Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Очерк третий.

Предательство

Дорога третья

Петроград... В бывших казармах лейб-гвардии Московского полка, что на Фонтанке, затянутой льдом, — дым, дым, дым.

И в этом дыму, держась рукою за лебединую шею в тощей горжетке, женщина читала стихи. Эта женщина была актрисой. Совсем неизвестной. «Люба... Любовь... Любушка...»

Муж ее стоял неподалеку от эстрады. На нем была солдатская гимнастерка без погон, а ноги — в высоких фетровых валенках. Скрестив на груди руки, он слушал. Слушал, как жена его читает. стихи красноармейцам. А над ними — дым, дым, дым... И тишина, только голос женщины, как всплески:

Кругом — огни, огни, огни..
Оплечь — ружейные ремни...

Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!

Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь -
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую.

Это была поэма, и называлась она просто: «ДВЕНАДЦАТЬ».

Ее написал он — муж этой статной женщины.

Теперь он стоял возле стены и проверял по выражению солдатских лиц — так ли он написал? Верен ли ритм его стихов, весь в раскачке революции?...

Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила -
С солдатьем теперь пошла?

Эту строчку про шоколад «Миньон» придумала она. У него раньше была другая: «Юбкой улицу мела». Может, вернуть старую? Или уж навсегда — на вечность — оставить эту? Ладно, эту.

В белом венчике из роз -
Впереди — Исус Христос.

Война прекращена, но мира нет. Христа тоже нет. Красноармейцы из зала кричат: «Браво!» Сейчас они встанут, чтобы уйти прочь из Петрограда. Куда? Наверное, на фронт. Они кричат. «Браво!» Но не ему — поэту. А ей, статной и, как в молодости, очаровательной.

Конец. Солдаты расходятся. Гонорар получен.

Теплая буханка хлеба под локтем поэта.

И локоть жены, промерзлый, слева от него. Уже столько лет!

Была жизнь. Была любовь. И были стихи о «Прекрасной Даме».

Теперь Двенадцать маршируют по ночным улицам Петрограда.

А на Знаменской туман, ночной и черный, за два шага не видно человека. В низинах Офицерской — голубая полная луна.

Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер -
На всем божьей свете!

— Не молчи, — просит его жена. — Я не могу слышать больше этой убийственной тишины и безголосья.

— Пойдем, скорее, — отвечает поэт. — У нас пропуск только до одиннадцати.

И жена, отшатнувшись, прислоняется к стене дома:

— Я не могу больше... Ах, Саня! Я не могу... Этот черный город, весь в дырах окон, таких темных, эти пропуска... Эта тьма и тишина! Пусссти...

— Люба, не надо. — И он ведет ее дальше, на Пряжку.

— Ах, Саня, Саня, — вздыхает жена. — Ты никогда не поймешь.

Он отвечает ей не сразу.

— Возможно. Но я пойму гораздо шире тебя.

И пусть я умру под забором, как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала.
Я верю..

— Чему? Чему ты веришь, безумный?

Я верю: то Бог меня снегом занес,
То вьюга меня целовала

Вот и обледенелая Пряжка, а в излучине ее — большой и неуютный дом. Словно корабль, он выплывает в ночь Петрограда острым кирпичным форштевнем. Горит свеча. Поэт ломает на дрова бабушкин столик, что когда-то красовался в Шахматове. И думает: «Бедная бабушка!»

Тишина... выстрел... время... пространство...

«Какое число?».

И бьет двенадцать. Опять — как гибель.

Уйти! Эти мучительные, страшные разлады. Объяснения. А он?

Муки ее! И голова жены, откинутая навзничь, словно брошенная на вороха подушек... А что он ей скажет?

Двери — вразлет, в них она:

— Уходишь?

— Да, Люба... — И целует руку жене. — Мне с двенадцати опять на дежурство... Люба, прошу тебя... поешь, Люба!

Опять улица. Но здесь проще: здесь только стреляют. Зато не надо объяснений. Не надо мук... Прочь от них — в улицы!

На самом углу Английского проспекта и Офицерской — костер. Он зовет поэта издалека, машет ему звонким пламенем, брызжет искрами — сюда, сюда, ко мне! И скачет вокруг огня лохматая тень напарника по дежурству.

— Здравствуйте, Женечка, — говорит поэт, подходя.

— Доброй нам ночи, Александр Александрович...

По улицам течет, словно черное тесто, ночь — ночь Петрограда, вся в зареве костров, в звуках осторожных шагов патрулей; иногда проходит путник, зубами тянет варежку с пальцев, сует руки в огонь. И уходит опять, скрипя валенками по снегу.

Напарник поэта по дежурству неожиданно признается:

— Александр Александрович, только никому не говорите: я ведь офицер... офицер флота! Был плутонговым на крейсере.

— Я никому не скажу, — отвечает поэт спокойно и мудро. — Была великая война, и половина России состоит из офицеров, а теперь они остались без работы. И мы еще живы... Завтра моя жена будет снова читать в «Привале комедиантов», там ей платят девятьсот рублей в месяц. А в Москве избирают короля поэтов. Первое место — короля — занял Игорь Северянин, второе — Маяковский, а третье... кто бы мог подумать? — Бальмонт. А я, увы, давно уже не король!

— И останется от нас, — вздыхает офицер флота, — только бульбочка на воде. Пшикнет — и нас нету... Идут!

— Идут, — повторил поэт.

Из Дровяного переулка, плавно загибаясь на Офицерскую, идут отряды. Один, другой... Скрипит кожа, заледенелая, на куртках командиров. Болтаются кобуры длинных маузеров. Вокруг — огни, огни, огни, оплечь ружейные ремни...

— Чека, чтоб она задавилась, — пугается офицер.

— Стой! — разносится в тишине, и буханье сапог стихает. — Можно перекурить и поправить выкладку...

У костра — сразу: лица, звезды, зубы, огни цигарок, ружья, фанаты. И офицер, пряча лицо, говорит молодому чекисту:

— Куда лезешь? У тебя на поясе граната Новицкого, целых пять фунтов пироксилинки, а ты прямо на огонь скачешь...

Чекист отодвигается от костра и, прищурив глаз, поднимает горящую головешку, вглядывается в лицо дежурного.

— Небось офицер? — спрашивает.

— Артиллерист. Нынче член «общества безработных офицеров».

Головешка летит обратно в огонь. Поэта обступают бойцы.

— А мы вас, товарищ, признали, — говорят. — Ваша супруга хороший нам стих прочла. Про любовь да про революцию.

— Да, — глухо отвечает поэт. — У меня жена очень способная.

Перекур окончен и — два голоса командиров:

— Спиридоновцы — становись!

— Спиридоновцы — становись!

— Комлевцы — в колонну!

Отряды ВЧК протянулись мимо, ожесточенно стуча.

— Кажется... на Мурман, — произносит поэт. — Какие еще они молодые, и что-то ждет их там, на самом краю русской ночи?

— Сейчас на Мурмане, — загрустил офицер, — и крейсер первого ранга «Аскольд»... Я это знаю. Точно знаю.

— А я знаю другое: с первого февраля будет введен новый календарь. И первого февраля в этом году не будет, зато будет сразу четырнадцатое... Мы очень спешим, правда?

— Да, узлов тридцать даем. Машина работает на разнос...

Так течет ночь возле костра. Люба давно спит.

И вот — рассвет; приходит смена, и гаснет костер.

Поэт возвращается в свой высокий дом, а бывший офицер флота бредет в купеческий особняк, где его поджидает толстая женщина, которая содержит его при себе за молодость и за эти вот дежурства у ночных костров...

А эшелон уже стелется мимо забытых дач, утонувших в снегу, мечутся за окнами красные сосны, плывет белизна озер.

Едут два отряда ВЧК: отряд Комлева и отряд Спиридонова.

Комлев пожилой, а Спиридонов совсем молодой.

Кто-то останется в живых — кто-то едет на смерть. Поезд тащится, медленно волоча гибкий хвост на поворотах. Их ждет Мурман — загадочный полярный край, который они скоро повидают. Никто еще толком не ведает, что там сейчас, на Мурмане. Говорят, Советская власть признана и все как будто в порядке.

На всякий случай отряды рассыплются вдоль полотна Мурманской дороги — от Званки до Мурманска, чтобы поддерживать порядок революционный.

Комлев степенно говорит Спиридонову:

— Вань, а Вань! Видеться нам не часто придется. Ты от Званки до Кандалакши кататься будешь, а мне сидеть на Мурмане крепко..

В ночи, словно красный волчий глаз, догорает костер.

Костер одиночества, опасности, заговора.

...Эта дорога самая опасная.

Глава первая

Бабчор (высота № 2165). Македония, Новая Греция...

Таково это место.

После провала операции в Дарданеллах англичане заняли провинции Салоник, и унылые холмы Фракии и Македонии запутались в ржавой и хваткой проволоке. Французам же, в ту пору когда «Большая Берта» уже занесла кулак над вратами Парижа, было плевать на Салоники — и тогда в Македонию швырнули русских легионеров. И они застряли здесь — безнадежно, как и' англичане, задубенев в бесконечных убийствах. Над могилами солдат гробились, крутясь с высоты, немецкие «роланды»; сгорали в куче обломков британские юркие «хэвиленды». Начали войну с трехлинейки, штыком да лопатой, а заканчивали, словно марсиане, в противогазовых масках, похожих на свинячьи рыла, и огнеметы извергали на окопы горящий студень...

Был день как день. Точнее — сочельник. Виктор Небольсин встретил этот день уже в чине подполковника. Загнал в коробку пулемета свежую ленту и крикнул вдоль траншеи своим солдатам:

— Именно здесь!.. Про нас, русских, и без того городят черт знает что! Именно по нас будут судить в Европе обо всей России, о славной доблести русской армии...

Он остервенело прилип к прицелу, и плечи его долго трясло в затяжной очереди. Острая бородка «буланже» клинышком, отращенная от окопной тоски, тряслась тоже. На груди, среди русских орденов, прыгал орден Почетного легиона, звонко брякались английские — «За доблесть», «За храбрость». А сверху неслась душная пыль, и желтый скорпион уползал по брустверу. Прочь от людей — подальше...

Расстреляв всю ленту, Небольсин дернул пулемет за ручки:

— Каковашин, берись... И шпарь вон туда, мне этот пень еще вчера не понравился. Не давай османам вставать.

Обрушив землю, в траншею свалился грек Феодосис Афонасопуло, лейтенант армии Венизелоса, сказал по-русски:

— Ты помнишь, куда нам сегодня?

— Ага. Сейчас.

Расключив замок на подбородке, Небольсин швырнул с головы стальной шлем и натянул фуражку. Национальная кокарда (с тех пор, как Романовых лишили престола) была затянута черным крепом. Красного банта подполковник не носил и, чтобы сделать своим солдатам приятное, украшал петлицу засохшим цветком. Теперь у власти были большевики, но об этом в Салониках старались не думать: ждали со дня на день падения этой власти.

— Пошли, Феодосис, — сказал Небольсин.

Из-за рядов колючей проволоки неожиданно рвануло криком:

— Братушки... братушки мои дорогие!

Это кричал болгарин — с немецкой стороны.

— Каковашин! Чего рот расщепил? Не знаешь, что делать? Хлестнула короткая очередь, и Каковашин злобно продернул ленту.

— Хоть бы ты не орал, дурень...

Мимо громадного плаката: «Русский! Вступай в Иностранный легион, ты увидишь мир, деньги и женщин!» — пронырнули окопчиком в полосу охранения. Под ногами офицеров хрустели обглоданные скелеты копченых сельдей, пучились банки из-под сардинок... Расстрелянные гильзы, тряпье, рвань, бинты, экскременты.

В офицерском лазарете уже собрались: командир британского батальона О'Кейли, итальянец майор Мочениго, сербский четник Павло Попович и русский полковник Свищов. Время от времени каждый из них снимал штаны, и ему всаживали добрую порцию прививок от тифа.

Свищов, морщась от боли, подошел к Небольсину:

— Угораздило же их догадаться прямо в сочельник! А? Впрочем, рад вас видеть. Мы только вчера вернулись на позицию.

— А я не рад, — четко выговорил Небольсин. — И убийцам руки не подаю.

Полковник откачнулся назад.

— Ах вот оно что-о... — протянул он. — Вам, видите ли, не нравится один факт в моей биографии? Что ж, мы — верно! — расстреляли большевиков в Ля-Куртине. Работа грязная! Согласен. Всегда противно стрелять в своих. Но для такой грязной работы нужны убежденные, чистые души...

— Полковник! Мне не нравится и тон, которым вы позволяете себе со мной разговаривать, — произнес Небольсин.

Свищов подступил ближе, горячо и влажно дышал снизу:

— Мы здесь не одни. Не забывайтесь! Нас могут слышать офицеры союзных армий. Или для вас честь русского имени — ничто?

— Однако понимают нас только двое, полковник. Вот одессит Афонасопуло да, наверное, четник Попович, окончивший нашу академию генштаба. Но, пожив изрядно в России, едва ли они чему-нибудь удивятся!

Потом, сидя на завалинке лазарета, Афонасопуло спросил:

— За что ты сейчас отделал Свищова?

— Это очень стыдная история, Феодосис... Одна наша бригада снялась с позиций, когда узнала о революции в России. Их заперли на форту Ля-Куртин и... Впрочем, нет, не всех! Оставшихся отправили на африканские рудники. В пекло! Но французы сохранили свежесть своих манишек, поручив всю грязную работу нашим доблестным гужеедам, трясогузкам да рукосуям. Ну вот такой Свищов и показал, каков он патриот... Да-да. А ведь среди расстрелянных в Ля-Куртине были и герои Вердена, которых во Франции знали по именам. Как видишь, с нами не считаются..

Небольсин закрыл глаза, чтобы не видеть, как мимо него из лазарета пройдет Свищов. И в памяти вдруг чеканно возник тот первый день, когда они высадились в Марселе, — весь Каннебьер был покрыт цветами, пучки цветов торчали из винтовок, сапоги солдат маршировали по цветам. Дорога почета и славы. «Эти спасут нас!» — кричали французы. Как хорошо было тогда чувствовать себя русским. И как больно сейчас вспоминать об этом...

— О чем ты, друг? — спросил Небольсин, очнувшись.

— Я говорю тебе, — повторил Афонасопуло, — не боишься ли ты, что и твои солдаты завтра откажутся воевать?

И, спросив, грек развинтил флягу с черным как деготь кипрским вином. Небольсин хлебнул античной патоки, вытер рот.

— Они откажутся хоть сегодня, — ответил. — И держат позицию не потому, что я уговорил их остаться. А вон, отсюда хорошо видно, расставлены капониры для алжирцев, которые убьют одинаково любезно и собаку, и русского, который осмелится отойти от своего окопа... — Помолчал и признался: — Они однажды стреляли даже в меня. Потому-то и ношу Почетного легиона на своей шкуре, чтобы видели — кого убивают. Французы совершенно забыли, что мы не аннамиты из их колоний, а союзники...

Из лазарета, держась за уседнее место, волчком выкрутился после укола майор Мочениго:

— Синьор Небольсин, вами интересовался генерал Сэррейль. Прощайте, меня ждет мой храбрый батальон!

— Арриведерчи, капитан, — ответил Небольсин, ломая в пальцах сухую ветку. — Вот он дурак, и такому легко, — добавил потом, когда Мочениго скрылся. — Ничего бы я так не хотел сейчас, Феодосис, как вернуться в Россию... Что там? Ведь живем тут, словно в бочке. Что стукнут — то и слышим. Говорят, в Париже уже появились эмигранты! Бегут! А мой брат застрял в такой дыре, какую трудно себе представить. И способен на разные глупости. Потому что тоже дурак! И боюсь, как бы не бросил Россию. Не упорхнул бы тоже. Тогда оборвется все. Конец!

Где-то далеко-далеко крестьяне перегоняли отары овец, и белым облаком они скользили вдоль лесного склона, словно по небесам. Надсадно и привычно выстукивали тревогу пулеметы. Косо пролетел австрийский «альбатрос» — разведчик.

— Ну ладно! — сказал Небольсин, следя за разрывами в небе. — Воевать все равно надо... А вот вчера у меня, представь, было первое братание. Мои ходили к болгарам. И вернулись пьяные. Что делать? Махнул рукой. Благо все-таки не к немцам же ходили, а к болгарам... Вроде свои — славяне. Да и ночь-то была какая — под самый сочельник... Я пошел.

— А если бы — к немцам? — в спину ему спросил Афонасопуло.

Небольсин резко остановился, бородку «буланже» завернул в сторону порыв горного ветра; глаза сузились.

— К немцам? Ты не пугай, Феодосис... Обратно в свой батальон я бы их не пустил. Одной лентой положил бы всех!

Афонасопуло крепко завинтил флягу с вином:

— Зачем же ты, Виктор, тогда наскакивал на Свищова?

— А ты не понял? Очень жаль... — И пошагал дальше. Глава русских войск на Салоникском фронте, французский генерал Сэррейль, сказал Небольсину.

— Мой колонель! Эти странные большевики начали требовать от нас возвращения русских в Россию... Это, конечно, их дело. Но мы не с ними заключали договор о дружбе, и с большевиками вряд ли нам придется соприкасаться далее. Исходя из этого, французское правительство целиком берет на себя все заботы о русских легионерах. Денежный оклад, питание, одежда и даже отпуска — там, где солдат пожелает. Скажите им, что всех их после победы ждет Ницца! Все это, конечно, при одном условии: вы, колонель, держите позицию до последнего вздоха...

Небольсин на это ответил, что его вздох — еще не вздох солдата. Русский человек словам не верит, ему нужна бумажка с подписью (а еще лучшее печатью), иначе солдаты будут думать, что все это выдумал он сам, — так же, как не верили они и в отречение императора, требуя письменных доказательств.

Сэррейль, смеясь, вручил ему копию приказа.

— Чья это подпись? — спросил Небольсин, приглядываясь.

— Героя Франции Петена, — ответил Сэррейль. — Итак, мой колонель, присяга и долг остаются в силе.

— Относительно долга, мой генерал, вы можете не сомневаться. Но... присяги более не существует. Ибо наш император покинул престол, так и не попрощавшись со своей доблестной армией. Этот жест я расцениваю как добровольное разрешение каждого от присяги... Осталось только одно — отечество!

— Но у вас было правительство, — заметил Сэррейль. — Пусть временное, но... Керенский жив: он бежал, и теперь его каждый вечер можно видеть в кафе Парижа.

— Какое мне до него дело? — ответил Небольсин. — Временному правительству я не присягал. Я отказался присягать ему. А большевики от нас присяги не требуют. Мы бесприсяжные!

Сэррейль был искренне возмущен:

— Русские — вы как дети! Как можно служить без присяга? У нас любая судомойка в полку знает, кому она служит.

— Я тоже служу, как видите. И, поверьте, мне даже известно — кому я служу...

Сэррейль посмотрел на офицера как-то обалдело и не стал более допытываться, кому же тот служит. Очевидно, решил генерал, русские отчаялись вконец и... с Россией покончено. К дележу победного пирога она уже не поспеет

* * *

Было холодно в блокгаузе под землей древней Эллады, под накатом из буковых бревен. Он лежал на топчане, укрытый шинелью, и память прошлого настойчиво продиралась сквозь сон: лица... голоса... улицы... рампа... книги... цветы. И очень много поцелуев женщин, когда-то в него влюбленных!

Да, ведь была жизнь — совсем иная. И вспоминалась она теперь, как ласка. Где брат?.. Он еще не забыл, наверное, адреса, где они оба так часто бывали по вечерам: Глазова, дом пять. Здесь жил когда-то «социалист его величества» (как говаривала Марья Гавриловна Савина) Николай Ходотов — актер, красавец, друг Комиссаржевской и многих-многих пламенный друг. Приходи, ешь, пей, кричи, спорь — дом, открытый настежь для каждого. Спор о социализме вдруг прерывался ликующим: «Лидочка, только ты... только ты!» И вот красавица Липковская уже на столе. Взмах тонких рук. Улыбка — перлы океана. Вся она, огненно-гибкая, пляшет среди недопитых бокалов аринь-аринь (легко-легко), как пляшут баски. И раздвинуты стены квартиры басом Шаляпина; а в уголке Куприн, щурясь на всех узкими ироничными глазами, допивает десятую бутылку пива. И любезный Корней Чуковский спорит об английской балладе с седовласым профессором. И все это, напоенное страстью, музыкой, обаянием и блеском, — все это когда-то было частицей и его жизни. Как страшно ощущать себя теперь лежащим глубоко в земле и чувствовать, как из-за уха, путаясь в волосах, ползет по тебе жирная, фронтовая вошь.

Чу! Запел вдали английский рожок — к обеду, и вошел в блокгауз солдат Должной, бренча «полным бантом».

— Разрешите приступить к раздаче винной порции?

— Да. Принеси и мне... знобит!

Выпив коньяку, Небольсин развернул нарядную румынскую конфету, спросил, хрустя карамелью:

— Должной! Ответь только честно. За что ты воюешь?

— А мне чего? — ответил солдат. — Я старый патриот России. Без меня ни одна драка не обходится. И кака бы власть на Руси ни была, мне все едино, лишь бы немцу морду вперед на сотню лет набить, чтобы он не разевал хайло на наш хлебушко!

— А другие? — спросил Небольсин.

— Другие... Очень уж хочется в новой-то России пожить. Устали... Скажи: «Домой!» — сразу два каравая хлеба на штык проткнут, на плечо вскинут и даже денег не надо. Пешком! Как-нибудь дохряпают.

— Далеко, брат, пешком-то!

— Так это как понимать, господин полковник, далекость-то эту? От России до Салоник — и верно, не близко. А вот из Салоник до России — всегда рядом будет..

Солдат ушел, и в блокгауз неожиданно свалился полковник Свищов. Отряхнул землю с синих кавалерийских рейтуз, вынул бутылку, мрачно сказал:

— Чем? Не зубами же..

Виктор Константинович достал из кармана складной ножик, выдвинул из него портативный штопор, нехотя протянул:

— За Ля-Куртин, где вы, полковник, испачкали руки русской кровью, я пить не стану... Можете не открывать!

Свищов со смаком выдернул из бутылки пробку.

— Не грусти! — сказал. — Найдем и другую причину. За этим дело на Руси никогда не станет. Если голь на выдумки хитра, то алкоголь еще хитрее... Хотя, Небольсин, ты и нахамил мне в изоляторе здорово, но я, как видишь... пришел! Понимаю: чего на дурака обижаться? Нервы у нас у всех словно мочалки из больничной бани. Что же касается пачканья рук и прочего, то все мы здесь отъявленные убийцы. За это нас, к счастью, за решетку еще не сажают. Но... Стаканы, где? Но, говорю, еще и деньги платят за это. Стало ремеслом! До войны вот, помню, когда на Невском давило человека трамваем, все бежали смотреть: как его раздавило? Суворин об этом писал передовые статьи, не забывая заодно жидов облаять. Вопрос ставился перед Россией так: спасите человечество от трамвая. А сейчас давят миллионы и... Слушай, Небольсин, побежим ли мы сейчас смотреть на попавшего под трамвай?

Небольсин скинул ноги с топчана, съежился под шинелью.

— Ну его к бесу... Я уже таких видел!

— Вот и я такого мнения. С нервами, как мочалки, мы закалены, однако, как крупповская сталь... Итак, позволь первый тост: за убийство вокруг и в нас самих... Причина?

— Бандитская причина, — сказал Небольсин, подхватывая стакан. — Но все равно... Чтоб тебя закопали!

— Чтоб тебя разорвало, — отозвался Свищов, не унывая. Они дружно выпили. Потом долго шевелили пальцами над столам, вроде отыскивая — чем бы им, грешным, закусить? Но стол был пуст, и ограничились тем, что налили еще по стакану.

— Поговорим, — сказал Свищов, раскрывая бумажник. — Побеседуем как русские люди... Душевно. Открыто. Свято! — Он шлепнул на стол десять рублей, чуть не заплакал: — Вот сидит на деньгах наша Россия, единая и неделимая... баба что надо! В кокошнике, в жемчуге, морда румяная. Ты погляди, Небольсин, как здорово нарисовано... Шедевр! За эту вот чудо-женщину, что зовется Россией, мы с тобой и погибаем...

Коньяк глухо шумел в голове, отдавая в ноги.

— Нас предали, Свищов, — заговорил Небольсин, весь обостренный к звукам, побледневший от алкоголя. — Почитай немецкие газеты. При всей моей лютой (неисправимо лютой!) ненависти к проклятой немчуре, они все же правы в одном, черт их побери! Битва за Дарданеллы была выгодна для России. Но англичане, вместо прорыва на Босфор, открыли фронт здесь, в Салониках, и затычкой в эту щель, как и положено, засунули нас — русских! И теперь, когда турки лезут на Баку, когда немец готов сожрать Украину и Прибалтику, мы торчим здесь. А может, мы нужны там? На родине? Послушай, Свищов, не правы ли солдаты, что бегут? Нам ли сидеть сейчас здесь?..

— Дернем! — ответил Свищов, приглашая выпить, и потом сказал: — Золотые твои слова, Виктор. Коста... станы... станкостико... Тьфу, ты, черт! Неужто ломаться даже от трех стаканов начал? Состарился — прощай, молодость.

— Не трудись. Зови меня просто Виктор.

— Так вот, Витенька, скажи: хочешь ли ты, чтобы великая Россия во всем своем неповторимом блеске всех в Европе переставила раком?

— Хочу, — поднялся Небольсин. — Да, жажду... Мы, русские, столь унижены сейчас. И я хочу отплатить за это унижение. Ибо веры в величие России не потерял... Выпьем, брат, за великий, умный, многострадальный народ русский!

Выпили за народ.

— Почему бы нам не поцеловаться? — спросил Свищов и нежно облобызал Небольсина, обнимая его за тонкую немытую шею. — Мы же русские... Русские! — добавил он, всхлипывая, и спрятал десять рублей обратно в бумажник.

Вот теперь полковник заговорил о деле:

— Небольсин, душа моя! Витенька... Сначала надобно раздавить врага внутри России. Лучшие умы родины, светила академической мысли, уже куют победу... на Дону! Добровольческая армия. Никаких тебе соплей нету! Нету! Приходишь сам. Вот как я к тебе пришел сейчас... Разрешите доложить? Такой-то... Добровольно! Присяга. Полковник — рядовым. Приказ. Зачитали. И сразу в строй. Слушаюсь. Вперед. Ура!

— А кто там? — спросил Небольсин.

Свищов загибал перед ним липкие от коньяка пальцы:

— Корнилов — русский Бонапарт... Алексеев, тот, косоглазый. Деникин! Лукомский, зять Драгомирова... Марков! Кутепов. Кто там еще? Ну, Дроздов Митька... Ты его знаешь?

— Нет. Не знаю.

— Так вот, он тоже там...

— И как же туда пробраться? — снова спросил Небольсин.

— Как? Через Месопотамию, где у англичан новая фронтуха заварилась. Персюки пропустят. Мы ведь не разбойники, слава богу. Почему не пропустить? Я немного по-персидски — шалам-балам, балам-шалам — знаю. Каспием — под парусом! Хорошо! Ну а там... Эх, брат Витенька, там-то балыков пожрем. Цимлянского нарежемся...

Шерочка с машерочкой
Гуляли по станице,
Лизавета с Верочкой
Играли ягодицами

— Поехали? — неожиданно закончил Свищов, оборвав пошлятину.

— Ты что? — вдруг протрезвел Небольсин. — Не допил? Кто же нас отпустит с позиций?

— Да пойми, — убеждал Свищов, — союзникам, чтоб они сдохли, только выгода, ежели мы большевиков со спины огреем... Дело пойдет! Головы-то на Дону собрались какие! Алексеев, Лукомский, да Корнилов... Наполеоны ведь новой России! А кто у большевиков? Назови — кого ты знаешь?

Небольсин пошатнулся на топчане, шинель сползла с плеча.

— Прррапоры...

— Вот! Да мы этих прапоров деревянной ложкой на хлеб мазать будем... Ну чего загрустил, Витенька? Решайся!

— Все это так, — ответил ему Небольсин. — Но куда денутся наши солдаты? Они же мне еще верят...

— Плюнь! — отвечал Свищов. — Сэррейль с Петеном их не оставят. Ты ведь ничего не знаешь здесь сидя. А вот американцы уже выделяют из своей армии курносых!

— Кого? Кого они выделяют?

— Всех славян. В особый корпус. Вот и твоих головорезов прицепят к этим американцам. «Великая славянская армия»! Это будут такие ухари, что мир дрогнет от ужаса.

— Нет, — сказал Небольсин и вылил себе в стакан весь коньяк из бутылки; выпил, съел конфету. — Нет, — повторил, — я останусь здесь. Про нас и так болтают по Европе вздор всякий... Говорят, будто мы разложились... Нет! Нет! Нет!

Вот когда коньяк двинул его по голове. Небольсин даже не заметил, как покинул его Свищов; с трудом вылез наверх из блокгауза. Шатаясь, протиснулся в капонир. Дернул на себя пулемет. И ударил слепой ненавистной очередью прямо перед собой, куда глаза глядят.

— Именно здесь! — кричал в пьяном бешенстве. — Мы докажем всему миру, что русская армия не погибла. Она стоит! Существует! Без царя! Без Керенского! Без большевиков! Сама по себе! Ради отечества и победы...

Унтер-офицер Каковашин раскурил длинную сигару и сказал как мог.

— C'est épatant!{15} Но пошел он в... это самое! Эй, ребята, кто там ближе? Оторвите его от пулемета...

Должной навалился сзади, расцепил руки подполковника, до синевы сведенные на оружии.

— Ну, выпили лишку, — сказал хитрый солдат. — Ну, не закусили, как водится. — Но зачем же пулять, как в копеечку? Пойдемте, мсье колонель, я вас под накат оттащу.

В блокгаузе Небольсин рухнул на топчан, потянул на себя шинель. Рука его обмякла и упала на земляной пол. Сама цвета земли. Очень красивая рука. Рука актера. Но грязная, с трауром под ногтями..

Это была агония...

В то время, когда по всей Советской стране был почти разрушен могучий аппарат царской армии, когда на смену ей, отжившей свое героическое прошлое, уже зарождалась молодая Красная Армия, — тогда в далеких Салониках, оторванные от родины, униженные, озверелые, еще служили Антанте русские легионеры.

Под вечер, когда Небольсин очухался, на позиции привезли коньяк «Ординар», бразильский кофе, апельсины из Туниса и хороший табак — вирджинский.

Вирджиния — штат Америки, армия которой уже вступила в Европу, поначалу больше присматриваясь к тому, что называлось Европой. Армия — сытая, неутомимая, прекрасно одетая, с великолепной техникой, звякающая над ухом нищей, разоренной Европы золотом...

Скоро эта армия будет везде.

Даже в Мурманске! Даже во Владивостоке!

Глава вторая

Британский военно-морской атташе капитан первого ранга Кроми встретил лейтенанта Басалаго в Петрограде.

— Понимаете, — сказал он, — подобно тому как борьба на Балканах зависит исключительно от Дарданелл, политическая жизнь России целиком во власти «железнодорожной» дипломатии. Потому я хотел бы обратить самое пристальное внимание Главнамура на сохранение за ним Мурманской дороги. И — порта, конечно.

— Каково ваше мнение о мире? — спросил Басалаго.

— Официально мы находим, что Россия в том положении, в каком она находится сейчас, вправе поднять вопрос о всеобщем мире. Ленин — тверд. Но с первой же вестью о мире мы, очевидно, покинем Петроград. Всей колонией дипкорпуса! Куда? Это будет провинция. Я думаю — Вологда, поближе к вам. Вам же следует выждать время. Не раздражайте Совнарком излишне. Это ни к чему. Ну, остальное вы услышите от моего посла.

Дверь из соседней комнаты распахнулась, и на пороге предстал высокий худощавый англичанин лет тридцати пяти, не более; зачесанные назад темные волосы его блестели от бриллиантина, а белый воротничок, не скрепленный запонкой, выделял загорелую шею. Это был Роберт-Гамильон Локкарт, возглавивший недавно британскую миссию в России. Локкарт резко выкинул руку для пожатия и сразу заговорил на чистом русском языке:

— Это очень хорошо, что вы приехали. Я вас ждал. Что на флотилии? Когда вы в последний раз видели адмирала Кэмпена? Пожалуйста, проходите... Мы будем говорить (взгляд на часы) восемь минут, после чего я вынужден уйти: в Смольном меня будет ждать мистер Троцкий...

В кабинете посла, служившем также и спальней, — только двое: худосочная секретарша в костюме хаки военного покроя и бледнолицый господин.

— Массино, — назвал его Локкарт. — Когда-то строитель военного аэродрома под Москвой, а ныне... ныне проживает жизнь по русским ресторанам.

Секретарша не сводила глаз с Басалаго, словно фотографируя его своими зрачками, а господин Массино, абсолютно равнодушный, листал русские газеты. Лейтенанту, честно говоря, было не по себе. Он глянул на часы: через две минуты Локкарт встанет, чтобы уйти...

— Мурманский консул Холл извещен подробно обо всем, что происходит в Архангельске, — говорил Локкарт. — Не буду скрывать от вас, что на Двине, напротив Сборной площади..

— Не Сборной, а Соборной, — поправил его Массино.

— Да, напротив Соборной площади в Архангельске поставлено на якоря наше судно «Эгба», имеющее дальнюю радиостанцию. Мы не придем в Архангельск, пока нас не позовут. Призвать же нас на защиту демократии может только демократическое правительство. Но нужны усилия с вашей — русской — стороны. Например, в Петрограде существует «общество безработных офицеров», которое спекулирует керосином и спичками. А это опытные, боевые кадры. Они должны быть с вами, с вашим движением...

— Генерал Звегинцев... — глухо произнесла секретарша.

— Да, постарайтесь найти генерала Звегинцева, с тем чтобы он поступил на службу в Красную Армию. Звегинцев не успел запятнать себя «контрой», как говорят большевики, которые порою охотно принимают услуги кадровых военных. И в этом случае не откажут... Причин нет! Что еще? — спросил посол.

С улицы гугукнул автомобиль, и господин Массино вдруг протянул руку в сторону Басалаго.

— Ваши документы, — сказал он спокойно.

— Ну, мне пора, — поднялся Локкарт, прощаясь. Разбирая бумаги Басалаго, Массино спросил:

— Оружие при себе?

— Да.

— И, конечно, не заверено. Это нехорошо, — сказал Массино. — Советские порядки установлены прочно, и большевики строго следят за их исполнением. Завтра же зайдите в Военную коллегию Петроградского Совета и, как офицер, служащий Советской власти, зарегистрируйте свое оружие. А документы у вас в порядке. Пожалуйста!

Снова появился капитан первого ранга Кроми.

— Я забыл вас предупредить, — напомнил он, понизив голос. — Нужны две тюрьмы...

— Где? — спросил Басалаго.

— Одна запланирована на острове Мудьюг, в устье Северной Двины. Для второй место выбрано подальше — на берегу полярного океана, в дикой бухте Иоканьга.

— Простите, но... для кого?

— Об этом еще рано говорить, Но «гости» будут очень высокие. За мистера Ленина я не ручаюсь, что его довезут до Иоканьги. Но членам его Совнаркома еще предстоит услышать вой арктической метели... Кажется, все! — сказал Кроми. — Прощайте. Надеюсь, что мы увидимся уже в Архангельске{16}.

Господин Массино сказал Басалаго:

— Я сейчас дам вам один адрес и пароль к нему. По этому адресу проживают господа не особенно-то вежливые. Но если вы сумеете им понравиться, они поведут вас и дальше. Здесь, в этом прекрасном городе торгуют не только керосином и спичками,.. Запомните: «В чем дело? Я был приглашен». Потом, в разговоре, добавьте «вик!» и коснитесь мочки левого уха...

Дверь не открывали, и лейтенант Басалаго молотил по филенкам каблуками.

— «В чем дело? — кричал он в щелку — Я был приглашен...»

Щелкнула задвижка, и на черную лестницу хлынул свет из прихожей. Открыла женщина — тощая, в желтом халате, рука ее была на отлет, а в тонких пальцах дымилась папироса.

— Кто там? — раздался мужской голос из глубины квартиры.

— Какой-то тип, — сказала женщина. — Мы его не знаем...

В прихожую вышел старик в пенсне. Постоял, о чем-то размышляя, и... браунинг из кармана Басалаго как-то очень ловко вдруг перешел в руки старика. Лейтенант растерялся.

— «Вик!» — сказал он, берясь за мочку левого уха. Старик подкинул браунинг в сморщенной ладошке:

— Нас на мякине не проведешь... Заходи!

Прошли в комнаты. Софа с атласным шелком. Возле абажура дремлет кошка. На столе разложена газета. Поверх нее — объедки воблы и корки хлеба. Неуютно, тягостно. Женщина погасила папиросу и тут же взялась за другую.

— Ну, ты! — сказала она. — Откуда ты свалился, такой молодой и красивый?

Басалаго решил оставаться вежливым:

— Я приехал из Мурманска. Вот мои документы...

Старик с женщиной переглянулись — и дружно фыркнули.

— Ты бы хоть узнал, куда идешь. Здесь бумагам не верят.

— Но я действительно из Мурманска. И хорошо знаю, куда я шел... Нам нужны вы! Именно вы, способные передать нам опыт, вынесенный вами в борьбе с царизмом. Опыт, которого мы, бывшие слуги этого царизма, никогда не имели.

— Аукнулось! — сказала женщина и вдруг зевнула.

— Кто тебе дал наш адрес? — спросил старик.

— Господин Массино... строитель аэродромов.

В прихожей щелкнул американский замок. Вошел, оттирая замерзшие уши, крепкий человек, одетый в кожанку. Не глянув на Басалаго, он выложил на стол бомбу. Два пистолета. Кусок жареного мяса. Бутылку с водкой. И еще одну бомбу.

— Семь-пять, — произнес загадочно. — На Лиговке с заворотом на Кузнечный переулок. Машина серого цвета. Две досталось шоферу, а всадник откололся в подворотню вместе с портфелем... Кто это? — сказал он вдруг, показывая на Басалаго.

— Ты его знаешь? — спросила женщина.

Незнакомец в кожанке сел за стол, долго присматривался.

— На свалку его! — сказал. — Кто станет искать, тот и определит ценность этого субъекта.

— Однако от Массино, — сказала женщина, твердо гася окурок о крышку стола, среди объедков и оружия.

Эти господа эсеры разговаривали о Басалаго в его же присутствии, словно о вещи, нечаянно доставшейся им в наследство, — о вещи, которую не знают, куда поставить или кому подарить...

— Ты чекист, — неожиданно заявили ему.

— Да нет же! — возразил Басалаго. — Еще раз говорю, что пришел, чтобы протянуть вам руку. Вы нужны! Вы не верите мне, и я могу уйти («Черта с два они выпустят», — подумал он). Но, на всякий случай, сообщаю, что ваши явки в Вологде давно уже нам известны...

— Докажи! — подпрыгнул старик.

— Доктор Лебедев, живет возле вокзала. Связь с британским консулом в Кеми Тикстоном вы ведете через Юровского...

— Докажи!

— Юровский, — продолжал Басалаго, успокаиваясь, — ему лет двадцать или чуть побольше. Маленький. На лице веснушки. Волосы вьются. Рыжеватые.

— Вот тебе — и конец! — решительно объявил женщина, вставая.

— Мы не одиноки, — убежденно говорил Басалаго далее. — А вы... Да, отныне вы одиноки. Новая власть не признает вас. Одними бомбами и выстрелами вы ничего не добьетесь. Методы, пригодные при царе, теперь становятся, по определению большевиков, «контрой»... Не так ли?

— А что у вас? — спросил старик уже заинтересованно.

— А что вам, сударь, надо? — ответил ему Басалаго.

— Нам надо... Нам надо много! Почти все!

— Вот «все» вам и будет.

Человек в кожанке передвинул на столе бомбу:

— Врет. Не верить. Это провокатор из ВЧК!

— Постой, — придержал его старик и снова обратился к лейтенанту:

— Ты, мальчик, верткий... Скажи, а известно ли тебе, что чехословаки сейчас колеблются: куда идти — к вам, на Мурманск и Архангельск, или прямо во Владивосток?

— В любом случае, — ответил Басалаго, — Сибирь сомкнется с нами... Вы и мы! Идти нам врозь, но бить вместе.

— Даже афористично, — заметила женщина и вдруг улыбнулась лейтенанту чуть-чуть кокетливо; но тут же раскурила еще одну папиросу и поднялась: — Посиди. Мы переговорим.

Басалаго долго сидел в одиночестве и гладил кошку.

Не тратя времени даром, он обдумывал, как шахматист, дальнейшие перестановки фигур. Ветлинский не мог сейчас помочь ему: все переговоры прослушивались, и надо было быть крайне осторожным, действуя исключительно на свой страх и риск. Ясно одно: люди есть. Если еще и господа эсеры примкнут к ним, тогда победа на севере обеспечена. К тому времени, когда на Мурмане установится краевая власть, Сибирь тоже отпадет от Петрограда. Важно: сомкнуться гигантской дугой с востока и севера России...

Дверь распахнулась — вошли эсеры. Сели.

— Ты, мальчик, чего домогаешься? Стать министром Северного правительства? Но кабинет в общих чертах нами уже составлен. И лишних, тем более лейтенантов, не требуется. Ты обратись прямо в Совет мелиоративных съездов{17}, именно в его северную секцию...

Басалаго кивнул, и старик сдернул с носа пенсне:

— У тебя, мальчик, хорошее зрение?

— Что мне надо — вижу.

Старик нацепил пенсне на нос начштамура.

— Тогда читай, что тебе надо...

Басалаго приник к лампе. Изнутри к стеклам пенсне были приклеены тончайшие пленки слюды, и на них какие-то знаки..

Через минуту он поднялся, возвращая пенсне старику:

— Благодарю. Я прочел, что мне надо... Относительно же Совета мелиоративных съездов скажу так: вы плохо извещены, господа! Я недавно выступал там с особым докладом. И со мною согласились, что на центральную власть нечего рассчитывать. Если мы желаем сохранить Мурман для лучших времен, то следует создавать полномочное краевое управление...

Басалаго покинул явку эсеров, и промозглая тьма быстро поглотила его. На пустынном Английском проспекте было жутковато.

Где-то вдали мерцал костер. Хрустя валенками по снегу, лейтенант дошел до костра, сунул к огню замерзшие руки. Двое дежуривших были закутаны до глаз.

Басалаго пошагал далее, но... остановился. Что-то знакомое было в глазах одного дежурного.

— Если не ошибаюсь, — сказал Басалаго, вернувшись к костру, — то передо мною... мичман Вальронд?

Мохнатый шарф, закрывавший лицо до самого носа, одним движением руки был опущен и...

— Женька! — сказал Басалаго.

— Что, Мишель?

— Греешься?

— Греюсь.

— Холодно?

— Холодно.

— Ну пойдем, — сказал ему Басалаго.

— Не могу. Дежурство до семи утра. Хоть тресни.

— Надо поговорить... Ты даже не представляешь, Женька, как можешь нам пригодиться. Где ты сейчас?

— Увы, состою при женщине.

— Ты все такой же... треплешься?

— А что делать?

— Сейчас-то как раз и делать... Где ты живешь?

— Вон дом, видишь? — показал Вальронд. — Вход с парадной, второй этаж, квартира мадам Угличаниновой. Зайдешь?

— Завтра. Вечером.

— Жду! — крикнул в ответ Вальронд, и две тени снова застыли возле костра, который быстро таял в глубине улицы.

* * *

Еще в прихожей лейтенанта оглушил разноголосый гам. Куча детей таскала по коридору очумелую кошку. Дрова лежали грудою до потолка, забивая проход. Мокрое белье висело на низко провисших веревках, а из кухни доносился чад: жарили блины из горчицы на пушечном масле. Старинная барская квартира, выражаясь языком революции, была уплотнена...

Басалаго постучал в одну из дверей:

— Мне нужен Николай Иванович Звегинцев... Я не ошибся? Навстречу ему поднялся стареющий красавец с гвардейской выправкой, в узеньких коротких брючках.

— Вы не ошиблись. Но...

— Я тоже так думаю, — сказал Басалаго, затворяя за собой двери. — Передо мною генерал-майор и командир тринадцатой кавалерийской дивизии...

После уплотнения комната генерала напоминала мебельный магазин, и старинные шифоньеры стояли один на другом — лишь бы побольше вместить, от остатков былой роскоши. Звегинцев вдруг разволновался:

— Все так ужасно, лейтенант. Места себе не нахожу...

Генерал вынул откуда-то большую бутыль с мутной жидкостью, весьма подозрительной. Широким жестом выставил ее на стол.

— Благодарю, — заговорил Басалаго опасливо, — но я не пью. Извините. У меня еще дела.

— Что вы, лейтенант! Я вовсе не предлагаю вам выпить. Это же карболка! Специально показываю вам: каждый раз, идя в уборную, я должен тащить туда и карболку, чтобы все вымыть перед употреблением. А когда я наконец выхожу из уборной, мне говорят: «Барин!» Ну скажите, лейтенант, вы человек благородный, где же предел издевательства над человеком?

— Николай Иванович, — заговорил лейтенант напористо, — я прибыл с Мурмана... Главнамур предлагает вам занять место технического инструктора при вооруженных силах.

— Мне? Лейб-гусару? И... техника?

— Ах, ваше превосходительство, — сказал Басалаго, — не все ли вам равно, как вас будут называть! У вас не будет ни техники, ни кавалерии. Вам предоставляется возможность снова обрести положение. Мундир. Чинопочитание. Даже погоны!

— Голубчик! — удивился Звегинцев. — Да уж не с луны ли вы свалились? Откуда все это теперь в России?

— Все это скоро будет на Мурмане.

Звегинцев с тоской осмотрел свои шифоньеры.

— Вагон дадите? — осведомился деловито.

— Никаких вагонов. Добирайтесь до нас сами. Не афишируя. Приедете на место — все будет.

Звегинцев неожиданно рассмеялся.

— А вот, кстати, новенький анекдот о Троцком.

— Извините, — заявил Басалаго, — но я антисоветских анекдотов не слушаю. И вам не советую рассказывать.

— Но почему же? Такой остроумный...

— Вот именно. Ибо существует ВЧК, и нам совсем невыгодно, чтобы вас посадили до того, как вы переберетесь к нам. Приезжайте на Мурман и все анекдоты привезите с собой.

Звегинцев долго молчал.

— А как с восстановлением монархии? Что-нибудь слышно?

— Нет. На Мурмане мы вам царя не обещаем.

— А что же будет?

— Крепкая власть. Наша. И — союзники. Мы лишь звено в длинной цепочке взрывов, которые потрясут и угробят большевистскую власть. Но это звено очень сильное. Оно сомкнет единый фронт с Сибирью...

Звегинцев выпрямился и вдруг засмущался:

— Один вопрос... нескромный... о командировочных. Мне, поверьте, даже не на что купить билет до Мурманска.

— Деньги? Но сейчас уже не покупают билетов.

— Не ехать же мне... генералу... зайцем!

— Ваше превосходительство, только зайцем и можно сейчас доехать. Бумаги для печатания билетов давно нет. Да и появись эти билеты в кассе — их никто уже не станет покупать.

— Значит, зайцем? — задумался Звегинцев.

— Да. Сядьте в вагон и не выходите, иначе ваше место займут другие. Терпеливо ждите, когда вагон тронется. Будьте осторожны до Званки, в Петрозаводске вас уже будет ждать начальник вокзала Буланов, в Кеми британский консул Тикстон встретит как друга и снабдит всем необходимым. В Мурманске же вас ждет жизнь, отличная от этой. Мы вас не уплотним, а даже расширим...

— И все это оставить? — Звегинцев развел руками.

— Так и оставьте.

— Но... пропадет. Растащат! А на этом вот стульчике, на котором сейчас сидите вы, сиживала когда-то сама княгиня Чарторыжская, урожденная фон Флемминг, мать знаменитого князя Адама Чарторыжского, сподвижника молодых лет Александра Первого.

Басалаго это надоело, и он встал:

— Ах, ваше превосходительство, все в истории относительно. Пройдет еще сотня лет, и люди будут говорить так: осторожнее, вот на этом стульчике сиживал когда-то лейтенант Басалаго...

Звегинцев отвесил изящный поклон:

— Прошу прощения, но я так и не удосужился спросить вас о том, что стоит за вами...

— Управляющий делами Мурманского Совета депутатов рабочих, солдат и матросов! — представился Басалаго.

— Позвольте, позвольте... — вдруг побледнел Звегинцев. — В какую историю вы меня втягиваете, лейтенант?

— В историю, вершащую судьбу России! Мне, видимо, сразу надо было начинать с этого: вам, генерал, предлагается поступить на советскую службу. И впредь вы так и обязаны говорить, ежели спросят... Извините, но я вынужден покинуть вас: меня ожидает прием у зубного врача.

— Я могу предложить вам чудесные капли!

— Благодарю. Но мне надобно сменить пломбы...

* * *

Через некоторое время Басалаго уже сидел в зубном кресле напротив промерзлого окна, под которым лежали мокрые тряпки, собиравшие талую сырость с подоконника. Было холодно в кабинете. Наконец дантист появился и сразу ослепил Басалаго блеском зеркала, укрепленного над креслом так, что лейтенант не мог поначалу разглядеть лицо врача.

— Откройте рот... на что жалуетесь?

— Мне нужно сменить пломбы.

— Вот как! Кто вам это сказал?

— Мне сказали об этом в Вологде.

— Какие?

— Четыре слева.

— А что будет справа?

— Справа — Архангельск...

Яркий свет сразу погас, и доктор сказал:

— Нет ли у вас чего покурить?.. О, какая роскошь! — восхитился дантист при виде раскрытого портсигара. — Откуда?

— Египетские, из Каира. Прошу, забирайте все. У нас на Мурмане этого добра хватает. На союзников пока не обижаемся.

Сидя напротив Басалаго и загораживая заиндевелое окно, дантист долго курил молча. Накурился и сказал:

— Итак... начнем?

— Да. Необходимо пропустить через ваши «комитеты спасения» наших людей.

— Кто эти ваши люди?

— Офицеры... вас это не испугает?

— Отчего же? А цель?

— Они нужны там... на севере.

— Канала три, — ответил дантист.

— Знаю. Все три должны работать. Чтобы офицер, в одиночку Или в группе своих товарищей, знал, куда ехать, где переночевать, Где пересадка, где он будет накормлен. Вооружен.

Дантист спросил:

— Вам известно, что скоро два отряда ВЧК выедут на Мурман?

— Нет. Впервые слышу.

— Оно так. Командирами этих отрядов пошлют двух видных большевиков — Комлева и Спиридонова, причем Комлев едет прямо к вам — в Мурманск. Вам предстоит потесниться.

— Мы их примем, — сказал Басалаго, — хотя это соседство и невеселое. Но раздражать Совнарком мы не станем... примем!

Дантист что-то прикинул в уме.

— Вам надо видеть Томсона, — произнес уверенно.

— Как я могу это сделать?

— Томсон! — позвал врач, и дверь открылась.

Из соседней комнаты (откуда до этого не доносилось ни единого шороха) вышел джентльмен, уже с брюшком, низенького роста, лысый, в хорошо пошитом костюме, при часах и жилетке.

— Томсон, — сказал он с порога, представляясь.

Басалаго пулей вылетел из страшного кресла.

— К чему этот маскарад? Георгий Ермолаевич, я узнал вас!

Это был кавторанг Георгий Ермолаевич Чаплин.

— Видите? — сказал он, доставая паспорт. — Английский... Спасибо королю. А что делать? Лучше уж быть живым англичанином Томсоном, нежели убитым русским Чаплиным... Итак, лейтенант, условимся: до победы над большевизмом я остаюсь Томсоном!

Басалаго поговорил с «Томсоном» минуты две и понял, что с этого человека и надо было начинать все визиты. Здесь уже была организация, ладно скроенная на манер треугольника. Остриями этого треугольника являлись: Петроград — Вологда — Архангельск. В этот же день, в кабинете дантиста, треугольник заговора был преобразован в четырехугольник, и четвертым острием этого заговора сделался далекий Мурманск...

На прощание дантист снова ослепил лейтенанта рефлектором.

— Все-таки откройте рот... я посмотрю, что у вас. На Мурмане, случись больной зуб, и вы наплачетесь. Вот этот зуб, позвольте, я вам починю. Такой красивый молодой человек — и уже успели заиметь гадкие зубы... Где это вы так?

Губы лейтенанта были распялены толстыми холодными пальцами дантиста, в ответ Басалаго прозвучал так:

— а... оте...

— Понимаю, понимаю: на флоте.. Спокойно! — И дантист показал ему окровавленные клещи. — Его надо было вырвать, — сказал он.

* * *

Вальронд встретил его с распростертыми объятиями:

— Мишель, как я рад... Я дохну от тоски! Проходи. Моя неясная половина куксится. Поговорим наедине...

Обстановка была купеческого пошиба Еще не уплотнили! Женька Вальронд катался по паркетам на вытертых валенках, поправлял ? печи дымящиеся сырые поленья, рассказывал:

— Мишель, а я дурак. Сам не пойму; зачем я тогда бежал с «Аскольда»? Правда, в мои двадцать шесть лет погибнуть глупо не хочется. Но что я сейчас? Кому нужен?

Басалаго его утешил:

— Правильно сделал, что бежал. «Аскольд» пришел в Мурманск, почти не имея на борту офицеров. Керенский прислал особую комиссию, но она побоялась подняться на борт крейсера. До сих пор не можем подыскать командира на «Аскольд», все пугаются его, словно холеры. И гнить бы тебе, Женечка, на дне северной Атлантики, где-нибудь возле Норд-капа!

— Может, оно и так, — согласился Вальронд. — Но тошно мне было... будто совершил предательство! Ведь матросы ко мне хорошо относились. Они меня даже в ревком избрали. Правда, я командовал караулом, когда были расстреляны четверо в Тулоне!

«Ах вот как! — быстро сообразил Басалаго. — Это хорошо».

— Погоди, Женька! Как ты выбрался из Англии?

— О-о, это было почти невозможно! Но, скажи, кому есть дело за границей до мичмана Женьки Вальронда? Я ведь не Колчак... только мичман! И как можно прожить без России? Как? Решил вернуться. До Бергена сначала. Оттуда махнул в Швецию. Ну, когда увидел Ботнику — тут уже, близко. Через Финляндию, где меня два раза ставили к стенке... Что там творилось — ты не можешь себе представить. Резня шла дикая, без разбору.

— Как же ты выскочил из финского кошмара?

— Как? — хохотнул Вальронд. — С помощью барона Маннергейма. Группа таких бродяг, как я, обратилась к нему с посланием. Вроде слезницы! Мол, сукин ты сын, ведь мы знаем тебя за русского офицера гвардейской кавалерии... А твои — мясники, сволочи, наемники кайзера. Куда ты смотришь? Кого режете?

— Ну и что?

— Маннергейм спас нашу братию — в том числе и генерала Марушевского с женой... Владимира Владимировича! Того, что командовал нашими войсками во Франции. И вот, — закончил Вальронд, — как видишь, я здесь. Безработный офицер! Биржи труда для нас не существует, ибо Ленин торжественно закрывает эту войну. А меня выручила, естественно, женщина. Дежурю. Стою в очередях. Добываю керосин. Таскаю дрова из подвала. За это она меня кормит и даже, кажется, любит!

— А ты, — спросил Басалаго, — еще не предлагал своих услуг большевикам? Хотя бы как морской артиллерист?

— Боюсь, — сознался Вальронд, краснея. — Начнут трясти меня за холку, узнают всю подноготную и — к стенке... Я ведь еще полон сил. Жить хочется! Как будто и не глуп. Еще могу быть полезен. Флоту. Отечеству.

Басалаго еще раз окинул взглядом пышное убранство квартиры:

— Устроился ты неплохо...

— Еще как! — ответил Вальронд. — Мне просто повезло. Сегодня, поджидая тебя, я был на толкучке. И смотри, какое чудо... чистая ханжа!

Он выставил на стол бутылку — через стекло ядовито просвечивал адский денатурат.

— И заплатил недорого, — хвастал Вальронд. — Сущую ерунду. Всего два ордена: английский «За храбрость» и японский орден «Священного Сокровища»... Теперь выпьем!

Басалаго с робостью взялся за стакан с денатуратом.

— Слушай! А нас вперед пятками не вынесут? В могиле, как известно, похмеляться неудобно.

— Все равно... когда-нибудь да вынесут. Пей! Сначала тебя всего перевернет. Потом будет благородная отрыжка с запахом гнилой кожи. Но зато далее ты испытаешь настоящее блаженство, и не надо тебе никаких гурий... Понеслась? — спросил Вальронд.

— Понеслась! — Басалаго испытал все, что наобещал ему Женька, и с трудом отдышался. — Это здорово... — сказал задумчиво. — А вот у нас на Мурмане коньяк, любое вино!

— Ну, — подхватил Вальронд, — вы же проклятые аристократы. Буржуи недобитые. До вас революция еще не добралась.

— Да и добраться-то, — засмеялся Басалаго, — трудно... Закусывая денатурат вонючей хамсой, утисканной в роскошную фарфоровую супницу, Женька спросил:

— Помнишь Дрейера?

— Николашу?

— Да, Николашу, которому за его любовь к марксизму не дали на выпуске из корпуса мичмана.

— Помню, — ответил Басалаго. — По чести сказать, мне его тогда жаль было. Все получают кортики, а ему, словно оплеванному, поручика бац на плечи! Тьфу... Кстати, я знаю, где он сейчас. У нас. На военном ледоколе «Святогор».

— Так вот, — подхватил Женька, — я частенько о нем вспоминаю. Бывало, еще юнцами, сцепимся мы с ним. Мне ведь (ты знаешь) до марксизма этого никакого дела! А он убежден был. Крепко стоял...

— Крепко, говоришь? — спросил Басалаго.

— У-у-у... очень. Он верил. И вот теперь, вспоминая о Николаше, я часто думаю: ведь он оказался прав!

— Кто прав?

— Да Николаша Дрейер.

— С чего ты взял, Женька, что он был прав?

— Ну как же! Революция произошла. Как по писаному. Пролетарская, черт бы ее побрал... Почему хамсу не ешь? Она вкусная.

— Раздавим, — сказал Басалаго, отворачиваясь от хамсы.

— О! Ты, я вижу, тоже индивидуум убежденный.

— Да, — согласился Басалаго. — Почти как твой Николаша. Только в другую сторону...

Выпили снова, и Басалаго заговорил о деле:

— Женька, бросай свою хамсу вместе с бабой и — к нам! Хватит! Постыдись. Ты ведь был плутонговым. В твои-то годы...

— Да. Если бы не революция, быть бы мне уже лейтенантом!

— Вот видишь. Приезжай к нам. И будешь лейтенантом. Верь: нам нужны люди... Сейчас все изменится. Ну что ты волынишься с какой-то купчихой? Брось ее к черту... Мы тебя ждем!

— Тебе легко, — ответил Вальронд. — Ты прикатил с Черного, тебя на Мурмане никто не знает. А появись я на «Аскольде», мне сразу матросы предъявят счет... И — за борт!

— У тебя какие-то кронштадтские настроения. У нас за борт не кидают. Даже в погонах ходим. Не хочешь на «Аскольде» — не надо, всегда найдется работа при Главнамуре... Что тебе тут? За керосином ходить? За дровами в подвал лазать? Глупо ведь.

— Конечно, глупо, — ответил Вальронд. — Давай еще рванем этой голубой декадентской прелести! Я уверен, что Лермонтов, когда писал «Демона», ничего не пил, кроме чистого денатурата. И ты не удивляйся, Мишель, если я потом спою тебе: «И в небесах я вижу бога, и счастие готов постигнуть на земле...»

Отдышавшись после третьего стакана, Вальронд сказал:

— Не могу избавиться от одного ощущения. Весьма странного. Мне кажется, все это временное. Наступит момент, когда в дверь постучат и скажут: «Товарищ Вальронд, во фронт! Советская власть призывает вас на службу». А?

— Все так и будет, как тебе снится, — ответил ему Басалаго. — Раздается звонок, ты бежишь открывать двери, там стоит Чека, и тебе говорят: «Ах это вы, гражданин Вальронд? Вот вы нам и попались. Советская власть призывает вас к ответственности!»

— Да ну тебя... не каркай! — загрустил Вальронд.

— По рукам? — спросил Басалаго. — Нам ждать тебя?

И в этот момент (самый решительный) дверь распахнулась. На пороге стояла толстая женщина с нависшими, на кружевной воротник брылями сизых щек. Крохотные бриллианты сверкали в мочках ее ушей, раскаленных от бабьей ярости. Это была мадам Угличанинова.

— Я все слышала, — заговорила она басом. — Но что это значит? За все мое добро, Эжен, вы... Если вы мужчина, Эжен, то вы не покинете меня, одинокую женщину!

Женька Вальронд встал:

— Мадам! Из чего состоит каждая женщина?

— О?! — И брови «мадам» взлетели в удивлении.

— Женщина, как утверждает профессор Скальковский, всегда и неизменно состоит из тела, из платья, из паспорта.

— О! Эжен... Эжен... как вы можете?

— Из чего состоит мужчина? — продолжал Вальронд. — Мужчина состоит из тела, из подштанников и тоже из паспорта. Но, в отличие от женщины, он еще имеет воинский билет. И вот эта последняя бумажка иногда способна заставить мужчину расстаться с женщиной — даже с такой очаровательной, как ты, моя непревзойденная прелесть!

Мадам Угличанинова добежала до кушетки и хлопнулась в обморок. Женька Вальронд произнес сквозь зубы:

— И вот так каждый день. Жить подло надоело. Ладно. Жди! Я приеду на Мурман. А сейчас я подставлю ножку Леониду Собинову, чтобы не слишком он зазнавался... Слушай:

И в небесах я вижу бога-а-а,
И счастьие-е постигну-у на земле...

Глава третья

В штабе Главнамура обнаружена кража — пропали все карты Варангер-фиорда и районов Печенгского монастыря. Сначала неуверенно, потом уже смелее обвиняли в пропаже лейтенанта Мюллера-Оксишиерна, ушедшего в Финляндию, которая недавно получила самостоятельность.

— Возмутительно! — негодовал Ветлинский. — До чего же мы мягкотелы... Большевики правы, что не полагаются на офицерскую честь. Мы погнушались обыскать личные вещи Оксишиерны. А надо было это сделать, отбросив к черту перчатки ложного благородства...

Потом стали ломать голову: почему пропали карты именно одного пограничного района? Как раз того участка, который примыкал к северной Финляндии и Норвегии (его охранял когда-то отряд полковника Сыромятева)? Вывод был неутешителен: барон Маннергейм наверняка, пользуясь смутой, начнет расширять свои владения, и его «мясники» (егеря-лахтари) попрутся и сюда, отыскивая выход к полярному океану...

Басалаго вернулся в Мурманск как раз в те дни, когда в Брест-Литовске возобновились мирные переговоры с немцами.

Басалаго доложил Ветлинскому обо всем, что ему удалось вынюхать в Петрограде (о многом он просто умолчал, ибо многое сделал такое, что Ветлинский и не просил его делать); лейтенант настойчиво пытался вселить в контр-адмирала уверенность, что дни Советской власти уже сочтены.

— Надо, — говорил он, — сохранить Мурман для России лучших времен. Мы сами по себе бессильны, и вы, Кирилл Фастович, это знаете и без меня. Только союзники, только их флот, только их вмешательство могут спасти нас!

— Даже бессильные, — отвечал Ветлинский, — одиноко сидя на этом берегу, мы являемся залогом того, что Мурман принадлежал и будет принадлежать России... Для лучших или для худших времен — я того не знаю. Достаточно мы уже зависим. Не хватит ли? Дальнейшее проникновение англичан на наш север может обернуться катастрофой.

Басалаго был взбешен упрямством главнамура.

— Но союзники, — выкрикнул он, озлобленный, — не могут доверять нам, пока в стране царит анархия! Если мы сами не позовем их, они будут вынуждены вмешаться силой. Лучше иметь с ними дело как с друзьями, нежели как с хозяевами... Поймите! — горячо доказывал начштамур. — У них уже определены зоны влияния: Франция берет на себя юг России, Англия — север, японцы будут на Дальнем Востоке, американцы будут везде. Разве можно простить большевикам позор Бреста?

— Нельзя! — согласился Ветлинский. — И я солидарен с вами в одном: мы должны встать в горле Советской власти словно кость. Чтобы она продохнуть от нас не могла! Но... Я уже говорил и повторяю снова: англичан, как и немцев, мы должны отринуть от наших дел, насколько это возможно. У нас две угрозы: власть Ленина и власть интервенции, которая надвигается на нас незримо и таинственно.

— Добавьте сюда, — сказал Басалаго, — угрозу немецкого вторжения и угрозу финских егерей под командованием Маннергейма!

Карандаш выпал из руки контр-адмирала. Ветлинский нагнулся, долго шарил под столом. Выпрямился, и лицо было бледным.

— Черт возьми! — заорал он, теряя самообладание. — Чего вы хотите от меня? Куда вы толкаете Главнамур? Я скорее подчинюсь Совнаркому Ленина, но только не власти морской пехоты его королевского величества... Теперь вам все понятно?

— Все, — ответил Басалаго и вышел, хлопнув дверью. Идти было недалеко — до консульства.

...Уилки отложил в сторону журнал и потянулся на койке всем телом.

— Опять? — спросил.

— Да. Опять. Он несгибаем.

— Главнамур?

— Он.

— А ты до конца все продумал?

— Сколько мог, — ответил Басалаго.

— И что будет вместо Главнамура?

— Народная коллегия...

Уилки подумал и легко скинул ноги с койки.

— Садись, — сказал. — Выпьем. У нас есть немало способов, чтобы согнуть его... Ответь: а ты готов?

Басалаго искривил губы — нервно.

— Что спрашиваешь? — сказал раздраженно. — Дело не во мне. Надо сохранить Мурман для лучших времен!

Уилки звонко чокнулся с начштамуром.

— Готов! — засмеялся он и выпил виски.

* * *

Был вечерний отлив, и могучее течение через весь Кольский залив выносило в океан фуражку флотского образца. Новенькую, с блестящим ремешком, а вместо кокарды, словно в насмешку, чья-то рука прикрепила игрушечного петушка-шантеклера. Павлухин глядел вслед фуражке и ждал, что она потонет. Но, коснувшись борта крейсера, она закачалась дальше. Выбежал с палубы Васька Стеклов, стал мочиться с высоты борта в море.

— Скотина, — сказал Павлухин. — До гальюна не добежать?

— Добеги... — ответил буфетчик. — Там вода в фанах замерзла. Надо будку делать на палубе. Вроде бы как в деревне. А не то всем табором по нужде на линкор английский ходить... Мол, примите, мы ваши союзники. Вот будет потеха!

— Дурак ты, — ответил Павлухин; долго он всматривался в черный, словно обугленный, берег; кости скал выпирали над водою, тоже черной. — Англичане-то, — сказал даже с завистью, — дело свое знают. У них порядок... какого нам не хватает!

Настроение у парня было отчаянное. Сколько ни выдавай резолюций — все едино: проваливаются, будто в яму худую. Флотилия подхватит резолюцию с голоса «Аскольда», а как дело до Совета дойдет, там сидят шверченки да ляуцанские и сразу — «шабаш, весла!». Басалаго слушают: куда прикажете?..

«Горшки с трупешниками, — думал он про корабли. — Разве это команды? Клопа и того лень раздавить стало. Выдохлись». И поднялся на опустелый мостик, — вахты уже никто не нес. Раскрыл заиндевелый кранец. В груде биноклей, покрытых инеем, отыскал бинокль Ветлинского — с цейсовскими чечевицами.

Качались вдалеке пустые суда флотилии. Пушки с них уже сняли и пропили, а борта краснели от ржави. Кое-где еще таял дымок над трубами. «Блины пекут, паразиты!» — догадался Павлухин. Это уже не корабли — из котлов вынуты трубки, и с ними покончено. А вдоль полосы причалов притулились тощие плоскобокие миноносцы. Полощется над их палубами выстиранное белье. Кальсоны — нашенские, а тельняшки в крупную полоску — французские, кажется. А вот и «Чесма» — посудина что надо. Но редко откинется люк: выскочит матрос, зашмыгает до камбуза сапогами.

Потом промчится обратно с чайником и захлопнет люк над башкою. В кубриках тепло берегут, ибо котлы с подогрева уже сняты: англичане перестали давать уголь. Словно дворники, матросы колют по утрам дровишки на палубах...

Павлухин опустил бинокль и тяжело вздохнул:

— Пропала флотилия... Голыми руками бери!

Дежурный катер-подкидыш, торкая мотором, обходил рейд.

Собирал «гулялыциков». Подошел он и к борту «Аскольда».

— Эй, — окликнули, — кто до берега на гулянку?

— Я, — ответил Павлухин и прыгнул на катер.

В сборном доме, связанном из листов гофрированной жести, размещался Мурманский совдеп. Чадно было от дыма, будто горели тут. Павлухин долго «тралил» по коридорам, среди гибло перекошенных дверей, которые трещали филенками, как пулеметы. Метались среди этих дверей матросы и солдаты. Прикуривали один у другого, трясли руки «по корешам», махали бумагами:

— Шверченко подписал, теперь за Юрьевым дело... бегу!

— На «Бесшумном» двое ножиками порезались. Как судить?

— Лейтенанта Басалаго кто видел? На подпись к нему ба-а...

— Кто хочет кишмишу? Команда героического линкора «Чесма» меняет кишмиш на картошку...

И вся эта подлая житуха, где кишмиш да ножики, где Юрьев да Басалаго, — все это претендовало на звание «Советской власти». Дуракам казалось, мол, достигли! Сознательные граждане, мы сами сознательно собой управляем.

Наконец Павлухин добрался до Юрьева... Сел.

— Здравствуй, товарищ, — сказал Юрьев, продолжая быстро писать. — Я сейчас... — Закончил писанину, пришлепнул сверху кувалдой пресс-папье и глянул на матроса холодными, спокойными глазами. — «Аскольд», — прочел на ленточке. — Ну давайте...

— Чего давать-то? — обалдел Павлухин.

— Бумагу... Вы на подпись пришли?

— Да нет. Я так... поговорить.

— Говорить некогда. Это при старом режиме болтали, потому что им деньги за словеса платили. А сейчас — дело! Давай дело и отматывай на всех оборотах, чтобы только пена из-под хвоста пшикала... Вот как надо сейчас!

— Постой, товарищ. Не пшикай сам. — И Павлухин поплотнее уселся на дырявом венском стуле. — Говорить придется, и даже за слова денег не получишь. Разрушен флот, корабли наши гибнут... Кому это выгодно, товарищ Юрьев?

— Немцам, — ответил Юрьев, не смигнув.

— Верно. Немцам. А еще кому?

Юрьев нагнулся под стол, высморкался в мусорный ящик, где копились горой черновики решений совдепа, выпрямился и растряхнул в руке чистый платок.

— А ты кто такой? — спросил.

— Павлухин я...

— Ах, вот ты кто. Знаю, знаю. О таком баламуте наслышаны.

Юрьев перегнулся через стол, отодвинув чернильницу, и теперь рядом, со своим лицом Павлухин увидел крепкий подбородок боксера, журналиста и клондайкского бродяги.

— Разруха, говоришь? — усмехнулся Юрьев. — Да вас, сукиных детей, всех с «Аскольда» к стенке поставить надо.

— Вот и договорились, — откачнулся Павлухин.

— А кто повинен в разрухе? — гаркнул Юрьев. И сам же без промедления ответил: — Вы, сучье ваше мясо... Кто убил офицеров на переходе из Англии? Чего твоя нога пожелает? Мурка, моя Мурка! Завернись в колбаску, для революции отказу с любого фронту нетути... Так надо понимать позицию вашего крейсера?

— А твою понимать? — спросил его Павлухин. Медленно, словно удав, облопавшийся падалью. Юрьев переполз через стол обратно. И заговорил:

— Чего ты прихлебался ко мне? Пожаловаться, что в кубрике холодно? А что тебе Юрьев? Дрова таскать на себе будет? Вижу, — добавил спокойненько, — сам вижу... Мне с берега все видать. Тип-топ — мокро-топ! Я ваш «Аскольд» с этого места галошами утоплю. Юрьев правду-матку режет. Вы — анархисты все, предатели революции, вы сами повинны в гибели кораблей флотилии!

Павлухин вскинулся, залихватил бескозырку на затылок.

— Трепло ты! — сказал он Юрьеву. — С анархистами нас не пугай. И не тебе учить, как нам умирать за свободу...

— Сядь! — велел ему Юрьев. — Чего бесишься?

— Сиди уж ты, коли тепло тут в совдепе топят да мухи вас не кусают. Ты, видать, Советскую власть только во сне видел.

Юрьев вскочил — плечи растряс, широкие.

— У нас демократия не лыкова! — сказал. — Могу и в ухо тебе врезать, как товарищ, товарищу, по-товарищески.

— Про боксерство твое слыхали. Ежели еще слово, так я тебя этим стулом по башке попотчую...

Юрьев вернулся за стол, посмеялся.

— Давай, отваливай... по-хорошему, — сказал.

— Я вечером докажу, — заявил Павлухин, опуская стул на иол. — Докажу, на что мы способны... Ты нам галошей грозишь? Я тебе из главного калибра все бараки здесь на попа переставлю.

И, раздраженный донельзя, так саданул за собой дверью, что она заклинилась непоправимо... Поднявшись на борт «Аскольда», Павлухин — еще в горячке — домчался до кают-компании. В стылой каюте, замотанный одеялами, лежал, словно мертвец, мичман Носков. Павлухин принюхался: так и есть — несет как из бочки. Дернул дверцы шкафчика. Вот оно, изобретение нового Исаака Ньютона: баночки да колбы, и течет по капле «мурманикем»...

Разворошил Павлухин одеяла, тряс мичмана за плечи:

— Мичман, да очухайся! Тебе ли пить? Молодой еще парень. А затянул горькую. Обидели тебя? Пройдет обида... Вставай!

— Не надо... спать хочу, — брыкался хмельной трюмач.

— Надо, надо, мичман! — Вытащил из духоты на палубу, полной пригоршней хватал Павлухин снег с поручней, тер лицо и уши трюмного специалиста. — Ожил? — спрашивал. — Ожил?

Потом давал сам дудку — выводил рулады над кубриками, а оттуда крыли его почем зря. «Чего будишь?» — орали из темноты, словно из могилы.

— Вставай все, кто верен революции. Пошел все наверх! Было трудно. Очень трудно было вырвать из апатии людей, осипших от простуды и лени, заставить их снова взяться за привычное дело. Павлухин схватил широкую лопату из листа фанеры, сгребал за борт сугробы снега с палубы. Кочевой срывал чехлы, заледенелые, словно кость, — холодно глянули на божий мир, прощупав полярное естество, орудия крейсера.

Громадный ежик банника с трудом затиснулся в дуло. С руганью протолкнули его в первый раз. Тащили обратно силком: не поддавался, заело от грязи и ржави. Выплеснули на ежик полведра масла. Вставили снова.

— Пошла, пошла, пошла? — кричали (уже азартно). Павлухин, скользя по палубе, тоже налегал на шток банника.

Выскочил шток разом, и сорок человек кубарем покатились с хохотом. Смех — дело хорошее... Глянул наверх — там Кудинов уже метет с сигнальцами снег с мостика. И вот ожила оптика приборов — защелкали визиры дальномера.

— Давай-давай, шпана мурманская! — стали подначивать.

К вечеру все должно сверкать. Корабль медленно преображался. Ваську Стеклова пинками погнали на камбуз, чтобы заварил в кипятильниках свежий чай. Павлухин верил: это только начало; ребята не дураки, самим понравится. И вот один уже стянул с головы шаль, скатал ее потуже, сунул за рубаху.

— Чего это я? — застыдился вдруг. — Словно баба.

— Бушлаты! — покрикивал Павлухин, летая с палубы на палубу. — Оркестр наверх! Давай веселую — жги... Как она называется? — Он забыл, как называется марш.

Вышли музыканты с мордами, распухшими от безделья. Всего четверо. Разложили свою музыку по борту. Капельдудка спросил у Павлухина:

— Из «Мефистофеля» композитора Бойто... можно?

Жужжащий прожектор ударил в небо. Внизу, в машинах крейсера, запело динамо.

Выбрался мичман Носков наверх:

— Машину на подогрев? А проворачивать будем?

— Будем, мичман, проворачивать... Пусть видят: дым!

Между Главнамуром и английским «Юпитером» началась переписка фонарем Ратьера: вспыхивали и угасали тревожные проблески. Эти проблески были узкими, точными, прицеленными. Их могли прочитать сейчас только Басалаго и только адмирал Кэмпен! Наконец Главнамур не вьщержал — и пост СНиС ударил прямо в рубку «Аскольда» сияюще-голубым лучом прожектора.

— Эй! — крикнул с высоты мостика Кудинов. — Главнамур спрашивает: что у нас происходит?

— Сейчас ответим, — сказал Павлухин. — Носовой плутонг — товсь!.. Холостым... прицел... целик... Ревун!

Башня, вздрогнув, осиялась вспышкой огня, и снаряд оторвал угол скалы, нависшей над заливом. Высоко всплеснула вода.

— Я сказал — холостым! — повторил Павлухин в микрофон.

Башня помолчала, и вдруг в трубке кто-то хихикнул:

— А мы боевым, чтобы все видели... Знай наших!

Вечером уже и настроение было лучше. В кубриках светло, чисто. Даже бриться стали. Трюмные с паяльными лампами растапливали лед в фановых трубах. Ложились спать как в былые времена: койки стелили исправно. Присев с краешка стола, Павлухин составлял расписание вахт — наружных и внутренних... Было уже поздно, иные — постарше — давно легли. Красные отсветы плясали среди труб, магистралей и брони.

И вдруг оборвало тишину отсеков — бравурно громыхнуло из кают-компании взрывом рояля. И разом опали грохоты, и полилась навзрыд — такой печалью — музыка! Кто-то (таинственный) играл в заброшенной кают-компании. Не баловался, нет, — играл. По настоящему. «Кто?..»

Взволнованные, поднимались матросы. Вся команда крейсера неслышно сходилась к офицерской палубе. А там горела на рояле свеча. Перед инструментом, простылым и забытым, сидел какой-то плюгавец мужичонка. В тулупчике, в шапчонке с ушами, которые болтались тесемками. Откуда он взялся? с каким катером? — никто не слышал. Не привидение — человек, и бутылка коньяку стояла перед ним на лакированной крышке рояля. И трепетала свеча, и пламя ее отсвечивало на боках дареного в Англии самовара.

Стояли. Слушали. Ни шороха.

В темные глуби люков, в придонные отсеки крейсера, где затянута льдом вода на три фута, до самой преисподни погребов, где копится для боя гремучая ярость тринитротолуола, сочилась сейчас, затопляя все, торжественная музыка. Казалось, человек этот ничего не замечает, ничего не видит. И матросы не мешали ему: пусть играет... Это для души хорошо.

И резко оборвал! Налил коньяку, а рука дрожала. Глянул в темноту, где затаили дыхание матросы.

— Это был... Рахманинов! — сказал неожиданно. Смахнул с головы шапчонку, бросил на диван тулупчик, под которым оказался мундир капитана второго ранга. Даже погоны!

— Моя фамилия, — назвался гость, — Зилотти. Нет, не бойтесь, ребята, я не немец — я русский. И прислан Главнамуром на должность командира крейсера. — Отпил коньяку, прищелкнул языком: — Не буду скрывать, что я бежал от большевиков... с Балтики! — И тронул клавиши, любовно: — А рояль у вас расстроен.

Матросы деликатно промолчали, и тогда кавторанг добавил:

— Обещаю, что мешать вам не стану. Но и вы мне тоже, пожалуйста, не мешайте. Впрочем, когда я играю, можете приходить и слушать. Только — тихо...

Это был человек растерянный и потрясенный. Его можно было сейчас повернуть как хочешь. Уже по первым словам Зилотти стало ясно, что он не враг матросам. Бежали от большевиков разно (иногда бежали, когда совсем и не надо было бежать)..

В полночь — резкий стук в двери салона.

— Да-да, войдите! — разрешил кавторанг.

Павлухин вошел в каюту салона и заметил, что Зилотти выдернул из-под подушки пистолет.

— А я к вам с добром, — сказал Павлухин.

— Извините, — смутился Зилотти, пряча оружие. — Но об «Аскольде» так много ходит дурных слухов.

— Отчасти правда, — кивнул Павлухин. — У нас расстроен не только рояль. У нас расстроена служба. Если вы приложите старания, чтобы наладить боевую службу на крейсере, то мы вас, гражданин кавторанг, всегда поддержим...

— Кто это вы?

— Мы — команда крейсера. И мы — большевики.

— Много вас здесь?

— Я... один. И трое сочувствующих. Остальные вне партии, но примыкают к Ленину... Я не шучу, это правда!

Зилотти до самых глаз натянул на себя одеяло.

— Служа, я могу быть только очень требовательным.

— Требуйте... «Аскольд» служит революции!

— Но я бежал от революции. Я бежал от нее...

Павлухин показал рукою на черный квадрат салонного окна:

— Дальше бежать некуда. Здесь Россия кончается, мы живем с самого ее краешка. Дальше — океан, и... все! Амба!

На следующий день дали побудку в семь («Вставать, койки вязать!»). Был завтрак — на спущенных столах. Нарезали хлеб пайками; одна банка корнбифа — на четверых. Ну еще сахар.

Павлухин велел Ваське Стеклову отнести порцию в салон.

— Не спорить! — сказал он. — Командир есть командир! Он имеет право сидеть не за одним столом с нами.

Как всегда, ехали с берега спекулянты, «баядерки» и базарные бабы. «Аскольд» не принял катер под свои трапы.

— Отходи! — велели с вахты. — У нас анархии нету!

— Чтоб ты потоп, проклятый! — ругались бабы, и катер потащил их на «Чесму» (там волокитничали по-старому).

...В штабе Главнамура — в который уже раз! — обсуждался вопрос о полном разоружении «Аскольда». Естественно, дело передали в Мурманский совдеп.

— Можно? — спросил Юрьев.

— Вы уже вошли, — недовольно заметил Зилотти.

Юрьев размашисто отряхнул с кепки растаявший снег.

— Демократическая привычка! — засмеялся. — Вхожу смело.

— Очень дурная привычка, — ответил кавторанг; он не предложил ему сесть. — Итак? — сказал, поглядывая с недоверием.

Юрьев выложил перед ним бумажонку.

— Что такое? — спросил Зилотти, не читая.

— Резолюция Мурманского совдепа...

— О чем она?

— Совдеп постановил: крейсеру «Аскольду» сдать боезапас на базу полностью, под расписку Чоколова, начальника базы...

«Вжик-вжик» крест-накрест — и резолюции не стало.

Зилотти швырнул обрывки под стол.

— Еще что? — спросил. — Нет, нет, не нагибайтесь. На это есть на кораблях вестовые — они все подберут... Вы не лакей?

Юрьев выпрямился, задыхаясь от гнева.

— Вы... вы... За мною стоит Советская власть! — выпалил он. — А что, интересно знать, стоит за вами?

— За мною... За мною команда крейсера первого ранга «Аскольд», которым я имею честь командовать. И за мною, как это ни странно звучит, большевистская резолюция ревкома этого крейсера: боезапас НЕ СДАВАТЬ!

Юрьев уже отвык от унизительных положений, его даже зашатало.

— А как вы, сударь, думали? — закричал на него Зилотти. — Ваш дурацкий совдеп чего желает? Чтобы я командовал пустой коробкой? Ваша резолюция — это предательство интересов России!

Юрьев повернулся к дверям.

— Стойте! — задержал его Зилотти. — Вы куда?

— На берег.

— Посторонним лицам, — отчеканил кавторанг, — не дано право самостоятельно разгуливать по кораблю. Это не бульвар! Я вызову рассыльного, и он проводит вас до трапа.

В сопровождении вахты, словно под конвоем, Юрьева довели до трала. Внизу прыгал, стуча обледенелым бортом о привальный брус крейсера, главнамурский истребитель. Юрьев еще раз с сомнением оглядел чистую палубу «Аскольда».

— Мы эту самостийную лавочку прихлопнем! — сказал на прощание. — Гуд бай, братишечки... — И укатил.

Глава четвертая

Брестские переговоры о мире, которые возглавлял с советской стороны наркоминдел Троцкий, имели несколько ступеней, и с каждой ступенькой все наглее становились немецкие генералы. Казалось, еше немного, и терпение русских лопнет: молодая страна снова развернет штыки на кайзера.

Этого ждали и бывшие союзники России. Решительно вмешаться в русские дела они пока не могли: Западный фронт против Германии еще потрескивал, весь в рискованных изломах, — Антанте очень не хватало сейчас именно русского выносливого бойца на фронте Восточном.

Но позиция Ленина была тверда: мир!

Впрочем, мир еще не был подписан. Требования Германии становились невыносимы и...

— И не надо ругать большевиков, — сказал Уилки. — Выругать их мы всегда успеем. Наоборот, надо изыскивать всевозможные случаи для контакта с ними. Кто знает? Нервы большевиков могут не выдержать, они лопнут, и тогда у Ленина останется лишь один путь: в союзе с нами продолжать войну до полной победы...

Адмирал Кэмпен ответил Уилки:

— Я могу только уважать господина Ленина. Видит бог, Ленин — христианин лучше всех нас! Но его заповедь нам ни к черту сейчас не годится! Мистер Троцкий, конечно же, склонен к авантюрным разрешениям. Однако его выражения о мире легче всего укладываются в нашу обойму. Мы должны быть последовательны... Не правда ли? Какова первая стадия работы?

— Первая стадия, сэр, это Главнамур во главе с Ветлинским.

— Главнамур изжил сам себя... Вторая?

— Мурманский совдеп с Юрьевым во главе.

— Тоже близится к завершению... Третья?

— Вывеска будет приличной: «Народная коллегия».

— Басалаго вполне осознал свою ответственность?

— Да, он готов.

— Тогда в чем же дело?

— Завтра будет метель, — ответил Уилки. — Я говорю: будет, хотя и не ручаюсь, ибо этот прогноз исходит не от меня, а только от службы синоптиков.

Разговор происходил в адмиральском салоне на линкоре «Юпитер». Привычные сквозняки гуляли по растворенным отсекам.

Итак, завтра будет метель. Кажется, она уже начиналась, она уже нападала с океана на неуютный и грязный город, кое-как раскиданный в изложине печальных полярных сопок.

* * *

Метель, метель, метель....

Юрьев долго стучал ногами по полу, вдевая ботинки в узкие галоши. Рассовал по карминам пальто оружие и толкнул двери на улицу. Напором ветра его сразу приплюснуло к стене барака.

— Ух, — сказал Юрьев и сильно оттолкнулся.

Метель стеганула его в спину. И — понесла. Понесла вдоль улицы, подгоняя в сторону Главнамура. Нащупал, задвижку, залепленную снегом, рванул на себя двери. Долго потом отряхивал воротник и шапку, матрос с вахты обивал ему ноги голиком.

— Ну и ветер! Кирилл Фастович на месте?..

Ветлинский сидел на деревянном диване, топорно сколоченном возле его служебного стола. А возле печурки, растапливая ее, возился на корточках Басалаго.

— Что нового? — спросил начштамур.

— Трудные времена, — ответил Юрьев. — Матросы и рабочие подогреты декретами центральной власти. А советы в Кеми и Архангельске уже стали писать на меня доносы...

— Кому?

— Конечно, в Совнарком, обвиняя меня в том, что я недостаточно твердо стою на советской платформе. Надо ждать чрезвычайного комиссара, которого Центр грозился прислать к нам.

— Я вам привез, — сказал Басалаго. — Только не комиссара, а генерала! Его зовут Звегинцев, Николай Иванович.

— И кем же будет у нас этот генерал? — спросил Юрьев.

— Возглавит, вооруженные силы на Мурмане. Как технический советник. Ибо теперь не принято генерала называть генералом. Я встречался с Николаем Ивановичем в Питере... Он сейчас растерян, выбит из своего положения новым бытом, крахом старого. Но, думаю, по прибытии сюда он быстро оправится...

Ветлинский недвижно сидел на диване, низко опустив голову, на которой блестели первые седины. Он очень быстро состарился, этот мурманский диктатор, — буквально за последние дни.

Басалаго настырно заговорил далее:

— Если мы не захотим воевать, союзники заставят нас воевать силой. Но они должны быть уверены, что найдут поддержку в России. Ты, Юрьев, прав в одном: нам с Центром детей не крестить, пора создавать автономное краевое управление...

— Еще как надо! — отозвался Юрьев охотно. — Впрочем, мы можем гордиться: Мурман давно автономен, он двигается самостоятельно... Без большевистских нянек!

Ветлинский прислушался к вою метели.

— Оставьте... Нельзя доводить Мурман до положения отдельного от России штаба. — И снова, повесил голову. — Мы вовлечены в работу чудовищных жерновов. Между двумя мирами. Если, Мишель, встать на вашу точку зрения, то она тоже ошибочна: ни Англия, ни Франция не способны удержать Россию сейчас. Необходимо вмешательство такой страны, как Америка, — со свежими, несколько наивными представлениями о мире грядущем, о мире христианском... У вас ко мне дело? — вдруг спросил он Юрьева.

— Один только вопрос: какова мощь крейсера «Аскольд»?

— А такова, что два хороших навесных залпа, и от Мурманска останется лишь кружок на географических картах. Могу дополнить, — засмеялся Ветлинский, — из собственных наблюдений: никого не боятся англичане так, как этого крейсера.

Юрьев цепко, как боксер на ринге, ставил ноги по полу.

— А вы разве не можете распорядиться о сдаче боезапаса?

— Вы — совдеп, вот вы и снимайте!

— К сожалению, — ответил Юрьев, — «Аскольд» выскочил из-под влияния нашего совдепа. И я подозреваю... Да, я подозреваю одного баламута. Но неужели Зилотти не послушается Главнамура?

Не отвечая, контр-адмирал скинул валенки и натянул разбухшие штормовые сапоги. Щелкнул застежками из зеленой меди.

— Я не могу оставаться здесь... угарно. Пойду домой.

Он поднял капюшон на меховике, кивнул острым подбородком и, махнув на прощание рукой, вышел...

Ветлинский вышел!

Басалаго закрыл глаза. Так, словно молился.

— Что с тобою? — спросил его Юрьев.

— Нет. Ничего. Пройдет.

Было тихо, и уютно потрескивали дровишки в печи.

— Сколько времени? — спросил Юрьев.

— Не знаю...

И тут с улицы застучали выстрелы: два... еще два... четыре...

— Палят пачками. — сказал Юрьев. — Может, выйти?

Хлопнул еще выстрел — одинокий, и только выла метель.

— Мне это не нравится, — поднялся Юрьев. — Все-таки я выскочу посмотрю. Я сейчас!

Накинув пальто, он выбежал на темные улицы. Мело, мело...

Под ногами вихрило и кружило. Качались вдалеке, словно волны, округленные сугробы. Зорко всматриваясь в темноту, Юрьев шагал по тропке, пробитой еще с вечера беготнёю прохожих.

Оступился — упал! И рука его с растопыренными пальцами погрузилась прямо в лицо человека, лежавшего перед ним. Это была неприятная минута: пальцы Юрьева ощутили нос, губы... и теплые глазные впадины, уже заметаемые порошей. В руке Юрьева вспыхнул фонарь — луч бил прямо в лицо мертвеца.

Это лежал... Ветлинский? Да, он главнамур!

Кинулся его поднимать, но по вялости рук, по отвисшим бессильно ногам понял — бесполезно. А на груди мурманского владыки болталась прихваченная булавкой записка.

Юрьев сорвал ее, поднес к лучу фонаря. И прочитал:

ОДИН — ЗА ЧЕТЫРЕХ

Тулон

 — Мурманск

Сгибаясь под напором ветра, Юрьев вернулся в штаб:

— Лейтенант, помоги... Одному не дотащить! Басалаго встретил его уже одетый.

— Пойдем, — хмуро сказал он, деловито и спокойно шагая по коридору Главнамура; он даже не спросил Юрьева, что нести, кого нести; след в след, словно охотник на зверя, Басалаго шагал по сугробам за Юрьевым...

— Беремся! — сказали разом и дружно нагнулись.

В вихрях метели, спотыкаясь и падая, они доволокли мертвеца до штаба.

— Клади! — И шлепнули главнамура на доски его рабочего стола.

Юрьев снял кепку, Басалаго перекрестился... В полночь пурга утихла. Выглянули звезды, словно небосклон посыпали над Мурманом крупной и чистой солью...

* * *

Кто убил главнамура? Официальная версия такова: «Убит неизвестными лицами, переодетыми (?) в матросскую форму». Да, матросы могли быть исполнителями приговора — месть против Ветлинского они вынашивали издавна: еще со времен Тулонской трагедии. А может, местью моряков с «Аскольда» прикрылись, словно броней, сами же союзники?

Но мы не располагаем материалами британской разведки... А горячее всех молился у гроба лейтенант Басалаго. Он готов... Готов к тому, на что не соглашался Ветлинский.

Прощальные сирены кораблей, гудки паровозов. Три минуты Всеобщего молчания. На флотилии (и на кораблях союзной эскадры) приспущены флаги, и плывет над рейдом траурная мелодия Шопена.

* * *

Отставив ногу. Юрьев (пальто внакидку) сидел на углу стола и быстро строчил карандашом по серой бумаге. Его занимала ситуация на Мурмане: кто будет вместо главнамура?..

Дверь открылась — заглянул поручик Эллен, запаренный.

— Фу, дьявол! — удивился он. — А мне сказали, что вы, пардон, смотали с Мурмана удочки. Здесь? Пишете?

— Пишу. Я не тот человек, которого можно уложить спать, когда мне спать не хочется. А разве кто-то уже удрал?

— Да. После гибели главнамура все словно ошалели! Хоть за воротник хватай. Сейчас ищем кавторанга Чоколова.

— Начальника-то базы? Хорош гусь.

— Ну ладно! — козырнул Эллен с порога. — Хоть вы-то на месте, все спокойнее... Имею честь откланяться. Пишите.

Эллен навестил в штабе лейтенанта Басалаго:

— Вечерний отходит через двадцать минут... Успеем! Его нельзя выпускать с Мурмана, ибо он знает немало.

Ветлинский еще лежал на столе, непогребенный, а морское начальство стало разбегаться; по Мурманску был пущен слух, что расправа большевиков со всеми главнамурцами будет жестокой и тайной. «Аскольд», словно зачумленный, был выведен за боны — в карантин: крейсера боялись. Никто даже не подумал, что, не огражденный бонами, он может быть доступной целью для любой немецкой субмарины, которая рискнет проскочить в фиорд...

Торопливо шагая вдоль рельсов, Басалаго говорил:

— Уж кому-кому бежать, так это нам. А кавторанг даже не контрил. Пил — и все! Вот состав на Питер... Поручик, я начну с конца, а вы с паровоза. Сойдемся в середине.

Встретились в середине поезда — в темном полупустом вагоне. Пощупали один другого в потемках.

— Это вы, лейтенант? — спросил Эллен.

— Поручик?

— Да. Нашли?

— Нет. А вы?

— Тоже нет.

— Пошли сначала. Он наверняка переоделся...

Чоколова нашли под лавкой. Кавторанг лежал там среди мешков, переодетый под гужбана, что, кстати, очень подходило к нему. Басалаго треснул его по лицу не думая — сразу: бац!

— Мерзавец! — сказал. — Мы-то ведь остаемся...

Проводник обходил вагоны, зажигая в колпаках дорожные свечи, и объявил, что поезд на Петроград отходит. Чоколов рухнул на колени, заползал среди лавок.

— Отпустите, — умолял он. — Я боюсь... Ну плюйте на меня. Презирайте. Что угодно. Но я боюсь... Вы опутали меня, но я не виноват. Из Петрограда едет Чека, я знаю, что ждет нас!

— Чепуха! — ответил ему Эллен. — Страх очень схож с чувством любви. Как и страстная любовь, страх тоже проходит.

Выволокли кавторанга на снег, мимо них протянулся состав. И когда поезд прошел мимо, кавторанг заплакал:

— Вы еще молоды... а я, старый дурак, ввязался! Мне тоже не простят... Отпустите. Зачем я вам нужен?

Наконец это прискучило, и Басалаго грубо его отпихнул:

— Убирайся прочь... куда хочешь. Ты мне надоел!

— Спасибо, вот спасибо. — И кавторанг побрел в потемки.

Басалаго повернулся к поручику:

— Это же не человек! Он уже ни на что не годится.

Эллен расстегнул кобуру, и два выстрела взметнули тишину.

Чоколов рухнул в сугроб, снежная поземка быстро-быстро заметала его со спины (весной найдут Чоколова, но не узнают).

— Зачем вы так грубо? — И Басалаго, даже отвернулся.

Эллен дыханием отогревал замерзшие от оружия пальцы.

— Все равно, — ответил, — попади он в ВЧК, он многое растряс бы своим языком. Пойдемте. С ним покончено.

И долго пугались потом в снежной замети.

На крыльце штаба Басалаго посмотрел на небо.

— Жаль! — произнес. — Крепкий был пьяница.

— Кавторанг и в покер был неплох, — согласился Эллен.

— Черт его знает! — продолжал Басалаго. — Вот лежит он там и даже снов не видит. И может, в этом как раз его счастье. А что мы, живые? Что будет с нами?..

В этот же день, на самом его исходе, англичане, будто почуяв неладное, созвали экстренное совещание на квартире консула Холла: надо было помочь русским союзникам обрести равновесие, ими потерянное.

— Уилки, — спросил Холл, — что вы там ставите на стол.

— Виски, мой амбасадор. Только виски.

— Уберите. Стол должен быть чист. Мне сегодня русские нужны абсолютно трезвые. Пьяными я их вижу довольно часто.

Появился в черном плаще адмирал Кэмпен и потребовал:

— Виски!.. Уилки, что вы там убираете со стола?

— Именно виски, сэр, я сейчас и убираю.

— Да в уме ли вы сегодня, Уилки? Ведь придут русские.

— Потому-то, сэр, консул и велел убрать виски.

— Оставьте, — сказал Кэмпен. — Нам русских не дано переделать. А сегодня они должны быть совершенно искренними.

— О, сэр, — ответил Уилки, — им, теперь ничего не остается, как быть предельно искренними... даже без виски.

— Уберите, уберите, — настоял консул Холл. — Виски можно предложить и позднее, когда главные вопросы будут разрешены.

Уилки, владеющий русским языком, вел протокол. Консул Британии первым рискнул воткнуть палку в муравейник, и без того сильно растревоженный.

— Нам, — объявил Холл, — необходимо заверение Советского правительства в том, что мы, союзники России, находимся здесь с полного согласия вашего нынешнего правительства. Это согласие имеет теперь для нас особое значение еще и потому, что на переговорах в Брест-Литовске германские генералы требуют именно нашего удаления с побережья Кольского полуострова.

Кэмпен зорко глянул на Басалаго:

— А корабли вашей флотилии немцы требуют разоружить.

— Они уже давно саморазоружились, — желчно заметил Брам-сон и повернулся в сторону Уилки: — Лейтенант, будьте добры, переведите своему адмиралу это слово: «саморазоружились».

— Не все! — отвечал Кэмпен. — Погреба «Аскольда» несут полный боезапас. И комплекты снарядов находятся в готовности.

Это было сказано с умом: и нашим и вашим!

Басалаго с неудовольствием заметил Брамсону.

— Почему я не вижу здесь Юрьева?

— Я думал, — ответил мурманский законник, — что партийной демагогии было уже достаточно. Не хватит ли?

Они препирались по-русски, и понимал их в этот момент один Уилки.

Обретая внимание собравшихся, заговорил лейтенант Басалаго, шлепая ладонью по глади стола:

— Ни меня, ни господина Брамсона Советская власть никогда не выслушает. Она признает только Совет депутатов Мурмана, а в этом совдепе председателем Юрьев... Юрьев еще с Америки лично известен Троцкому, а это для нас значит — прямая связь Мурманска с наркоминделом.

Последнее замечание Уилки доверил бумаге, как существенное, а все препирательства офицера с юристом выбросил, как не имеющие значения для совещания. Басалаго, крутой и упрямый, брал инициативу собрания в свои цепкие руки.

— Я считаю, — продолжал он свою речь в сторону британского адмирала, — что работа на Мурмане возможна, сэр, только в том случае, если мы будем иметь поддержку с вашей стороны. Указания центральной власти не могут иметь для нас решающего значения. Мы не пособники большевикам в разорении страны...

— И мы поддерживаем вас, — отвечал ему Кэмлен. — Но (и тут адмирал прищелкнул пальцами)... Уилки, — сказал адмирал, — на торопитесь записывать. Это не обязательно доверять бумаге... Сейчас весь мир потрясен наглостью немецких притязаний. Лично я испытываю к господину Ленину глубокое уважение, как к человеку смелых дипломатических вариантов. И правительство моего короля, не признавая Советской власти ни де-факто, ни де-юре, однако готово прийти на помощь России, если... Если Совнарком Ленина ответит наглецам немцам ударом!

— В том, что Ленин стукнет кулаком, я не сомневаюсь, — невозмутимо произнес Уилки и внес свою фразу в протокол. — Лятурнер, — спросил он потом, — а ты, дружище?

Лятурнер малость помялся.

— Я уже присмотрелся к большевикам, — сказал он. — И заметил, что они очень ловкие политики, которые в целях своей революции умеют использовать и нас, представителей иного им лагеря... Мой вывод: невзирая ни на какие требования немцев в Бресте, нам уходить отсюда нельзя. Мы еще можем здорово пригодиться!

«Обтекаемо», — подумал Уилки, постукивая карандашом.

— Теперь вопрос о Главнамуре, — напомнил лейтенант связи. — С погребением контр-адмирала Ветлинского Главнамур не должен быть погребен в одном гробу вместе с его начальником. Надо что-то срочно придумать. Главнамур не был популярен. Это так!

Басалаго высказал перед собранием давно обдуманное:

— Функции Главнамура следует передать новой организации. С теми же правами, что и Главнамур, но под иным названием... более доходчивым для простонародья.

— Именно? — спросили его.

— Народная коллегия, ответил Басалаго. — Бесспорно, эта коллегия должна существовать от имени Российской Народной Федеративной Республики.

Консул Холл выпрямился на стуле, вытянул ноги.

— Нам, — подчеркнул он голосом, — это безразлично. Вы, русские, вправе придумывать какие угодно названия. Мы, англичане, не вмешиваемся в чужие дела.

— Это так, но я не согласен с консулом, — строго произнес адмирал Кэмпен. — Точная редакция названия имеет очень большое значение. Так, например, что такое совдеп? Я просмотрел русский словарь — такого слова там нет. Я абсолютно не понимаю этого слова. Не лучше ли нам писать просто: совет? А какой совет — это уже дело власти на местах.

— Мы над этим подумаем, — обещал адмиралу Брамсон, хорошо понимавший разницу между Советом депутатов (совдепом) и просто советом... В совет можно очень просто и назначить людей, а не выбирать их!

Неожиданно, в облаке морозного пара, разматывая на шее громадный шарф, ввалился в комнаты великан — с темной кожей лица, яркогубый и глазастый американец в форме офицера флота.

— Виски! — потребовал он от самых дверей.

Все захохотали. Уилки представил гостя:

— Вот и Америка появилась. Лейтенант Мартин! Военно-морской атташе Соединенных Штатов в Мурманске!

Адмирал Кэмпен смеялся дольше всех.

— Этих американцев никогда не дозовешься! Они приходят к шапочному разбору. Но зато потом никак их не выжать обратно. Уилки, — сказал адмирал, — я думаю, теперь дело за виски!

Первый тост.

— Чтобы флаги Стран доброго Согласия, — сказал Басалаго, побледнев, — не были спущены над скалами Мурмана!

Он побледнел не напрасно: эта минута была ответственнейшей в его карьере. И, побледнев, он ждал...

И вот случилось — консул Холл опустил бокал:

— Вы не дипломат, лейтенант. Нашим флагам необходимо документальное подтверждение от большевиков, что они желают видеть эти флаги на Мурмане.

Басалаго сел — как в лужу — и злобно прошипел Брамсону:

— Пожалуйста, оставьте свои старорежимные замашки. Если я говорю, что совдепщик Юрьев нужен, значит, он нужен...

Лейтенант Уилки прислушался к их грызне.

— А почему не пригласили Небольсина? — спросил лейтенант.

— Он для этого не годится, — ответил Басалаго.

— Отчего же? Аркашки — хороший парень. А дорога, начинаясь отсюда, от Семеновой бухты, заканчивается в Петрограде... Так что Аркашки годится. Вполне годится!

Через весь стол, по направлению к Брамсону, тянулся с бокалом, что-то громко крича, лейтенант Мартин — американец.

— Не обращайте на него внимания, — посоветовал Лятурнер. — Разве можно к американцам относиться серьезно? Это же оболтусы, и растяпы, каких свет не видывал!!

— У них техника, — сказал Брамсон.

— У них деньги, — сказал Басалаго.

— И больше ничего у них нет, — сказал Уилки.

— Даже традиций! — заключил Лятурнер.

Глава пятая

— Разьезд сорок три на проводе... Разговаривайте!

Небольсин подышал в кожаный раструб:

— Сорок третий? У аппарата начальник дистанции. Как у вас с заносами после метели? Отвечайте.

Ответ был неожиданным — длинная немецкая фраза.

— Я вас не понял, — сказал Небольсин, растерявшись.

Тогда ему ответили, на финском языке.

— Алло! Алло! — закричал Небольсин. — Это сорок третий? Барышня, с кем вы меня соединили?

Тоненький голосок девушки:

— Как и просили: сорок третий разъезд...

Небольсин был человеком крепким, но тут ему стало худо. Нащупал под столом старую галошу и долго совал в нее ногу.

«Бежать! До мурштаба! Скорее!»

И путеец ворвался в штаб с криком:

— Финны! На сорок третьем уже финны!

— Ошибаешься, — поправил его Басалаго.

— Это не финны, это пошли на нас немцы...

С этого дня на Мурмане только и говорили, что о немецкой угрозе. Об этой же угрозе Юрьев и Басалаго телеграфировали в Центр. «Рука Людендорфа тянется к Мурману», — утверждали англичане.

* * *

На забитых составами путях Басалаго отыскал штабной вагончик, в котором поселился недавно прибывший генерал Звегинцев.

— Николай Иванович, — сказал лейтенант с приятной улыбкой, — наступил момент нацепить старые шпоры. Над Мурманом, кажется, встает солнце Аустерлица... Вы, надеюсь, уже вошли если не в курс, то хотя бы во вкус нашего дела?

Звегинцев с трудом оторвался от казенных бумаг.

— Вхожу, — растерянно произнес он. — Но здесь все так запутанно, такое обилие течений, ситуаций, каналов, и по каждому из каналов что-то несет... Разную дрянь!

— Наша задача, — помог ему Басалаго советом, — поймать только нужное. А остальное пусть уплывает дальше... в небытие. Николай Иванович, нам предстоит прогулка в Совет!

— Мне? — оскорбился Звегинцев. — Под красное знамя?

— Именно так, ваше превосходительство. Под красным знаменем мы сотворим великое белое дело.

— Но там же этот... демагог! С такими, знаете, неприятными, шокирующими приличного человека замашками.

— Не беспокойтесь о Юрьеве, — утешил его Басалаго. — Этот боксер сейчас бьет свои последние раунды. Скоро ему на ринг вообще не выходить.

— Вы такого мнения, Мишель?

— Я знаю точно.

— И кто же его собьет, этого Юрьева?

— Даже не мы с вами. Юрьева сковырнут в канаву сами же большевики. А пока пусть эта мускулистая тля в демократической кепочке наслаждается жизнью и своим показным величием. Ему ведь, дураку, наверное, кажется, что он на Мурмане главный...

...Юрьев болтал по телефону с какой-то очередной своей поклонницей и, заметив гостей на пороге своего убежища, показал карандашом на стулья:

— Садитесь, товарищи, я сейчас... Итак, договорились! — закончил он разговор. — В восемь не могу. Ну ладно, не зачахнешь, если приду и в десять.

Бросив трубку, он энергично выскочил из-за стола.

— Я все уже знаю, — заговорил Юрьев. — Эти финно-германские банды, что двигаются на Кемь и Кандалакшу, как раз кстати! Совнарком должен понять, что грозит сейчас Советской власти на Мурмане. Или — или! Мы не имеем сил противостоять натиску. Честное сотрудничество с союзниками — вот единственное, что спасет нас. Да! Нам осталось последнее: повернуться к рейду, и пусть «некто третий» сойдет на берег со своей палубы...

Пока Юрьева несло, Звегинцев рассматривал его во все глаза — как редкого зверя. Генерал был повержен во прах этой неуемной бравадой рыночного зазывалы. «До чего же невоспитанный человек!» — думал о нем Звегинцев.

— Ну хватит болтать.. Дело! — решительно заявил Басалаго. Юрьев порылся в столе, извлек бумагу:

— Вот дело... Мною составлен, в простоте ума моего, первый эскиз в Наркоминдел о санкции на вмешательство союзников. Я еще раз предупреждаю Центр, что германская опасность грозит нам кулаком! И вот я спрашиваю здесь (далее Юрьев прочитал): «...в каких формах может быть приемлема помощь живой и материальной силой от дружественных нам держав?..» Ну и конечно же, я здесь заверяю Центр в «самом доброжелательном отношении союзных миссий». Так вот, — закончил Юрьев, иссякая словами, — если фраза товарища Троцкого о честном сотрудничестве чего-нибудь да стоит, так ее пора перелить в деловые формы. Теперь, прошу, ознакомьтесь с моим запросом внимательно!

Басалаго бегло прочитал телеграмму, сказал:

— Эскиз удобен. — Взял перо и тут же, не мудрствуя лукаво, подписался. — Ваше превосходительство, и вам!

Конечно, человеку старого воспитания было не просто отдать свою подпись с беззаботной легкостью этих молодых изворотливых дьяволов. Звегинцев еще недостаточно в этом поднаторел. К тому же отсутствие знаков препинания выводило его из себя.

— Вы, как автор, не будете обижены, ежели я исправлю и орфографические ошибки? — спросил он у Юрьева.

— Мы Пажеского корпуса не кончали... Исправляйте!

— Так, — сказал Звегинцев, приведя телеграмму в божеский вид. — Но, простите великодушно, при чем же здесь господин Троцкий и при чем здесь я, бывший генерал гвардейской кавалерии? Я не понимаю, чего вы домогаетесь от меня? Не лучше ли просто сказать англичанам по старой дружбе, чтобы они не валяли дурака и поскорее высаживали свои десанты... Послушайте, вы мне объясните: кому нужна моя подпись?

О, святая простота бывших генералов от кавалерии!..

Пришлось Басалаго деликатно пояснить:

— Видите ли, генерал, товарищ Троцкий — это наркоминдел; раньше, в благословенные времена проклятого прошлого, он назывался бы министром иностранных дел. А вы, насколько я понимаю в расстановке сил на Мурмане, прибыли сюда с санкции того же Троцкого, чтобы возглавить войска на Мурмане.

— Это без подвоха, милейший? — спросил Звегинцев.

— Абсолютно так. Подписывайте!

— Ну что ж, — вздохнул Звегинцев, ставя подпись. — Не я один продал душу. Вон адмирал Щастный тоже в генерал-адъютанты метил, а попал в советские флотоводцы...

Три подписи — достаточно весомо: председатель Мурсовдепа, начштамур Басалаго и командующий войсками Звегинцев.

Юрьев помахал бумагой, чтобы поскорее высохли чернила.

— Вполне убедительно, — сказал. — Теперь — на телеграф!..

К вечеру телеграф пустынен. От нечего делать Басалаго и Юрьев слонялись по темному бараку, присаживались у раскаленных печек. Курили. Помалкивали. Поглядывали на часы.

— Уже девять, — заметил Юрьев. — Может, ответ придет только утром? Тогда на кой черт мы торчим здесь?

— Подождем еще полчаса, — сказал ему Басалаго.

Телеграф заработал в двадцать один час пятнадцать минут.

Басалаго увидел, как отхлынула кровь от лица Юрьева.

— Что же там? — спросил он, переживая. — Читай...

Юрьев молча повернул к нему ленту с ответом Троцкого.

ВЫ ОБЯЗАНЫ ПРИНЯТЬ ЛЮБОЕ СОДЕЙСТВИЕ СОЮЗНЫХ МИССИИ...

В конце телеграммы наркоминдел призывал Юрьева проявить образец выдержки и революционной преданности делу рабочего класса.

Басалаго с язвой в голосе заметил Юрьеву:

— Преданность ты проявишь, я не сомневаюсь. Но... где же здесь подпись Ленина?

Юрьев аккуратно сложил телеграмму. Спрятал ее в карман широкого пальто, которое отвисало полами от тяжести оружия.

— Ясно, — ответил он, — что Ленин ничего об этом не знает, и надо как можно скорее закрепить согласие — не на словах, а на деле...

* * *

На телеграмме наркоминдела, посланной на Мурман, стояло указание: «Вне всякой очереди!» И это как бы определило всю подозрительную стремительность дальнейших событий...

Еще не рассвело над заливом, а Басалаго уже заторопился:

— Собирайте коллегию! Будите англичан и французов! Петушок давно пропел, и они могут проспать самое интересное...

Прямо из объятий «баядерки» пришел Юрьев, хлебал воду из графина после похмелья. За ним — Каратыгин, Шверченко, Ляуданский...

— Мишка, — сказал Юрьев, принюхиваясь, — чего ног не моешь? Потом от тебя, как от падлы... Неудобно, ведь Европа с нами!

Европу сегодня представляли: от англичан — адмирал Кэмпен и консул Холл в сопровождении неизбежного Уилки; от французов — Лятурнер и капитан Шарпантье; присутствовала и Америка — в лице румяного жизнерадостного лейтенанта Мартина.

Расселись. Тускло светила лампа под абажуром. На рейде лязгали цепи, выла сирена с подводной лодки, от самой Колы натужно орал паровоз, поспешая к Мурманску.

— Юрьев, — шепнул Басалаго, — тебе разжигать...

— Начнем, — отозвался председатель совдепа.

Юрьев зачитал перед собранием телеграмму Троцкого:

— «...принять любое содействие союзных миссий!»

И сел. Залпом выхлебал еще стакан воды.

— Кем подписано? — спросил консул Холл, тщательно скрывая волнение (и это ему отлично удавалось).

— Телеграмма от имени наркоминдела.

— Разумно, — буркнул Лятурнер, не поднимая лица. Союзники еще не освоились с этой новостью; казалось, они еще не верили в то, что невозможное вчера вдруг стало возможным сегодня. Лейтенант Мартин, в узеньком мундире, широком в плечах, с жиденьким галстуком на шее, вырос над собранием и первым нарушил эту вкусную тишину.

— Телеграмму мистера Троцкого, — сказал он, — я, как представитель президента Штатов, расцениваю пока платонически, ибо за мною (вдруг лягнул Мартин своих союзников) еще не стоят крейсера и линкоры моей страны, как они стоят ныне под самыми дверями консульств моих почтенных коллег — англичан и французов...

— Не надо опаздывать, — сказал Кэмпен.

— Их никогда не дождешься, — пожаловался майор Лятурнер.

Басалаго прочел соглашение с союзниками: всего было в нем четыре пункта. На лицах союзных представителей отпечатлелось самое напряженное внимание: сейчас они мысленно взвешивали каждое слово этого соглашения, пока еще «словесного»{18}.

— Повторите второй пункт, — вдруг попросил Уилки.

— Пожалуйста... — Басалаго глянул на Уилки поверх листа бумаги. — Пункт второй зачитываю снова: «Высшее командование всеми вооруженными силами района принадлежит Мурманскому военному совету из трех лиц — одного по назначению Советской власти и по одному — от англичан и французов».

— Спасибо, — сказал Уилки, и это его «спасибо» можно было понимать двояко: или он благодарил Басалаго за повторение пункта, или за тот перевес, который союзники получали в этом совете; консул Холл, конечно же, остался невозмутим; но зато Шарпантье с Мартином, как люди непосредственные, прыснули смехом. А на лице Басалаго заходили острые скулы.

«Сейчас я вам отомщу за этот дурацкий смех», — думал он.

— Пункт третий, — прочел Басалаго. — «Англичане и французы не вмешиваются во внутреннее управление районом...»

И смех угас. «А вы как думали?» — обрадовался Басалаго. Конечно, независимо от соглашения, союзники все равно вмешиваются — и лейтенант знал об этом, — но сейчас ему просто хотелось потешиться над замешательством союзников.

— Пункт четвертый, — читал он далее. — «Союзники принимают на себя заботу о снабжении края необходимыми запасами».

— Всё? — спросил Уилки.

Взгляды союзников устремились на адмирала Кэмпена как самого старшего. Кэмпен был бойцом по натуре. Смолоду плававший на чайных клиперах, он выпил за свою жизнь не одну бочку виски, не раз бывал на волосок от смерти и всегда знал, что ему надо сейчас и что надобно приготовить на завтра. «Сегодня» ему надобно было заручиться согласием Советской власти на оккупацию Мурмана — и этот опасно раскаленный каштан вытащил ему из пламени Юрьев. «Завтра» морская пехота короля двинется дальше — против той же Советской власти, которая как будто и призвала эту пехоту...

Человек дела, Кэмпен и говорил только дело.

— Простыни постланы, — сказал, он, — осталось поймать блох! Меня уже кусает пункт четвертый вашего любезного соглашения с нами: именно о снабжении королевством вашего края.

— Я тоже, — заметил Холл с осторожностью, — позволю себе усомниться в излишней растяжимости этого пункта.

— Мы же, черт возьми, не дипломаты! — вспылил Басалаго. — Мы говорим, что думаем. И перед вами не Индия, наконец, а Мурманский край, где не растет даже картошка...

— О картошке вообще не следует спорить, — вступился Юрьев и продиктовал новую редакцию пункта: — «Англичане и французы сделают все возможное для снабжения края необходимыми запасами продовольствия...» Так вы согласны? — спросил Юрьев.

— Это уже точнее, — одобрил поправку Уилки.

Но тут опять поднялся несокрушимый адмирал Кэмпен.

— Теперь, — сказал он, — когда пункт четвертый отрегулирован, я позволю себе вернуться к редакции пункта третьего. Я имею в виду вопрос о нашем невмешательстве во внутреннее управление районом. — Кэмпен, словно помолодев, выпрямился. — От имени короля торжественно заявляю: мы, англичане, никогда не вмешивались во внутренние дела русского народа. И пусть консул Холл подтвердит от лица британского парламента, что это принцип, присущий всей английской нации...

Басалаго вскочил с места — в злости.

— Я не понимаю сути этой отповеди сэра Кэмпена Если адмиралу не нравится третий пункт, то пусть он обратит внимание на пункт второй — о создании Союзного военного совета, в который войдут представители Англии и Франции... Вам этого мало? Тут Лятурнер подал голос — практический.

— Как же нам согласовать, — спросил он, — взаимодействие таких в корне антипатичных одна другой организаций, как Союзный военный совет и Мурманский совдеп? — И француз посмотрел в сторону Ляуданского, Каратыгина и Шверченки.

Но эти ребята, закатившись с бухты-барахты в такую высокую политику, даже не чирикали: сидели тихонько.

— На ваш вопрос, Лятурнер, — ответил Басалаго, — пусть дает ответ сам председатель Мурманского совдепа.

Юрьев сказал:

— А что вас беспокоит, майор? В оперативном отношении вы будете абсолютно свободны от влияния моего совдепа.

— Тогда я снимаю свой вопрос. — И Лятурнер замолк. «Скорость — самое главное! Скорость...» Это совещание они спроворили за один час и пять минут. Радиостанции мира уже начали передавать в эфир о проникновении союзных армий Антанты в систему защиты социалистического государства. По Брестскому миру, говорилось в этих сообщениях, прекращение операций в русских водах касается только Балтийского и Черного морей, но не Белого моря и не Мурманского побережья; таким образом, германская опасность здесь по-прежнему существует...

— Быстро, лейтенант, быстро, — говорил Юрьев, застегивая пальто. — Куем железо, пока горячо.

В четыре часа дня «словесное» соглашение уже было разослано по всей линии Мурманской железной дороги: к сведению! Петрозаводский Совжелдор ответил Мурманскому совдепу: НЕ ВЕРИМ ТЧК ПРОВОКАЦИЯ ТЧК

Юрьев сунул в рот трубку, сказал телеграфисту:

— Отстучи им, олухам: «Верить. Юрьев».

Так было сковано первое звено в длинной цепи предательств.

Шверченко, Юрьев, Каратыгин, Ляуданский и прочие были приглашены на линкор «Юпитер»: банкетировали. А потом с удовольствием фотографировались (как можно живописнее) под жерлами британских двенадцатидюймовок. Смотреть было страшно на эти фотографии: стоит человек — малюсенький, как букашка, а над ним — вот такая дыра, как прорва...

Лейтенант Басалаго был достаточно умен, чтобы не фотографироваться в такой компании, да и некогда ему: дела, дела, дела...

— У меня есть одна идея, — натаскивал он Юрьева, как легавую на понюшку. — Чтобы немного утихомирить страсти на «Аскольде», надо бы посадить в Союзный военный совет представителя как раз от этой хлопотной посудины первого ранга...

— Павлухина? — покоробило Юрьева. — Или Зилотти?

— Да ну их к черту!.. Но там есть такой скромный юнец, мичман Носков, который ни прядет, ни вяжет. Матросы его затюкали, и вряд ли он откажется жить на берегу.

Тихоня мичман (трюмный специалист) вошел в мурманский триумвират, где пряли и вязали, конечно, француз и британец.

* * *

Был поздний час. Звонок от Уилки.

— Аркашки, — сказал он Небольсину, — нужен вагон.

— Зачем?

— Мы снимаем сейчас радиостанцию с вашего линкора «Чесма», как самую дальнобойную, она необходима на берегу.

Небольсину стало смешно.

— Послушай, дружище! А наша «Чесма» дала снять радиостанцию так легко, будто это не последние у нее кальсоны?

— Но ты же знаешь, Аркашки, что решения Союзного военного совета отныне закон для Мурмана... Мы будем ставить радио на Горелую Горку... Дашь вагон?

— Бери, — ответил Небольсин, зевая.

Интервенция начиналась словами. Вполне вежливыми. Как бы на правах старой дружбы и взаимопонимания.

Глава шестая

Твердыми пальцами Спиридонов заталкивал в магазин маузера желтые головки патронов. Павел Безменов вслух читал сообщение о наступившем мире. Спиридонов поставил маузер на боевой взвод. Сунул его в деревянный кобур, засаленный и вытертый.

— Мир? — сказал. — Ну теперь держись: драка начнется.

Не сказав «до свиданья», Спиридонов вышел. На складе он получил паек. Подбросив на руке буханку, спросил:

— Эй! Это на сколько же?

— До конца, — ответил кладовщик.

«До конца чего? — подумал чекист. — До конца недели, надо полагать». Подумал, разломил буханку пополам и обе половины распихал по карманам куртки. На дальних путях Петрозаводской станции его уже ждал паровоз. Мимоходом, на прощание, Спиридонов еще раз заглянул в контору Совжелдора.

— Павел, — сказал Безменову, — ежели Ронек меня спросит, скажи, что от Кеми я пойду в лес на финнов!

— А отряд Комлева никак не нагоните?

— Нет. Комлев звонил в четыре утра уже из Кандалакши, он крутит колеса дальше — на Мурманск... Будь здоров!

Мчась в вагоне на север, Спиридонов поглядывал в окно.

Он уже знал, что Кемский и Александровский уезды Мурманск объявил на положении осадном. Полоса дороги тоже была поставлена под ружье.

А за окном тихо... От полустанков — лыжни и следы санных обозов, страшные следы: здесь провезли за границу золото, драгоценный хлеб, дивные полотна Рембрандта, кружевные кубки из царских подвалов. Увезли навсегда из России: хлеб сожрет немецкий солдат, золото пойдет на заговоры шпионов, а ценности загонят с молотка на пышных аукционах...

Такова-то эта Мурманская дорога... Вроде все тихо за окном вагона. Не шелохнется лес, придавленный грузом снега, только черное воронье каркает беду над полянами. А приглядись к юркому взору начальника станции — волк; а послушай, что говорят на проводе враги-эсеры; а подыши в зале ожидания на вокзале — и почуешь, как среди российской вони самосада «Феникс» крадется сладкий дым иностранной «Вирджинии»...

Вот и Кемь. Здесь Спиридонов покинул вагон. Огляделся. В котловине, по берегам порожистой реки, раскинулся городок — невеселый. Мосты на срубах, по ним тащатся возы с дровами. Сосновые рощи обступают дома, вороний грай над белокаменным собором, над башнями древнего острога. И повсюду грудами лежат иссохшие бочки-сельдянки, приплывшие на иолах из Норвегии да с Мурмана... В общем, Спиридонову Кемь даже понравилась: эдакая добротная русская деревня, вот-вот готовая зашевелиться большим городом и портом.

Здесь кончалось Поморье, и от самой Кеми начиналась Карелия...

И тут он заметил человека, еще издали приподнявшего над головой котелок. Спиридонов чуть не засмеялся. Недавно ему передали список тайной английской агентуры, работающей на севере, и вот что было сказано о кемском консуле:

«Английский консул в г. Кеми Тикстон; носит полосатый бархатный костюм английского фасона; сам роста — выше среднего, волосы — стриженные, телосложение — не очень худой, усы светлые, нос большой, горбатый...»

Тикстон подошел к Спиридонову, дружески протянул руку, с трудом и скрипом вытянутую из узкой перчатки.

— Наконец-то! — сказал он по-русски. — Наконец-то мы добились интимности в делах с большевиками. И полковник Торнхилл будет очень рад видеть вас, господин Спиридонов.

Беседуя, они завернули за почтово-телеграфную контору, где пыжились розовыми окошками меблированные номера поморского «Версаля». Еще в прихожей Тикстон скинул пальто, и Спиридонов мог заметить, что ВЧК сработала точно даже в такой мелочи: на консуле был полосатый бархатный костюм.

— Прошу, — сказал он любезно, отворяя двери в номер. Перед русским самоваром, держа блюдечко в растопыренных пальцах, сидел кавалер русского ордена Анны второй степени — британский полковник Торнхилл, человек лет под пятьдесят. Однако поднялся он, как мальчик, проворно — полковник был молодцеват, хотя и полон телом.

— Добрый день, — сказал он. — Мы с вами отчасти коллеги: вы — контроль советский, я — контроль союзный...

Три минуты разговора о делах Совжелдора — и стало понятно, что полковник Торнхилл осведомлен о делах на севере, пожалуй, лучше самого Спиридонова. «Умеют, сукины дети, работать! « — подумал чекист почти с завистью. И тут же успокоил себя: «Я только приехал, а они сидят здесь еще с царя Гороха!» Торнхилл и Тикстон были первыми англичанами, встреченными Спиридоновым. Они совсем не были похожи на тех замкнутых и гордых британцев, о которых чекисту приходилось ранее читать в книжках. И они так дружески хлопали Ивана Дмитриевича по плечу, изображали таких славных парней — хоть за пивом их посылай!..

— Они идут, — говорил Торнхилл. — Четыре колонны сразу, и мы уверены, что Людендорф запланировал большое генеральное наступление, включив в орбиту своих преступлений и Мурманку. Дорога, по сути дела, уже фланкируется немцами.

— Финнами, — поправил Спиридонов.

— А какая разница? — ответил за полковника Тикстон.

— И потому, — продолжал Торнхилл, — мы, англичане, особенно приветствуем пока еще «словесное» соглашение с Советской властью, к которому мы пришли на Мурмане. Отныне защита дороги и Мурмана будет проводиться совместно!

Спиридонов был поставлен этой речью в неловкое положение.

— Однако вот, — заметил чекист осторожно, — Совжелдор не признаёт вашего «словесного» соглашения с Басалаго и Юрьевым.

Тикстон подвинул стакан чекиста под горячую струю из пузатого самовара — наполнил щедро, по-русски, до краев. Сказал:

— Но это ж нарушение директивы наркоминдела!

Тогда Спиридонов решил выезжать на «простоте».

— Да как сказать... — И почесал загривок. — Знаете, господа, я ведь что? Только охрана дороги и порядка. А там, в Совжелдоре-то, люди с головой... Как они скажут!

— Выходит, — спросил Торнхилл, — вы не станете противодействовать нашим отрядам, если они пойдут на финнов, защищая вашу же дорогу от покушений германского империализма?

— Так они же еще не идут, — ответил ему Спиридонов. — Пока против белофиннов выступаем мы. Наши отряды! Красногвардейские.

Англичане, переглянувшись, прекратили этот разговор. Но тут же завели речь о другом...

— Здесь, в Кеми и даже в Кандалакше, скопилось очень много беженцев — карелов и финнов, которые спасаются от немецких зверств в полосе границы (консул сознательно назвал зверства немецкими, и отчасти он был прав, ибо финские егеря-лахтари получили воспитание в Потсдамской школе, возле Берлина). — Наше командование, — продолжал Тикстон, — согласно вооружить и одеть несчастных этих людей, чтобы они могли сражаться за свободу своей прекрасной родины...

«Опять задача!» Как много надо было решить Спиридонову. Прямо вот здесь. В присутствии двух опытных агентов врага. Решить сразу. Точно! Без помощи товарищей из Совжелдора. Без подсказки партийного центра... Ждали.

Ждал Торнхилл. Ждал Тикстон. Ждал и сам Кэмпен.

— Хорошо, — поднялся Спиридонов. — Можете... вооружить!

Беженцы струились по лесным тропам — измученные люди, с детьми, со свертками, с коровенками, которые жалобно мычали на заснеженных кемских пожнях. Спиридонов побеседовал с финнами и'карелами и понял: Ухта падет первой (если уже не пала, ибо там совсем не было Советской власти). Он спросил, есть ли среди беженцев коммунисты. Оказалось, что есть. Это его удивило: в глуши карельских лесов, оказывается, большевики уже были. Они уверяли Спиридонова теперь, что все готовы вступить в отряд, чтобы сражаться с белофиннами.

Одного из финских большевиков, лесоруба Юсси Иваайнена, Иван Дмитриевич назначил комиссаром отряда.

— Атрят? — спросил Юсси. — А финтофка кте?

— Англичане дадут...

— А брать? Ты ковори, брать нам финтофка чужой?

— Конечно, бери. Драться предстоит немало... Может, с теми же англичанами.

— Сапок нет? — наседал на него Иваайнен.

— Будут англичане давать сапоги — бери! Картошку дадут — тоже бери. Все бери, что подкинут, пригодится.

Через несколько дней Спиридонов построил отряд. Явились консул Тикстон и полковник Торнхилл. Красное знамя взметнулось над головами беженцев из лесных чащоб. Командирами взводов были большевики.

— А вот и комиссар, — показал Спиридонов на Иваайнена.

Казалось, что Тикстон и Торнхилл сейчас повернутся и уйдут, сказав: «Мы передумали, не надо!» Но этого не случилось. Торнхилл вскинул руку к фуражке, приветствуя красное знамя, и долго потом тряс руку комиссара-лесоруба.

— Очень рад, — говорил он раскатисто. — Отличные люди... Мы берем! Да, — с улыбкой обернулся он к Спиридонову, — мы берем этот отряд. На вооружение, на экипировку, на довольствие.

И тут Спиридонов задумался: «Чего он так радуется, этот полковник? Уж не остался ли я в дураках?..» Но думать об этом было тогда ему некогда: на следующий же день Спиридонов встал на лыжи и ушел с отрядом под Ухту, чтобы посмотреть: что там? Ни одного немца не встретили. Но финны были. Вооруженные до зубов, они сидели по деревням, наваривали самогонку... И случился один бой — короткий...

А до Ухты было уже не дойти — отрезано.

* * *

Впрочем, Брестский мир утвержден еще не был: ратификация его должна была состояться на IV съезде Советов — тогда же решится и вопрос о переезде правительства из Петрограда в Москву. Древняя столица древней России!..

Небольсин думал обо всем этом, стоя возле окна своей конторы. Причалы да рельсы, вагоны да корабли. Романтика? Но эта романтика уже осточертела. Правда, теперь в мурманском пейзаже появились и новые детали: пришли на днях британские крейсера, и с борта «Кокрен» прошлепали по сходням первые десанты англичан. Погрузив орудия на платформы, морская пехота короля отправилась прямо в Колу, где уже кишмя кишел табором шумный военный лагерь чехов и сербов.

Аркадий Константинович размышлял о своем брате, застрявшем где-то среди холмов Македонии, думал — сколько русских, хороших и честных, сейчас разбросано по всему миру. «Неужели они навсегда потеряны для России? Чудовищно...»

В середине дня его вызвал на провод Петя Ронек.

— Аркадий, — сказал он печально, — поверь, мне очень тяжело говорить тебе об этом. Но, наверное, мы больше никогда не увидимся. Я хочу попрощаться... Попрощаться заранее.

— Петенька, — ответил ему Небольсин, — что ты говоришь? Мы с тобою старые боги-громовержцы этой магистрали. Мы молоды, и нам предстоит работать и работать вместе!

Ронек сказал ему на это:

— Аркадий, не обижайся: мы работаем розно. Я от Кандалакши работаю на Советскую власть, а... на кого работаешь ты?

— Чепуха! — возразил Небольсин. — Нельзя же посреди дороги разобрать рельсы. Дорога — едина, это выход России в большой мир. Слышишь меня? Дорога в большой мир!

Ронек вздохнул где-то далеко-далеко:

— Не только выход из России, но и вход в Россию тоже. И боюсь, что тебе, Аркадий, скоро предстоит своими же руками передвинуть стрелку перед оккупантами.

Небольсин еще раз посмотрел в окно, где, весь в боевой раскраске камуфляжа, дымил крейсер «Кокрен», и все понял.

— Мне очень грустно, Петенька, — ответил он, — что глупая политика нашего совдепа разрушит старую дружбу. Ты сейчас где?

— В Петрозаводске.

Небольсин в нетерпении потопал ногами.

— Давай так: выезжай мне навстречу, а я бросаю все дела и вылетаю навстречу тебе. Нельзя так расстаться... Нельзя!

Они встретились в морозной Кандалакше и, отыскивая тепло, зашли в чайную. Ронек после голодовки в Петрозаводске густо мазал хлеб бледным маслом. Уши его, синие от холода, подпирал высокий воротник путейской шинели.

— Петя, — начал Небольсин, — ответь: что случилось? Я, может быть, глуп. Но я перестал понимать... Из-за чего вся эта паника в Совжелдоре? Стояли корабли союзников в Мурманске без соглашения — теперь они стоят по соглашению. Те же причалы, те же якоря, даже погода такая же. В чем разница?

— Разница большая, Аркадий: сходни британских крейсеров уже поданы на берег. Интервенция от глупой бумажки Юрьева, конечно же, не зависит. Но она близко... Мы разглядели ее из Петрозаводска! Как же ты не заметил ее из самого Мурманска? Ты, квасной патриот, который кричит о позоре Брестского мира, скажи — разве тебе не чудится английская угроза?

— Но это же не немцы! Это англичане.

— Ты и правда глуп, Аркадий. Не сердись, так уж сказалось. Но сказать надо.

Небольсин не обиделся.

— Хорошо, — ответил. — Что же вы будете делать дальше?

— Нужна армия, а ее нет... Сейчас Совжелдор официально заявит о своем неподчинении Мурманскому совдепу. Мало того, этот жулик Каратыгин обязан сдать все полномочия.

— Объясни: что значит — официально?

Объясняю: если ты, Аркадий, откроешь свою дистанцию англичанам с севера, тогда я, как начальник следующей дистанции, этот путь перекрою с юга... Теперь ты понял, — спросил его Ронек, — что нам придется расстаться?

Небольсин горько усмехнулся.

— Сейчас, — сказал, — когда дорога вот-вот будет перерезана финнами, очумевшими от нашей слабости, ты, Петенька, желаешь довершить разгром дороги... как большевик!

— Я этого не хочу. Забудем на время о партийности. Как инженер-путеец, я понимаю всю ответственность. Но я это сделаю во имя революции, Аркадий. Во имя ее спасения от интервенции надобно разрезать дорогу!

Небольсин попросил бутылку рому. Выпив, сказал:

— Петя! Иди ты к чертовой матери... Я не желаю с тобой разлучаться. Я знаю тебя как честного человека. Ты убежден иначе, чем я. Но даже твоя убежденность мне нравится... А на Мурмане я одинок. Поверь, там живут волки. Мне иногда жутко с ними. Договоримся так: я буду на Мурмане со своей бандой, а ты в Совжелдоре с большевиками. Ты мне поможешь. Но я тебе, Петенька, тоже могу пригодиться. Разорвать дружбу легче всего. Потом не склеить. Не надо нам этого. Будем умнее...

Ронек протянул через стол маленькую ладошку:

— Может, ты и прав. Давай будем умнее. Кстати, — заметил он, — вот идет сюда нищий или алкоголик, завидевший издали твою бутылку с ромом. Сейчас начнет клянчить!

И правда, из-за спины Небольсина раздался голос:

— Молодые люди, мне очень неудобно... Жизнь, однако, дает немало поводов для огорчений. Извините меня великодушно, но я не ел три дня...

Небольсин вскочил, резко оборачиваясь:

— Полковник Сыромятев... это вы?

Да, перед ним стоял полковник Сыромятев, сильно сдавший за последнее время: на нем была шинель (уже с чужого плеча), бурая щетина покрывала впалые от голода щеки.

— Петя, — сказал Небольсин, — рекомендую тебе почтенного и хорошего человека. Познакомься.

Сыромятев склонил голову:

— Честь имею. Бывший полковник бывшего русского генштаба, бывший начальник бывшей погранполосы вдоль Пац-реки и района печенгских монастырей... Все, как видите, бывший!

— И... простите, — сказал Ронек, — как же вы оказались тут? Разве границы уже не существует?

Сыромятев с удовольствием расположился за столом. Разморенный от еды и тепла, он рассказывал охотно:

— Граница существует, батенька вы мой. Но Брестский мир внес путаницу; теперь там не поймешь — кто и что... Господа! Как хорошо, что вы мне встретились! Вот уж не думал, что мне придется сегодня обедать. Живу как бездомная собака. Больше по вокзалам... Ах, как это ужасно!

— Почему же вы не в Мурманске? — спросил Небольсин. Сыромятев неожиданно выругался:

— Пошли они все... Я им не слуга!

Потом, думая о Печенге, Небольсин презрительно сказал:

— А где же армия... «великая и доблестная»?

— Армии вечная память, — ответил Сыромятев.

— Создается новая, — сказал Ронек. — Красная Армия.

Сыромятев резко повернулся к нему.

— Я не понимаю большевиков, — заявил полковник открыто. — Им предстоит еще так много драться! А они не только не задержали развал старой армии, но и сами же ему способствовали. А ведь русская армия («великая и доблестная»), что бы о ней там ни болтали, вступила в минувшую войну отлично! Отлично... Я военный человек, господин Ронек, и могу предсказать заранее: ваша Красная Армия разбежится по домам так же, как разбежалась старая. До тех пор, пока существует принцип добровольности, а не мобилизации, большевики не будут иметь армии как единого могучего организма...

— Вот, — задумался Ронек, — а мы, когда Петроград был в опасности, придерживались как раз принципа добровольности. И это правда: опасность миновала — и все разошлись по домам... даже не спросив ни у кого разрешения.

— Нужна мобилизация народа, — горячо продолжал Сыромятев. — Твердая! И если большевики создадут свою армию, я согласен честно — верой и правдой — служить в ней...

— Вы это серьезно, полковник? — удивился Небольсин.

— А почему и нет?.. Неужели вы думаете, инженер, мне не опротивело наблюдать, как в нашу русскую печку лезут с ухватами немец — с одной стороны, а с другой — англичане с французами? Моя жизнь прошла в русской армии. Эта армия выродилась до такой постыдной степени, что даже отступать разучилась — она просто драпала! Большевики не станут ее реставрировать — я это понимаю. Хорошо, тогда я согласен стоять в строю новой армии — Красной. Разумеется, в том случае, если в новой армии сохранится преемственность былых громких традиций армии старой!

Ронек поднялся, весь сияя:

— Господин полковник, поехали к нам.

— К вам? Куда, молодой человек?

— В Совжелдор! Сейчас у нас такое положение на дороге. Мы будем заново создавать отряды, и — я это чувствую! нужна именно мобилизация. Мы вас примем.

Сыромятев отбросил вилку на замызганную скатерть.

— Послушайте... А вы, при всей вашей милой непосредственности, к стенке меня там не поставите?

— За что, полковник?

— Вот именно за то, что я... полковник! Имею отличный послужной список. И при старом режиме меня только медом не мазали. А так... я все имел. К тому же домовладелец. В Лигове!

— Подумайте, — ответил Ронек. — Товарищ Спиридонов не такой человек, чтобы ни с того ни с сего поставить вас к стенке.

— Я не умею думать на людях, — застыдился Сыромятев. — С вашего разрешения, господа, я удалюсь.

Он действительно встал и вышел из чайной.

Ронек сказал:

— И уже не вернется. Мне один такой уже попадался. Какой-то капитан. Еще и пять рублей взял у меня...

— Не говори так, — возразил Небольсин.

Волоча по полу края шинели, Сыромятев вернулся к их столу Куснул толстую губу.

— Не подумайте обо мне так, что, мол, подобрел от еды. И не за хлеб. Не за положение. Нет! Поехали. Буду служить...

Он повернулся к Небольсину, подавленно молчавшему:

— А вы в Мурманск?

— Да.

— Что ж, прощайте. Я знаю, меня там приласкали бы, как боевого офицера. И все-таки я избираю Петрозаводск. Так уж случилось сейчас, что большевики — это и есть Россия, а я офицер русской армии, и я обязан служить отечеству, оскорбленному и ослабевшему... Реставрации старой армии мне отсюда не видится. Нет. Напрасно хлопочут некоторые мои бывшие товарищи...

* * *

Дымно ревел в те дни гудок Онежского завода: пришло тридцать восемь человек — большевики. Молча построились. Их сразу бросили в бой. Против финских отрядов, рыскавших у дороги. Обратно привезли трех раненых — они были ужалены пулями в спину.

— В спину? — не поверил Спиридонов, вставая.

Полковник Сыромятев держал руки по швам.

— Да, в спину, — ответил. — Впрочем, позвольте сначала задать вам, Иван Дмитриевич, один нескромный вопрос.

— Пожалуйста, — разрешил Спиридонов.

— Вы сами воевали?

— Воевал.

— Так почему же вы бросили в бой людей, — спросил его Сыромятев, — даже не объяснив им азбуки боя? Они ранены в спину. Хорошо, что не в затылок. Что получается? Боец стреляет во врага и тут же, по глупости, подхватив винтовку, скачет вперед. А сзади его стегает своя же пуля... Очень смело! — похвалил Сыромятев. — Но зато и неумело.. Вы как дети малые.

Спиридонов был пристыжен.

— Хорошо. Вы, я вижу, человек упрямый и своего добьетесь. Мы с вами, чувствую, сработаемся...

Они действительно сработались — как две шестерни в одной машине. Помог этому сам Спиридонов.

— Вот что, — сказал он как-то. — Меня, как вы знаете, некоторые недобитые бандитом зовут. Сплетни разные по Мурманке ходят. И — боятся... Если я замечу, что вы, полковник, из страха или еще почему-либо служите нам, то я... Да что тут долго размазывать! Просто я вас перестану уважать.

— Товарищ Спиридонов, — перебил его Сыромятев, — кто вам сказал такую чушь, что я вас боюсь? Зарубите себе на носу: полковник Сыромятев ничего не боится...

В эти дни Совжелдор выделил делегата на IV съезд Советов — Павла Безменова. И был дан ему наказ: доложить правительству, что положение на севере создалось странное. О переменах на Мурмане почему-то извещают исполком Совжелдора в Петрозаводске, но Центр о событиях ничего не знает. И образован для управления краем подозрительный триумвират — из француза, англичанина и одного русского, никому не известного человека (совершенно беспартийного).

Перед отъездом Безменова Спиридонов отозвал парня в сторонку — подальше от всех.

— Ежели увидишь, Павлуха, товарища Ленина, то передай ему так: мол, мы здесь опасаемся захвата дороги.

Безменов даже не поверил:

— Неужели?

— Да, — кивнул Спиридонов. — Так и скажи: опасаемся!

— Финны?

— Нет. Похуже. Англичане.

* * *

Небольсин вернулся в Мурманск, навестил лейтенанта Басалаго.

— Мишель, а вы знаете, что граница у Печенги открыта?

— Знаю. Ни души. Только монахи. И — колонисты.

— А финны не пойдут туда?

— Финны уже пошли...

Глава седьмая

Поезда из бывшей столицы стали в Мурманске редкостью: сбитые кое-как эшелоны (половина теплушек, половина пассажирского разнобоя) осаждались мурманчанами, жаждущими свежих новостей. А чья-то рука вырезала клочок газеты, намочила его в воде и намертво приморозила к дверям вокзала. Каждый теперь мог прочесть:

«Уезжая из Петрограда, Совет Народных Комиссаров одновременно защищает и позицию революционной власти, покидающей сферу, слишком подверженную немецкой военной угрозе, и одновременно тем самым защищает Петроград, который перестает быть в значительной степени мишенью немецкого удара».

Под вечер в контору заявился, скрипя портупеей, поручик Эллен — надушенный, как барышня:

— Читали, Аркадий? — спросил и показал себе за спину отогнутым пальцем.

— Читали эту липу! — ответил Небольсин подавленно. — Петербург — глаз в Европу, а Москва — в темную Азию.

— Да, — посочувствовал Эллен, — докатились мы с вами! Глава «тридцатки» спросил, когда ожидается поезд из Петрограда и на какие пути он встанет.

— Какие там пути! Где освободят, туда и встанет.

— А вы не пойдете встретить?

— Что я, поезда не видел? Да и не жду никого...

С опозданием, вне всякого графика, замедляя скорость еще от Колы, в мурманскую неразбериху путей и стрелок, затесался петроградский поезд: две теплушки, один пульман, три дачных вагона с вытертыми дощечками: «С.-Петербург — Сестрорецк». Видать, наскребли в Питере, что могли. Мимо окон Небольсина уже побежали встречающие: солдаты, матросы, спекулянты, филеры. Суета этих людей была в тягость Аркадию Константиновичу, который после разговора с Петей Ронеком как-то увял и сник. В самом деле, среди людей — и такое одиночество! От Бабчора в Салониках тянулись тысячи миль, беспросветных; невеста — словно ее никогда и не было — пропала в смутах, в морозах, в молчании телеграфа. «Что осталось, кроме меня?» — спрашивал себя Небольсин и почти с ненавистью оглядывал крытые тесом стены своего кабинета, оклеенные приказами о штрафах, циркулярами по борьбе со снежными заносами...

Двери кабинета вразлет — на пороге Эллен.

— Выгляни, выгляни! — крикнул он.

— Куда?

— В окно, конечно...

Небольсин продышал в заледенелом окне слезливую лужицу. И увидел, как на перроне, под тусклым светом керосиновых фонарей, шевелится какой-то ежик, блестя острыми иглами штыков. Донеслось: «Рррр-авняйсь!» — и вздрогнули головы в шлемах, в ушанках и в кепках. Низенький пожилой человек в кожанке побежал вдоль строя, длинная кобура маузера колотила его по бедру, и вот он сипло, простуженно выкрикнул:

— ...Арш!

Двинулись, бухая в доски перрона, и Небольсин задернул окно плотной, непроницаемой ширмой.

— Не понимаю, поручик Что я должен был усмотреть в этом?

— Как же вы ничего не поняли? — ответил Эллен. — Ведь это не просто отряд большевиков, а отряд ВЧК!

Небольсин невесело посмеялся.

— Милейший поручик! Вот задача: две карающие руки, ваша и рука ВЧК, должны схватить за горло. Кто кого?

— Только не меня.. — ответил Эллен и, стегнув воздух длинными полами промерзлой шинели, быстро вышел.

А на смену поручику протиснулся в кабинет затрушенный чиновник с кокардой министерства просвещения на фуражке. Уши его были по-бабьи повязаны платком от мороза; за ним возвышалась массивная дама в окружении крест-накрест перевязанных шалями девочек с наивными глазами. Беженцы!

— Сударь, я и моя жена, урожденная фон Гартинг (Небольсин слегка поклонился) и мои девочки, — говорил педагог, — спасаемся от сатрапии большевиков. Приняли мы эстонское подданство и вот спешим на пароход — вокруг Скандинавии, ибо в Петрограде кораблей нет и быть не может Подскажите, сударь, где нам можно переночевать?

— Гостиниц в Мурманске нет, — сказал Небольсин, сочувствуя беженцам. — Правда, в Коле существует старинный постоялый двор, но он уже превращен союзниками в притон. Единственное, что я могу вам посоветовать: разыщите на путях вагон с печуркой, разломайте любой забор — и живите в ожидании парохода на вашу новую родину. — Сказал, а сам подумал: «Пропадут они там!»

— Боже! — закатила глаза дама. — Хоть бы поскорее кончилась эта проклятая Россия... эти печки и заборы, нищета и страх! Европа! Как я хочу в Европу... сияющую огнями!

Ни поручик Эллен, ни сам Небольсин не заметили, что поезд из Петрограда оставил на перроне волшебное диво — молодую яркую женщину, одетую с вызывающей роскошью. Ей, видимо, было мало дела до революции, и пышные опоссумы струились вдоль узких плеч. А на громадной шляпе, плохо вписываясь в пейзаж станционной разрухи, колыхались под ветром диковинные перья. Поставив на снег баул из желтой кожи, красавица сунула руки в пышную муфту и растерянно озиралась по сторонам.

Ванька Кладов соколиным оком высмотрел пикантную добычу.

— Мадам! — разлетелся он. — Мичман и поэт... драматург и местный критик! Скажите слово, и любое ваше желание...

Красавица ему сказала:

— Ах как это мило с вашей стороны! Мне как раз нужен носильщик. Прошу, мичман, мой баул. Где тут начальство?..

Заглядывая через вуаль в лицо красавицы, Ванька Кладов, вертясь мелким бесом, дотащил баул до самого мурштаба. А там, сразу окруженная ореолом скучающих офицеров, красавица отбросила перчатки, отшвырнула муфту. В руке ее щелкнул миниатюрный портсигар; и лейтенант Басалаго, нагибаясь как можно изящнее, поднес петербургской львице спичку — наподобие факела.

— Извольте, мадемуазель...

Красавица села, и нога ее в тонком сиреневом чулке небрежно перекинулась через другую ногу; под пушистым платьем обозначились круглые коленки. Она опустила глаза, чтобы все офицеры увидели, какие у нее длинные ресницы, и сказала:

— Я невеста инженера Небольсина — Ядвига Саска-Лобаржевска... Странно! Неужели вы обо мне ничего не слышали?

Прибежал ошалевший Небольсин (бледный, без шапки, пальто нараспашку) и, пробившись через толпу заискивателей, взял ее за руку.

— Боже мой, — сказал, — неужели это ты?..

— Аркадий, — воскликнула она, — собирайся! Я уже все сделала. Отныне ты подданный свободной Литовской республики. Разве ты не в восторге?.. Мне здесь хорошо, куда ты меня тащишь... опять на мороз?

— Пойдем, пойдем. — И он увел ее из штаба.

* * *

Ах какой интересный кавалер попался Дуняшке!

Вот уж не думала и не гадала девка, произрастая на убогой Кольской почве, что придется ей принимать ухаживания офицера. Женщин на Мурмане вообще было очень мало, и каждая ценилась на вес золота. Любая харя, на которую двести миль к югу уже никто не посмотрит, здесь, в Мурманске — при страшном засилии одичавшего мужичья, — делала шикарную партию. Себя Дуняшка ценила примерно как тысяч в десять — николаевскими (а керенками и того дороже).

Первое свидание Дуняшки с офицером состоялось в базовом клубе, где крутили на простынях новую английскую фильму. Показывали очень интересное: как индийский царь, похожий чем-то на Кольского исправника, душил своих жен, но потом явился благородный английский моряк и задал этому царю такого перцу, что все остальные женщины повисли на его шее: выбирай себе любую... Дуняшка так засмотрелась, что носом вжикала. Сидевший рядом с ней офицер (и весьма уже солидный), пользуясь темнотой, общупал для начала толстые Дуняшкины ляжки. А потом на улице уже нагнал ее.

— Желаю познакомиться, — заявил. — Очень вы обворожили меня. Не извольте беспокоиться насчет сопровождения до дому: мы свое благородство всегда понимаем...

Дуняшка вынула из варежки руку, пахнущую керосином.

— Дуня буду, — сказала (сказала и присела).

— Очень нам приятно от этого, — отвечал офицер, польщенный таким знакомством. — А нас зовут Тим Харченко. Чин у нас, правда, еще невелик, но. зато общественное лицо наше всем на Мурмане известно.

— Ой! — пискнула Дуняшка. — Отцего я про вас ранее не слыхивала?

— Ну как же! Спросите любого. Тима Харченку все знают..

Так завязалось это знакомство. Харченко в эти дни действительно был на виду у многих. Дело в том, что при Союзном военном совете дошлый Юрьев образовал «институт комиссаров». Их было пока всего трое на весь Мурман: один комиссар от совдепа, один (дружок Каратыгина) от железной дороги, а от Центромура лейтенант Басалаго подсадил в комиссары Харченку, и машинный прапорщик вознесся над флотилией аки ангел..

Что должен делать комиссар — никто толком не знал. Но паек полагался комиссарам внушительный: сыр, икра, масло, коньяки, шоколад и даже баночки с элем. Разложив все это богатство на столе, Харченко пустил слезу от умиления (искреннюю).

— Вот она, революция! — сказал. — Недаром мы постарались. Недаром кровь проливали. Не все господам! Кончилось ихнее время... — И, раскрыв рот, прапорщик с трудом запихнул туда толстый и жирный бутерброд.

Запив съеденное элем, он ощутил себя на самом верху революционного блаженства. А мужская сущность Харченки настоятельно требовала при этом оперативно-срочной женитьбы. Еще раз оглядел стол, заваленный продуктами, и даже пожалел себя:

— Оно, конешно, с такой жратвой да ни хрена не делая без жинки не протянуть долго... Поневоле взбесишься!

Дела, однако, комиссару не находилось: все дела в Союзном совете вершили француз да англичанин, а приданный к ним для «русского духу» мичман Носков возражать остерегался и явно склонялся выпить: чем скорее — тем лучше. Желание окупить щедрый паек привело Харченку к Юрьеву.

— Товарищ, — сказал он, протягивая через стол руку, — ты научи, как власть, что делать-то? Я ведь на все согласен.

— Комиссары, — ответил Юрьев, — должны вызывать доверие масс... Ближе, Харченко! Ближе будь к массам.

— Понятно.

— Контроль, — вразумил его Юрьев. — Также информация...

— Ясно. Ну а писать что-нибудь надо?

— Нет, — подумал Юрьев немного, — того с тебя не надобно.

— Это тоже хорошо. Верно! В этом мы не горазды...

Он ушел, осиянный своим значением в деле революции. Дуняшке, прямо скажем, повезло. Здорово повезло!

Со всей деликатностью, присущей благородному человеку, Харченко в ближайшие же дни пригласил Дуняшку в буфет при станции железной дороги. Дуняшку и раньше, стоило отлучиться ей из вагона, не раз заманивали на огонек. Но только сейчас она решилась на такой ответственный шаг...

— Эй, человек! — позвал Харченко лакея. — А клеенку кто вытирать будет? Я, што ли?

Вытерли ему клеенку.

— Совзнаками не берем, — сказали. — Будут николаевские?

— Будут..

Дуняшке уже надоело штопать носки Небольсину, и теперь она с трепетом принимала ухаживания Харченки и буфетного лакея, стучащего в заплеванный пол деревяшкой вместо ноги.

— Платить сразу! — сказал несчастный калека. — А то наберут всего, напьются, сволочи, и — поминай как звали.

В этот вечер очень интересно рассказывал Харченко Дуняшке, как надо себя вести на людях.

— Есть и книга такая, — говорил, садясь к девке поближе. — Называется она: «Как вести себя в высшем обществе». Обратите внимание, Евдокия Григорьевна, что курочку на глазах общества кушать не принято. Для курочки, как и для любви, следует искать уединения. Отдельный кабинет должен быть для курочки, потому как едят ее не вилкой, а ручками. Опять же и вино! Его не просто так — взял да выпил. Нет, Евдокия Григорьевна, каждое вино имеет свое значение в благородном смысле...

Он притянул к себе бутылку. Этикетка была французская, с надписью «COGNAC». Однако лицом в грязь Харченко не ударил:

— Вот, к примеру, этот «соснао... Подали его не по правилам. Такая шербетина пьется в подогретом виде. Эй, малый!

— Чего орешь? — подковылял кулътяпый служитель Вакха.

— Подогреть надо. Мы тонкости эти понимаем...

— У-у, чтоб вас... Ходють здеся всякие, листократы!

Выбулькал коньяк в чайник. Плита так и пышет от жара — коньяк скоро забурлил ключом.

— Эй ты, химия! Вскипел...

Горячий коньяк двинул прямо в сердце, уязвленное стрелами амура. Приникнув к курносому лицу Дуняшки, Харченко объяснил девке цель своей благородной жизни.

— Едем, — уговаривал он ее страстно, — до Колы на «подкидыше». Евдокия Григорьевна, у меня все приготовлено. Будете хозяйкой. Десять пар простыней из казенного полотна. Одеяло... сам не сплю под ним. Берегу для вас! Кровать с шарами по дешевке высмотрел. Занавесочки там, сервиз — тоже могу... Вы не волнуйтесь: у Тима Харченки все есть. Станете вы жить как у Христа за пазухой.

Дуняшка распустила толстые губы на все эти приманки.

— До войны-то, — сказала ни к селу ни к городу, — был у нас в Коле исправник. Так он шато-икем пил. Другого не признавал. Полтора рубля одна бутылоцка стоила.

Харченко совсем размяк — от любви и «соснаса».

— Евдокия Григорьевна, — ответил. — Мы за шато-икем не держимся! Захотите шато-икем пить, только словечко скажите мне: Тим Харченко в лепешку расшибется — достанет!

На маневровом, вместе с «гудящими» солдатами гарнизона, проехали в темноте до Колы. Дуняшка знакомить офицера со своими бабками и дедами побоялась, но дом свой издали показала: светился он оконцем — только одним (керосин берегли).

Харченке дом понравился.

— А старенькие ваши дед с бабкой, Евдокия Григорьевна?

— Куды-ы там! Уже в земельку глядят.

— Это благородный возраст. Небось и помрут вскорости... Сватовство было прервано — совсем некстати! — Юрьевым.

— А! Вот ты и нужен мне, братишка, — сказал он при встрече. — Бери прогонные и мотай на «Соколице» до Иоканьги.

— А чего мне там?

— Поручение ответственное. Там, кажется, тюрьма строится. Так ты высмотри по-хозяйски, чтобы из этой тюрьмы никто убежать не смог. Потом докладную составишь по всей форме...

...Через двое суток, на пасмурном рассвете, «Соколица», потрепанная штормом, вошла под защиту Святого Носа: острый мыс, выпиравший далеко в океан, сдерживал яростный приступ моря. Возле берега ждали редких пассажиров нарты с каюрами, и собаки, взметая вихри снега мохнатыми лапами, с визгом понесли нарты по горам... Вот и сама Иоканьга: барак, радиостанция, контора базы, бочки с горючим, ряды колючей проволоки.

Встретили радисты комиссара — как собаку не встречают.

— Запродался, шкура?

— За что я запродался?

— Известно за что: за банку тушенки.

— Соображай, что говоришь! — окрысился Харченко. — Я не тот, который... это самое! Мы из народа произошли, кровью добыли, так сказать. И как стоишь, когда с офицером разговариваешь? Или забыли, чему вас учили?..

Тюрьма — на острове, вокруг бушует океан. Барак из жести и бревен окружен мотками проволоки. От движка системы Бергзунда, работавшего на пиронафтовом масле, тянулись провода к прожекторам охраны. Охраны пока не было, как не было и самих узников. Глядя на бушующий океан слепыми стеклами зарешеченных окон, тюрьма терпеливо выжидала узников.

На улице поселка подошел к Харченке скромный человек в котелке и пальто, вскинул по-военному два пальца к виску.

— Не угодно ли? — сказал. — Моя жена как раз блины печет...

За блинами выяснилось, что любезный человек — капитан Судаков, бывший начальник Нерчинской каторги. Веером рассыпал он по столу фотокарточки с видами угрюмого Нерчинска. Харченко, макая блин в оленье сало, почтительно удивлялся:

— Надо же! Хы-хы... из самого Нерчинску. Ай и дела пошли! Трохи обеспокою вопросом: где же, по вашему разумному пониманию, тюрьма всех поганее — чи здесь, чи в Нерчинске?

Капитан Судаков ловко, как шулер картишки, собрал россыпь фотографий, столь родных для его сердца.

— Душенька! — повернулся к жене. — Не дай соврать... Ответь сама по чистой совести господину Харченко.

Жена капитана, раскрасневшись от жара плиты, повела рукою, измазанной тестом, на узкое окно:

— Да в Нерчинске-то — рай! А здесь рази жисть? Как вспомню Нерчинск, так сердечко кровью обливается... Хосподи! Вернемся ли когда обратно? Не дай бог, помрем тут...

* * *

Он никак не мог сознаться Ядвиге, что давно уже разорен.

Дни — в ожидании парохода — мучительные, незабываемые. Ссорились, снова мирились.

— Я сделала почти невозможное, — говорила женщина. — Ради тебя. Ради нашей любви... Ты думаешь, мне было легко вырвать этот паспорт для тебя от этого идиота Белоусова!

— А кто это такой?

— Ах, матка-бозка! Это литовский консул в Петрограде.

— Белоусов-то?

— Ну да, Аркашка, не мучай меня... Сейчас все Белоусовы согласны стать хоть неграми, только бы выбраться на свободу из этого российского ада!

Конечно, Небольсин догадывался: Ядвиге пришлось немало побегать, немало пострелять глазами и немало потратить денег, чтобы этот сомнительный «консул» признал его, Небольсина, истинно русского человека, литовским подданным. Литва получила от немцев-захватчиков автономию и управлялась загадочной Тарибой; там, в сытом Вильно, играла сейчас берлинская опера, там за русский рубль давали сейчас две подлые германские марки. Обо всем этом и, рассказывала Ядвига, явно заманивая его на виленское житье... «Благодарить ее или возмущаться?»

— Пусть дают хоть тысячу марок, — отвечал Небольсин. — Мне противно, что наши рубли так низко пали... Какое они, подлецы, имеют право оскорблять наш рубль!

— Деньги... Разве они краснеют от стыда?

— Деньги — нет! Но зато я краснею за деньги... Ядвига — до чего же неудобное имя! Невозможно тебя выругать. Как? Ядвижища? Ядвижка?.. В любом случае ты, моя дорогая, остаешься всегда безнаказанной!

— Зато ты — презренный Аркашка.

— Вот именно, о чем я и говорю, — соглашался Небольсин.

— Ах, — вздыхала Ядвига, — но кому нужен твой патриотизм?

Она была права, и это наводило на печальные размышления.

— Да. Сейчас, к сожалению, никому не нужен. Но патриотизм не масло! И не каша! Он не испортится. И он всегда пригодится. Не сейчас, так позже... А ты неумна, моя прелесть: глупо делать из меня литвина!

— Не забывай, — грозилась женщина, — еще не все кончилось: твою Россию ждет тяжкое время.

— Россию — не тебя же! Я был подданным великой Российской империи. Наконец я стал гражданином Российской республики. Пусть я — чижик, но я сижу на ветвях могучего дуба.

— Дуб твой, Аркашка, подпилен и скоро рухнет.

— Неправда. И вдруг ты желаешь пересадить меня с ветвей дуба на жалкую картофельную ботву... Я не верю в будущее лимитрофов. Рано или поздно эти княжества, искусственно созданные Германией, будут сожраны... самою же Германией! Или они снова примкнут к России. В первом случае я не желаю подчинять себя прусскому хаму. А во втором — мне будет стыдно как изгою возвращаться в лоно матери-родины уже иностранцем. Я русский и не хочу быть беглецом!

И так вот, в ожидании парохода, оба мучили один другого... Полыхало вдоль неба сияние — такое пламенное! Вагон с Небольсиным и Ядвигой подхватывал маневровый, таскал его по путям, заводил в тупик, снова тащил на просторы тундры. Казалось, не будет конца' Двое — лицом к лицу — не могли решить главного, ласками прерывая мучительные споры.

— Ты не будешь одинок, — шептала она ему, целуя в глаза. — Там много русских. Русские церкви, русские театры, библиотеки, наполненные русскими книгами... Здесь ты состарился, Аркашка. Посмотри, каким ты теперь стал. Разве таким я увидела тебя впервые?

— Не быть русским? — печалился в ответ Небольсин. — Это единственное, что мне осталось. С гордостью говорить всем: смотрите, я несчастный, пусть оно так, но я — русский!

— Ах, что с того? Был ты Небольсин, а станешь, допустим, Небольсинявичус... Только бы не остаться в этой совдепии.

— Совдепия ни при чем, есть еще Родина и Отечество, — эти слова так и пишутся, с большой буквы. Есть народ, есть Пушкин, Ломоносов, Толстой... есть наши сказки, песни, поговорки, привычки, ухарство, гости к вечеру и до утра, свет лампы под абажуром, сирень весной, а клюква осенью, каша со шкварками — она тоже есть. Не-ет, милая! Это не так все просто, как тебе кажется...

Ядвига поднялась, нащупывая ногой туфельку.

— Аркашка, — сказала спокойно, — тогда я... одна.

Небольсин вдруг заплакал, присаживаясь у печки, у родимой печки из ржавого железа, которая гудела ему трубой — неистово.

— Ты меня никогда не любила, — сказал он.

Наступил день разлуки. Дым из трубы парохода, грохот сходней, легкая качка. И косо улетают прочь от берега чайки. Ядвига плакала, а он гладил своей ладонью ее теплый затылок, вдруг ставший таким родным и жалким. Что он мог поделать? «Может, и правда сбежать по сходне навстречу ветру опасных странствий по чужбине?..»

С трудом он успокоил себя.

— Понимаешь, — сказал, глядя на пароход, сверкающий огнями, — есть две теории для спасения. Приверженцы первой утверждают, что лучше спасаться на шлюпках. А другие говорят: нет, вернее оставаться на корабле, чтобы спасать сам корабль. Так вот, моя дорогая, я предпочитаю остаться на корабле.

Она подняла к нему заплаканное прекрасное лицо:

— Но корабль-то... тонет, тонет! Пойми ты это...

— Он накренился. Ничего, откачаем! Он выпрямится.

Мимо них проследовала семья: педагог в фуражке министерства просвещения, его супруга и три девочки, держащие одна другую за озябшие руки. На лицах детей светился испуг перед высоким кораблем, который навсегда увезет их в дальние страны.

— Вот и мы, — сказал чиновник, тоже испуганный, как ребенок, и вытер слезу. — Жаль, — добавил. — Все равно жаль... Ах, если бы не жена!

«Урожденная фон Гартинг», — мысленно досказал за него Небольсин.

А вот и она сама.

— Прощайте! — кивнула сухо.

И пароход взревел...

Небольсин в отчаянии стиснул в своих ладонях руки Ядвиги.

— Я не имею права просить, — заговорил быстро, — чтобы ты осталась. Но я слишком свыкся с мыслью, что все пройдет и где-то, в каком-то волшебном мире, мы снова встретимся... Прошу! Умоляю! Договоримся так: когда в России жизнь наладится (а я верю в это), я вызову тебя из Вильно... Ты приедешь ко мне?

Улыбка сквозь слезы.

— Конечно... — И попросила: — Поцелуй меня...

Замерла на трапе. И повернулась к нему.

— Я так несчастна, — сказала она.

— Я тоже, — ответил он. — Прощай, прощай...

Медленный разворот корабля на рейде. Большой красный крест на боргу парохода, чтобы немецкие подлодки его не трогали: груз живой и беззащитный — дети, женщины (военных лет). Ядвига, такая маленькая с берега, еще стоит в толпе. Все машет ему...

«Прекрасная моя! Прощай, прощай...» Неужели эта страница его жизни уже перевернута?!

* * *

А в вагоне Дуняшка собирала свое барахло, мрачно вязала его в неряшливый узел.

— Покидаю вас на веки вецные. Потому как за мной ныне оцень вазные господа ухазывают... не цета вам! Комиссары будут!

Небольсин пинками докатил узел до тамбура.

— Проваливай, — сказал со злостью. — Тебе ли дано скрасить одиночество?

И вдруг стало легко-легко. До глубокой ночи топил свою печку, пил вино, пел и плакал. Ему было хорошо. Даже очень хорошо.

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить,
У ней особенная стать -
В Россию можно только верить.

Глава восьмая

Когда они прибыли, эти люди, мир не перевернулся, но заметно посуровел. Таких на Мурмане еще не видели, хотя о них уже ходили легенды. Комлевский отряд ВЧК всю ночь топал по Мурманску, отыскивая себе крышу для ночлега. Но все бараки и вагоны были заняты, и рассвет застал чекистов — серых, небритых, плохо и бедно одетых — на улицах города.

Британский солдат в добротной русской бекеше охранял склад, где горкой стояли на снегу банки с корнбифом и серебристые цилиндры французской солонины. Англичанин огляделся по сторонам.

— Хэлло, рашен... — тихо позвал он Комлева и вдруг стал ловко метать в руки чекистов тяжелые разноцветные банки.

— Садись, где стоишь, — скомандовал Комлев и ножом вспорол банку: розовая ветчина, прослоенная пергаментом, — просто не верилось после голодного Петрограда...

Сидя на снегу, красноармейцы штыками и пальцами ковыряли британский корнбиф. Иным попались бычьи языки, загарнированные шотландской морской капустой. Впрочем, им было сейчас глубоко безразлично, как это называется.

Над Кольским заливом всходило негреющее солнце; из высоких труб крейсеров «Кокрен» и «Глория» вертикально врезался в небо черный дым. Наступал день, заревели сирены, и в Семеновой бухте задвигались по рельсам подъемные краны, что-то выхватывая на берег из корабельных трюмов.

Звегинцев пригласил Комлева в управление обороной Мурманского района. Вот он сел перед ним, усталый пожилой человек, сложил на коленях грубые руки слесаря, на которых ногти — словно тупые отвертки.

Звегинцев сказал Комлеву так:

— Вкратце позволю себе объяснить положение. Старые погранвойска разбежались. В наличии у нас всего сто человек. К югу от Кандалакши уже создан отряд Красной гвардии. Возникает новый фронт в стране, ибо белофинны идут на Кемь. На Кемь и на печенгские монастыри. Это — здесь, севернее, совсем под боком у нас. Из Архангельска уже вышел ледокол с отрядом вооруженных портовиков. Нас поддержит союзный десант. В этом краю я воинский начальник и прошу сдать свой отряд под мое командование.

С мокрых, вдрызг разбитых сапог Комлева натекла грязная лужица. Он размазал ее ногами по полу и устало вздохнул:

— Генерал, надо же иметь голову... Мой отряд создан из рабочих ребят. Присланы мы сюда для охраны дороги и для борьбы с контрреволюцией. Я вам, генерал, сдам свой отряд, и... вы, что ли, станете с контрреволюцией бороться?

Но Звегинцева теперь не так-то легко было смутить, и он хмыкнул в ответ.

— Контрреволюция? — переспросил. — Но ее здесь, слава богу, нет. Контрразведка, созданная на Мурмане для борьбы со шпионами, еще при господине Керенском расправилась с монархистами невзирая на лица. С революционной принципиальностью был удален и, главный начальник на Мурмане, каперанг Коротков.

— А коли так, — ответил Комлев, — то не мешало бы и вас, генерал, попросить с Мурмана! Мне свой отряд сдавать некому. Отчет в своих действиях я буду давать не вам. Не вам, а революции.

Звегинцев, не вставая, щелкнул под столом каблуками:

— Печально... Таким образом, я не включаю ваш отряд в состав мурманской обороны. И следовательно, на основании вышесказанного с довольствия ваш отряд механически снимается. Вот так.

— Вот и спасибо, генерал! Открыли мне глаза. Но я не совсем понимаю: как же вы меня и мой советский отряд можете снять с советского же довольствия?

— А я и снимать не стану. Ибо никакого советского довольствия здесь, на Мурмане, никогда не было. Здесь только союзное...

Союзники не стали долго ждать, и с утра пораньше полковник Торнхилл переслал Комлеву послание:

«Адмирал приказал мне Вам напомнить, что он советует Вам, в случае возникших недоразумений, действовать терпеливо и ни в коем случае не прибегать к оружию и насилию, что может вызвать лишь беспорядки и анархию, совершенно недопустимые в местных условиях...»

Тяжело волоча ноги через сугробы, Комлев дошагал до телеграфа. Письмо полковника Торнхилла он нес в руке. Возле крыльца телеграфа вспомнил о нем, порвал в клочки и шагнул внутрь помещения.

— Телеграмма, — сказал. — По дистанции... до Званки!

— Телеграф занят, — ответил чиновник.

Комлев надрывно вздохнул. Жесткие пальцы раздернули кобуру. Длинное дуло маузера влезло в кабину саботажника.

— Я не спал всю ночь, — сказал Комлев. — Поверь, у меня нет сил, чтобы тебя уговаривать. Крути по дистанции до Званки!

По дистанции до Званки проворачивались катушки аппаратов, и вот первая лента — суровая:

— НИКАКИХ РАСПОРЯЖЕНИЙ ЗПТ ИСХОДЯЩИХ НЕПОСРЕДСТВЕННО ОТ ЗВЕГИНЦЕВА ЗПТ ПО КОМАНДАМ ОХРАНЫ И ДОБРОВОЛЬЧЕСКИМ ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫМ ОТРЯДАМ НЕ ИСПОЛНЯТЬ ТЧК КОМЛЕВ ТЧК

До позднего вечера он размешал свой отряд по Мурманску. В барак пяток человек сунет, в вагон — полвзвода кое-как запихает. Плохо! Но под открытым небом еще хуже.

— Давай-давай, ребята, — говорил Комлев, — уплотняйся!.. Мурманск был уплотнен за эти дни до предела. Повсюду селились и веселились разные коммерсанты, весьма молодцеватые, которые, утром приехав, к вечеру уже называли себя поручиками и полковниками. И очень много понаехало в Мурманск знати: встаешь в очередь за хлебом вслед за графиней, а в хвосте уже пристраивается у тебя баронесса, за нею с кошелкой — князь... Чехи, сербы, китайцы, итальянцы, англичане, французы, канадцы — весь этот Вавилон, вперемежку с русскими, таскал по путям чайники с кипятком и справлял нужду под колесами города. Иные вагоны, в завале нечистот и отбросов, давно припаялись морозами к рельсам намертво. Весной все это растает, и людей задушит зловоние, но русские разумно говорили иностранцам и себе тоже:

— Весной? Ты еще доживи до весны-то. Ого, милок!

Весна...

Полярная ночь медленно отступала, и надвинулись с океана синие, скользящие по сопкам рассветы. Солнце уже не спешило укрыться за скалами, нависая над водой — недреманно и холодно.

В одно из таких утр, когда Мурманск еще не пробудился, в доски причалов ткнулся форштевнем крейсер «Аттентив» и сбросил на берег десант. Быстро пробежала на вокзал пехота в белых суконных гетрах. Ловко и бесшумно, с оглядкой по сторонам. Пока англичане глаза не мозолили, благоразумно запрятав десанты в Коле, где солдаты с утра до вечера гоняли в футбол. А пушки — это так, вроде украшения. Глядя на британских томми, можно было подумать, что главное для них — футбол.

Комлев навестил Юрьева в его берлоге совдепа.

— Здравствуй, товарищ! — радушно приветствовал его Юрьев. — Вот и до наших краев дотянулась железная десница ВЧК. Кого будешь хватать за горло первым?

— Хорошо бы... тебя, — сказал Комлев негромко.

На выручку Юрьеву пришел телефон, вовремя зазвонивший.

— Погоди хватать, — засмеялся Юрьев, срывая трубку. — Председатель Мурманского совдепа у аппарата... Так. Так. Понятно. Но ничего не выйдет, Николай Иванович («Звегинцев!» — догадался Комлев). Команды флотских рот и кораблей, — говорил Юрьев, — давно небоеспособны. Абсолютно... Митинг? Но это уже старо! Подвоза семечек нету, и митинги из моды вышли. Попробовать, конечно, можно. Ну чего-нибудь наскребем... Всего хорошего.

Бросив трубку, Юрьев сказал Комлеву:

— Так вот, дорогой товарищ Торквемада! Ты напал не на того боксера, который выбывает из боя в первом раунде. Здесь тебе не Петроград, а Мурманск — во всей своей первобытной прелести. И обстановка здесь (сам знаю) аховая! Вчера вот наряд милиции ночью вырезали. Американского атташе Мартина обчистили, на вокзале до нитки. И два вагона с мясом — ау! Хватай, коли ты по Конан-Дойлю решил здесь работать.

Комлев расставил ноги, словно готовясь к драке:

— Слушай, Юрьев! Ты меня уголовщиной не обстукивай. Сам не маленький — я ведь не карманников ловить прибыл. А тебе, видать, Советская власть не так посветила. Ты ее сущности не вызнал! Ежели по дурости — подскажем. Ежели по алому умыслу — будем карать. Сидишь ты, небритый, под красным флагом. Корабли стоят под андреевским, который барон Маннергейм в свой государственный перекроил. А союзники город своими знаменами будто ярмарку разукрасили. Как понимать?

Юрьев все выслушал и ответил спокойно:

— А так и понимай. Если бы не союзники, мы бы здесь давно сковородкой накрылись. Вот и сейчас: финны жмут на Печенгу, потому что кайзеру нужна база для своих подлодок, а наши корабли — громадное им спасибо за то, что печки топят! Хоть на берегу мы видим, что еще не все разбежались. Будем выкликать добровольцев под Печенгу... Твои ребята не рискнут?

— Они здесь рискнут, в Мурманске, — отозвался Комлев.

— А может, оружие сдадите?

— Кому?

— Добровольцам нашим. Потом вернем. Когда возвратятся. Комлев уже застегивал кожаную тужурку.

— Знаешь, Юрьев... как бы это поделикатнее? Вот шел я к тебе и думал: ты хитрый. А поговорил пять минут и понял: глупый ты, Юрьев, и вредный.

...На днях тупик одной стрелки французы окружили высоким забором, охраняемым матросами с броненосца «Адмирал Ооб», и вот сегодня забор этот обрушили; на рельсах стоял новенький бронепоезд. Громыхая стальными блиндами, весь в щетине пулеметов, «бепо» проскочил через Мурманск до Колы и обратно — это был пробный выезд.

Тогда на пороге кабинета Небольсина появился Комлев.

— Вы здесь старший? — спросил угрюмо.

— Садитесь, — ответил ему Небольсин.

— Перекройте пути перед французским бронепоездом!

— Я не имею права, — возразил Небольсин, — закупорить дорогу, дающую России пока единственный выход в мир. Нет, я не имею права.

— Саботаж? — спросил Комлев. — Ты знаешь, что за это полагается?..

— Знаю, — прервал его инженер. — И однако ничего перекрывать на путях не буду. Бронепоезд французов, если вам угодно, можно задержать южнее. Но только не здесь... Там, южнее, ваш отряд Спиридонова, там большевики в Совжелдоре, а с меня — взятки гладки...

Щелкая на стрелках, мимо станции тяжелым чудовищем проскочил бронепоезд — на этот раз уже до самой Кандалакши, и нигде не был задержан.

Небольсин заглянул в консульство:

— Дружище Лятурнер, вы докуда собираетесь увеличивать пробеги вашего мастодонта?

Лятурнер сидел в качалке с газетой в руках. Оттолкнулся от пола — и высоко вздернулись его колени в замшевых леях.

— Только до Званки, Аркашки... только до Званки!

— От Званки до Петрограда, — разумно ответил Небольсин, — всего сто четырнадцать верст. Большевики вряд ли обрадуются вашим платформам с пятидюймовками!

— А мы здесь, Аркашки, не для того, чтобы их радовать...

Небольсин подумал и неожиданно обозлился:

— Черт бы вас всех побрал! Вы здесь в политику играете, а поставит к стенке Комлев не вас, а меня!

Лятурнер засмеялся.

— Не поставит он тебя, Аркашки. Сила уже на нашей стороне...

На прощание Небольсин сказал:

— Милые французы, все это кончится очень скверно. И для меня. И для вашего бронепоезда... Как начальник дистанции, я заранее снимаю с себя всякую ответственность в случае, если ваш «бепо» будет найден на перегоне колесами кверху...

В командной палубе «Аскольда» хоть топор вешай: накурено. Полундра — митинг! На этот раз сидячий и лежачий. Стоячие отошли в область преданий. Матросы — на рундуках, болтаются в подвесушках. Даже не митинг, а беседа, дружеская беседа. Два громадных чайника из красной меди плавают в дыму, по ходу солнышка. Вопрос обсуждается на этот раз очень серьезный: воевать или не воевать за Печенгу?

По дешевке, как было при царе, умирать теперь никто не хочет: все деликатно обмозговывают. Примерно так:

— Финны — белые? Факт, белые. За ними — немец? Он, проклятый. Шпарил немец на красный Питер, теперь по указке кайзера идет белый финн на Ухту, на Кемь, на Печенгу...

В одних кальсонах, с голыми животами, наскакивали:

— Да пойми ты, башка от кильки! Войне-то конец! Нет войны! На кой тебе ляд сдалась эта Печенга? Что там — Петергоф, што ли? С барышней и то хрен пройдешься. Волков только морозить...

Все ждали, что скажет Павлухин; перенял он чайник, гулявший по кругу, приник к теплому носику в зеленой окиси.

— Тьфу! — сплюнул чаинку, попавшую в рот. — Братва (и спрыгнул с койки), ежели так судить, братва, то за что же наши рабочие бились под Псковом и Нарвой? Если бы сказали они тогда: «На кой ляд эта Гатчина?» — немец давно бы уже гулял по Невскому... Врагов революции надо бить! — сказал Павлухин. — По зубам! А пока мы тут губами белье полощем, они нас лупят... Нешто вас, братишки, злость не берет?

— Ну иди, — ответили. — Шустряк какой нашелся...

Павлухин грохнул чайником.

— Я пойду. Мне за вас совестно... Тех же англичан стыдно! Над нами уже смеяться стали: мол, русские трусы... Пойду я, братцы!

Поднялся еще Митька Кудинов, распушил свои бакенбарды.

— Пиши меня тоже. Да. и кончай трепаться — спать надо. И еще Власьев — отчаянный:

— Хуже того, что имеем, не будет. Я тоже пойду.. Потом и третий:

— И меня пиши. Хоть штаны проветрю...

Глубокой ночью закончили.

Павлухин босиком прошлепал по холодным линолеумам, откинул люковицу, выставив голову над верхней палубой, глянул поверх броневой стали:

— Эй, на мостике! Просигналь на штаб нашим паразитам — Басалаго да Юрьеву, что «Аскольд» дает тринадцать добровольцев. Командира не будить. А мы — амба, на боковую...

Крейсер его величества «Кокрен» подхватил утром добровольцев с флотилии и, ныряя в сизых волнах, отправился в море.

Вот и первый завтрак — заодно с англичанами. Построились по сторонам бортов — русские и англичане. Качались между ними столы, на которых ерзали при качке сковородки с яичницей, бачки с овсянкой, сдобренной для калорийности порошком натрия с казеином. Каждому матросу, как пай-мальчику, выдали по большому имбирному прянику.

Комендор с «Чесмы» удивился.

— Гляди-ка, — шепнул, — у них, паскудов, палуба чистая..

— А ты к нам приди, — ответил Павлухин. — У нас ничуть не хуже.

Качало, качало, качало... По трубам парового отопления, висевшим над койками, с треском прорывало горячий пар. В ожидании команды стояли англичане и русские — в общем очень похожие один на другого. На груди русских матросов начертаны несмываемым лаком боевые номера: по ним узнают матроса. А на руках английских моряков браслеты с именем и названием корабля: по иным узнают утопленника — кто таков и где плавал. И у всех у них на синих воротниках по три белые полоски...

Три белые полоски у англичан — в знак побед королевского флота при Сент-Винценте, при Абукире и славном Трафальгаре.

Три белые полоски у русских — в вечную память о громких победах при Гангуте, Чесме и Синопе.

Два великих флота — два великих народа.

С волны на волну... веками! Сколько столетий качаются под ними настилы корабельных палуб! Сначала трещали весла галер, гудели потом паруса каравелл, а теперь могуче уносят их в моря воющие машины. Глаза — в глаза: серые — в серые; одна улыбка — в другую... Но вот запели волынки, и боцманы дали команду завтракать. Крейсер с ревом влезал на волну: уже выходили в открытый океан.

Павлухин ел британскую овсянку с промзоном, густо мазал белый хлеб яблочным джемом...

К вечеру потишала качка — «Кокрен» затесался в лед, уже разбитый архангельским ледоколом. Потянулись мимо черные берега. Крутобокая махина военного ледокола стыла в глубине фиорда, и по длинным сходням бегали, словно муравьи, архангельские красногвардейцы — к ним, как это ни странно, англичане отнеслись гораздо уважительнее, нежели к мурманским добровольцам: дали сопровождающего и переводчика. Пошли на берег и матросы.

В предрассветной темноте растянулись цепочкой в низине. С верхушек сопок ветер сметал вихри снега, шустро скользили лыжи архангельских мужиков. Обутые в русские валенки, ровно, как заведенные, шагали британские офицеры. У каждого из англичан был переброшен через шею фитильный шнур для керосиновых ламп, а на этих шнурах болтались громадные рукавицы из собачьего меха.

— Вышли к монастырю! — проголосили от головы колонны. Такого монастыря еще никто не видывал: в низинке лежала притихшая деревенька с церквушкой. Над крышами избенок тянулись электрические провода, торчала на отшибе радиоантенна. Из распахнутых ворот амбара несло едучим дымом. Там молодой послушник, чихая от выхлопных газов, дергал и дергал стартер захудалого дизеля.

— Здорово, машинный бес! — кричали ему матросы.

— Я вам не бес, а отец дизелист, — отвечал монашек.

— Отец дизелист, а мощи у вас имеются?

— Мощи-то? А как же... Это в России вранье про нетленность. Мыши там дохлые, а не мощи. А у нас, где ни копнешь покойника, он везде — как пятак новенький. Даже румянец пышет! Одно слово, православные, вечная тут мерзлота и вечная святость...

Английский офицер с «Кокрена» походя заглянул в амбар, что-то копнул пальцем в дизеле, рванул шнурок на себя, мотор сразу зачапал, и тусклые окошки избенок монастыря медленно накалились электрическим светом.

На самой околице Печенги с непокрытою головою стоял отец Ионафан, настоятель обители. Ветер рвал с него подрясник, и белые штрипки кальсон болтались над галошами архимандрита, надетыми прямо на босые ноги.

— Где русский матрос? — говорил он напутственно (с легонькой матерщинкой, как и положено боцману). — Где веселый вид, бодрость и слава? Эх вы-и! — упрекнул настоятель матросов. — Измельчал народец... Впрочем, — спохватился он тут же, — кто самогонки дернуть желает, тот завертайся в бражную келью. Выпей и — вперед за веру и отечество!

Царя уже не было, но — в понятии отца Ионафана — вера и отечество оставались в прежней нерушимой силе.

Крейсер «Кокрен» открыл огонь по площадям. Ровные квадраты тундры покрывались разрывами пристрелки. Снежная крупа, острые камни, голые прутья, моховые проплешины сопок среди обдиристой, как рваное железо, щебенки — и все это было древней русской землей.

Лахтари отстреливались хорошо, и одного англичанина уже волоком потащили на куске парусины обратно — в монастырь.

— Не повезло парню, — пожалел его Павлухин.

Он, как большевик, хорошо сознавал, что к этой операции у стен Печенги англичане... примазались! Им очень хотелось сейчас выставить себя перед миром (и перед Совнаркомом, конечно) защитниками русского севера — чтобы оправдать свое пребывание на Мурманском рейде.

— Вперед! — Павлухин во весь рост, не пригнувшись, с лихостью бесподобной, рванулся на врага: его душила злоба (и на англичан, и на белофиннов, и на того отца настоятеля, что попрекал их). — Ура! — хрипло выкрикнул он.

Русские матросы кричали протяжно, с надрывом.

Молча и сосредоточенно наступали архангельские мужики.

— Гил, гип, гип! — подпрыгивали следом англичане. Лахтари удара не приняли. И вот уже согнувшись, они летели в синеве снегов по горам. Раздувались их белые балахоны. Разворот — и один из них воткнул в снег лыжные палки.

— Эй! — закричал он по-русски. — Ты, сволочь красная, все равно вылетишь отсюда... Самому тебе с нами не справиться, так ты англичан привел?

Со стороны бивака сразу подъехал на лыжах переводчик.

— Провокация, — сказал он. — Стреляйте...

Павлухин с положения лежа выстрелил. Перекинул затвор, послал еще одну пулю. Лыжник присел на корточки — широко раскидал палки.

— Готов, — заметил переводчик и отбежал обратно. Матросы в черном на снегу — как мухи в сметане. Вокруг костерка, быстро сложенного, стояли они на коленях, грели над огнем красные, потрескавшиеся ладони. Англичане перетянули к ним два термоса с горячим какао, дали каждому по хрустящему пакету «сухарей Гарибальди».

Обдирая спину, Павлухин съехал вниз по склону горы. Проваливаясь по колено в снегу, с разодранным в кустах клешем, он добрел до убитого. А тот быстро костенел, хватаемый морозом, и смотрел теперь на матроса-большевика жуткими бельмами глаз, в которые уже запал мерзлый иней... Это был лейтенант Мюллер-Оксишиерна. Бывший офицер русского флота, он нашел свою новую родину и сразу пожелал расширить ее владения за счет грандиозных просторов России...

Стараясь не глядеть в лицо мертвеца, Павлухин рванул из рук убитого винтовку. Тот отдал ее — равнодушно. Матрос пошел обратно — на свет костра. Трофей оказался русской трехлинейкой, но укороченной с дула. Пограничник царской армии бросил ее, а бережливый финн подобрал. Павлухин дернул затвор, и, сверкнув, резво выскочил из магазина патрон.

— Занятная штука, — сказал Павлухин — Смотри-ка, ребята. Патрон был немецкий, но специально поджат на станках в Германии, чтобы не заедал в русском оружии.

Тут Павлухина отыскал один архангельский, потянул в сторону.

— Земляк, ты, что ли, Павлухиным, будешь?

— Ну я...

— Уматывай, — шепотком подсказал красногвардеец. — Тебе в Мурманске шикарный паек выписан — свинца вот столько. Но этого хватит, чтобы облопаться. Наши радисты связаны с Югорским Шаром, с Иоканьгой и Печенгой. Они, брат, все знают.

Павлухин, кося глаз на костер, быстро досасывал цигарку.

— Куда же мне? — спросил, и кольнуло его в сердце, сжавшееся, словно в предчувствии пули.

— На ледокол. Ребята свои. Езжай тишком...

— Лыжи, лыжи! — заорали от костров.

От самой вершины сопки сами по себе летели на отряд лыжи. Вернее, две пары лыж. Лыжи без людей стремительно неслись вниз. Вот они косо врезались в снег и застыли. К. одной паре была привязана одна половина человека, а к другой паре — вторая. Это был матрос с «Бесшумного», попавший в лапы «мясников»-лахтарей.

Англичане уже деловито, ничему не удивляясь, расстилали на снегу парусину. За один край парусины взялся Павлухин, задругой пехотинец его величества. И потянули разорванного пополам человека — мимо монастыря — в бухту...

— Гуд бай, камарад, — сказал Павлухин на прощание и побежал в сторону ледокола, где качалась, царапая берег, длинная сходня.

Поначалу его спрятали в узком ахтерпике. От запаха краски разламывалась голова. И качался — лениво — рыжий борт, весь в обкрошенной рыхлой пробке. Но вот задвигались барабаны штуртросов, застучали машины. Ледокол тронулся на выход в океан, и тогда Павлухина провели в офицерскую каюту.

«Не скучай», — сказали.

Скоро в каюту к нему шагнул плечистый великан с белокурой шевелюрой. Сбросил с плеч «непромокашку», под ней — мундир поручика по Адмиралтейству. Это был Николай Александрович Дрейер, архангельский большевик, штурман с ледоколов.

— Здравствуй, Павлухин, — сказал он и вдруг строго спросил: — Зачем ты убил контр-адмирала Ветлинского?

— Я? — вытянулся Павлухин. — Это вранье...

И вспомнился ему тот серенький денек, когда шел он себе да шел, задумавшись, и вдруг нагнал его матрос, совсем незнакомый, и стал подначивать на убийство главнамура. «Кто он был, этот матрос?»

Дрейер помолчал и подал руку:

— Ну я так и думал. Ты человек серьезный и глупостей делать не станешь. Говоришь: не ты, — значит, не ты!

— А что случилось?

— Перехватили сейчас радио. Контрразведка Мурманска требует снять тебя в Печенге и отправить прямо к Эллену. На крейсере им тебя не взять — боятся, а здесь удобнее. Честно говоря, я испугался, что тебя прикончат еще в сопках... под шумок!

— А как же теперь... «Аскольд»? — растерялся Павлухин. Дрейер откинул от переборки койку, сказал о другом:

— Это моя каюта. Сиди пока тихо, в Горле выйдешь. А в Архангельске тебе работы хватит: мы не допустим там повторения того, что случилось у вас в Мурманске. Вот, — сказал Дрейер, хлопнув по одеялу, — будешь здесь ночевать.

— А ты?.. А вы? — поправился Павлухин.

— Мое дело штурманское: весь переход на мостике. Дрыхну как сурок на диване в ходовой рубке. Открой шкафчик. Здесь у меня коньяк, сыр, хлеб. Маслины ты любишь?

— Тьфу! — ответил Павлухин.

— Ну и дурак. Шлепанцы под койкой... Что тебе еще? — огляделся Дрейер, как добрый хозяин. — Ну, кажется, все. На всякий случай, Павлухин, я тебя буду закрывать...

День, два — и вот ледокол бросило в грохоте, завалило на борт, и он потащился куда-то, треща шпангоутами: это форштевень корабля уже начал ломать лед в Беломорском Горле.

Весь в снегу, заскочил на минутку Дрейер:

— Все в порядке, Павлухин! Сейчас приняли Петрозаводск. Ленин уже знает, что творится в Мурманске. А все иностранные посольства уехали в Вологду.

— В Вологду? — был удивлен Павлухин.

— Да. И это очень опасно для Вологды, для нашего Архангельска... для всей страны! Я пошел, — сказал Дрейер, поднимая высокий капюшон. — Виден берег, и мне надо на пеленгацию...

В тяжком грохоте льда впервые Павлухин заснул спокойно.

* * *

От делегатов съезда Ленин узнал о некоем «словесном» соглашении между Мурманским совдепом Юрьева и союзным командованием. В предательство не хотелось верить, и поначалу Совнарком решил, что Юрьев введен в заблуждение, просто обманут. И его надо поправить, помочь ему авторитетом Совнаркома...

Когда разговор Юрьева с Центром закончился, на пороге аппаратной комнаты уже стоял, подтягивая черные перчатки, принаряженный лейтенант Басалаго.

— Не хватит ли тебе валять дурака? — крикнул он. — Стрела на тетиве, сейчас она сорвется с лука...

— А наш блин подгорает, — ответил Юрьев. — Совнарком требует от нас, чтобы мы раздобыли от союзников бумагу... «Словесное» соглашение Центр желает превратить в письменную гарантию от оккупации. Но ведь тогда этим письменным документом будет разрушено и наше словесное соглашение... Как ты думаешь?

Басалаго взбесил этот вопрос: что он думает?

— А почему ты не ответил им, что уже имеется у нас прямая санкция Троцкого?

— Я думал, что Совнаркому это будет... неприятно.

— Передай! — настаивал Басалаго. — Сейчас же!

Юрьев послушно велел снова соединить себя с Центром и стал ссылаться на телеграмму наркоминдела. Ответ пришел сразу «Телеграмма Троцкого теперь ни к чему. Она не поправит дела, а обвинять мы никого не собираемся».

— Передай им, — велел Басалаго, — что мы за собой никакой вины не чувствуем...

Юрьев передал: «А мы за собой никакой вины и не чувствуем. Мы не оправдываемся...» Басалаго вытащил его потом на улицу.

— Пора, — сказал он. — Пора отрываться от Москвы,- ты сам видишь, что нам с ними не по пути. Но прежде надобно наш Центромур отмежевать от влияния Целедфлота в Архангельске...

— Ты так думаешь? — совсем растерялся Юрьев.

— Не перебивай! В сферу чистой мурманской политики попадет Мурман, поморье Кемского и Терского берегов. Ты прав в одном: нужно краевое управление... со своим политическим курсом, со своими договорами, со своей администрацией! Если большевики так щедры на раздачу «самостоятельности», так вот пусть теперь знают: Мурман тоже самостоятелен и автономен... Не жри снег, дурак, горло простудишь. А ты еще нужен... Болтать и огрызаться по сторонам предстоит тебе много.

Глава девятая

Женька Вальронд проснулся от резкого толчка. Паровоз стоял, пыхтя на путях, синие сумерки сгущались за окнами вагона. Мичману только что снилась аскольдовская каюта с раковиной для умывания, набор зубных щеток, лежавших за зеркалом, и ароматное мохнатое полотенце. Очевидно, сон был подсознательным: мичмана терзали дорожные вши и клопы бывшего министерства путей сообщения.

Спустив ноги с полки, Вальронд прыгнул на какого-то солдата, спавшего внизу. Извинившись (что не произвело никакого впечатления), он вышел в тамбур. Поезд стоял возле полустанка, заснеженные ели подступали к самому перрону. За окнами барака белели занавески, чахли за изморозью унылые герани.

Было пусто.

Косматая лошаденка, прядая ушами, застыла возле шлагбаума. В телеге лежал мертвый человек, убитый страшно — разрывной пулей, ударившей его прямо в лицо. А поперек мужчины была брошена мертвая женщина, ветер заносил ее снегом со спины.

— Видели? — спросил Вальронд у железнодорожника.

— Из Ухты, — ответил путеец. — Оттуда кажинный день таких возят. Ухту, сударик, финны заняли. С ними не шути! Теперь вон на Кемь все рвутся. А тогда дорога наша прихлопнется.

— А почему стоим? — спросил Вальронд, мучительно желая курить.

— Да впереди не пропускают. Может, бандиты шалят. Может, Чека кого-то ищет в составе. Сейчас неспокойно. Ежели вы, сударик, из этих, так погоны до Мурманска не надевайте.

Нет, я не из этих, — ответил Женька.

— А коли не из этих, так красный, бант тоже не носите. У нас тут не поймешь, что творится! Один так, другой эдак... Не стало правды — нет и порядку!

Замерзнув, Женька забрался в вагон. Поезд плавно тронулся, а с перрона на прощание залепили из револьвера, вдребезги разнесло стекло над головою Вальронда.

«Фу, черт! — отшатнулся от окна мичман. — Ну и обстановочка. Прямо война Белой и Алой розы на платформе двадцатого века с применением керосина и разрывных газов...»

Однако в Кандалакше обстановка казалась еще сложнее: над крышею Совета колыхался красный флаг, а неподалеку разместился — под флагом Британии — английский консул. Отряд рабочих с красными повязками отрабатывал на вокзальной площади прием «коротким — коли!». А рядом с ними маршировали сербы в один ряд с русскими, но уже явно с другими намерениями. Впрочем, английских войск в Кандалакше еще не было видно.

У старого сцепщика Вальронд спросил:

— Дяденька, а какая тут власть?

— Советская, сынок.

— Что-то не похоже.

— Похоже, да нам негоже... Оно правда: семь пядей во лбу надо иметь, чтобы раскумекать. Кто говорит — правильно. Кто орет, что нас давно уже за тушенку предали. Добро бы тушенка была, а и той нету... Да разве тут, сынок, без бутылки разберешься! Я уже старый, жизнь прожил, хрен с ыми. Молодым, вам, разбираться!

— Когда в Мурманске-то будем?

— Дотянетесь, — хмуро ответил сцепщик.

Дотянулись до Мурманска только к рассвету следующего дня, и Басалаго распахнул перед Женькой объятия:

— Наконец-то... слава богу!

— Осторожно, — сказал Вальронд, — я вшивый...

Басалаго, дурачась, чмокнул себя в перчатку.

— Тогда, — ответил, отойдя подальше, — прими, бродяга, мой воздушный поцелуй. И пошли, пошли. Сразу же...

Сразу катером — на «Глорию»; британские матросы ловко спустили трап, зашкертовали. Мокрый снег мягко таял на теплой палубе английского крейсера, прогретого дыханием машинной утробы.

— Куда? — не мог опомниться Вальронд после дороги. — Куда?

— Будь как дома. Англичане — хозяева радушные. Стюард, весь в белом, распахнул дверь отдельной каюты.

— Твоя, — сказал Басалаго, подпихнув Женьку в спину. — Ты не смущайся. Английские матросы служат на наших эсминцах, а многие наши офицеры уже давно живут на британских шипах...

— Курить дашь? — оторопело попросил Вальронд.

— Господи! Что же ты раньше молчал? Открой ящик стола, там тебя ждет полный набор. Все, начиная от трубочного.

— Ванна, сэр! — объявил вестовой с почтением.

Жизнь завертелась, снова включенная в корабельное расписание.

Белый кафель офицерских душевых сверкал нестерпимо. Никель, хром, зеркала, фаянс... Воздушная мякоть полотенец. И зубные щетки в несессере. Черт бы их побрал, этих англичан! Они везде умеют устраиваться с комфортом, как у себя дома, в Англии...

Ванна — как бочка, только голова Женьки торчала из нее, взирая на британские удобства сквозь мыльную пену. Басалаго дружески позаботился: старые отрепья мичмана куда-то незаметно унесли вестовые (наверное, прямо в топку котла), а взамен лежало все новое.

Гладко выбритое лицо помолодело. Перед зеркалом, напрягая шею, Вальронд застегнул крючки воротника. Погоны снова привычно, словно влитые, сидели на плечах. Расчесал назад свои волнистые рыжеватые волосы, и вестовой, выплеснув воду из ванны, снова взметнул ее на цепях к подволоку душевого отсека.

— Сэр! — объявил он. — Самое главное в этой скучной жизни вы, узнаете, если откроете четвертую дверь направо по коридору...

Женька Вальронд распахнул четвертую дверь направо по коридору. Там сидели рядком на унитазах молодые суб-лейтенанты, выпускники Дортмутского морского колледжа, и насвистывали, как соловьи, что-то очень печальное.

— Я виноват, будущие Нельсоны, прошу прощения.

— Налево — пятая! — хором ответили ему.

Налево пятая — это уже кают-компания, и стол готовно накрыт.

Как приятно после ванны положить руки на чистую скатерть, а сзади, из-за твоей спины, предупредительный вестовой уже наполняет тебе стакан королевской мальвазией. Резко стучит удар молотка, упавшего вдруг на медную тарелку.

— Джентльмены! — раздается пропитой бас. — Вспомним о короле!

— О-о-о, король, — проносится над закусками.

Женька Вальронд с удовольствием выпил за короля. Тем более что при самых высоких тостах на британских кораблях не надо вставать, ибо подволоки низкие: можно здорово треснуться башкой об железо. Да простит король — они же, слава богу, не солдафоны, чтобы вскакивать навытяжку...

Басалаго, откуда-то появившись, обнял мичмана за плечи.

— Женька, — сказал многозначительно, — сейчас я представлю тебя лейтенанту Уилки из местного консулата, впредь ты будешь иметь дело с ним. Кстати, — добавил Басалаго, — я уже похвастал ему, что ты награжден орденом Британии.

Вальронд рассмеялся на всю кают-компанию:

— Мишель! Ты забыл про бутылку денатурата!

— Ах, прости! — вспыхнул Басалаго, поворачиваясь в сторону англичанина. — Уилки, вот человек, которого я ждал и на которого можно вполне рассчитывать. Он будет великолепным флаг-офицером на связи.

Вальронд увидел перед собой честное и открытое лицо Уилки и сразу понял, что перед ним — жулик. Но, так как и сам Женька был парень не промах, то он ошарашил Уилки своим лицом — еще более честным! еще более открытым! И тогда он понравился лейтенанту Уилки, который дружески тряхнул мичмана.

— Я рад тебе, приятель, — сказал Уилки по-русски. — Денатурат хорошая штука. Я его пил тоже... Меня угощала им в Кандалакше одна симпатичная русская барышня.

Снова ударили молотком по медной тарелке.

— Джентльмены! — раздался бас. — Мы никогда не забудем о нашей прекрасной королеве...

— О-о, королева... — вздохнула кают-компания.

Вальронд проглотил вино и за королеву.

Басалаго сбоку шепнул ему:

— Здесь многие знают русский... будь осторожнее.

— Ты про ордена? — засмеялся Вальронд.

— Не только. Я про все сразу... Ты им понравился. Англичане умеют определять друзей по физиономии. А у тебя морданя славная и добрая... Я уже изучил англичан: если они поверят тебе с первого взгляда, то потом будут верить неизменно, хоть ты стань для них самой худой собакой!

— Слушай, — спросил Женька, — ты тут обмолвился о моем флаг-офицерстве и... связи? Скажи, Мишель, что мне предстоит связывать? До такелажных работ я никогда не был охотником...

Басалаго вкратце объяснил, что Вальронду суждено балансировать между Мурманским совдепом и Союзным военным советом; вот тут и необходима связь в руках надежного (своего) флаг-офицера.

— А русские есть в этом Союзном совете?

— Мичман Носков сидит там... Знаешь, он, кажется, спился, бедняга.

Но как раз в этот день тихоня мичман Носков решил более не жить, чтобы не участвовать в предательстве. Клещами он вытащил пулю из патрона и патрон (уже без пули) вложил в револьвер. Дуло же револьвера заполнил водой и выстрелил себе в рот. Так кончали с собой по негласной традиции только офицеры русского флота — опозоренные, проигравшиеся, те, которым уже было не восстановить своей чести: вода вдребезги разносила им череп.

Носковаскоренько похоронили...

Вальронд с траурной повязкой на рукаве провожал трюмача до кладбища. Носков покоился в гробу, закинутый андреевским флагом с «Аскольда», а головы у него совсем не было. И тут же, прямо над раскрытой могилой, Басалаго стал подсаживать Женьку в Союзный совет вместо покойного...

Вальронд еще раз глянул на носовой платок, который лежал на подушке — как раз на том месте, где должна бы, по всем правилам, лежать голова человека.

— Ты с ума сошел? — в ужасе отозвался мичман шепотом, чтобы их никто не слышал. — Я на место самоубийцы не сяду ни за что. Я не могу, мне это претит... я суеверный!

Печальный, он возвращался с кладбища.

— Ты остался один... последний! — сказал ему Басалаго.

— Как это понимать?

— А так из офицеров кают-компании крейсера первого ранга «Аскольд» ты, Женька, уцелел лишь один...

Вальронд был представлен как флаг-офицер связи французу и англичанину, сидевшим в Союзном совете, его познакомили за выпивкой с Юрьевым и всей мурманской шантрапой, которая крутилась вокруг этого Юрьева, горланя и шумствуя. Подвыпив, Женька Вальронд сразу же дал в ухо Мишке Ляуданскому, чтобы не слишком фривольничал с ним — мичманом... Мишка утерся и смолчал: спорить с флаг-офицером, другом Басалаго, было очень опасно.

Все остальное Женька понял со слов Басалаго:

— У нас сейчас образовано краевое управление. С подчинением Москве. Но это — ширма. Потом ты войдешь во вкус здешних обстоятельств и все станешь понимать на верный краевой лад...

— Я все-таки так и не осознал до конца — что же мне предстоит делать? Ради чего, собственно, я приехал, покинув весьма удобную женщину, теплую зимой и прохладную летом?

— Ну, — утешал его Басалаго, — сейчас на Мурмане дел будет выше головы. Жить пока будешь на британском шипе «Глория», там и я столуюсь вот уже второй месяц. Кухня у англичан неважная, но ты привыкнешь...

Однако в состав Союзного военного совета русского представителя не сажали — Мурманом стали управлять англичане с французами. Женька Вальронд присматривался. С большим недоверием! За его, казалось бы, беззаботной болтовней скрывалось незаметное для других, пристальное внимание ко всему, что его окружало на Мурмане...

* * *

Конечно, нашлись на Мурмане честные люди, которые стали протестовать против угрозы нашествия интервентов. И тогда исподволь заблуждали по городу слухи о ночных арестах. Но верить в это как-то не хотелось «Украл что-нибудь», — говорили.

Небольсин тоже обнаружил вдруг в своем ведомстве нехватку в людях: исчезли десятник и печник дядя Вася — квалифицированные рабочие, жившие в Мурманске с его основания. На всякий случай Аркадий Константинович позвонил в «тридцатку» к поручику Эллену:

— Севочка! Ты опять хватаешь моих людей?

— Помилуй бог. И не думаем.

— Куда же они делись?

— Удрали, наверное. А впрочем, спроси у Комлева. Теперь у нас в Мурманске две инквизиции при двух папах сразу...

Встретившись с Комлевым на улице, Небольсин вежливо приподнял над головой шапку-боярку:

— Почтеннейший, не вы ли арестовали моих рабочих?

— Еще чего не хватало, — грубовато ответил Комлев. — Мы не для того прибыли, чтобы арестовывать рабочих. И никого вообще не арестовывали здесь.

— Отчего же такая гуманность?

— Если уж сажать, так половину Мурманска надо за решетку отправить. А насчет рабочих следует справиться лучше у поручика Эллена!

— Поручик Эллен ссылается на вас.

— Ну и врет ваш поручик...

Комлев был под стать своей фамилии — как комель старого дерева, которое уже и червь не берет. Голова его уехала в плечи, а длинные руки, торча из-под затрепанных обшлагов кожанки, чутко шевелились, словно испытывали весь мир на ощупь. И глаза смотрели на каждого мурманчанина пытливо — мол, каков ты гусь?.. Но эти взгляды никого на Мурмане не пугали... Комле-ву выпала задача — почти неразрешимая — раздавить контрреволюцию, которая смотрела на него из каждой щелки барака. Он попробовал наступить на этого гада, но гад тут же обвил его своими щупальцами и теперь наслаждался бессилием человека, попавшего в его страшные объятия.

Люди похитрее делали вид, что ВЧК просто не замечают. Небольсин же, по горячности характера, однажды сам нарвался на скандал с командиром отряда чекистов.

На телеграфе, где он стоял в ожидании своей очереди, появился Комлев и попросил соединить его с Петроградом.

— Урицкого или Бокия, — сказал он. — Ежели заняты, пусть товарищ Позерн...

— Связи нет, — ответила барышня.

— Другим даете? — обозлился Комлев.

— Но другие имеют разрешение от генерала Звегинцева...

Совать маузер к носу этой стервы-барышни неловко. Комлев натужно вздохнул... в бессилии!

Все, кто был тогда в телеграфной конторе, с удовольствием наблюдали за молчаливой яростью этого пожилого мрачного человека. Тут Небольсин и ляпнул:

— Мсье Комлев! — сказал, не подумав. — А что, если я уговорю наших телеграфистов соединить вас с вашей Чекой? А вы зато не будете вмешиваться в дела моей магистрали?

Стало тихо. Комлев повернулся к молодому путейцу и долго молчал, собирая лоб в морщины.

— Мне, — ответил глухо, — что-то давно не нравится ваша идиотская улыбочка, господин Небольсин.

— А вам не дано ее исправить, мсье Комлев!

Под улюлюканье офицеров и путейцев Комлев направился к дверям. Но от порога он с презрением окинул рослую барственную фигуру Небольсина и ответил:

— Исправим... белая ты тварь!

— А ты красная сволочь! — сорванно крикнул Небольсин. Хорошо поговорили, ничего не скажешь... Как ножами — резанули один другого языками. Теперь, когда им приходилось встречаться в городе, Небольсин продолжал эту «игру» с начальником опасной ВЧК, и было ему от этого сладко и жутко, словно играл с подрастающим тигром.

— Так как же, мсье Комлев? — спрашивал. — Исправим мою улыбку? Или уж оставим ее такой, какая отпущена мне от природы?

— Исправим, гражданин Небольсин, — отвечал ему Комлев поначалу.

Но потом ему эта «игра» надоела, и он просто кричал при встрече:

— Иди ты к черту! Чего привязался?..

Однажды Аркадий Константинович на рейсовом катере выехал в город Александровск — в самое устье Кольского залива, где катер мотнуло раза два на океанской зыби, захлестнутой в горло фиорда. Вот и Екатерининская гавань, такая уютная после развала в Мурманске: чистенькие коттеджи, как в Норвегии, разбросаны среди мшистых скал; библиотека и школа на горе; порядочные женщины на улицах — женщины не пьяные, а чистые, — все это удивляло и заставляло Небольсина переосмыслять многое из того, что осталось в Мурманске, такое жуткое и (к сожалению) ставшее уже привычным...

В колонии ученых, живших в Александровске, поближе к океану, для наблюдения за повадками рыб Небольсина встретили радушно, как своего.

— Аркадий Константинович, какими ветрами?

— Только в библиотеку. Меня интересует мерзлота и оттаивание тундровых фунтов. Боюсь, что у меня насыпи скоро сядут..

До вечера он с удовольствием работал с книгами. Луч света из-под абажура лампы, тихий шелест страниц, волшебная чистота бумаги — все это напоминало ему недалекое былое, что-то славное и милое, как память о прошлой взаимной любви. И вспомнилась ему квартира на Фурштадтской, от пола до потолка забитая книгами; еще дед вывез книги из родовой усадьбы — старинные; отец дополнял библиотеку в Петербурге, снабжая каждое издание своей тонкой, как паучок, подписью. Потом и он, уже студентом, заодно с братом Виктором возили с развала на пролетках пыльные весомые связки. Вкусы были различны! Чтобы не ссориться, братья разделили книги, и каждый заказал для себя экслибрис: у Аркадия — обнаженная девушка, закрыв глаза, уходит в даль рельсовых путей; у Виктора, экслибрис иной — подкова счастья, поверх которой брошена трагическая античная маска.

«Боже! Как давно это было... Да и было ли?» Отложив карандаш, он невольно задумался. Теперь, говорят, все частные библиотеки большевики реквизируют в пользу революции. Нет, они, кажется, признают наличие книг в доме каждого, как духовной ценности, но считают, что накоплению духовных ценностей обязательно предшествует накопление ценностей материальных. В самом деле, не разбогатев, никогда не соберешь библиотеки! А коли ты богат (или был таковым) — прощайся с книгами, нажитыми чужим трудом... «Чепуха какая-то!» — подумал Небольсин.

И тут услышал за спиной тихий шорох. Инженер обернулся и чуть не вскрикнул. Привидение? Нет, это он... именно он! Тот самый питерский педагог в потертой шинельке. И сразу уши наполнились прощальным грохотом сходней, и вырос перед глазами борт корабля — с громадным красным крестом! — корабля, сияющего огнями и спешащего в море иных огней — огней Европы...

— Это... вы? — прошептал Небольсин.

На синем воротнике тряслась синяя голова, и синие губы шевелились в синем дыму папиросы Небольсина.

— Я, — ответил педагог тоже шепотом, словно боясь признаться.

— Нет, — сказал ему Небольсин, а почему «нет», сам не понял.

— Я заметил вас еще на пристани,. — долетал до него зловещий голос. — Пошел за вами в столовую. Сидел рядом с вами. Но вы меня тогда не заметили. А я... я очень боялся подойти.

Ледяной озноб вдруг прокатился по спине, сразу ставшей мокрой, и сорочка противно прилипла к телу.

— Так что же там? — спросил Небольсин, расслабленный.

— Немцы пустили мину в наш пароход{19}.

— А она... что она?

— Ваша знакомая, сударь, была на шлюпке. Я ее видел. Она плакала... Я тоже уступил свое место детям, остался на корабле, и вот — жив. Но моя жена, но мои девочки...

Небольсин вцепился в синий воротник:

— Поклянитесь, что это так!

— Сударь мой, — ответил беженец, неожиданно хихикнув, — разве можно спасаться в шлюпках? Всегда надо оставаться на корабле. Видите? Я жив... Но — зачем жив?

Вокруг лампы быстро разрастался какой-то сияющий нимб, лампа росла, росла, росла... И вдруг лопнула с блеском, словно граната. Небольсин очнулся и снова увидел перед собой этого человека, с синими зябкими руками, покорно сложенными на животе. «Зачем жить?» — спрашивал он.

Небольсин сунул в карман блокнот, сорвал с вешалки шубу и выскочил на улицу. До самой гавани его несло напором ветра. Почти свалился по сходне на катер. Не спускаясь в каюту, он остался стоять наверху... стоять и смотреть на воду.

Кольский залив широк и полноводен: есть где разгуляться волне. Аркадий Константинович смотрел на воду, выпукло вздутую бегом катера, и думал о смерти. О жуткой гибели в этом зловещем царстве глубины и тьмы... Какая она холодная, эта вода! Вода Баренцева моря. Как она ловко и легко переворачивает утлые шлюпки! Человека в ней корчит, свертывают, как акробата, в дугу судороги, и смерть тогда для него только спасение...

«Ведь был подписан мир... мир!» — думал Небольсин, глядя на эту воду, которая заманивала его к себе непостижимо...

Потащились мимо, вдоль берегов, захламленные причалы, пути рельсов, борта кораблей, бараки мастерских. Все было здесь постыло и безнадежно. Склонясь на поручни, он дал волю слезам...

Вот и еще одна страница жизни. И она — перевернута.

Мимо него, лязгая блиндированными вагонами, прокатился на юг французский бронепоезд. «Пусть идет! Мира нет! Нет мира!»

...И несколько дней подряд артели мурманчан выезжали на торговом буксире вдоль побережья на «выкидку» трупов. Где их потом хоронили — никому не известно. Небольсин, конечно же, не узнавал.

* * *

В семи верстах от Мурманска — там, где высится Горелая Горка, и там, где тянутся к небу мачты радиостанции, снятой англичанами с линкора «Чесма», — именно там, подальше от города, вдруг заплескались однажды, как во времена Мамая, громадные шатры...

Это пришли американцы! Красные, белые, зеленые, желтые — раздувались ветром боевые шатры американского лагеря. Нет, никто еще в Мурманске не видел солдат из САСШ на улицах — американцы, верные себе, выдерживали карантин после прививок. Потом разбили в городе санитарные палатки: делали прививки населению.

Они были люди обстоятельные и дорогой вакцины не жалели. Объедки возле их кухонь были таковы, что даже французы не рискнули бы назвать их объедками. Попался ты американцу в гости, он сразу кокает на сковородку десять яиц (именно десять — ни больше, ни меньше). На «черном рынке» Мурманска уже появились новые продукты — заокеанские...

...Каратыгин собирал у себя мурманских «аристократов».

Одни говорили:

— Будет файвоклок...

Другие говорили иначе:

— Будет вечерний раут, как у дипломатов...

Зиночка была в шелковом платье, в длинных, до локтей, перчатках. Гостей она встречала в тамбуре своего вагона, заставленного ящиками со жратвой. Мишка Ляуданский теперь для фасона пенсне раздобыл; пенсне он снял и руку Каратыгиной поцеловал:

— Весна, Зинаида Васильевна! Время любви...

— Входи, входи, — говорил Каратыгин, растопыривая руки.

Посреди вагона уже накрыт стол. Тоненько торчат, навстречу веселью, узкие горлышки бутылей. Вспоротые ножом банки обнажают розовую мякоть скотины, убитой в Техасе еще в конце прошлого столетия: теперь пригодилось — Россия все слопает...

— Так, — сказал Мишка Ляуданский, потирая над столом руки. — Эх и хорошо же мы жить стали!

— Да уж коли американцы ввязались, значит, не пропадем. Англичане не тароваты, больше сами норовят сделать да слопать. У французов даже мухи от голода не летают. А вот американцы, они, как и мы с тобой, люди широкие!

Из тамбура вдруг нехорошо взвизгнула милая Зиночка.

— Постой, — сказал Каратыгин, взвиваясь со стула.

Вернулся обратно в вагон, сопровождая Шверченку.

— Это нехорошо, — говорил обиженно. — Коли уж позвали, так веди себя как положено. И надо знать, кого щупаешь.

— Да не щупал я, — отговаривался «галантерейный» Шверченко. — Подумаешь! Дотронулся только...

— Ну садись. Черт с тобой!

— Кого ждем-то? — спросил Шверченко, присаживаясь.

— Комиссара.

— Это Харченку-то?

— Его самого... Обещал свою шмару привести!

— Это какую же?

— Да Дуньку косоротую, что с Небольсиным пугалась.

— Ой, дела! — засмеялся Ляуданский.

Пришел Тим Харченко — весьма представительный. Где-то под локтем у него торчала голова Дуняшки в новом платке с разводами.

— Хэлло! Мир честной компании, — заявил он.

Зиночка с презрением разглядывала «комиссаршу».

— Миленькая, дайте я вас поцелую... Ах!

Шверченко показал всем, какие у него теперь новые часы.

— Идут, — сказал, — как в Пулковской обсерватории. Тут было отставать малость начали. Так я подкрутил вот эту фитюльку, и опять — ну прямо секунда в секунду. Швейцарские!

— А у меня вперед забегают, — поддержала мужской разговор очаровательная Зиночка. — Прямо не знаю, что с ними делать...

Дуняшка, выпятив живот, обтянутый розовым муслином, напряженно рассматривала иностранные закуски.

— Не будь колодой, — шепнул ей Харченко. — Люди культурные, веди себя тоже культурно. И с тарелки не все доедай.

Сели за стол. С трудом смиряли приятное волнение перед первой рюмкой. Это волнение приятно — как любовное.

— Ну, тост! — сказала Зиночка. — Мужчины, прошу...

Поднялся за столом Шверченко.

— В минуту всенародного торжества, когда силы свободы неутомимо борются с аннексией германского капитала, мы, представители новой власти мурманской автономии, врежем сейчас первую за то, чтобы не была она последней!

Врезали.

— О, грибочки! — обрадовался Мишка Ляуданский, разглядывая через пенсне, мешавшее ему видеть, тарелку с соленьем.

— Это мой собирал, — загордилась Зиночка. — А я солила. Каратыгин с трудом прожевал жвачку.

— Хозяйка! — показал он всем на свою дражайшую.

Выпив по второй, Шверченко нежно обнял Харченку:

— Комиссар, а она у тебя... не тае?

— В самой норме, — ответил прапорщик.

— С икрой, кажись, баба-то тебе досталась!

— Чего?

— С пузом... Ты разве сам-то не замечал? Харченко кинуло в пот:

— Да хто их разберет, этих баб... Вроде и ни!

— Товарищи, товарищи, — засуетился Ляуданский, — новое, сообщение: большевистский Совжелдор в Петрозаводске отказывается признать наше краевое управление. Каратыгин, а вот это тебя касается: Совжелдор просит тебя дела сдать, а мандат твой уже аннулирован...

— Еще чего захотели! — вдруг раскраснелась Зиночка, теряя очарование. — Мой столько ночей не спал, сил столько на них, сволочей, угробил, свои дела все запустил! А теперь, когда живем слава богу, им дела наши не нравятся?.. Пошли их всех к чертовой матери! — наказала она мужу, распалясь.

— А я теперь плевал на Петрозаводск, — невозмутимо отвечал Каратыгин. — Я знаю, чья это рука... Тут, помимо большевиков, еще два ренегата работают: Ронек из Кеми да наш — Небольсин. Но у нас теперь свое, краевое, управление. И вот его я признаю. И союзники со мной будут иметь дело, а не поедут к большевикам в Совжелдор... Дорога — наша!

— Этот Небольсин — душка, — сказала Зиночка, как опытный провокатор в женских делах, и со значением глянула на Дуняшку.

Дуняшка мигом раскрыла рот:

— Одних носков у него... сколько! Един день поносит, а второй уже — не. Постирай, говорит. Все руки обжвякаешь стирамши. Одних пустых бутылок, бывало, на сорок рублей сдавала в лавку обратно... Во как жили!

— У него — рука, — показал Шверченко на потолок вагона. — С этим Небольсиным сам лейтенант Уилки цацкается.

— Будут цацкаться, — ответил Каратыгин, — коли магистраль в его руках: хочет — везет, не хочет — не везет.

— Баре, — надулся Ляуданский. — Золотопогонники!

— Ну это ты не скажи, — возразил ему Тим Харченко, присматриваясь к животу своей, Дуняшки. — Это как понимать. Есть и такие, что погоны себе на совесть заработали. Вот я, к примеру... До всего достиг сам. Теорему господина Гаккеля хто знает?

Увы, никто не знал теорему Гаккеля.

— Вот! — сказал Харченко довольный. — А я постиг. И потому мне погоны к лицу... Иван Петрович, чего же не наливаем?

Каратыгин бойко схватился за бутылки:

— Вино, вино! Оно на радость нам дано...

— Кушайте, дорогие гости, — напевала Зиночка. — Чего же вы ничего не кушаете? Мажьте горчицу, Тим, погуще, эта горчица не наша — английская, она глаз не выест.

Ляуданский под столом нащупал лядащую ногу Зиночки. Глаза их встретились. Быть беде великой! Великосветскому скандалу, кажется, в Мурманске быть. Просто страшно, как бы не закончился сей «файвоклок» грандиозной и увлекательной потасовкой!..

— Музыки хочу, — выламывалась Зиночка, понимая, что она первая барыня на деревне. — Танцев желаю... огня... простора... света... страсти!

— Будет! — заорал Шверченко, вскакивая. — Зинаида Васильевна, все будет... — И он стал заводить граммофон.

Харченко рывком оторвал от еды Дуняшку:

— Мадам! На один тур...

Дуняшка беспокойно терлась животом о мундир «комиссара».

— Это как понимать? — горячо шептал ей Харченко. — Месяца ишо не прожили! А ты уже икру метать будешь?.. Я этому барину, что на сорок рублев посуды сдавал... Хватит! Попили нашей крови! Кончилось ихнее время, мы — господа...

* * *

Из станционного буфета вышли два солдата. Жевали тощие бутерброды с тонкими пластинками привозного сыра «Чедер».

— Гляди, — сказал один. — Власть-то наша гуляет.

— Иде?

— Да эвон, вагон с приступочкой... Развелись баре! На манир новый... партейные все, паразиты поганые! Кто эсер, кто энес, кто анарха, кто макса какой-то. Всякой твари — по паре!

— А большевиков, Ванятка, не видится.

— Оно и верно: большевики враз бы им всем салазки загнули!..

И они долго шли, прыгая через рельсы, дожевывая «Чедер» и разговаривая о жизни.

Глава десятая

Спиридонов выложил на стол свои здоровенные кулаки.

— Вся беда наша в том, — сказал, — что нет на Мурмане, совсем нет рабочего класса. От шпаны-сезонников толку много ли? Народ такой — за банку тушенки продаст себя. Но там, где пролетарии настоящие, хотя бы как здесь, в Петрозаводске, уже можно бороться... Чего ты там изучаешь? — спросил он.

Ронек перекинул через стол свежую телеграмму.

— Иван Дмитриевич, тебе тоже не мешает прочесть. Спиридонов прочел:

ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ.

СОВНАРКОМ СВОЕЮ ПОЛИТИКОЙ ПРЕДАЕТ ИНТЕРЕСЫ РОССИИ.

МУРМАНСКИЙ КРАЕВОЙ СОВЕТ ВМЕСТЕ С ДЕМОКРАТИЕЙ КРАЯ НЕ МОЖЕТ МИРИТЬСЯ С ПОЛИТИКОЙ ПРАВИТЕЛЬСТВА, НЕ МОЖЕТ ДОПУСТИТЬ, ЧТОБЫ ВОЙСКА ВИЛЬГЕЛЬМА ЧЕРЕЗ ФИНЛЯНДИЮ ЗАНЯЛИ СЕВЕРНЫЙ КРАЙ.

МУРМАНСКИЙ КРАЕВОЙ СОВЕТ ПРИЗЫВАЕТ ВСЮ ДЕМОКРАТИЮ РОССИИ ЗАКЛЕЙМИТЬ ПОЛИТИКУ СОВНАРКОМА.

ПРИЗЫВАЕТ ВСЕ РЕВОЛЮЦИОННЫЕ СИЛЫ РОССИИ ОТСТОЯТЬ СТРАНУ ОТ ГИБЕЛИ.

ПРИЗЫВАЕТ ДЕМОКРАТИЮ, ВСЕ ДЕМОКРАТИЧЕСКИЕ УЧРЕЖДЕНИЯ ПРОТЕСТОВАТЬ ПРОТИВ СОГЛАШЕНИЯ С ВИЛЬГЕЛЬМОМ.

ТРЕБОВАТЬ СОГЛАШЕНИЯ С СОЮЗНИКАМИ ДЛЯ ОБЩЕЙ БОРЬБЫ С ГЕРМАНСКИМ ЮНКЕРСТВОМ.

ПОЛИТИКА СОВНАРКОМА ИДЕТ ВРАЗРЕЗ ИНТЕРЕСАМ РЕВОЛЮЦИИ. МУРМАНСКИЙ КРАЕВОЙ СОВЕТ (ЮРЬЕВ).

Спиридонов повертелся на стуле, который трещал под ним.

— Вот когда мерзавец Юрьев заговорил в полный голос. Ясно: порвав с Архангельском, он идет теперь на полный разрыв с Москвою.

Жесткие пальцы выбили четкий марш по столу.

— Видишь? — сказал он Ронеку. — До чего же изворотлива эта сволочь... Говорит почти как и мы: задержать немца, остановить белофинна! Но за всем этим... Ох и вражина!

Вошел полковник Сыромятев — в солдатской гимнастерке, как простой красноармеец, без погон. Поверх плеч его накинута шинель офицера, обтерханная понизу.

— О! — обрадовался ему Спиридонов. — Ну, что удалось?..

Сыромятев по отношению к большевикам держался с достоинством, взгляд его был чист и светел на лице, задубеневшем от полярной стужи. Сущность натуры этого человека, казалось, составляли две черты, мало совместимые: простота и некоторая величавость.

— Кандалакша и Кемь, — докладывал он, — пока еще наши. Советы на местах. Десантов с моря нет, но англичане кое-где уже появились. Что я сделал? Всех от восемнадцати до сорока двух лет взял под ружье. И вот, — засмеялся Сыромятев, — теперь маршируем: они маршируют, мы тоже маршируем... Строгая дисциплина! — заключил полковник. — Простите, товарищ Спиридонов, но я буду стоять на той дисциплине, какая была и в царской армии... строгая!

— Революционная, — сказал ему Спиридонов на это.

— Вашу революционность, — отвечал Сыромятев, — позвольте мне называть порядком.

Спиридонов улыбнулся, потер щеку:

— Ладно. Согласен. Мне ваш порядок нравится.

— Тогда... дайте поесть, — попросил Сыромятев, смущаясь. Ему дали горячей картошки в мундире. Из стакана на окне, где выцветал в стрелку зеленый лук, он выдернул луковицу, обшелушил и скрошил ее в картошку.

— У меня скорбут, — признался. — Пока под Печенгой стояли, только кишмиш и видели. Да монахи иногда привозную капусту квасили. Новости есть?

— Есть, — сказал Ронек шутливо. — К нам едет ревизор...

— Не совсем так, — поправил путейца Спиридонов, мало расположенный сегодня к шуткам. — К нам едет из Петрограда чрезвычайный комиссар — товарищ Процаренус, который, как уполномоченный властью Совнаркома, наверняка тряхнет мурманский муравейник.

Сыромятев встал. Хлопнул себя по широкому ремню.

— Спасибо за угощение. Я сыт теперь до вечера. Что прикажете делать далее, товарищи?

— Пока ничего, — ответил ему Спиридонов. — Отдыхайте, госпо... тьфу ты! Отдыхайте, товарищ полковник. Впрочем, даже не полковник, а военспец.

Сыромятев с грустью ему улыбнулся:

— Полковник... без полка? Военспец? Ну ладно. — И ушел.

— Хороший, кажется, дядька, — заметил вслед ему Спиридонов. — Такому можно верить. Где ты его подобрал, Ронек?

— В чайной, еще в Кандалакше. Он уже совсем отчаялся.

— Много таких сейчас, бродят, как волки. Их можно еще и так и эдак. И за народ, и против народа! Это очень хорошо, — признался Спиридонов, — что Сыромятев с нами, а не с ними. По хватке видать — солдат до мозга костей. И много бы вреда он принес, если бы не с нами! Ронек, — позвал Спиридонов.

— Что? — оторвался тот от работы.

— Послушай, Ронек, — тихо говорил Спиридонов, — надо бы кой-кого спасти из Мурманска. Комлев на Мурмане не воевода. Ему трудно. Нельзя ли как наших товарищей вывезти оттуда?

Ронек скрутил в своих худеньких пальцах цигарку.

— Я попробую, — ответил. — Через Небольсина.

— Ко-о-онтра, — с недоверием протянул Спиридонов.

— Нет, не контра, Иван Дмитриевич. Просто средний русский интеллигент. Со всем хорошим, присущим ему, со всем дурным, присущим, к сожалению, тоже. Я ведь знаю Аркашку: он иногда придуривается, но он совсем неплохой человек. Поверьте мне.

Зазвонил телефон. Спиридонов послушал. Лицо мрачно замкнулось.

— Финны, — сказал. — Здесь. Уже рядом. Пошли...

Выстрелы застучали на околицах Кандалакши, в пригородных рощах Кеми — возле самого полотна железной дороги.

От магистрали Мурманки белофиннов развернули и гнали с боями — по лесам и болотам — до самой Ухты, где в медвежьих буреломах и засели остатки германо-финской «экспедиции». Черт с ними! Пусть пока сидят там и варят самогонку...

Когда же англичане хватились — все было закончено.

Это опоздание было очень неприятно кое-кому, и тогда было решено нагнать упущенное. Как? Очень просто: подкрепив финно-карельский батальон своими бравыми сержантами, англичане поспешно кинулись по лесам, выискивая остатки «экспедиции».

Спиридонов еще раз встретился в Кандалакше с батальоном финских стрелков. Качалось над головами людей красное знамя. Когда чекист подошел ближе, то заметил, что флаг имел какой-то оранжевый оттенок. Скромный цветок трилистника (почти незаметный издали) украшал батальонное знамя. А на фуражках бойцов — тоже трилистники, оттиснутые из желтой меди на заводах Англии. Впрочем, форма батальона была английской, как и договорились. Стоит ли обижаться на консула Тикстона за цветок трилистника?

Но еще долго мучился Спиридонов: «Кто же остался в дураках, создавая этот батальон? Я или... англичане? Что будет далее с этим большевистски настроенным батальоном, над которым развевается знамя, и цвет его из красного начал отливать чем-то загадочно оранжевым?..»

— Товарищи! — спрашивал Спиридонов в Петрозаводске у людей неграмотней. — Кто знает, что может означать цветок трилистника?

Никто не знал, какова символика этого цветка.

* * *

Понемногу Женька Вальронд вжился в обстановку и стал разбираться в делах, как когда-то разбирался в делах своего плутонга. Новенький аксельбант, привешенный к левому плечу, свидетельствовал о его завидном положении флаг-офицера связи. Адъютант особых поручений между Мурманским совдепом и Союзным военным советом — шишка, в общем, не маленькая... Никогда не унывающий, с улыбкой на лице, не дурак выпить и посмеяться.

Вальронд сразу же пришелся по душе всем: и Юрьеву, и Уилки, и консулам. Даже Брамсон и тот не раз говорил: «С вами легче дышится. Удивляюсь и завидую! Вы, мичман, сохранили всю милую очаровательность теленка, который резвится на травке, не подозревая о существовании бойни...»

Часто бывая в английском консульстве, мичман заметил, что сейчас все внимание союзников устремлено к Вологде, куда переехали члены иностранных миссий; к Архангельску, где влияние большевиков ощущалось постоянно; и, наконец, к далекому Владивостоку.

Чесменская радиостанция, самая мощная на Мурмане, работала круглосуточно. За аппаратом сидел капитан связи Суинтон, присланный из Англии как лучший офицер-радист королевского флота. Было поразительно, как быстро он вживался в русский язык, уже через неделю примитивно на нем болтая. Суингон нравился Женьке; он принимал запутанный русский мир как есть: без критики, без пренебрежения и без похвал тоже. Не снимая наушников с плоских ушей, сейчас Суингон прочитывал дергающийся писк морзянки.

— Это опять Вологда, — говорил он, хмуря брови. — Там осадное положение... после восьми часов вечера в освещенные окна стреляют... Совнарком снова предлагает союзным миссиям переехать в Москву... дуайен Френсис, американский посол, однако, не считает Вологду опасной для миссий...

Суингон резко крутанул ручку настройки — прочь от Вологды.

— А вот и Югорский Шар, здесь ваши несчастные, забытые всеми зимовщики. Передают, что ветер одиннадцать баллов. В полупогруженном состоянии прошла в Карское море немецкая субмарина. Мир взбесился, мичман! Война залезла туда, где раньше ходили только герои — Нансены, Шеклтоны и Де Лонги...

— Чего вы так вцепились в эту Вологду? — спросил Вальронд.

— Это не мое дело, мичман. Я лишь клоподав флота его королевского величества. — И, сложив пальцы в гузку, Суингон постучал ими по ключу, изображая передачу в эфир. — Спроси ol этом лучше нашего лейтенанта Уилки, если только при рождении действительно он был Уилки, а не кто-либо другой...

Суингон дал понять Женьке, что Уилки лицо тайное. Сам же Уилки при встрече с Вальрондом доверительно сообщил:

— Юджин, сейчас отправляем эшелон с продовольствием на Кемь и Кандалакшу. Весь этот бутерброд, составленный из нас пополам с большевиками, надо как следует сдобрить маслом. А то южнее Кандалакши есть люди, которые не могут его пропихнуть себе в глотку.

Впрочем, лейтенант Уилки лгал: своего масла у англичан не имелось (или просто жалели на русских). За свое масло они выдавали на Мурмане масло американское: почти белого цвета, безвкусное; упаковка зато отличная: громоздкие аппетитные квадраты в пергаменте.

И все время среди союзников шла грызня.

— При чем здесь мы? — говорил Лятурнер убежденно. — Вы бойтесь не нас, французов, а англичан. Вот у кого действительно богатый опыт хвататься за чужое. Они уже полтора столетия через компанию «Wood» вывозят у вас лес из Онеги, а мы... Разве вы нас видели в Онеге?

Американский же атташе, лейтенант Мартин, терзал Вальронда за аксельбант и говорил:

— Мы, американцы, затем и прибыли сюда, чтобы не давать воли англичанам и французам. Вы даже не представляете, какие это гнусные колонизаторы! Можете быть спокойны: сюда идет еще наш крейсер «Олимпия»... Да-да! Мы не дадим русских в обиду. Мы нейтрализуем влияние европейских шакалов...

— Сюда идет американский крейсер «Олимпия», — доложил мичман Вальронд лейтенанту Уилки.

— Кто это тебе сказал? — удивился Уилки.

— Военно-морской атташе САСШ... он-то уж знает!

— Вот как раз он-то и ничего не знает. Послушай, Юджин! Раз и навсегда договоримся: забывай сразу все, что тебе обещают американцы. Эти люди совсем не имеют традиций. Это такие оболтусы и разгильдяи, что вы, русские, перед ними — все Македонские!..

В эти смутные дни через руки Вальронда прошли коллективные протесты населения. Когда вмешался в это дело (тоже с протестом, грозным) петрозаводский Совжелдор, Женька решил свалить всю груду бумаг на генерала Звегинцева...

— Это что? — спросил тот, даже не раскрывая папки.

— Как ни странно, коллекция протестов... уникальная!

— А что им надобно от нас? — фыркнул Звегинцев.

— Здесь, Николай Иванович, в этом ворохе бумаг, есть одно разумное соображение.

— Какое же, мичман?

— Позволите мне быть откровенным?

— Сделайте милость, — разрешил Звегинцев.

— Мурманск, — сказал мичман, — всего лишь уездный город. База военная. База союзная. Дорога, мне думается, справедливо считает, что Мурманск не имеет права объявлять себя краевой властью. Если бы так поступил Архангельск, то было бы понятно: Архангельск — исторически сложившийся культурный центр русского севера. Мурманск же — от горшка два вершка, вагоны да бараки, пьяницы да проститутки, — города еще нет, оседлого населения тоже нет, и вдруг — столица?

Звегинцев все это выслушал и спросил:

— А что едят эти протестанты?

— Что отпускает им добродетельное начальство.

— Верно! А дает им Мурманск. Против этого они не протестуют?

— Обедать никто не отказывается.

— А тогда о чем разговор?..

Звегинцев взял папку и, так и не раскрыв ее, сунул в горящую печку. Жесткая папка не лезла в узкую щель между поленьями. Озлобясь, Николай Иванович забил ее в огонь каблуком:

— Вот вам и резолюция, мичман!

— Я не возражаю, — ответил Вальронд. — Но теперь позволю себе заметить: вы сожгли протесты, адресованные даже не вам, а Мурманскому совдепу... Юрьеву!

Звегинцев заглянул в печку, где, охваченная пламенем, корчилась подшивка с бумагами:

— Так на кой черт вы мне их тогда принесли?

— Просто я думал, что вам, как главковерху на Мурмане, будет любопытно знать мнение дорожных рабочих.

— Мне это, мичман, совсем не любопытно Я знаю, что, случись недоброе, и эти протестанты повесят меня, Басалаго и Брамсона. Вы куда сейчас направляетесь, мичман?

— В совдеп... к Юрьеву!

Звегинцев неожиданно захохотал.

— Скажите этому Юрьеву, что его тоже повесят...

Мичман рассказал Юрьеву, как Звегинцев расправился с протестами населения против интервенции и краевого управления.

— Жаль, — призадумался Юрьев, щуря глаза от солнца. — Им, олухам, кажется, что началась интервенция. А на самом деле никакой интервенции нет! Я уже охрип, доказывая это...

— Там была одна важная бумага, — сказал Вальронд. — От Совжелдора, авторитетная. К вам! Они требуют, чтобы вы, товарищ Юрьев, властью своего совдепа, вывели англичан из Кандалакши.

Юрьев вдруг стал махать кулаками (дурная привычка):

— Пошли они к черту, еще советы мне давать! Я их понял: они хотят проверить, насколько совдеп силен в Мурманске? Послушаются ли нас англичане? Я понял их, — повторил Юрьев ожесточенно. — Но на эту провокацию я не поддамся... Вот скоро соберем первый краевой съезд на основах настоящей демократии и — ждем, мичман, ждем!

— Кого?

— К нам едет чрезвычайный комиссар товарищ Процаренус.

— Не слишком ли много развелось у нас комиссаров?

— Мало! — ответил Юрьев. — Их надобно легион, чтобы к каждому был приставлен комиссар и дудел с утра до ночи в ухо одно и то же: «Не шуми, чего шумишь?..» Обуздать протестующее быдло!

Выйдя на улицу, Вальронд выругался:

— Черт! Куда меня занесла нелегкая?..

Вечером, осатанев от бестолковщины, он отправляется катером на «Глорию», в свою каюту. Наконец-то наступает тишина, сдавленная броней. Тихо и тепло. Покачивает. Можно переодеться в домашний джемпер, стянуть узкие джимми. Ужин в кают-компании, тосты за короля и королеву, потом уютное сидение возле электрокамина, где колышутся розовые ленты из бумаги, как настоящее пламя. И пусть звучат над палубой шотландские волынки, и чтобы бокал с темным пивом приятно оттаивал в руке, лениво ее держащей...

«Это жизнь?»

Кто-то обнял его сзади за плечи — Уилки.

— Новость, — сказал. — Большевики догадались наконец.

— О чем ты, Уилки?

— Они стали брать в Красную Армию кадровых царских офицеров. Это очень разумное решение Ленина: ведь Россия имела отличные штабные кадры и массу боевых офицеров, которые сидят без дела.

— И в эту Красную Армию они идут? — спросил Вальронд.

— Охотно... Что скажешь, Юджин?

«Я бы тоже — охотно... Что ты скажешь, Уилки?»

Но мичман только подумал так, а сказал-то совсем другое:

— Как-то, знаешь, не верится, чтобы большевики решились...

И многое потом обдумывал в одиночку.

* * *

Неожиданно заявился печник дядя Вася, которого считали на дороге уже безвестно пропавшим.

— Где тебя носило, дядя Вася?

Печник задрал пальцами верхнюю губу:

— Во! Кусать нечем стало...

— Закрой дверь, — велел Небольсин и спросил: — Чека?

— Не велено сказывать, Аркадий Константинович. Расписку дал, что претензий не имею... А только моя претензия при мне: я этого палача Хасмадуллина живьем из Мурманска не выпущу.

— За что тебя так? — спросил Небольсин.

— А за что всех? — ответил печник. — Вестимо, за правду. Ныне правда по краешку стола ходить стала... крошками кормится!

— Ты... большевик? Мне можешь сказать.

Дядя Вася перекрестился, за неимением иконы, на график движения поездов.

— Я так скажу вам, Аркадий Константинович: были у меня зубы — не был большевиком, выбили мне зубы в «тридцатке» — стану большевиком. Назло Эллену и Хасмадуллину — стану, вот видит бог! Мне бы только из этого Засранска выбраться, я... я...

Старый печник заплакал. Небольсин выдернул из кармана фляжку с коньяком, протянул ее печнику:

— Сколько душа примет... пей, рязанский. С горя иногда помогает. И прошу, не болтай о своих обидах. А то и ватки не прожуешь... Там, на сорок пятом разъезде, пьяные солдаты все печки разворотили... Поедешь чинить?

— Поеду, — сказал старик. — Хотя и зло на всех берет, а все так думаю, печка не виновата. Опять же людям без печки, особливо в этом поганом месте, никак не прожить. Исправлю!..

В середине дня пришел порожняк. Машинист Песошников загнал состав в тупик и заглянул к Небольсину в контору. Поздоровавшись, сунул инженеру записочку:

— С юга вам кланяться велели. — И вышел.

Знакомый почерк Пети Ронека: «К тебе придет человек. С просьбой — очень важной. Доверься ему. Твой П. Р.». Время становилось опасным, и Небольсин тут же порвал записку. Однако никакой человек к нему не пришел. День, два... Небольсин терпеливо ждал.

Наконец явился Тим Харченко собственной персоной. Оглядел обстановку вагона и заговорил:

— Это как понимать? Честная женщина рабоче-крестьянского происхождения. Носки стирала, опять же и... Другое она тоже для вас делала! Некрасиво получается. Могу кликнуть — она под самым вашим колесом сидит. Убивается. Плачет.

— Чего вы от меня хотите? — спросил Небольсин, сразу поняв, что тут делом Пети Ронека и не пахнет.

— Как — что? С икрой баба-то... Икра-то ваша небось?

— Дуняшка! — крикнул Небольсин, позвав девку в вагон. — Что ты скажешь, Дуняшка?

— Не Дуняшка она вам, — набычился Харченко, — а Евдокия Григорьевна... Вы эти барские замашки оставьте!

— Хорошо, Евдокия Григорьевна, слово за вами.

Дуняшка ответила:

— Как скажут Тимофей Архипыцы. Они — благородство показывают, офицеры будут... как же!

Небольсин, закипая гневом, повернулся к Харченко:

— Господин благородный офицер, конкретнее...

— Конхретно: икра ваша тоже денег стоит. Мы не какие-нибудь, чтобы нас обманывали, мы люди сознательные!

Небольсин был мужчиною опытным.

— Уважаемый, — заговорил он, — я знать не знаю, кто вы такой. Чего вы сюда затесались?

Харченко приосанился:

— Как это вы меня не знаете? Да таких, как я, всего трое на весь Мурман! А вы народных вождей не признаете? Да со мною сам адмирал Кэмпен вчера за ручку здоровкался...

— Вот и пусть он с тобой здоровается... А чего ты ко мне-то вперся? Поздороваться хочешь? Катись отсюда поскорее!

— Евдокия Григорьевна, — закричал Харченко, — пошто молчите?! Скажите, как он вас использовал. Сейчас свидетелей с улицы скликать станем!

Небольсин с ненавистью, какой даже не ожидал в себе, разглядывал сейчас толстые колени Дуняшки.

— Вон! — заорал неожиданно и, выхватив бумажник, швырнул его перед собой: — Держите... Вы этого добиваетесь? Николаевскими?

— Евдокия Григорьевна, — велел Харченко, бестрепетный. — Это аванс... подберите. — И повернулся к Небольсину, угрожая: — Вы эти барские замашки оставьте, по-хорошему вам говорю. Ежели вам контрразведка не помеха, так я могу и в Чека нажалитъся...

Небольсина замутило:

— Иди, сволочь! Иди, пока я тебя не размолол тут!

Чета выкатилась, забрав бумажник. Но Харченко, баламутя тишину, еще долго распинался под окнами вагона, собирая народ.

— Эсплутатор! Для вас революция — чхи! Не выйдет... Это вам, граждане, не шльнды-брынды...

Небольсин не выдержал — взял браунинг и вышел в тамбур:

— Если не уйдешь — прихлопну... Дуняшка! Уведи своего кобеля подальше, чтобы я морды его поганой не видел...

Тут Харченко треснул Дуняшку кулаком по голове, и она, согнувшись, отбежала, как собака от хозяина. Но не ушла совсем.

— Иди, задрыга! — прошипел Харченко. — Только бы до Колы тебя живой довезти. А дома-то уж мы поговорим...

Небольсин с трудом заснул в этот день. А проснулся от присутствия в вагоне постороннего человека. Купе освещалось гаснущей спичкой, которую держали темные короткие пальцы с ногтями тупыми, как отвертки.

— Кто здесь? — спросил Небольсин, холодея.

— Это я. — И Комлев дунул на спичку: стало опять темно. Чекист присел возле инженера, сказал:

— Вам ведь товарищ Ронек писал, что я должен прийти.

Небольсин стремительно оделся, зажег свечку.

— Задерните окно, чтобы нас вместе не видели, — посоветовал Комлев. — Мне-то уж все равно погибать, но вам ни к чему...

Они помолчали, тяжело и безысходно.

Небольсин признался.

— Вот уж никогда не думал, что увижу именно вас.

— По чести говоря, — прогудел в ответ Комлев, — я тоже не думал, что это будете вы. Но рабочие отзываются о вас хорошо, и я пришел.

— Какие рабочие? — спросил его Небольсин, весь настороже.

— Ну хотя бы... Песошников!

Песошников был человек серьезный, и Небольсин отчасти успокоился.

Совсем неожиданно прозвучали слова Комлева:

— У вас горе. Я слышал: невеста — говорят, красивая женщина — потопла... Немцы — народ подлый. Я вот ездил за Цып-Наволок на выметку. К прибою океана ездил. И видел: там детишек и баб к берегу до сих пор подкидывает. Я вам сочувствую. Люди, чай!

Это было сказано искренне, без натуги, и сразу расположило Небольсина к ночному гостю. Небольсин решил быть честным. И честно заговорил обо всем, что он думает. Англичане? Да, лично он против интервенции...

— Но почему я, русский, — говорил Небольсин, — должен быть унижен и осрамлен этим позорным Брестским миром? Почему я, русский, теперь с англичанами? Да хотя бы потому, что они продолжают войну с немцами... Россия на Голгофе! — закончил Небольсин в раздражении. — И вершина Голгофы — мир, подписанный в Бресте.

Комлев в потемках нащупал колено инженера, похлопал.

— Вот, — сказал, — когда мой отряд под Питером дрался, чтобы немца остановить, случилось нам идти на штурм Под деревней Яхново. Может, знаете такую?

— Нет. Не знаю.

— И не советую знать ее. Там колония для сумасшедших. Упаси вас бог знать... Стенки в доме — во такие, из камня. На окнах — решетки, как и положено. И... никак не взять!

— Чего не взять?

— Да бедлам-то этот. В нем же германцы засели. Помогли нам тогда сами психи. Просветлело у них на тот случай или как иначе — того не знаю. Но всех немцев-пулеметчиков они сами связали... Спасибо психам — взяли мы Яхново!

— Это вы к чему мне рассказываете?

— А вот к чему. Привелось мне там после боя разговор иметь с одним старичком. Сам он по себе профессор. Но не тот, который лечит, а тот, которого лечат. Однако большого ума человек. Не то чтобы псих, а так — малость закочевряжился. Его жена, язва, затюкала. Но беседовать с ним — одно удовольствие. Так вот, — заключил Комлев, вертя цигарку, — он то же говорил — ну почти как и вы. Но он-то ведь... Недаром его за решеткой держат?

От такого неожиданного поворота в разговоре Небольсин расхохотался. С хитрецой посмеивался про себя и «папаша» Комлев. И они еще долго беседовали в потемках, притираясь один к другому.

— Россия, — говорил Комлев, — да разве есть такая сила, чтобы совладать с нею? Ну да, не спорю, временно уступили немцам. Так это же — не на веки вечные. Вернем обратно. Еще прибавим!

Потом Комлев объяснил ему цель своего прихода: надо бы спасти кое-кого из Мурманска — тех, на кого Эллен зубы точит.

— А сколько их наберется у вас? — спросил Небольсин.

— Примерно с вагон.

— Вагон не иголка. Подвижной состав весь на учете.

— Учет ведете вы?

— Контора. А в конторе меня не любят. И гадят мне.

— Чего же так?

— Да потому, что контора есть контора. Какая же контора терпит живого человека? Бумага — это дело, это удобно.

— Верно, чиновники — они такие... Так как же? А?

— Ничего не выищет, — сказал Небольсин. — За мной тоже следят. Я уверен. И мне даром ничего не спустят... Ваш отряд проверяет составы?

— Проверяем. Те, что с юга на север.

— Вот! А поручик Эллен и его шайка проверяют все составы. Как туда, так и обратно. Мы здесь все полетим вверх тормашками, если вагона хватятся. Будут проверять еще тщательней!

— Оно так, — вздыхал Комлев. — Но — люди... Надо!

Небольсин догадывался, что Комлев имел в виду спасти людей, сочувствующих большевистской партии. Но он не говорил, что это большевики.

— Люди, — убеждал он. — Это ж люди, русские.

Деликатность Комлева тронула Небольсина, и он решился:

— Так: давайте ваших людей и больше не появляйтесь здесь. Все остальное я беру на себя... Вагон дам!

Он проводил Комлева до дверей тамбура, они пожали друг другу руки.

— Партия наша, — сказал Комлев, — этого не забудет.

— Рассчитаемся! — засмеялся Небольсин. — На том свете. Угольками... Кипящей смолой... И головешками с искрами...

Все что было дальше, — риск. Ни звука, ни возгласа не раздалось из вагона, где сидели люди, которых Небольсин никогда не видел. Он самолично продел проволоку в сцепление дверей, крепко запломбировал живой груз. Куском угля надписал вдоль всего вагона — наотмашь, небрежно:

Consulate. Tixton-Holl. Kandalaksha.

Распугивая прохожих, задом вперед медленно подходил состав. Небольсин подхватил под локоть тяжеленный крюк сцепления. Мягко отбуксовав, вагон сомкнулся с составом, уходящим к югу.

Эллен в англизированном френчике с четырьмя карманами, поигрывая стеком, встретил путейца на перроне:

— Что это за вагон... последний?

Небольсин проглотил слюну, которая прошла до самого желудка, словно канцелярская кнопка.

— А черт его знает! — ответил как можно равнодушнее. — Вчера звонил консул Холл, просил прицепить его только до Кандалакши.

Сказал — и затрясся от страха. Один звонок по телефону — и вся его ложь обнаружится. Небольсин дрожал не напрасно — этот звонок раздался, но... от самого консула Холла.

— Аркашки, — сказал мистер Холл, — спасибо тебе, дорогой Аркашки, что ты не забыл о моей просьбе и отправил вагон.

— Пожалуйста, — ответил Небольсин, невольно похолодев.

Потом сидел как баран, соображая: какой вагон? И вдруг хлопнул себя по лбу: действительно, он забыл отправить один вагон с английским имуществом... Ложь сразу приобрела вид правды.

На следующий день Комлев, проходя мимо, шепнул:

— Спасибо. Они уже дома.

Небольсин прошагал мимо своего бывшего врага:

— Так, говорите, вам моя улыбка не нравится?

— Черт с тобой... улыбайся как хочешь, — ответил Комлев.

Поспешно Небольсин отправил и вагон с английским имуществом: от консула Холла — консулу Тикстону. Все в порядке, не придраться.

* * *

Он остался совсем один. И — никого. Ни души...

«Куда деть себя? Пойду в кабак...»

Выпив на станции рому, Небольсин нечаянно вспомнил:

— «Распахнется окровавленный занавес этой кошмарной трагедии мира, и самые красивые женщины выйдут навстречу нам...»

Незнакомый пьяница оторвал голову от липкой клеенки.

— Сударь, — сказал, — а нельзя ли точнее?

— Можно и точнее: путь на Голгофу с крестом очень труден. Но зато хорошо сесть на задницу и скатиться вниз. Вы согласны?

— Вполне, — откликнулся пьяница.

— Но я, — сказал Небольсин, — не желаю катиться вниз. Эй, маэстро, — позвал он калеку-лакея, — еще стаканчик такого же... Тени окружают меня. Тени людей, когда-то живших. Тени людей, живущих рядом. Тень скалы и тень дерева... Тень креста, который мне суждено вынести. Не бойтесь, я не споткнусь. Я не упаду...

Он дал себе слово: никогда не вспоминать о Ядвиге, которую качают и баюкают сейчас на глубине темные зеленые воды. «Была ли ты, Ядвига?» — спрашивал он себя.

— Нет, Ядвига, тебя никогда не было. Но... Прости меня, Ядвига, если только ты была: ведь я оказался прав — нельзя доверять свою жизнь слабым шлюпкам. Вот я, например (ты видишь меня, Ядвига?), я остаюсь на палубе. Пока на корабле...

Как его шатало! Как его шатало!

Глава одиннадцатая

— Ты, случайно, его не видел? — спросил Спиридонов. Павел Безменов еще раз оглядел дымный зал:

— Да нет, откуда же? Надо поспрашивать... Вокзальный ресторан в Петрозаводске — скопище бродяг, убийц, авантюристов, подонков, белогвардейцев и беженцев (уже наполовину эмигрантов). Еды в ресторане не получишь. Но не за этим сюда и ходят. Пьют из-под полы самогонку, стучат по краю стола жесткими воблами. Дамские пальчики, все в кольцах и перстнях, выковыривают из пуза тараньки лакомство — пряную икру. Повсюду хохот, визг, пьяные поцелуи (иногда — выстрелы). Мимо чекиста прошмыгнул в ресторан Буланов.

— Начальство! — окликнул его Спиридонов. — Вы не видели товарища Процаренуса? Чрезвычайного комиссара из Питера?

Буланов в растерянности остановился:

— Да, кажется, вон там сидят... какие-то приехали!

— Пойдем, — сказал чекист Безменову.

Крутясь, пробирались между столиками. И вот остановились возле элегантного господина в люстриновом пиджаке; отвороты лацканов, словно у лакея, были сделаны из черной замши. Краешки манжет выглядывали из-под рукавов. На отставленном в сторону волосатом мизинце краснел рубин в старомодном перстне. Усики, острый подбородок, блеклые глаза... А вокруг этого господина расположились франтоватые молодые люди в мундирах и френчах, но без погон. Спиридонову очень хотелось вынуть маузер и арестовать всю эту компанию: для проверки документов.

— Прошу прощения, — сказал он, поправив кобуру на поясе. — Не вы ли будете товарищем Процаренусом?

— Да, я. Чрезвычайный комиссар по мурманским делам. Спиридонов подозрительно глянул на молодых людей.

— Это мои адъютанты, — сказал Процаренус. — И еще на путях стоит шесть вагонов со штабом и канцелярией. Прошу обеспечить охрану. Если что случится, вам будет плохо... Может, сядете?

— Спасибо. Когда можно переговорить?

— Так говорите.

Иван Дмитриевич спросил прямо:

— Вы, товарищ комиссар, помимо вагонов с канцелярией, привезли сюда что-либо существенное?

— А что вы понимаете, Спиридонов, под существенным?

— Бойцов... оружие! Помощь... Нам предстоит драться!

— Затем и прислан, — резко ответил Процаренус, — чтобы оказать вам помощь! Но не штыками. Воевать, Спиридонов, погодите. Если вы осмелитесь вызвать конфликт, ваша голова первая покатится под откос. Может, все-таки сядете?

Адъютанты подвинулись. Спиридонов нехотя сел.

— Что там, на Мурмане? — спросил Процаренус, потянув себя за галстук-бабочку. — Холодно? Как нам одеваться?

— Там... плохо, — сказал Спиридонов и снова с подозрением оглядел незавидное окружение Процаренуса.

Тогда Процаренус заметил ему — с вызовом:

— Вы не на моих адъютантов смотрите, а глядите правде в глаза... Я вас спрашиваю: что на Мурмане? Какова обстановка?

— На Мурмане есть все, кроме большевиков. Я всегда смотрю правде в глаза, товарищ Процаренус!

— А как это могло случиться? — спросил Процаренус.

Спиридонов глянул на Безменова, и тот подтвердил:

— Нету большевиков на Мурмане...

— А как это могло случиться? — спросил Процаренус и кивнул на своих адъютантов: — Эти люди твердо стоят на советской платформе, а потому можете быть вполне откровенны...

Спиридонов рассказал, как было дело.

— Очень просто: самые сознательные выехали в Петроград, где, как им казалось, они будут нужнее. Менее сознательные разбрелись кто куда. Власть же захватили эсеры и авантюристы. А теперь они эту власть передоверили англичанам и белогвардейцам... Так что, я считаю, положение на Мурмане катастрофическое.

— А это кто такой с вами? — спросил Процаренус о Безменове.

— Прораб с Мурманской дистанции.

— С Мурманской? А чего он здесь?

— Я бежал... — сумрачно пояснил Безменов, стоя за стульями.

— Отчего бежали? — повернулся к нему Процаренус.

— Причин много. А главное — не хочу жить в Мурманске, среди всякой контры. Ну и бежал.

Процаренус высмотрел фигуру начальника вокзала Буланова:

— Позовите сюда этого толстяка.

Безменов подозвал к столику начальника вокзала.

— Милейший, — сказал Буланову Процаренус, — через пять минут я должен быть в пути на Мурманск. Шесть вагонов штаба и один салон-вагон с моим личным конвоем...

— Товарищ, — ответил Буланов, — локомотива под паром нет. С углем плохо. Пока дровами... да они-то сырые!

Процаренус достал часы, увешанные ворохом брелоков.

— Или через пять минут вы будете расстреляны...

— За что? — в ужасе отступил Буланов.

— За саботаж, направленный против власти. Видите ВЧК? Вот оно, собственной персоной. Товарищ Спиридонов, растолкуйте сказанное мною гражданину саботажнику.

Спиридонов долго подыскивал нужные слова.

— Яков Петрович, — нашел он их, — достаньте, пожалуйста, нам паровоз.

— Если только из депо... если успею... если успею?

— Откуда угодно. И какой угодно. Хоть маневровый. Чрезвычайный комиссар слишком торопится в Мурманск... Там, в Мурманске, — сказал Спиридонов Процаренусу, — сейчас весна, но все равно очень холодно. Советую вам одеться теплее...

Мимо окон ресторана скоро прочухал пыхтящий паровозик с лесопилки, и Процаренус захлопнул свои часики.

— Видите? — сказал он, вставая. — Пистолет к виску — и колеса крутятся... Товарищи адъютанты, прошу следовать за мною на приличной дистанции.

Двигая стульями, все встали и ушли.

— Павел, — сказал Спиридонов, — ты чего стоишь?

— А меня что? Приглашали?

— Ну так я тебя приглашаю. Садись. Потолкуем о разных разностях. Вот ведь какие идиоты бывают на свете... Боюсь, как бы этот комиссар, яти его в душу, не натворил чего в Мурманске!

Остервенело ругаясь, визжала женщина. Бравый офицер таскал ее по заплеванным паркетам. Спиридонов достал маузер и выстрелил в потолок. Наступила тишина.

— Вот в таком разрезе, — сказал Спиридонов. — И чтобы далее не шуметь...

Офицер оставил женщину и, вынув пистолет, тут же пустил себе пулю в лоб. Все произошло стремительно. Вытянулись шеи.

— Доигрались? — сказал Спиридонов. — Чего это он там?

— Да была причина... Она его наградила!

Спиридонов повернулся к Безменову.

— Видал, как офицерик себя шлепнул? Будто до ветру сходил. Просто! Нехороший признак, Павел. Перестали люди жалеть себя. От этого, чувствую, и война впереди будет жестокая — без жалости...

Павел Безменов признался:

— А я вот все думаю... Может, мне вернуться в Мурманск?

— Погоди. Не лезь поперед батьки в пекло.

* * *

Под пение фанфар и дробь барабанов открылся в Мурманске краевой съезд. На сцену клубного барака вынесли знамена: красное на одном древке с андреевским флагом, флаги Британии, Франции, Италии, Бельгии, Японии и Штатов Америки.

Процаренус вздрогнул, когда знамена Антанты взмахнули разом и грубая ткань флагдух коснулась его лица, словно наждачной бумагой. Башни крейсера «Глория» изрыгнули салют, приветствуя съезд, и Процаренус опять вздрогнул: он еще не привык и терялся.

— Товарищи! — провозгласил сияющий Юрьев с трибуны. — Мы счастливы, что наш съезд, скромно проводящий свою работу в тягчайших условиях раздора и провокаций, может приветствовать сегодня чрезвычайного комиссара — товарища Процаренуса...

Было много речей, и адмирал Кэмпен сурово чеканил слова о готовности Англии поддержать краевой Совет Мурмана не только башнями крейсеров, но и маслом, досками (кстати, из Онеги), гвоздями, подошвами для сапог и шпалами в креозоте. Лятурнер — более скромный и сдержанный — зачитал заявление правительства Франции к населению Мурмана.

— Правительство Французской республики, — говорил Лятурнер, посматривая на Процаренуса, — не имеет намерения посягать на целостность русской территории и заявляет, что обладание Россией Мурманским краем представляется ему, этому правительству, вопросом исключительной важности, и оно рассматривает оборону Мурманского порта и железной дороги к нему от посягательств финно-германских аннексионистов как дело первостепенное...

Процаренус встал и пожал Лятурнеру руку.

— Я счастлив... счастлив был слышать! — сказал он.

Но вот на сцене в узеньких брючках, широченный в плечах, появился представитель Америки — лейтенант Мартин; ему хлопали еще до того, как он раскрыл рот; в самом деле, как не похлопать такому парню — красногубый, здоровый, красивый...

— Найдутся недалекие люди, — заговорил атташе, — которые захотят уверить вас в том, что мы пришли сюда с задней мыслью. Мои дорогие друзья! У нас нет задних мыслей... Как только нужда в нашей помощи кончится в России — мы уйдем сами. И мы не сделаем ни одного усилия для захвата вашей территории. Наш долг — приготовить мир для счастья и мира! Нам открыт один путь: мы должны победить, и мы победим!

Юрьев яростно хлопал в здоровенные ладони боксера:

— Товарищи, просим нашего комиссара...

Процаренус, робея, поднялся на шаткую трибунку.

— Что сказать? — начал он. — Я растроган, как никогда. Честно признаюсь, я ехал сюда и мне казалось, что придется лишь карать и вести следствия. И что же я вижу? Радостные лица людей, братские пожатия под знаменами братских наций. И наконец, мне остается только приветствовать этот удивительный контакт горячих сердец в этом ледяном краю и выразить надежду, что Страны Согласия и впредь не оставят в беде этот дикий край, где не родится даже картошка...

В перерыве Процаренус заговорил о флотских делах с Юрьевым, и вывод был парадоксален: в гибели и разрухе кораблей повинен в первую очередь... Совжелдор!

— Если не верите мне, — сказал Юрьев, — можете переговорить с военным инструктором края Звегинцевым, он человек опытный, и он подтвердит, что ликвидация таких организаций, как Совжелдор и Центромур, — первейшая задача в мурманских делах.

— Я подумаю, — ответил Процаренус...

Потом был банкет в батарейной палубе крейсера «Глория», ибо кают-компания не могла вместить все шесть вагонов канцелярии Процаренуса. Палуба казематов сверкала в огнях разноцветных фонариков, замки орудий торчали под столами, а сами стволы пушек уходили в забортное пространство. В полночь по трапам повалила публика с берега. Появился и лейтенант Басалаго, весь в черном, словно на похоронах, и его представили чрезвычайному комиссару.

— Мне о вас так много говорили, — сказал Процаренус, — и так много дурного, что я заранее успел полюбить вас...

Ударила музыка, и, качая тонкими бедрами, подошла, обтянутая сизым хаки, словно чистая голубица, секретарша Мари.

— Комиссар, — сказала она, не откладывая дела в долгий ящик, — один хороший шимми, и — пусть летит ко всем чертям!

— Вы тоже из Мурсовдепа? — ошалело спросил Процаренус.

— Нет, я из французского консульства. Но это дела не меняет, по глазам вижу, что я вам нравлюсь.

Процаренус был очарован.

— Мадемуазель, вот уж никогда не думал, выезжая из темного Петрограда, что здесь, на краю света, буду танцевать с настоящей парижанкой...

— О дьявол побери! — сказала Мари. — Опять этот чулок...

Танцуя, они завернули за пушку; туфелькой француженка встала на штурвал прицельной наводки и, поправляя чулок, показала Процаренусу, какая у нее длинная и красивая нога.

— Но-но! — отодвинула она его от себя. — Здесь не та арена, чтобы целоваться. Еще, не дай бог, что-нибудь выстрелит!.. А хотите, я вам покажу одно чудо?

Мари вдруг ловко, как матрос, дернула на себя рукоять орудийного замка. С шипением и клацаньем открылось черное дуло, перевитое изнутри кольцами нарезов, и женщина завращала штурвал, гоня пушку вдоль полярного горизонта.

— Смотрите! И вы поймете, какое это чудо...

Процаренус заглянул в дуло. Орудие плавно катилось дальше, а там, через круглое отверстие, виделось сейчас и яркое негасимое небо, и марево солнца, и тени кораблей.

— Половина второго ночи, — сказала Мари, закрывая замок. — Правда ведь? Ну как не ошалеть от такой природы? В такую ночь можно целоваться даже с палачом на плахе...

После танцев генерал Звегинцев подвел к Процаренусу поручика Эллена, пробор на голове которого был столь же элегантен, как у адъютантов Процаренуса.

— Вот, — сказал генерал, — это тот самый человек.

— Я, — ответил Процаренус, — так много слышал о вас дурного...

— ...что заранее успели полюбить меня? — поклонился Эллен с улыбкой и дружески тронул Процаренуса за локоть. — А что? Ведь здесь собрались славные ребята. Считайте, что Мурману повезло!

На следующий день адмирал Кэмпен дал завтрак в своем салоне для гостей, лично им приглашенных. Был здесь и лейтенант Уилки (молчавший). Была и секретарша Мари, которая (тоже молча) разливала гостям чай. Курчавый сеттер адмирала долго и подозрительно обнюхивал штаны чрезвычайного комиссара Процаренуса и, недовольно фыркнув, отошел к хозяину.

— Экипаж моей эскадры, как и команды французских кораблей, — говорил Кэмпен отчетливо, — полны самых добрых чувств к великодушному русскому народу. Мы нисколько не возражаем и, как видите, не третируем работу Мурманского Совета. Наоборот, мы изо всех сил поддерживаем Советскую власть на Мурмане! Но организация Совжелдора, состоящая из германофилов, и ячейка Центромура, набитая демагогами из состава русской флотилии, явно вредят нашей работе, совмещенной с работой совдепа...

— Дело доходит до стычек, — вмешался Лятурнер. — Белофинны фланкируют дорогу, а наш бронепоезд, который мы собрали с большим трудом, не может выйти за Кандалакшу: Совжелдор не пропускает. Мы не протестуем и против пребывания в Мурманске отряда ВЧК. Но должны признать, что соседство этой угрюмой и таинственной инквизиции, при наличии на Мурмане контрразведки, порою создает нервозную обстановку.

— В конце концов, — дополнил Кэмпен, отхлебнув чаю, — нас отряд Комлева не касается. Хотите держать его на Мурмане — держите! Но присутствие чекистов в городе создает обстановку недоверия и паники. Это — в первую очередь. Во-вторых, мы, англичане, усвоили себе за правило уживаться в любой точке земного шара. Однако жизнь в вагонах на колесах становится иногда невыносимой... В то время как на рейде стоят пустые русские «Соколица» и «Горислава», вполне удобные под размещение наших офицеров. Ваши миноносцы тоже... пустуют!

В этот день английский флаг был поднят не только над «Соколицей» и «Гориславой» — морская пехота захватила полностью и русские эсминцы. Приказ о передаче кораблей англичанам подписал лично Процаренус.

— Я вижу, — сказал он Кэмпену, отбросив перо, — что положение здесь сложное. Гораздо сложнее, нежели его представляют в Центре. Я думай, что мне придется только карать. Однако... Волею чрезвычайного комиссара, я разрешаю вам произвести высадку десантов в Кандалакше. Что же касается Совжелдора и Центромура, то я не могу разогнать их, ибо это выборные организации. Но я приложу все старания, сэр, чтобы ликвидировать или ослабить их натиск на Мурманск...

Когда катер доставил Процаренуса на берег, к чрезвычайному комиссару подошел мрачный человек в кожанке. Посмотрел на него и черными корявыми пальцами раздернул широкую кобуру.

— Ты Процаренус?

— Я.

— Подлец! Ты арестован... именем революции!

— Взять его, — велел Процаренус.

Молодчики-адъютанты скрутили Комлева, выбив из его руки маузер. Процаренус был бледен.

— Тащите этого биндюжника в штабной вагон, — наказал он. — Я с ним поговорю. Он до смерти не забудет...

Разговор начал Комлев.

— Мандат! — сказал он, выкинув жесткую руку.

— Вот тебе мандат! — И Процаренус показал ему фигу. — Я имею распоряжение вообще выбросить твой отряд обратно в Питер. Если не хочешь слопать пулю, убирайся отсюда сегодня же...

Комлев сложил в ответ грубый кукиш:

— Теперь я тебе покажу... На, полюбуйся!

— Хам, — сказал Процаренус, отворачиваясь.

— А я никуда своего отряда с места не строну.

— За отказ исполнить приказ... — строго начал Процаренус.

— Не пужай! — ответил ему Комлев. — Я все равно покойник и к смерти давно готов. Но ежели мы уйдем, здесь все перевернется. Они поставили пока запятую, а скоро поставят точку... Интервенция! Оккупация! Вот что ждет Мурман, и ты их приблизил!

— Не дури, — ответил Процаренус. — Честное сотрудничество еще не интервенция. Это не оккупация. Ты бредишь!

— Мой бред... — горько усмехнулся Комлев, покачав головой. — Так выслушай тогда мой «бред». Здесь враги... кругом враги! Враги, которые прикрылись именем Советской власти. Пишут так: «Российская Федеративная Республика», а слово «Советская» пропускают... Этого мало. Скоро здесь будет фронт. Мурманский и Архангельский. Это — тысячи верст. Леса, тундры, болота, скалы. Большевиков здесь нет, населению на Советскую власть наплевать, лишь бы пузо набить, да выпить! И людей нет. Никто не почешется. Один мой отряд. И ты его хочешь спровадить отсюда?.. Не выйдет, товарищ Процаренус!

Комлев взял со стола свой маузер, пошел к дверям. И все время ждал выстрела в спину. А в тамбуре нос к носу столкнулся с прапорщиком Харченкой и грубо оттолкнул его от себя:

— Куда лезешь? Дай пройти человеку..

Харченко, забравшись в купе, стал выплакивать свои обиды:

— Это как понимать? Скажу по самой правде, как комиссар комиссару... Честную женщину рабоче-крестьянского происхождения берут и используют на все корки. А потом, когда пузо у нее во такое, трудовую женщину выкидывают...

Процаренус ни бельмеса не понял, но, как комиссар, он коллегиально выслушал «комиссара» Харченку.

— Товарищ, точнее: как он ее использовал? Кого?

— Законную супругу мою. Как женщину...

— А ты, когда брал ее в жены, пуза разве не заметил?

— Да не было пуза. И вдруг поехало, как на дрожжах!

— Надо было раньше смотреть внимательней.

Щерились адъютанты над Харченкой — «советские порученцы»:

— Весьма оригинальное применение женщины в железнодорожном департаменте мурманского министерства колонизации...

Когда вопрос выяснился, то имя Небольсина навело Процаренуса на кровавые размышления.

— Недобитый, — сказал. — Хорошо, я его успокою...

...Процаренус был у генерала Звегинцева по делам, когда заявился вдруг здоровенный верзила в промасленном полушубке. Бросил на стол лохматую шапку и посмотрел на всех косо.

— Вам, товарищ, меня? — спросил его Процаренус.

— Я инженер Небольсин, начальник этой дистанции. Мне сказали, что вы просили меня разыскать вас.

Процаренус посмотрел на кулаки путейца, поросшие рыжеватой шерстью, и сказал:

— Вам придется оставить дистанцию.

— Почему? — спросил Небольсин спокойно.

— Пьянствуете... развратничаете...

— Это неправда, — ответил Небольсин и показал на генерала: — Вот и Николай Иванович подтвердит, что здесь все выпивают, выпиваю и я. Это не повод для изгнания. Куда я денусь?

— Мне не нравится ваша фамилия.

— Фамилия русская, старинная. Дай бог каждому такую иметь!

— Верно, — согласился Процаренус с ехидцей. — Фамилия ваша русско-дворянско-реакционная...

— Чепуха! — смело возразил Небольсин. — Фамилия не способна делать из человека реакционера, как не способна делать из него и большевика. А то, что дворянин, — да, не спорю, виноват... Но трудящийся дворянин! Ну? Что скажете дальше? Что я рабочую кровь пью? Так я не пью ее, а, наоборот, есть такие хулиганы-рабочие, которые второй год сосут мою кровь — дворянскую!

— Вот за дворянские настроения я вас и удаляю.

— Хорошо, — согласился Небольсин, снова поворачиваясь к Звегинцеву. — Перед нами сидит, — сказал инженер, — его высокопревосходительство генерал гвардейской кавалерии Звегинцев, мать коего, если не ошибаюсь, графиня Тизенгаузен, и пусть он, как главный начальник советских войск на Мурмане, уволит меня за принадлежность к касте дворянства.

Процаренус густо покраснел.

— Не за дворянство, — сказал он, оправдываясь перед генералом. — А за барские замашки... Поняли?

Небольсин не давал себя побороть.

— Простите, — ответил он. — Я стою перед вами в валенках, в полушубке, и вот моя шапка (Небольсин даже шапку ему показал). А вы, господин Процаренус, развалились передо мною на стуле в смокинге, у вас галстук. И наверное, вам пошел бы к лицу цилиндр. Мало того, вы даже не предложили мне сесть. Так, скажите теперь, кто же из нас барин? У кого барские замашки?

Звегинцев, до этого молчавший, решил вмешаться. Он сильно продул мундштук, посмотрел на божий свет через закопченную никотином дырочку и сказал:

— Небольсин, идите... Чрезвычайный комиссар введен в заблуждение вашими недоброжелателями.

Небольсин нахлобучил на макушку шапку. Долго выискивал слово, которым можно было бы побольней оскорбить Процаренуса.

— Мещанин! — сказал и быстро удалился.

Проходя мимо станции, нырнул под вагоны, чтобы сократить расстояние. И между колес лоб в лоб столкнулся с Комлевым. Оба зорко огляделись по сторонам: нет, сейчас их никто не видел.

— Комлев, — сказал Небольсин, сидя на корточках возле колеса, — если тебе что нужно, я помогу.

— Спасибо, товарищ. Ты уж не серчай, что я тебя тогда окрестил «белой тварью».

— Ты тоже прости меня за «красную сволочь».

Над ними пошел раскатываться вдоль состава звонкий перелязг букс. Вагоны тихо тронулись, и два человека (столь разных!) разошлись, ощутив тепло человеческого доверия.

На пустынном перегоне за станцией Полярный Круг, не доезжая до Керети, в штабной вагон к Процаренусу поднялись Ронек и полковник Сыромятев. Положение на дороге опять становилось катастрофическим: отряды молодой Красной Армии, еще малочисленные, сдерживали натиск озверелых лахтарей, рыскавших возле Кеми и Кандалакши, но им будет не устоять перед буреломным напором морской пехоты Англии!

Об этом Ронек и доложил Процаренусу...

За тюлевой занавеской вагона, растрепанной ветром, проступал в окне затерянный жуткий мир тундры: кочкарник, олений ягель, лопарская вежа, полет одинокой вороны над тихим озером.

— Спиридонов в Петрозаводске? — поинтересовался Процаренус.

— Он опять ушел в леса, и о нем ничего не слышно.

Сыромятев подтянулся и отрапортовал:

— Товарищ чрезвычайный комиссар, позвольте мне, кадровому офицеру, высказать свое мнение?

— Позволяю, — насторожился Процаренус.

— Я, — сказал ему Сыромятев, — все-таки верю в энтузиазм дорожных отрядов. В случае если англичане пойдут десантировать на нас с моря, мы, надеюсь, сможем отбросить их обратно.

— Ваше мнение, — отвечал Процаренус, — враждебно духу пролетарской революции. Вы чего желаете? Ввергнуть молодое социалистическое государство в войну против Антанты?

— Я не желаю этого... они этого желают.

— А собственно, кто вы такой?

Сыромятев стройно выпрямился:

— Я полковник бывшей русской армии, служил начальником пограничной охраны на Пац-реке, по берегам Варангер-фиорда и в районе Печенгских монастырей.

— А что вы здесь — у нас! — делаете?

Ронек шагнул вперед — маленький, ершистый.

— Полковник Сыромятев — военный инструктор при Красной гвардии Совжелдора. Он верой и правдой...

— Стоп! — задержал его Процаренус. — «Верой и правдой» — это слова из казарменного лексикона проклятого царского прошлого. Нам не нужны его «вера и правда»... — И повернулся к растерянному Сыромятеву: — Сдайте мандат!

Полковник не шевельнулся, стоял — как дуб, кряжистый, и медленно наливалась кровью его шея.

— Сдай мандат, контра! — заорал Процаренус.

— У меня... нет мандата.

— Как же ты служишь нам?

— Служу... на честное слово.

— У царского офицера нет честного слова!

И тогда Сыромятев пошел вперед грудью.

— Врешь! — выкрикнул. — Есть!

— Мы не удосужились выписать, — сказал Ронек.

Процаренус жестом подозвал к себе бравых «порученцев»:

— Полковника — в последний вагон. Отвезем куда надо. Там он расскажет нам подробнее, каковы его «вера и правда».

— Это подлость! — Ронека даже замутило. — Как вы можете? Человек пришел в Красную Армию по доброй воле, еще до призыва всех офицеров, он честный офицер... Он — хороший человек!

Сыромятев протянул инженеру руку на прощание.

— Петр Александрович, — сказал он, — не надо меня расписывать... Лично вам и лично товарищу Спиридонову я очень многим обязан. И благодарен! Но... не огорчайтесь: я предчувствовал, что этим все и кончится для меня... Еще раз — прощайте!

Сыромятева под конвоем увели, и Процаренус взялся за Ронека:

— Ну а с вами у меня будет разговор особый... Кстати, совжелдоровец, вы большевик?

— Беспартийный большевик, — ответил ему Ронек.

— Сейчас, — продолжал Процаренус, — следом за мною пройдет на Званку французский бронепоезд. Так вот, не вздумайте дурить и перекрывать перед ним пути.

Ронек стянул с головы путейскую фуражку, погладил пальцем молоточки на скромной кокарде.

— А ведь знаете, — ответил спокойно, — я человек предусмотрительный. На всякий случай я перекрыл пути не только перед бронепоездом, но и перед вашим эшелоном тоже. Ибо мне многое не нравится в вас... Может, вы и убежденный человек. Мне, как беспартийному большевику, судить о вас не следует. Но все, что вы сделали, делаете и будете делать, — все это вносит сумбур и путаницу. Есть честные люди на дороге, которые, к сожалению, честно поверят вам.

— Вы это... пошутили? — нахмурился Процаренус.

— Увы, я серьезный человек. И мне не до шуток.

— Французский бронепоезд должен пройти. Я дал слово в Мурманске местному совдепу. И не только совдепу, а и... выше!

— А я дал слово своей совести, что задержу его. Любыми средствами: петардами, завалами, винтовками, гранатами, камнями... Вас я задержу тоже, — закончил Ронек тихо.

И тут Процаренус понял, что этот маленький человек, почти мальчик, с такими нежными ручками, этот инженеришко говорит правду: они будут драться.

— Взять контру, — велел Процаренус.

...Сыромятев сидел в узком купе за решеткой (купе было когда-то почтовым) и видел, как Ронека стащили под насыпь и застрелили тремя выстрелами в упор. Убили зверски, грубо и неумело. Кажется, когда поезд тронулся, Ронек был еще живым — он вдруг перевернулся и скатился по щебенке вниз под насыпь...

Сыромятев подумал и постучался в двери.

— Только до уборной... — сказал он часовому.

Под ногами пружинил пол. Один удар головою назад, и часовой рухнул навзничь. Вырвав из рук его винтовку, Сыромятев распахнул двери на задний тамбур, где стоял дежурный «максим», и штыком сбросил пулеметчика на свистящие рельсы.

— Всех! Всех! Всех! — остервенело ругался Сыромятев.

На выстрелы уже бежали из первых вагонов бравые «порученцы» Процаренуса — слишком горячие молодые люди. Сыромятев срезал их одной очередью вдоль вагона: всех, всех, всех!..

Струя свинца хлестала по коридору, кружились сорванные пулями шторы, летела щепа дверей, вдребезги разлетались зеркала и окна. Вагон был наполнен воем и грохотом.

Поезд дал тормоза. Оставив пулемет, Сыромятев на ходу спрыгнул с площадки, и, когда за ним кинулись в погоню, полковник уже скрылся в густой чаще, и только трещал вдалеке валежник.

* * *

Нагадив где только можно и наследив вдоль Мурманки грязью предательства и кровью честных людей, Процаренус покинул север и где-то затих.

Позже этот человек был разоблачен и судим.

Но это случилось позже. А сейчас...

Сейчас бронепоезд интервентов, пыхтя парами, стоял уже на путях Званки (отсюда до Петрограда было всего сто четырнадцать верст).

Глава двенадцатая

Нет, никуда не сдвинулись — опять то же место: Бабчор (высота № 2165), Македония, Новая Греция.

Здесь агония продолжалась.

* * *

Для него — для подполковника Небольсина — эта агония закончилась ужасно.

Вот как это случилось.

С утра на позиции подвезли подкрепление — стрелков из Ораниенбаумской пулеметной школы (еще старого выпуска, до революции). Выдали батальону завтрак: опостылевшие сардины в оливковом масле, пакеты сморщенных фиников, коньяку — по бутылке на каждого, что значило — атака, ибо в обороне давали по бутылке на двоих.

Над развороченной землей Македонии дымился пар: было очень рано, но земля уже трещала от жара...

— Пить! — стонали солдаты. — Когда уже подбидонят нам воду?

Воду не подвезли — бидоны с водой стояли за позициями, блестя боками, вызывая раздражение. Потом террайеры придвинули свои пулеметы к русским траншеям. Был дан сигнал подготовки, и в ордере на боевое положение батальона было сказано, что воду подвезут после атаки.

Небольсин перед атакой хрипло прокричал батальону из-под железного шлема:

— Вы понимаете! Если мы уйдем отсюда, то после победы Стран Согласия Россия потеряет право на территории, которые ей жизненно необходимы. Екатерина Великая — воистину великая женщина, хотя бы потому, что до конца своих дней стремилась на берега Босфора. Проживи она с Потемкиным еще лет десять, и нам, ребята, не пришлось бы сейчас торчать здесь. Прошло столетие, и мы, потомки суворовских чудо-богатырей, мы снова обязаны стучать и стучать в эти ворота... Вот — цель! Каски надеть, лишнего не брать...

— Сигнал дан, — прервали его.

Шлепнул в небо неяркий фальшфейер, альпийские рожки протрубили тревогу. Небольсин выдернул из кобуры длинный кольт:

— Разом! — и первым выпрыгнул из траншеи.

Пули сразу прижали его к земле, и он ящерицей заполз обратно за бруствер. Снова фальшфейер: повторный — для русских.

— Вперед... за мной!

Он бежал под свист пуль, и земля больно ударила его в лицо. Он заплакал тогда, лежа в расщелине, и понял, что он — один и никто больше за ним не пошел. И никогда уже не пойдет...

Атака сорвалась, а воду не подвезли. В наказание!

Люди умирали от жажды под беспощадными ливнями солнца... Тогда солдат Должной встал и пошел. Но пошел не вперед, а назад — прямо на сенегальцев.

— Тире муа сильвупле! — кричал он, добавив для верности по-русски: — Стреляй, мать вас всех...

Должного исполосовали длинные очереди. С груди старого солдата сорвало пулями кресты. И в траншею, прямо в лицо Небольсина, так и шмякнуло «полным бантом», и этот бант, звенящий погнутыми Георгиями, был затоптан сумятицей батальона...

— Каковашин! — в ужасе закричал Небольсин. — Что ты делаешь, Каковашин? Опомнись...

Каковашин поднялся в рост, подкинул на руках тяжеленный «льюис» и грохнул очередью по кордонам ограждения.

— Четвертая, — призвал исступленно, — Особого назначения... не сдается! Герои Вердена! Кавалеры Георгия! Вперед...

Это была та знаменитая русская атака, о которой слагались в народе песни.

Русские пошли на прорыв. Прочь. К черту.

— Домой... домо-о-ой... Уррра-а-а!

Вечером, когда батальон загнали за колючую проволоку, когда они, обстрелянные с неба авиацией, лежали на раскаленной твердой земле, разрывая рубахи, чтобы перевязать раны, — вот тогда Небольсин и встретился с ними. Один на один. И на беду его это случилось возле сарая выгребной ямы...

— Дай пройти, — сказал он, уже почуяв беду.

— Проходи. — И его толкнули.

Весь ужас этого момента не пережить.

В полном одиночестве, мучимый зловонием, Небольсин стягивал с себя ошметки изгаженного навсегда мундира, рвал со своей груди ордена, сбрасывал их с себя, словно вшей. И тогда к нему подошли союзные офицеры. Нет, они люди были тактичные: никто даже не улыбнулся.

Суровый ирландец О'Кейли кинул ему новые солдатские бутсы. Майор Мочению подарил чистое белье — после стирки. Павло-Попович швырнул из бумажника триста — в итальянских лирах. Русских не было, но был один православный — грек Феодосис Афонасопуло.

— Виктор... — сказал он (единственный, кто рискнул подойти к осрамленному). — Виктор, прощай... Тебе надо было уйти отсюда раньше. Прощай, это тоже пройдет...

И чуткий грек, преодолев брезгливость, протянул ему руку.

Уходя прочь, Небольсин ни разу не обернулся.

В этот день он разлюбил Россию — и русских!

* * *

Так закончилась эта агония. По всей Европе русская армия была разбита и сломлена. Кем? Только не немцами. Русских за границей разбили сами же французы. Не желавшие сражаться были сосланы в Африку — марш-марш, через пустыни; их силком сдавали, как скот, в дисциплинарные батальоны Марокко. Непокоренных заперли в подвалы острова Экс, затерянного далеко в океане — на скорбных путях Наполеона в его последнюю ссылку.

Кому теперь нужен офицер разбитой армии?.. Никому. И русский консул в Белграде (куда Небольсин добрался, шатаясь от жары и голода) сказал:

— Таких теперь много. Не вы один приходите к нам. К сожалению, ничем не могу помочь. Но сочувствую...

Военный атташе, генерал Мартынов пожалел его проще:

— Надо выспаться, — сказал. — Идите на конюшню...

На посольской конюшне, разворошив сено, Небольсин уснул под всхрапывание жеребцов. Утром встал, провел рукой по лицу, отряхнул с себя солому в ушел... В витрине магазина отразилось его лицо. Он не узнал себя. Да, теперь никто уже не скажет ему, как говорили раньше: «Я вас где-то видел...»

«Очень хорошо, — раздумывал Небольсин, покидая город. — И пусть никто меня не знает...»

На пустынной горной дороге дымчатые волы, по четыре в упряжке, волокли куда-то скрипящие возы-каруцы. Военным обозом командовал сербский офицер, и он остановил Небольсина.

— Эй, брат! Ты, никак, русский?

— Русский... будь оно проклято, это имя!

— Садись с нами, брат, — предложил серб. — Имя русского да будет свято на нашей земле. Мы никогда не забудем, что Россия для нас сделала...

«Цо-цо-цо!» Колеса шарпали по щебенке, стегали хвосты волов слева направо. Медленно тащился обоз. Сербы ломали жесткий хлеб, раздваивали пополам с русским овечий сыр, он пил их вино, говорил по-русски — его все хорошо понимали...

Так он тянулся на волах три дня, пока на дороге ему не встретились двое. Тоже русские. Пожилой полковник артиллерии держал на коленях голову юного поручика; босой, раздерганный, нехорошо дергаясь, поручик задыхался:

— Не надо... умоляю... Унесите!

А полковник гладил его по голове и говорил нежно:

— Па-а-аручик! Я пра-а-ашу вас...

Заметив Небольсина, полковник заорал на него:

— Убери проволоку! Не видишь, что ли?

Посреди шоссе лежал ржавый моток колючей проволоки. Виктор Константинович пинком сбросил его в пропасть, и поручик сразу успокоился, блаженно улыбаясь.

— Что с ним? — спросил Небольсин, подходя.

— Бежал из немецкого лагеря... Болезнь многих пленных психоз колючей проволоки. Пойдешь с нами?

— А вы куда?

— Идем... просто так. Пошли! Втроем веселее...

Теперь Небольсин шагал впереди, чтобы предупреждать о проволоке. Но вся Европа была усеяна ржавыми шипами военных терний, и наконец нервы Небольсина тоже не выдержали.

— Поручик, мы вас оставим, вам надо лечиться...

Пошли вдвоем.

Новая появилась мука: по вечерам полковник артиллерии раскладывал перед собой картинку — шишкинских медведей, и был способен часами ненормально глядеть на ровные свечи сосен, на бурых мишек в русской дебряной чаще.

— Россия... — плакал он. — Господи, Россия... что будет?

Небольсин — ожесточенный, отчаявшийся — долго терпел.

Но от привала до привала — одно и то же. Наконец терпение лопнуло.

— То, что вы делаете сейчас, полковник, постыдно! Надо не заменять естественный пейзаж чужбины искусственным русским, а стремиться в свое отечество и быть ему полезным.

— Молодой человек, — грустно ответил ему полковник, — коли вы так храбры, то вернитесь... Я старый киевлянин, родился там и вырос, там был влюблен, женат, счастлив, вырастил детей. И я бежал из Киева, ибо в «самостийной» Украине я стал нежелательным иностранцем. Я подался к генералу Краснову, но он тоже самостийник. «Автономия великого тихого Дона!» Как вам это нравится? И на кого ориентация? На немцев, на кайзера, милостивейший государь. Вот! А после этого еще большевиков упрекают в прогерманских настроениях.

— Если так, — возразил Небольсин, — так почему же вы не остались с большевиками?

— Мне в Севастополе наплевали в лицо матросы. Мне! Сорвали с меня ордена, которые я заработал кровью и честью...

— За что?

— За то, что я имел несчастье родиться в России еще при царе и эту Россию надо защищать от врагов, и вот я совершил ошибку в молодости, посвятив свою жизнь службе в русской армии...

Небольсин зорко вглядывался во тьму чужестранной ночи.

— А как бы они хотели? — спросил. — Чтобы мы плохо служили царю и отечеству? Тогда бы и России давно уже не было.

— Все это вы можете объяснить в Чека, — ответил ему полковник, — если, конечно, вернетесь. А я уж буду пропадать здесь...

В один из дней, как и следовало ожидать, полковник-киевлянин повесился. Небольсин проснулся, костер давно погас. А неподалеку от места ночлега полковник уже застыл в неловкой петле. Видно, он долго мучился, не в силах помереть. Виктор Константинович снял с головы фуражку, постоял возле висельника. Вынимать человека из петли не стал, только перерезал веревку и пошел дальше. Под ноги ему попалась картинка с медведями в русском бору, и он поддал ее сапогом:

— К черту! Мазня! Банально!

В одной деревне, где он пил молоко, Небольсин пересчитал лиры. Осталось всего сорок — пустяк. У околицы его нагнали.

— Этого хватит, — сказал какой-то человек, глядя с неприятной улыбкой. — Есть девочка тринадцати лет, и очень развратная... Она вам понравится!

Жестоким ударом, Небольсин уложил человека в пыль почти насмерть. И не пошел, а побежал — прочь, прочь, подальше... «Боже, — думал в отчаянии, — что сделала с людьми война! Будь она проклята!»

Его арестовали в Триесте, где он спал на набережной.

— Я не пойду, — сказал Небольсин. — Можете застрелить меня сразу. Но я... не пойду. И не прикасайтесь ко мне — я русский!

Он сказал это так, словно объявил себя прокаженным. И такая ярость была в словах этого худого, обтрепанного человека со сверкающим лихорадочно взглядом, что полиция расступилась.

— Эй, ты! — крикнули вслед Небольсину. — Проваливай в Швейцарию, там тебя интернируют... Там большевики уже открыли свое посольство!

* * *

В нейтральной Женеве, где находился Международный комитет Красного Креста, свирепствовала испанка. Пансионы, отели, курорты, лодочные станции, вокзал, набережные, скамейки на бульварах — все было забито беженцами, пленными, интернированными, больными. При строгой карточной системе на продукты Небольсин ничего не имел и кормился объедками возле отелей.

Впрочем, он был не один — русскими кишела Швейцария, и Виктор Константинович встретил даже дезертиров из своей Особой бригады: они работали по осушению болот в долине реки Роны и получали в день по триста граммов хлеба и сто пятьдесят граммов морковки. Они-то и подсказали ему:

— Тикайте до Берна, пока ноги не протянули здесь. От Красного Креста — хрен доплачешься... И в бумагу впишут, и номерок на шею повесят, и застрянешь тут до скончания веку!

Повиснув между букс вагона, Небольсин зайцем доехал до Лозанны. Под ним струились свистящие рельсы, мчалась чужая земля, и под грохот колес он думал: «Как все просто... Одно неприятное мгновение, и все будет кончено!» Но он вспомнил о брате, беспутном малом, запропавшем в тундрах, и решил, что, пока хоть единая родная душа есть на земле, ему надо жить.

В Лозанне он услышал новенький анекдот:

— Если победят немцы — Европа превратится в сплошной концлагерь; если победят союзники — Европа станет образцовым сумасшедшим домом...

Это было правдой: Небольсин все время блуждал между лагерем и бедламом, между тюрьмой и сумасшествием. Он оборвался и был так страшен, что прохожие шарахались от него. Однажды он увидел, как реденькая толпа провожает гроб с покойницей, и, признав в этой толпе русских, Небольсин пристроился к ней. Зачем? Просто решил побыть среди своих.

— Кого хоронят? — спросил он у соседки по процессии.

— Маня Герихсон... выплыла на середину озера и утонула. Такая молодая! Но... никаких вестей из России, денег нет, просить милостыню стыдно, и что делать дальше нам, бедным русским?

Потом в приделе лозаннской церквушки, бедной и прозрачной, Небольсин наелся кутьи до отвала и спросил у священника:

— Отец, где сейчас место русского офицера?

Ветхий годами попик ответил ему по-французски:

— Советую вам ехать в Берн, а не болтаться по Европе. В Берне вы постучитесь в советское полпредство — и снова обретете родину.

Печальная женщина вздохнула из-под вуали:

— О доблестный офицер, не слушайте отца Амвросия, он уже давно агент большевистской Чека...

Небольсин, где зайцем, где пешком все же добрался до Берна. Досасывал окурки, копался в мусорных ямах. Ему было плевать, что о нем думают. Он даже наслаждался своим унижением, и тень братьев Карамазовых стала музою его странствий.

«Пусть, — думал он, — пусть я страдаю, но такова судьба... Судьба моя — и родины...»

На вокзале в Берне Небольсина жестоко избили французские интернированные солдаты. За что? Это же и так понятно: за то, что он русский и Россия перестала воевать с немцами... Избитый, он лежал возле мусорного ящика, а каждый паулю (храбрец) бросал в него на прощание докуренную сигарету. Непослушными пальцами Небольсин показал им на отвороте куртки упрятанную внутрь ленточку Почетного легиона.

— Мерзавцы! — сказал он. — Я заслужил орден Наполеона на полях сражений за вашу же Францию...

— Свинья ты! — ответили ему паулю.

По улицам швейцарской столицы русские двигались как заведенные в одном направлении — на Юнг-фрауштрассе, где размещалось советское полпредство. Их было немало, этих русских. В толстых шинелях, несмотря на сильную жару, шагали солдаты; выкидывая костыли, тенями прыгали по бульварам инвалиды; скорбно опустив головы, шли люди в статском платье — каждого толкало в советское полпредство что-то свое: любовь или ненависть, но только бы выбраться на родину...

Пошел и Небольсин.

Стекла в посольстве были выбиты: чиновники-дипломаты, засевшие здесь еще при царе, уступили свои позиции советским дипломатам только с бою. Над фронтоном особняка висел лозунг. «Да здравствует мировая революция!» Небольсин подумал: «Мало вам бардака только в России?..» — и спросил в хвосте длиннющей очереди:

— Кто последний?

В очереди было много офицеров, бежавших из германского плена. Весь мир знал, как жестоко относились немцы к пленным солдатам, но особенно зверски — к русским офицерам. Их содержали, словно крыс, в подвалах древних заброшенных замков рыцарей, мучили, третировали, как могли. И теперь эти люди, жаждущие возвращения домой, обсуждали свое будущее. Особенно волновался один из них, полковник, гордо носивший на рваной шинели значок Академии Генерального штаба русской армии.

— Я это сохранил, — тыкал он на значок. — Отобрали все. Ордена, даже снимки жены и детей... Отдал! Но только не это. Лишь бы не уничтожили большевики прекрасный институт Генерального штаб!' Такой институт имели две страны в мире — Россия и Германия, и потому-то наши армии были самые боеспособные...

И молоденький прапорщик-сапер, полуглухой и нервный, заикаясь, говорил взволнованно:

— Господа! Товарищи! Вернувшись в отечество, мы должны создать такую армию, которая никогда не знала бы никаких поражений. Армию на новых — демократических — принципах. Без зазнайства, без фанфаронства армию-кулак! Кулак из металла и рабоче-крестьянских мускулов.

Небольсин, глядя в пыльное небо над Берном, сказал:

— Напротив, надо воссоздать армию старую и двинуть оглоблей по вашим рабоче-крестьянским мускулам, которые ныне упражняются в ударах по нас, господа!

Кто-то горячо шептал ему в ухо:

— Молчите, молчите... только бы выбраться в Россию.

Но было уже поздно: лица людей, стоящих под ослепительным солнцем, разом повернулись к Небольсину, и прапорщик, еще больше заикаясь, сказал:

— Ннне... не понимаю! Зачем вы тогда стоите в этой очереди?

— Чтобы вернуться в Россию, как и вы, прапор.

— России нет. Есть новая Россия, и в этой России, не нужны люди с такими взглядами.

Небольсин вспыхнул:

— Кому ты это говоришь, щенок? Мне? Но я прошел все круги Дантова ада, и сейчас...

Но его уже тянули за рукав — прочь из очереди...

Полковник со значком Академии Генштаба кричал:

— Не пускайте его обратно! Это безобразие... черт знает что такое! Откуда он взялся?

И толпа надвинулась на него — русская, безалаберная, родная, крикливая, хамоватая, грязная, истинно отечественная.

— Пошел вон! Из-за таких негодяев большевики и стреляют в нас... Гоните его!

Небольсина ударили по спине, и он откатился в сторону.

Поднялся — язвительный:

— Хорошо. Я уступаю вам свою очередь. Стойте! Но мы еще встретимся. Только по одну сторону буду я и Россия, а по другую — вы и ваши комиссары...

* * *

На загородной вилле, вокруг которой благоухали розы, польский пианист давал концерт. Торжественно и плавно рушились шопеновские аккорды. В зале было темно: электричество целомудренно погасили, ибо среди слушателей находились сторонники немцев и сторонники Антанты (устроители лагерей и надзиратели из сумасшедшего дома). Облокотясь на изгородь, Небольсин дослушал концерт до конца. Его мутило от голода и от окурка итальянской сигареты, подобранной сегодня на панели. Очевидно, в табак подмешан опиум...

Вот и легкая тень человека с обезьянкой на плече. Мягко светилась среди темной зелени белая рубашка греческого экс-короля Константина. Обезьянка соскочила с королевского плеча и взобралась на дерево.

— Ваше королевское величество, — сказал Небольсин, подходя, — я русский офицер, сражался под Салониками за свободу вашей страны. Я устал и обнищал. Помогите мне выбраться отсюда...

Король подошел к изгороди, всмотрелся в лицо Небольсина.

— Вы сражались не за меня, — ответил по-русски. — Вас англичане науськали сражаться за проходимца Венизелоса, и, если бы не вы, я не потерял бы престола в Греции.

— Ваша мать русская! — горячо сказал Небольсин. — Если имя России хоть немного еще значит для мира...

— Оно теперь ничего не значит, — перебил экс-король. — И я ничем не могу вам помочь. Даже как христианин.

К ним подошел молодой летчик, держа в руках банку с топленым маслом. Это был инфант Альфонс Бурбонский (тоже родня династии Романовых). Когда король удалился, инфант аккуратно поставил банку на землю.

— Постой, приятель, — сказал он Небольсину, — король не солдат, он не хлебнул окопов, и его не жрали фронтовые вши. А я все-таки воевал...

Тут же, на колене, инфант Бурбонский черкнул записку.

— Германский консул мой партнер в бридж, — сказал инфант. — Передайте ему записку, и он устроит вам визу на проезд в Россию через Германию. Ваше дело — выбрать дальнейший путь...

Инфант Бурбонский взял банку с маслом и откланялся.

Небольсин скомкал записку: что угодно — только не Германия, только не услуги немцеа Ночь застала его уже близ границы — впереди лежали густые Безансонские леса. От маленькой станции он двинулся в лес, затянутый сеткой мелкого теплого дождя.

Швейцарский пограничник, пожилой жандарм, объезжал границу на велосипеде. Остановился, не слезая с седла, поправил висевший на руле ягдташ с битой дичью и позвал:

— Эй, бродяга! Я имею право стрелять, остановись!

Небольсин, вскинув пистолет, выстрелил и, раздирая грудью цепкие кусты, долго бежал и бежал. Он даже не заметил, в какой момент пересек границу, и, только увидев французов, остановился.

Солдаты подозвали его к себе:

— Ты русский?

— Да. Русский.

— Особая бригада?

— Да. Особая.

— Тогда получи и не обижайся...

Сильный удар прикладом свалил его в жесткую траву. На запястьях рук щелкнули наручники. Сержант схватил подполковника за цепь и рывком поставил на ноги:

— Стой! Проклятая русская собака... Заварили эту кашу, а теперь забрались в кусты, и Франция расплачивайся за вас...

Иди!

Его отправили на крепостные работы в глубь Франции, снова под свист пуль, и Небольсин был отравлен хлором во время газовой атаки. Ползая среди трупов, французских и русских, он понял, что погибать здесь позорно и глупо. Помочился в платок и, закрывая платком лицо, едва живой, выбрался из отравленной зоны...

Ему было уже давно все глубоко безразлично.

Куда-то в пропасть провалились прошлое и вся Россия.

Снова безучастно шагал по земле — как оловянный солдатик. Без души и без тела. Глухой и слепой. Ничего не видя. Ничего не слыша.

Так он вышел к морю — перед ним колыхался Ла-Манш, весь в солнечных бликах, и где-то далеко-далеко виднелся берег Англии.

Шла посадка на военный паром под британским флагом. Первыми пропускали англичан. Таможенный офицер спросил Небольсина:

— У вас какие деньги при себе?

— У меня нет никаких денег.

— У вас какой паспорт?

— У меня нет никакого паспорта.

— Национальность?

— Увы, я — русский. Презренный русский!

Таможенный офицер быстро вскочил с места.

— Чья очередь на посадку? — спросил он.

— Идут французы.

— Задержите их, — велел офицер. — Здесь находится один русский офицер, и его следует пропустить...

Задержали всех: французов, бельгийцев, канадцев, итальянцев...

Вслед за англичанами проходит русский. Вот он: смотрите на него, люди, — страшный, с глазами, уже не видящими мира.

Это волк, а не человек... Это — русский, люди.

— Пропустите его...

И он поднялся на борт парома. А следом уже пошли всякие там бельгийцы и прочие. Их, как негров, распихивали по трюмам, безжалостно тискали в отсеки, а Небольсину отвели отдельную каюту.

— Завтрак подан, — объявил стюард.

Небольсин прятал под столом свои грязные руки в замызганных рукавах мундира с чужого плеча. Было стыдно дотронуться до нежного хрусталя бокала, наполненного вином — легким, как музыка, как свет солнца...

— Джентльмены! — объявил старший. — Между нами находится представитель доблестной русской армии.

И когда он так сказал, все дружно встали.

«Зачем?» — подумал Небольсин, продолжая сидеть.

И, уронив голову на стол, он, дергаясь, зарыдал.

* * *

Так англичане собирали по всей Европе кадры для новой русской армии — для армии... Колчака. Это были отличные боевые кадры: люди, озверевшие от убийств и крови, униженные и оскорбленные, они теперь все зло, обрушившееся на них, видели только в Советской власти.

Вот их-то — вперед!..

— Джентльмены, — повторили тост, — между нами находится представитель доблестной русской армии.

Небольсин перестал рыдать, нервно сцепил в пальцах бокал.

— Я этого никогда не забуду, — сказал он. — Сочту за честь. Для себя. Для России!

Дальше