц навестил Сивицкого в госпитале; тот без спора налил ему четверть ведра профильтрованной воды, благо сегодня все надеялись уже покинуть крепость. Не поленился комендант своими руками притащить воду к артиллеристам, и ее тут же выпили, не прекращая стрельбы.

— Сейчас наш Исмаил-хан, — рассказал Штоквиц майору, — разглядел в одном всаднике на белом коне своего братца. Вы, майор, случайно не подбейте ханского родственника, а то ведь, сами знаете, Россия бедна генералами!..

В планы турок не входило допущение русских войск на улицы города, и потому длинные ряды вражеских колонн, разбрасываемые взрывами гранат, тут же смыкались, чтобы перехватить отряд Калбулай-хана еще на подходе к городу.

— А турок многовато, — заметил Сивицкий.

— Да, — согласился Китаевский, — турок немало, а наших войск что-то немного. И вот я думаю...

Пуля чиркнула в переплет окна.

— Знаю, что вы можете думать, — сказал Сивицкий. — Не напрасно ли мы отдали артиллеристам четверть ведра воды? Если желаете знать мое мнение, то я скажу честно: напрасно!

— Вы не верите? — спросила Аглая.

— Голубушка, если это правда, что Исмаил-хан узнал в голове колонны своего брата-генерала, то... Вы же сами понимаете, братья потому и братья, что весьма похожи друг на друга!

— А я верю, — сказала женщина. — Они не могут не знать, что происходит здесь, и они прорвутся к воротам крепости.

— Может быть, — уныло ответил Сивицкий. — Очевидно, бывает и так, что с одной ветки два яблока различны на вкус. Впрочем, не будем отвлекаться...

Вновь прибывший отряд Калбулай-хана Нахичеванского вступил в соприкосновение с войсками Фаик-паши, и жаркая перестрелка тянулась весь день, поддержанная огнем из крепости, продолжалась вечером, и вот над Баязетом уже насела черная азиатская ночь.

Появилось уныние.

— Что ж, — сказал Карабанов, — винить их даже нельзя. Если бы они рискнули просочиться к нам через этот страшный лабиринт стен и саклей, сколько бы их дошло?.. Мы, господа, знаем это по себе, когда втягивались в крепость после рекогносцировки.

— Да, — буркнул Штоквиц, — человек сто дошло бы!

— Меньше. Полсотни.

— Никто, господа, не дошел бы, — закончил разговор штабс-капитан Некрасов, и, после неуверенных возражений, с ним были вынуждены согласиться.

— Здесь нужна армия, — сказал юнкер Евдокимов.

— Или полководец, — съязвил барон Клюгенау.

И потянулась ночь.

* * *

— Выручат, — говорили солдаты. — Видать, не вся подмога собралась. Погодим до утречка, потерпим...

Спать в эту ночь было невозможно. Спасение где-то рядом, радостно сознавать, что во мраке сейчас стоит русское войско. В крепости звучал смех, люди стали шутить над своими бедствиями.

Ватнин мечтал:

— Первым делом, братцы, в баньку пойдем. Блондинок из хурды своей вытрясем, волоса обкорнаем, париться будем.

— А я на майдан сразу же, — хвастался Дениска. — Арбуза два украду, в тенек засяду и сожру, даже корок не останется.

Вахмистр Трехжонный крутил своей плеткой.

— Я не так, — сказал он, — я барской еды попробую. Ни копейки домой не пошлю, все на харчи сладкие потрачу.

— Ну и дурак будешь! Рази же слаще хлеба нашего, да с сольцей, бывает что? Мне бы краюшку, братцы...

— Огурчик ба-а! — совсем размечтался Ватнин.

Карабанов молчал, улыбаясь тонкими губами, Дениска докурил цигарку до половины, протянул ее поручику:

— Ваш черед, ваше благородие.

— Спасибо, братец.

— Говорят, — снова начал Трехжонный, — будто есть хрукт райский, анансом зовется. Вот, господин поручик, вы из благородных происходите — ели вы таку штуку?

Андрей захотел присесть в углу на короточки, но его остановили:

— Нельзя, тута какая-то зараза нагадила... Карабанов махнул рукой:

— Ел. Ел я ваш «хрукт райский»... Было тогда в Петербурге такое общество, куда собирались обжоры. Не чета вам, конечно, — деньгами сорили. Я изобрел яичницу, которая стоила девять рублей одна сковородка, и тоже был принят. Все, что есть в мире съедобного, все перепробовали. Ни глубина морей, ни высота гор — ничто не мешало: выписывали жратву, какая только есть. И наконец наступил такой момент, когда мы вдруг поняли, что жрать больше нечего. Совершенно нечего!

— Как это? — не понял Дениска. — Жрали, жрали, и вдруг не стало чего?

— А так, все уже было испробовано. И тут, братцы, кто-то из нас догадался, что не пробовали мы женского молока...

Казаки рванули хохотом, чуть зубы изо рта не выскочили:

— Хах-ха-ха... Вот это смак! Из титьки прямо...

— И приготовили, братцы, нам за бешеные деньги мороженое из сливок молока женского. Мы, конечно, съели. Ничего особенного. Вот, вахмистр, а ты говоришь — ананас!

Ватнина эта история не развеселила.

— Баловник ты, — сказал он с упреком.

Воды в эту ночь раздобыли немного. Она не могла притушить мучительный и жестокий жар, — всего лишь жалкие капли ее брызнули на раскаленный гарнизон. Но сейчас люди согласны были выстрадать, обнадеженные скорым спасением, и Штоквиц, чтобы подбодрить солдат, велел бросить в черное небо ракету.

Потресов выстрелил се, шумную и радужную, как сама человеческая радость, и в ответ, откуда-то из-за гор, вытянулась хвостатая лента огня.

— Здесь! — обрадовались солдаты. — Стоят еще, родимые!..

По временам в отдалении слышалась стрельба и какой-то приглушенный вой людских голосов, то жалобный, то торжествующий, и Потресов решил поджечь несколько зданий, чтобы осветить ночной город.

— Готовь бомбы, — велел он.

Когда же наступил рассвет, все снова кинулись к окнам, но их ждало жестокое разочарование: вместо русского лагеря под стенами города они увидели все ту же самую печальную равнину, которая безлюдно стелилась до подножий Чингильского хребта, и только качались среди холмов турецкие бунчуки и пики, снова вырастали в степи шатры кочевников...

— Не может быть, — сказал Штоквиц, — они, наверное, спустились в лощину... Потресов, дайте ракету!

Напрасно трубач выхрипывал с верхнего фаса мятежную «зорю».

— Громче! — орал Штоквиц. — Громче труби...

Но окрестности Баязета не отзывались на призывный клич.

Исмаил-хан завел своего жеребца в конюшню.

— Чарэ йок (ничего не поделаешь)! — сказал он.

В крепости стала царить какая-то потерянность, люди в раздражении мрачно ругали отступивший отряд:

— Шкуру спасли... Сволочи, подразнили только! Их бы сюда вот, на наше место. Через день уже сгнили бы...

Когда офицеры собрались для короткого совещания, чтобы обсудить положение, Некрасов сказал:

— Это очень хорошо, господа, что Калбулай-хан не стал торчать возле крепости и ушел обратно за перевал. Просто замечательно! — на него посмотрели как на сумасшедшего, но он не смутился и продолжал: — Да, поверьте, это хорошо... Пока отряд стоял под стенами, мы были пьяные. Мы даже ослабили сопротивление врагу. Отступление отряда, оставившего нас на произвол судьбы, отрезвит наши головы.

— Что же теперь делать? — подавленно произнес юнкер.

— А вы не огорчайтесь, юноша. Следует воевать.

— Сколько же еще воевать?

— Сколько?.. Семь дней в неделю по двадцать четыре часа в сутки...

— На этом закроем совещание, — решил Штоквиц.

4

Как выяснилось впоследствии, то могучее облако пыли, катившееся в сторону Баязета, сопровождало не конницу генерал-майора Лорис-Меликова, а всего лишь передвижение многотысячной баранты овец, которых Фаик-паша велел гнать издалека на прожор своим грозным таборам. Ошибка разъяснилась лишь под стенами города, и Калбулай-хану ничего не оставалось делать, как, выдержав ружейный бой, воспользоваться затем ночным мраком, чтобы отступить обратно на Игдыр.

Среди турок началось ликование, но баязетцы были раздавлены случившимся. Люди часто поднимались на башни минарета, откуда им виднелась длинная серая лента дороги, бегущая в Россию, и словно прощались навеки.

— Не ходить по ней, — говорили они. — Господи, как хорошо-то, как сладко на родной земле жить!..

Потрясенные страшным разочарованием, люди ослабили свою волю, и мортусам опять нашлась черная работа: таскали покойников, собирая их по дворам и казематам. Воды не было совсем; особенно страдали от жажды раненые; и снова, с замиранием сердца, прислушивались солдаты к работе персов, рывших колодец:

— Роют, братцы, скребут... Поскорей бы уж они отворили нам воду. Терпежу не стало...

Фаик-паша правильно рассчитал перелом в настроении русского гарнизона и опять прислал парламентера для переговоров. Размахивая белым флагом, турецкий офицер подскакал к воротам цитадели на дивном арабском скакуне из Неджда, вызвав завистливые вздохи казаков. Не лошадь была под ним, а лучшая из восточных сказок: тонконогая и порывистая, как ветер в горах, светлые умные глаза, гордая чеканная поступь.

Этот офицер, присланный для переговоров, оказался тем самым астраханским калмыком, который уже был в крепости.

Штоквиц встретил его словами:

— Опять вы, друг мой?

Калмык вежливо поклонился, прижав руки к сердцу:

— Да. К сожалению, это опять я...

Парламентер передал волю своего повелителя. Как и следовало ожидать, Фаик-паша скорбел по поводу безумия русских, которые — видит аллах! — могли сегодня убедиться сами, что помощи им ждать неоткуда. Калмыцкий хан выразил свое восхищение мужеством русских и повторил прежние предложения, чтобы русский гарнизон оставил цитадель, сохранив знамена и оружие. В знак доброго согласия паша дарит начальнику гарнизона Исмаил-хану Нахичеванскому этого скауна из Неджда, на котором сам он, парламентер, только что приехал.

При этих словах из ватнинской сотни грянул выстрел, и красавец конь рухнул под пулей. Калмык посмотрел, как бьется в агонии, молотя копытами по камням, драгоценный скакун, и почти равнодушно заключил свою речь:

— Фаик-паше также было угодно напомнить вашей сановитости, что среди вас находится женщина, вдова благородного Хвощин-паши, и он спрашивает, не завяла ли она, как роза в пыли, под дуновением ветра войны во имя аллаха?

— Нет, еще не завяла, — ответил Штоквиц. — Наши женщины — не ваши женщины, и они так скоро не вянут, как розы. Они, как репейники, переносят и жару и ветер! Черт бы вас драл, — прикрикнул на него Ефрем Иванович, — не вам ли я обещал в прошлый раз, что повешу каждого, кто придет сюда за ключами от крепости?

— Мне, — повинился калмык.

— Так зачем же вы притащились сюда снова?

Калмыцкий хан вдруг выпрямился.

— Я был русским офицером, — печально сказал он. — И я знал, что вы сдержите свое обещание. Но если бы я не пошел к вам, то меня повесил бы мой повелитель. Какая разница?..

— И повесим! — гаркнул Штоквиц, выходя из себя.

К ним подошел Исмаил-хан:

— Кунака нельзя вешать, он гость в моем доме...

Штоквиц озверел:

— Убирайтесь все к черту! Вы не указчик мне, коли командуете Ванским пашалыком. Я здесь комендант, и я перевешаю всех, как котят...

К нему было страшно подступиться: глаза побелели, в углах рта копилась пена. И тут калмык, шепнув что-то хану, подкинул ему пакет. Штоквиц грубо перехватил письмо и сунул его в карман, — Нечто новенькое, — сказал он.

— Отдай! — заорал Исмаил-хан. — Это мне!

— Мне, — огрызнулся Штоквиц.

— Почему тебе, если совсем не тебе?

— А потому, что есть устав гарнизонной службы в крепостях Российской империи, и там ясно сказано: «Вся переписка идет через руки коменданта крепости, особливо когда таковая пребывает на положении осадном, что приравнивается к положению чрезвычайному...» Прочь отсюда, все лишние!

Калмыцкого хана действительно повесили на оглоблях, укрепленных на переднем фасе, чтобы туркам издалека было видать, каков ответ русского гарнизона. Но перед казнью, то ли от равнодушия к смерти, то ли, наоборот, от желания спасти себя калмыцкий хан-перебежчик пригрозил Штоквицу.

— Напрасно вы упорствуете, — сказал он, вдевая голову в петлю. — Сегодня же вечером стены крепости развалятся, и Фанкпаша щадить уже никого не будет!..

Клюгенау, издали наблюдавший за этой сценой, подошел потом к Штоквицу и сказал:

— Не думал я, что вы можете быть таким страшным... Исмаил-хан, кажется, здорово испугался, как бы вы не взнуздали его рядом с калмыком!

— А вы думаете, мне легко? — спросил Штоквиц. — Вот, воды не пью, а даже пот выступил... Один перебежчик-предатель на службе Хамида, другой — кретин, готовый вот-вот переметнуться... Это нелегко, голубчик!

Они отошли в сторонку, и Штоквиц достал письмо:

— По-арабски, кажется... Читайте!

Клюгенау прочел:

— Ничего нового. Калмык сказал почти то же самое. Но во всяком случае Фаик-паша весьма настоятелен в своем требовании Он здесь прямо упрекает Исмаил-хана в оттягивании сдачи крепости.

— Хан должен заболеть, — решил Штоквиц. — Я займусь сейчас своими делами, а вы, барон, передайте подполковнику, что желательно видеть его больным... Хватит уже разводить с дураком китайские церемонии!

— Вы не особенно-то и разводите, Ефрем Иванович.

— Некогда. — ответил Штоквиц.

* * *

Калмыцкий хан болтался в петле, но угроза его оправдывалась.

В крепость проник лазутчик Хаджи-Джамал-бек и сказал, что в Баязет подвезли немецкую пушку. Скоро послышался в небе какой-то шум, что-то с протяжным шорохом пролетело над крепостью и ахнуло взрывом в развалинах армянских саклей.

Потресов нахмурился.

— Здравствуйте, господин Крупп, — сказал он. — Вот и вы собственной персоной!..

После взрыва, который по своей оглушительной силе не был похож на предыдущие, люди как-то невольно растерялись. Шорох в небе, оглушительный грохот, смерч осколков — все это было что-то новое в их положении.

— Откель ото? — спросил гренадер Хренов, вертя головой.

Между тем среди турок царило почти праздничное настроение: они вместе с семьями, забрав детей и старух, рассаживались в ленивых позах поодаль от цитадели, словно перед началом любопытного зрелища.

— Принято играть свою роль, когда видишь перед собой таких искушенных зрителей, — сказал Карабанов.

Некрасов положил на плечо сотника руку:

— Я хочу предложить вам половинку чурека.

— Где вы достали такую роскошь?

— О, не спрашивайте, Карабанов: оказывается, кто-то из солдат наших побывал этой же ночью на майдане.

Они жевали вкусный чурек.

Смотрели в бойницу.

Турки смотрели на них.

— Любопытно, — заметил Андрей.

— Что? — спросил Некрасов.

— А вот... все это!..

Почти обвал, почти конец света, в палевом едком дыму, в грохоте и пламени, лопнул первый снаряд, и стены крепости, эти древние стены, в граните сером, в мраморе розовом, эти стены покачнулись вдруг...

Карабанов стоял у стены и видел, как в медленно оседающей пыли постепенно начинают проступать перед ним очертания лица Некрасова.

— Вы живы? — спросил его штабс-капитан.

— Пока — да... Но, кажется, это последний чурек, которым я закусываю свою грешную жизнь!

— А, судьба! — отмахнулся Некрасов.

— Верно. А у судьбы — длинная седая борода, и вы меня учили каждый раз плевать ей в эту бороду...

На дворе, из-под обрушенных сверху камней и обломков стены, санитары вытаскивали воющих от боли и страха раненых. За фасами крепости раздавались раскаты вражеского смеха: турки восторженно переживали результат первого попадания.

Клюгенау в злости скрипнул зубами:

— У-у, проклятые!

— Турки-то, ваше благородие? — спросил солдат.

— При чем здесь турки? Немцы...

Потресов доложил Штоквицу:

— Третье орудие — вот главная цель их, как мне кажется. Я уже велел закидать его мешками, чтобы скрыть блеск металла, иначе им удобно целиться... Но сам я не могу отыскать, откуда ведется огонь.

— Ищите, майор, ищите...

Господин Альфред фон Крупп знал, за что берет деньги, когда продает свои пушки «сербоглотам», как он называл турок в веселую минуту. Да, международные промышленные выставки недаром отмечали высокое качество германского идола: еще один выстрел, и стена мечети осела книзу.

— Проклятая немчура! — ругался Клюгенау. — Так и жди от нее пакостей...

— Есть! — крикнули с минарета.

Где-то в отдалении, на чудовищной дистанции, среди взбаламученного моря всадников пыхнуло белым дымком.

Снова — взрыв, и еще не осели поднятая кверху земля и обломки, как Потресов велел развернуть орудие. Санитары притащили из госпиталя носилки, на которых лежал Кирюха Постный.

— Мне бы, — сказал канонир, — дозвольте...

И махнули рукой:

— Дозволяем!..

Отошли в сторону, чтобы не мешать артиллеристам. Кирюха, привстав с носилок, со стоном присел возле прицела. Хобот орудия дрогнул, и турки за стенами крепости снова разразились веселым хохотом.

— Пущай, — сказал Кирюха, — я свое дело знаю...

— Только попади, — умоляюще сказал Штоквиц, — и Георгиевский крест тебе обеспечен. В офицеры выведем! Человеком станешь!

Притихли и турки за стенами.

— Пали!

Снаряд улетел, и ветер донес хлопок разрыва.

— Мимо, — сказал Потресов.

Кирюху корчило от боли, а турки вдруг снова стали хохотать, но теперь они смеялись уже над ним.

— Пущай, пущай, — сказал канонир, — они мне помешать не могут... высоту прицела я взял хорошо!

Штоквиц опустил бинокль:

— Верно, не хватает дать отклонение!

Дистанция в две тысячи сто пятьдесят сажен — дистанция немалая, и это все понимали. Рысьи глаза канонира ощупали даль, велел Кирюха подбить станок — еще ударить, правей, чуть-чуть, — так...

— Братцы... пали!

При выстреле его отшибло назад, и он сунулся ничком на носилки. Его не уносили пока. Ждали.

— Тама! — закричали с минарета.

Крупповское орудие было разбито, и турки, подгоняя своих детей, жен и старух, стали разбредаться от крепости. Спектакль закончился для них неудачно.

— Дайте еще, — велел Потресов, — две бомбы, и хватит!

— Несите меня, братцы... — Кирюха закрыл глаза. — Несите!

Штоквиц хрипло выдохнул воздух.

— Уф, вот это да! — сказал он. — Чем бы все это кончилось, я не знаю, но господин Крупп не такой уж милый человек, как о нем пишут столичные немцы!

Он поманил к себе Хаджи-Джамал-бека:

— Что в городе?

— Хорошо, — ответил лазутчик. — На майдане птичий молока много. Русский барышень гулял...

— Приготовься, — наказал ему Штоквиц сурово. — Завтра я пошлю к Тер-Гукасову еще одного человека, и ты проводишь его до Чингильского перевала.

— А кого вы думаете послать? — спросил Некрасов.

— Еще не решил. Кого-нибудь из казачья...

5

Некрасов послушал и обозлился:

— Чего не знаешь, того не болтай, вшивый!

Рассказчик смутился:

— Ваше благородие, за что купил, за то и продаю. Мне эдак-то один купец на ярманке сказывал...

— А ты не все покупай, что продают на ярмарке, — строго заметил Юрий Тимофеевич. — Паче того, у купцов наших! Они в Замоскворечье да на Плющихе пузо растят и не могут знать того, какой чудесный народ живет в Болгарии!

Хренов, недолго думая, дал рассказчику затрещину.

— Скусил? — промолвил старик.

Солдат — ничего, шапчонку поправил, утерся.

— Оно, конешно... Откуда знать-то им? Сам я тоже почти как из купцов. Коробейным делом промышлял. Но до Болгарии далече, не доходил я туды... А знать бы любопытно!

Некрасов понял, что сейчас нельзя повернуться и уйти, лучше довести разговор до конца.

— Вот мы, — сказал он, — терпим тут. Голодные, грязные, паршой покрылись. Непонятливых-то среди нас мало: всякий знает, за что! На этот раз не из-под палки воевать шли... Но, может, есть и такие, которые думают: а пропади она пропадом, эта Болгария, черта ли мне в ней толку, если я подыхаю тут... Есть среди вас такие?

Солдаты промолчали. Егорыч за всех ответил:

— Таких нету. А вот вшивые за паршивые — это верно, имеются. Сколько угодно... Одначе славян не выдадим!

От дверей раздался голос Штоквица:

— С удовольствием прослушал! Весьма любопытная беседа. Только, господин штабс-капитан, мне кажется, что у ваших слушателей патриотизм зиждется на водяном цоколе... Вы сейчас не заняты, чтобы помочь мне? — спросил комендант.

— Отнюдь, — согласился Некрасов.

Они прошли в комнату Штоквица.

— У вас хорошее перо, — сказал он. — Мне так не написать. А надо наконец дать понять нашим Ганнибалам, что еще день или два, и пенсион будут получать уже наши родственники! Напишите письмо обо всех бедствиях, постигших гарнизон. Даже приукрасьте малость, это не помешает. Так, чтобы их проняло до печенок. Пошлем с казаком...

— С удовольствием помогу, — ответил штабс-капитан, — но приукрашивать наше положение не нахожу причины. Оно и так достаточно богомерзко!

— Как знаете, — согласился Штоквиц. — Только старайтесь писать поужимистей, чтобы можно было свернуть бумажку в горошину и сунуть казаку в ухо.

Некрасов написал. Штоквиц одобрил.

— Подпишетесь? — спросил он.

— Если угодно. — И Юрии Тимофеевич поставил роспись.

— Я тоже подпишусь, — сказал Штоквиц.

— Надо бы и хану, — осторожно намекнул Некрасов.

— Даже обязательно, — согласился Штоквиц.

Он дунул на свою подпись, постучал сапогом в стенку.

Явился денщик.

— Чего-с изволите?

Штоквиц придвинул к нему донесение:

— Распишись. Вот тут...

Денщик поставил безграмотную закорючку.

— Теперь проваливай, — велел ему Штоквиц.

— Это за хана? — рассмеялся Некрасов.

— Там не разберут. Что крест, что закорючка — одинаково безграмотно. И разницы никакой...

— Но у хана есть мухур.

— Мухур здесь, в горах, есть у каждого князя. А князей в этом краю больше, чем баранов! Мухур — не факсимиле...

Карабанов тем временем блуждал по крепости, как привидение.

Странное было у него состояние сегодня. Встал — хочется сесть. Сел — сразу хочется лечь. Лег — и тогда все идет кругом, шумит кровь в голове.

— Буду шататься! — И он решил бродить, наблюдать, слушать, только бы выдержать, только бы не поддаваться смерти.

Пули?.. Сейчас они мало кого беспокоили, к ним привыкли, определили пути-дороги, по которым ходить безопаснее всего.

Каркали вороны над крепостью, жирные, противные. Тучами кружили они, дружно слетаясь над падалью, и если спросишь их, куда летят они, вороны всегда отвечают:

— К ра-неным... к ра-неным...

В узком переходе столкнулся Карабанов с Аглаей. Все эти дни избегали они друг друга и сейчас растерянно глядели один на другого, словно не узнавая.

— А ты... А вы... — бормотнул Андрей.

— Уж лучше — «вы».

— Я... рад, — сказал Андрей.

— А я спешу, — ответила женщина, и он уступил ей дорогу, даже не посмотрев вслед.

«Стук-стук», — тукали по каменным плитам ее башмаки.

И Карабанов вдруг повторил:

— Скук... стук...

Ему понравилось:

— Стук... Стук...

И в черепе ответило:

— Стук-стук... стук-стук...

Стенка каземата вдруг покатилась прямо на него. Он пробежал по ней пальцами, и земля ринулась навстречу, выбрасывая прямо в лицо фонтаны живительной сверкающей воды. Он пил и пил эту воду, захлебываясь в ней, чувствуя, как она стекает на голую грудь.

— Фонтан! — заорал Карабанов. — Идите сюда... Фонтан!

Сильный удар пощечины привел его в чувство.

— Не орите, вы не в Петергофе, — сказал Сивицкий и отнял от губ поручика чашку. — Нельзя же так раскисать, любезный воитель. Черт знает, где вас носит! Могли бы и не найти...

Карабанов встал:

— Спасибо, доктор. Постараюсь ходить только по Невскому проспекту. А по морде-то вы мне здорово въехали. Это что-то новое в медицине!..

— Сумеете дойти сами? — спросил Китаевский.

— Дойду...

Он вышел из госпиталя, и на свежем воздухе ему стало легче.

Что с ним было — он так и не понял. Обморок, наверное. Как попал в госпиталь — тоже не помнит. Плохо дело, решил он, и только сейчас заметил, что уже придвинулся вечер, а муэдзины завели с минаретов свой тягучий «азам».

— Аза-ам... Аза-ам, — кричали муэдзины, и под эти вопли Исмаил-хан перебирал, молясь, четки из кости.

Зерен было всего девяносто — ровно столько, сколько имел душевных и телесных качеств пророк.

— Добрый, милостивый, прекрасный, — сортировал подполковник душу пророка, — вездесущий, добродетельный, щедрый...

Стоп! Теперь глиняное зерно с именем аллаха — венец всей молитвы, но тут в дверь постучали. Хан спрятал четки и сделал вид, будто думает. Вошел барон Клюгенау. «Надо оказать ему почтение», — решил Исмаил-хан и не поленился встать посередине своего жилья, оказывая тем самым уважение гостю.

— Почему ты невесел? — спросил он.

— Мой друг болен, — ответил инженер. — Скажи: могу ли я быть весел?

— Назови мне его.

— Боюсь, — зябко поежился Клюгенау. — Пророк учит остерегаться произносить имя умирающего.

— Откуда ты знаешь это? — удивился Исмаил-хан.

— Я прочел об этом в Коране.

— О бедный наш Коран! — опечалился хан. — Его уже читают неверные... Может, ты знаешь, из чего состоит подножие трона нашего аллаха?

— Из хрусталя, — серьезно ответил Клюгенау.

— Верно... Какие же ты читал еще наши книги?

— Много: «Хадис» и Жорж Занд. «Коран» и братьев Гонкуров. «Суннет» и Вальтер Скотта. «Сумку чудесного» и «Декамерон».

— Смотри-ка! — удивился хан. — Ты знаешь больше моего. Только я не понимаю, чего тебе надо? Сними с розы пыль неприязни, — добавил он по-персидски.

— Снимаю, — ответил барон и выложил перед ханом лист бумаги, на котором заранее был составлен рапорт:

«Я, подполковник Исмаил-хан Нахичеванский, вследствие болезни, происходящей от спертости воздуха, оставляя за собой должность начальника конно-иррегулярной милиции, передаю командование на усмотрение офицерского собрания, не возражая против оставления капитана Штоквица на посту коменданта крепости».

— Аслан! — позвал хан своего денщика.

Клюгенау протянул ему перо.

— Не надо кричать, — сказал он спокойно. — Ваш Аслан посажен Штоквицем в карцер за то, что он воровал в госпитале воду.

Но в планы Исмаил-хана не входило болеть, и он стал выкручиваться изо всех сил.

— Послушай, — говорил он, — ведь если я больной, тогда мне каждый день надо есть курицу. Где ты возьмешь курицу, глупый?

— Заменим курицу вороной.

— Аи, нехорошо как, нехорошо. От тебя не ожидал я такого... Что ты суешь мне это перо?

— Подписаться.

— А потом?

— Да откуда я знаю, что будет потом! Сам Кази-Магома не знает, что Фаик-паша за его спиной пишет вам письма.

— Не надо говорить так!

Исмаил-хан поспешно развязал платок, стянутый в узел, и пришлепнул мухуром бумагу: «Да текут дни по желанию моему!» — в этом было что-то смешное, и, покидая хана, Клюгенау откровенно расхохотался.

Штоквиц поздравил прапорщика с успехом и наказал:

— Приготовьте, барон, веревочную лестницу. Сегодня ночью надо спустить в город со стенки охотника к Тер-Гукасову.

Казаки, когда им предложили выбрать охотника, единогласно избрали Ожогина, который и сам не отказывался отправиться в этот рискованный путь.

— А крест заработаю? — спросил он.

— Про то не знаю, — ответил Штоквиц. — А вот стакан воды получишь сразу же.

Комендант прочел ему целую нотацию: как таиться от врагов, кого навестить в Игдыре, что сказать Тер-Гукасову, куда спрятать записку, когда расстаться с лазутчиком.

— Переоденешься под курда, — заключил Штоквиц.

Далее мы передоверяем слово историку.

«Для успешного прохода по неприятельской земле, — пишет он, — его велено было одеть в платье одного из пленных. Товарищи, преобразив его в курда, хотели было приступить к бритью головы, но оказалось, что для этой операции никто не давал и капли драгоценной влаги. Не покидавшая казаков находчивость выручила и из этого положения: охотника усадили и объявили окружающим, чтобы те, у кого есть во рту слюни, плевали бы ему на голову.

Сказано — сделано: кое-как голова была смочена и выбрита...»

Мы нарочно привели здесь этот отрывок, написанный по горячим следам баязетской эпопеи, но совсем не потому, что не нашли бы своих слов для описания бритья головы. Нет, мы боялись, что читатель не поверит нам, насколько дорога была капля воды, если даже в этом случае ее пришлось заменять таким странным способом.

Штоквиц расстегнул на груди Дениски бешмет.

— Крест? — сказал он. — Снять... А это что? — комендант нащупал висевший на груди казака засаленный мешочек.

— Оставьте, ваше благородие, — взмолился Дениска. — Это землица моя родная. Матка ишо навесила.

— Ладно! — Штоквиц запахнул бешмет. — Земля пусть останется...

Карабанов подошел к любимцу и обнял его.

— Сукин ты сын. Знал бы ты, как мне тяжело с тобой расставаться! Прощай, брат, прощай.

Старые казаки степенно поклонились Дениске:

— Уж ты, родима-ай, не выдавай... Послужи обчеству!

Глубокой ночью со стены крепости, как раз напротив флагштока, соскользнули в город две темные фигуры — Дениски Ожогина и его проводника Хаджи-Джамал-бека. Веревки вытянули обратно на стену, и Штоквиц сказал:

— Теперь я могу заснуть спокойно. Дениска такой казак, что не подведет...

6

— Погоди, — шепнул Дениска, — опять чувяк спадает. Видать, с непривычки мне...

Хаджи-Джамал-бек терпеливо подождал казака и потом, так же неслышно, подобно юркой ящерице, заскользил в темноте овражной расщелины, ловко раздвигая перед собой кусты боярышника.

Упругие влажные ветви хлестали Дениску по лицу, он жадно слизывал с губ сладкие капли ночной росы.

Под мостом лазутчики посидели немного, пока не примолкли близкие выстрелы; казак несколько раз принимался пить. Раздутый труп, отмытый от берега, проплыл посередине реки, пузом кверху, и Дениска сплюнул:

— Накидали тут... и своих и наших!

— Ходить надо, — сказал Хаджи-Джамал-бек, и они тронулись дальше.

В одном из кривых переулков им встретился курд на лошади, везущий куда-то перекинутую через седло женщину. Похлопав добычу по заду, курд ощерил в темноте сверкнувшие зубы.

— Хороший женщин! — сказал он, и Хаджи-Джамал-бек уступил ему дорогу.

— Русская, што ли? — спросил Дениска.

— Ай, — отмахнулся лазутчик, — самый плохой женщин — немецкий женщин. Кюшяет много!

И казак вспомнил, что где-то здесь, верстах в двадцати от Баязета, находится богатая деревня немецких колонистов. Ему стало не по себе от чужого горя, и он загрустил:

— Господи, хоть бы выбраться отселе...

От жажды давно обгорели внутренности. Снова захотелось пить.

На одной из улиц журчал крохотный фонтанчик, падавший в каменную чашу. Дениска снял папаху, напился.

— Постой, — попросил он лазутчика, — я лицо сполосну!

Он с наслаждением подставил шею под ледяную струю и даже покрякивал от молодого удовольствия. Хаджи-Джамал-бек подошел к нему сзади, взял руки казака в жесткий ключ и зубами вцепился ему в ворот бешмета.

Дениска рванулся что было сил:

— Ты что, сатана? Пус-с-сти...

— А-а-ай, башчавуш-башчавуш, — запел не своим голосом лазутчик, и чьи-то сильные руки быстро скрутили Дениску веревками, бросили его в седло и связали ему ноги под животом лошади, — Сука ты, сука! — ругался он, растерянный, не понимая, что происходит...

Нагайка зыкнула и рассекла ему ухо. Хохот.

Его повезли, и он закачался в седле.

Возле самого стремени шагал Хаджи-Джамал-бек и скалил казаку зубы:

— Гостем будешь... Гостем хорошо будешь!

У караван-сарая его распутали от веревок, и еще в сенях Дениску оглушил визг скрипок и глухое рокотание бубнов-даиров.

Ожогина втолкнули в освещенные двери, от сильного толчка он полетел вперед и, вызывая смех, растянулся на полу перед Кази-Магомой.

Сын имама в черкеске, грязной и рваной, словно рубище нищего, с репейником в густой бороде, ударил ногой по блюду с марджанбалыком. Зазвенели разбитые карафины, и он вскочил на середину ковра, украшенного изображением отдыхающего льва.

— Подай! — сказал он, выкинув вперед тощую сильную руку.

Хаджи-Джамал-бек с поклоном, вежливо шипя, залез в ухо Дениске и достал из него спрятанную там записку. Развернув бумажку, он передал ее чтецу, и тот, завывая, прочел ее вслух по-русски, после чего Дениска заплакал.

— Погоди, — сказал он лазутчику, — доберемся...

Кази-Магома положил ему на плечо руку.

— Я жил в России, — сказал он, — и знаю, что гяуры любят плакать. У вас даже строят дома, куда мужчины собираются пить вино и плакать. На этих домах пишут только одно слово — кабак!

Он распахнул на Дениске бешмет, со смехом стал разматывать на нем пояс.

— Зачем тебе такой пояс? — приговаривал он. — Гяуру нужен тоненький поясок, чтобы при кашле ты разорвался на сто кусков сразу!

Дениска скинул бешмет, всхлипнул. Поглядев на окно, машинально подумал: «Узкое... не проскочить!» К нему подошел какой-то одноглазый турок в малиновом халате, заляпанном на груди маслом и сластями, начал издеваться, угодничая перед Кази-Магомой:

— Вот шербет, вот хороший халва, а вина нет. Мы, правоверные, вина не пьем и оттого так богаты. Это вы, едящие грязную свинину, пьяните себя, деретесь и сквернословите...

И такая тоска наступила на сердце Дениски, что он вдруг завыл — тихонько и жалобно, сквозь зубы. Вспомнил он, как за день до отъезда на войну был в гостях у своих дядей-богатеев и в пьяной драке выбили ему дядья два передних зуба. А на другой день, когда он пришел на могилу отца, чтобы освятить своего коня и шашку, дядья подарили ему золотой червонец, и он пропил его во Владикавказе, откуда и поскакал, похмельный и злой, служить на линию...

Нащупал Дениска языком то место, где не хватало двух зубов, и сказал турку, словно харкнул:

— Так и што с того, што свиней не ядите. Сами-то вы свиней хуже, только жрать тебя, кривого, даже собака не станет. И отступись от меня — не воняй дыханием!..

Чей-то острый кинжал, занесенный сзади, легко и почти без боли отрезал ему уши. Дениска увидел их, брошенные к ногам Кази-Магомы, и ужаснулся при мысли, что это еще только начало...

— Ну-к, ладнось, — укрепился он в своем отчаянии, — резать будете, я знаю про то. Вас хлебом не корми, только человека исстругать дай... А и несладко вам станет, псам турским, когда мы расшибать ваши черепа начнем!

Вышла из угла громадная лохматая собака, на брюхе подползла к подножию Кази-Магомы, хозяина своего, и в зубах утащила одно ухо. Турки весело рассмеялись.

Сын имама выхватил из рук чтеца письмо капитана Штоквица, завернул в него другое ухо, и веселью турок не стало предела: они катались по коврам, словно озорные мальчишки, бросая один в другого пышные, унизанные жемчугом подушки-мутаки.

— Штоквиц-паша, — сказал Кази-Магома, — не врет здесь. Зачем ему врать?.. Воды нет. Кушать нет. И одна женщина на всех. Бедная женщина!

Он поднялся во весь рост, и лохмотья рукавов его черкески хлестнули Дениску по лицу. Хлопнул сын Шамиля дважды в ладоши, и казак услышал, как за его спиной встали двое. Он обернулся: это были палачи в черных шелковых рубахах — жилистый цыган с бритой головой и старый негр с синими отвислыми губами.

И сын имама приказал им:

— Кончик кола должен высунуться из кончика языка. Доставьте мне удовольствие!

Дениску сбили с ног и поставили на корточки. Он медленно покрывался липким потом.

— А ты чего ждешь? — спросил Кази-Магома лазутчика.

— Великий сын имама, — вроде собаки, подполз к нему Хаджи-Джамал-бек, — прикажи казначею отсыпать мне приличный бакшиш за это письмо.

— Я велю тебя повесить рядом с казначеем...

Дениска услышал, как что-то острое уперлось в него, и тогда он закричал — дико и страшно, вкладывая в этот крик весь свой ужас, всю животную боязнь за свое здоровое тело...

Первый удар настиг его неожиданно, и он поднял лицо:

— Ой, ой, ой... Что ты делаешь?

Удар второй и удар третий.

Штаны быстро наполнялись горячей кровью, и он уже не сдерживал своего крика: страшный, почти звериный вопль человеческого тела, которое корчилось от ужасной боли, наполнял мрачные переходы караван-сарая. Негр многоопытной рукой направлял острие кола, а бритый цыган работал за молотобойца.

— А-а-а-а-а-а, — выл Дениска на одной необрывающейся ноте и дергался всем телом, словно бедняга хотел сорваться с этого страшного орудия пытки...

Он бился головой об пол, грыз зубами ковер и скоро затих, выпучив глаза и громко икая. Мешочек с родной русской землей, взятой с могилы батьки, вывалился из-под рубахи, и глаза Кази-Магомы алчно блеснули:

— Золото!

Шнурок разлетелся под кинжалом, и в пальцах сына имама пересыпалось что-то зернистое — золото ! Но разочарование снова обернулось в шутку, и он протянул мешочек Хаджи-Джамал-беку:

— Вот награда тебе, возьми!..

Предатель высыпал на ладонь горсть серой печальной земли и понял, что заработать на жизнь ему трудно.

— Дурак урус! — выкрикнул он и забил эту землю в перекошенный рот Дениски.

Грянули за стеной барабаны, завыли скрипки, прогудели рога.

Дениску подняли на шесте кола и вынесли на улицу. Так и носили его по городу, гордясь победой, а перед ним, в руинах и пожарищах, лежал поверженный во прах Баязет, и где-то в отдалении, грозно высясь на скалах, торжественно стояла крепость.

Но глаза Дениски уже ничего не видели, и для него Баязета больше не существовало.

7

Девочка-турчанка, пригретая Потемкиным, медленно угасла на руках солдата, тихая и доверчивая. Сивицкий не мог помочь: эпидемия дизентерии становилась уже повальной, подкашивая даже богатырей.

И до последней минуты:

— Аман, урус... аман, урус, — шептала девочка понятные всем слова, и с этой жалобной мольбой о помощи, в которой — она верила — ей не откажут, она и скончалась.

— Аман, урус... аман, урус! — настойчиво вопили о помощи матери-беженки, предлагая в обмен на воду нитки жемчуга, срывая с себя бусы и выдергивая из ушей старинные серьги.

— Ама-ан, уру-у-ус... — стонали из-за дверей застенка пленные курды и турки, которым вообще не давали воды, и стоны их разносились по крепости, как эхо приглушенных воплей самих защитников Баязета...{22}

«Говоря правду, — рассказывали потом уцелевшие, — тогда не было ни друзей, ни братьев: каждый покупал себе каплю ценою собственной жизни. Вода не уступалась ни за какие деньги (известен лишь один случай, как исключение), хотя в более счастливые ночи излишек воды охотно раздавался товарищам даром...»

Над крепостью расползался, переносимый сквозняком, духмяный лакомый чад — на железных противнях, под которыми разводились костры, солдаты обжаривали дробленный в крупорушках ячмень.

Бедные ездовые лошади, отказавшись от ячменных дачек всухую, целиком отдавали ячмень людям, и Штоквиц теперь каждый день отсыпал на роту полтора пуда ячменя. Сухари и чуреки теперь казались неслыханным лакомством.

Бывшая усыпальница Исхак-паши, этого гордого властелина Баязета, уже была вся перепахана холмиками солдатских могил, и Сивицкий велел расширить кладбище на поверхности двора. Отец Герасим, по обязанности пастыря присутствуя на каждом захоронении, исполнял еще обязанности санитара.

— Теперь посыпайте известью, — не забывал напомнить он после отпевания покойных, и мортусы принимались за дело...

После эпидемии на людей обрушились еще два несчастья — тела солдат, истощенные и грязные, покрывались болезненными вередами, а в госпитале уже лежали несколько человек с явными признаками рожистого воспаления. Штоквиц решил: виноваты врачи — и захотел поругаться с ними.

Придя в госпиталь, он начал так:

— Здравствуйте, любезные Пироговы!

— Ну, до Пироговых-то, батенька, нам еще, знаете... — Сивицкий весьма цинично определил разницу между собой и Пироговым. — Однако, как умеем, лечим!

— Я бы не хотел лечиться у вас, — продолжал Штоквиц. — Еще великий Суворов называл лазареты «преддвериями к погосту...»

— Да? — обозлился Сивицкий. — А не он ли сам и лечил солдат? Квасом, хреном, солью да водкой... Вы пришли сюда, господин комендант, очевидно, сделать нам выговор?

— Мне надоело составлять списки мертвых.

— Убитых, — уточнил Китаевский, — или умерших?

— Это все равно: труп есть труп... Но я говорю сейчас не об убитых. Что делаете вы, чтобы спасти людей?

Сивицкий показал на флягу, висевшую у пояса коменданта.

— Что я могу сделать, — спросил он, — чтобы вы совсем не пили воды? — Может, и дышать нельзя?

— В том-то и дело, что нельзя... А люди пьют эту заразу и дохнут. И люди дышат этой заразой и дохнут. Я отвечаю за тех, кто попал под мой нож или же попал ко мне на излечение. Но я не могу заменить воздух, как не могу и дать им чистый источник!

Подошла Хвощинская, в раздражении шлепнула на стол перед Штоквицем раскрытый журнал госпиталя.

— Вот, — сказала она, — можете проверить. Мы цепляемся здесь за каждую жизнь. Мы за волосы тянем людей из могилы. И... смотрите сюда: двадцать семь солдат ушло из лазарета даже здоровыми! А этим вот занимаюсь я...

Женщина вытолкнула из-под стола корзину, наполненную бинтами, снятыми с перевязок, и закончила:

— Вот эта мразь, снятая с одних ран, накладывается на другие. Деревянное маслице да карболка — вот и все, что в нашем распоряжении. Но гангрена не царствует здесь. И поверьте, что даже Пирогов растерялся бы, увидев наше положение...

Штоквиц пожал плечами, повернул к выходу:

— Извините меня, господа, — сказал он. — Я не думал, что у вас даже нету бинтов... Сколько же человек поступает к вам на излечение ежедневно?

— Полвзвода вас не испугает?

— С ума можно сойти!..

И комендант ушел, хорошо запомнив выражение людских глаз, смотревших на его флягу. Корзина, доверху набитая тряпками, заскорузлыми в крови и гное, долго еще преследовала его воображение.

«Кто виноват?» — размышлял Ефрем Иванович и не мог отыскать виновника, хотя одним из виновников этих бедствий в лазарете был и он сам, как комендант крепости.

В узком и тесном проходе ему попался солдат. Заметив капитана, он сначала как-то присел, потом медленно опустился перед ним на колени и стал покрывать поцелуями сапоги.

— Дай, дай, — умолял он, — дай, родимый, дай...

Штоквиц отшвырнул его от себя:

— Убирайся! С ума вы посходили здесь, что ли?

Тогда солдат вцепился в его флягу и, воя, стал отдирать посудину от ремня Штоквица. Ударом кулака Ефрем Иванович выбил из солдата сознание, потом долго стоял над ним, почти обалдевший от неожиданного нападения.

— Так и убить могут, — сказал он про себя.

Отвинтив флягу, комендант поднял голову солдата и вылил ему в рот остатки воды. Опорожненная посудина, сухо громыхая, покатилась по каменным плитам коридора.

— Сыт? — спросил Штоквиц.

— Отец родной, — всхлипнул солдат, — ты отец мой...

— Убью! — сказал Штоквиц.

В этот день был разбит последний кувшин. Один из казаков рискнул спуститься на веревке со стен крепости и был подбит турками, когда висел с кувшином на высоте нескольких сажен.

Бурдюки, которыми пользовались при вылазках, тоже мало годились для дела, пробитые пулями; и Штоквиц на видном месте приколотил объявление, что для нужд крепости требуются люди, знающие сапожное мастерство. Обещание давать сапожникам по чарке воды в день собрало немало мастеров, и в крепости заработала сапожная мастерская.

— Это правда? — спросил Клюгенау у Штоквица.

— Да, это правда. Теперь будут таскать воду в сапогах.

И действительно, этот способ оправдал себя: «посуда» всегда при тебе, воды в нее помещается достаточно, она не разобьется о камень, а турки в темноте не слышат больше бряканья котелков, бульканья тулуков или стука кувшинов.

И наконец наступил такой день, когда турки вдруг проявили предательское великодушие: они открыли русским беспрепятственный выход к реке. Фаик-паша решил больше не мучить защитников Баязета палящей жаждой на том мудром основании, что вода в реке теперь стала для них опаснее, нежели ее полное отсутствие.

Проведав о свободных подходах к реке, охотники принесли эту радостную весть в крепость.

— Хабар, хабар! — кричали они. — Сигай за водой, братцы!

Люди кинулись за водой, хотя река... была уже до того завалена мертвыми телами, что черпавший воду не мог этого делать иначе, как близ какого-нибудь трупа. Но для умирающих от жажды эти неудобства не имели значения. «Ночь, мешавшая видеть всю мерзость разложения, и освежающий холод воды помогали, — пишет исследователь, — даже трупным ядом утолить жажду с наслаждением. Людям, пившим мочу, не мешало употреблять принесенную воду и на следующий день, когда глазам их представлялась уже не вода, а густая, мутно-желтая вонючая жидкость, переполненная трупными червями. Приобретавшие такой напиток берегли его, как сокровище...»

Некрасов, навестив Потресова на батарее, сказал ему:

— Не хочется быть высокопарным. Однако мне думается, что гарнизон уже перевалил через хребет мужества в ту прекрасную долину, которая носит название Бессмертия! И никогда еще, думается мне, Баязет не стоял так крепко и нерушимо, как стоит он сейчас!..

Ефрейтор Участкин выстрелил в темноте, и приклад винтовки, ударив солдата в плечо, отбросил его на пол.

— Что же это со мной? — удивился он, подымаясь.

Но вскоре заметил, что не только он, но и другие солдаты падают после выстрела. И если поначалу многие еще стыдились своей слабости, то потом такие случаи сделались постоянными, и цепочка застрельщиков, тянущаяся вдоль ряда бойниц, все время ломалась. Люди стали подпирать себя различными досками и козлами, в иных казематах пионеры смастерили казарменные нары, и стрелки теперь били по врагу лежа.

— Жара... ну и баня! — жаловались люди, ползая по нарам, и тут же поедали свою порцию ячменя, тут же пили, что выдавалось пить, тут же, отойдя в сторонку справляли нужду.

Чувство стыда уже как-то притупилось, и защитники Баязета жили теперь только одним:

— Выстоять, братцы! Только бы сдюжить с турком...

— А подмога-то идет? — спрашивал другой.

— Не будет, — ругался Потемкин. — Готовь себя к смертному концу, а подмоги не жди, слюнявый!

— Эва, порадовал...

— Точно так, — отвечал Участкин. — Война — зверь жуткий: мы отсюда живыми не выйдем, но турка в Эривань не пустим!

— Так нам, братцы, и патронов не хватит.

— Достанем патронов. Еще раз на вылазку сходим...

— Оно конешно: дело такое — солдатское!

А поручик Карабанов умирал. Еще вчера, жалея своего сумасбродного барина, денщик Тяпаев раздобыл для него госпитального супу. Была сварена немытая конина, и вонь шла из котелка такая, что Андрей зажал нос. Но когда он поел, то ощутил такой гнусный привкус во рту, что поручику стадо дурно — он снова впал в обморочное состояние. Первое же, что он услышал, придя в себя, это просьбу денщика — доесть остатки супа.

— Милый ты мой, — сказал поручик, — образина ты дикая, вот погоди: если выберусь отсюда — я... я озолочу тебя!

— Не надо золотить, — ответил Тяпаев. — Ты лучше по мордам не бей меня больше...

И от этой просьбы стало Карабанову еще горше. Денщик ушел, и жажда скрутила внутренности почти острой болью. Брезгливость не позволяла Андрею пить гнойную воду, и он не знал, чем утихомирить жар в теле. Карабанов понимал, что есть еще один способ. И к нему многие прибегают. Но он еще не пробовал. А сейчас попробует...

В комнате никого не было. Однако он зашел в угол, словно стыдился кого-то невидимого. Выпить эту гадость было трудно.

Карабанов решил покончить единым глотком и сразу понял, что этим способом жажды не утолить.

И отбросил от себя испоганенную кружку.

Вышел. Мутило и поташнивало от слабости.

— Какая мерзость! — простонал он, сплевывая.

Встретил Хренова: идет старик, в руке — трофейная винтовка дальнего боя, через плечо торба холщовая, как у калики перехожего, а в торбе патроны запасные.

— А ты еще не подох, дед? — спросил Карабанов.

— Куды-ы спешить, ваше благородие. Вот поясница гудит а так-то и ништо мне. Даже блондинка меня не кусает. С других — быдто крупа, так и сыпет, так и сыпет. А у меня хошь бы одна. Инда обидно, коли делать нечего... Что ни говори, а все работа!..

— Эх, дед, дед... Из какого дерева тебя вырубали?

Карабанов прошел мимо шатра, под которым трудились персы, спросил часового:

— Будет ли толк? Когда же вода?

— Да ночью возились. Сейчас, видать, спать легли. Стихли...

Карабанов распахнул полы палатки. Так и есть: среди разбросанных инструментов лежали персы, уже мертвые. Между ними, уходя в безводную глубину, чернела сухая глубокая скважина.

— Уходи с поста, — сказал Карабанов. — Больше тебе здесь делать нечего... Уходи!..

Было в роду Карабановых, гордившихся родством с князем Потемкиным-Таврическим, такое стыдное предание из времен Пугачевщины... Прабабка Андрея, женщина красоты невозможной, приглянулась одному мужику-атаману, и два года он возил ее по степям да низовьям. И будто бы родила она ему сына, и был тот сын родным дедом поручика Андрея Елисеевича Карабанова. В роду от него эта скрывали, видел он только портрет своей красавицы прабабки, зверски изуродованной ревнивым прадедом, но от крепостных людей слышал эту историю не раз, и до сей поры, до «сидения» в Баязете, он стеснялся доли мужицкой крови в своих жилах. И только сейчас ему вдруг захотелось влезть в шкуру какого-нибудь Участкина или Егорыча, чтобы вот так же бестрепетно и стойко, как и они, переносить все тяготы осадной жизни...

На дворе, кольцом извиваясь вокруг бассейна, стояла длинная шеренга людей.

— Вы чего тут собрались? — спросил он.

— Очередь, ваше благородие.

— За чем очередь?

— На фильтр...

— Куда-а? — не понял Андрей.

— Да вот, — объяснили ему, — живодеры наши, говорят, по кружке чистой воды давать станут!

— Кто последний? — спросил Карабанов.

— Идите уж... мы пропустим.

— Нет, — ответил Андрей, — я выстою вместе с вами!..

8

Они стояли возле стены.

— Мне пришла мысль тогда, — сказал Некрасов, — заменить синус мнимым его выражением. Вот так... Тогда можно представить себе, что подынтегральная величина происходит от интегрирования известной функции бэ, дающей вот такой результат...

— Я вас понял, — ответил Клюгенау и отобрал из пальцев штабс-капитана кусок розовой штукатурки. — Тогда: минус бэ-икс, деленное на икс, между пределами от плюса до минус бэ... Здесь я впишу так. Дифференцируя, мы получим...

Ватнин крикнул им с крыши:

— Вы что, не слышите? Подобьют вас, умников, турки...

К ним подошел Сивицкий:

— Нет ли у вас, господа, закурить?

— Нету, Александр Борисович. Спросите у казаков.

— И у них нету. Вот беда...

— Может, у нашего хана?

— Нет уж. Благодарю покорно. Лучше портянку изрублю к табак и выкурю...

К врачу, шатаясь, словно тень, приблизился солдат.

— Э! — сказал он, показывая ему белый язык.

— Большая лопата. Иди, братец.

Но солдат не уходил.

— Э! Э! — говорил он.

— Так чего тебе надо?

— Э!..

— Ну, ладно. Так и быть. Скажи, что я велел. Три ложки воды пусть даст госпожа Хвощинская.

Солдат ушел.

— Вот и все время так... Эй, эй! — окликнул врач одного солдата. — У тебя курить не найдется?

— Откуда? — спросил солдат.

— Да, тяжело...

Отец Герасим, босой, в рваной солдатской рубахе, пробежал мимо, неся в руке кусок яркого мяса.

— Где раздобыли, отец? — спросил Некрасов.

— Лошади, — ответил священник, воровато оглядываясь. — Лошади падать стали.

— Какой же сегодня день?

— Семнадцатый, господа. Семнадцатый...

Помолчали. Каждый думал о своем.

— Штоквиц говорит, будто котенок у него сбежал.

Некрасов понимающе улыбнулся:

— Дальше комендантского желудка бежать ему некуда!

— Я тоже так думаю, — согласился Клюгенау.

— Где же достать покурить? — спросил Сивицкий.

— Дениски нет — он бы достал.

— Дениска теперь далеко...

Опять замолчали. Говорить было трудно. Языки от жажды едва ворочались во рту.

— Ну, ладно. Надо идти, — сказал Сивицкий и пошел.

— Хороший он человек, — призадумался Некрасов.

К ним подошла цыганка, оборванная и страшная, но еще молодая. Худые ноги ее осторожно ступали по раскаленным камням

— Сыночку моему... — сказала она и сложила руку лодочкой

— Чего же тебе дать? — спросил Клюгенау.

— Дай, — ответила цыганка.

— У меня ничего нет.

— У тебя нет, добрый сердар... Где же тогда мне взять?

— Сходи на конюшню. Может, получишь мяса.

С плачем она скоро вернулась обратно:

— Не дали мне... Ты — дай!

— Почему же именно я? — спросил Клюгенау.

— А я вижу... по глазам вижу: тебе ничего не нужно! Ты дашь... сыночку моему!

От цыганки едва избавились, и Клюгенау загрустил: ему было жалко эту мать и женщину.

— Нехорошо получилось, — сказал он.

Потресов вышел из-под арки, мигая покрасневшими глазами.

— Что с вами, майор?

Артиллерист, скривив лицо, всхлипнул:

— Вы знаете, так жалко, так жалко... Бедные лошади!

— А много пало?

— Вчера Таганрог, этакий был забияка. Потом верховая кобыла Фатеж и две пристяжных — Минск и Тихвин... Вошел я к ним, бедным, а они лежат и... И головы свои друг на друга положили, будто люди. Как их жаль, господа! Ведь они еще жеребятами ко мне в батарею пришли. Смешные такие, миляги были...

— Шестнадцать дней без воды — предел для лошади, — заметил Клюгенау. — Не знал, теперь буду знать... Неповинные в этом споре людских страстей, они заслуживают памятника!..

Клюгенау отворил ворота конюшни. Лошади сразу повернули в сторону вошедшего человека головы и заржали. Но, словно поняв, что воды не принесли, они снова опустили головы, и прапорщик впервые услышал, как стонут животные — они стонали почти как люди...

— Вот и всегда так, — объяснил ездовой солдат, — сердце изныло, на них-то глядючи, ваше благородье!

Клюгенау двинулся вдоль коновязи, и лошади тянули его зубами за рукава, словно требуя чего-то.

— Осторожнее, ваше благородие, — подсказал ездовой. — И закусать могут... Они — ведро покажи им — так зубами его рвут. Всю посуду перепортили. А то кидаться начнут одна на другую. Видите, все уши себе обгрызли. Плохо им, страдалицам нашим...

Иные из лошадей с остервенением рыли копытами землю, поминутно обнюхивая яму, точно ожидая появления из почвы воды.

Особенно ослабевшие животные казались сухими настолько, будто из них уже испарилась всякая влага.

Да, это было ужасное зрелище, и барону сделалось не по себе.

Придя в свою камору, он долго не находил дела, потом решил переменить портянки. Раскрыл чемодан со своим холостяцким добром — беспорядок в вещах был немыслимый, и он долго выуживал чистые портянки среди всякого хлама. В груде белья блеснула ребром жестянка, и Клюгенау неуверенно извлек наружу давно забытую банку офицерских консервов.

— «Сосиски с горохом, — прочел он, — Москва, братья Ланины, по способу Аппера. Ешь — не сомневайся...»

Барон сел на пол перед развороченным чемоданом и в каком-то отупении долго смотрел на консервную банку. Потом встал и, надвинув фуражку, вышел. Даже подошвы жгло ему, так раздваивалась перед ним дорога: или к цыганке, у которой «сыночек», или к Аглае, которая ближе и роднее.

Словно витязь на распутье, торчал он посреди двора, и броская надпись на ободу жестянки: «Ешь — не сомневайся...» — уже начала привлекать к себе страждущих.

Клюгенау обрастал кружком любопытных.

— Это што же такое? — спросил Хренов.

— Консерва... Ее немец придумал.

— Ты не ругайся при его благородье!

— А я и не ругаюсь. Так немец назвал ее.

— Варят ее или сырой едят?

— Эх ты, серость! Ее убить надо сначала...

— Да ну? Неужто?

— Вот те и ну... Клюгенау широко размахнулся и поднял банку:

— Вот что, братцы: ешь — не сомневайся!

По всем расчетам турок, Баязет должен бы уже пасть и, открыв ворота, дать выход мусульманскому гневу: Фаик-паше не терпелось рвануться за Чингильский перевал, чтобы устремить конницу на север, вытоптав плодородные земли Армении и Грузии. Кази-Магома в нетерпении рассылал по Кавказу своих лазутчиков, и вот пришел радостный хабар: из Чечни и Дагестана русской армии был нанесен удар в спину. Начался кровавый мятеж внутри тех областей, где мюриды водили Кази-Магому бережно под руки. Поскорей бы влететь в тесные ущелья Чечни и поднять над скалами зеленое знамя пророка! Аманатами и веревками, проповедями и налогами опутать, связать по рукам и ногам, чтобы власть нового имама воссияла в венце могущества и славы.

А дело только за малым — за Баязетом...

— Что Баязет? — спрашивал каждое утро Кази-Магома.

— В безумии неверных, — отвечали ему.

— Я не вижу флагов. Одни палки торчат сегодня.

— О великий мудир! Сегодня день будет безветренным, и флаги неверных поникли на палках, словно лохмотья на голодных нищенках...

И тогда Фаик-паша велел снова закрыть для русских подступы к воде. Здесь он выиграл отчасти легкую победу над защитниками Баязета: многие из солдат настолько осмелели, что не брали с собой оружия, и турки в одну из ночей истребили много охотников.

Меньше всего пострадали в этой бойне казаки — кинжалы и шашки всегда были при них, и это спасло их от избиения.

Еще их спасло и присутствие такого опытного начальника, как есаул Ватнин, который — для разминки, как он сказал, — тоже принимал участие в этой очередной экспедиции за водой. Выбрались они из крепости, проникли за реку на майдан, подзапаслись кое-чем из провизии. Особенно-то не церемонились казаки: замки сворачивали, двери выбивали — в потемках выискивали, что на зуб положить можно.

О том, насколько голодны были люди, можно судить по дошедшему до нас рассказу очевидца Зарецкого, служившего после баязетского «сидения» хорунжим Таманского полка.

«Едва мы вошли в саклю, — рассказывал он, — где три телушки стояло, как товарищ мой сразу кинулся к одной из их и хвать ее кинжалом по горлу! Животное еще и упасть не успело, а он уж язык у ней отрезал, тут же скоренько огонь развел на полу и, не дожарив мясо как следует, съел его...»

Ватнин вел людей, и длинный клинок обнаженной наготове шашки холодно поблескивал при луне.

— Кой тюфек! — гаркнул он в темноту, и чья-то гибкая фигура метнулась в сторону, крича:

— Кардаш, кардаш...

Ватнин, одним прыжком настигнув жертву, чуть было не срубил уже голову, когда заметил погоны. Солдат дрожал от страха: тата-та, та-та-та — выбивал он зубами.

— Ты што же это мне по-турецки орешь?

— А вы, ваше благородие, чего по-турецки спрашиваете?

— Барабанишь-то лихо... зубы побереги!

Казаки далековато зашли от крепости, когда турки кинулись на группу солдат-водоносов. Ватнин не мог помочь им, и тут самим казакам пришлось скрыться в пустой громадной «буйволятне». Толи их заметили, то ли случайно, но вокруг сакли сразу скопилось много турок, одетых в форму, с ятаганами, примкнутыми к винтовкам.

— Некрасиво получилось, — сказал Ватнин, пальцем нащупывая головки патронов в барабане револьвера. — Кажись, четыре всего... Ну, ладно, не все же воевать! Хватит и четырех...

Он растворил дверь и вышел. В темноте было видно, как неподалеку от них, на громадном и плоском камне, сидело около полусотни редифов.

Ватнин тоже присел на камушек.

— Сотник, ошалел, што ли? — зашептали казаки. — Иди-ка сюда, в тенек...

— Мне отсюда видняется дале, — ответил Ватнин.

Турки встали. Сверкнули ятаганы.

Ватнин тоже встал.

— Только дружно, братцы, — сказал он. — Без пороху. Чтобы одними шашками...

Кинулись разом сверху. Молча кинулись, без вскрика.

Голубыми молниями заполыхали во тьме клинки.

— И-и-и... и-и-и... — визжали правоверные.

Через минуту все было кончено. Ружья и табак стали наши.

Одного убитого казака решили не бросать, а нести в крепость. Так и сделали. Много побитых охотников лежало на сыпучих шиферных откосах. Возле каждого мертвеца валялись его сапоги с вытекшей из них водою. Ватнин мимоходом, не останавливаясь, переворачивал водоносов — искал с признаками жизни. Двое из них были только ранены, их дотащили до крепости.

Штоквицу есаул сказал с неудовольствием:

— Негоже так-то — с голыми руками людей пущать. Совсем уж народ сдурел из-за воды этой... А вам бы и проследить надобно: как охотники обружены? Вот и канальство получалось: враз полвзвода турка расхряпал...

Штоквиц молчал, откинув голову назад, жидкие пряди волос падали на серый лоб. Слабо выхрипев стон, комендант распахнул мундир, стал раздергивать пряжку ремня.

— Что с вами? — спросил Ватнин.

— Я тоже был... там... у реки, — ответил Штоквиц.

— Ранило?

— Нет. Но я, кажется, не в меру выпил этой отравы...

Ватнин отвел коменданта в его камору, забросанную мусором и заросшую выше головы грязью, стянул с капитана сапоги, подвзбил тощую подушку.

— Водки бы, — сказал он.

Штоквиц расстегнул штаны, облегчая живот.

— Может, так будет легче, — сказал он. — Ведь я знаю, что это гибель — Мы, есаул, крутимся в заколдованной карусели. Не пьем воду — дохнем от жажды, пьем ее — тоже дохнем... Где же спасение?

— По самой середке, — ответил Ватнин.

9

Опять пальба. Опять ни минуты покоя. Опять льется русская кровь. Опять умирают от жажды.

— Доколе же, хосподи? — спрашивали солдаты.

Штоквиц предложил беженцам покинуть крепость.

— Мы не гоним, — говорил он, — но мы вам больше не можем дать ни воды, ни хлеба. Мы останемся здесь исполнить свой долг, а вы идите... Вечером спустим вас в город со стенки. Неужели турки не сжалятся над вашими детьми?

Наступил вечер, но хоть бы один беженец рискнул покинуть крепость: как видно, смерть от голода и жажды казалась им краше кровавого исступления войск султана!

— Черт с ними, — согласился Штоквиц, — тогда пусть они терпят...

Зарезали на дворе здоровенного коренника из снарядной упряжки по прозвищу Хопер, делили мясо. Кто жарил свою порцию, а кто так...

— Как — так? — спросил Некрасов.

— А так, — ответил Участкин, — поскорее...

Ночью громыхнуло что-то вдали, сухо и отчетливо.

Баязет насторожился.

— Может, опять «германа» притащили? — спросил Хренов.

Наверху раскололось что-то с живительным треском, словно в небесах разорвали кусок парусины, и люди вдруг сделались счастливы:

— Гром, братцы... гром!

Разбудили Штоквица:

— Гром, ваше благородие...

— Так что?

— Гром же ведь!

— А что с него толку? Вот если бы дождь.

— Так и дождь будет.

— Ну, это как сказать. Тучи могут пройти мимо...

В эту ночь пришел в крепость Хаджи-Джамал-бек — он умел появляться внезапно, словно из-под земли, всегда вызывая удивление защитников Баязета своей ловкостью и смелостью. Лазутчика сразу провели к Штоквицу, и комендант спросил его:

— Довел Дениску?

— Довел, — ответил лазутчик.

— Благополучно?

— Яхши все...

Штоквиц, покряхтывая, скинул ноги с постели.

— Тебе там большой бакшиш будет, — сказал он. — Не сейчас только... Мы твою службу ценим! К «Георгию» тебя представлю. К мусульманскому, конечно...

На мусульманском «Георгии» был изображен императорский орел, а не поражающий семиглавого змея Георгий Победоносец, и это дало повод для обиды.

— Зачем воробей мне? — начал гневаться лазутчик. — Джигита на коне давай... Джигита хочу! Сам воробья носи...

— Переходи в православие, — улыбнулся Штоквиц, — и получишь джигита. Не будем спорить об этом... Лучше скажи — какие новости в городе?

Хаджи-Джамал-бек порывисто задышал в ухо коменданта:

— Зачем хана колмыцкого вешал? Хороший хан был, лошадь понимал... Завтра стрелу жди! Стрелу тебе пустят, и письмо со стрелой получишь...

— А что в письме?

— Ругать будут. Глупым звать будут. Зачем людей мучаешь!.. Осман устал. Чапаула нет больше. Курды отнимать у османа стали. Осман злой ходит... Ему на Чечню идти надо.

— Ладно, — сказал Штоквиц, отпуская лазутчика, — сходи на майдан завтра и разболтай как следует, будто мы роем колодец и уже до воды добрались.

Хаджи-Джамал-бек, оставив коменданта, долго стучал в двери комнат Исмаил-хана — подполковник, очевидно, крепко спал чистым сном младенца, и — совсем некстати — на этот стук выплыло из потемок круглое лицо Клюгенау.

— Гюн айдын, — поклонился лазутчик с достоинством. — Бисмилля!

— А-а, хош гельдин! — ответил Клюгенау и спросил о здоровье его и его семейства: — Не вар, не йок? Яхши мы?

— Чок тешеккюр, яхши...

Как видно, лазутчику доставляло удовольствие разговаривать с русским офицером на родном наречии, но Клюгенау перешел на русский язык и вежливо, но настойчиво оттер лазутчика от дверей Исмаил-хана:

— Хан устал... Он много думал. Не надо мешать...

Сивицкий только что закончил ночной осмотр раненых, проверил, освобождены ли места из-под умерших сегодня, и прошел к себе в аптечную палату, где выпил спирту. Напряжение последних дней было столь велико, что он приучил себя почти обходиться без сна, и сейчас ему спать даже не хотелось.

Спирт слегка затуманил его. Быстрее задвигалась кровь.

— Так-так-так, — сказал он, прищелкнув толстыми пальцами.

Посидел немного. Поразмыслил. О том о сем.

— Да-а... — вздохнул врач. — А закурить бы не мешало!

Словно по волшебству, набитая ароматным латакия трубка опустилась откуда-то сверху и прикоснулась к его губам...

— Кури, — сказал Хаджи-Джамал-бек.

Сивицкий обозлился:

— Сколько раз тебе говорить, чтобы ты ходил нормально, а не крался, как зверь. Тут тебе не в горах...

— Кури, — поднес ему свечку лазутчик.

— А за табак спасибо от души, — закончил врач и с наслаждением окутался клубами приятного дыма.

Хаджи-Джамал-бек присел напротив. Ощерил зубы в непонятной у смешке:

— Хороший человек ты!

— Угу, — ответил Сивицкий, увлеченный курением.

— Все тебя уважают!

— Угу, — ответил Сивицкий.

— Как одна луна на небе, так ты один на земле!

— Перехватил, братец, — ответил Сивицкий, посасывая трубку.

Вспыхивающий огонь освещал его обрюзгший засаленный подбородок и рыхлые, раздутые ноздри с торчащими из них пучками волос.

Хаджи-Джамал-бек улыбался:

— Кури, я тебе еще дам...

Он за.лез в карман бешмета и высыпал перед врачом целую юрку золотистого медового табаку.

— Я уважаю тебя. — сказал он. — Фаик-паша тоже уважал тебя... Ты — хороший кунак. Фаик-паша кунаком тебе будет. Правоверный друга не обидит... Ингилиз бежал из лазарета. Ингилиз боялся... Приходи ты. Лечить кунака будешь, денег получать будешь. Женщин много держать будешь.

— Все это весьма заманчиво, — спокойно ответил Сивицкий. — Я слышал о госпитале миссис Уоррен: он обставлен прекрасно, коек всего тридцать... К тому же и женщины, как ты говоришь. В моем возрасте это все заманчиво. Но... А что? — вдруг полюбопытствовал он. — Мною вашего народу дохнет в Баязете?

— Много. А теперь ингилиз удрал. Совсем больной осман ходит... Иди лечить! Большой человек будешь. Тебе скучно не будет. Франк есть, герман есть...

— Да я не об этом беспокоюсь, — продолжал Сивицкий, — мне одному не справиться. А вот согласится ли мой ординатор со мною пойти — этого я и не знаю!

— Пойдет, — засмеялся лазутчик. — Почему не пойти?

— Спросить надо...

— Так иди — спрашивать будешь...

— Погоди немного, спешить некуда...

Сивицкий посидел еще, докурив до конца трубку, потом крикнул:

— Эй, мортусы!

Вошли два здоровенных парня-солдата, уроженцы Вологодской губернии.

— Скрутите его, — велел Сивицкий.

Лазутчика бил сначала Штоквиц, потом устал и передал его Ватнину, который добивался только одного — узнать, что с Дениской.

Хаджи-Джамал-бек даже не пикнул, продолжая уверять, что с Дениской он расстался на перевале.

Ватнин озверел и схватился за нож, но его оттащили в сторону, и Некрасов, непривычный к таким сценам, сказал:

— Послушайте, господа, может быть, все это предложение капитану Сивицкому следует рассматривать как шутку?

Пришла пора озвереть Штоквицу, и он так наорал на штабс-капитана, пользуясь правами коменданта крепости, что Юрий Тимофеевич поверил, что тут не до шуток.

— Черт с вами, — сказал он, — делайте с ним что хотите, я вмешиваться не буду...

Некрасов ушел. Ватнин сказал:

— Убьем заразу!

— Иох, иох, алайсен тарих-тугул, — попросил о пощаде лазутчик.

— Балла, валла, — отказал ему в этом Ватнин.

Сивицкий, сгорбленный и постаревший, поднялся.

— Всю жизнь, — сказал он, — я лечил людей. Никогда не испытывал желания сделать человеку больно, а тем более убить его. И оружие мне всегда свербило ладони... И сейчас я не возьму оружия в руки! Пойдем, подлец, и я спущу тебя к твоим собратьям. Все вы одинаковы...

Врач вывел его на крышу. Уже светало.

— Посмотри вниз, — велел Сивицкий, — там догнивают твои друзья... Прыгай к ним, прямо в объятия гурий!

— Табак мой курил, — сказал лазутчик.

— И докурю. Не выброшу. Он мне нужен.

Ударом ноги врач сбросил предателя в пропасть.

— А-а-а-а... — замер внизу вопль, и послышался шлепок тела о камни...

В показаниях баязетцев, которые дошли до нас, говорится, что Хаджи-Джамал-бек не расшибся до конца и долго еще судорожно шевелился внизу, словно недобитая гадюка. Тогда «один из офицеров, чисто из человеколюбия, выстрелом покончил его страдания"; имени этого офицера мы не знаем.

* * *

Хаджи-Джамал-бек сказал правду: утром, трепеща длинной лентой, привязанной к оперению хвоста, в крепость прилетела стрела и, дрожа, врезалась в стенку: вокруг ее хищного тела была обернута записка с предложением Фаик-паши о сдаче гарнизона на милость победителя.

— Боже мой, — вздохнул Штоквиц с укором, — до чего же неоригинальный народ эти османлисы... Майор Потресов, ответьте им без задержки!

Пушки изрыгнули картечь в сторону турок. Второе письмо прилетело около полудня. Офицеры как раз занимались одним щекотливым и неприятным вопросом, в котором пришлось принять участие и вдове полковника Хвощинского.

— Аглая Егоровна, как это ни прискорбно, но в этом случае надета честь вашего покойного супруга. Только не обижайтесь... Хаджи-Джамал-бека, казненного нами, — продолжал Штоквиц, — я не имел чести знать близко, но Никита Семенович рекомендовал его в моем присутствии полковнику Пацевичу, и рекомендовал довольно-таки в восторженных выражениях. Скажите, пожалуйста, каш супруг всегда точно расплачивался с лазутчиком?

— Сколько я помню, — сказала Аглая, — он почти каждый раз при встрече с лазутчиком давал ему деньги. Однажды ему не хотелось открывать казну, и он попросил несколько золотых из домашних сбережений. Если угодно, я могу поискать в бумагах Никиты Семеновича какое-либо подтверждение этих выплат.

— Отчетность по этому вопросу, — вступился в разговор Клюгенау, — в бумагах Пацевича абсолютно отсутствует, и нет даже намека на денежные отношения с лазутчиком.

— Черт знает что такое! — возмутился Некрасов. — Какая-го ванька-каиновщина, а не гарнизонная служба... Давайте, господа, не будем погрязать в этом вопросе, — предложил штабс-капитан. — Порочить покойников не стоит, даже и в том случае, если Пацевич здесь виноват. Скорее всего, Хаджи-Джамал-беку надоело служить даром, и мусульманину, каким он и был, показалось более удобным служить мусульманству же!..

На этом разрешение спора закончилось, и Штоквиц заметил вошедшего Потресова:

— Вам что, майор?

— Опять стрела, господин комендант.

— Так отвечайте. Своя голова есть на плечах.

И орудия Баязета ответили.

10

Откуда-то из Персии, переваливая через вершины Араратских высот, плыли медленные и мрачные тучи, отливая по краям тяжелым свинцовым блеском. Ветер «святого Георгия Просветителя», дунувший с полудня в долину, уже принес с собой долгожданную свежесть. Пытка людей ожогами солнца кончилась, и впервые за эти дни повеяло прохладой.

— Небо начинает оказывать нам свое покровительство, — сказал Клюгенау. — Только бы ветер не отогнал эти тучи!

Некрасов навестил Штоквица, который мучился желудком, и сказал ему так:

— Мне кажется, посланный вами Дениска Ожогин мог и не дойти, после того, что мы выяснили с лазутчиком...

— Я тоже так думаю, — ответил Штоквиц, ворочаясь на перекрученных в жгут простынях.

— А явления голода и жажды становятся все более зловещи, — продолжал Некрасов.

— Говорите проще, — отозвался комендант в раздражении. — И без того уже ясно: день-два, и мы будем шагать по трупам!

— Да, — закончил Юрий Тимофеевич, — и мне кажется, что только незнание нашего положения в Тифлисе отсрочивает высылку к нам подмоги из Игдыра... Я думаю, что следовало бы еще раз послать за кордоны охотника!

— Не поймут, — ответил Штоквиц, — сытый голодного никогда не разумел. А впрочем... пусть идут кто хочет, все лишний рот от котла долой!..

Вызвался идти на этот раз Егорыч, а с ним еще двое земляков его — из одной же станицы Прохладной, и весь день пролежал казак на балконе, зорким оком бывалого охотника высматривая, как бы лучше выбраться из города, не обмишурясь на турках.

Ватнин не поленился подняться к нему, присел под пулями.

— Балочка там этаконькая, — показал он. — Ты вдоль нес прошмыгнуть старайся. Ежели што, так в саклях заховайся, повремени малость, а потом задворками дальше иди...

— Гляди-кось, — подсказал ему Егорыч, — вроде значки тысячников турка выставил. Опять табора ихние места меняют.

Да, весь этот день противник снова занимался каким-то странным передвижением своих войск. Турки были всполошены чем-то, и отряды их, шумно собираясь на площадях, спешили куда-то на север; гурты скота снова угоняли по Ванской дороге.

Ватнин доложил об этом Штоквицу, и тот испугался:

— Боже мой, неужели мы выстрадали здесь напрасно? Неужели они плюнут на Баязет и, оставив нас в тылу, все-таки двинутся на Кавказ?..

— Не думаю, — ответил сотник. — Хабар такой пошел по гарнизону, будто полковник Шипшев уже занял Караван-сарайский перевал, и теперь турки в двенадцать тысяч сабель застряла у Тепериза.

— Ширин-сезляр, — печально улыбнулся Штоквиц, — медовые слова твои, светило казацкой мудрости!.

Ватнин обиделся:

— Да ну вас всех... Не я же придумал это. Хабар такой...

Штоквиц вышел за есаулом, оглядел небо.

— К ночи, может, и грянет, — решил он. — Хорошо бы!..

Ему встретился юнкер Евдокимов, постаревший за эти дни.

Возле губ юноши, когда-то чистых и румяных, теперь пролегла глубокая складка, и казалась она, эта складка, словно врезанной в лицо юнкера от засохшей в ней грязи.

— Наш Аполлон состарился, — дружелюбно пошутил Штоквиц. — Не хотели бы вы, мой друг, очутиться сейчас в Женеве?

— К черту Женеву! — огрызнулся юнкер. — Если я только выживу, я привезу свою невесту сюда, на эти священные развалины.

— Так ли они священны, как вам кажется? — с сомнением проговорил Штоквиц и вдруг, упав на камни, закружился волчком, дергая ногой.

— Что с вами?

— Ой! — ответил Штоквиц.

— Вы ранены?

— Ой!..

— Ефрем Иваныч, стойте!

— Ой, ой!..

Только тут Евдокимов заметил, что сапог левой ноги коменданта раскромсан от каблука до носка турецкой пулей, и Штоквиц вдруг отчетливо заговорил:

— В такую-то их всех... У-у, бандитские рожи!

Юнкер вздохнул с облегчением:

— Слава богу, заматерились. А то ведь я испугался...

Подбежали солдаты, сочувствуя офицеру, дотащили его до госпиталя, где Сивиций встретил коменданта почти весело.

— А-а, — сказал он, глянув на сапог. — Наконец-то и вы ко мне пожаловали. Всех уже перетаскали, один вы скромничали. Посмотрим, что у вас здесь... Аглая Егоровна, приготовьте праватц и подайте корнцанг!

Турецкая пуля, разорвав каблук прошла вдоль всей ступни и застряла у косточки большого пальца.

— Это больно, — согласился Сивицкий, выковыривая пулю. — Но все-таки лучше в лапу, чем по башке. — Придется полежать, господин капитан, в нашем обществе!

— Еще чего! — ответил Штоквиц. — На мне сейчас держится весь гарнизон...

Ножницами Сивицкий остриг ненужную рваную ткань, чтобы обезопасить ранение от гангрены, извлек осколки раздробленной фаланги.

— А-а-а-а! — заорал Штоквиц от боли, выгибаясь на столе животом кверху.

— Вы что-то хотите сказать? — осведомился Сивицкийй.

— Да, — вяло обмякнул Штоквиц. — Я хотел поблагодарить вас и попросить, чтобы вы дали мне костыль.

Он пренебрег советами врачей отлежаться в лазарете и ушел, неумело выкидывая перед собой костыль, но стал после ранения еще злее, еще невыносимее.

Солдаты, однако, жалели его.

— Любить-то собаку эту, — говорил Потемкин, — нашему брату не за что. Но мужик он крепчушший, дело знает. Только вот, братцы, я так думаю, что теперь он не только кулаками, но и костылем драться начнет...

Костыль скоро и правда был пущен в дело: первым попал под его удары какой-то солдат, вырезавший на конюшне из бока лошади (еще живой лошади) кусок мяса.

Некрасов, не одобряя солдата, вступился за него.

— Страшно смотреть на вас, господин комендант, — сказал он, перехватывая костыль. — Оставьте вы этого кацо... Мы не знаем, какова может быть мера людского отчаяния! А лошадей надо резать, а не переводить на падаль.

— Вам бы только жрать, — недовольно ответил Штоквиц. — А рассчитываться за павших лошадей придется в Тифлисе мне, не кому-нибудь. Пусть режут только тех, которые сами готовы вот-вот пасть...

Над их головами вдруг грянул гром.

Оба посмотрели на небо:

— Илья-пророк по своим делам покатил куда-то.

— Хорошо бы, — ответил Некрасов, — чтобы он остановил свою колымагу, как раз над нашей крепостью.

— И брызнул бы! — сказал, подходя к ним, Ватнин. — Хоша бы морсом или квасом...

Тучи, взволнованно клубясь в отдалении, наполнялись дождевой тяжестью, и теперь все зависело от порывов ветра.

— Ну, что там? — спросил Штоквиц у есаула. — Казаки готовы идти?

— Пойдут, как стемнеет, — ответил Ватнин.

— Дойдут ли? — засомневался Некрасов.

— Дойдут, — уверил его есаул. — Егорыч, слышь-ка, даже рубль у меня взаймы взял. Говорит, выпить хочу, как на Игдыр выберусь... Я дал ему, пущай чихирнет с голодухи!

Вечер в этот день, благодаря пасмурному небу, наступил раньше обычного, и с первой же темнотой все людские желания, все помыслы о воде и спасении жизни вдруг стали проявляться еще острее, еще откровеннее. Казематы были наполнены тяжким горячечным бредом больных солдат, бормотавших о воде, грезящих о воде.

— Ночью сбросите со стены палых лошадей, — приказал Штоквиц. — Оттолкните их подальше, чтобы поменьше заразы.

«В темные ночи, — сохранился такой рассказ, — это было просто, но с наступлением лунных, когда всякая возня вызывала губительный огонь, приходилось выжидать удобного случая в течение двух-трех дней. Солдаты, несмотря на строгие запрещения, подползали к начинавшей уже гнить лошади, чтобы либо отрезать кусок мяса, или, распоров лошадиное брюхо, утолить жажду, высосав из их кишок остатки сохранившейся влаги... Привычные к запаху падали, пропитавшему воздух, которым они дышали, и воды, которую они пили, они и в мясе разлагавшихся животных не могли найти что-либо отталкивающее...»

Карабанов как-то поймал за этим занятием своего денщика Тяпаева и, оттащив его за шиворот от падали, не знал, что делать с ним дальше — избить или пожалеть.

— Как ты можешь? — брезгливо спросил он солдата.

Тот стоял перед ним, покорный и тихий.

— Ты тоже можешь, — ответил он офицеру. — А почему не делаешь так? Помирать не надо...

Егорыч перед уходом из крепости зашел к Карабанову попрощаться, аккуратно — двумя пальцами — положил перед поручиком кольцо с дорогим камнем.

— Дениска-то, — пояснил он, — мне его поручил беречь. А оно ведь ваше, я помню. Возьмите себе...

Карабанов вспомнил темную дорогу и быстрый бег коня, как он сорвал с пальца это кольцо в обмен на лошадь, и Аглаю вспомнил, ее дыхание в потемках коляски, ощутил вкус ее губ на своих губах.

— Не надо, Егорыч, — ответил он, — возьми себе. Будешь жив, так подари его бабе своей: она обалдеет от такого подарка. Ведь, наверное, не дарил ты своей жене ничего?

— А, куды-ы ей... Я, бывалоча, и последнюю юбку-то у нее отберу да прогуляю. Не видала она от меня никаких подарков. Зато и я от нее, кроме ругни да бою ухватного, ничего не видывал.

— Вот и подари ей, — сказал Карабанов. — И не будет потом ни «ругни, ни боя ухватного»... А сейчас прощай, брат. Прости, коли обидел. Служба есть служба, да с такими-то, как вы, без обид не обойдешься. Ты высмотрел, как лучше пройти тебе?..

Да, хорошо высмотрел Егорыч: еще с вечера заметил, что около роты турок спустилось к Зангезуру, и он эту дорогу для себя сразу отбросил — другим путем повел охотников. Таясь пикетов, прошмыгнули казаки мимо реки, по-пластунски выползли на другой берег. Один из них икать начал.

— Митяй, чтоб ты сдох, — рассердился Егорыч.

— Не каркай... ик! — ответил Митяй.

В животах казаков булькало, словно в бурдюках. По воде ходить да воды не пить — глупо было бы, а особенно при их положении.

Оттого-то и нахлебались они воды всласть, и рады были бы не пить больше, но не оторваться никак. Вода тут же дала себя почувствовать, и один из казаков вскоре совсем некстати присел у плетня.

— Тише ты, — сказал Егорыч, — будто из фальконета сыпешь.

— Не прикажешь, — ответил казак.

Тронулись дальше. На самом выходе из юрода, чтобы обойти костры турецких застав, крались казаки вдоль по самому краю глубокого оврага. Обрыв под ними был крут, осыпался при каждом шаге, ножны шашек болтались между ног и мешали делать прыжки.

Наконец потянулся сбоку плетеный забор, и узкий гребень оврага сильно сузился.

Егорыч шел последним.

— Подсоби-ка, — велел он.

Хватился за хворостинку, торчавшую из плетня, но ветка вырвалась, и старый казак полетел вниз. Только успел скрючиться и голову руками закрыть. Подкинуло его — раз, ударило в спину — два, перевернуло, пришлепнуло чем-то сверху, и он врезался во что-то затылком. Глянул казак наверх — высоко над ним узкая щель неба.

Дружков-земляков не видать снизу оврага. А тут и кровь пошла из разбитой головы. Шашку подтянул, кинжал поправил, хотел встать.

— Кардаш... кардаш! — донеслось сверху, и послышалась стрельба, блеснуло огнем, а потом с шумом обрушился лавиной песок, и два мертвых казака скатились к Егорычу.

— Митяй, Митяй, — тряс он одного: молчит, — Федюнька, а Федь, Федь, Федъ! — И другой молчит. — Убили, сволочи...

Рассвет застал Егорыча уже в горах. Большаков турецких он избегал — крался больше по овражным обочинам. Ручейки бежали в густой траве, он припадал к ним горькими губами. Позыв на воду был почти болезненный, и чем больше он пил, тем сильнее хотелось пить. А дикие рези в животе валили его часто в траву, мычал казак от боли, поднимался с трудом.

В одном месте нашел курдскую туфлю и стал пугаться. А горы уже кончались: впереди открывались долины Армении, в зелени садов дымили аулы, крупными гроздьями точек были разбросаны по зеленым склонам овечьи баранты. Воровато оглядываясь, вышел Егорыч на дорогу, приник к ней опытным ухом — слушал «сакму».

— Быдто тихо, — различил он и тут увидел свежие следы коня. — Нашенский, казачий!..

Старик заплакал, стоя на коленях перед вдавленным в землю оттиском конского копыта. Подкова была новенькая, по всей форме российского войска, и, глядя на нес, не грех было и заплакать.

— Нашенская, казачья, — текли по лицу Егорыча слезы...

* * *

Впрочем, капитан Штоквиц мог бы и не посылать на этот раз охотников к генералу Тер-Гукасову, ибо в ту же ночь, когда Егорыч покинул крепость, внутрь цитадели проник игдырский лазутчик.

Это был осетинский урядник, человек с большим достоинством, как и многие из осетин; лохматая папаха на его голове кудрявилась такими длинными курчавинами шерсти, что никто не мог заглянуть ему в глаза.

— Что принесли? — спросил Штоквиц, когда лазутчика обыскали. — Говорите или выкладывайте. В ваших лохмотьях можно спрятать что угодно, но найти — не найдешь.

Осетин положил руку на ляжку.

— Здесь хабар, — сказал он. — Генерал писал тебе... Меня резать надо. Режь меня... Хабар будет!

Прихрамывая, он прошел в госпиталь, и Сивицкий положил лазутчика на операционный стол. Осетин спокойно лежал под светом нескольких ламп, помогал врачу задирать штанину. И ни стона не слышали от него, когда врач стал распарывать наспех зашитый, еще свежий шрам.

— Дорога плохой, — рассказывал осетин, улыбаясь и поглядывая на Аглаю. — Курд ходит, цыган ходит, жид ходит. А меня не дают ходить. Восемь курдов резал, пока хабар нес...

Из ляжки лазутчика Сивицкий извлек, спрятанный в разрезе шрама, револьверный патрон, и патрон этот был отнесен коменданту крепости. Штоквиц вынул из гильзы свернутую в трубочку записку, прочел ее и сказал, радостно хохоча:

— Господа, теперь мы спасены... Слушайте, что пишет нам Арзас Артемьевич:

Одна нога — здесь, другая — там,
а я выступаю из Игдыра к вам
разбить султанских лоботрясов
Всегда ваш — А. Л. Тергукасов.

11

Одна из стрел с очередным посланием Фаик-паши попала как раз в калмыцкого хана, труп которого, согласно приказанию Штоквица, с виселицы не снимали, и хан смотрел из петли на свой лагерь, словно страшная угроза для всех, кто еще раз осмелится предложить гарнизону сложить оружие.

Но Фаик-паша осмеливался делать это. В том, что он делал это весьма часто, чувствовалась какая-то растерянность и торопливость.

Теперь растерянность Фаик-паши была вполне понятной: на помощь русским приходила сама природа и небеса обещали извергнуть на крепость ливни спасительного дождя. Торопливость тоже была легко объяснима: отряд генерала Тер-Гукасова уже выступал из Игдыра. И Фаик-паша чисто русским жестом почесывал у себя в затылке, как это делают и гяуры в затруднительных случаях.

Штоквиц, стуча по настилу крыши костылем, подошел к виселице и выдернул из груди хана стрелу.

— Все то же, — развернул он свиток послания. — Пустое...

Однако блокада вокруг цитадели была сжата теперь так плотно, что передовые пикеты турок сидели чуть ли не под самыми стенами крепости. Пальба не умолкала, и застрельщики, лежа возле бойниц, целый день дышали пороховым дымом. Время от времени бухали орудийные выстрелы, но Потресов сделался скуповат: одна-две гранаты — и хватит.

— Бомбы кончаются, — говорил он. — Шарохи еще остались, но их тоже беречь надо...

А грозовая туча нависала над сотнями изжаждавшикся ртов, словно гигантский бурдюк, наполненный живительной влагой, и сотни голов ежеминутно поднимались в тоске к небу:

— Хосподи, хоть бы капнуло.

— Дуй, ветерок, дуй!

— Жа-аланная ты...

Но туча, нависая над заморенным гарнизоном, словно дразнила людей, звонко перекатывая по ущельям треск своего грома. Треск этот был сухой, почти не влажный, и Клюгенау огорчился.

— Странно, господа, — сказал он, — что нет таких знаний, которые бы не могли пригодиться в жизни... Вот я сейчас жалею, что никогда не занимался метеорологией и не могу в точности предсказать — придет спасение или же нет. А если придет, то когда?

— Ночью придет, — хрипло посулил Хренов. — Ждите ночью!

— А ты откуда знаешь, старик?

— Я не знаю, да кости знают. Вам, молодым, и невдомек такое. А примета моя верная...

— Что же ты чувствуешь, старик?

— А меня, ваше благородие, с гудежу шкелетного всегда на выпивку тянет. Сам-то я непьющий, меня от пьянства еще в молодости на «зеленой улице» излечили. А как загудят кости, так и чихирнуть хочется...

Вечером дождя не было, и гарнизон, истомленный усталостью и ожиданием, разбрелся по закуткам крепости, чтобы дать себе отдых. Но вши сделались за последние дни страшным бедствием, и — гнусные, алчные — они отбирали сон у людей, словно сговорившись с турками сделать жизнь защитников Баязета более невыносимой.

Задымили кое-где костерки. Солдаты, раздетые до пояса, прожаривали над огнем свою одежонку, били «блондинок» огнем.

— Щелкают, черти, — ругался Участкин. — И с чего это животная такая? Когда все хорошо в жизни человека, сыт он и счастлив, их нету, проклятых. Как только беда, — и они тут как тут!

— «Блондинки» — казнь человеку свыше. Так и в Писании Священном сказано, — заметил кто-то из умников.

Отец Герасим прошпаривал над огнем свои порты, на голом животе его лежал, посверкивая, крест.

— Поври мне тут, — пригрозил он. — Дурак!

— Читал я, батюшка...

— Вши, глупый баран, еще до Писания вошли в состав земной фауны, и остатки их. как то полновесно доказано наукой, найдена были еще на египетских мумиях со времен фараонов. И никакой казни... Просто это проклятые «блондинки» воевать любят. Им мирного человека не надобно, только дай солдата пососать. Боитесь их, православные!

Затихал гарнизон, пустота наполняла казематы крепости, эхо в гулких переходах сделалось отчетливее и громче. Стоны, хрипение и бессвязные выкрики блуждали в темноте, перелетая над спящими...

Карабанов, в ожидании дождя, вылез ночевать на крышу. Расстелил под собой лохматую бурку, посмотрел на притихший таинственный город с башнями караван-сарая, черневшими вдалеке, и почему-то вдруг пожалел — не себя даже, а турок, точнее же — турецких женщин.

— Какой это ужас! — сказал он. — Всю-то жизнь взаперти просидеть. Скотину и то пастись выпускают. В гареме-то... Боже ты мой! А если баба знала до этого свободу, читала, мыслила. Вот бедная, даже любовника не завести ей...

Ватнин подкатил свою кошму поближе к поручику, обнял его горячей, обжигающей через рубаху рукой.

— А и ходил я по гаремам-то ихним. Молод был, из себя виднущий. Бывало, едешь в седле, пику держишь, сам подбоченишься, ус крутишь. Всяко бывало... Это ж мне извинительно! Ну а бабы-то и примечают. Мы, кажись, о ту пору под Карсом стояли. И вот приходит ко мне еврей. Так, мол, и так, объясняет. Не оставьте пылать, мол в одиночку. Дамам отказа нету. Подрожал в малость от страху да и решил — пойду... Рассказывать дальше, что ли? Спишь?

— Да нет, — отозвался поручик. — Я слушаю...

— Ну вот, значица, — продолжал есаул. — Тишком старуха какая-то вся в черном, провела меня садом. По говору ежели судить, так из хохлушек она, старуха-то эта... Ну, ладно. Темно. Страшно.

Потом в зал меня вывела, сапоги велела в руках нести. Чтобы не стучали, я так полагаю. Идем. А в зале-то — мамыньки мои, графинов, графинов... На полу прямо. И воняет чем-то сладким-сладким, ажно сблевать хочется. Видать, турок-то, у которого я ночевать собрался, богатый был. Я эти графины вовек не забуду.. Ну, идем дале. Двери. Много дверей. Вроде — кельи. В иных две дырки сделаны, и ноги женские торчат. Распухшие ноги, избитые. Это, старушка-то пояснила, наказанные женщины. Их евнухи, проходя, палками по ногам бьют. И тут, Елисеич, слышу я смех чей-то. А мне уже и не до блуда. Страшно ведь.

Карабанов привскочил на бурке.

— Стой, — сказал он, — кажется, началось.

Над крепостью с грохотом перекатилось что-то тяжелое и звон кое, с мягким стуком упали на крышу первые капли.

— Дождь! — перекрестился Ватнин.

И в черной котловине двора кто-то невидимый заголосил на всю крепость:

— Вставай, братцы, — начина-ается!..

В темноте забухали двери, от топота множества ног содрогнулись пролеты лестниц, помоложе да нетерпеливее — те выскакивали прямо из окон, крича:

— Давай, давай!..

Начался дождь как-то сразу — почти рывком, словно туча опрокинулась над цитаделью, выплеснув в чаши ее дворов весь запас своей влаги. Турки открыли суматошную стрельбу, но она уже не могла устрашить людей. Вода барабанила по дну манерок и ведер, копилась в сапогах и фуражках, ее ловили воронками брезентов и лошадиных попон. И, наконец, под источник живой воды подставлялись просто ладони, в которых бурно отплясывали свой танец тяжелые брызги...

— Давай, — орали вокруг, — давай, давай!

И туча не уставала изливать на людей свою щедрость. Над каждой лужей бились лбами солдаты и казаки. Водостоки уже были взяты на штурм санитарами: в госпитальные бочки вода, падая с крыши, вонзала свои гремучие длинные бивни. Люди просто стояли под стенами крепости, и в их посуду вода текла, смывая с фасов серую пыль горных пустынь и перегар пороха.

— Давай, давай!..

Раненых нельзя было удержать в госпитале: кряхтя и стоная, они выползали под дождь, не боясь быть затоптанными в этой радостной свалке. Они задирали к черному небу изможденные лица и, раскрыв рты, захлебывались — не от обилия воды, нет, — от счастья. Голоса людей зазвучали свежее, словно умытые этим дождем, и раненые тоже стали кричать:

— Давай, братцы, давай! Лупи нас, дождичек!..

И только одни часовые — «стесненные своей обязанностью», как объясняет очевидец, — не могли принять участия в этом праздничном торжестве: не покидая постов, они сосали свои рубахи, слизывали капли дождя с лезвия винтовочных штыков...

Дождь продолжался до утра, и утром Штоквиц снова закостылял по крепости, прижимая ко лбу медный пятак.

— Что с вами? — спросил его Сивицкий.

— Да, понимаете ли, капитан: пью я из лужи, как полагается. Вдруг в темноте кто-то подлетел сбоку, и... как видите, не миновала меня чаша сия! Знать бы только, кто это!

Сивицкий вяло улыбнулся в ответ.

— Вы чем-то огорчены, доктор?

— Огорчен... дождем, — ответил врач. — В госпитале прибавилось за ночь восемнадцать раненых. К тому же эта вода, сами убедитесь, еще боком вылезет...

Рассвет уже наступил. Но люди, забыв о смертельной опасности, еще рыскали по дворам, пытаясь отыскать в расщелинах плитняка остатки дождевой воды. Вскоре к восемнадцати раненым прибавилось еще несколько.

«Многие из товарищей, — пишет очевидец, — после удара пулей, только охнув, судорожно вытягивались без жизни, а другие, возле их тел, продолжали собирать остатки воды...»

— Ефрем Иваныч, — велел Сивицкий, — запретите им это!

Штоквиц распорядился, и жизнь Баязета стала постепенно входить в обычную колею. Начало этого дня выглядело в крепости не совсем обычно: повсюду варилась конина, булькала в котелках ячменная каша (конечно, крутая), кое-где ворковали взводные самоварчики, купленные солдатами еще до похода в складчину.

Однако опасения Сивицкого были не напрасны: излишек воды, пусть даже и чистой, вызвал усиление желудочных страданий — эпидемия в этот день свалила гарнизон, и спасти людей от болезни было уже немыслимо.

Турки же усилили свой натиск, бомбардируя крепость снарядами и шарохами, и в последующие дни путь к воде был для гарнизона совсем отрезан.

— Не пройти, — таков был вывод после множества безуспешных попыток.

— Ну и черт с ним! — решил Штоквиц. — И не надо более рисковать. Начнем дохнуть всухомятку...

12

И наступил двадцать третий день осады...

Более трех недель, почти целый месяц, день за днем, час за часом — под пулями и саблями, в поту и крови, умирая от жажды в араратском пекле, держались только на одном:

— Выстоять!..

И выстояли — как выстрадали, все двадцать три дня. Но теперь гарнизон медленно умирал. Липкий и тягучий смрад, слабо дрожа прозрачными струями, нависал над замершей цитаделью, жаркие сквозняки вытягивали из казематов перепрелое зловоние.

Редко-редко пройдет через двор кто-нибудь из защитников Баязета, держась за стены, — не человек, а лишь жалкая тень человека, — и снова наступит тишина, только горные голуби, тихо воркуя, еще находят что-то клевать на сонных опустелых дворах крепости...

Мертвые молчали, живые уже не могли говорить: все было сказано, и лишь изредка безжизненная цитадель грохотала огнем из своих бойниц. Оторвав голову от земли, словно вспомнив о чем-то важном перед смертью, солдат притягивал к себе винтовку, стрелял и снова приникал к земле.

Люди еще копошились в казематах — расслабленные, как пустые мешки, страшные от худобы и грязи, изможденные безводьем, чирьями и дизентерией. Мертвецов уже не убирали, и они лежали иногда тут же, среди живых — удивительно похожие на живых, только полчища мух гнездились в провалах глазниц.

— Руку, — попросил Карабанов хрипло.

Ему подали руку, и он кое-как поднялся на ноги. Своим казакам он сказал:

— Почему молчите? Стреляйте...

Турки уже не посылали предложений о сдаче: наблюдая с соседних гор за тем, что творилось внутри крепости, они терпеливо выжидали гибели русского гарнизона.

— Сегодня, кажись, пятница, — сказал Ватнин, — Не знаю, — ответил Карабанов. — Все равно...

Поручик стянул сапоги, и сапоги вдруг показались ему не нужны: он сбросил их с крыши крепости. Потом стянул и сюртук, выкинул его тоже.

— Чикчиры сымать будешь? — спросил Ватнин, внимательно приглядываясь к сотнику.

— Снял бы и чикчиры, — отозвался Карабанов, — да сраму не оберешься... Помоги мне, есаул, барабан забить, а то у меня пальцы не слушаются.

Ватнин взял револьвер поручика, проворачивая барабан, втиснул в гнезда свежие патроны. Взвел курок, трахнул в небо пробным выстрелом, вернул оружие.

— Сгодится, — сказал.

Спрятав револьвер, Карабанов хотел спускаться с крыши, но Ватнин остановил его:

— Сиди уж здеся!

— А что?

— Сиди, говорю...

Карабанов приложил руку к голове:

— Башка трещит... Зачем я тебе, есаул?

— Так, — ответил Ватнин. — Больно уж ты рахманный севодни.

Я тебя не пущу одного... До греха-то недалече!

— А, черт с тобой, — ответил Карабанов, но спорить не осмелился и снова завалился на свою вшивую бурку...

Вскоре на крышу поднялся штабс-капитан Некрасов, стал протирать линзы бинокля, всматриваясь куда-то.

— Вы ничего не слышали? — спросил он.

— Опять хабар, — отмахнулся Ватнин.

— Нет, — возразил Некрасов, — новостей нету. А вот часовые с минарета уверяют, будто слышат далекие залпы.

— Где? — поднялся Карабанов.

— Со стороны Чингильского перевала... там!

Карабанов отобрал у Некрасова бинокль.

— Ни черта, — сказал он. — Впрочем у меня круги в глазах, я даже вас плохо вижу...

Поднялся на ноги Ватнин.

— Дай-кось! — приложился к биноклю, расставив для крепости ноги, долго стоял молча, напряженно вглядываясь на север, куда утекали овражные низины плоскогорья.

— Ну? — спросил Некрасов.

Ватнин рывком опустил бинокль.

— Готово, — ответил он.

— Идут?

— Пришли, — сказал сотник. — Будто баранты пасутся, так мне блазнилось поначалу-то. А когда присмотрелся, то вижу: палатки в степу стоят. Дым видать...

Некрасов посоветовал:

— Назар Минаевич, голубчик, велите сотням дать стройный залп, чтобы гарнизон поднялся. А я сбегаю к Штоквицу.

Штоквиц трогал лицо пальцами, и пальцы оставляли на серых щеках вмятины. Известие Некрасова он встретил спокойно.

— Чепуха, — ответил он, — я уже ни во что не верю. А вот фокус могу показать... — Он залез к себе в рот, и расшатав зуб, вынул его из десен. — Видите? — спросил, отплевываясь. — Уже восьмой пошел. Скоро ням-ням будет нечем... Цинга, милейший, скорбут-с!

— Да послушайте же вы! — закричал Некрасов. — Ватнин видел даже палатки. Он говорил, что это недалеко. Верст за десять отсюда.

Они уже спустились с гор перевала.

— Поднимусь на минарет, — решил Штоквиц.

На лестнице он часто присаживался. Ступени были загажены часовыми, которые не давали себе труда спуститься во двор.

Штоквицу было не до брезгливости — капитан задыхался после каждой ступеньки, винтовая лестница ходила под ним ходуном.

— Что тут? — спросил он часовых, оглядывая Баязет с высоты башни.

— А ничего, ваше благородие.

— Говорят, что Тер-Гукасов разбил лагерь где-то тут невдалеке.

Вы не видели?

— Нет, ваше благородие. Это баранты гонят.

— Тьфу, черт! — выругался Штоквиц, проклиная Некрасова, который заставил его подняться на эту вышку. — Всегда эти умники завихряются в воображении!

Спустившись вниз, комендант велел Потресову дать сигнальный выстрел с пыжом. Старый майор сам вложил в пушку холостой заряд, пригнал к нему пыж, скомандовал:

— Запал!

Пушка рявкнула, и людям пришлось разочароваться: ответного сигнала не последовало.

Штоквица скрючило снова:

— Слушайте, майор, где у вас... это?

— Что, господин капитан?

— Ну, разве трудно понять? Где у вас можно...

— А-а, — догадался Потресов, — зайдите за стенку.

Некрасова комендант потом разругал.

— Бредите? — сказал он недовольно. — Людей взбаламутили!

Однако в настроении гарнизона что-то вдруг резко изменилось.

Еще недавно безжизненно лежавшие по углам, солдаты сейчас задвигались, послышались споры, стрельба по туркам усилилась.

— Даже и так, — ответил штабс-капитан Штоквицу, — но уже лучше стало. Веселее...

Теперь отовсюду слышались возгласы — то один, то другой солдат замечал вдалеке от крепости признаки близкого войска. Многие уверяли, что видят даже движение многочисленной кавалерии.

— Ладно, — согласился Штоквиц и велел вызвать музыкантов наверх.

Бедные музыканты! На кого они стали похожи за эти дни!

Голодные, измученные, шатаясь от слабости, они собрались под аркою аппарели, жалобно позвякивая инструментами.

— Играй! — велел им Штоквиц.

И тут случилось непредвиденное: музыканты не могли выдавить из груди дыхание, чтобы извлечь из инструментов хоть одну ноту.

Бедные, они старательно дули в трубы, старательно щелкали пальцами по клапанам, но из инструментов выходило только сиплое шипение.

Штоквиц был настолько поражен этим, что даже не осмелился ругаться.

— Кто сможет? — сказал он, забирая горн в руки. — Пять рублей кладу, кто выдует «зорю»?

— Десять, — сказал Карабанов.

— Двадцать, — набавил Некрасов.

— Рупь, — закончил отец Герасим, — неча баловать человека. Все равно пропьет!..

Вызвался один — солдат Потемкин:

— Умел я когда-то...

Но, сколько ни бился, напрягаясь, у солдата ничего не получилось, и туг сверху раздался радостный крик часового:

— Братцы, зашевелились!

Все выбрались на крепостные фасы, откуда было далеко видно, и взору людей открылась торжественная, незабываемая картина: «построение перед боем» — так называлась эта картина.

— Красота! — воскликнул Некрасов.

Долина, раскинувшаяся на подступах к Баязету, была словно разделена на клетки шахматной доски. И вот чья-то невидимая, но опытная рука вдруг легко и почти игриво расставила по этим клеткам фигуры взводов, рот и батальонов. Казачьи сотни в крутом разбеге сделали широкий заезд по кругу, волоча за собой длинный шлейф бурой пыли, и вот уже осадили на повороте, оцепив фланги будущей битвы. Обдуманно и несуетливо фигуры войска начали перемешаться по горной плоскости — ход за ходом, этап за этапом, избегая препятствия, готовя противнику поражение.

— Господа, — воодушевился Штоквиц, — узнаете ли вы руку Тер-Гукасова? Это наверняка он выходит сюда, к нам...

Евдокимов раскрыл рот, и в горле его что-то захрипело.

— Что с вами? — спросили его.

— Я хотел крикнуть «ура», — стыдливо признался юноша...

Гурки ответили огнем: орудия, фальконеты, винтовки, ружья — все было пущено в дело, и Штоквиц велел Карабанову пойти к Потресову:

— Скажите, чтобы не скромничал. Пусть тратит все, до последнего заряда. А вы, Клюгенау, можете приступать к открытию ворот!..

Когда Карабанов пересекал двор, турецкие шарохи уже рвались осколками, разбиваясь о стены. Через весь двор, по направлению к госпиталю, полз, волоча разбитые ноги, очередной раненый.

Потресов был на своей батарее, единственная пушка которой выглядывала мордой в окно второго этажа.

— Знаю, знаю, — отмахнулся майор. — Сами не дураки. Уже догадались...

Канониры работали медленно, остерегались делать лишние движения, заряды подносили вдвоем, фейерверкер устанавливал прицел. После каждого выстрела каземат наполнялся пороховым газом, настил пола хрустел и вздрагивал, оседая книзу.

— Не боитесь? — спросил Карабанов.

Потресов подошел к груде картузов, уселся поудобнее.

— А чего мне бояться? — ответил он, — если я заговоренный. Каждый вечер из хурды своей вытрясаю пули, а в меня — ну хоть бы одна!

За стенами цитадели уже закипала, кроваво пенясь и взрываясь криками, битва за снятие осады, и Карабанов сказал:

— Да, господин майор, честно говоря, не думал я выжить.

— Вам что, — отозвался Николай Сергеевич, — вы молодой, вы долго жить будете. Да и забот у вас не прибавится. А вот мне...

Артиллерист вздохнул и в паузе между выстрелами, разгоняя перед собой синие волокна дыма, закончил:

— Как-то там дщери мои поживают без батьки? Наверное, писем для меня скопилось немало? Они ведь у меня, Андрей Елисеевич, хорошие, — выговорил он с удовольствием в голосе. — Душевные девицы...

Блеснуло вспышкой огня, по плечам и по голове Карабанова забарабанило чем-то тяжелым. В грохоте и протяжном звоне оседала пыль. Майор Потресов схватил Карабанова за плечо и, сползая с картузных мешков, пригнул поручика к самой земле.

— Потресов, да... пустите! — выкрикнул Андрей.

В рассеянном дыму обозначился разбитый скелет лафета, вокруг лежали мертвые канониры, и Потресов все дальше и дальше сползал с картузов, не выпуская плеча поручика.

— Господин майор... да встаньте же!

И только сейчас Карабанов вдруг понял, что Потресов убит наповал осколком деревянной щепы, которая вонзилась ему в грудь, подобно острому кинжалу. Он выдернул щепу, приник к груди майора, чтобы уловить биение сердца, но это было бесполезно.

Сердце старого солдата уже молчало.

— Боже мой, — всхлипнул Карабанов, ощупывая себя, и такая страшная жалость к майору душила его, какой еще никогда не испытывал он в своей жизни ни к женщине, ни к ребенку, ни к самому себе...

«Xорошие...» — вспомнил поручик, и если бы мог тогда разорвать себя на восемь кусков, то каждым бы куском таким навеки прирос к дочерям Потресова, и они были бы, наверное, счастливейшими на свете...

Вышел на двор, продолжая плакать.

— Помогите вынести, — сказал Андрей солдатам. — Майора убило там... И канониров, кажется, тоже!

Клюгенау ничего этого не слышал — его пионеры отваливали от ворот камни, откатывали прочь телеги. Штоквиц уже выстраивал людей на дворе с оружием и вещами, чтобы сразу же выходить из крепости. Битва неудержимо подкатывалась к самым стенам цитадели, и турецкое войско, теряя на бегу награбленное, спешило по Ванской дороге.

Старый гренадер Хренов тоже подошел к воротам, аккуратно поставил в козлы винтовку. Котомку свою проверил слегка на ощупь, махнул рукой.

— Кажись, — сказал он, — казенного-то за мной ничего и не было вроде?

Клюгенау посмотрел на старика из-под очков:

— Небось, отец, первым выйти желаешь?

Старый вояка вскинул котомку за спину:

— Да по совести уж скажу: все бы оно и ничего, да под конец-то уже... надоело!

Клюгенау поцеловал старика в обе щеки.

— А ведь ты красивый, старик! — сказал ему прапорщик. — Я только сейчас заметил, какой ты красивый...

Ворота Баязета с тяжким скрежетом открывались перед ними.

Дальше
Место для рекламы