Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава третья.

Прыжок над пропастью

Мне было бы весьма мучитель но, если бы кто-нибудь воспринял эту книгу как роман, более или менее занимательный..
Илья Эренбург

Написано в 1938 году:

... это новость: фон Бломберг женился! Пожилой вдовец, он не стал брать себе в жены старую клячу, а женился на молоденькой. Матримониное решение начальника германского генерального штаба поддержал Адольф Гитлер, а шафером на свадьбе выступал Герман Геринг. Казалось, дело в шляпе. Но выяснилось, что фон Бломберг просто мешал захватить всю власть над вермахтом, а посему они подсунули ему уличную проститутку. Теперь в Германии скандал: как мог [137] глава германской стратегии связать себя со шлюхой? Долой его! Бломберга выгнали и даже не извинились, хотя Геринг давно имел коллекцию карточек, где жена Бломберга была заснята в пикантной роли, определяющей ее древнейшую профессию...

Мне просто жаль старого дурака Бломберга, который вляпался в это гитлеровское дерьмо. Но при этом я с подозрением вспоминаю старый Берлин, людское оживление Вильгельмштрассе, где стояло красноватое, будто слепленное из сырого мяса, здание большого германского генштаба, и неприметный дом на Кенигплац, где плелись военно-политические интриги... Они скрещиваются и сейчас в кошмарный клубок, подобно тому, как переплетаются змеи на солнцепеке в период их омерзительного брачевания.

Слава Богу, что Вербицкий «прошел» удачно, вернув к себе доверие немецкого абвера. Но ожидание подозрительно затянулось. Очевидно, пока Володя торчит в Германии, меня здесь, в Москве, как следует обнюхивает немецкая разведка...

Наконец-то вчера на приеме в шведском посольстве, где я был в группе военной профессуры РККА, ко мне подошел... — увы! — подошел не немец, как я ожидал, а японский военный атташе:

— Ваше интимное предложение, сделанное Германии, не может ее заинтересовать. Но оно могло бы интересовать нас...

Я понял, что у абвера в СССР имеются хорошие источники информации, и гитлеровцы, еще не смея доверять мне, решили оказать «услугу» своим союзникам. Это не входило в мои планы.

— Вас, — отвечал я, — должны бы волновать дела на Дальнем Востоке, а в этом случае моя информация была бы чересчур ограничена, потому Японию она никак не устроит...

Когда я доложил начальству об этой краткой беседе, мне заметили, что я напрасно отверг контакт с самураями:

— Сейчас в районе границы у Посьета японцы собирают свои войска. Наверное, хотят прощупать бдительность наших дальневосточных гарнизонов. Вес равно ведь, — сказали мне, — вашей липовой «дезой», полученной от вас, японцы так или иначе стали бы делиться с Берлином. В любом случае будем ожидать возвращения Вербицкого...

10 марта я узнал, что в Зальцбурге вдруг перекрыли границу, поезда между Веной и Берлином остановились на путях, а в Мюнхене подняты по тревоге все дивизии. 12 марта случилось то, чего я давно ожидал: немцы вторглись в Австрию. Бенито Муссолини дал заверение, что Италия не вмешается, и выехал на охоту, а французский премьер Шотан подал в отставку. Лондон молчит, словно все там подавились. Пожалуй, одна наша страна выступила с осуждением аншлюса, открыто выразив готовность прийти на помощь Чехословакии. Наконец 2 апреля Англия разомкнула свои уста и признала реальность аншлюса Австрии, насильно включенной Гитлером в нацистскую систему; Гитлер, надо полагать, очень доволен, что его разбой средь бела дня сошел ему с рук, как мелкое мошенничество.

В лекции я нарочно коснулся богатой экономики Австрии: Гитлер получил почти даром великолепный арсенал. Австрия держала первенство в мире по добыче магнезита, она имеет залежи ценных [138] ископаемых, которые могут иметь стратегическое значение для развития вермахта: молибден, медь, графит, свинец. Нацистам достались налаженный транспорт, производство автомобилей и мотоциклов, паровозов и вагонов, турбин и радиооборудования высшего класса...

Я уже перестал ждать возвращения Вербицкого, и теперь думаю — было ли с моей стороны промаха? Если же Вербицкий продал меня абверу, тогда не только он дурак, но дураком буду и я, слепо ему доверившись. Я попросил сводку обо всех задержанных на границе или убитых при сопротивлении пограничниками, но средь таковых Володьки Не оказалось.

Не устаю переживать за Австрию: какова бы ни была в прошлом политика Габсбургов, никто ведь не станет отрицать, что Европа потеряла на своих картах государство, во все времена имевшее большое значение на весах мира... По слухам, гестапо уже схвачены эрцгерцоги братья Эрнст и Макс фон Гогенберги, сыновья того самого Франца Фердинанда, который был убит в Сараево летом 1914 года. Переживаю за этих отпрысков династии Габсбургов, тем более что мать их, графиня Хотек, была чешкой, се отец служил в Петербурге при австрийском посольстве. Давным-давно последний лицеист пушкинского выпуска и последний канцлер князь А. М. Горчаков, бывая на даче в семье Хотеков, не раз держал эту девочку на своих коленях. Просто чудовищно — как иногда смыкается время в истории!

..31 июля 1938 года. Японцы открыли боевые действия возле озера Хасан, захватив наши сопки Заозерная и Безымянная, выгодные в тактическом отношении. Маршал В. К. Блюхер готовится дать им по зубам, чтобы больше не лезли. Японский посол Сигэмицу по-прежнему улыбается на дипломатических приемах, будто собака не знает, чье мясо съела... Тревога! Сегодня ночью неизвестный самолет без опознавательных знаков, тип которого не установлен, перелетел нашу границу. Один колхозный сторож видел, как с него над лесом сбросили какой-то чемодан. Правда оказалась ужаснее, нежели можно предвидеть: это сбросили Володю Вербицкого! Самолет шел очень низко над лесом, парашют не успел раскрыться, и агент абвера разбился вдребезги.

— Жив? — спросил я на службе.

— Жив, но в очень плохом состоянии...

Я навестил его в госпитале, Володя заплакал:

— На что я годен теперь? Мешок костей — и все. Сволочь этот пилот. Сопляк! Не сумел даже сбросить меня как надо.

— Успокойся, Володя, ты уже дома, а дома, как говорится, и солома едома. Вес твои кости уложат в мешок по последнему слову науки и техники. Орденов и медалей ты, конечно, не получишь от Калинина, но советский паспорт будет тебе выписан. Не под собственной, вестимо, фамилией, а под другой, какая тебе больше нравится. А сейчас соберись силами и скажи: чем тебя накачали в абвере перед полетом?

— Велели устроиться агрономом где-либо в колхозах близ западной Иницы. Сидеть там тихо и не чирикать, благо теперь я должен остаться партийным. Время от времени я обязан извещать абвер обо всем, что сходит в прирубежных районах. В случае конфликта надо раздобыть [139] форму советского командира войск связи, влиться в число отступающих и, устроившись в какую-либо часть, вредить как можно больше.

— Хорошо, Володя, — ответил я. — Подлечишься, станешь агрономом передового колхоза и... трудись во славу отчизны!

Сигэмицу перестал улыбаться и 10 августа предложил переговоры, чтобы закончить миром провокацию возле озера Хасан. Но меня сейчас волнует происходящее в Германии: там уже открыто возвещают о ближайшей цели политики Гитлера — о захвате Чехословакии. Недавно мне удалось прочесть книгу некоего Е. Бергмана, выпущенную в 1936 году в Бреслау, где написано без стыда и совести: «На развалинах мира водрузит победное знамя та раса, которая окажется самой сильной и превратит весь культурный мир в дым и пепел... Нет ничего более высокого, чем завоевательная война. Война — это обязанность немцев!».

Из достоверных источников получена странная информация: Англия не будет отстаивать Чехословакию, в Лондоне не желают соперничать с Гитлером. По берлинскому радио передавали текст спича Риббентропа, произнесенного им за обедом в Лондоне: «Мы стремимся к искреннему пониманию с Англией...» Вслед за тем Гитлер выступил в Нюрнберге на партийном сборище: «Я не потерплю ни при каких обстоятельствах, чтобы в Чехословакии и дальше угнетали немецкое меньшинство...» Пражское радио объявило о мобилизации армии, но истинный джентльмен Чемберлен, встретясь с Гитлером в Мюнхене, уже предал чехов. В Берлине сейчас воют сирены, пугая немцев воздушной тревогой, в Париже покупают противогазы, а в наших домовых жактах сидят затрушенные бабки и слушают лекции пионеров об отравляющем действии хлорацетофенона. Много они понимают!

...Гробовое молчание Европы: вермахт вступил в Прагу.

Предательство совершилось благополучно для Чемберлена, а Гитлер на этом, конечно, не остановится. В сентябре 1938 года наша армия стала концентрироваться на западных рубежах. Обдумывая будущее, я невольно вспомнил один из заветов Шлифена, который вполне бы устроил Гитлера и его камарилью: «Побеждает только тот, кто не боится свершать насилие, и победа тем более обеспечена, если противник избегает насилия».

Нечто подобное и случилось ныне в Европе...

Карта Европы стала казаться мне доской аварийного пульта: красная лампочка вспыхивала там, где лежит польский Гданьск (Данциг), она тревожно мерцала по соседству с литовской Клайпедой, бывшим германским Мемелем... Лишь вчера узнал: при захвате Праги немцы получили секретные документы о мощи «линии Мажино», ограждавшей Францию со стороны Германии.

* * *

...был в цирке, где работа акробата под куполом показалась мне схожей с работой разведчика. Стоит промахнуться или выпустить из пальцев трапецию — кувырком летишь вниз, и нет такого всемогущего «блата», нет такой протекции у начальства, чтобы задержали твое падение. Но если акробата в конце полета еще может выручить страховочная сетка, то разведчик ничем не подстрахован и разбивается насмерть посреди враждебной ему арены... И никогда не услышит оваций публики! [140]

После Мюнхена, заняв Чехословакию, Гитлер получил прямой доступ к продвижению вермахта на восток, но ему осталось лишь обругать хилый забор «санации», выстроенный польским диктатором Пилсудским... Именно в эти дни абвер принял мои услуги.

Чиновник из германского посольства назвал себя по фамилии Геништа, едва намекнув, что действует по поручению посла. Разговор он начал неожиданно для меня:

— Прочитайте вот эту справку, извлеченную из старых архивов тайной берлинской полиции времен кайзера...

Это была фотокопия характеристики на меня: «Все, кто его знает, немедленно сообщить в полицию... Работает по заданиям русского Генерального штаба. Блестяще владеет оружием, любит появляться в обществе, нравится женщинам. Хорошо управляет автомобилем, способен водить паровозы. Приметы: обычного роста, движения резкие. Лицо невыразительно, но при обороте напоминает профиль молодого Наполеона. Одинаково хорошо держится в блузе рабочего и в смокинге. В общении с людьми находчив. Отличается большой личной смелостью. С его помощью был разоблачен в России наш опытный агент, майор Антон фон Берцио...»

— Кажется, это про вас, — усмехнулся Геништа.

— Благодарю. Вы удачно расшевелили мою угасающую память.

— Надеюсь, приятные воспоминания?

— Не совсем, — ответил я. — Мне пришлось убегать от чересчур напряженного внимания вашей полиции.

— Да, — согласился Геништа, — нам известно, что вы покинули Германию при необычных обстоятельствах.

— А вы, — сказал я, — слишком утомили меня ожиданием этой встречи. Стоило ли абверу так долго кружить вокруг моей незначительной персоны? Впрочем, готов выслушать.

Геништа сразу перешел к делу:

— Абверу известно о вашем высоком официальном положении в составе мыслительной элиты Красной Армии. Вот именно это и заставило нас медлить с принятием ваших услуг. Каковы же главные причины, которые заставили вас пойти на связь с нами? Или вы очень нуждаетесь в деньгах?

Цинично, зато откровенно.

— Совсем нет! — отвечал я. — В моем возрасте, при отсутствии пороков, дорого оплачиваемых в подворотнях, мне деньги совсем не нужны. Я поступаю так из чувства российского патриотизма. Родина будет вечно возвышаться над людьми, над временем, над политикой, над партиями... Разве не так?

— Ваше здоровье? — поинтересовался Геништа.

— Не железное, — был мой ответ. — А что нужнее сейчас? Ритмичная работа моего стареющего сердца или информация о передислокации Красной Армии в сторону польских рубежей?

— Последнее для нас важнее вопроса о вашем сердцебиении, — согласился Геништа. — Но все-таки ваше предложение несколько странное. Вы, бывший офицер русского Генштаба, горячий патриот России, [141] вдруг высказываете готовность помочь Германии, против которой так много работали в молодости...

Мой ответ был заранее согласован с начальством:

— Сейчас я пришел к пониманию, что без помощи могучего германского вермахта нам, истинным патриотам России, не удастся свергнуть сатрапию Сталина и его чересчур бравых приспешников. В искренности моих чувств вы не должны сомневаться: я старый русский офицер, честь имею!

Мы поговорили о совместной работе. В конце беседы, уже ставшей вполне доверительной, Геништа задал вопрос, для меня опасный, но я, кажется, не разбился посреди арены.

— Моих коллег, — сказал он, — волнует одна существенная деталь. То, что вы работали до революции на царский Генштаб, это понятно. Но под вывеской какой фирмы вы занимались шпионажем в Германии? Какое у вас было прикрытие?

— Производство керамических труб, — ответил я. — Но это лишь в частном эпизоде с Гамбургом, а вообще-то я работал под видом легального агента «Общества спальных вагонов»...

Этим ответом я загнал абвер, как бильярдный шар, в самый дальний угол игрового поля. Дело в том, что международное «Общество спальных вагонов» в старые времена было никем не контролируемой организацией, и теперь абвер пусть копается до скончания века (все равно истины обо мне они никогда не откроют). Мы условились с Геништой: раз в месяц обычным почтовым отправлением я буду информировать агронома Чашкина, законспирированного в колхозе «Красный восход», который и был отныне советским агентом Вербицким...

Итак, с конца 1938 года я стал давать гитлеровскому абверу ложную информацию. Я получил кличку «Габсбург»! Мы условились о пароле: «Извините, мне нужно этажом выше...»

* * *

Я не сразу выяснил дальнейшую судьбу братьев Эрнста и Макса Гогенбергов, посаженных по приказу Гитлера в концлагерь Дахау. Здесь я вклеиваю в свой текст воспоминаний вырезку из одной английской книги, где о них говорится:

«Братьев Гогенбергов заставляли ползать на коленях и вылизыватъ языками гудронированную площадь тюремного двора. При этом тюремщики-эсэсовцы все время плевали наземь, так что Гогенберги вылизывали языками не только пыль и грязь площади, но и плевки гестаповцев. Когда издевательский «тур» был пройден, братьев заставили в присутствии всей эсэсовской команды плевать друг другу в рот. В другой раз их заставили тачками очищать отхожее место. При этом обоих братьев Гогенбергов с нагруженными тачками столкнули в выгребную яму. Лишь с большим трудом им удалось выбраться живыми из этой зловонной трясины...»

Таков был ужасный конец австрийских Габсбургов! Размышляя над этим, я пришел к выводу, что Гитлер издевался нал братьями умышленно. Габсбурги — это прошлое Австрии, и не всегда [142] бесславное, а вокруг прошлого группируется настоящее. Гитлер не дурак, он понимает, что, уничтожая прошлое, он уничтожает не только историю, но и будущее народа...

О, Господи! Как мне вес это надоело!

1. Обстоятельства

В случайной беседе с Петром Ниве я спросил его:

— А какова подготовка офицеров в генштабе Германии?

— В идеале на одинаковый вопрос все офицеры должны давать одинаковые ответы. У нас такого шаблона мышления нет, ибо на Руси всякий на свой лад с ума сходит...

В жизни не всегда случается так, как хотелось бы. Человек борется с обстоятельствами, мешающими ему, но иногда бывает, что обстоятельства сильнее усилий человека, и порой лучше смириться. Я не слишком-то верю в фатум, но иногда возникают в жизни роковые моменты.

Сам любитель игры на бильярде, я частенько вспоминаю знаменитого бильярдного игрока Рейхардта, известного своим мастерством во всех столицах мира; когда-то, играя на деньги, он гастролировал и в клубах Петербурга. С ним произошло как раз такое, когда судьба явила ему игру волшебного рока. Это случилось в Париже; однажды вечером, почти накануне его свадьбы, Рейхардт сидел дома. Машинально поставил шар на поле бильярда и крепким ударом направил его в лузу. Но удар был настолько силен, что шар, отразившись от борта, вылетел в открытое окно на улицу. Он упал на стеклянную крышу оранжереи соседнего дома, пробил ее и попал в комнату чужой квартиры, расколотив при этом драгоценную сервскую вазу, за которой завтра должны были прийти, чтобы забрать ее в музей Лувра. Звон и грохот испугали беременную кошку, которая сладко дремала в корзине возле этой вазы. Выпрыгнув из корзины, эта бестия уронила лампу, отчего в доме возник пожар. Невеста Рейхардта была как раз дочерью владелицы этого дома. Пожилая женщина, увидев пламя, тут же скончалась от разрыва сердца. После чего, когда дом догорел, невеста отказала Рейхардту в своей руке и своем сердце...

Сцепление роковых обстоятельств, очевидно, всегда будет иметь влияние на судьбу человека, как это и случилось со мной после окончания «полного» курса Академии Генштаба. [143]

Я получил превосходный балл успеваемости и, казалось, имел право занять какую-либо должность при военном министерстве или в том же Генеральном штабе. Но этого, увы, не произошло, ибо обстоятельства оказались сильнее меня. Для начала меня как следует обесчестили! Мои сокурсники, вышедшие из лейб-гвардии, близкие ко двору или носившие громкие титулы князей, графов и баронов, быстро расхватали вакансии при Генштабе, и судьба их покатилась как по маслу.

Свои обиды я высказал лишь полковнику Ниве.

— А что вы обижаетесь? — отвечал тот. — Между штабной карьерой в корпусе генштабистов и кордебалетом в театре нет никакой разницы: одинаковое желание поскорее открутить волшебное па, чтобы тебя заметило начальство... Советую выждать, пока не появится вакансия!

Для выслуги служебного ценза мне советовали ехать обратно в Граево, но тут я припомнил советы Лепехина.

— Нет уж! — отказался я. — Если вернусь в Граево после трех курсов Академии, но лишенный вакансии при Генеральном штабе, меня могут заподозрить, что я воровал носовые платки из чужих карманов... Я ведь не могу вдудетъ в ухо каждому, что вакантные места нашлись для людей, имевших выпускной балл ниже моего балла, но обладающих протекцией на самом верху государственной пирамиды.

Несправедливость глубоко оскорбила меня. Единственное, чего я добился, чтобы меня продолжали считать первым кандидатом на первое вакантное место. А пока мне предложили на выбор: адъютантскую должность при киевском военном губернаторе или быть ротным воспитателем в Неплюевском кадетском корпусе Оренбурга. Я решил, что лучше всего переждать это время в отдалении от суеты, и, кажется, поступил правильно.

— Но прежде я хотел бы получить право на отпуск... Обо всем случившемся яснее всего высказался папа:

— Стоило три года мучиться, чтобы потом угодить в пекло Оренбурга, где будешь выстраивать по ранжиру балбесов в кадетских мундирах... Может, сразу просить отставку?

Огорченный, я поплелся на Загородный проспект, где над подвальчиком красовалась вывеска «ЖОЗЕФ ПАШУ. Только виноградные вина». В подвале богемы пол был посыпан свежими опилками, в залах прохладно и пусто, но Михаил Валентинович Щеляков по-прежнему занимал столик. Выслушав меня, он [144] сказал:

— А все-таки жить на этом свете заманчиво.

— Даже сидючи у Пашу? — спросил я.

— Даже здесь... Вот узнаю из газет, что Рудольф Дизель загнал шесть тысяч «лошадей» в свой двигатель внутреннего сгорания, а теперь немцы окружили его машину забором, на котором начертано: «За вход без разрешения — шесть лет каторжных работ». Разве не интересно проделать дырку в немецком заборе или перемахнуть через него — назло всем церберам кайзера?

Я ответил, что нас тому не учили:

— Мы осуждены просиживать штаны на стульях штабов, а не рвать их об гвозди, торчащие из заборов.

— Плохо вас учили... плохо! — загрустил Щеляков. — Великий химик Менделеев во Франции простым подсчетом вагонов с химическим сырьем вывел формулу бездымного пороха, которую держали в строжайшем секрете. Но мы не называем же Менделеева шпионом! Просто умный человек... Что ты хочешь, если даже большие писатели и мыслители не брезговали заниматься разведкой, требующей от человека самого высокого интеллекта.

— Кто, например? — засомневался я.

— Вольтер, Даниэль Дефо, Бомарше и даже легендарный бабник Джованни Казанова. Наверное, он таскался по всему свету не только ради знакомства с женщинами. Этот жуир хотел бы соблазнить и нашу Екатерину Великую, но бабенка была зело хитрющая и выставила его прочь из России.

— Да, я читал записки Казановы.

— Ты, наверное, листал и Библию? А тогда обнаружил в ней и первого шпиона на свете — это был Иисус Навин, дававший своим соглядатаям точные инструкции, как надо шпионить за землей Ханаанской. Вспомни, наконец, и филистимлянку Далилу, погубившую Самсона, — ведь это явная диверсантка в стане врагов... Не будь я таким толстым и жирным, — печально заключил Щеляков, — я бы непременно полез через забор, дабы поглядеть, что там замудривает для кайзера Рудольф Дизель!

Жозеф Пашу водрузил между нами бутылку кислого вина из ягод прошлогоднего урожая. Щеляков сказал:

— Жаль! Мне уже не дожить до того времени, когда, трясясь от старости, будешь вшивать в свои офицерские погоны золотой лампас генерала. Однако я не забыл тот случай с тобою, когда ты был еще «чижиком». Ведь ты [145] возложил венок на покойника и после чокнулся с ним как ни в чем не бывало.

Я сердечно чокнулся с Щеляковым, отлично понимая что мой старый друг — уже не жилец на свете, скоро лежать ему на Литераторских мостках Волкова кладбища.

— К чему вам припомнился этот случай?

— Ты умеешь не теряться при любых обстоятельствах.

— Умею. Так за что мы выпьем?

Артист и писатель, он заплакал, целуя меня:

— Милый штабс-капитан! За обстоятельства...

* * *

Из старых газет... Кайзеру Вильгельму II представили двести самых красивых девушек Лотарингии, кайзер, как водится, произнес перед ними напыщенную речь, затем велел бургомистру:

— Вы обязаны сделать из них хороших германских матерей, чтобы каждая родила для меня по солдату для армии.

На это бургомистр, испугавшись, ответил:

— Ваше величество, я всегда готов услужить вам. Но в мои годы... поверьте одному мне это уже не под силу!

Зачинщиком новой войны выступал не рядовой немец, а сам император, окруженный свитою теоретиков и практиков грядущей бойни. По любому вопросу в жизни император Германии имел свое особое мнение, очень любил учить всех, как надо жить. Комплекс неполноценности, угнетавший кайзера в юности, позже превратился в комплекс переоценки своей личности. Если император видел плотника, он тут же отбирал у него молоток и показывал всей нации — как следует правильно забивать гвозди в стенку. Наверное, попадись кайзеру бродячая собака, он, кажется, стал бы поучать пса, как надо задирать ногу, чтобы пофурить. Многие подозревали в Вильгельме II только позера, потерявшего меру в своем превосходстве над людьми, но более прозорливые люди (вроде Бисмарка) считали императора полусумасшедшим. Недаром же сами берлинцы говорили:

— Наш великий и бесподобный кайзер желает быть новорожденным при всех крестинах, он хотел бы стать невестой на всех свадьбах и покойником на всех похоронах...

И если за спиной кайзера стояли лишь 65 генералов свиты, он не стеснялся делать программные заявления перед миром от имени 65 миллионов немцев, населявших тогда его могучую империю, будто выкованную из первосортной [146] крупповской стали. Именно от кайзера очень часто слышались гневные слова:

— Цольре зовет меня на бой!

Это был древний боевой клич династии Гогенцоллернов вступивших на стезю германской истории под именем «Цольре». И толпа уличных зевак и простофиль криками отвечала кайзеру:

— Цольре зовет и нас!..

Русские с юмором относились к подобным эскападам:

— Да пусть себе кипятится. Все равно ведь суп никогда не едят таким горячим, каким он варится на плите...

Русский художник Михаил Нестеров предрекал:

— Помилуйте, да ведь в конце жизни он угодит на остров Святой Елены. Невольно задумаешься: нормальный ли у немцев кайзер? Не говорит, как все люди, а вещает. Жалкий дилетант! Что взять с дурака, если у него рожок автомобиля, когда он катит по улицам Берлина, наигрывает мелодии из «Тангейзера» Вагнера... А усы-то! До чего лихо закручены... карикатура!

Мнение М. В. Нестерова смыкалось с мнением французского ученого Эрнеста Лависса, который называл кайзера «декоратором театрального пошиба». Германский император постоянно позировал, его жесты были внушительны, а речи бесподобны:

— Мы — соль земли! Бог возлагает надежды только на нас, на немцев... с прусским лейтенантом никто не сравнится.

С солдатами он разговаривал языком фельдфебеля.

— Эй, ребята! — орал кайзер на параде. — Никак, вы наклали полные штаны и теперь боитесь пошевелиться, чтобы не слишком воняло. Смелее вперед — весь мир лежит перед вами!

А ведь, по совести говоря, дилетант был талантлив. Император играл на рояле, на скрипке, на мандолине, в Фугу семьи он щипал струны испанской гитары. Играл в шахматы и недурно распевал в концертах. Писал масляными красками большие картины-аллегории, обладал даром шаржиста. В творческом портфеле Вильгельма II лежали опера, драма, даже одна комедия. Он умел дирижировать симфоническим оркестром, а службу в церкви вел не хуже заправского епископа. Брал первые призы на яхтах под парусами и ловко швартовал к пирсам новейшие крейсера, ловкий наездник, кайзер обладал славою прекрасного стрелка. Умел сварить вкуснейший бульон, недурно поджаривал [147] бифштексы. Все это император вытворял лишь одной рукой — правой, а левая от рождения была скрючена врожденным параличом.

Вы теперь представляете, как этот шедевральный вундеркинд подавлял своими талантами нашего серенького и бесталанного Николашку, который с гениальной виртуозностью умел делать только одно великое дело — пилить и колоть дрова... Повторялась старейшая история соперничества, как у Салтыкова-Щедрина, о «мальчике в штанах» и «мальчике без штанов».

После Боснийского кризиса Извольский, обманутый Эренталем, был удален, Столыпин сделал министром Сазонова, о котором в Берлине ничего не знали, кроме того, что он шурин Столыпина. Когда летом 1910 года царь приехал в Германию, чтобы подлечить нервы своей психопатки Алисы, кайзер предложил навестить его в Потсдаме.

Эта встреча была последней и самой отчаянной попыткой Берлина перетянуть русский кабинет на свою сторону, оторвав Россию от союза с Англией и Францией.

Надо признать, что немцы к переговорам подготовились хорошо, настроенные почти благодушно. Сазонову было сказано, что Германия не настаивает на крайностях своей политики, заранее согласная посредничать в спорах Петербурга с Веною:

— Неудача переговоров в Бухлау между Извольским и Эренталем имела причины личного характера, а Германия не намерена поддерживать честолюбивые планы Австрии на Балканах, где, как нам известно, достаточно сильно русское влияние...

Немцы скромно просили русских не вступать в союзы, враждебные Германии; им хотелось, чтобы Россия не мешала немцам тянуть рельсы Багдадской дороги и дальше, а дальше эти рельсы непременно заденут и бесспорные торговые интересы московских воротил финансового мира. Этим немцы хотели навсегда испортить англо-русские отношения, ибо в Лондоне считали Персию своей полуколонией. Сазонов, вернувшись в Петербург, дал интервью для газет, в котором он как бы принес извинения союзникам за то, что осмелился посетить Германию и выслушать мнение берлинского кабинета: заодно он успокоил Уайтхолл, обещая не заключать с Берлином никаких договоров, прежде не оповестив об этом английское правительство.

Но своему родственнику Столыпину он сказал [148] откровенно:

— Если мы и выиграли в Потсдаме, так мы проиграли будущем сохранении мира на Балканах. Отказываясь от союза с Германией, мы теперь не можем уцепиться за обязательство Берлина, чтобы Берлин не поддерживал агрессивную политику Австрии на Балканах. Чувствую, что именно в этом районе мы еще встретим совместную австро-германскую экспансию...

Балканы по-прежнему оставались «пороховым погребом», вырытым под зданием всей Европы, насыщенной сокровищами ума и культуры, обставленной музеями и дворцами, хранившей в своих столицах самые ценные произведения искусства и уникальные библиотеки. Европа всегда останется для человечества образцом мировой цивилизации, и ее следовало беречь.

Так было всегда, так требуется и сейчас!

* * *

Богатые русские люди каждый год навещали Европу; маршрут их путешествий пролегал, как правило, знакомой, но избитой дорогой: Берлин, Париж и Рим, реже Лондон с Мадридом, а кто отваживался увидеть Египет или побывать — о, ужас! — на Корсике, на таких вояжеров смотрели как на героев. Но почти никто из русских не ездил в тс края, где я намеревался провести отпуск. Не ездили по той причине, что никакие путеводители не зазывали посетить Истрию, Далмацию или Кроацию; русские люди очень смутно представляли себе, что там находится, и даже гимназисты неуверенно отвечали на экзаменах:

— Это полоса берега Адриатического моря, которое древними славянами называлось морем Ядранским... Что там растет? Там растут маслины, из которых выжимают масло. Еще я знаю, что в аптеках продают «далматский порошок» от блох и клопов...

Для меня этот район славянского мира был особо интересен, ибо я сдавал последний экзамен в Академии как Раз по стратегической значимости восточного побережья Адриатики, и теперь мне хотелось взглянуть на него глазами туриста. Я покидал Петербург в те дни, когда на площади перед Исаакиевским собором сооружалось германское посольство. Это было громоздкое безобразное здание, облицованное красным гранитом, с узкими, как в тюрьме, окнами, и петербуржцы называли его «ящиком». Официальным архитектором проекта считался Беренс; столичные жители рассуждали, что это строение своим прямолинейным [149] уродством разрушит прекрасный ансамбль площади.

Когда Столыпину показали план нового посольства, он пришел в ярость, повелев или прекратить строительство или в корне изменить проект. Об этом он сам и доложил Николаю II.

— Ничего изменить нельзя, — ответил царь. — Здание посольства создается по плану, составленному самим германским императором Вильгельмом, и менять что-либо в проекте неудобно по причине политических обстоятельств

Кайзеру казалось, что в этом «ящике» воплощена выпуклая идея величия германского духа — Цольре, подавляющего Россию, и два голых арийца из бронзы, поставленные на крыше здания, с трудом усмиряли двух разгневанных рысаков.

— Что делать! — огорченно вздыхали петербуржцы. — Теперь даже в архитектуру полезла эта поганая политика.

(Здание сохранилось в Ленинграде и поныне, но двух голых Зигфридов, ведущих вздыбленных ими Буцефалов, история свергла с крыши, и они разбились при падении.)

2. Мои главные эмоции

Перед отъездом мне дали дельный совет: во владениях Габсбургов лучше не называть себя русским, иначе полиция приставит «попутчика», от которого потом не отвяжешься. Бывалые люди предупреждали, чтобы избегал богатых ресторанов:

— Лучше перекусить в дешевой харчевне. Полиция Австрии так устроена, что каждый человек с деньжатами привлекает се внимание. Там вообще не разберешь, кому можно хорошо жить, а кому нельзя. Даже офицер в Вене, проехав с дамою по Пратеру на таксомоторе, делается фигурой подозрительной: уж не передает ли он военных секретов русским? А иначе с чего бы это бедному офицеру кататься на моторах?

Я решил ехать под видом немца, возымевшего желание ознакомиться, как из дешевой коринки славяне делают отличное вино. Моим попутчиком от Будапешта оказался толстый баварец, поясной ремень для которого служил точным указателем талии. За время пути он дурил мне голову своими бреднями.

— Все величайшие в истории подвиги принадлежали [150] нам, немцам, — важно рассуждал он. — Лучшие ученые в мире — немцы. А кто сильнее наших гимнастов? Промышленность Германии самая передовая. Самые толковые рабочие — немцы. Где еще можно видеть такие порядки и организацию, как не в Германии? А враги окружают нас, желая лишить немцев их места под солнцем.

Возможно, что с моим отцом-германофилом он и нашел бы общий язык, но я-то, черт побери, всегда оставался в душе славянофилом, и потому... терпел... Я думал, баварец выболтается и уснет, но он уже загибал пальцы, деловито пересчитывая:

— Смотрите сами! Великий Данте был немцем до мозга костей, а эти плюгавые макаронники присвоили его себе и теперь наслаждаются. Уже само имя Данте — Алигьери — есть исковерканное немецкое «Альдигер». Наконец возьмем Боккаччо — это же наш родимый «Бухатц»! Тассо — немецкий собрат «Дассе». Кавур, Манцони и Леопарди имели голубые глаза, что доказывает их арийское происхождение. Казалось бы, что тут спорить? Однако весь германский мир окружен недоверием и врагами.

— Ну, а как быть с Вольтером? — спросил я, зевая.

— У него типичный череп арийца, — последовал ответ...

Так я столкнулся с наглейшим проявлением пангерманизма, из потемок которого, аки гад из-под коряги, вылез германский фашизм. Национальное чванство начинается со сравнений: кто из народов лучше, а кто хуже? Кажется, любому из народов мира принадлежат разные качества, добрые и плохие. Я немало читал наших славянофилов, но, несмотря на многие завихрения их умов и сердец, они все ж не додумались до того, чтобы русифицировать черепа Вольтера, Канта или Байрона. Наши ура-патриоты помалкивали даже о том, что «Берлин» (запруда) когда-то был Рыбацкой деревушкой славян на берегах Шпрее, и никто не виноват в том, что именно там сложился административный и боевой центр всей Германии...

Триест был базой австрийского флота. Но я сразу Услышал в этом городе певучую итальянскую речь. Не знаю, каково жилось итальянизм в Триесте, площади которого были обставлены памятниками Габсбургам, а на Пьяцца-гранде журчал фонтан имени Марии-Терезии, — все это напихала тут Вена, чтобы «макаронники» не слишком-то задавались. Но итальянцы отомстили немцам своим памятником великому Данте. О жителях лучше всего судить [151] по газетам. Я купил их 34 штуки сразу, вышедшие из типографии Триеста только за один день. Простая статистика подсказала мне, кому должен принадлежать Триест; из 34 газет 29 печатались на языке итальянском, 3 на словенском и греческом и лишь одна на немецком...

Я не стал задерживаться в этом странном городе!

Меня ожидал Фиуме, известный производством торпед, которые за большие деньги покупал русский флот для своих миноносцев. Но для меня Фиуме был значительнее по иным причинам: отсюда, из этого города (славянской Риски), мама, покинувшая меня, еще мальчика, прислала свое последнее письмо...

В своем описании ограничусь лишь главными эмоциями.

Сразу за Фиуме я попал в очаровательный мир, меня окружали магнолии, розмарины и бесплатные лавры, вполне пригодные для заправки супа: здесь же, среди развалин древности, торопливо бегали трамваи и шлялись австрийские патрули, с подозрением вслушиваясь в звучание сербской речи. Габсбургами был нарочно придуман «боснийский язык», дабы лишний раз доказать покоренным жителям, что они не имеют ничего общего с сербами. Я купил грамматику «боснийского» языка, которая оказалась превосходным пособием по изучению именно... сербского!

Еще от Фиуме я заметил, что хорваты-католики не жаловались на гнет Австрии, покорные немцам, за что сербы нарекли их презрительной кличкой «шокцы». Габсбурги в своих владениях натравливали мадьяр на тех же самодовольных хорватов, а хорваты при каждом удобном случае третировали сербов. Таким образом, все живущие на лучезарных берегах Ядранского-Адриатического моря притеснялись не только оккупантами, но и сами грызлись меж собою, как бездомные собаки.

На пароходе австро-венгерского Ллойда я отплыл к. югу до Котора (Каттаро), откуда неприступной стеной высилась Черная Гора — Черногория с независимым и гордым народом и где владения Габсбургов кончались, ибо австрийцы страшились черногорцев, как бес ладана. Я своими глазами видел, что в буфете парохода становилось пусто, едва плывший с нами черногорец брался за нож, чтобы отрезать кусок буженины.

Наш пароходик делал остановки в приморских городе Далмации. Все впечатления от Триеста и Фиуме разом [152] меркли, почти раздавленные величием и красотой сла-11яНской старины, перемешанной с латинской. Древние базилики и капеллы, храмы и ратуши, статуи мадонн, ладящих с берега моря в синий простор, римские ворота и триумфальные арки — все это ошеломляло! Тем же ножом я отрезал себе кусок пирога.

— Лепо място, — сказал я черногорцу.

Он шевельнул усами, обнажив в улыбке чистые зубы.

— Хвала, — отвечал черногорец, берясь за вилку...

Первые зачатки просвещения сербы Далмации впитали еще от Византии, от сказочной Венеции. Может быть, со временем здесь бы и сложилась страна необычной судьбы, если бы не трагический Видовдан в 1389 году, сразу уничтоживший на Косовом поле царство славян с политическим и культурным могуществом, способным влиять на другие народы Европы, как влияли потом на всех нас итальянцы и французы. Но, как сказано у мудрого Квинтилиана, «история существует сама по себе, и ей безразлично, одобряем мы се или не одобряем...»

Наконец мы доплыли до Сплита (Сполато); тут я увидел славянскую Помпею — развалины древнего Салона, разоренного еще вандалами Аттилы. Глядя на расколотые мозаики и обломки барельефов, ныне украшавшие лачуги бедняков, я горестно размышлял: для того ли пролилось столько крови в этих местах, для того ли выпало столько бурь, чтобы теперь догнивать под ярмом Габсбургов и греться возле очагов, сложенных из руин великолепной древности? В гуще виноградников я набрел на столь обширное кладбище, что сделалось страшно: сколько веков жили люди, радовались и умирали, их голоса и смех навеки исчезли для нас, и тут я невольно осмыслил не только слабую тщету жизни, но и все ее подлинное величие! Но покинул я кладбище в тревоге. Наверное, никакой Везувий не мог принести столько вреда Помпее, сколько приносят в мир войны, изуверства и целые эпохи молчаливого народного отчаяния...

Дубровник показался мне родным городом, будто я тут и родился. Именно отсюда вышли наши отважные рыцари морей, зачинатели побед русского флота. В этих тенистых садах ученый серб Марко Мартинович учил «птенцов гнезда Петрова» плавать и сражаться на морях; под славным Андреевским стягом русского флота не раз сражались сербы из Дубровника, отличные моряки и точные навигаторы. Маленький Дубровник (Рагуза) когда-то был республикой, [153] сюда слала приветливые грамоты Екатерина Великая, а местные жители снаряжали послов в Петербург; если Аттила разрушил Сплит, то Наполеон уничтожил Рагузскую республику; так погибли для мира «Славянские Афины», бывшие центром наук и художества, коммерции и навигации. Я долго копался в книжных завалах местного букиниста, встретив у него «Житие Петра Великого» на сербском, сочинения Ломоносова, оды Державина, поэмы Пушкина и даже «Историю...» Карамзина...

Я покинул пароход Ллойда в Каттаре, и краски в душе полиняли, едва я вступил в заплесневелый город с кривыми улицами, где царили темнота, смрад помоек и вопли каттарских кошек, насилуемых тощими ободранными котами. Сразу за Которской бухтой начиналась независимая Черногория, потому Каттаро был превращен в гарнизон, перенасыщенный австрийскими войсками, пушки Габсбургов мрачно поглядывали в сторону бухты. На берегу моря до утра шумел пропахший луком ресторанчик с итальянскими певицами, я здесь скромно ужинал, невольно разговорившись с австрийским офицером, уроженцем Праги. Пожалуй, только от чеха и можно было услышать такое откровение:

— Мне стыдно за то, что я поедаю местную пиццу, а не свои пражские кнедлики. Что делать? В моем представлении Габсбургская монархия — прекрасный Нарцисс, который много веков любовался в ручье собственным изображением, как в зеркале, а теперь даже не замечает, что он состарился возле ручья...

Думаю, этот офицер-чех не станет сражаться с сербами, попавшими под такой же гнет. Из своего путешествия я вынес глубокое убеждение, что на здешних обломках истории обязательно возродится великая славянская федерация, каковой позже и стала Югославия...

* * *

Конечно, я нс преминул сделать «крюк», дабы навестить и Сараево, где остановился в гостинице с ловкой прислугой и всеми удобствами. Гуляя по городу, не раз простаивал на Латинском мосту, любуясь кипением воды в бурной Милячке, и не подозревал, что «Черная рука» еще приведет меня сюда, а мост со временем станет носить имя Гаврилы Принципа...

Хорватов разъединяла с православными сербами католическая вера, но эта же вера сближала их с Австрией, которая нарочно ласкала хорватов, чтобы лишний раз [154] унизить сербов. Даже когда сербы основали в Загребе свой Университет, называя его «югославским», венские власти запретили название, указав именовать его «хорватским». Во время долгой борьбы за свободу южные славяне (когда-то бывшие едины) сами не заметили, что их разделили — на сербов, хорватов, словенцев, македонцев и прочих. Братья по крови и культуре, они пошли разными путями — хорваты за Ватиканом и Габсбургами, а часть сербов даже приняла мусульманскую веру (как это случилось в Боснии).

Мне в Сараево мало понравилось: типичный коммерческий город с массою витрин и вывесок; возле лавок раздобревшие торговцы выкатывали на улицу бочки, поверх которых резались в карты, и хлебали из бутылок минеральную воду. При этом хорваты беседовали по-немецки. Я не знаю, где и когда допустил промах, но однажды, вернувшись в гостиницу, заметил, что кто-то копался в моем чемодане. Это ускорило мой отъезд из Сараево, а на границе с Сербией меня откровенно обыскали

Зато вот в Белграде никто не спросил у меня документов, и что бы я ни сказал, всему верили на слово! Доверие и честность сербов вошли в пословицу. Еще была приятная черта сербского характера — отсутствие любопытства к чужой жизни. В этом городе Сара Бернар или Томмазо Сальвини могли вылезти вон из шкуры, чтобы на них обратили внимание — сербы станут глядеть на них только в театре. Стареющий король Петр Карагеоргиевич шлялся по улицам без охраны, заходил в кафаны, выпивал свое пиво, просматривал газеты. Никто не сбегался смотреть на него, как это случилось бы в России, если бы наш царь закатился в пивную. Сербам все равно! Захотелось королю пива — пусть пьет, интересно в газете написано — пусть читает. Король подзывал лакея, расплачивался, брал сдачу и уходил, почти никем не замеченный. Пятивековая борьба с врагами сделала сербов гордецами, отчего они терпеть не могли, если кто совал нос в их дела, но и сами старались не заглядывать в чужую кастрюлю...

Я нарочно снял номер в захудалом «Хотел Кичево», напоминавшем мне юность, хотя мог бы устроиться и гораздо удобнее. Белград теперь обстроился новыми большими зданиями, средь которых выделялся дом страхового общества «Россия», появился удобный отель «Сербский краль», нарядные и модные магазины, мостовые были скрыты торцами. На 150 тогдашних улиц столицы было ровно 150 полицейских, но им нечего было делать: Сербия — страна, [155] в которой никто не пьянствовал, никто не скандалил и не дрался, не было ни одного нищего.

— О, то лепо варош! — часто хвалил я город...

Конечно, я не набивался гостем в новый белградский конак, чтобы напомнить о себе Карагеоргиевичам или возобновить прежнюю дружбу с королевичем Александром: я ведь тоже наполовину серб, а потому должен оставаться независимым гордецом. Вместо этого я навестил русское посольство, где представился нашему военному атташе В. А. Артамонову. Виктор Алексеевич когда-то тоже окончил Академию российского Генштаба, он был со мною приветлив, как с младшим коллегой по ремеслу, а я раскрыл перед ним свое не очень убедительное инкогнито.

— К сожалению, оно раскрыто еще раньше, — буркнул Артамонов. — Вы напрасно показывались в Сараево.

— Почему?

— На вас там готовилось что-то вроде покушения.

— Не заметил!

— Вы и не могли заметить. Но, кажется, вас приняли за русского шпиона... Не думайте, — продолжал Артамонов, — что здесь, в Белграде, на окраине европейского мира, живут наивные простаки, ничего не знающие. Стоило вам появиться в австрийских владениях, как вас уже стала оберегать агентура разведки Сербии, чтобы у вас не возникло неприятностей.

— Кому же лично я обязан за такое внимание? Артамонов не стал называть никаких имен:

— Завтра подъезжайте к полю на Баничком Брду, где состоится смотр войск сербской армии, там будет и король.

Не заметив короля, я на смотре войск встретил Аписа, который еще издали протянул мне свою могучую длань.

— Тебе, друже, — сказал Апис, — не стоит возвращаться через Вену или Будапешт, лучше ехать через Болгарию или Румынию, а оттуда пароходом прямо до Одессы...

В павильоне для гостей, изнывавших от жары, был накрыт стол. Среди присутствующих я заметил немало иностранных военных корреспондентов, но зато не было ни единого сербского жандарма. Каждому подали по тарелке с водою, в которой плавала кисть винограда, и отдельно — по стопке виноградной ракии. Чокнувшись со мною, Апис выразился иносказательно:

— Правду никогда нельзя скрыть целиком, как нельзя и раскрыть ее до конца... Будь осторожен, друже! А враги нашей общей свободы скоро должны умереть. [156]

Это было сказано слишком откровенно. Я отвел глаза т упорного взгляда Аписа и посмотрел на военного атташе. Артамонов спокойно выбирал из тарелки с водою виноградины покрупнее и чуть усмехался. Спросил меня совсем о другом:

— Вам ведь надобно в Оренбург?

— Да, явиться по месту службы.

— Явитесь, — ответил Артамонов. — Думаю, долго там не задержитесь. Рано или поздно, но при Генштабе обнаружится вакансия, и тогда... Тогда, наверное, встретимся!

Я вышел на берег Савы и смотрел вдаль, где за австрийской крепостью Землина, грозящей нам пушками Круппа, навсегда растворилась моя сербская мать. Я думал о том непоправимом счастье ее, если она ушла от нас ради подвига...

«Где же ты, мама?» Из отдаления, из садовой зелени «Жиче», донеслась музыка, и я сразу узнал знакомый мотив:

Дрина! вода течет холодная,
А кровь у сербов горячая...

Каждый серб отлично стрелял. Сербия, можно сказать, с утра до позднего вечера гремела выстрелами в общественных тирах, шла трескучая пальба в школах и гимназиях, в городах и деревнях, стреляли старики, женщины и дети — каждый серб не только стрелял, но и метко поражал цель... Страна готовилась к обороне! Похвалим се за это...

3. Вакансия

Прямо из Одессы я повернул оглобли на Оренбург... Готовясь к роли ментора кадетской роты и чтобы не выглядеть «белой вороной», я заранее проштудировал доклады Первого съезда офицеров-воспитателей кадетских корпусов, в которых было немало сказано хороших слов о культуре поведения подростка, о развитии патриотизма в условиях коллектива, о вреде курения, алкоголя и прочее. Для себя я уяснил лишь одно: в педагогике масса светлых идеалов, но еще больше заматерелых шаблонов. Драть подростка за уши или не драть — этот вопрос остался не решен мною, но, подъезжая к Оренбургу, я сразу решил, что сажать в карцер буду...

Сам город показался мне привлекательным. Вполне устроенный, даже с водопроводом, очень богатый; с [157] давних пор в нем проживало немало передовой интеллигенции, отчего в Оренбурге процветала книжная торговля На улицах было полно всяких модниц, одетых как сущие парижанки. Но по тем же улицам, где фланировали красотки, вышагивали и караваны верблюдов с погонщиками из Персии или Афганистана, а в сторону мясных боен гнали стада покорных овец, впереди которых дефилировал красивый и гордый козел. На базарах Оренбурга встречались жители Бухары и Ташкента, Хивы и Коканда, они уходили обратно, нагруженные ситцами, чаем, халатами искристыми головами рафинада и сверкающими тульскими самоварами. Здесь все покупалось и все продавалось: мерлушки и каракуль, перины и парики, бочки с коровьими языками и кишками, а топленое масло Оренбурга охотно скупалось Турцией и даже Германией.

Кадетский корпус в Оренбурге назывался «Неплюевским» — в честь Ивана Неплюева, делового гуманиста XVIII века, который еще в давние времена ратовал, чтобы готовить для армии детей в офицеры не только из местного казачества, но ласкою привлекать в науку детишек киргизов, башкир и калмыков. Само же здание корпуса поражало своей олимпийской помпезностью. С кадетами я сошелся легко и быстро, чего никак нельзя было сказать об офицерах корпуса. Среди них было немало порядочных и толковых людей, но многих уже засосала провинциальная рутина. Отчаясь выбиться в столичные города, они искали в Оренбурге купеческих невест побогаче, отстраивали роскошные дачи в Берде, где когда-то шумела «столица» Емельяна Пугачева, и я никак не подходил к дружной их компании, в которой здраво судили о том, что выгоднее сегодня продать, а что лучше завтра купить. Единственное, что я освоил в общении с офицерами оренбургского гарнизона, так это умение пить водку по всем правилам хорошего армейского тона: глотать ее залпом, медлить с закусыванием и никогда не морщиться...

Я не терял надежды оправдать звание офицера «корпуса генштабистов», рассчитывая, что в Оренбурге не задержусь, для меня обнаружится вакансия в Петербурге, и потому чувствовал себя более или менее независимо от высшего начальства. Директор Неплюевского корпуса, бывший кавалерист из улан, был помешан на достижениях гимнастики, желая сделать из кадетов Геркулесов, а я больше хлопотал о духовном и моральном развитии подростков. Стараясь не вмешиваться в классные занятия, я [158] обращал внимание на несуразности в воспитании кадетов, следил за их языком и оценками прошлого.

— Пожалуйста, — внушал я в дортуарах корпуса, — при мне не говорите, что колокольчик «дарвалдает», надо проносить «дар Валдая», так что подзаймитесь географией. Авы, юноша, напрасно решили, что великий поэт Гёте был греком на основании того, что Карамзин любовался его греческим профилем»...

Я строго следил за чтением кадетов, конфискуя у них книги низкого пошиба или ничего не дающие для развития ума, отчего заслужил в корпусе кличку «Цензор». Но если говорить откровенно, возня с молодежью мне даже нравилась, и если бы не ожидание выгодной вакансии, я, быть может, так и застрял бы в Оренбурге. В этом удивительном городе, поставленном на самом отшибе великой империи, были и свои житейские прелести. Вечерами нарядная публика фланировала по Николаевской, где размещался дом губернатора, и все наблюдали, как на балконе своего дома губернатор с женою пьет чай. Собирались интересные компании в Александровском садике, где струился фонтан. А военный оркестр гарнизона наигрывал беспечальные мелодии из оперетт Штрауса и Оффенбаха, брызжущие весельем...

Между тем время, в котором я жил и надеялся на что-то лучшее, не располагало к идиллическому спокойствию!

* * *

Весь 1911 год либеральная Россия посвятила череде пышных застолий, отмечая тостами с шампанским полстолетие со дня уничтожения на Руси крепостного права. Печать исподволь уже готовила общество к столетнему юбилею Отечественной войны 1812 года; исправники заранее выискивали в провинциях дряхлых стариков и старух, помнивших пожар Москвы, слышавших гулы Бородина и лично видевших Наполеона.

Министерство финансов сделало официальный запрос: когда же в народных чайных «Общества российской трезвости» станут продавать водку, чтобы казна не терпела убытков? Среди молодежи усилилась тяга к наслаждениям, профессор Фриче выступал с популярными лекциями о «половом вопросе», а пока он там разбирался в этом непонятном вопросе, арцыбашсвский герой Санин заявил, что человеку, как и скотине, все дозволено. Петербургские воры забрались в усыпальницу дома Романовых и стибрили из гробниц царей серебряные венки. В свете строго осуждали [159] глубокое декольте актрисы Гзовской, пытавшейся соблазнить императора, а в военных кругах облаивали военного министра Сухомлинова, велевшего взрывать крепости, строенные на рубежах, сопредельных немецким. Русский купеческий капитал, смело побивая рекорды американских бизнесменов, занял первое место в мире по деловой предприимчивости, Россия вышла на второе место в Европе по количеству книжных изданий (первое же место прочно удерживалось Германией)...

Люди плакали и смеялись, крестили младенцев, провожали новобранцев, шли под венец смущенные невесты взлетали под облака первые аэропланы, Иван Поддубный бросал на лопатки соперников, все старались думать о лучшей доле. Россия летом — вся в васильках и ромашках а зимою плыли над ее погостами синие вьюги. Над одичалой церквушкой, что затерялась на косогоре, светила большая и желтая лунища... «О Русь!»

Идут века, шумит война,
Встает мятеж, горят деревни,
А ты все та ж, моя страна,
В красе заплаканной и древней.
Доколе матери тужить?
Доколе коршуну кружить?

Германия в это время жила иными заботами. Ее канонерка «Пантера» появилась в Марокко, пушками угрожая выжить оттуда французов. Берлинские газеты ликовали:

«Марокко может обеспечить нас ранними овощами, яйцами, мехами, ячменем, хлопком... такие страны дюжинами под ногами не валяются!»

Накануне, выступая перед гарнизоном Кенигсберга, кайзер Вильгельм II призвал войска Восточной Пруссии быть готовыми и при этом грозил отсохшей рукою в сторону России:

Наша сила в том, что мы готовы начать войну без предупреждения. И мы не откажемся от этого преимущества, чтобы не дать врагам времени подготовиться к войне с нами...

Самые влиятельные газеты Германии ежедневно вколачивали в головы обывателей необходимость хоть завтра начать молниеносную войну. В пресыщенном свете Берлина никто не осуждал откровенное декольте Марии Ранцау, но здесь, как и в России, тоже предавались «столовертению» и вызыванию духов. [160]

— По теории доктора магии Мевеса, — утверждали немецкие спириты, — эпоха кровопролитий и небывалых разрушений продлится до 1932 года, который в предсказаниях ван Бейнингена окажется роковым: в этом году на весь мир снизойдет великий Сатана, а затем снова наступит райское блаженство...

На маневрах солдаты кайзера упоенно распевали:

Лишь подвернись русак —
Перешибем костяк.
Француз разинул пасть —
По морде его — хрясть!
А если не замолк,
Добавь еще разок...

Генеральный штаб Германии порождал чудовищные афоризмы один другого краше: «Продолжительный мир — это мечта, и даже не прекрасная; война есть существенный элемент божественной системы мира... Наихудшая вещь в политической жизни — апатия и душная атмосфера всеобщего мира... Война никогда не была великим и яростным разрушителем, но только заботливым обновителем и созидателем, великим врачом и садовником, сопровождающим нас на пути к процветанию...» Так рассуждали в кругу кайзера, а его генштаб пузырился от боевой ярости, как загнивающее болото, в котором не живут даже лягушки.

В 1911 году Германия имела 470 генералов. В этом же году бесславно удалился в отставку генерал Пауль Гинденбург — тот самый, который в 1933 году передал бразды правления всей Германией нахальному ефрейтору Адольфу Шикльгруберу (Гитлеру). Гинденбург, подавая в отставку, уверенно писал: «Война сейчас не предвидится...»

Эта фраза выдает его как последнего глупца!

* * *

Нечаянно я вызвал недовольство директора, когда на учебном совете корпуса выступил с критикой затвержденного мнения: «в здоровом теле — здоровый дух». Чтобы полемизировать, мне пришлось сослаться на пример древней Спарты.

— Спарта, — сказал я, — дала непревзойденных атлетов, но от нее так и не дождались ни единого мыслителя, ни одного поэта. Так что физическое развитие не всегда способствует развитию интеллекта. На мой взгляд, слово «спартанец» в наши дни можно перевести на доходчивый русский язык всего лишь в двух убедительных словах: «здоровущий балбес!» [161]

Генералу не понравилось мое замечание, отношение офицеров ко мне стало хуже, когда в столичных газетах я опубликовал серию очерков под заглавием «У Ядранского моря»; правда, я укрылся под псевдонимом «Хорстич» (до фамилии матери), но о моем авторстве вскоре пронюхали в Оренбурге, и среди сослуживцев я встретил осуждение как выскочка.

— Не понимаю! — оправдывался я. — Что тут дурного если молодой офицер не только служит, но и посвящает досуг литературе? Не забывайте, что великий Суворов всю жизнь писал стихи, молодой Наполеон не мечтал потрясать мир своими победами, а писал драмы, мечтая о славе писателя...

Обо мне стали блуждать по Оренбургу всякие вздорные слухи. Когда о человеке ничего не знают, тогда начинают выдумывать, а выдумывая, редко говорят хорошее. Чаще забрасывают грязью. Конечно, любую грязь можно отмыть, но что-то грязное все равно остается. Скоро с этим печальным явлением я буду вынужден соприкоснуться вплотную, и моя репутация сильно пострадает. Я умышленно начал сторониться офицерского общества, заведя немало знакомств с инженерами-путейцами; они же — из лучших дружеских побуждений — завершили мою практику вождения паровозов, которую я чисто любительски постигал еще на границе в Граево. Там я, под надзором приятелей-машинистов, пробовал водить локомотив системы «компаунд», приспособленный для казенных дорог Восточной Пруссии, а в Оренбурге как следует освоил паровоз германских заводов знаменитого Августа Борзига, двигал вперед курьерский — системы «Н», строенный на Коломенском заводе. В каждом мужчине, наверное, остается что-то мальчишеское, и мне было приятно движение грохочущей, раскаленной машины, покорившейся мне...

Неизвестно, насколько бы затянулось мое командование ротой кадетов в Неплюевском корпусе, если бы я не получил служебную телеграмму из Генштаба: «Просим срочно выехать в Петербург...» Я не замедлил прибыть, и мне было сказано:

— Нам известно, что вы покинули Академию, недовольные, что для вас не осталось вакансии. Таковая неожиданно обнаружилась, и мы рады оповестить вас об этом.

Естественно, я сразу же поинтересовался:

— В каком из отделов Генштаба мне придется служить? [162]

Беседовавший со мною дежурный офицер загадочно поговорил с кем-то по телефону. Наконец трубка аппарата была оставлена в покос. Теперь он взглянул на меня как-то иначе:

— Все объяснят вам в кабинете сорок четвертом.

— Простите, а что там?

— Разведывательный отдел Генерального штаба...

Мне следовало появиться там завтра. Донельзя взволнованный, я проехал на Загородный проспект, и у Пашу встретился со старым запьянцовским другом. Конечно, я не стал рассказывать Щелякову о собственных переживаниях, я был одновременно и чуть растерян и чуть подавлен, но пить вино отказался.

— Потом! Как-нибудь в другой раз... Лучше возобновим прежнюю тему разговора о том заборе, который непозволительно перелезать. Россия имеет сто одиннадцатую статью для наказания шпионов ссылкой в места отдаленные, где очень хорошо морозить волков. Как же к этому делу относятся немцы?

— К сожалению, у них нет Сибири, — ответил Щеляков. — Зато есть статья № 49-а, карающая отсидкой в Моабите. Но в Англии к этому делу относятся совсем наплевательски. Там судья надевает черную шапочку, дабы прикрыть себе лысину, и любезно объявляет шпиону: «Вы будете повешены непременно за шею и будете висеть на веревке до тех пор, пока нс сдохнете, да сжалится великий Господь над вашей заблудшей душою!»

4. Плацкартой до Собачинска

— Разве тебе плохо служилось в Оренбурге?

— Хорошо. Но меня вызвали, — отвечал я отцу.

— Вызвали? Зачем?

— Наверное, ждет повышение.

— Слава Всевышнему, — истово перекрестился папочка. — Я ведь всегда верил, что мой сын пойдет далеко. Может, это и к лучшему, что ты порвал с этой грязной Девкой Фемидой...

Состоялся первый разговор в кабинете № 44. Моим собеседником оказался еще молодой офицер, уже с орденами, до этого мне совсем незнакомый, и, судя по его первоначальным вопросам, я догадался, что главная беседа состоится позже, а сейчас меня лишь деликатно прощупывают. [163]

— Скажите откровенно, вы никогда не виделись с венским военным атташе в Санкт-Петербурге?

— Графом Спанокки?

— Выходит, вы его знаете?

— Нет. Просто его имя упоминалось в газетах.

— И вы это имя сразу запомнили?

— У меня отличная память.

— Кому писали последнее время почтой?

— Отцу.

— А на Гожую улицу, дом тридцать пять? Вот уж никак не ожидал такого вопроса.

— Если вы имеете в виду варшавский адрес, который дала мне в «Поставах» некая наездница пани Вылежинская то я этим адресом для переписки никогда не пользовался, хотя женщина, живущая там, достойна всяческого внимания...

Мой собеседник перешел к делам Белграда:

— Вам известны причины, заставившие Георгия передать свои права на престол брату — королевичу Александру?

— Говорят, он в запальчивости ударил своего камердинера, что и явилось причиной смерти этого человека.

— Не совсем так, — поправил меня собеседник. — На удалении старшего сына от престола Сербии настоял сам отец, ибо Георгий резко выступал за немедленный разрыв с Австрией и бряцанием оружия слишком насторожил Вену. Но старый король понимал, что Сербия будет разгромлена, поскольку Россия ныне еще не готова поддерживать ее... Каковы ваши личные отношения с наследником Александром?

— Почти дружеские и весьма доверительные, ибо в Училище Правоведения я был его наставником, а Александр, еще будучи мальчиком, относился ко мне как к старшему брату...

— Где вы убиваете свободное время?

— Время, — ответил я, — это не жалкий комар, чтобы его убивать, а свободного времени у меня никогда не было.

— У вас есть на примете невеста?

— Нет.

— Связи с женщинами?

— Нет...

Неслышно отворилась боковая дверь кабинета № 44, вошел пожилой полковник и, послушав нас, спросил:

— А какими языками владеете? [164]

Я назвал французский, немецкий, английский, польский. И два родных языка — русский и сербский.

— С последнего и следовало начинать.

— Начинать, — ответил я, — следовало бы все-таки с русского, а уж потом можно упомянуть сербский, освоенный мною еще с пеленок в разговорах с матерью.

Полковник представился по фамилии — Сватов. И после этого присел подле, коснувшись меня своими коленями. Он сказал:

— С такой внешностью надо бы играть в театре Бонапарта, который в молодости был чем-то похож на вас.

Это меня даже рассмешило:

— Скорее уж не Бонапарт на меня, а я похож на Бонапарта.

— Допустим, — согласился Сватов, переглянувшись с моим прежним собеседником. Уже вечерело, и за окнами кабинета виделись золотые огни царственного Петербурга. — А сейчас, — сказал Сватов, — вы должны откровенно поведать нам о своих отношениях с Драгутином Дмитриевичем.

— Аписом? — переспросил я, удивленный.

— Да. Только просим вас не утаивать свое участие в событиях третьего года, когда конак остался без Обреновичей.

Я откровенно рассказал обо всем:

— Можете верить, что в заговоре офицеров Дунайской дивизии я оказался случайной фигурой и мною двигало не столько желание перемен на королевском престоле в конаке Белграда, сколько желание найти следы матери в том же Белграде.

— У вашей матери были причины покинуть отца?

— Я не желаю вникать в интимные отношения между родителями. В подобных вопросах лучше не знать истины. Но мое мнение таково, что если женщина покинула мужа, то, надо полагать, виноват более жены муж...

Говоря так, я разволновался, Сватов сказал:

— Вы не потеряли надежды отыскать се следы?

— Пока еще нет.

Сватов размял в пепельнице окурок папиросы.

— Мы... тоже! — вдруг сказал он. — Догадываясь, что эта тема обязательно возникнет в нашей беседе, мы заранее опросили русских консулов за границей, покопались в их архивах, но все наши поиски пока остались безрезультатны. [165] Если вам будет угодно, мы эти поиски еще продолжим.

— Премного буду обязан.

— Благодарить рановато, — хмуро сказал Сватов.

— Давайте сразу перейдем к делу. Вопрос с вакансией при Генеральном штабе, наверное, вскоре решится, а сейчас.. Сейчас где бы вы хотели служить — в старой или в молодой гвардии?

Предложение было лестным. Я ответил, что старая гвардия, такие ее полки, как Семеновский, Преображенский, Измайловский и прочие, имеют дорогостоящие амбиции:

— Надо иметь собственный выезд или нанимать только «лихача» на резиновых шинах. В театре обязательно занимать кресла между пятым и десятым рядами, а другие места в партере для старогвардейца считаются уже «неприличными». Такая служба для меня просто не по карману! Так что лучше уж в молодой гвардии, где нет таких традиционных условностей.

Сватов предложил мне послужить в лейб-гвардии стрелковом батальоне, квартировавшем в Ораниенбауме:

— Там люди беднее и проще, собрались одни трезвенники, деньги тратят на пополнение библиотеки батальона. А вам, учившемуся стрелять у буров, как раз место в компании наших Вильгельмов Теллей... Ну как?

— Я не возражаю, господин полковник, но не могу сделать правильных выводов из нашей беседы, — сказал я.

— Могли бы и догадаться. Мы люди занятые и просто так не стали бы отзывать вас из Оренбурга, чтобы поболтать с вами. Разведывательный отдел Генерального штаба заинтересовался именно теми вашими качествами, кои могут быть удобны для ведения агентурной разведки внутри тех государств, которые в случае войны окажутся врагами России... Догадываетесь?

— Конечно.

— Только не старайтесь драматизировать свое положение, — продолжал Сватов. — Ваше согласие мы не станем вырывать из вас раскаленными клещами. Пусть совесть русского патриота подскажет вам, где вы нужнее всего сегодня: или опять причесывать кадетов Неплюевского корпуса, или забраться туда, куда Макар телят не гонял. А пока постреляйте себе в удовольствие. Наш разговор будет иметь продолжение... [166]

Я ушел домой, встревоженный, даже ошеломленный, возникали сомнения: готов ли я? достаточно ли умен? хватит ли мне сил? Наверное, всегда останется щепетильным вопрос, как относиться к разведке — или это вид искусства, вроде актерского, где все построено на эмоциях и перевоплощениях, или это подобие точной науки, как было в случае с химиком Менделеевым? Скорее всего, думалось мне, разведка — это совмещение эмоциональных и умственных качеств человека, а ценность агента разведки возрастает по мере его любви к родине...

— Где ты был? — спросил меня отец.

— Хлопотал, чтобы меня перевели в гвардию.

— Для этого, сын мой, надо иметь большие связи.

— Очевидно, они у меня нашлись...

Еще со времени службы в погранстраже Граево я знал понаслышке, что генштабисты, причастные к делам агентуры, служили по трем военным округам, примыкавшим к западным рубежам родины. Киевский был нацелен против Австро-Венгрии, Варшавский готовился отразить нападение Германии, а Одесский округ предупреждал возможные конфликты с боярской Румынией, отношения с которой в ту пору никого не радовали, ибо румынский король Карл I (из семьи Гогенцоллернов) ориентировался на Германию. Моего ума хватило, дабы оценить главное: служба в стрелковой лейб-гвардии — для отвода глаз, а работать предстоит по Киевскому военному округу, где с берегов Днепра я снова увижу балканские кручи...

* * *

На самом же деле вес было гораздо сложнее, нежели я полагал, будучи еще наивным простаком в таких делах. Оказывается, все офицеры «корпуса генштабистов», окончившие «полный» курс Академии Генштаба, давно учитывались в военных кругах Берлина и Вены как потенциальные разведчики, в любое время способные появиться в империях Гогенцоллернов или Габсбургов. Стоило нам прицепить к плечу роскошный аксельбант, как мы сразу же попадали под негласное, но пристальное наблюдение иностранной агентуры: где мы, что делаем, каковы успехи в карьере? Мы сдавали экзамены, ездили в Баболово представляться царю, мы кутили у Кюба, а сами уже сидели на крючке, пронизанные насквозь чужим и недобрым взором...

Об этом я узнал позже, а сейчас был зачислен в лейб-гвардии стрелковый батальон. Здесь была своеобразная [167] обстановка: даже фельдфебели обвешивались шевронами и звенели медалями, полученными за отличную стрельбу, а меткость попаданий служила чуть ли не главным мерилом всех достоинств человека. Я не стал нарушать традиций батальона, и после упорной тренировки на стрельбище пробивал любую мишень точно в ее центре Этим я заслужил уважение в офицерском казино, где вечерами устраивались собрания. Офицеры дискутировали на литературные и прочие возвышенные темы. Допоздна спорили о достоинствах поэзии Надсона и Фофанова, ниспровергали Лейкина и превозносили Чехова, восторгались «лапинскими» изданиями музеев Парижа, силились понять претензии «мирискусников» с их поисками в видении былой русской жизни.

В обществе этих культурных людей, брезгающих выпивкой, картами и анекдотами о неверности женщин, мне было интересно и хорошо, хотя в глубине души я уже истерзался ожиданием неизбежного прыжка над пропастью. Почему-то все чаще стал вспоминаться разоблаченный мною майор Берцио, его неловкая растерянность, когда я, отняв у него шпионский теодолит, просил расстегнуть запонку и снять с шеи воротничок...

Но как бы я ни мучился, будущее не страшило, а приятно волновало меня. В одну из пятниц, когда я приехал из Ораниенбаума в столицу, отец сообщил мне:

— Вчера телефонировали, чтобы в субботу ты был у полковника Сватова на его квартире. Вот и адрес...

На самом деле меня звали на «явочную» квартиру для нелегальных свиданий агентов с начальниками разведки; среди мещанской обстановки с неизбежными фикусами на полу и геранью на подоконниках, за плотными занавесками, укрывающими окна с улицы, можно было говорить откровенно. Сватов был не один, меня поджидал и какой-то мордатый господин в штатском, который и не подумал представиться.

— Очевидно, решение вами принято?

— Я весь к услугам Генштаба.

— Присаживайтесь... Хорошо, что вы не женаты. Холостому человеку легче владеть собой. Хитроумный Талей-ран утверждал, что человека, имеющего семью, легче заставить совершить нечестный поступок. Практика доказывает это...

Стол был накрыт к моему приходу, его убранство украшал «готический» графин с рябиновкой завода Смирнова [168] и бутылка коньяку знаменитой фирмы «Шустов и сыновья». Я сразу заметил, что мордатый (буду называть с так) усиленно подливает мне в рюмку, очевидно желая проведать, каков я на выпивку. Тогда я отодвинул от себя рюмку, а мордатый с явным огорчением, почти сердито затолкал пробку в бутылку.

— Все ясно, — сказал он. — А ваше решение окончательное?

— Иного и быть не может.

— И у вас, как у большинства людей, всегда сыщется вексель, который вам желательно, чтобы мы его оплатили? Вопрос поставлен. Надобно отвечать:

— Вексель к оплате у меня только один. Помогите мне отыскать мою мать, и в награду мне больше ничего не надо. Если же вас интересует моя нравственность, могу доложить честно: выпить люблю, но я не пьяница, умею нравиться женщинам, но ловеласом никогда не был, карточного азарта не испытываю, долгов не имею, как не имею и лишних денег.

Мордатый господин не нравился мне, и я демонстративно повернулся к Сватову, который помалкивал:

— Какова же судьба майора фон Берцио?

— Отбывает срок в Тюмени, где его недавно навещала жена, приезжавшая для этого из Германии. Он разоблачен, и с ним все покончено, — объяснил Сватов. — Теперь давайте по существу. Не удивляйтесь, что вы где-то уже значитесь в криминальном досье наших будущих противников. На учете все ваши дела, все доблести и все пороки, которые одинаково уязвимы, если агент влипнет, как муха в чужую замазку... Вся сложность в том, как ввести вас в агентуру Генерального штаба? Эта задача гораздо сложнее, нежели вы думаете...

Мордатый стал выковыривать пробку из бутылки.

— Все-таки я выпью, — сказал он. — Нам желательно провести вас таким образом, чтобы соблюсти полную безопасность для вас и ради того дела, которое предстоит выполнить. Из множества клавиш рояля надо точно отыскать единственную, что станет необходима для нашей мелодии.

— Знание сербского языка, — заговорил Сватов, — заранее подсказывает, что вам лучше всего быть на Балканах. Но вы там уже наследили. Значит, удобнее начинать там, где вас никто не ждет, благо Вена уверена, что вы Можете появиться в Австрии только со стороны Белграда, [169] а мнение Вены, конечно же, давно известно в Берлине...

— Посылайте меня куда угодно! Ехать так ехать, как сказал попугай, когда кошка потащила его из клетки за хвост.

— Не спешите быть остроумнее попугая. Тут требуется особая осмотрительность. Чтобы запутать следы и надолго выпасть из поля зрения врагов, вам предстоит исчезнуть.

— Как исчезнуть? — удивился я.

— Именно это мы сейчас и продумаем... В любом случае, — было сказано мне, — вы должны совершенно выпасть из-под наблюдения тайной агентуры враждебных разведок. Я объясню вам ситуацию, весьма неприглядную для нас...

Не хотелось верить, что сама Россия и ее армия уже опутаны сетями шпионажа, что Берлин знает о нас все то, что держится в секрете, запертое в глубине несгораемых сейфов. Сватов подтвердил, что Германия имеет агентов в каждом из сорока восьми корпусных округов России:

— К тому же стремится и Австрия, но се агентура работает слабее немецкой. К сожалению, многие из шпионов поныне еще не разоблачены, а наши ротозеи слишком откровенны во всем, где надо бы молчать! Сейчас мы расстанемся, — заключил Сватов, — но прежде продумаем план, как вам предстоит вести себя, чтобы поскорее исчезнуть для всех...

* * *

С этого дня началось мое моральное падение, всем видимая деградация личности, что никак не совместимо со званием русского офицера, тем более в гвардии. Я начал неумеренно пить, меня замечали в обществе игроков и дурных женщин. Я стал манкировать службою, являясь в свой батальон не в лучшем виде, городил чепуху и пошлости. Наконец я пал столь низко для офицера, что задолжал даже официанту в ресторане. Конечно, сослуживцы стали меня сторониться, выказывая этим свое презрение.

Но я ведь отныне и не желал им нравиться, а потому нарочно хвастался успехом у женщин, всуе поминал Шурку Зверька и Марусю Кудлашку (известных в ту пору гетер столичного полусвета). Никто уже не подавал мне руки. В создании вокруг меня отвратительной дымзавесы мне исподтишка помогал и сам отдел разведки Генштаба, распуская слухи, что я — негодяй и мерзавец, что давать мне в долг нельзя, ибо я долги нс возвращаю. Наконец однажды утром я появился перед командиром стрелкового батальона [170] неудобопотребном состоянии, оправдывая себя известными строчками: «А кто с утра уже не пьян, тот, извините, нс улан...»

Всему есть предел, и на «явочной» квартире я доложил Сватову, что больше так нс могу жить:

— Легче застрелиться, нежели испытывать на себе брезгливое отношение порядочных людей, глядящих на меня как на падаль. Кончится все очень плохо.

— В этом у меня нет никаких сомнений, — ответил Сватов. — Но вы обязаны вытерпеть до конца все, что вам уготовано. А для создания удобной мимикрии необходима доля цинизма...

Вокруг меня образовалась зловещая пустота. Мне был объявлен негласный бойкот. Как бы то ни было, но своего я добился: собранием офицеров стрелкового батальона я был лишен чести, меня изгнали из рядов гвардии за недостойное поведение, позорящее русского офицера. Затем приказом по столичному округу меня исключили из «корпуса генштабистов», с моего плеча был сорван аксельбант, столь украшавший меня...

Сватов при очередной встрече заявил:

— Видите, как все удачно получилось? Теперь осталось дело за малым: загнать ваше ничтожество в самый захудалый гарнизон. Допустим, в город Собачинск... Знаете такой?

— Никогда даже не слышал.

— Потому что его нс существует. Но в приказе он будет так и обозначен для видимости, необходимой лишь для приказа.

Мне предстояло сесть на сибирский поезд дальнего следования с плацкартным билетом... хоть до Иркутска!

— Подразумевается, что, доехав до этого запселого Собачинска, вы, конечно, подаете прошение об отставке, которое и будет нами в Петербурге оформлено по всем правилам. А после этого... Откуда мы что знаем! — со смехом сказал Сватов. — Может, вы уже валяетесь под забором или в игровых домах дикой провинции вас бьют как неисправимого шулера... Будем считать, что вы пропали для всех, вы пропали для резервов нашей разведки, вас попросту не существует.

— Забавно? Но что же дальше?

Сватов протянул мне деньги и новенькие документы.

— С ними вы в Казани пересядете на поезд, идущий в Варшаву, а в Варшаве на площади перед вокзалом возьмете [171] извозчика, бричка у коего имеет 217-и номер. Он вас отвезет на Гожую улицу, прямо к дому тридцать пятому.

— Опять Гожая?

— Да. Там вас будет ожидать автомобиль, можете довериться встречающим. Остальное вас просто не касается...

Я все понял! Но ничего не понимал мой бедный отец. Провожая меня на вокзале в далекую глухомань таежного «Собачинска», он откровенно рыдал, и его слова были упреками мне.

— Сын мой, — говорил папа, — ты ведь так хорошо начал... такая карьера открывалась перед тобою, и ты все сам испортил. Я отдал столько сил, чтобы поставить тебя на ноги! Я был одинок, я заменял тебе мать, я ничего для тебя не жалел... Теперь ты опозорил и себя и мою седую голову!

Петербург медленно растворился в синем угаре наступавшего вечера. Я отъехал в гнусном настроении, жалея отца, которому никак не мог объяснить, что в моем мнимом «падении» затаилось скорое возвышение.

В купе я переоделся в штатское платье, вооружившись тросточкой. Стал пижоном. Как и договорились со Сватовым, я в Казани «отстал» от своего сибирского поезда и совсем другим человеком пересел в экспресс, идущий на запад. Теперь я изображал молодого приват-доцента Казанского университета по кафедре истории. В беседах с пассажирами, невольно возникавшими за время долгой дороги, я охотно рассказывал о себе.

— Понимаете, как это важно для истории! — ораторствовал я с папиросой в руке. — Профессор Мартене сообщил мне, что в архивах Варшавы нашлась неизвестная переписка Наполеона с аббатом Прадтом, которого он перед нашествием на Москву назначил послом в Польшу. Я сгораю от нетерпения ознакомиться с этими уникальными документами и вот... еду!

Изображать молодого ученого, безумно влюбленного в свой предмет истории, мне было гораздо легче и намного приятнее, нежели в Ораниенбауме притворяться сволочью и пропащим забулдыгой. На одну из дам в поезде, ехавшую к мужу в Варшаву, я, кажется, произвел должное впечатление.

— Боже! — восклицала она. — Вам, непременно только вам и писать о Наполеоне... вы и сами-то — вылитый Наполеон! [172]

Наконец показались затемненные предместья Варшавы трущобы бедняков, кирпичные фабрички, бесконечные заборы, кладбища и костелы. На извозчике № 217 я прикатил на Гожую улицу, навстречу мне выехал «фиат»; помимо шофера, в автомобиле меня ожидал полковник, имевший на груди значок об окончании Академии Генерального штаба.

— Николай Степанович, — назвался он. — Я желал лишь убедиться в вашем прибытии. Далее вы доверьтесь шоферу, который и повезет вас в места старой польской Мазовии, где вас быстро научат, как правильно танцевать мазурку... Садитесь!

Это был знаменитый полковник Батюшин, управляющий разведкой против Германии, человек почти легендарный. В Петербурге меня только «закрыли» для общества, а теперь — под началом разведки Батюшина — мне предстояла трудная задача «раскрыть» самого себя и свои качества, пока что дремлющие втуне...

5. Расплата по векселю

Мы долго ехали в глубь Мазовии, но, кажется, шофер нарочно петлял по окружным дорогам, чтобы я потерял ориентировку. Уже стемнело, и только по звездам я определил для себя, что автомобиль удаляется к северо-западу от Варшавы. Наконец впереди показалось темное здание с колоннами, чем-то напоминавшее рыцарский фольварк. Издали оно почти сливалось с густою рощей, прикрывающей ее со стороны проезжей дороги. Шофер, нажав скрипучий клаксон, въехал во двор усадьбы, и за нами, как в заколдованном замке, сами собой со скрипом затворились железные ворота. Я оказался в секретной школе, готовившей агентов для засылки в соседнюю Германию.

— Нас никто не встречает, — сказал я шоферу.

— Встретят, — небрежно отозвался тот...

Было тихо в засыпающей природе, тихо было и внутри дома. В служебном кабинете меня ожидал хромой человек топорной внешности с маленькими кабаньими глазками, но в этих глазах посверкивал хищный огонек опытного и матерого зверя. Вот уж не знаю, какое впечатление он производил на других, но мне показалось, что я предстал перед главным инквизитором. Хромой никогда не называл мне своего имени, так и оставшись в моей памяти лишь Хромым... Хромой сказал [173] мне:

— Не старайтесь выяснить, как называется место, куда вас доставили. Чувствуйте себя свободно, ибо в нашем убежище, вдали от мирской суеты, вы задержитесь недолго

— На...?

— На такой срок, который окажется достаточным для вашей подготовки. Вы, наверное, устали после дороги? Прислуга уже ушла, окажите честь отужинать вместе со мною.

Хромой выключил электричество. Мы ужинали при свечах, воткнутых в позолоченные канделябры, изображавшие бегущего Юпитера и богиню Юнону, приветствующую полнолуние. Мне было хорошо и даже покойно в старинных апартаментах польского магната, от которого, наверное, и костей давно не осталось. В конце ужина Хромой скептически оглядел меня:

— Вы не очень-то удобный человек для разведки. Слишком выразительная внешность. Прическу следует изменить. Советую расчесывать волосы на прямой пробор. Надо отпустить усы, и вообще старайтесь привить себе видимость богатого пошляка.

— Постараюсь, — покорно отвечал я.

Хромой поднялся из-за стола, звеня связкою ключей, словно тюремщик, решивший открыть для меня свободную камеру:

— Пойдемте. Я проведу до вашей комнаты.

— Благодарю. Что у вас с ногой? — вежливо спросил я.

— А! Дело прошлое. Мне надо было любым способом избавиться от погони, и пришлось прыгнуть под мчащийся поезд, стараясь угодить между колесами. Вот немного и задело...

Я решил не удивляться, но прыгнуть под поезд я все-таки не был способен. Мы миновали громадный зал, где в прошлом кружились в мазурке волшебные пани и паненки, а теперь он служил для размещения большой библиотеки. При лунном свете я разглядел на корешках книг золотые гербы, но здесь же, среди старья, высились полки и с новейшими изданиями.

— Что вы умеете делать? — последовал вопрос.

И тут выяснилось, что я, всю жизнь что-то делая, ничего практически делать не умел. В оправдание себе я напомнил о юридическом образовании, о трех курсах Академии Генштаба.

— Я не об этом, — раздраженно пресек меня Хромой. — Я вас спрашиваю о навыках какого-либо мастерства. [174]

Такового у меня не было. Что-то недовольно пробурчав, Хромой отворил для меня двери комнаты, где стояла кровать, убранная кружевами, словно здесь ожидали непорочную невесту, а я, наверное, должен был исполнить для нее брачную эпиталаму. Но здесь же размещались шкафы, плотно заставленные книгами, и Хромой указал на них связкою бренчащих ключей:

— Здесь не сыщете Вербицкую или романы Потапенко, здесь вам предстоит читать только серьезные книги.

Я ответил, что чтение никогда не утомляло меня, а голова натренирована к запоминанию даже цифровых таблиц.

— Тем лучше, — кивнул Хромой. — Вас решено готовить для Германии, ибо все австрийские шлагбаумы пока перекрыты. А потом, когда вас на Пратере никто не станет ждать, побываете и на Балканах... Пока все. Спокойной ночи.

Блаженно вытягиваясь на чистом ложе, я взял на сон грядущий из шкафа томик Жозефа Ренана. Думалось: «Как мог сюда затесаться Ренан?» С удивлением я прочел отрывок из его полемики с немецким философом Давидом Штраусом. «Политика, — писал Ренан, — должна отстаивать права народов. Немецкая же политика — расовая, и мы думаем, что наша лучше. Слишком самоуверенное деление вами человечества на расы... ведет к истребительным войнам! А каждое укрепление германизма вызывает отпор в мире славянства... Подумайте, какая тяжесть ляжет на весы мира в тот день, когда все славяне сомкнутся вокруг гигантского русского конгломерата, уже вобравшего в себя на своем историческом пути столько различных народов! России, — заканчивал полемику Ренан, — предназначено быть ядром будущего единства, подобно тому, как не вполне греческая Македония, не чисто итальянский Пьемонт, не чисто немецкая Пруссия стали центрами греческого, итальянского и германского единства...»

Книга выпала из моих рук — я очень крепко уснул.

* * *

Не буду подробно рассказывать, как меня «вводили» в Германию: выражаясь образно, меня притирали к ней, словно пробку к флакону с дорогими духами. Изолированный от мира в этом замке Мазовии, я прошел хорошую выучку. Для каждой темы у меня был отдельный наставник. Мне прививали способность к оценке даже таких вещей, [175] какие в обыденной жизни государства вряд ли оцениваются самими немцами.

Например, резкое сокращение поголовья гусиных стад в Германии должно навести агента на мысль о заготовке консервов. Если же они в продаже не появлялись, значит, лежат на складах армии, чтобы потом ими кормились в окопах офицеры. Я вникал и в политическую литературу, чтобы разбираться во внутренних делах рейхстага, где левые скамьи занимали социалисты. Пришлось пересмотреть заново труды почтенного географа Фридриха Ратцеля, который позже сделался «отцом» фашистской геополитики. Именно от него пошло такое понятие, как «Средняя Европа»; восточные границы ее Ратцель умышленно не указывал, давая понять, что Польша и Россия в будущем испытают силу немецкой экспансии. Зато «великая Германия» пангерманцами помещалась в центре Европы, уже поглотившей в себе Голландию, Румынию, Бельгию, Сербию, Прибалтику и Украину... Вот вам и Ратцель! Читал его труды еще раньше, но только теперь понял страшную подоплеку его вроде бы безобидной «географии», на самом же деле точно указывающей будущим фюрерам, куда идти, что делать, что присваивать...

Хромой хозяин замка, как всегда позвякивая ключами, иногда давал краткие, но полезные советы:

— Хороший агент разведки не будет считать документ уничтоженным, даже если он пройдет через фановую систему туалета. Лучше всего испепелите его, спустив пепел с водою через кухонную раковину. В сложных обстоятельствах дышите ровнее, старайтесь реже моргать: моргающий не так внимателен, как надо бы. Если чувствуете преследование, не стоит оборачиваться или глазеть на уличные витрины, дабы уловить в них отражение сыщиков. Для этой цели лучше носить очки. Человеку в очках стоит лишь принять нужное положение тела, и вы всегда будете видеть в отражении стекол то, что творится у вас за спиною...

Он оказался человеком знающим, многоопытным, и мне оставалось только догадываться, что жизнь преподала ему чересчур жестокие уроки. Однажды за обедом он вдруг смахнул со стола все ножи и вилки, оставив две тарелки, и спросил меня:

— Быстро! Чем бы вы стали убивать меня, если вам срочно понадобилось уничтожить меня насмерть?

Я замахнулся тарелкой, показывая удар плашмя по голове. [176]

— Так дерутся в трактирах одни лишь пьяные извозчики, — высмеял меня Хромой. — А настоящий агент разведки уничтожает противника тарелкой, но иным способом... вот так!

И в его руках обычная суповая тарелка превратилась в смертоносное оружие. Под руководством Хромого я изучал способы шифровки системы «Цезарь», он же учил меня пользоваться «прыгающим кодом», более сложным. Немало повозился я с фотографированием карт и планов карманным аппаратом «Экспо» (американского производства), с английским фотоаппаратом фирмы «Тика», который был не больше дамских часиков; вделанный в искусственную гвоздику, такой аппарат носился на лацкане пиджака, позволяя незаметно снимать нужное.

Хромой натаскивал меня, как легавую на крупную дичь, своими советами, которые я оценил гораздо позже:

— Разведчику можно делать все, но все надо делать не так, как делают все. Не сразу садитесь в кресло, которое вам предложат, или небрежно отодвиньте его в сторону. Кресло может находиться под прицелом объектива аппарата, делающего снимки анфас и в профиль. Если предложат сигару, берите только сигару, но не трогайте коробку. Существует «шелковый порошок», незаметный для глаза, которым заранее покрываются подлокотники кресла, коробки сигар и конфет, чтобы предельно точно фиксировать отпечатки пальцев.

Дни умственной и физической нагрузки перебивались поездками в Варшаву на автомобиле. Бывая в бюро Батюшина, я не раз — под видом секретаря — присутствовал на допросах разоблаченных германских агентов. Это была практика для меня, да еще какая! Передо мною длинною чередой прошли разные гувернантки, землемеры, лесоводы, трубочисты, рантье, коммивояжеры по продаже швейных машинок «Зингер» и прочий люд, продававшийся за Деньги и очень редко становившийся шпионами ради патриотических побуждений. При мне Батюшиным был разоблачен офицер германского генерального штаба, и Николай Степанович вежливо допытывался, какую школу тот окончил:

— Вы из Лорраха или из Фрейбурга?

Германия готовила самых ценных агентов в двух школах: Лоррах укрывался в горах Баварии, Фрейбург находился в Брейсхау. Попадались и «любители», которым все Равно кому служить, лишь бы им платили. На моих глазах [177] таких «любителей» быстро перекупали на русскую сторону-это были неприятные моменты — ведь всегда противно наблюдать чужое грехопадение. Такие шпионы-переметчики и двойники-шпионы на международном арго назывались «герцогами». Я удивлялся незначительности сумм, за которые они продавались сами и продавали своих нанимателей, а полковник Батюшин посмеивался:

— Чему дивитесь? В разведке издавна существует немецкое правило: отбросов нет — есть только резервы, а русские говорят: в трудной дороге и жук — мясо...

Иногда я совершал прогулки, радуясь свободе и одиночеству, уходя далеко от своего замка. Прекрасная земля Мазовии еще хранила остатки древней сарматской культуры. В ее леса и болота были вкраплены печальные польские «каплицы», руины монастырей приаров, встречались обнищавшие фольварки гетманов и воевод. В фамильных усыпальницах давно вымерших шляхетских династий я разглядывал портреты усопших, ибо Польша имела давнее пристрастие к надмогильным портретам — «эпитафийным», и мне, стоящему над гробницей, иногда бывало жутко видеть надменных пани в кружевах и мехах, они глядели на меня, еще живущего, из мрачной тьмы XVII и даже XVI столетия...

В один из дней, когда я вернулся в замок после прогулки, Хромой, хозяин замка, встретил меня странными словами:

— Кто в разведке работает один, тот живет дольше. Но вам, милейший штабс-капитан, все-таки предстоит жениться...

Это было сказано с таким спокойствием, будто речь шла о режиме диетического питания. Зато я возмутился:

— Позвольте, это уж никак не входит в мои планы!

— А у вас и не может быть никаких планов. Все планы составляют в разведке независимо от желаний агента. Кстати, мы же не сватаем вам кривобокую уродину с бельмом на глазу. Вы эту женщину знаете, и она вам, кажется, нравилась...

Сердечные чувства разведчика всегда учитывались лишь в отрицательном значении: их вообще не должно быть! Сколько опытнейших агентов погибло на виселицах только из-за того, что в их работу вмешалась любовь. Это касалось не только людей, мне вдруг вспомнилась одна смешная история. В 1915 году, на фронте в Вогезах, французам доставил немало хлопот громадный немецкий кобель [178] по кличке Фриц, который в роли шпионского курьера не паз переходил линию фронта, всегда неуловимый. Тогда французские солдаты, которым в остроумии не откажешь, посадили на тайной тропе любвеобильную суку по кличке Жужу. Забыв о служебном долге, Фриц растаял перед красотою Жужу и, опустив хвост, потащился за нею... она его и привела в лагерь французов! Тут его схватили, извлекая из ошейника тайное донесение, после чего пес, измеливший своему кайзеру, и был расстрелян (а точнее — казнен) как опасный шпион Германии...

* * *

Неожиданно в наш замок приехало начальство во главе с Батюшиным, с ним был и Сватов, нагрянувший из Петербурга; стало ясно, что их визит неспроста, сейчас, наверное, будет решаться моя судьба. Сначала меня спрашивали:

— Вы спокойны? Как спите? Нет ли сомнений в себе? Может, что-то вас тревожит или угнетает предстоящее испытание? Вы скажите честно. Наш оркестр согласен переиграть эту музыку обратно, и никаких упреков вам делать не станем.

Я ответил, что чувствую себя нормально, готов приступить к делу хоть сегодня, и пусть во мне никто не сомневается:

— Я все-таки офицер российского Генштаба, честь имею, и свой долг перед любимой отчизной исполню до конца.

— Нам это приятно слышать. По традиции, нигде не писанной, но святой, мы предоставляем вам право поставить перед нами какое-либо условие. Может, у вас имеются неприятные долги, которые мы беремся покрыть из казны. Может, вам просто желательно пожить в свое удовольствие перед разлукой с отечеством... Не стесняйтесь. Сейчас ваша жизнь уже поставлена «на бочку», и мы согласны исполнить любую вашу просьбу.

— Благодарю, — обозлился я. — Но вы еще не расплатились со мной по тому векселю, какой я вам предъявил к оплате.

Речь шла о матери, и все это поняли, хотя было заметно, что мое требование не доставило им удовольствия. Гости деликатно, но довольно-таки внятно намекнули, что теперь я способен к работе тайного агента, на что отозвался безо всякой любезности:

— У нас получается как в том анекдоте: «Играете ли [179] вы на рояле?» — спросили даму. «Не знаю, — честно отвечала она, — я ведь еще не пробовала...»

— Ничего. Попробуете, — было сказано мне в утешение.

— Итак, — напористо заговорил Сватов, — ваше проникновение в Германию мы решили проводить через Гамбург... Вас оставят в гамбургском квартале Сант-Паули куда порядочный человек соваться никогда не станет. Вы будете без оружия, без денег и без документов, как матрос корабль которого ушел в морс без него. Таких бродяг в Гамбурге много, полиция к ним привыкла, и для вас это будет намного безопаснее...

Меня просили выбрать для работы условное имя.

— Зовите меня просто... Наполеон!

— Нет уж, — засмеялся Батюшин, — с таким именем в Европе лучше не показываться. А если... Цензор?

— Выходит, вы извещены, что так меня прозвали кадеты Неплюевского корпуса за мое пристрастие проверять их читательские интересы. Что ж, я согласен и на Цензора.

Не знаю, какая муха меня укусила, но с этого момента настроение вдруг испортилось, и я не счел нужным даже скрывать этого. К обеду в числе многих блюд подали и заливного осетра, сервированного с большим вкусом, как в ресторане, в рот рыбине повар воткнул пучок зеленой петрушки.

— Наверное, — сказал я, — с таким же старанием и любовью вы сервируете и меня для последнего отпевания. Только не забудьте, пожалуйста, воткнуть мне в рот пучок петрушки.

За столом мои начальники переглянулись.

— Еще не поздно спрыгнуть с поезда, пока он не набрал большей скорости, — осторожно заметил Сватов.

— Жалко, если пропадет мой билет. Он ведь тоже чего-то стоит. Поедем дальше, и... будь что будет!

Обед закончился в тягостном для всех молчании, после чего Батюшин попросил меня выйти с ним в сад.

— У вас неплохо развито нервное предчувствие, что в разведке всегда пригодится, — похвалил он меня. — В самом деле, мы ехали сюда с известием, которое для вас, господин штабс-капитан, может оказаться весьма огорчительным.

— Что-нибудь случилось с отцом? Он жив? [180]

— За отца не волнуйтесь. Жив и здоров. Но вдруг обнаружилась ваша мать, и совсем не там, где мы надеялись искать ее следы. Мы нашли ее в Вене, но уже под другой фамилией.

— Говорите все, как есть, — взмолился я.

— Ваша мать сейчас проживает в Вене, будучи женой вдового австрийского генерал-интенданта Карла Супнека, и хорошо, что вас не успели послать в Австрию, ибо и причина, чисто семейная, могла бы затруднить вашу работу.

— Я ответил, что мне известен патриотизм матери, которая непомерно горда своим сербским происхождением:

— Мне трудно поверить, что она может состоять в браке с австрийским генералом, угнетателем ее родины.

— Вы правы, — деликатно согласился Батюшин. — Но генерал Карл Супнек из онемеченных чехов, каких немало в армии Франца Иосифа, и он хороший муж для вашей матери. Они живут в достатке, у них собственный дом на углу Пратерштрассе — там, где поворот на Флорисдорф с его загородными дачами...

Я долго не мог прийти в себя от такого сообщения:

— Не ожидал! Сначала она изменила отцу, бросила меня, а теперь предала и заветы своих сербских предков...

— Не горячитесь. Как говорят сами же венцы, «нур нихт худелн» (только не торопиться)! В этом их мудрость смыкается с нашей, ветхозаветной: тише едешь — дальше будешь.

— Окажись я в Вене, могу ли я ее повидать?

— Ни в коей мере! — отрезал Батюшин. — Ваша работа на пользу разведки Генштаба возможна лишь при том условии, если вы не пожелаете с нею встретиться. Вы можете явиться перед матерью только в единственном случае...

— Где же он, этот единственный случай?

— Когда вопрос станет о вашей жизни или смерти.

Батюшин подал мне руку. Я пожал ее:

— Мой вексель оплачен вами. Отныне вы уже ничего не должны мне. Но зато очень много должен я сам.

— Кому?

— Своей матери — России... честь имею!

6. Встретимся в Германии

Надо отдать должное немцам: они умело обогащались за счет приезжающих лечиться или бездельничать на их [181] знаменитых курортах. Берлин сознательно заманивал русских в Германию, издавая на русском языке дешевые, но прекрасные путеводители по курортам, перечисляя вес выгоды для здоровья от посещения Кисингена, Эмса, Баден-Бадена или расположенного в горах Берхтесгадена (где позже Чемберлен продал Гитлеру чехов и словаков, открывая ворота для продвижения вермахта на Восток).

Русский человек умеет беречь копеечку. Но еще лучше умеет транжирить деньжата, если они у него стали «бешеными». Каждое лето огромные толпы россиян навещали «фатерланд», как свою вотчину, до осеннего листопада заполняя гостиницы Шварцвальда, курорты и лечебницы Баварии и Силезии; в Германии их многое восхищало — новинки электротерапии и успехи немецкой химии в фармацевтике, ровные клумбы за свежепокрашенными палисадами, чистота прогулочных тротуаров, отсутствие пьяных на улицах, старинная посуда с пейзажами и цитатами из Библии по краям тарелок, приветливость прохожих, которые не говорили тебе вслед:

— Не толкайся! Не то я так толкну, своих не узнаешь...

Русские видели только внешнюю сторону Германии, не стараясь проникнуть в нутро ее, которое очень искусно было задрапировано от взора посторонних. Русских обывателей пленял даже аромат общественных мест, которые никак не сравнить с нашими нужниками на станциях и вокзалах.

— Куда нам до немцев! — говорили они. — Вы бы только посмотрели, как живут: у них даже писсуары и унитазы такой чистоты, что в них можно тесто месить...

Мне было мало дела до сверкающей эмали, что покрывала Германию снаружи, как благородная патина покрывает стареющую бронзу. Я готовился войти во владения кайзера не с парадного подъезда, где швейцар поразил бы меня золотыми «бранденбурами» своего мундира, а с черного хода Германии, где давно разлагаются отбросы немецкого общества, где укрывалось все то, что показывать посторонним стыдно и не положено.

Хромой хозяин нашего замка предупредил меня:

— Вообще-то без ножа в кармане или без кастета на пальцах в Сант-Паули лучше не появляться. Зато в этом квартале Гамбурга нет даже политической слежки, ибо любая облава требует не десятков, даже не сотен, а сразу многие тысячи полицейских... Завтра у вас состоится свидание с дамой, владеющей особым гамбургским диалектом [182] «платдейгом». Не мешает пополнить свой лексикон такими речками, от которых даже у меня волосы на голове встают дыбом!

* * *

Русская разведка Генштаба никогда не использовала в своих целях красоту женщин стиля «вамп», испепеляющих огненным взором каждого дурака в штанах. Напротив, любая разведчица обязана скрывать свои женские достоинства, должна уметь так стушеваться в толпе, чтобы ее даже не заметили. Работавшая в австрийских Сосновицах жена нашего ротмистра Иванова выходила из любых рискованных переделок, но была скорее дурнушкой, на которую мужчины не обращали внимания. Малозаметная скромница Лидочка Кащенко проникла в самую гущу маневров австро-венгерской армии и доставила в бюро Батюшина фотоснимки новой германской гаубицы...

Дороги Мазовии уже развезло от предзимней слякоти, когда казенный автомобиль доставил меня в Варшаву — прямо на Гожую улицу, где я уже не стал удивляться, встретив симпатичную пани Цецилию Вылежинскую, памятную мне по сценам парфорсной охоты в имении «Поставы» под Вильною.

Я оставил в передней фуражку и тросточку. Женщина захлопнула крышку рояля, на котором она перед моим приходом что-то наигрывала, теперь не спеша раскуривала дамскую папиросу.

— Позвольте, — сказала она, — представиться вам заново. Отныне я ваша жена, и пусть даже фиктивная, но все-таки прошу не ошибаться в моем новом имени: для вас я теперь Эльза Штюркмайер, вы женились на мне по страстной любви, хотя, не спорю, разница в нашем возрасте и существует.

— Вы моложе меня, — остался я благородным.

— Увы, — был мне ответ...

Я выдержал долгую актерскую паузу, которую не знал чем заполнить. Эту паузу я целиком посвятил беглому осмотру богатой обстановки квартиры. Но по вещам и множеству безделушек не удалось правильно распознать характер и вкусы моей «нареченной». В этот момент я еще Не решил, как вести себя в подобной ситуации, каковы мои мужские права на эту женщину. Мне было неловко чувствовать себя мужем Вылежинской-Штюркмайер, которая с явной усмешкой продолжала говорить:

— Не советую отказываться от «брака» со мною, ибо в [183] Германии я достаточно богата. Если не я сама, так, надеюсь, вас соблазнит мой завод по изготовлению керамических труб для дренажирования полей, еще у меня имеется мастерская в Ноунгейме по обжигу кирпича, приносящая немалые доходы.

Только сейчас я вступил в острую словесную игру.

— Понимаю, — кивнул я с нарочитым достоинством, — вам совсем не нужен муж, а лишь хозяин вашего большого хозяйства, и вы остановили случайный выбор на мне.

— Да. Мне рекомендовали вас с самой хорошей стороны, и все будет в порядке, только не влюбитесь в меня.

Все это становилось не только забавно, но даже обидно для моего мужского самолюбия. Я спросил Эльзу:

— А если я осмелюсь влюбиться в вас?

— Я большая недотрога.

— Неужели?

— И вы получите от меня оплеуху.

— Как у вас все просто!

— Напротив, в таком деле, какое нам предстоит начать и закончить, масса сложностей, и вам самому не захочется впадать в крайности амурной лирики... Теперь садитесь.

Я сел за столик, добрую половину которого занимала ее громадная шляпа, украшенная букетом искусственных цветов.

— Сейчас это модно, — произнесла Эльза, словно извиняясь, и перебросила шляпу на диван. — Вы не откажетесь от кофе?

Она скоро вернулась из кухни, неся поднос с двумя чашками, придвинула мне вазу с варшавской сдобой.

— Вы полячка, — не спрашивая, а утверждая, сказал я.

— Не трудно догадаться.

— И, конечно, заядлая патриотка, как все полячки.

— Польшу обожаю.

— Что же заставило вас, патриотку Польши, служить России, которая — в глазах большинства поляков — предстает давней поработительницей ваших исконных прав и вольностей?

Ответ я получил самый обстоятельный:

— Я рискую собой уже не первый год не ради успехов вашего Генерального штаба. Поляки тоже начали сознавать главное: насильственный симбиоз Польши с Россией закономерен, как и семейное сожительство, в котором не все бывают правы, не все и виноваты. Как бы история ни [184] ссорила наши страны, но вы, русские, не тронули нашего языка, вы не стали разрушать нашу культуру, а это непременно случилось бы, если б на вашем месте оказались германцы с их политикой своего превосходства. Именно так и поступили немцы в Познани, так же изнасиловали поляков австрийцы в Краковии, где уже не слыхать польского языка даже в школах. Таким образом, — заключила Эльза, — работая на пользу России, я стараюсь ради будущего той Польши, которая обязательно возродится заново на священных обломках когда-то могучей и великой Речи Посполитой...

Затем она сообщила, что в замок я уже не вернусь:

— Вам там больше нечего делать. Сегодня вечером из Варшавы отходит поезд на Ригу, с которым вы и уедете.

— Наша совместная жизнь уже разбита?

— Встретимся в Германии. Не пора ли приступить к делу? — напомнила Эльза. — Надеюсь, вы не станете записывать мой урок, ибо голова человека лучше всякого блокнота.

До отхода поезда она посвятила меня в тайны того квартала Гамбурга, из коего я должен выйти другим человеком. Эльза раскинула передо мною массу фотографий, я увидел трущобы и богатые магазины, лазейки темных пивных и фасады богатых борделей, из окон старых лачуг выглядывали толстомясые женщины в халатах нараспашку, какие-то подозрительные личности вглядывались в меня из глубины снимков.

— Перед вами моментальные снимки немецкой криминальной полиции. Итак, вы попали на главную улицу Репербан, от которой расходятся в стороны Петер и Мариен, Борделкайзерненштрассе, все они ограждены от города решетками, как зверинец. Запоминайте расположение домов и вывесок. Вот витрина с выставкой образцов татуировок, здесь мастерская японца Мару-сан. А вот «будка зяблика»! По сути дела, это притон-ночлежка, обжитый люмпенами всего мира, самое поганое «дно» сытой буржуазии, которая и отгородилась от него решетками.

Эльза спросила меня: все ли я запоминаю?

— Вам нужно все это знать, чтобы выжить в этом аду.

— Не беспокойтесь. У меня отличная память. Продолжайте...

— Если в Сант-Паули вы не встретите полицию, зато следует остерегаться особой «службы безопасности», организованной самими преступниками. У них налаженная, [185] как часы, манера оповещения о каждом «желторотом», каким вы и будете для них. Далее — танцевальные залы Трихтера, рядом с ними расположен «Паноптикум», имеющий международную известность.

— Неужели музей? — удивился я.

— Нет. Выставка голых женщин... А вот снимок с местных «штрихюнгес». Это подростки, уже истерзанные кокаином, губы у них накрашены, как у женщин, а брюки чересчур узкие. Самые популярные «штрихюнгесы» носят солдатские обмотки.

— Зачем мне это знать? — отвернулся я.

— Затем, что они будут приставать и к вам, как продажные твари. Лучший способ отделаться от них — дать кулаком прямо в рожи, и тогда они сами отстанут. Далее, — деловито продолжала Эльза, — избегайте в кафе или барах заказывать выпивку. Распознав в вас «желторотого», могут подсыпать дурманящий порошок, после чего вы очнетесь раздетым в канаве...

Вылежинская-Штюркмайер говорила о Сант-Паули с таким знанием дела, с такими подробностями посвящала меня в тонкости «платдейга», что я заподозрил ее — не прошла ли она сама через это чистилище гомерических пороков?

— Это еще не все, — сказала она. — Ради собственной безопасности вы обязаны соблюдать полное равнодушие ко всему, что вас возмущает. Сант-Паули — во власти сутенеров, составляющих могущественный клан преступной элиты, с ними лучше не связываться. Если на ваших глазах станут избивать женщин, не вздумайте за них вступаться, этого в Сант-Паули никто не делает, наоборот, охотно злорадствуют. Любая попытка заступничества кончается плохо. И первой вцепится в ваши волосы та самая жертва, за которую вы по наивности заступились...

— Чем же это объяснить? — не поверил я.

— Очевидно, срабатывает обостренная форма мазохизма, свойственная всем продажным женщинам... Наконец мы приближаемся к знаменитому во всем мире «дому Зеликмана», где творятся самые гнусные оргии и где, между прочим, заключаются миллионные сделки. Здесь вы можете встретить богатейших спекулянтов Германии, графиню или баронессу из самого высшего общества, которая денег не берет, но зато она сама платит деньги, чтобы испробовать на себе все способы извращений.

— Простите, но зачем мне все это знать? [186]

Эльза Штюркмайер огорченно вздохнула:

— Милый вы мой! Затем и рассказываю все это, что именно в проклятом «доме Зеликмана» мы с вами встретимся, после чего и начнется наша волшебная супружеская жизнь...

...Вылежинская проходила под именем «Сатанаиса» — и в ней действительно было что-то сатанинское. Не стыжусь признать, что я ее всегда побаивался, ибо она, помимо связи со мной, жила какой-то двойственной жизнью, мало доступной моему пониманию. Забегая намного вперед, скажу, что она была обезглавлена на гильотине в Моабите — уже во времена Гитлера, как тайный агент разведки Пилсудского.

* * *

В Риге меня ожидал тот самый молодой офицер, которого я запомнил после разговора в кабинете № 44, еще в Петербурге. Теперь он выглядел заправским франтом и, стягивая с руки тесную лайковую перчатку, сказал:

— Чем меньше агент знает о других агентах, тем у него больше шансов уцелеть. Для вас будет выгоднее запомнить лишь мое нелегальное имя — «Консул»! Именно мне поручено проводить вас в дорогу, а заодно продлить деловой разговор, начатый с вами Эльзой Штюркмайер на Гожей улице. Сначала экипируем вас с головы до ног, чтобы всем своим видом вы напоминали матроса-бродягу без роду и племени. Соответственно, что в Риге вы будете подсажены в экипаж парохода, совершающего долгий рейс с непременным заходом в Гамбург, где сойдете на берег и на корабль уже не возвратитесь...

С моей вольной жизнью было покончено. «Консул» стал обряжать меня как надо. Я натянул замызганные штаны с заплаткою, невольно поежился в колючем свитере, надел рваные боты.

— Выберите кепку сами. Похуже! — велел «Консул».

После этого мой «наполеоновский» облик был дополнен житейскими аксессуарами, без которых не обойтись. Если бы меня обыскали, то нашли бы рассованные по карманам: пачку дешевого табаку «Осман-2», обгорелый мундштук, порнографическую открытку, измятый трамвайный билет Петербурга, складной нож, а вместо платка — Носок из фильдекоса, разрезанный вдоль шва. Настоящее обличье забулдыги, который запьянствовал и остался «на мели», а пароход не стал ожидать его возвращения.

Я испытал мерзкое отвращение к самому себе. [187]

— Дайте мне хоть немного денег, — попросил я.

«Консул» отсчитал для меня семь немецких марок.

— Вообще-то это актерская «накладка» поверх нашей игры, — сказал он. — Деньги вам не положены. Входя в Сант-Паули босяком, выберетесь оттуда в смокинге и при цилиндре.

— Вы, наверное, подшучиваете надо мною?

«Консул» объяснил, как это произойдет, и способ моего будущего превращения показался мне таким простым, что с трудом в него верилось... Мы оба глянули на часы.

— Не пора ли? — начал я беспокоиться.

— Да, кажется, пора. — На прощание «Консул» просил меня работать, не думая об угрозе ареста, не озираться по сторонам, не психовать из-за излишней подозрительности. — Для этого в разведке есть другие люди... вроде меня. Мы со стороны будем следить за вами и в случае опасности сразу предупредим вас. Так что не стоит пугаться критических положений. Работайте смело на благо нашего отечества...

Через два дня утомительной качки я сошел с корабля на чужой берег. Передо мною сверкал огнями древний Ганзейский город, по Эльбе двигались встречные корабли, слабо постанывая сиренами, иногда вскрикивая тревожными гудками. Темнело. Я зябко вздрогнул в своем дырявом свитере и сунул руки в карманы штанов. Издалека мне виделась вытянутая к небу игла Микаэлискирхе, а сразу за божественным храмом начинайся квартал Сант-Паули.

Добропорядочный и богатый Гамбург, гордящийся своей бюргерской моралью, был отгорожен от Сант-Паули железными воротами, увенчанными плакатом на трех главных языках мира:

ОСТАНОВИСЬ, НЕСЧАСТНЫЙ! ПРЕЖДЕ ПОДУМАЙ, ЧТО ТЕБЯ ЖДЕТ, ЕСЛИ ТЫ ПЕРЕСТУПИШЬ ЭТИ ВОРОТА

Вы на моем месте остановились бы тоже...

* * *

«Бойтесь быть слишком сильными», — предупреждали Германию еще в 1871 году, когда она — после битвы при Седане — создавала свое благополучие на крови растоптанной Парижской коммуны, на контрибуциях, которые требовала с побежденных...

Памятник Бисмарку в Гамбурге, поднятый на высоту [188] пятиэтажного дома, не осенял нынешнюю Германию, а, скорее, он выражал идею скорби по старой Германии, уже потерявшей меру в своем насыщении. Как писал наш советский историк Е. В. Тарле, «железный канцлер» всю жизнь хлопотал, чтобы уберечь нажитое им для своей империи, зато кайзер и его подручные спешили как можно скорее нажить для Германии новое.

Ведя немцев к войне, Вильгельм II восклицал:

— Я веду вас навстречу великолепным временам...

Недаром же Лев Толстой, жестокий провидец, назвал кайзера «самым смешным, если не самым отвратительным представителем современного императорства». Сейчас уже доказано, что Германия в канун первой мировой войны получила бы неизмеримо больше выгод от мирной торговли с Россией, нежели от военной победы над той же Россией. На мой взгляд, роковая ошибка немцев в том, что они всегда хотели бы завоевать Россию, но теперь думаю, что придет такое время, когда они пожелают изучать ее, как мы, русские, всегда изучали Германию...

— Цольре зовет на бой! — вес чаще слышалось из Берлина.

Быть сильным опасно, ибо другие, глядя на твои играющие мышцы, тоже начинают бравировать мускулами, чтобы не уступить в предстоящей схватке. До начала драки противники, как правило, осыпают один другого разными оскорблениями. Италия уже начала пробу своих незначительных сил в борьбе со слабосильной Турцией, отвоевывая ее африканские владения в Триполитании и Киренаике (там, где позже ржавели железные скелеты бронетанковых дивизий Роммеля и Муссолини); на Балканах неожиданно возникали торопливо состряпанные союзы славянских стран, и России не всегда были понятны цели этих союзов... В мире копилась страшная, изнуряющая, почти нестерпимая духотища, какая бывает перед сильной грозой!

Не так давно в Артиллерийском училище столицы русский полковник В. Г. Федоров (будущий инженер-генерал-лейтенант Советской Армии) делал научный доклад, Демонстрируя первый в стране боевой автомат, должный заменить мосинскую винтовку. На его лекции присутствовал и царь, который горячо благодарил изобретателя, после чего сказал ему:

— Но ваши автоматы, Владимир Григорьевич, моей армии все-таки никогда не понадобятся.

— Почему, ваше величество? [189]

— У меня не хватит патронов, чтобы палить даже из винтовок, а ваша штучка выстреливает их целыми пачками...

В это же время военный министр Сухомлинов объявил миру, что «Россия готова, но готова ли Франция?»

Я-то хорошо знал, что русская армия совсем не готова к войне, зато давно готова Германия, и в Германии немало охотников воевать, тогда как русский народ войны не хочет.

Русская разведка никак не желала вредить Германии или ослаблять се мощный потенциал, русский Генштаб, как и его тайная агентура, работал исключительно для того, чтобы предупредить войну в период се начального вызревания...

Постскриптум № 3

Долгие годы (1891 — 1906) граф Альфред фон Шлифен, глава германского генерального штаба, был для кайзера Вильгельма II тем, кем позже сделался фельдмаршал Кейтель для Гитлера. Но между этими «умами» пролегла зияющая пропасть: Шлифен был деловито-умен и самостоятелен в мышлениях, а Кейтель податливо-угоден, стараясь подтверждать мысли Гитлера...

Шлифен говорил: «Наши враги убеждены в том, что германский генштаб владеет секретом побед». Издали наблюдая за поражением царизма на полях Маньчжурии, Шлифен еще в 1905 году создал теорию «блицкрига» — коротким ударом уничтожить силы противника в течение одного лета, не затягивая войну до осени, чтобы избежать дождей, слякоти на дорогах и, упаси Бог, не дождаться морозов. Тогда же и родился «план Шлифена» о борьбе Германии на два фронта сразу: за разгромом Франции должен последовать стремительный разгром русской армии, оглушенной внезапностью нападения и не успевающей откатиться в глубину России, чтобы им, немцам, не повторить ошибки Наполеона. Гитлер и его генералы, по сути дела, летом 1941 года — при вероломном нападении на СССР — действовали в том варианте, какой был предложен «планом Шлифена»...

Шлифен — тактик и стратег до мозга костей, [190] даже лирика его мышления задыхалась в жестких рамках теории. Однажды в поезде адъютант просил его посмотреть в окно:

— Ваше превосходительство, обратите внимание, какой дивный пейзаж перед нами, освещенный заходящим солнцем.

Шлифен почти равнодушно оглядел местность.

— Вы правы! — сказал он. — Но узость природного дефиле позволяет использовать его лишь для прохождения корпусной колонны, не больше, а действие артиллерии ослабится лучами заходящего солнца, которое станет мешать прямой наводке.

В этой оценке пейзажа весь Шлифен! Даже умирая, он в бреду агонии мыслил себя в гуще сражения:

— Я готов! Только прикройте мне правый фланг...

Под «правым флангом» будущей войны он подразумевал Россию. Основой политики Германии много лет подряд было нагнетание страха. «Ведь от страха, — писал Шлифен, — который внушает эта (немецкая) армия, и зависит мир в Европе...»

Наверное, русская разведка испортила себе немало нервов и потеряла много крови, выцарапывая «план Шлифена» из сейфовых тайников германского генштаба. Один наш историк (Е. Б. Черняк) уверенно излагает, что «план Шлифена» был удачно выкраден, «передан французам, но там сочли его фальшивкой». Если это так, то, возможно, в Париже попросту не поверили, что Германия готовится наступать на Париж, нарушив нейтралитет Бельгии и Люксембурга. Но другой наш историк (К. Ф. Шацилло) тоже пишет с большой уверенностью, но совсем не то, что его коллега: «План Шлифена даже приблизительно не был известен русскому командованию...»

Где истина истории и где правда историков?

Случилось вот что. Дабы повести русскую разведку по заведомо ложному пути, Мольтке-младший и сам император Вильгельм разработали фальшивый «план Шлифена», который немецкая агентура подбросила в кабинеты русского Генштаба. Так возник лживый «Меморандум» о распределении боевых сил Германии в предстоящей войне. [191] Но как его авторы ни старались утаить истинный смысл «плана Шлифена», все равно — через патину и кракелюры вранья — проступило то главное, чего не могли упрятать немецкие лжестратеги.

Обмануть российский Генштаб не удалось! Нашлись на берегах Невы умники, которые, едва глянув на «Меморандум», сразу же заявили:

— Документ поддельный! Спрашивается, к чему этот преднамеренный пафос, словно желающий излишне убедить нас в достоверности? Тут нашему брату предстоит немало потрудиться, чтобы из груды вранья извлечь толику истины...

Офицерами Генштаба была проделана колоссальная работа, схожая со скрупулезной работой реставраторов негодных картин: аккуратно снимая верхний слой красок, намазанных бездарными подмастерьями, русские специалисты восстанавливали первоначальную «живопись» самого мастера Шлифена.

Теперь позволительно думать: даже не имея на руках подлинного «плана Шлифена», русский Генштаб отлично знал его содержание, он уже предчувствовал ударную силу внезапных «блицкригов» в будущем.

От кайзера — до Гитлера!

Конечно, к 1941 году многое в планах Германии изменилось, но осталось главное — вероломство нападения, его потрясающая внезапность, и в горькое лето начала Великой Отечественной войны мы, глотая пыль на дорогах нашего отступления, даже не поминали Шлифена, зато мы хорошо помнили, чем закончил Наполеон. Беспощадной историей для него был уготован далекий остров Святой Елены, а для фельдмаршала Вильгельма Кейтеля, продолжателя дела Шлифена, была заранее крепко скручена петля в Нюрнберге...

Дальше