Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья.

Большая излучина

Ныне пойдем за Дон и там или победим и все от гибели спасемся, или сложим свои головы.
Дмитрий Донской (1380).
С точки зрения большой стратегии ясен простой факт: русские армии убивают больше нацистов и уничтожают больше вражеского снаряжения, чем все остальные 25 Объединенные нации, вместе взятые.
(Из письма генералу Д. Макартуру

Фр. Д. Рузвельт, от 6 мая 1942 года).

1. Доживем ли до августа?

Почему так коротка память людская?

Вот и настали дни нынешние... Давно шаблоном стали слова, набившие нам оскомину: «Не забудем о Сталинграде!» А вот мне в это не верится. Ни черта мы не помним, все позабыли.

Два года назад, в день 23 августа, старая актриса по имени Вера Васильевна, которая еще до войны не сходила с подмостков сталинградского театра драмы, эта вот женщина, порядком хлебнувшая горя на своем веку, проснулась с ожиданием какого-то чуда... Ей ли, жившей на окраинах Бекетовки, откуда, как с высокой горы, был виден весь Сталинград, ей ли забыть тот день, когда Божий свет померк в глазах, а Сталинграда попросту не стало. Утром еще был город, а вечером исчез город.

Сейчас и город совсем другой, даже название у Сталинграда иное, и люди какие-то не такие, что были раньше, а ей, старухе, все не забыть того дня... Да и можно ли забывать?

Вышла на улицу. Спросила на остановке автобуса:

— День-то какой, знаете ли?

— День как день. А что? [417]

— Страшный! Тут бы молиться всем нам...

Посмотрели как на сумасшедшую, мигом забили автобус и отъехали, не желая ничего помнить. Возле пивного ларька — шумно и людно. Дружно сдувается пена с кружек.

— Помните ли, какой день сегодня?

— Август. Кажись, двадцать третье. А что?

— Это день, который нам, сталинградцам, не забыть

— Праздник, что ли? — спрашивали старуху.

— Не праздник, а поминанье того великого дня.

Разом сдвинулись кружки — за день сегодняшний.

— Выпьем! Чего это «божий одуванчик» тут шляется? Наверное, из этих самых... о морали нам вкручивает!

Нет, никто в бывшем Сталинграде не желал помнить, что случилось 23 августа 1942 года. Вера Васильевна, почти оскорбленная, вернулась домой и включила телевизор:

— Должны же хоть с экрана напомнить людям, какой это день. День двадцать третьего августа… ради памяти павших!

«...показывали в этот день обычные передачи: разговор о перестройке, бюрократическом торможении, международные события. Показали сюжет из Белоруссии, связанный с памятью о войне. Но на воспоминания о двадцать третьем августа в Сталинграде времени не хватило...»

В новом Волгограде не помнили о трагедии Сталинграда!

— Грех всем нам, — сказала Вера Васильевна, заплакав. — Великий грех всем вам, люди, что забыли вы все страшное, чего забывать-то нельзя... нашим внукам знать надобно!

Этой датой, ставшей уже безвестной, я предваряю свой рассказ, и днем 23 августа я завершу изложение первого тома.

Люди! Бойтесь двадцать третьего августа...

2.«Был у меня товарищ...»

Из Рима дуче отъехал в свою резиденцию Рокка-делле-Каминате, а настроение у него было сумбурное. Как бы ни относиться к Муссолини, все же, читатель, над признать, что римский диктатор шкурой предчувствовал [418] события лучше Гитлера.

«У меня, — записывал он в дневнике, — постоянное и все усиливающееся предчувствие кризиса , которому суждено погубить меня...»

Угадывая развитие событий в Африке, где застрял Роммель, дуче ощущал угрозу со стороны Марокко — это был удобный плацдарм для высадки десантов, хотя Гитлер считал, что опасность десантов угрожает в заснеженных фиордах норвежского Финмаркена.

Дуче хандрил. Галеаццо Чиано, зять его, настаивал на разрыве с гитлеровской Германией, пока не поздно!

— Пока наши головы держатся на плечах, пока вся Италия не переставлена на костыли... Мы говорим, что от этой войны зависит судьба фашизма. Верно ли? Не лучше ли повышать дух народа упоминанием о чести нации, о патриотизме, как непреложной идее, стоящей над людьми, над временем, над фракциями?

— Это приведет к разобщению народа и партии.

— Но в Италии, — доказывал Чиано, — народ уже давно живет отдельно от партии, а партия существует сама по себе. Итальянцы способны жертвовать во имя родины, не в степях России они не желают погибать за идеалы партии, к которой присосались шкурники, карьеристы и просто жулики...

В это время фашистская партия насчитывала в своих рядах 4 770 700 человек, и дуче верил в свое могущество:

— Мне стоит шевельнуть бровью, как миллионы фашистов сбегутся на площадь перед Палаццо Венециа, аплодируя мне и готовые умереть за наши идеи. Оставь меня с партией, а сам убирайся к своим босякам, которых ты именуешь народом...

Не так давно в больнице для умалишенных умер сын дуче — Бенито Альбино, рожденный от массажистки Иды Дельсер, которую дуче, придя к власти, сам же и уморил — тоже в бедламе. Сейчас при нем, помимо известной Клары Петаччи (что орала на улицах Римаз «Хочу ребенка от дуче!»), состояли еще две женщины — некая Анджелла и очень красивая официантка Ирма. Что никак не радовало жену Муссолини — донну Ракеле. Дуче запутался в бабах, как в политике, а в политике он погряз, как и в распутстве. Но его утешало и бодрило мнение ветеранов фашистской партии, которые вторгались его мужской потенцией:

— У нашего дуче во такая громадная мошонка, а в [419] ней чего только не водится! Потому и кидается на бабенок...

Муссолини листанул настольный календарь:

— Что там Роммель? Когда доклад Уго Кавальеро? Сразу, как только Гитлер возвысил Роммеля до чина фельдмаршала, дуче поспешил произвести в тот же чин и Уго Кавальеро, который был начальником генштаба.

Первый возрос Муссолини:

— Уго, каковы успехи моей армии в России?

— Итало Гарибольди извещает, что наши солдаты имеют большой успех у русских колхозниц, которые их же подкармливают.

— Понятно, отчего такая щедрость! — сразу сообразил дуче. — Где еще русские колхозницы могли видеть таких отважных и бравых ребят, в ботинки которых заколочено — точно по уставу! — сразу семьдесят два гвоздя.

Уго Кавальеро намекнул, что в Италии уже достаточно вдов и сирот, ибо Восточный фронт постоянно требует жертв.

— Их можно объяснить, — воскликнул дуче, — лишь избытком боевой инициативы наших прославленных берсальеров…

Тобрук пал. Роммель торчал в оазисах Эль-Аламейна, а дуче рассчитывал вскоре побывать в Каире. Кавальеро замялся:

— Уго, ты что-то хочешь сказать? Если это очень важно, та прежде ты обязан встать.

— Да, мой дуче. Я встал! Вчера в Средиземное море через Гибралтар проскочил английский авианосец «Игл», а на аэродромах Мальты садятся американские бомбардировщики, по этой причине я подозреваю, что скоро всем нам достанется.

— А куда смотрит Кессельринг с его воздушной армией?

— Кессельринг смотрит на своего фюрера, который велел ему половину воздушной армии отправить в Россию, чтобы помочь в прорыве на Кавказ и к берегам Волги. Потому английские караваны беспрепятственно следуют в Александрию.

— Следует нанести по ним мощный крейсерский удар!

Кавальеро объяснил Муссолини, что для нанесения такого удара итальянским кораблям не хватит горючего. [420]

— Чтобы только запустить машину крейсера, необходимо пять тонн мазута, а потом еще по тонне в день для «подогрева» котлов.

— Уго, почему ты не просил у немцев горючее?

— Умолял их! — отвечал Кавальеро. — Но Кейтель ответил мне, что у них расход горючего сокращен до предельного минимума — ради наступления на Сталинград и Майкоп, в Германии сейчас обеспечены горючим одни подводные лодки...

— Это, — продолжал Муссолини, — подсказывает мне правильное решение: наши батальоны «Червино» должны следовать на Кавказ вместе с немцами, чтобы Италия могла претендовать на освоение нефтепромыслов в Майкопе, а тогда нам уже не придется выступать перед Гитлером в роли попрошаек, умоляющих о лишней бочке мазута... Ты понял меня, Уго?

Пока они там судачили, над Италией стремительно пролетала «шаровая молния» — генерал Георг Штумме, отправленный в армию Роммеля, и скоро ему предстоит не только заменить Роммеля, но и взорваться в песках Ливии с оглушительным треском, чтобы после взрыва ничего от него не осталось...

* * *

«Четыре месяца я болел тяжелой формой амебной дизентерии», — так писал Фридрих фон Меллентин, начальник разведки армии Роммеля, и его книга «Танковые сражения», которую он выпустил после войны в южноафриканском Иоганнесбурге, дала мне многое для понимания войны в Киренаике и на полях моей родины. Меллентин отзывался из Африки в Германию, чтобы подлечиться в Тропическом институте от поносов, изнуряющих его (как изнуряли они и самого Роммеля), но институтские профессора, врачи опытные, сказали ему:

— Есть одно радикальное средство избавиться от поносов — это русская водка, а потому советуем проситься на Восточный фронт, чтобы каждый день принимать водку внутрь в неограниченном количестве, после чего гарантируем вам излечение...

Впрочем, поправился он потом, а сейчас, еще страстно желая присесть за ближайшим барханом, Меллентин делал доклад фельдмаршалу Роммелю о положении в перепуганном Каире? [421]

— Обстановка такова. Каир объявлен на военном положении. Окинлек доверил его оборону самым стойким войскам — новозеландским и австралийским. Египетские же солдаты заперты в казармах, чтобы предотвратить возможное восстание против колонизаторов. Сам же король Фарук, как главный заводила среди египетского офицерства, находится под домашним арестом, а электромонтер дворца водит к нему уличных женщин, чтобы он не бесился...

— Достаточно! — не захотел слушать далее Роммель и открыл бутылку с вином. Выпив, он обнаружил недурную фантазию. — Меллентин, а почему наши занюханные физики не могут изобрести такой двигатель, чтобы он работал на всасывание не бензина, а воздуха, как работают легкие человека, предпочитающего пить вино, а не бензин? Впрочем, какие еще у вас собраны сплетни?

— К нам летит «шаровая молния».

— Приятно слышать, — сказал Роммель. — Георга Штумме я знавал когда-то. У него там были какие-то нелады с Паулюсом?

С тех пор, как Роммель — на последнем издыхании моторов — выбрался к Эль-Аламейну, он ни на шаг не продвинулся к тенистым кущам блаженного Нила, где хотел бы поиграть с крокодилами. Казалось, наступило сомнительное равновесие: будто он, Роммель (со своими ничтожными силами), заключил перемирие с генералом Окинлеком (обладавшим большими силами). Окинлек не дразнил Роммеля, а Роммель не был способен ударить по Окинлеку. По этой причине «африканские качели», к скрипу которых столь бдительно прислушивался Черчилль, вдруг — на удивление всего мира — перестали качаться...

Роммель уже не надеялся получить корпус «F» — его включили в группу «А» фельдмаршала Листа. Солдат этого корпуса как следует прожаривали в теплокамерах, их пытали жаждой и голодом, они сутками гнили по шею в прусских болотах, их зарывали в раскаленный песок, готовя для боев в Африке, а теперь направили штурмовать предгорья Кавказа. Наконец, Паулюсу мало воздушного флота Рихтгофена — у Роммеля отняли и эскадрильи Кессельринга.

Он вдруг вспомнил ослепительный зал берлинского «Адлона», где струились разноцветные фонтаны, а [422] длинноногие девки стучали в воинственные барабаны, украшенные цветами: «Был у меня товарищ, был у меня товарищ...»

Воспоминание о Паулюсе было даже неприятно!

— Застрявший в краю русских казаков, он обобрал меня до последней нитки... На меня в Берлине плюнули, как плюет солдат на беременную шлюху, чтобы не приставала с любовью!

Наконец, новые мощные танки, уже закамуфлированные под цвет ливийской пустыни, тоже оказались в придонских степях, даже не переменив желтой окраски на серо-зеленую:

— Да, был у меня товарищ, — говорил Роммель, хмелея. — Но хотел бы я знать, кто из нас раньше продвинется вперед?

Между ними, разделенными громадным пространством, возникло некое единоборство: если Паулюс обязан был 25 июля войти в Сталинград, то из Берлина и Рима требовали взять Каир или Александрию не позже 20 июня; Роммель изо всех сил пытался доказать Гитлеру первостепенное значение Ливийского фронта, но Гитлер поддерживал и укреплял не его, Роммеля, а — Паулюса...

— Меллентин, разве не смешно, что у нас отняли все, а взамен всего этого нам присылают «шаровую молнию»?..

Муссолини оставил свои чемоданы, обещая вернуться к тому времени, когда перед Роммелем откроется блаженная дельта Нила; сейчас Роммелю было плевать на всех и на этого дуче; он уснул на железной лавке бронетранспортера, а генерал Тома заботливо подсунул под голову фельдмаршала пилотку.

— Пусть дрыхнет, — сказал Тома Меллентину. — Он еще не знает, что утром взорвался на минных полях внук «железного канцлера» — Бисмарка, разъезжавший на своем мотоцикле...

Роммелю снились желтые пески Киренаики, редкие пальмы в оазисах Мармарики с черными шатрами арабов, над ними нависал мрачный силуэт пирамиды Карет-эль-Хемеймат, темнеющий на горизонте, в ушах «лисицы пустыни» еще стоял треск британских пуль, разрывающих резину автомобильных покрышек. Роммель спал недолго, а когда проснулся, то увидел цветущие за штакетником прекрасные розы Франции, машущих [423] крыльями аистов на крышах городов Фландрии.

Роммель сказал:

— Наверное, что-нибудь одно — или стала сдавать моя психика, или это обычный мираж, какие бывают в пустынях...

Меллентин предъявил ему пленного, одетого в хаки британского солдата, обутого в добротную обувь.

— Вот и новость! — сказал он, смеясь. — Нам попался чудак, который ни слова не знает по-английски. Попробовали говорить по-французски — тоже молчит. Да. же на арабском ничего не понимает... Язык его похож на эсперанто!

— Я... русский, — вдруг заявил пленный по-русски.

Казалось, мираж для Роммеля еще не рассеялся: на фоне чернеющей вдали пирамиды египетских фараонов стоял русский солдат, и, как выяснилось, генерал Окинлек имел в своей армии не только чехов и евреев, не только австралийцев и деголлевцев, — в его армии появились и русские, которые бежали из германского плена, каким-то чудом перемахнули Ла-Манш и вот... оказались здесь — под Эль-Аламейном.

Да, мало мы еще знаем историю войны в Африке, а ведь там — от Марокко и до Ливии — доныне находят солдатские могилы с непонятными русскими именами.

* * *

А я не шучу, читатель: в ботинок итальянского солдата Муссолини заколачивал 72 гвоздя — не больше и не меньше, именно так повелевал устав фашистской армии, и генерал Джованни Мессе, уже разжалованный, доказывал Уго Кавальеро:

— Это хорошо для парадов! Но абсурдно в условиях Восточного фронта: в периоды русских морозов эти гвозди, промерзнув, сдавят ногу солдата ледяными тисками.

— Этого не случится, — заверял его Кавальеро. — В Берлине считают, что к осени с Россией будет покончено, и я своими ушами слышал, как фюрер сказал; «Сейчас положение русских гораздо хуже, нежели оно было летом прошлого года...»

Начиная с весны 1942 года Муссолини постоянно усиливал свою армию на Восточном фронте; к лету его АРМИР насчитывала уже 220 000 солдат, она имела 55 танкеток («спичечные коробки») и 1130 тракторов, [424] лошадей и мулов я не учитываю. Желание дуче усилить свои войска в России ради политических и экономических выгод в будущем на этот раз совпадало с желанием Гитлера, который вознамерился использовать «бумажных итальянцев» вроде затычек — шпаклевать ими те «дыры» в линиях фронта, для затыкания которых немцев уже не хватало.

На этот раз с отправкою войск в Россию возникало немало осложнений. Итальянцы стали подозрительно часто вспоминать историю похода Наполеона, а женщины, провожая мужей, голосили навзрыд, чего ранее не бывало. Детолюбивые итальянцы, шествуя на вокзалы, в каждой руке держали ручонки своих детишек (об этом я сужу по итальянским же фотографиям). Началось дезертирство. Муссолини распорядился объявить набор добровольцев. Таковые нашлись, но в Италии их считали сумасшедшими или ссылаемыми в Россию для отбытия наказания за преступления против нравственности.

— Что ты там натворил, бедный Кало? — рыдали родственники. — Или продул в карты казенные деньги из полковой кассы? Или испортил дочку заслуженного члена фашистской партии?..

Офицеры тоже не рвались в окопы Восточного фронта.

— Объявите по войскам, — велел Муссолини, — что каждый офицер, отбывающий на Восточный фронт, получит от казны новенькую пижаму и по тюбику мыльного крема для бритья...

Мало того! Уго Кавальеро в генштабе, дабы поднять авторитет офицеров, провел в эти дни научный референдум.

— Среди прочих вопросов, волнующих наше благородное общество, — сказал он, — считаю немаловажным вопрос на животрепещущую тему: стоит ли в условиях Восточного фронта заводить отдельные уборные для каждого офицера или пусть все офицеры не побрезгуют испражняться в общую яму...

Муссолини очень гордился количеством гвоздей в ботинках своих беспощадных берсальеров, от которых в России было не спастись ни одной кошке, даже самой прыткой; а проблема зимней обуви давно занимала воображение генералов. С русского фронта в Рим были доставлены валенки, которые Уго Кавальеро и продемонстрировал в пышных залах Палаццо [425] Венециа:

— Если мы хотим быть победителями в России, нам никак не обойтись без этой вот штуки, — сказал фельдмаршал.

Муссолини подверг валенки тщательному изучению:

— Ничего в жизни не видел уродливее! — было им сказано. — Только дикари способны таскать по снежным сугробам такие огромные и бесформенные футляры скатанные из войлока.

Кавальеро ответил, что вальсировать в валенках смешно, но еще смешнее будет выглядеть итальянский солдат на снегу в ботиночках и в обмотках, — ведь зимою 1941 года число обмороженных превышало количество раненых.

— Эти валенки раздобыл Джованни Мессе, чтобы убедить всех нас в необходимости делать такие же для АРМИРа.

— Разве от валенок зависят успехи Сталина? — недоверчиво фыркнул дуче. — Джованни привык заниматься пустяками.

Но со времен Нерона и Калигуллы гордый Рим не валял валенок. Да и о чем Мессе хлопочет, если к осени с Россией будет уже покончено... От былого могущества у нее останутся валенки!

(Наш историк Г. С. Филатов, лучший знаток итальянского фашизма, писал, что «авторитетные инстанции в Риме пришли к заключению, что изготовление валенок является причудой Мессе... нашлись люди, которые были заинтересованы в том, чтобы валенки не перекрыли путь уставным ботинкам»; от себя я, автор, добавлю, что придет зима, и тогда ботинки с обмотками станут причиной гибели многих итальянцев под Сталинградом.)

Клара Петаччи, Анджелла и прекрасная официантка Ирма закономерно дополняли брачный союз Муссолини с тяжеловесной донной Ракеле. Не думайте, что во дворце Палаццо Венециа царило семейное согласие. Нет! Однажды сюда проник тайный агент гестапо по фамилии Дольман, и донна Ракеле, задыхаясь от гнева, нашептала ему:

— Если ваш великий фюрер обеспечит мою старость хорошей персональной пенсией, то я согласна извещать его об изменах моего мужа и предательстве зятя графа Чиано, отца моих внуков... В этом доме, — сказала женщина, — давно ползают коварные змеи и бродят по углам тщеславные павлины, согласные продать всех нас за хорошую порцию макарон с маслом. [426]

Дольман обещал ей «порцию макарон» на старости лет.

* * *

Наконец появился и Георг Штумме, пострадавший за портфель майора Рейхеля, и Роммель сразу предупредил его, чтобы перестроил свое сознание, сложившееся на Восточном фронте:

«У нас дивизиями называются даже батальоны, уже истрепанные в маршах. Дивизии полного состава мы наблюдаем у Окинлека — с кухнями-ресторанами на колесах, с походными парикмахерскими, с артистами и фокусниками в передвижных театрах. Наконец, британские офицеры даже в условиях пустыни могут принимать ванны, а мои солдаты имеют лишь пол-литра воды в сутки...

«Шаровая молния», попав в Африку из-под Харькова, еще не мог отрешиться от опыта войны с русскими.

« — Не знаю, как у вас в Киренаике, а вот иваны с танками не мудрили. Пол-литра «молотовского коктейля» под жалюзи — и танк мигом превращается в жаровню. Здесь у меня стало прихватывать сердце, — жаловался Штумме. «После украинских морозов со вшами на белье да сразу попасть в африканскую баню с неизбежным поносом... тут и негру пора показаться врачу!

Штаб Роммеля ютился в мусульманском мавзолее-часовне, выложенном изнутри плиточными изразцами, которые — пусть летят века! — до сих пор не потеряли яркости древних красок. Роммель заметил, что «шаровая молния» прихрамывает. Штумме жаловался, что в армии на Ливийском фронте — не как в России! — отсутствуют полковые сапожники, а внутри его сапога вылез гвоздь, и...

— Разувайтесь, — велел ему Роммель. — Здесь вам не Россия, где вермахт лакомится услугами от личных забот фюрера, а я не белоручка Паулюс, берегущий чистоту своих манжет...

Фельдмаршал не погнушался работой сапожника. Он вдруг схватил гранату и этой гранатой стал заколачивать выпирающий из подошвы гвоздь, чем и привел Штумме в ужас.

— Граната — не молоток! — орал перепуганный Штумме.

— У вас русский опыт, — отвечал Роммель, размахивая [427] гранатой, а у нас периферийный, и мы хорошо знаем, что итальянские гранаты выделки Муссолини не взрываются...

Они покинули мавзолей, купол которого вдруг рухнул, осыпав свиту фельдмаршала осколками разноцветной смальты.

— Все-таки взорвалась, — захохотал генерал Тома и, как нищий, подбросил на спине неразлучный вещевой мешок...

Как раз в эти июньские дни Совинформбюро сообщало о первой конференции итальянских военнопленных в Советском Союзе, которые призывали всех итальянцев «выступить против преступной войны, затеянной Муссолини, добиваться разрыва с гитлеровской Германией и свержения фашистского режима Муссолини». Мы, читатель, временно прощаемся с Роммелем, и мы встретимся с ним опять, когда он побежит прочь от Эль-Аламейна, а его другу Паулюсу бежать будет уже некуда , и тогда один фельдмаршал будет вспоминать другого фельдмаршала словами старой солдатской песни: «Был у меня товарищ, был у меня...»

3. Когда поспевает малина

О положении на фронтах народ знал больше по слухам.

После двух катастроф подряд, под Керчью и Харьковом, наши газеты отмалчивались, будто ничего страшного не случилось, а центральная печать отделывалась от читателей стереотипными фразами. «Наши силы растут и крепнут. Недалек тот час, когда враг вполне испытает силу наших ударов...» 21 июня, когда на юге страны крепчал железный кулак вермахта, «Красная Звезда» порадовала военных людей известием, что немецкая армия наступать уже не способна: «Перед немцами теперь стоит вопрос не о завоевании СССР, а о том, чтобы как-нибудь продержаться». Через два дня Совинформбюро добавило в утешение, что почва для разгрома Германии подготовлена, ее военная машина развалена Гитлер уже потерял десять миллионов своих солдат, а потери Красной Армии составляют лишь четыре с половиной миллиона.

Разве можно было поверить в подобное?.. [428]

Наконец, дяде Пете или нашей тете Мане трудно было понять, что таится в скупой информации, заключенной в мало что говорящих фразах: «На Севастопольском фронте напряженность боев усилилась ввиду того, что немцы ввели в бой новые части... На Харьковском управлении советско-германского фронта — бои с наступающим противником...» И уж совсем невдомек было читателю догадаться — какой смысл в кратком сообщении Совинформбюро от 25 июня: «Генерал Эйзенхауэр, командующий американскими войсками на европейском театре войны, прибыл в Англию».

Эйзенхауэр не был еще знаменит, его только ожидало великое будущее, а прибыв на берега Альбиона, он сообщал на родину суть своих замыслов о моменте открытия второго фронта, когда Германия завязнет в России.

Этот момент был близок!

Впрочем, сроки активного наступления вермахта на юге не раз уже откладывались, и виною тому был «пропавший самолет» с майором Рейхелем и секретными документами о развитии операции «Блау». Немецкое командование нервозно выжидало реакции со стороны русских, а Паулюс бранил покойного майора, которому взбрело в голову лететь глядя на ночь:

— Вот и покойник... Теперь, — рассуждал Паулюс, — мы не в силах изменить наши четкие планы «Блау», для этого потребовалось бы слишком много времени и большой работы ОКБ и ОКХ. Но вполне разумно, если мы отодвинем сроки наступления. Стратегическая пауза иногда даже необходима...

Его 6-я армия перешла в наступление лишь 30 июня...

* * *

Состав с зерном возле элеватора еще горел.

— Анастас Иванович, — сказал в трубку Чуянов. — Не успели мы избавить город от колхозного скота из Смоленщины, как все Задонье потонуло в пыли — на подходе стада из Воронежской области, из Ворошиловградской... Куда их девать? На улицах уже не повернуться от машин и беженцев. Мостов не имеем. Переправы заполнены. Скотобойни города загружены до предела.

Из Москвы усталый голос А. И. [429] Микояна:

— Наша большая ошибка, что Сталинград не имеет мостов. Но погодите с бойнями. Нам еще после войны жить надо. Переправляйте скот на левый берег Волги гоните его дальше.

— А как быть с частниками? Каждому жаль со своей скотиной расставаться. И в ухо каждому не вдудишь, что, если не отдаст корову государству, враг придет и сожрет ее даром.

— Никакой принудиловки! — отвечал Микоян. — Действуйте только убеждением. Частник есть частник. Он и без того нами обижен. Не хочет разлучаться с овцой, оставьте ему овцу.

Есть такая народная примета: хлеба убирать, когда поспевает малина. Но в ту пору малина еще не созрела, когда пришло время думать об уборке урожая, чтобы он не достался врагу в зрелых колосьях. На Дону было тревожно, Москва требовала, чтобы зерно вывозили со складов и элеваторов в тыл.

— На тачке, что ли? — говорил Чуянов. — Автотранспорта нет, горючего нет, а на лошадях сотни тысяч тонн далеко не увезешь. Не знаю, как мы управимся, если предстоит эвакуация людей и скота из донских станиц и колхозов...

Эвакуация началась загодя, издалека гнали скотину из отдаленных станиц, а кто? — опять же школьники с хворостинами, плелись за гуртами скота старики да бабки, которые сами-то едва ноги передвигали. На волжских переправах — что-то ужасное, все стада перепутались, чей там бык, а чья корова — уже не разберешься, всех подряд гнали на паромы, а паромов не хватало, немцы бомбили, и рядом с павшей скотиной теперь лежали те же самые мальчишки с хворостинами и бабки, но уже мертвые.

Чуянов накоротке повидался с Ворониным:

— Садись, эн-кэ-вэ-дэ. Разве не безобразие? Гигантский город на правом берегу, а моста на левый берег не соорудили.

— Так это же хорошо, что нет моста, — отозвался Воронин. — Будь такой мост, его бы немцы с воздуха мигом раздраконили...

Как-то еще не верилось, что Сталинград может стать фронтовым городом, дворники поливали цветочные клумбы на улицах, и аромат цветов доносился в кабинеты обкома, напоминая о мирных днях, когда о цветах [430] даже не думалось: пусть благоухают, на то они и посажены...

Чуянов казался рассеянным.

— Что у тебя еще? — спросил он.

Воронин вынул из портфеля немецкую листовку, издали показав ее секретарю обкома — читай, если грамотный. Чуянов увидел всего две строчки частушечного лада:-

До Воронежа с бомбежкой
В Сталинград войдем с гармошкой

Эту листовку Чуянов оставил у себя и показал ее генералу Герасименко, командующему Сталинградским военным округом:

— Ну, не нахальство ли, а?

Герасименко пробежал листовку глазами и сказал, что Геббельсу, как пропагандисту, еще далеко до батьки Махно:

— Вот это был агитатор! Пламенный... Помню, гонялись мы за его бандами, а батька за нами гонялся. На тачанках. Я тогда молодой был. Вот гонит нас батька в хвост и в гриву, оглянешься назад, а на тачанках его — лозунг: «X... уйдешь!» Потом стали гнать батьку. Настигаем, а на тачанках у махновцев опять плакат полощется: «X... догонишь!» Вот это, я тебе скажу, агитация такая, что до печенок пробирала. Наглядно и убедительно. Геббельсу до такого не додуматься...

Разговорились. Алексей Семенович спросил:

— Василий Филиппыч, не кажется ли тебе, что наше положение сейчас гораздо хуже, чем в прошлом году?

— Кажется. Только говорить об этом боюсь.

— Смотри, как бы не прижали нас к Дону. Слухи неважные. Фронт расшатан. Командуют лейтенанты. А маршала не видать... Скажи мне честно, что за человек этот Тимошенко?

— Как кто? Бывший нарком. Маршал. Орденоносец.

— Это я и без тебя знаю. О другом говорю. Я человек сугубо штатский и то, кажется, кумекаю, что есть здесь что-то неладное. Как он не пострадал после катастрофы под Барвенково или под Харьковом? И не такие головы с плеч летели...

— Все дело в обороне Царицына, — шепнул Герасименко, на дверь оглянувшись. — Кто тогда был в Царицыне при нем да сумел ему понравиться, тех он не трогал, вот они и полезли наверх... Ворошилов, Буденный, [431] Городовиков, Щаденко и прочие... Я такого мнения, — сказал Герасименко, — что историю этой войны после войны будут писать не кровью, а медом, чтобы сверху покрывать ее лаком. И писать станут не с сорок первого, а с того самого срока, когда мы побеждать научимся.

— А куда же девать сорок первый? Наше лето?

— Псам под хвост! — энергично ответил Герасименко, даже обозлившись. — Кому из наших мудаков охота сознаваться в своих ошибках? Вот увидишь, что даже о сорок первом станут ворковать, как голуби. Не знаю, как ты, а мне не дожить до того времени, когда станут писать правду...

Большая излучина тихого Дона уже таила страшную угрозу всем нашим армиям, заключенным в эту природную дугу, вогнутую в сторону Волги и Сталинграда. Не понимать этого могли только глупцы! В эти дни газета «Красная Звезда» ожидала от Михаила Шолохова статью под названием «Дон бушует». Но писатель отказался от написания такой статьи, «так как, — сообщил он в редакцию, — то, что происходит сейчас на Дону, не располагает к работе над подобной статьей...».

Один старик-журналист рассказывал мне, что видел в эти дни Шолохова плачущим. Слезы его понятны: тихий Дон и донское казачество знавало всякие времена, но такого еще не бывало, чтобы его берегам угрожали вражеские танки, а германские пулеметы «универсал» насквозь простреливали донские станицы.

...Стратегическая пауза затянулась, и лишь 27 июня Франц Гальдер отметил в своем дневнике: «Никаких признаков того, что противник как-то реагирует на потерянный нами приказ (по операции «Блау»)...» Тогда же, почти синхронно, из Старобельска стал названивать в Харьков барон Максимилиан Вейхс.

— Завтра, — сказал он Паулюсу, — я начинаю. Ждать, когда Москва распишется в знании наших секретных планов, становится опасно. Герман Гот уже нервничает, его «панцерам» не терпится прокатиться по трамвайным рельсам улиц Воронежа.

— Моя шестая, барон, — ответил Паулюс, — через два дня после вас начнет выдвижение в районе Волчанска. [432]

— Будем помнить о флангах, — током заговорщика произнес Вейхс, и в этих его словах таился немалый смысл...

* * *

«Будем помнить о флангах!» — заклинал барон Вейхс.

Да. Еще летом 1941 года генералы вермахта заметили, что русские мало чувствительны к обходам, но германская военная доктрина, напротив, чересчур обостренно заботилась о своих флангах. По этой причине немцам сейчас прежде всего желалось покончить с Севастополем и захватить Воронеж, ибо это и были фланги германской армии, устремленной на Кавказ и Сталинград, и даже не тактические, а имеющие уже стратегическое значение.

Паулюс отлично понимал беспокойство Вейхса, понимал и то, что Артур Шмидт с его «чертиком» в стратегии разбирается плохо, а потому он и растолковал ему азбучные истины оперативного искусства с особой заботой о флангах:

— Виноват Манштейн! Он так долго ковыряется с Севастополем, а его армия, застрявшая в Крыму, не может обеспечить нам южные фланги до тех пор, пока Севастополь не рухнет. Но если еще и барон Вейхс застрянет под Воронежем, тогда шестая армия не будет прикрыта и с северных флангов... Не удивляйтесь, Шмидт, — говорил Паулюс, — но я так воспитан, чтобы думать о флангах!

Паулюс навязывал Шмидту свои понимания, хотя не раз замечал, что Шмидт исподтишка пытался навязать ему свою волю, и эта воля была опасной. В этом потаенном единоборстве Паулюса выручало то, что многие генералы 6-й армии явно третировали Шмидта, как выскочку, жалея об устранении Фердинанда Гейма, бывшего начальника штаба. Отто Корфес не однажды намекал Паулюсу, что Шмидт — вроде надзирателя, приставленного к армии не из Цоссена, а из партийной канцелярии Мартина Бормана.

— Гейм реально оценивал события, за что, кажется, и поплатился, а Шмидт излишне бравирует оптимизмом в Духе речей Ганса Фриче. Правда, — признал Корфес, — Шмидт человек неглупый и осторожный, но его партийная убежденность зачастую смахивает на самое банальное упрямство. А вам не кажется, — вдруг спросил Корфес, — что за хвостом нашей шестой армии тащится подозрительно [433] много эсэсовских команд, которые за нами, словно шакалы за тигром, отправившимся за добычей?..

Ответ Паулюса поставил Корфеса в неловкое положение.

— Прошу не забывать, доктор Корфес, что мой зять барон Кутченбах тоже носит черный мундир войск СС и об этих войсках я сужу по гуманным поступкам своего зятя.

Корфесу оставалось только ретироваться, что он и сделал, а между ними пробежала первая черная кошка. Сутью этого разговора Паулюс поделился с адъютантом Вильгельмом Адамом, спрашивая — кого же еще не терпят в его армии?

— Никаких симпатий не вызывает и Гейтц из восьмого армейского корпуса. Гейтц так долго председательствовал в военных трибуналах, что до сих пор не расстался с дурной привычкой расстреливать людей. Гейтц (вы не верите) иногда садится в транспортер с пулеметом и объезжает прифронтовые зоны, всюду оставляя после себя трупы.

Паулюс испытал неловкость, проворчав что-то о «наследии» покойного Рейхенау.

— Вы бы знали, Адам, как мне трудно! Я чудесно чувствую себя в штабном «фольксвагене», где прыгает моя зеленая «лягушка», но зато мне бывает противно видеть, как прыгает лукавый «чертик» моего начальника штаба...

Заранее он выехал на фронт. Обширный «фольксваген», сплошь забитый радиоаппаратурой и стеллажами с оперативными картами, катил за сто километров от Харькова — на берег Оскола, в сторону Купянска; сам городок, почти деревянный, еще хранил облик купеческого прошлого, и как-то странно было думать, что здесь когда-то грозно бушевали половецкие пляски, а «каменные бабы» в степях невольно напоминали идолов с острова Пасхи.

— Какая страшная дыра... этот Купянск, — заметил Шмидт, — и не пойму, как здесь могут жить люди?

— Живут, — кратко отозвался Паулюс. — Мой зять где-то вычитал, что в древности здесь пролегали пути в сказочную Византию, а хазары справляли в Купянске богатые свадьбы с иудейками... [434]

Непрерывно стучал телетайп, работала радиорелейная связь, щеголеватый солдат с усиками «под фюрера» печатал информацию радиоперехвата. Река протерла лениво и тягуче, словно наполненная ртутью. В красных песках другого берега Оскола белели меловые откосы, поросшие дубняком, липами и ясенем. Одна из «молниеносных девиц» в кокетливой пилотке выскочила на минутку из автобуса, набрав для Паулюса горсть недозрелой малины.

— Желаю угостить вас, — сказала она.

— Признателен, фрейлейн. Вот вы и ешьте, а я остерегаюсь нарушить привычную диету...

Почти с ужасом он заметил вошь, ползущую по воротнику мундира девицы, и при этом вспомнил последнюю встречу с разжалованным Эрихом Гепнером, тоже вшивым.

— Откуда у вас... это? — брезгливо спросил Паулюс.

— Ах, это? — не удивилась «молниеносная», снимая с себя насекомое и крутя его на пальцах, словно козявку. — Так у нас их полно еще со времен покойного фельдмаршала Рейхенау...

Внутрь «фольксвагена» забрался Ганс Фриче в черном мундире зондерфюрера СС (Паулюс отметил, что его зять в таком же звании). Артур Шмидт, явно заискивая перед помощником Геббельса, щелкнул зажигалкой с «чертиком», говоря любезно:

— Вы, зондерфюрер, забыли раскурить свою сигару, которую и таскаете во рту, как младенец пустышку.

— Благодарю, — задымил сигарою Фриче. — И когда же вы, шестая и непобедимая, рассчитываете ловить осетров в Волге?

— Вам бы потерпеть до двадцать пятого июля, когда мы врежемся в улицы Сталинграда с музыкою оркестров.

Фриче ответил, что его шеф обожает оперативность:

— Геббельс требует срочной информации. Я думаю, что стоит вам начать, и русские иваны устроят нам хороший концерт с музыкой «сталинских органов» и тарахтением «кофейных мельниц» под облаками... Серию репортажей о подвигах вашей армии доктор Геббельс хотел бы дать по радио в шумовом сопровождении боя. Не нужно получить от вас возгласы артиллерии, грохот танковых гусениц, торжествующие крики наших гренадеров, [435] увидевших Волгу, и вопли отчаяния бегущих Иванов.

— Вы это получите, — обещал ему Шмидт.

— Послушайте, полковник, — недовольно выговорил ему Паулюс, — министр пропаганды, навестив наш ресторан, вправе заказывать любое блюдо, но вы еще не метрдотель, чтобы поставлять продукты для изготовления фронтовых деликатесов...

Заодно Паулюс предупредил Фриче: он хотел бы прослушать репортажи еще до того, как их запись будет выпущена в эфир.

— Во избежание возможных ошибок, — добавил тактично.

— Ошибок не будет, — заверил его Фриче. — Я устрою в эфире такой трам-тарарам, что радиослушатели просто ошалеют от восторга, а больше ничего и не требуется... У меня большой опыт пропагандиста, и потому успех обеспечен.

— Но это не мой успех, а... ваш!

— Какая разница, — захохотал Фриче...

Он выразил желание глянуть в оперативные карты, и Шмидт побострастно предложил ему свои услуги;

— Не могу ли помочь? Что вы ищите в излучине Дона?

— Станицу Цимлянскую, — отвечал Фриче. — Говорят, тамошнее вино сродни рейнскому, а доктор Геббельс просил меня привезти пару бутылок, чтобы сравнить его с французским шампанским.

Артур Шмидт, достаточно наблюдательный, заметил, что Паулюсу не по душе вся эта возня с Фриче, и, видя озабоченность командующего армией, он приписал ее предстоящему наступлению.

— Вы, очевидно, волнуетесь, как перед стартом?

— Я не спортсмен, — резко ответил Паулюс. — Ухаживайте за приятелем министра пропаганды. Я спокоен за свою армию, но меня волнует напряжение флангов. Барон Вейхс — человек крайне медлительный, а бравый Манштейн никак не может покончить с Севастополем, чтобы прикрыть меня и Листа с юга...

Паулюс машинально глянул на часы и кратко сказал:

— Можно начинать. Дирекция — на Сталинград… [436]

* * *

Севастополь держался, а по специально проложенным и особо укрепленным железным дорогам в Крым двигались сразу 60(!) длинных составов. На мощных платформах немцы перевозили крупповское чудовище «Дора» — пушку-монстр с длиною ствола в 30 метров, в дуло которой можно было легко пропихнуть даже теленка. Высота лафета этой пушки равнялась трехэтажному дому. «Дора» готовилась для сокрушения «линии Мажино» во Франции, но там она не понадобилась. Теперь о ней вспомнил Манштейн, и паровозы, часто пыхтя, тянули ее под Севастополь — для последнего штурма русской твердыни.

Близились последние дни обороны. Даже враги признавали небывалое мужество наших бойцов и жителей города-героя. Манштейн писал:

«Плотной массой, ведя отдельных солдат под руки, чтобы никто не мог отстать, бросались они (русские) на наши линии. Нередко впереди всех находились женщины и девушки-комсомолки, которые, тоже с оружием в руках, воодушевляли бойцов...»

4 июля, обессиленный, Севастополь пал !

Об этом в тот же день помянули во всем мире, а радиовещание США откликнулось словами, которые полезно припомнить и в наши дни:

«Эта оборона (Севастополя) наглядно показала всему миру, что Гитлер не может выиграть войну. Он может еще добиться кое-каких местных успехов, но вынужден будет платить за них чрезмерно высокую цену. Оборона Севастополя является героической страницей всей мировой истории. ..»

Итак, за южные фланги Паулюс теперь мог быть спокоен, а что касается Воронежа, то он надеялся на танки Гота:

— Герман Гот нетерпелив, и Воронеж, считайте, наш. ..

Армия Паулюса уже рванулась в большую излучину Дона!

4. На рубежах — ближних и отдаленных

Что там, в излучине Дона, творится — этого не узнаешь.

Чуянов зачастую узнавал о положении на фронте от рядовых телефонисток области. Самый верный источник информации, когда в трубке слышался испуганный девичий [437] голосок:

— Они уже здесь! Я осталась одна. Совсем одна, в окне вижу их танки с крестами. Все разбежались, а я не успела... Ой, ради Боженьки, скажите скорей, что мне делать?

Ответ из Сталинграда всегда был одинаков:

— Ломай коммутатор и — смывайся, пока жива...

Орел, Курск, Воронеж — как-то дико сознавать, что война пришла в эти края, где бытовал чисто русский язык, еще не испорченный всякими «измами», откуда вышли классики нашей литературы — Кольцов и Тургенев, Фет и Лесков, а теперь...

— Мать их всех за ногу! — в сердцах выругался Чуянов. — Доигрались сволочи до того, что никаких слов не сыщешь, как объяснить людям, где лево, где право, где зад, где перед... И не хочешь, да станешь материться, когда вспомнишь аксиомы от маршала Ворошилова, еще довоенные: «бить врага на чужой территории» и «ни одного вершка родной земли не отдадим...»

С женою Чуянов был еще откровеннее, и он сказал ей:

— Где же она, эта великая русская армия с ее суворовской «наукой побеждать»? Где, наконец, не липовые, а подлинные герои ? Куда все это подевалось, черт побери?

* * *

На этот риторический вопрос Чуянова наш передовой советский читатель уже готов назвать имена, осиянные вечным отблеском Сталинградской битвы, — Чуйкова, Еременко, Рокоссовского, Людникова, Родимцева, Шумилова, Москаленко, Баданова и прочих. Да, имена этих героев давно высечены на скрижалях руин Сталинграда, но еще не пришло время им появиться на этих страницах, да и сам город на Волге еще не дымился руинами...

Среди этих героев — не липовых, а настоящих! — невольно припоминается и Василий Тимофеевич Вольский, генерал бронетанковых войск. Он умер от горловой чахотки сразу после войны, и о нем понемногу забыли. А жаль! Этот человек в самый разгар битвы на Волге высказал особое мнение о событиях, не согласное с мнением самого Сталина и Генштаба, о чем не побоялся тогда же заявить открыто и честно, хотя рисковал не только [438] карьерой, но рисковал и своей головой. С этим гордым человеком мы еще встретимся, читатель, но позже...

А сейчас Вольский командовал 4-м танковым корпусом, который в штабах именовали «четырехтанковым», ибо весь корпус насчитывал лишь четыре танка.

— Чем богаты, тем и рады, — иронизировал Вольский...

Ему доложили, что в штаб привели пленных итальянцев.

— Сопротивлялись? — вопрос естественный.

— Не, сами пришли. С листовкой. Вот с этой...

В листовке было сказано: «Итальянцы! Ваш народ никогда не забудет имен Кавура, Мадзини и Гарибальди, изгнавших немцев-австрийцев из вашей прекрасной страны... Дело, которому служили патриоты Италии, теперь поругано Муссолини, подчинившим Италию гитлеровскому режиму... Россия никак не может быть вашим врагом, она никогда не угрожала и не может угрожать вашей родине. Вы, итальянцы, и сами понимаете это...»

— Понимают. Давайте их сюда. Поговорим...

Вошел офицер, за ним и солдаты, явно робеющие от непривычности обстановки. Пленные ожидали чего угодно, вплоть до зуботычин, но были потрясены, когда русский генерал в измазанном комбинезоне танкиста заговорил с ними на их же родном языке.

— Компаньо! — радостно возвестил Вольский. — Мне, поверьте, лучше видеть вас живыми в плену, нежели мертвыми перед своим фронтом. — Его голос временами садился до шепота, и Вольский сам объяснил причину, показав на свое горло. — Застудил на маневрах в сибирской тайге. Крым уже не помогает, лечился у вас в Италии, а летом прошлого года собирался повторить курс лечения у ваших прекрасных ларингологов, но тут... Тут-то мы и стали врагами! Кстати, — спросил Василий Тимофеевич, — вы, компаньо, из какой дивизии? «Равенна» или «Сфорецка»?

— Нет, «Коссерия», — охотно отозвались пленные.

— Тогда... садитесь, — предложил Вольский. — Правильно сделали, что пришли сами и догонять вас было не надо. А что ваш Джованни Мессе? — спросил он офицера. — Уже в отставке?

— Нет. Стал заместителем у Итало Гарибольди. — Офицер Луиджи Комоло сказал, что Италия сыта Россией по горло. — Первый раз мы пошлялись в Москву [439] вслед за Мюратом, королем неаполитанским, который потащил наших дедушек в Россию за своим зятем Наполеоном, и дедушки не вернулись к нашим бабушкам. Вторично мы сунулись вслед за англичанами под Севастополь — и после нас в Крыму осталось обширное кладбище. Теперь мы тащимся в обозах вермахта, а он завезет нас — неизвестно, но мы хотели бы умереть на своих постелях, а не в сугробах.

— Конечно! — рассудил Вольский, показав им листовку. — Тут не только Мадзини и Гарибальди, тут и другое. Более важное. Я ведь знаю, что итальянцы — народ храбрый. Но они хорошо сражаются, когда дело касается их Италии, а так... плохо !

— Мы хотим домой, — дружно заговорили солдаты. — В конце концов папа с мамой — это тоже не мусор. Если каждая русская тетка и спрячет нас в погреб, так каждый из нас до конца войны согласен быть ее страстным любовником. Лучше уж сидеть в погребе на картошке, нежели подыхать в немецком окопе.

Итальянцы достали письма своим родным и просили Вольского отправить их в Италию — через международный Красный Крест; плохо знакомые с географией России, они путали Дон с Волгою и, оказавшись плененными в излучине Дона, обычно начинали свои письма словами: «Привет с русской Волги!»

— Ну, до Волги-то еще далековато, — сказал им Вольский и, подумав, добавил. — Ну ладно. Письма отправим. Идите.

— Куда ? — обомлели итальянцы.

— Да обратно. Не станем же мы из-за семи человек гонять в тыл конвоира. Идите. Заодно расскажете о нашем разговоре своим товарищам. И возвращайтесь обратно со всеми солдатами...

...Италия имела свою судьбу, неповторимую: в 1945 году не быть ей в числе стран побежденных, а быть ее народу в числе победителей! Согласитесь, что такое случается редко...

* * *

Прошло не так уж много времени после трагедии армий Тимошенко, а к Сталинграду до самого июля (точнее, до осени) еще выбирались бойцы, вырвавшиеся из кольца окружения. Кто из-под Харькова, другие о Барвенкова. Одетые во что попало, грязные и оборваванные, [440] озверевшие от крови пролитой и ненависти пережитой. Почти все окруженцы без каких бы то ни было документов. Теперь не знали, к кому обратиться, кто им поможет, а властей они тоже боялись, ибо окруженцев могли замести особисты как «немецких агентов» (такое не раз бывало). Шлялись они, как неприкаянные, по улицам Сталинграда, как-то стыдливо козыряя офицерам, словно чувствовали себя виноватыми. Смотреть на них страшно: вместо ремней на винтовках — фитили от керосиновых ламп, иные даже лошадей вывели, вместо поводьев — бинты санитарные. Народ молчаливый. Сплошь небритые. Голодные. И... все-таки даже счастливые от того, что снова среди своих.

— Вот такие люди, — говорил Воронин, — злее всех дерутся. Они такое пережили, что теперь стали бессмертны.

Чуянов был согласен с мнением НКВД, но предупредил, что к окруженцам налипает немало бессовестной сволочи.

— Дезертиры и трусы только называют себя окруженцами, чтобы скрываться поудобнее. Они тоже опасны — сплетнями, страхами, домыслами... Кстати, как тюрьма твоя? Очистилась?

— Да всех вывезли в Камышин. Стенки же в тюрьме — во такие. Так теперь ни одной камеры нет свободной.

— Как понимать, если всех вывезли?

— А так и понимай. В камеры столько народу набилось! От бомбежек прячутся. Скажи кому-либо — так не поверят.

— А ты что?

— А что я? Или сердца у меня нету. Ключи отдал от камер. Не откажешь ведь — с детьми многие. С бабками. Суп варят с макаронами. Такой дух в тюрьме...

Город-гигант просто распирало, так он был перенасыщен людьми. Тут и местные, тут и бежавшие с Дона, тут и наехавшие Бог знает откуда в поисках тишины и покоя, а теперь эти беженцы не знали, что им далее делать, куда бежать:

— Мы-то, грешные, думали, что на Волге-матушке покой сыщем, а вот заехали — из огня да прямо в полымя...

Сталинград постепенно огораживал себя противотанковыми [441] рвами, сооружал блиндажи, копал траншеи. Все го отрыли 20 миллионов кубометров земли. Это легко пишется, еще легче говорится. А ты попробуй за один день десятки тысяч раз нагнуться и распрямить спину чтобы поднять и бросить наверх лопату тяжелой земли. Трудом домохозяек и пенсионеров Сталинград опоясал себя кушаком оборонительных сооружений общей длиною в 487 километров. Такое расстояние даже не пройти — нужно объезжать на поезде... И не все было гладко. Некоторые не выдерживали. Бомбежек, драной обуви, иссушающего зноя, жажды, наконец. Просили у врачей справку о болезни, чтобы вернуться домой. Сами женщины с рубежей и позвонили Чуянову:

— Мы тут вынесли резолюцию: врачам справок об освобождении по болезни не давать! Мы — коренные сталинградцы, здесь родились, здесь и помрем. Мы все соседи, и лучше врачей знаем, кто чем живет, кто больной, а кто дурака валяет...

Чуянов созвонился с тем же Ворониным.

— Слушай, эн-кэ-вэ-дэ. Тут дело такое. Бабы и сами разберутся, кто здоровый, а кто симулирует. Речь о другом. Изредка женщины видят, как бомбят Сталинград, и когда зарево стоит над городом от пожаров, тогда многие бегут в город, чтобы узнать — живы ли дети да старики ихние? Понял?

— Ну, понял... Нет, не понял, — сказал Воронин.

— Так пойми: таких не задерживать. Сердца материнские надо понять — ведь у каждой, считай, дите малое. Пока!..

4 июля генерал Герасименко застал Чуянова плачущим.

— Семеныч, да что случилось?

— Севастополь... Я ведь грешным делом думал, что хоть до Урала нас допрут, а Севастополь так и останется нашим. А теперь вот... в самый последний миг Севастополь к нам обратился, словно эстафету какую нам передал. Прочти, что сталинградские радисты от севастопольских только что приняли...

«Прощайте, товарищи, и отомстите за наш разбитый Севастополь», — так было записано. Герасименко развел руками:

— А в нашей избушке свои игрушки. Сейчас со станции Боево сообщили, что батальон немецкой пехоты через Дон переправился. Откуда он там взялся — сам [442] бес не догадается. А под Воронежем еще гаже — оборона уже прорвана...

— Как жить дальше — не знаю, хоть вешайся! — Чуянов еще раз глянул на прощальные слова Севастополя. — Я уже подсчитал. Двести пятьдесят дней они там держались, а в Крымскую кампанию... не помнишь ли, сколько?

— Шут его знает. Забыл. Кажется, около года.

После Герасименко явился в обком К. В. Зубанов, главный инженер СталГРЭСа, и вид у него был плачевный.

— Что, опять зубы схватило?

— Хуже. На этот раз сердце.

— Лечись. Как с электроэнергией? Опять не хватает?

— Электроэнергии хватит, а моя давно кончилась.

— О чем ты, Константин Васильевич?

Тут инженер сознался, что влюблен напропалую, а в кого — догадаться можно, в ту самую дантистку Марию Терентьевну, что больной зуб ему вытащила по рекомендации самого же обкома.

— Уж я и так и эдак перед нею! — рассказывал Зубанов. — Согласен хоть все зубы тащить без наркоза, только бы она не так сурово на меня глядела...

— Ты что? Совсем уж рехнулся? — обозлился Чуянов. — Тут такая пальба идет, Севастополь пал, Воронеж, гляди, оставим, люди мечутся на пристанях и вокзалах, как угорелые, в городе жратва кончилась, по карточкам даже пайка не выкупить, а... ты? На кой черт ты мне все это рассказываешь?

Тут Зубанов взмолился:

— Помоги мне... хотя бы партийным авторитетом.

— Соображай! — наорал на него Чуянов. — У меня земля горит под ногами, а я как последний дурак поеду в Бекетовку, чтобы твою бабу уговаривать... сам поладишь! Лучше давай о делах СталГРЭСа, жалуются на заводах: почему энергии — кот наплакал, куда подевал ты ее? Или в подарок своей дантистке отдал?..

В самом паршивом настроении Чуянов только к ночи вернулся к себе домой на Краснопитерскую, и сразу раздался звонок телефона (видать, за ним следили). Жена сняла трубку.

— Тебя , — сказала она. — Послушай, что говорят...

Чуянов сам взял трубку телефона: «Слушаю!» В [443] ответ не женский, а на этот раз мужской голос, крепкий и уверенный:

— Это ты, сволочь поганая?

— Допустим, что я — сволочь. Все равно слушаю.

— Не вздумай бросать трубку. Двадцать пятого ты и твое потомство, заодно со своей б... будете повешены на площади Павших Борцов и висеть вам, веревка не сгниет.

— Сам придумал? Или научили тебя?

— Я говорю сейчас от имени германского командования, и ты, гад, от нас уже не скроешься. У нас руки длинные...

«Но откуда, из какой норы — не первый уже раз вылезла эта гадина, добралась до телефона, чтобы брызнуть в нас ядовитой слюной?» — записал тогда же Чуянов.

Легли спать. Потолок спальни отсвечивал кровавыми отблесками, которые переливались волнами, а висюльки стеклянной люстры ярко вспыхивали, — это на Волге какой уже день полыхали нефтяные баржи, приплывшие из Астрахани.

— Долго ль они гореть будут? — спросила жена.

— Пока не сгорят. Спи. Мне завтра рано вставать...

Утром Чуянов вдруг стал безумно хохотать.

— Господи, с чего развеселился? — удивилась жена.

— Вспомнил, инженер Зубанов, знаешь такого? Так вот он, дурень такой, вдруг влюбился. Нашел же время...

По Краснопитерской улице гнали большое стадо свиней, потом в сторону пристаней пылило громадное стадо коров, и каждая, мотая головой, названивала в свой колокольчик, — эвакуировали колхозную скотину из дальних станиц Задонщины. Старики толкали перед собой визгливые тачки с домашним скарбом, женщины, босые и загорелые, тащили на себе неряшливые узлы. Много навидался Чуянов таких вот несчастных беженцев, но запомнился ему мальчик в коротких штанишках с ширинками сзади и спереди, еще маленький, нес он на себе кошку, и эта кошка обнимала ребенка за шею лапами, доверчивая, покорная, испуганная...

Сталинград начинал новый трудовой и боевой. До 23 августа будет еще много таких вот дней. [444]

* * *

В борьбе с идеологией противника итальянским фашистам скажем прямо, не очень-то везло: в одном из донских городков они сокрушили изваяния усатого колхозника с колхозницей в широком сарафане, решив, что эти статуи изображают великого Сталина и его любимую жену — Сталиничче.

В развитии же боевой стратегии Итало Гарибольди оказался плохим помощником Паулюсу, который указывал союзникам двигаться в междуречье Донца и Дона, чтобы окружить там советские войска. Но русские из котла вывернулись, а когда Гарибольди замкнул мнимое кольцо окружения, то выяснилось, что внутри его — пусто! Немцы же сочли, что мешок завязан, они окружили его, но в «плен» им достались сами же... итальянцы.

— Почему так мало русских пленных? — спрашивал Шмидт.

На это Паулюс не мог ничего ответить. Промолчал.

— Придерживайте макаронников на флангах, — указал он Шмидту, — а на главных направлениях их не выпускать...

Опять эти фланги! Паулюс не знал (да и не мог знать), что эти вот фланги его непобедимой 6-й армии, которые он доверил опять-таки итальянцам, позже и станут тем слабым звеном в линии фронта, который прорвут русские... Конечно, будем справедливы, трагически сложилась судьба 6-й армии в котле, но еще ужаснее будет судьба итальянцев!

5. На закате и на восходе

Борис Михайлович Шапошников лишь 44 дня не дожил до нашей победы, и Москва проводила его в последний путь артиллерийским салютом, который правомерно вписался в симфонию викториальных залпов, слышимых во всем мире. Даже покинув Генштаб, маршал не оставлял службу; больной, он еще трудился, и в затруднительных случаях Сталин иногда говорил:

— Вот здесь нам необходимо выслушать, чему учит Школа Шапошникова , передовая школа нашей военной науки...

Впрочем, эта «передовая школа» сложилась не вчера и не сегодня, она вела родословную еще из царской [445] Академии Генштаба, из которой — задолго до революции — и вышел Борис Михайлович, последний из могикан «проклятого прошлого». Дух маршала Шапошникова, казалось, еще долго витал в кабинетах Генерального штаба, а Василевский не спешил занять его пост, оставаясь лишь «временно исполняющим обязанности». Николаю Федоровичу Ватутину, своему заместителю, он говорил:

— Возможно, я принял бы этот пост, не задумываясь, если бы ранее не видел, как работает Борис Михайлович. Наблюдая за ним, я понял, какая Генштабу нужна голова, какая четкая организованность. Меня это и смущает! Пойми, Николай Федорович, я просто чувствую свою неготовность.

Ватутин по-дружески советовал Василевскому все же не отказываться от того кресла, что покинуто Шапошниковым:

— Тем более карьеристы уже стали выдвигать Тимошенко, а сам Тимошенко подсаживает на место Шапошникова генерала Голикова, что до войны был начальником разведки Генштаба, а ныне Брянским фронтом командует... плохо командует!

— День ото дня не легче, — вздохнул Василевский.

Положение нашей страны с каждым днем осложнялось. Весною турецкий премьер-министр Сарадж-оглу получил призыв из Берлина: мол, именно сейчас «была бы весьма ценной (для Германии) концентрация турецких сил на русской границе» — возле Кавказа. В ответ Сарадж-оглу заявил, что он «страстно желает уничтожения России. Уничтожение России, — сообщил он, — является подвигом фюрера, равный которому может быть совершен раз в столетие... Русская проблема может быть решена Германией только в том случае, если будет убита половина всех живущих на свете русских!».

Об этом изуверском желании нашего ближайшего соседа стало известно в Москве.

— Будет скверно, — сказал Василевский Ватутину, — если танки Клейста нажмут от Ростова, а турки ударят снизу по Еревану. Теперь нам следует учитывать и угрозу со стороны Турции.

В газетах, доселе утешавших читателей, появились фразы, на которые не каждый мог обратить внимание: «Над родиной снова сгущаются грозные тучи...» Александр Михайлович Василевский навестил больного маршала [446] Шапошникова, поделился своими заботами. Стратегические резервы Ставки были израсходованы еще весной в тех операциях, которые успеха не принесли. Между ними возник разговор, в чем-то схожий с тем, который однажды вели меж собою Чуянов и генерал Герасименко.

— Наверное, — сказал Василевский, — история этой войны будет писаться после войны и только со дня наших побед. Но где они, эти громкие победы, способные переломить хребет врагу?

Борис Михайлович приподнялся с дивана, взволнованный:

— Такая мысль, голубчик, есть предательство по отношению к тем мертвым, которые не сложили оружия еще в сорок первом. Которые кладут свои жизни на фронте и поныне Легче всего вырвать мрачные страницы из летописи наших поражений, чтобы сразу обрести задиристый и бравурный тон. Но мы, — утверждал Шапошников, — не имеем морального права украшать свои же просчеты яркими павлиньими перьями. Чем откровеннее признаем перед народом свою растерянность в сорок первом, свои трагические ошибки в ту весну, тем больше пользы для будущего...

21 июня юго-западное направление — наконец-то! — было ликвидировано, как изжившее себя, а маршал Тимошенко из главнокомандующего превратился в обычного командующего фронтом. Ставка все энергичнее вмешивалась в дела войны через своих представителей, чтобы вовремя одернуть командующих, если они ошибались, а иногда эти представители только мешали командующим, которые считали московских посланцев не помощниками, а... надзирателями. Сталин, наверное, догадывался о закулисной возне среди генералов, но в Генштабе он не желал видеть маршала Тимошенко, тем более не хотел видеть и генерала Голикова, — он твердо придерживался кандидатуры Василевского, которому достаточно доверял, видя в нем ученика из «школы Шапошникова».

Сталин умел быть внимателен к людям, когда эти люди становились ему необходимы. В один из дней он спросил:

— Товарищ Василевский, почему вы забыли родного отца?

— Я не забыл, — невольно покраснел [447] Василевский. — Но когда меня принимали в партию большевиков меня обязали прервать с ним всякие отношения, как со служителем культа.

— Вот это нехорошо, товарищ Василевский! — наставительно декларировал Сталин, и был прав. — Мне известно, — продолжал он, — что ваш бедный отец-священник влачит в провинции самое жалкое существование, едва не побирается от голода. А вы, вполне обеспеченный человек, ничем старику не помогли... Это очень нехорошо. Вы должны взять отца к себе в Москву.

— Слушаюсь, товарищ Сталин! — отвечал Василевский.

— Да не меня надо слушаться. Самому надо соображать...

После такой «личной заботы товарища Сталина» товарищу Сталину было неудобно отказывать в чем-то, и 26 июня Василевский официально был утвержден в должности начальника Генерального штаба. Поздравляя его, Шапошников предупредил:

— Чем выше положение человека, тем труднее ему учитывать чужое мнение, тем недоступнее становится он для критики. Помните, голубчик: это очень опасная ситуация! А впрочем... я рад за вас: начинается ваше личное противостояние Францу Гальдеру, он сейчас, кажется, на закате, а вы сейчас на восходе...

...Как уже догадался читатель, я в своем изложении событий несколько отступил назад во времени. Вейхс еще не угрожал Воронежу, и, смею думать, наши люди никакой угрозы для Воронежа не ощущали. Почему? Да хотя бы по одному примеру. Именно в эти дни некий майор Андрианов — наконец-то! — получил ордер на комнату в коммунальной квартире того же... Воронежа. Жилищный вопрос, как видите, не угасал даже не вдалеке от линии фронта, и счастливый майор по случаю новоселья устроил хорошую выпивку с друзьями из местного гарнизона. Пройдет лишь несколько дней, ордер на комнату майору Андрианову уже никогда не понадобится, а сам обладатель ордера, прописанный Воронеже, вольется в ту великую армию, о которой после войны будут писать как о «без вести пропавших».

Судьба Воронежа была решена, и в трагизме это судьбы повинны те люди, которых, выражаясь как бы помягче, хотелось бы называть хотя бы «растяпами». [448]

* * *

Время — самый безжалостный фильтр нашей истории: одних он бережет в народной памяти, других оставляет догнивать в «отходах прошлого», о котором нежелательно вспоминать, но вся беда в том, что часто — очень часто! — судьбы многих тысяч людей зависели от неугодных персон, облаченных, как принято у нас говорить, «доверием партии и правительства». Мне думается: мирные дни, наверное, для того и даются армии, чтобы она из своих неисчерпаемых недр выдвигала все самое разумное и достойное, а все негодное отсеяла, словно мусор. Но при Сталине так никогда не делалось. О человеке судили не по его качествам, а лишь по страницам его анкеты.

Я не сомневаюсь, что анкета была «чистая» у генерала М. А Парсегова — знойного кавказца с аккуратными усиками; но анкетой да внешностью все и кончалось. С первого года войны он как-то органично сроднился с мощной стихией роковых отступлений и так привык к «драпу», что считал его делом почти неизбежным. Отвоевал он себе легковушку с шофером, в машине спал и ел, там у него вся канцелярия, есть тарелка и стакан в красивом подстаканнике, предметы мужского туалета, и потому выглядел Парсегов, не в пример прочим фронтовикам, даже молодцевато. С утра побреется, не выходя из машины, поправит перед зеркальцем усики, после чего, освеженный одеколоном, мог и покомандовать.

— Товарищ боец! — окликнул он из машины. — Почему у вас походка неровная? Советский боец должен ходить... знаете как?

— Да учили... на строевой подготовке.

— Вот так и ходите.

— Да я, товарищ генерал, третий дён не жрамши, из окружения вышел, ноги едва волочу. Мне бы в санчасть какую...

— Все равно! Подбородок держать выше... по уставу. А вы, товарищ боец, над кем смеетесь?

— Веселый человек дольше живет. Вот и смеюсь.

— Ладно. А то я думал, вы надо мной издеваетесь...

Генерал П. В. Севастьянов, хорошо знавший Парсегова, писал о нем так: «Никакое окружение, никакое бегство, никакие несчастья и неудачи так не деморализуют солдата, как бездарное руководство!» Парсегов командовал 40-й армией Брянского фронта, а фронтом [449] командовал небезызвестный Филипп Иванович Голиков. И кого Голиков больше боялся — Сталина или немцев? Этот вопрос историками еще до конца не выяснен.

Если же Филиппа Ивановича спрашивали о талантах Парсегова, он отвечал:

— Собранный товарищ! Не как другие, что даже забывают побриться в окопах. Одна в нем беда: на связь не выходит, и никогда не знаешь, где его армия находится...

Из этих слов видно, что хорош был Парсегов, умело прятавший свою армию от начальства, но еще лучше был и сам командующий фронтом, не знавший, где искать эту армию! Но однажды Голиков все-таки обнаружил «сороковую» в селе Хорол. Голиков сказал Парсегову, что из портфеля майора Рейхеля известно: барон Вейхс, торчавший у Курска, должен бы наступать двадцать второго июня, но...

— Не мычит, не телится! Наверное, фрицы поняли, что мы их «рассекретили», вот и отложили свое наступление по плану «Блау». А ты, Михаил Артемьевич, ручаешься за свою оборону?

— Мышь не проскочит, — был получен бравый ответ.

(Между тем, Брянский фронт имеет всего лишь до пяти орудийных стволов на один километр — совсем не густо).

— Тут и слона протащить можно, — сомневался Голиков

— У меня и слон не пройдет! — заверил его Парсегов...

Затишье в обороне всегда обманчиво, а враг начинает казаться надоедливой, примелькавшейся деталью военного пейзажа — не больше того. 28 июня барон Вейхс нанес мощный удар со стороны Курска, а через два дня 6-я армия Паулюса стала наступать южнее — и началось! Противник верно нащупал слабину в стыке Брянского фронта Голикова с фронтом армий маршала Тимошенко; танки армии Генриха Гота врезались в эту мягкую и ослабленную подвздошину двух наших фронтов, разорвав их широкой кровоточащей раной. Прямо на Воронеж двигалась моторизованная дивизия «Великая Германия»... А на улицах Хорола — дым столбом! Жгли и рвали штабные документы, волокли в грузовики тяжеленные сейфы, девушки-солдатки метались, не зная, куда сунуть пишущие машинки, а жители села [450] плакали:

— Господи! Да на кого ж вы нас покидаете?..

В этой панике один лишь Парсегов оставался невозмутим и, сидя в своей легковушке, он... догадываетесь, он брился! Тут его и застал Севастьянов с поручением от Голикова.

— Командующий Брянским фронтом просит вас срочно выйти на связь с его штабом. Обстановка сейчас такова, что...

Парсегов, глядя в зеркальце, прифрантил свои усики:

— А зачем спешить, дарагой? Самое малое, через час я сам буду уже в Воронеже, тогда и пагаварю с товарищем Голиковым... Можно ехать. Жми прямо на Воронеж! — велел Парсегов шоферу, и его легковушка первой рванула с места...

Отдадим должное девственной «чистоте» анкетных данных о генерале Парсегове, — этот Аника-воин постыдно бросил свою армию (и вся его 40-я армия позже целиком погибла, попав в железные клещи танковых окружений), а ведь на эту армию рассчитывали в штабах, воронежцы меж собой говорили:

— Нам-то что? До нас фрицы не дойдут, эвон, мне Марья-соседка сказывала, что есть такая армия Парсегова... у-у, силища!

Воронеж считался еще тыловым городом и жил, украшенный бодрыми призывами, обычной трудовой жизнью: «Работать с удвоенной энергией! Все для фронта, все для победы!» В скверах играли детишки, на улицах бабки торговали семечками. Привычно названивали трамваи, фронтовикам странно было видеть машины «скорой помощи» — кому-то вдруг захотелось поболеть, но никого из жителей это не удивляло. Никто не думал, что враг способен дойти до их города. По вечерам работал цирк с новой программой, люди навещали театр, все шло своим чередом...

Голиков засел в Воронеже, а связь с войсками фронта отсутствовала. На путях вокзала попыхивал паром одинокий бронепоезд, и там еще пели: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути...» В гарнизоне числились тыловые войска НКВД с винтовками, один батальон был поголовно вооружен только наганами, кавалеристы оттачивали клинки. А на окраинах Воронежа уже образовывался фронт, и зенитчики ПВО все чаще опускали стволы орудий к земле, нащупывая в прицелах кресты немецких танков. Гот не считался с потерями; [451] на Мокром Лугу он сам загонял свои танки в топь, на их башни, торчавшие из воды, он стелил мосты и по этим настилам быстро пропускал другие танки и пехоту...

Голиков воевать не умел, а теперь поздно учиться!

30 июня Сталин прочел ему суровую нотацию по связи ВЧ, и мне думается, что Верховный лучше Голикова понимал обстановку.

— Запомните хорошенько, — поучал Сталин. — У вас теперь на фронте более тысячи танков, у противника же нет и пятисот... Все зависит только от вашего умения использовать свои силы и управлять ими по-человечески. Поняли?

Сталин был прав только «по-человечески». Танков у Голикова было достаточно, но... каких? Разрушающие мосты, неповоротливые KB, которые сами же танкисты прозвали «бронированными комодами», и устаревшие Т-60, по выражению солдат, — «трактора с пушками», а новых Т-34 не было. Конечно, при умении можно было задержать немцев и этими танками. Но Голиков не знал, как это делать. Пошел один танк — подбили, посылает второй — тоже, шлет третий — и третий сгорел. Наверное, он проспал то время, когда во всем мире победила доктрина массового применения танков, а он, командующий фронтом, примерял боевые качества танкистов к возможностям пехоты...

4 июля на Брянском фронте появился Василевский.

— Второй год воюете, а так и не научились, — отругал он Голикова. — Танки отдельно. Пехота сама по себе. Авиация только наблюдает. Ставка пошла на крайность, давая вам из резерва пятую танковую армию генерала Лизюкова. Поторопитесь! Шестая армия Паулюса выходит (или уже вышла) к Каменке, возникает угроза нашим тылам не только у вас, но и у Тимошенко. Будьте любезны использовать танковую армию Лизюкова как надо — ударом от Ельца, дабы сорвать переправу противнику через Дон... Надеюсь, вам все ясно?

Филипп Иванович почтительно соглашался:

— Все ясно. Благодарю. Все сделаю. Как велели...

И — сделал: погубил 5-ю танковую армию Лизюкова, пустив ее в гущу сражения кое-как, даже не догадавшись, что танковая армия нуждается в поддержке артиллерии и авиации.

Стало ясно, что Голикова на фронте держать нельзя. [452]

— А что делать с генерал-майором Парсеговым? — спросил Василевский. — Ведь его даже на передовой никогда не видели.

— Мерзавец! — отвечал Сталин. — Нацепил звезду Героя и теперь думает, что ему сам черт не брат... Отправьте его куда-нибудь далеко, так, чтобы я о нем даже и не слышал.

Парсегова тут же отправили во Владивосток, где к его услугам было множество парикмахерских. Не жалко мне ни Голикова, ни этого Парсегова — жалко мне жителей Воронежа, которые еще не знали, что их ждет. До слез жалко и того майора Андрианова, который получил ордер на комнату в коммунальной квартире Воронежа! Сталин, как это ни странно, по-прежнему считал, что немцы вторично стремятся захватить Москву и на этот раз через Воронеж; когда же он поймет, что совсем не Москва является целью нового «блицкрига», тогда будет поздно...

О, тупость мышления, взятого в колодки собственного величия! Подобная тупость пределов не имеет...

* * *

Фельдмаршал фон Бок из Полтавы подгонял Вейхса, положение которого под Воронежем напоминало «топтание на месте».

Гитлер же в «Вольфшанце» бесновался перед Кейтелем:

— Что там делают мои генералы? Они теряют драгоценные дни. Я ведь уже говорил, что, если Воронеж не сдается, его можно оставить в покое. Мне надоели разговоры о флангах! Главное сейчас: четвертая танковая армия Гота! Чтобы она скатывала дивизии Тимошенко вдоль правого берега Дона, как скатывают паршивые ковры... Это ваши слова, Кейтель! Не отпирайтесь. А глупый барон Вейхс застрял под Воронежем, мешая Готу выполнять самую насущную задачу плана «Блау» — выходу в излучину Дона...

Лишь 7 июля барон Вейхс информировал Паулюса:

— Можете меня поздравить, — с явным облегчением сказал он. — Наши танки ворвались в Воронеж, когда по улицам еще бегали трамваи, а на перекрестках дежурили милиционеры. Это надо было видеть, как разбегались очереди мужчин от газетных киосков, женщины и дети — от ларьков с квасом и мороженым... [453]

Вейхс приврал! Воронеж был захвачен им лишь частично: в наших руках оставались предместья Отрожка и Придача. Начались уличные бои, красноармейцы удерживали Университетский район на северных окраина города. Битва за Воронеж продолжалась, и не скоро ей кончиться Но теперь 4-я танковая армия Гота (хотя и с опозданием) стала лавиной сползать вниз вдоль берегов Дона, и тогда все армии Тимошенко, действительно начали скручиваться в упругий рулон, быстро оттесняемый к югу

От Ельца до Таганрога возник сплошной грохочущий фронт!

Тимошенко отводил свои армии на восток...

Сталин давно разуверился в полководческих талантах маршала, но, очевидно, держал Тимошенко на фронте по соображениям политического порядка, дабы не давать лишнего повода для злорадства геббельсовской пропаганде.

— Надо искать ему замену, — не раз говорил он.

К тому времени два наших видных полководца, Рокоссовский и Еременко, с трудом выправлялись после тяжких ранений. Рокоссовский с осколком в спине не выдержал и «бежал» из госпиталя, не долечившись, а генерал Андрей Иванович Еременко передвигался на костылях, и когда их оставит — неизвестно.

Сталин, когда Василевский вернулся в Москву, сказал, что пришло время менять командование. Обстановка требует образования Воронежского фронта — самостоятельного, а Брянский фронт можно смело доверить К. К Рокоссовскому.

— Надеюсь, никто возражать не станет. Гораздо сложнее с вопросом, кого назначить на Воронежский фронт?..

Генерал Ватутин, заместитель Василевского, встал:

— Товарищ Сталин, назначьте меня.

— Вас? — удивился Сталин, вскинув брови. — Ладно, — сказал он, помедлив, — при условии, если товарищ Василевский не станет возражать, теряя такого хорошего работника Генштаба. — Сталин походил вдоль стола и сказал Василевскому: — А товарищ Голиков пусть послужит заместителем у товарища Ватутина, чтобы пострадал своим самолюбием... Так ему и надо!

Рокоссовскому предстояло командовать Брянским фронтом. Он появился в кабинете Сталина — стройный, [454] подтянутый. Сталин обошел генерала вокруг, словно любуясь его гвардейскою статью.

— Ну, как? Еще побаливает? — слегка тронул за спину.

Ответ последовал — с юмором:

— Осколок застрял возле позвоночника. Но, если верить медицине, доля железа организму даже необходима.

— Тогда посидите, — сказал Сталин, и в кабинет вызвали генерала Козлова, разжалованного после поражения под Керчью. — Товарищ Козлов, — мягко начал Сталин, мне говорят, вы сильно обиделись, будто мы вас наказали несправедливо.

Рокоссовский переживал за Козлова: хватит ли мужества отвечать правду или согласится со всем, что с ним сделали?

— Да, — смело сказал Козлов, — ваш личный представитель Мехлис мешал командованию. Своим партийным авторитетом он пытался подавить меня, командующего, а мои распоряжения оспаривал и высмеивал. Издевался! Если бы не вмешательство Мехлиса, думаю, не Манштейн, а мы были бы сейчас в Севастополе, а сам Манштейн купался бы в море со всей своей армией.

— Но кто командовал фронтом... вы? — спросил Сталин.

— Я

— Связь со Ставкой у вас по ВЧ была?

— Была.

— Вы докладывали, что вам мешают командовать?

— А как мне жаловаться на вашего же представителя? Сравните меня, генерала Козлова, и этого Льва... Захаровича.

— Вот за то, что боялись позвонить мне и потребовать удаления Мехлиса, в результате запороли все наши дела в Крыму, вот за это вы и наказаны народом, партией и мною. Идите.

«Я, — писал Рокоссовский, — вышел из кабинета Верховного Главнокомандующего с мыслью, что мне, человеку, недавно принявшему фронт, был дан предметный урок. ..»

Прибыв на фронт, Константин Константинович встретил немало боевых друзей; он был всегда любим людьми. [455]

* * *

Рокоссовский завел себе кошку, она нежилась под настольной лампой, гуляя по оперативным картам, я командующий фронтом карандашом трогал ее усы, ласково приговаривая:

— Ну, что, бродяга? Валяешься? Хорошо тебе? А мне вот плохо. Там, наверху, виноватых ищут. А я даже прощаю тех, кто провинился. У нас ведь как? Снимут одного и пришлют другого, еще больше виноватого. Разжалуют кого-либо, а взамен присылают другого, тоже разжалованного. Одни — вверх, другие — вниз. А вот тебе всегда хорошо. Никакой ответственности...

Глубокой ночью солдат, лежавший в дозоре близ передовой, был удивлен, когда к нему тихо-тихо подошел командующий фронтом и прилег рядом:

— Оставь мне свою винтовку, а сам иди. Скажи, чтобы покормили. И выспись, братец. А я до утра побуду здесь, вместо тебя. Иди, иди. Я не шучу. Я ведь тоже солдат. ..

Не сразу, а постепенно устранялись негодные фанфароны, с трудом оформлялась армия, которой суждено было пройти через неслыханные поражения и уверовать в таланты своих полководцев, имена которых останутся святы в нашей ущемленной грехами памяти.

— А что нам делать с товарищем Тимошенко? — спрашивал Сталин начальника Генштаба. — Уж очень он теперь старается, чтобы Гот или Паулюс не посадили его в новый котел. Не потому ли и убегает так быстро, что за ним и на танке не угонишься?

6 июля Василевский появился в сильном волнении.

— Что случилось? — встревоженно спросил его Сталин.

— Страшно сказать: маршал Тимошенко пропал.

— Как? — воскликнул Сталин. — Опять пропал?..

«Пропавший» маршал — это, пожалуй, гораздо опаснее, нежели «пропавший» самолет майора Рейхеля с его портфелем... Тут всякие мысли приходят в голову; недавно сдался в плен генерал Власов, но маршал-то весомее генерала.

— Найти! — указал Сталин. — Живого или мертвого!

6. На фронте без перемен

Жизнь продолжалась — даже сейчас, когда до смерти-то два шага и при донских станицах и городках, [456] опрятных хаток и полустанков, расцвели как ни в чем не бывало прекрасные и стыдливые мальвы. Было отчасти странно входить в степные поселки, где вечерами еще работали клубы, дикими и непонятными казались шумливые очереди в кассу за билетами, чтобы еще — в сотый раз! — посмотреть дурашливую комедию «Волга-Волга», на пыльных площадках полустанков еще танцевали под всхлипы гармошек солдаты с местными девушками, тут же влюблялись и расставались, чтобы больше никогда не увидеться.

Но иногда в теплых лиричных сумерках слышалось:

— Кончай кину показывать! Будет вам вальсы раскручивать! Иль не слыхали, что пора всем драла от фрица давать?

— Да брось, — отвечали жители. — Лучше почитай сводки в газетах: на фронте без перемен, и до нас беда не дойдет.

— А ты вон тамотко пыль-то видишь ли?

— И что? Небось опять стада издали к Волге погнали.

— Не стада! Через час танки здесь будут...

Вольфрам Рихтгофен имел 1400 самолетов — больше половины всей авиации, которую Геринг держал на Восточном фронте, и вся эта армада, убивающая и завывающая беспощадная и наглая, вихрилась теперь над нашими армиями в степи, где человеку негде укрыться от бомб, где ты всегда останешься виден. А на речных переправах — ад кромешный, все там перемешалось: автоколонны, коровы, медсанбаты, танки, повозки, лошади, пожитки беженцев и фургоны со снарядами... ад!

Алан Кларк, хороший английский историк, писал, что немецкие танковые колонны угадывались даже за 60 километров — это была чудовищная масса пыли, которая перемешивалась с дымом и пеплом горящих деревень. И это грозное облако, застилая горизонт, за ночь не успевало рассеяться над степью, а утром оно становилось еще плотнее, смешиваясь с новою тучей пыли. Зрелище гигантской армады танков и техники было, конечно, впечатляющим, и сами же немцы были не в силах сдержать своего восторга перед той могучей силой, что надвигалась в большую излучину Дона; войска вермахта двигались даже не по дорогам, которых почти не было, а катились прямо по гладкой степи (и фотография этой армады, которая лежит передо мною, действительно [457] ужасает!). «Это строй римских легионеров, — писали немецкие корреспонденты, — перенесенный в XX век для укрощения монголо-славянских орд...»

Берлинская «Фелькишер Беобахтер» сообщала читателям, что русские отходят даже без выстрела (во что верить не следует): «Нам весьма непривычно углубляться в эти широкие степи, не наблюдая признаков противника...»

Гитлер в эти дни ликовал, и Кейтель сказал Йодлю — как бы между прочим:

— В состоянии подобной эйфории наш фюрер был, кажется, только после падения Парижа... Заметили?

— Возможно, — согласился Йодль. — Из абвера, кстати, поступило сообщение: в Кремле сейчас настроение подобное тому, что было летом прошлого года. Следует ожидать, что Сталин начнет изыскивать побочные контакты для нового Брест-Литовского мира с нами... на любых, конечно, условиях, лишь бы ему не потерять своего положения в кабинетах Кремля!

Верно, Гитлер так радовался успехам своего вермахта, что, сменив гнев на милость, сам же позвонил в Цоссен.

— Теперь с русскими покончено! — известил он Гальдера.

— Похоже, так оно и есть, — скупо отвечал Франц Гальдер. Не согласный с фюрером во многом, сам он уже заметил, что центр армии Паулюса уподобился клину, достаточно острому по форме, и что по мере продвижения к Волге его фланги слабеют, обнажаясь.

Об этом он из Цоссена и доложил фюреру.

— Перестаньте о флангах! — прервал разговор Гитлер...

Это были как раз те дни, когда Черчилль собирался лететь в Москву, он пил гораздо больше, чем можно пить в его годы, и часто вызывал нашего посла Майского, чтобы спросить его с некоторой ехидцей: когда же «дядюшка Джо» (Сталин) обратится к Гитлеру с просьбой о заключении мира?

Удивляться тут нечему: британская разведка работала, и работала она хорошо, зная о том, о чем мы не догадывались... [458]

* * *

Кажется, войскам армии Тимошенко готовились клещи: от Воронежа скатывалась танковая армия Гота, южнее их подпирала мощная армия Паулюса, грозя окружением. Вокруг же, на множество верст, куда ни посмотри, до небес вздымались гигантские столбы черного дыма — горели деревни, фермы, хутора, МТС. Горизонт утопал в непробиваемой пылище, которая не успевала рассеяться за ночь: это двигались танки с пехотой, это брели стада и толпы беженцев с котомками за плечами. Сверху людей обжигало палящее солнце, пикировали на них бомбардировщики. Пыль, гарь, сухота, безводье... Ветеранам 1941 года невольно вспоминались прошлогодние дороги былых отступлений.

— Нет, — сравнивали они, — в этот раз хуже. ..

И — страшнее: «Тогда (в 1941 году) было меньше войск, техники. Тогда мы знали: захваченная врасплох страна там, в тылу, только еще собирает силы. А сейчас — вот он, прошлогодний тыл, вот силы, накопленные за год...»

Сколько горьких, злых, справедливых слов сказано в те дни о неоткрывшемся втором фронте!

— А, мать их всех! — ругались солдаты. — Начерчеллили планов — и никаких рузвельтатов. Мы за всю Европу, за всю Америку должны тута, в энтом пекле, за всех отбрыкиваться...

Но Тимошенко не терял присущей ему бодрости.

— В этот раз, — авторитетно заверял он, — мы не доставим удовольствия немцам и в окружение не влипнем. Лучше сохраним силы в планомерных отходах на вторые и третьи позиции...

Начиная с 6 июля Ставка не раз теряла маршала Тимошенко, который сторонился всяких переговоров. Вел он себя несколько странно, избегая общения со своим штабом, на вопросы даже не отвечал. 7 июля его штаб покинул Россошь и перебрался в Калач (Воронежский), но Тимошенко почему-то остался в Гороховке.

— Вы поезжайте, — сказал он, — а я... Гуров со мною! Вот я с Гуровым тут посижу да подумаю.

Странное решение! Штаб терял связь с армией, а он, командующий армией, сознательно отрывался от своего штаба. По этой причине Москва получала из штаба Тимошенко одни сведения, а Семен Константинович иногда заверял Москву, что причин для волнений нет. Потом [459] маршал вообще пропал, в Гороховке его не было, а куда он делся — никому неизвестно.

Василевский в эти дни даже почернел от переживаний, безжалостно обруганный Сталиным за то, что Генштаб потерял контроль над положением фронта, самого ответственного сейчас. Операторы сбились с ног, отыскивая пропавшего маршала, между собой делились сомнениями, что с Тимошенко это не первый раз:

— Помните, под Харьковом... он тоже «пропадал». Весь день просидел в кустах или под мостом. А где сидит сейчас?

Генерал Бодин, посланный на фронт как представитель Генштаба, докладывал в Москву: «Его (маршала) отсутствие не позволяет проводить неотложные мероприятия... у меня есть определенные опасения, что это дело добром не кончится!»

Никита Сергеевич Хрущев высказал то, о чем другие боялись и думать:

— Слушайте, а не драпанул ли он к немцам? Ведь за такие дела, как наши, ему головой отвечать придется...

«Появилась, знаете, у меня такая мысль, — вспоминал позже Хрущев. — Хотел ее отогнать, но она сама нанизывалась на факты... Естественно, зародились нехорошие мысли». И лишь 9 июля раздался в штабах почти торжествующий вопль:

— Нашли ! Жив наш маршал... вот он, объявился!

Тимошенко, как всегда, выглядел бодро, он вел себя так, будто ничего особенного не случилось, а на все вопросы отмалчивался. Вместе с ним был и Гуров, который шел, низко опустив голову, словно опозоренный. От маршала ответа не дождешься, а потому все наседали с вопросами на Гурова:

— Так где же вы были? Объясни наконец.

— Идите все к черту! — мрачно отвечал Гуров.

Газеты бестрепетно возвещали прежнее: «На фронте без перемен», и потому люди интуитивно чувствовали:

— Без перемен — значит, погано. Боятся сказать правду...

* * *

Жарища — невыносимая! Пить хотелось. Пить бы и пить, блаженно закрыв глаза, а воды не было. В редких хуторах мигом вычерпывали колодцы, оставляя их [460] сухими, и, подкинув на спинах тощие вещевые мешки, далее, отступая. На бахчах оставались дозревать арбузы и дыни, а громадные подсолнухи склоняли над плетнями царственно-венчанные головы, словно навеки вечные прощались с уходящим. Избавляясь от лишнего, солдаты шли босиком по обочинам шляхов, распоясавшись, офицеры покрикивали:

— Любую хурду бросай, а саперные лопатки береги... еще окапываться. И не раз! Не век же драпать. Остановимся!

«А где?» Среди молоденьких лейтенантов, только что вышедших из военных училищ и сразу угодивших в сатанинское пекло такой вот войны-войнищи, не умолкали мучительные разногласия:

— Не понимаю! Нас со школы учили: самое главное — человек, а техника уж потом. Этим же гадам, Клейсту иль Готу, плевать на человека. У них другое в башке: броня, скорость, огонь. И вот результат: я, гордый человек, царь природы, и что есть мочи драпаю от этой самой вонючей техники.

— Так чего ж ты, Володя, не донимаешь?

— Не укладывается в голове, как это мы, поставив человека выше техники, отступаем до Волги, а немцы жмут нас во всю ивановскую. Несгибаемые большевики — так внушали нам с детства — а живем полусогнутыми — под бомбами.

— Да, ребята, кто прав? Я согласен: железо само по себе воевать не умеет. Но бьют-то нас все-таки железом и моторами.

— Наверное, Игорек, кой-чего у нас не хватает.

— Мозгов не хватает!

— К мозгам нужна и техника. Вот у меня сестренка. Еще сопливая, а уже по восемнадцать часов у станка вкалывает Куску хлеба радуется. Я верю, что в тылу люди мучаются не напрасно. Будет и у нас железяк всяких... во как, выше головы! Только бы до Волги живым дойти, а пировать станем на Шпрее.

— Оптимист... голова садовая! Давай вот, топай... Да, мы опять отступали.

И до чего же обидно было нашим бойцам, когда они, едва живые после изнурительных маршей, позволивших оторваться от противника, потом разворачивали газеты и читали написанное: «На Юго-Западном фронте без перемен». Армия Тимошенко [461] изнемогала, вся в крови и бинтах, а Москва еще боялась сказать народу горькую правду-матку, и солдаты злобно рвали газеты на самокрутки?

— Во, заврались! Кажись, нам живьем надо самого Гитлера поймать да яйца ему отрезать, тогда увидят они перемены...

В немецких штабах были крайне удивлены: при таком страшном напоре и скорости продвижения русских пленных было «не как в сорок первом», ничтожно мало. Из этого следовал вывод: наши рядовые бойцы даже в самых тяжких условиях, все-таки научились сражаться, а вот их военачальники еще не овладели искусством войны... Самолеты эскадрилий Рихтгофена поливали колонны отступающих из пулеметов, сыпали на них пачки осколочных бомб, иногда с неба слышался такой страшный свист и вой, что даже отчаянные храбрецы вжимались в землю. Не сразу сообразили — что к чему, и скоро в колоннах хохотали:

— Надо же! На испуг нас берут. Колесами...

Да, для устрашения отступающих немцы иногда сбрасывали колеса тракторов из МТС, которые — в силу своей конфигурации — издавали почти немыслимые завывания.

— Хоть бы Волга-то поскорее, — говорили усталые.

— А на что она тебе, Волга-то?

— Говорят, там и остановимся. Чтобы ни шагу назад.

— Это какой же умник тебе сказывал?

— Да начальник станции. Дядька начитанный. Умный...

Соседей зорко оглядывали — не затесался ли кто чужой? В такое-то время всякое бывает. Заметили одного вихрастого, у которого в петлицах гимнастерки что-то непонятное было.

— Это что у тебя там обозначено?

— В петлицах-то? Так это лира. Признак музыкальности.

— А сам-то ты, выходит, на лире играл?

— На трубе!

— А где труба-то твоя?

— Спрашиваешь! Скоро нам всем труба будет.

— Не каркай.

— А что? [462]

— А то, что и по мордасам получить можешь...

Отступая, они еще и сражались (и немцы, угодившие плен, на допросах признавались: «Это был ад... мы никак не ожидали встретить от вас, отступающих, такое сопротивление!»).

* * *

— Так где же вы были? — продолжали пытать Гурова.

— А откуда я знаю? — огрызался тот, явно смущенный...

Наконец сам Н. С. Хрущев спросил его об этом же.

— Маршал, — отвечал Гуров, — отыскал стог сена, забрался в него, бурку свою разложил и говорит мне: давай, мол, Кузьма Акимыч, посидим здесь, чтобы не приставали.

— Что? — удивился Хрущев. — Так и сидели в стогу?

— Да нет. Иной раз, завидев отступающих, маршал вылезал из сена и показывал, куда идти, где сворачивать.

— О чем хоть думали-то... в сено забравшись?

— Маршал сознался, что сил нет появляться в штабе, говоря: «А что там делать? Хозяин станет по ВЧ мытарить, а что я скажу в оправдание? Войск нет. От меня потребуют жесткой обороны, для которой сил нет...» Вот так и сидели!

— Хорошо, хоть выбрались из этого стога, — сказал Хрущев. — А то ведь, знаешь, что я тут думал? И не один я.

— Догадываюсь, — согласился Гуров...

Только 9 июля Тимошенко удалось залучить в Калач — к аппарату Бодо, и в разговоре со Сталиным маршал открыто и честно признал свое бессилие и слабость своих войск:

— Над моей армией нависла серьезная опасность!

Вот с этого и надо было начинать, а не отсиживаться на куче сена, разложив под собой героическую бурку эпохи гражданской войны. Язык не повернется, чтобы в этом случае винить и Гурова в трусости (вспомните, как он на танке вырвался из котла под Барвенково — человек смелый!). Но появление Тимошенко в Калаче ничего не изменило; его фронт разваливался, маршал [463] жаловался Сталину, что без подкреплений и авиации ни о каком отпоре противнику и речи быть не может:

— Враг очень силен, товарищ Сталин.

— А это я и без вас знаю, — грубо отвечал Сталин...

Наверное, в давних боях за Царицын маршал чем-то угодил Сталину, ибо даже сейчас голова его уцелела. Тимошенко продолжал оставаться героем штурма «Линии Маннергейма». Но в Москве наконец-то поняли, что события на южных фронтах стали неуправляемы, а Семен Константинович, кажется, и не был способен управлять ими. В одном маршал был прав: немцы хотели его войска взять в кольцо окружения, а он из этого кольца выкручивался, отступая все дальше и дальше... А куда же дальше?

Южный фронт генерала Р. Я. Малиновского рискованно склонялся к Ростову, а войска Тимошенко отжимались Паулюсом за Дон, а в рядах наших отступающих бойцов все чаще можно было услышать;

— Что ж это, земляки? Весной хотели из Днепра напиться, а сами уже за Дон тащимся. Гляди, так и до Волги недалече.

— А мы что? Мы люди маленькие. Скажут остановиться, мы и остановимся. Начальству виднее.

— Да где ты видел-то начальство? Лучше в газетку вчерашнюю глянь: на фронте у нас без перемен. Вот и получается, что там, наверху, ни хрена еще толком не знают...

Понятно, что им, рядовым труженикам военной страды, не дано было знать, что «там, наверху» — в ночь на 12 июля — родилась грозная директива Ставки № 170495: «Прочно занять Сталинградский рубеж западнее реки Дон и ни при каких условиях не допустить прорыва противника восточнее этого рубежа в сторону Сталинграда», — солдаты не знали, что в Ставке уже смирились с тем, что немцы займут излучину Дона, и им, солдатам, будет разрешено переплывать на восточный берег тихого Дона.

В ту же ночь фельдмаршал фон Бок, сильно встревоженный, вышел на связь с Гитлером и стал доказывать, что пока Вейхс не разделался с Воронежем, дальнейшее продвижение к Сталинграду и на Кавказ опасно для вермахта? [464]

— Мой фюрер, не забывайте о флангах, — напоминал он.

— Вы мне более не нужны! — отвечал Гитлер, взбешенный тем немаловажным обстоятельством, что какой-то там фельдмаршал осмеливается учить его, бывшего ефрейтора...

Гитлер спустил директиву для Вейхса, словно предчувствуя, что сказано в директиве Сталина: «Не позволить противнику отступить на восток и уйти через реку Дон...»

Вейхс никогда не был заметным дарованием в рядах пышного генералитета немецкого вермахта, и он, человек умный, с оттенком грусти известил Паулюса, что именно отсутствие талантов выдвинуло его на высокий пост в такой напряженный момент, Гитлер, по словам барона, сделал из него удобную пешку, а сам остался ферзем, от которого зависит и участь пешки.

— Фюрер запретил русским выкупаться в Доне, приказав задушить их в дуге большой излучины, но — посмейтесь, Паулюс, вместе со мною! — русские уже переправляются на левый берег Дона, никак не желая оставаться в пространстве этой излучины...

Немецкие «панцеры» генерала Альфреда Виттерсгейма уже ворвались в мирную Ольховатку, танкисты 14-го танкового корпуса, столь обожаемые Паулюсом за дерзость, мигом растащили с маслобоен все сливки и сметану — котелками и касками, они алчно заглатывали масло целыми кусками; отсюда оставалось всего 30 километров до Россоши, жители которой еще не подозревали о близости врага, наивно полагая, что они живут в глубоком тылу. Паулюс давно не улыбался, усталый.

— Барон, — сообщил он Вейхсу, — ожесточение русских накалено до такой степени, что моя пехота отказывается ходить в атаки без танков, а танкисты Виттерсгейма прежде запрашивают прикрытие с воздуха...

В тот же день, до предела насыщенный событиями, московские газеты вдруг перестали вспоминать Юго-Западный фронт, который был упразднен. Но газеты, подвластные жесткой цензуре, стыдливо умалчивали о том, что взамен исчезнувшему фронту. Сталин распорядился образовать новый — Сталинградский , командовать которым оставался опять-таки маршал Тимошенко. [465] Довольный, что так случилось и больше не придется метаться по пыльным шляхам, маршал, поникший от неудач, выбрался из легковой машины на площади Павших Борцов...

— Ах, как здесь хорошо! — сказал Семен Константинович. — И словно нет войны. Даже, глядите, за пивом очередь... Сколько тут цветов! Ах, до чего ж я люблю запах цветущих акаций...

В газетах, чтобы людей не пугать раньше времени, Сталинград еще не поминался, писалось о том, что наши войска планомерно выравнивают свои позиции (отступая, добавлю я от себя), комсомолец Петухов двумя последними гранатами уничтожил два вражеских танка, прядильщицы Ивановского полотняно-ткацкого комбината взяли на себя новые социалистические обязательства по случаю геройских побед Красной Армии, а концерты латышской певицы Эльфриды Пакуль проходят с неизменным успехом... Ну, так и надо!

А в Сталинграде — правда — благоухали акации.

* * *

В густой пылище утопали фронтовые грузовики, сплошь забитые ранеными, в кузовах иных машин везли солдат, столь утомленных, что они не просыпались даже от толчков на ухабах. Какие там дороги? Иногда шоферы гнали свои машины прямо по целине, а взрывы бомб или снарядов на поле подсолнухов осыпали бойцов тучами перезрелых семечек... Пыль, пыль, пыль — почти как по Киплингу! Эта пыль лежала на людях словно плотное бархатное одеяло. Пить хотелось, только бы — пить. ..

— Немцы-то где? — вопрошали встречные.

— Да, эвон... недалече отсель. Подпирают.

— Много их, паскудов?

— Бить — не перебить. На всех хватит. Диву даешься! Откуда в Германии столько мужиков здоровых набрали? Кажись бы, уж после Москвы — все ясно, наша взяла, ан нет... Хреново!

К отступающим присоединялись жители, обычно те, что помоложе, шли женщины с детьми, и солдаты брали детей на руки, а с матерями, шагавшими рядком, судачили о том о сем, беседуя житейски. В деревнях и станицах собаки уже не лаяли — привыкли к тому, что [466] теперь много-много людей ходит туда и обратно, какой-нибудь Шарик или Жучка иногда для приличия гавкнет из-под забора, но тут же и хвостом завиляет, словцо извиняясь за собачью невежливость...

Хлебные поля наливались колосом, который в этом году отряхнет свои зерна не в ладонь человека. Сады обогащались плодами, которые деревья роняли на землю, никого больше не радуя. И сама добрая мать-земля заново наполняла пустые колодцы водою, которую выпьют злые пришельцы. Однажды солдаты видели лошадь с оторванной ногой; стоя на трех ногах, она продолжала хрумкать травой. Потом заржала — прощалась.

Плакать хотелось вчерашним мужикам от этого ржанья:

— Ну, ладно уж мы... человеки! Притерпелись. А вот животная... Разве объяснишь, за што ей такие муки выпали?

Жарища была — выше сорока градусов. Полуголые танкисты армии Гота высовывались из люков своих машин, на их груди качались уродливые амулеты, сулившие им бессмертие. Немецкая пехота шагала в нижних рубашках и трусиках. Завидев колонны отступающих русских, немцы горланили еще издали — почти дружелюбно, совсем без воинственной злобы:

— Эй, рус, ком, ком... рус, капут! Сдавайс...

Нет, теперь-то русские им не сдавались. А скоро отступающие войска Тимошенко заметили, что не вровень с ними, а навстречу им, израненным и оборванным, двигаются новые войска — бодрые, уверенные, отлично обмундированные, идущие не шаляй-валяй, а чуть ли не в ногу — празднично. Словно не ведая того, что впереди ожидает враг, они смело шли наперекор общему потоку — на запад. Как тут не удивишься?

— Эй, куда вас понесло, братцы? Там уже немец.

— Ты и драпай дальше. А мы знаем, куда нам надо.

— Откуда вы, славяне? Какая армия?

— Шестьдесят вторая. .. непромокаемая, несгораемая! Скоро на позициях приметили нового генерала. Еще молодой, курчавый, резкий в движениях, недоверчивый к докладам штабов, этот генерал так и лез под огонь, чтобы все видеть своими глазами. При этом — даже в окопах — не снимал белых перчаток. [467]

— Кто такой? — спрашивали вокруг с большим недоверием.

— Чуйков. .. наш генерал. Из Китая приехал.

— А зовут-то его как?

— Как и Чапаева — Василием Ивановичем.

— Чего это он в белых перчатках, как на параде?

— А бес его знает. Видать, фасон держит...

7.«Степь да степь кругом...»

Знойный день миновал. Чуть-чуть повеяло едва замет, ной прохладой. Поникла в полях пшеница, картофельные поля давно были вытоптаны инфантерией, размолоты гусеницами танков. В вечерней духоте жалобно попискивали степные суслики.

— А мы, кажется, заблудились, — сказал фельдфебель Гапке.

Его взвод с утра рыскал по бездорожью, отыскивая хутор Поливаново, два вездехода марки «Кюбель» тарахтели за ним, иногда посвечивая фарами.

Гапке вдруг широко раздул ноздри:

— Клянусь, здесь кто-то жарит печенку.

Тут и все солдаты принюхались:

— Наверняка кукурузники... жрут, как всегда.

Заглянули в ближайший овраг — точно! Там горел костерок, а румынские солдаты жарили на вертеле печенку.

— Эй, откуда у вас такая роскошь? — окликнули их немцы.

— Лошадиная!

Румыния всегда славилась кавалерией.

— А на чем поедешь, если лошадь осталась без печенки?

— На ваших грузовиках. Мы уважаем немецкую технику.

— Вы слишком сообразительны! — хохотал Гапке. — Техника не для вас. Впрочем, гони сюда печенку, пока она не подгорела, а мы устроим вам плацкартные места в нашем «Кюбеле» без брезента.

Кроме румын, хорватов и мадьяр, к 6-й немецкой армии примыкали, почти растворяясь в ней, войска итальянской армии. Паулюс не торопил Гарибольди, держа [468] союзников подальше от передовой, не слишком-то им поверяя. Неизвестно, кто распустил слух, будто немцы скоро вооружат итальянцев новейшим электропулеметом.

— Кто их знает? — сомневались итальянские солдаты. — От немцев всего ожидать можно. Если они даже изобрели такой пулемет, то нам-то что с него?

— Интересно, — тут же возник вопрос, — если пулемет электрический, то куда включать штепсель в этой унылой степи?

— Как куда? Втыкай себе под хвост, и тогда пулемет будет работать безотказно, а каждая фасолина попадет в цель.

— Не так-то все просто, компаньо, — шутили другие. — Если вставить вилку кому-то из нас, ничего не получится. Пулемет стреляет только в том случае, если получит энергию из задницы верного члена нашей партии... Лучше всего его включать сразу под хвост нашего славного Итало Гарибольди!

(Когда эти итальянцы попадали к нам в плен, пришлось поломать головы в наших штабах, ибо из их показаний было трудно понять, о каком «новом секретном оружии» идет речь и где главный источник питания этого пулемета?)

Положение вермахта считалось устойчивым, в победе над Россией немцы не сомневались. Личные вещи убитых сразу отсылали родным (на память), личный жетон убитого квартирмейстеры переламывали пополам, одну половину его бросали в могилу, а вторую часть жетона отсылали в штаб — для документации. Даже в моменты фронтовых кризисов немецкие солдаты регулярно получали отпуска домой; в Кракове им выдавались особые «подарки фюрера». Это были стандартные пакеты, в которых к награбленному в России добавлялись продукты из ограбленной Европы: бутылки французского вина, масло, кофе, банка сардин, шоколад, сигареты «Юно» и прочее. Являясь домой, фронтовик невольно ощущал себя в голодной семье неким «сеньором войны».

Впрочем, солдат мог получить отпуск и вне всякой очереди. Для этого надо было подбить русский разведывательный самолет У-2 или По-2, которые немцы Прозвали «кафемюлле» (что значит «кофейная мельница»). [469]

Как только по ночам над позициями начинал стрекотать эти тихоходные самолетики, все немцы хватались за оружие:

— А, русс фрейлен! Проклятые русс фанер...

Эти самолеты вели русские летчицы, и они, как бы зависая в воздухе, точно клали свой груз, способные, казалось, попасть бомбой даже в печную трубу. Вот немцы и палили! Чтобы получить Железный крест или недельный отпуск с «подарком фюрера».

А кому, спрашивается, не хочется побывать дома?

* * *

6-я армия Паулюса впервые применила новое оружие вермахта — шестиствольные минометы, поражающие сразу большие площади, наносившие большой урон нашей пехоте.

— Прекрасно! — восторгался Шмидт. — Силы нашей армии мощной глыбой нависли над армиями Тимошенко, и маршал спешно отводит полуокруженные войска, боясь их полного оцепления.

— Вот это-то и плохо, что он их отводит. Фюрер заинтересован не в отступлении, а в уничтожении живой силы противника… Кто сейчас торчит перед нашим носом? — спросил Паулюс.

— Двадцать первая армия русских.

— Я не о номере — кто ею командует?

— Генерал-майор Гордов.

— Не знаю такого. Видер! Дайте о нем аннотацию.

Иоахим Видер доложил:

— В. Н. Гордов десять лет назад окончил Военную академию, был на штабной работе, отличается неуживчивым характером, авторитетом среди подчиненных не пользуется.

— Шмидт, где сейчас «ролики» четырнадцатого корпуса?

— Виттерсгейм в движении к югу от нас.

— Разверните его на меня, — велел Паулюс. — И пусть молодчага Виттерсгейм ударит по Гордову так, чтобы этот неуживчивый генерал потерял последние остатки авторитета...

21-я армия была раздавлена. Гордов первым отвел войска на левый, восточный берег Дона, когда другие наши армии еще сражались на западном (в предполье большой излучины Дона). В два часа русской тягостной [470] ночи Берлин отмечает полночь; в это время по радио комментировались дневные сводки ОКБ, звучали радостные фанфары, диктор предупреждал: «Внимание, говорит Ганс Фриче, все слушайте Ганса Фриче...» Фриче заполнял эфир трескучей буффонадой о подвигах 6-й армии Паулюса.

— ...мне трудно говорить, — притворно задыхался он, как астматик, у своего микрофона (будто и в самом деле не мог дышать от дыма сражения). — Моя радиоустановка не успевает следовать за бросками армии, преисполненной пламенной верой в своего народного полководца. Поверьте, они едины — и сам Паулюс, и его гренадеры, каждым шагом утверждающие в русских степях могущество непобедимых идей нашего великого фюрера. Враг растерян. Враг бежит. Враг мечется в безумных поисках выхода...

Снова шли письма от Лины Кнаупфф из далекого Касселя, и это было Паулюсу даже неприятно, а из Берлина звонила жена, милая Коко, поверившая в радиоболтовню Ганса Фриче. В эти же дни капитан танковых войск вермахта Эрнст-Александр Паулюс вернулся из отпуска, который провел в Предеале, на климатическом курорте Румынии. Вид отца поразил его — лицо Паулюса, дочерна загоревшее, словно обугленное, было покрыто множеством морщин, напоминая старинный фарфор в мельчайших трещинах. Изложив домашние сплетни о бухарестских родичах, сын просил:

— Мой румынский дядя хотел бы, папа, чтобы ты позаботился о румынских частях, которые снабжаются хуже наших... А правда ли, что мы в этом году можем зимовать в Месопотамии, где тоже богатые нефтепромыслы?

Паулюс нехотя отвечал сыну, что до мосульской нефти в Ираке еще далеко, а нефтяные вышки Майкопа откроются перед вермахтом сразу за Ростовом, который еще предстоит взять:

— Впрочем, это забота не моей армии, а фельдмаршала Листа и Клейста с Готом, а мне предстоит брать Сталинград, после чего мы спустимся вниз по Волге — До Астрахани. Включи радиоприемник, пришло время послушать истерику Ганса Фриче...

Это случилось 3 июля, когда Ганс Фриче умолк.

— Странно, — сказал Паулюс. — Странно и даже [471] любопытно бы знать, кто из великих мира сего заткнул его пробкой...

Через день советская авиация АДД (авиация даль него действия) сожгла склады горючего, упрятанные на дне глубоких степных оврагов, и Паулюс потерял присущее ему хладнокровие.

— Это уже из области мистики! — воскликнул он досадуя. — Какое роковое совпадение! Я застрял с пустыми баками в тот же день, когда опустели баки и танков Роммеля, выскочившего к оазисам Эль-Аламейна. Но, лишив меня горючего, русские обеспечили себе тактическую передышку...

5 июля его армия форсировала Оскол, а Шмидт напомнил:

— По планам «Блау» нам осталось лишь двадцать дней до взятия Сталинграда, но, кажется, мы в сроках опаздываем.

— Шмидт! — обозлился Паулюс, сорвавшись в крик. — Играйте со своим чертиком, а не листайте календарь, словно невеста, высчитывающая, сколько ей осталось дней до блаженной свадьбы...

7 июля вся мощная группировка армий «Юг» была разделена Гитлером по двум стратегическим направлениям: группа армий «А» фельдмаршала Листа была нацелена точно на Кавказ, а группа армий «Б», подчиненная Вейхсу, устремлялась в большую излучину Дона; 6-я армия Паулюса стала главным колющим оружием, она стала как бы тяжеловесным молотом, чтобы ударом в сердцевину великой русской реки разрушить кровообращение всей экономики России, чтобы пресечь все связи России с югом...

Общее руководство группами «А» и «Б» взял на себя Гитлер!

Паулюс в это время находился в Миллерово, зловонном от гниения трупов, и он уже начинал понимать то, что понял и Франц Гальдер в тихом уютном Цоссене, благоухающем резедою (оба они мыслили одинаковыми стереотипами). Но беспокойство Паулюса усилилось, когда его навестили командиры дивизий — Отто Корфес, Мартин Латтман, Арно фон Ленски, и по лицам этих генералов он догадался, что предстоит серьезный разговор.

Начал его, как и следовало ожидать, доктор Корфес, [472] сначала заговоривший о бескрайних русских пространствах:

— Оставим в покое прах Клаузевица, писавшего о непреодолимости этих пространств. Сейчас нас волнует другое. Шестая армия, по сути дела, путешествует к Сталинграду, образуя перед собой коридор, она растянулась на десятки километров по безводной степи, а после того, как фюрер отнял у нас танковую армию Гота, мы остались лишь с танковым корпусом Виттерсгейма.

(Об этом же тревожился Гальдер, примерно так мыслил и сам Паулюс, но сейчас ему надо было оправдать... Гитлера.)

— Пожалуй, — отвечал Паулюс, — это верное решение фюрера, ибо Гот и Клейст в нижнем течении Дона скорее разберутся с Ростовом, открывающим путь к Майкопу.

Неожиданно не Корфес, а Мартин Латтман стал возражать

— Любопытно! — заметил он. — Где и когда наш фюрер постиг алгебру научной стратегии? Не тогда ли, когда в пивной Мюнхена его боевые соратники дрались пивными бутылками?

Паулюс резко ответил, что хорошо знает Гитлера:

— Я не согласен с вами: да, фюрер мало знаком с законами стратегии, но ее суть ощущает интуитивно, а все неприятности на фронте предчувствовал заранее, как женщина приближение менструаций.

...Обладай Паулюс подобной же интуицией, и он уже тогда понял бы, что его навестили не просто сомневающиеся генералы, которых легко уговорить, нет, его навестили люди, думающие иначе, нежели думал он, и эта разница в мыслях скажется не сегодня, а когда он будет сидеть в подвале сталинградского универмага, а Шмидт станет щелкать перед ним своим чертиком...

Командиры дивизий переглянулись. Отто Корфес прекратил этот бесполезный разговор, поднимаясь, чтобы уйти, и вдруг он припомнил строчки Гейне, которые и произнес... для кого?

— Но берегитесь — беда грозит. Еще не лопнуло, но уже трещит.

— Это вы... мне ? — вскинулся Паулюс.

— Не персонально! Это я сказал для всех нас. .. [473]

На тыловую станцию Россошь прибыл эшелон с советскими офицерами из резерва, чтобы пополнить кадры полков и дивизий. Все выглядело мирно. Внезапно ворвались немецкие танки с мотопехотой, пассажиры были перебиты в вагонах. Конечно, война слишком жестокая вещь. Но, согласитесь, все-таки страшно видеть целый состав пассажирских вагонов, в которых — сплошь мертвые.

— Пленных не было, — браво доложил Виттерсгейм. — Они, правда, отстреливались... по танкам... из пистолетов!

Паулюс почти любовно оглядел стройную фигуру Виттерсгейма, который с каждым днем нравился ему все больше, и он, кажется, уже тогда предчувствовал, что именно ему, командиру 14-го танкового корпуса, предстоит решить, если не главные, то, во всяком случае, исторические задачи у Сталинграда. Но верный своим принципам — быть со всеми одинаково любезным, он ничем не выдал своего фавора к Виттерсгейму.

— Вызовите похоронную команду, — велел Паулюс квартирмейстеру. — Все-таки это не солдаты, а ...офицеры. Надо освободить эшелон от трупов, ибо у нас как раз не хватает вагонов.

При этом он сам недоумевал: как мог этот состав залететь в тыл его армии, неужели русские совсем не понимают обстановки?

— Понимают, — ответил Кутченбах, — но у них есть такой наркомат путей сообщения, который никогда не ладит с Генштабом.

Генерал Эрих Фельгиббель, давний приятель Паулюса, держал на русском фронте сразу шесть полков радиоперехвата и радиоразведки; дешифровкой ведали ученые Геттингенского университета, видные математики и лучшие немецкие шахматисты. Круглосуточно прослушивая эфир, пеленгаторы фиксировали все переговоры русских, даже ничтожные (иногда нашему радисту стоило лишь коснуться ключа, как он сразу был засечен). В один из дней Фельгиббель навестил Паулюса, поздравив его с победами.

Но сразу же заговорил о расчленении армии «Юг»:

— Этим мы показываем русским детскую «буку» на растопыренных пальцах... Испугаем ли мы их сейчас? Нет ли у тебя, дружище, предчувствия неотвратимой катастрофы? [474]

— Оно было у меня в прошлом году, — ответил Паулюс.

Ответ друга был слишком уклончивым; неудовлетворенный им, Фельгиббель увлекал Паулюса в опасные дебри политики:

— Фриди, как ты относишься к словам Сталина, что Гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское — остаются... Не кажется ли тебе, что Сталин выразил то, что может многое перевернуть в сознании немцев? На меня, признаюсь, эти слова произвели сильное впечатление.

Ответ Паулюса был для Фельгиббеля неожиданным:

— Мне думается, что этими словами Сталин признал свое поражение, давая понять Гитлеру, что, если он отодвинет вермахт на старые границы, то Германия останется им не тронута.

— Странный ответ! — причмокнул Фельгиббель. — Но в чем-то, дружище, ты и прав, наверное. Неужели Сталин давал нашему фюреру аванс, как бы обещая, что он не собирается уничтожать диктатуру нашей партии, а задача московского Кремля — только в том, чтобы изгнать нас, немцев, с захваченных русских земель?..

Паулюс догадался, куда заманивает его приятель, но эти «дебри» политики всегда опасны, а потому он поспешно извинился, что никак не может уделить другу должного внимания:

— Я слишком занят. Прости и не обижайся... Голова разламывается от грохота телетайпов, глаза устали видеть постоянно прыгающую зеленую «лягушку»...

Все чаще он покидал раскаленный от солнца «фольксваген»; мучимый жаждой и жарищей, не раз просил раскинуть в степи палатку, в тени которой и разрешал оперативные вопросы. Его наблюдательный адъютант писал: «Критически мыслящий генштабист, Паулюс не мог не заметить слабости и авантюризма гитлеровской стратегии Его это тревожило, терзало... он надеялся, — писал В. Адам, — исправить упущения и просчеты верховного командования... Только бы он не сдал физически — выглядел он больным».

— Шмидт, — спрашивал Паулюс, — не кажется ли , что наши удары предназначены для колебания атмосферы?

— Главная цель — окружение и уничтожение живых масс противника — остается недостижима. Русские увертываются от ударов, как опытные боксеры на [475] ринге. Я объезжал поля битвы — где же убитые? Их ничтожно мало. Я пролетал над дорогами — где колонны пленных? Их не видно. Я надеялся видеть брошенного оружия. Но всю технику, даже тяжелую, русские утаскивают за собой...

Шмидт поиграл зажигалкой:

— Все равно — мы наступаем. Мы наступаем, а не они! Я уже вижу себя в зимнем Бейруте — ожидающим когда от Нила приползут танки вашего приятеля Роммеля...

Паулюса обескуражил доклад Вольфрама Рихтгофена:

— В моих самолетах разорвана монтажная система, некоторые приборы выведены из строя. Но это не диверсия, а работа степных грызунов, которые по ночам шарят в кабинах пилотов, словно воришки в карманах у спящих пьяниц.

Одновременно стал жаловаться и Виттерсгейм:

— Мои танки застряли у станицы Боковской. Суслики и степные мыши шныряют внутри танков, как в погребах, пожирая изоляцию, выводят из строя электротехнику. Легче всего поставить часовых. Но не могу же я, черт побери, ставить у каждого танка по дюжине мышеловок.

Паулюс обмахнул пот с изможденного худого лица.

— Тоже... партизаны! — сказал он. — Кажется, сама русская природа ополчилась против нас. Даже грызуны делают все, чтобы мы околели здесь, как проклятые... Что ты здесь околачиваешься? — при всех накричал он на своего сына. — Марш на фронт! Твое место сейчас — впереди батальона...

Паулюс сознательно не держал сына при себе, дабы в армии не возникало излишних пересудов и нареканий. Он не мог знать, что потери Красной Армии в это лето были меньшими по сравнению с потерями вермахта (узнай Паулюс об этом, он был бы безмерно удивлен). Но он сам чувствовал, что его потери чересчур велики. Квартирмейстер 6-й армии фон Кутновски, пожимая плечами, известил Паулюса, что в его армии, когда-то полнокровной, сейчас едва насчитывается 170 тысяч человек, хотя в некоторых ротах осталось по 40 — 60 солдат:

— Остальные убиты или госпитализированы.

Это настолько потрясло Паулюса, что он срочно вызвал [476] к себе главного врача армии, профессора и генерала Ренольди, отчего такая убыль в моих войсках?

— Дело не только в убитых и раненых. Солдаты валятся на маршах, как снопы. Резко подскочил процент сердечно-сосудистых заболеваний и злокачественных поносов. Наконец, появились первые признаки степной туляремии от невольного общения со степными грызунами. К этому добавьте легионы мерзостных вшей, и картина, достойная кисти гениального Менцеля, будет дописана до конца...

Вскоре стало известно, что Ганс Фриче крепко запил.

— В такую-то жарищу? — удивился Паулюс.

Одетый в безрукавку, он сидел за столом, вкопанным в землю, степной ветер загибал края оперативных карт, обгрызанных ночью степными мышами. Он машинально пронаблюдал, как в сторону Дона проплыли эскадрильи Рихтгофена, отягощенные многотонным бомбовым грузом, чтобы обрушить его на крыши Сталинграда. За этим же столом зять Кутченбах деревянной ложкой поглощал из тарелки простоквашу.

— Была причина напиться, — сообщил он. — Фриче так влетело от Геббельса, что у него искры из глаз посыпались...

Оказывается, комментируя сводки ОКБ, Фриче перехвалил Паулюса как блистательного полководца. Геббельс устроил Фриче скандал: признавая заслуги Паулюса, никогда нельзя забывать, что Гитлер — полководец, и он лучше своих генералов знает секрет победы, а генералы лишь исполнители его предначертаний. Паулюсу вся эта история была крайне неприятна, и он поспешил избавить армию от Фриче, который и упорхнул в Берлин — извиняться перед шефом. Вскоре после этого случая заявился при штабе генерал Гейтц, который, памятуя о своей службе в военных трибуналах, не потерял прокурорской бдительности.

— Я глубоко уважаю вашего друга Фельгиббеля, но вчера в разговоре с генералом Гартманом он позволил Себе нескромные выражения о нашем фюрере. В условиях фронта это... опасно!

Паулюс поручился за своего друга:

— Стоит ли заострять углы, и без того острые? Геббельс простил Ганса Фриче за нескромность в отношении [477] меня, а мы простим Фельгиббеля за нескромность отношении фюрера.

В большой излучине Дона сопротивление русских резко возросло, темпы наступления 6-й армии явно замедлились.

— Мы выбиваемся из графиков, — забеспокоился Паулюс. — Неужели двадцать пятого июля не сделаем русским «буль-буль» в их родимой Волге?

— Я предлагаю, — сказал Шмидт, — за счет ослабления флангов усилить нажим в центре общей дирекции на Сталинград.

— Пожалуй, разумно... хотя и рискованно! Наши боевые порядки уже потеряли оперативную плотность. Дивизии стали расползаться по фронту, как перегнившие тряпки — по ниточке.

В пустотах брешей на картах Шмидт аккуратно вписывал утешительные слова; «Боевая группа заполнения разрыва». Но этих «боевых групп» никто не видел... Паулюс сомневался:

— Кого мы обманываем, Шмидт? Неужели себя?

— Скорее в ОКВ... надо же давать Кейтелю хороший материал для сводок по радио. Пусть там знают: фронт прочен.

— Не слишком ли это авантюрно, Шмидт?

— Ax! Чем только мой «чертик» не шутит...

Солдаты рвали из рук друг друга карты:

— Где тут станица Цимлянская? Говорят, там такие шипучие вина, как шампанское, потом два дня — волшебная отрыжка...

* * *

12 июля танки вломились в Миллерово. Паулюс прибыл в этот городишко, когда в нем царил полный разгром. Почти все дома разбиты, заборы обрушены. На улицах полно раздавленных всмятку людей, попавших под гусеницы «панцеров». Кутченбаха при виде такого зрелища мучительно вырвало. Паулюс сказал:

— Все танками... опять танки! Что бы я без них делал? А все-таки генерал Альфред Виттерсгейм большой молодец...

Город гудел от пожаров. Автоматчики разбивали витрины магазинов, выкидывая на улицы груды белья и одежды, потом ковырялись в них, отбирая для себя все лучшее. [478] Полковник Адам уже приготовил для Паулюса более или менее приличную квартиру в доме, не пострадавшем от огня и разбоя. Кутченбах стал хлопотать у самовара. Паулюс морщился:

— Черт, что-то мне было надо, но я забыл... А! Вспомнил. Я не закончил разговора с Фельгиббелем, где он?

Выяснилось, что лучший приятель улетел в Берлин, даже не соизволив с ним попрощаться. Паулюсу это было неприятно:

— Эрих всегда был так вежлив, так любезен...

Только потом (год спустя) Паулюс догадался, что Фельгиббель посещал его 6-ю армию по причинам более серьезным, нежели техническая проверка станций радиоперехвата. Фельгиббель уже тогда вписал свою биографию в число генералов-заговорщиков против Гитлера, чтобы избавить Германию от фюрера, но... сам задохнулся в петле. Фельгиббелю и было поручено прощупать политические настроения Паулюса — нельзя ли и его, столь авторитетного в вермахте, перетянуть в лагерь генеральской оппозиции? Но покинул 6-ю армию, даже не попрощавшись с Паулюсом, ибо Фельгиббель убедился, что его друг остается верным паладином того режима, который его выпестовал и возвеличил... Да, читатель, Паулюс по-прежнему, как и в былые времена, держал «руки по швам»!

Его эсэсовский зять, барон Альфред Кутченбах, уже завел патефон, поставил на диск русскую пластинку, сказав:

— Это очень хорошая песня. Вы слушайте, а я стану для вас переводить: «Степь да степь кругом, путь далек лежит...»

Кутченбах сразу покорил хозяина дома своим превосходным знанием русского языка, вызвав его на откровенность.

— Давай, отец, забросим политику к едреной фене, — дружески сказал он старику. — Если говорить честно, так я понимаю вас, русских. Вам сейчас обидно и тяжело. Но со временем, когда вся эта заваруха закончится нашей победой, ты сам будешь благодарить нас, немцев, за тот новый порядок, который мы вам несем... Поверь! Так оно и будет.

Ответ домовладельца обескуражил Кутченбаха:

— Нешто вам, немцам, кажется, что вы принесли на святую Русь («новый порядок»)? Да у нас-то, слава те, [479] Господи, и старый порядок неплох был. Вспомню былое, так ажно душа замирает. При царе-батюшке у нас о городовых на улицах порядка было больше, нежели у вашего фюрера...

Паулюс вышел на двор и, оглядевшись, стал мочиться возле разрушенного русского блиндажа. Из развороченных бревен, прямо из земли, будто она росла там торчала рука человека, а на руке — часы, и было видно, как стремительно мчится секундная стрелка часов по циферблату, а пальцы руки еще шевелились...

«Неужели живой?» — удивился Паулюс и еще раз огляделся.

8. Чем люди живы

Близится роковое число — 23 августа, а я по-прежнему далек от желания описывать подробности, свойственные научным монографиям, вроде того, что 217-й стрелковый полк занял хутор Ивановку, а 136-я пехотная бригада отодвинулась в северо-западном направлении. Как бы ни были ценны такие подробности для военных историков, но главное все-таки — люди , сама жизнь человеческая, их нужды и радости, сомнения и страдания.

Не буду оригинален, если скажу: нам бы никогда не выиграть этой страшной войны, если бы не русская женщина. Да, тяжко было солдату на фронте, но женщине в тылу было труднее. Пусть ветераны, обвешанные орденами и медалями, не фыркают на меня обиженно. Мы ставим памятники героям, закрывшим грудью вражескую амбразуру, — честь им и слава! Но подвиг их — это лишь священный порыв краткого мгновения, a каково женщине год за годом тянуть лямку солдатки голоде и холоде, трудясь с утра до ночи, скитаясь с детьми по чужим углам или живя в бараках на нарах, которые ничем не отличаются от арестантских.

Не возражайте мне, ветераны! Не надо. Лучше вдумаемся. Мы-то, мужики, на одном лишь геройстве из войны выкрутились, а вот на слабые женские плечи война возложила такую непомерную ношу, с какой бы могучим Атлантам не справиться. Именно она, наша безропотная и выносливая, как вол, русская баба выиграла эту войну — и тем, что стояла у станков на заводах, [480] и тем, что собрала урожай на полях, и тем, что последний кусок хлеба отдавала своим детишкам, а сама и тем сыта оставалась...

Думаю, неспроста же в те военные годы и сложилась горькая притча-байка, которую сами женщины о себе и придумали:

Ты и лошадь, ты и бык,
Ты и баба, и мужик!

До войны сытен был хлеб, политый потом колхозниц, этих подневольных рабынь «победившего социализма», но вдвойне горек был хлеб, политый женской кровью. Они-то этого хлеба и не видели вдосталь, отдавая его солдату на фронт, опять-таки нам, мужикам с винтовками. Где же он, памятник нашим женщинам? И не матери-героине, не физкультурнице с неизбежным веслом, не рекордсменке в комбинезоне, а простой русской бабе, которая на минутку присела, уронив руки в тоске и бессилии, не зная, как прожить этот день, а завтра будет другой... и так без конца! Доколе же ей мучиться?

* * *

С утра пораньше Чуянов навестил аэродром в Питомнике — как раз к побудке летчиков, которых оживляли командой:

— Эй, славяне! Ходи на уборку летного поля...

С метелками в руках, выстроясь в одну шеренгу, нетчики, штурманы и стрелки-радисты голиками подметали взлетные полосы, столь густо усеянные рваными и острыми осколками, что ими не раз повреждались шины колес при взлетах и посадках.

— Бомбят вас, ребята? — спрашивал Чуянов.

— Да не очень. Рихтгофен больше сыплет на отступающих к Дону да на город кладет... Жить можно!

Но Чуянов-то понял, что житуха у них плохая. Самолетов мало. Нашей авиации было ой как трудно противостоять мощному воздушному флоту Рихтгофена, а потерь много... Потом, побросав голики, летчики выкраивались перед столовой.

— У нас две очереди, — невесело шутили они. — Кому в боевой полет — кому в столовку, где дают кислую [481] капусту в различных вариациях, и только компот еще из нее не варят. А на капусте из крутого пике выбраться да и миражи опасны...

Может, и шутили, кто их знает? Но Алексей Семенович воспринял эту шутку, как издевательство над людьми, которые каждый день — с утра до ночи — рискуют своей головой, и, едва вернувшись в обком, сразу же распорядился, чтобы скотобойни города каждый день слали лучшее мясо в Питомник.

— И чтобы колбасы не жалели! — кричал он в трубку телефона. — Кому так в три горла пихаем, а героям сталинградского неба капусту кислую... Стыдно. Очень стыдно.

Днем в здание обкома партии вдруг ворвалась с улицы страшная собака: шерсть вздыблена, как у волка, глаза горят, скачет с этажа на этаж, мечется по коридорам, чего-то ищет, секретарши с визгом запрыгивали на столы, мужчины кричали:

— Безобразие! Кто пустил сюда зверя? Эй, охрана!

Алексей Семенович Чуянов вышел из кабинета.

— Позвоните на СТЗ, — указал он спокойно, — кажется, эта овчарка из той злобной своры, что завод охраняла...

Выяснилось, что после бомбежки охрана СТЗ, действительно, не досчиталась сторожевых собак, вот одна из них и заскочила в обком партии, а Чуянов зверье любил.

— Эй! — позвал псину. — Как зовут тебя?.. Допустим, что Астрой. Ну, Астрочка, иди ко мне. Не бойся.

Шерсть на овчарке прилегла, она тихо поскулила и доверчиво подошла к человеку. Чуянов храбро запустил пальцы в загривок собаки и потрепал ей холку.

— Ладно, — сказал он. — Сейчас тебя отведем в столовую, где объедки сыщутся, накормим, а потом…

Потом эта страшная зверюга, готовая разорвать любого, вдруг лизнула Чуянова в руку и покорно, как дворняжка, побежала за ним в столовую. С того же дня она стала отзываться на кличку Астра... Секретарь обкома стал для нее хозяином!

— Ладно, — сказал хозяин, — там вчера фрица подбили. Герасименко звал на допрос его... Съезжу. Скоро вернусь.

В штабе Сталинградского военного округа он слушал, как проходил допрос немецкого аса, прыгавшего с парашютом [482] из горящего бомбардировщика — прямо на крыши окраинной Бекетовки.

— Вы из четвертого воздушного флота Рихтгофена?

— Нет. Из второй воздушной армии Кессельринга, которая обслуживала африканский корпус фельдмаршала Роммеля.

— Что-то не верится. Назовите аэродромы.

— Пожалуйста. Бари. Палермо. Бенгази. Эль-Газала.

— Как же вас занесло на Волгу? — вмешался Чуянов.

— Роммель застрял под Эль-Аламейном, а бомбежки по базам Мальты отложены. Английское командование само просило наше об этом — для эвакуации своих госпиталей. А нас отправили в Россию, чтобы помочь армии на Дону и на Волге.

Все это было странно, и настроение, и без того поганое, ухудшилось.

Чуянов вернулся в обком, где его поджидал Воронин.

— Ну, что хорошего? — спросил, думая о своем, Чуянов.

— У нас хорошего мало. Вон за границей, мне читать приходилось, даже через океаны провода тянут, а... у нас?

— Что у нас?

— Дерьмо собачье! Кабеля нет, чтобы воду не пропускал. Сегодня проложат через Волгу полевой кабель, а завтра, глядишь, меняй снова: изоляция уже намокла и сдала...

Еще хуже было на восточном берегу Волги: там до Баскунчака и Астрахани — столбы с проводами; немецкая авиация даже бомб не тратила, сбрасывая на линии связи и высоковольтные провода железнодорожные рельсы и шпалы, «бомбила» их обрезками водопроводных труб и швыряла пустые бочки... Воронин сказал:

— Сегодня рано утром маршал Тимошенко с Хрущевым приехали. Удивлялись, что у нас пивом торгуют... Вы, говорят, живете так, будто и войны у вас нету. Лучше, чем в Москве!

Тимошенко появился в Сталинграде 13 июля, и Никита Сергеевич, улучив минуту, шепнул Чуянову на ухо:

— Ну, ни в какую! Едва вытащил. Товарищ Сталин сам указал, чтобы сидел в Сталинграде, а он... сам не знает, чего хочет! [483]

Чуянов заметил в Тимошенко некоторую нервозность вполне оправданную для его положения, но выглядел он (или желал таким казаться) излишне самоуверенным любезно пригласив Чуянова вечером к ужину. Надо полагать, маршал переживал большую человеческую трагедию. Хотя, если судить честно, во всем происходящем на фронте он мог бы винить только себя, и теперь каждый удар противника должен бы восприниматься им как справедливый удар судьбы, жестоко мстившей ему за прежние просчеты. Ведь ему, довоенному герою, всегда казалось, что он будет лихо побеждать врагов на чужой территории, а вместо этого очутился на берегах великой русской реки...

Маршал задал только один вопрос:

— Когда будет наплавной мост через Волгу?

— Военные обещают навести его где-то в конце августа.

— А до войны, что, ума не хватало?

— У меня хватало. Я писал кому надо, чтобы подумали, но... есть выше начальники.

— Кругом начальники, — буркнул маршал...

Побывав дома, Чуянов на минутку заскочил к Герасименко — его штаб военного округа располагался как раз напротив универмага (того самого, в подвале которого потом сдался победителям Паулюс). Поговорили, а говорить было о чем. Сейчас на СТЗ все цехи и дворы были заставлены танками, вытащенными с поля боя. Теперь их спешно ремонтировали, рабочие сами обкатывали машины на заводском полигоне, став за это время опытными танкистами. Герасименко рассказывал:

— Притащат такую гробину с передовой, а внутри — снаряды, гранаты, оружие... Ну, разбирают между собой. Иные домой тащат. Иногда же люк открывают — там одни черные скелеты, уже обгорелые. — Герасименко жаловался, что к отступающим примазываются агенты абвера или диверсанты. — По-русски болтают не хуже нашего... Все время шлют истребительные батальоны. Кого поймают, того шлепнут. Там, в станицах, такая кутерьма сейчас — не приведи Бог! А людей можно понять: одни бегут, другие остаются. Ведь сколько лет наживали, там телега еще от деда, а икона еще от прабабки... Без слез все не бросишь. Жалко!

Чуянов заговорил совсем о другом:

— А все-таки странный человек маршал Тимошенко! [484] Другой бы на его месте в дугу от стыда согнулся, а Тимошенко ходит гоголем, грудь колесом, с него — как с гуся вода. Никак не пойму, почему товарищ Сталин одних жестоко карает за ничтожные промашки, а другие, с ног до головы виноватые, остаются командовать фронтами...

Василий Филиппович Герасименко тридцать седьмой год хорошо помнил и даже крякнул, прежде чем ответить.

— Не наше то дело, — сказал, осторожничая — Тут и без маршала виноватых хватает. Привыкли мы думать, что умнее нас да сильнее никого нет на белом свете. Вот за это проклятое зазнайство теперь и расплачиваемся.

— Неужели немцы способны выйти к Волге?

— Что ты! — отмахнулся генерал. — Под мудрым руководством товарища Сталина мы растопчем врага в излучине Дона, но никогда не допустим его в город, носящий имя великого вождя...

«О Господи!» Чуянов, хотя и был партийным работником высшего ранга, но от подобной выспренности оставался далек. Неприятно ему было и то, как вел себя Тимошенко за ужином, провозгласив нечто вроде тоста, сейчас попросту неуместного.

— Мы, большевики, — сказал он, — преодолеем все трудности на путях к победе, мы не остановимся на достигнутом...

— Уж молчал бы... дурак он или, наоборот, очень хитрый, но дураком притворяется? — размышлял Чуянов, наблюдая за маршалом. На другой день вся Сталинградская область была переведена на военное положение. Заводские рабочие перешли на казарменное положение (с выдачей пайков по месту работы). Город по-прежнему утопал в зелени, цвела и благоухала акация. В киосках «пиво-воды» продавали бочковое пиво, что особенно удивляло фронтовиков — глазам своим не верили.

— А нам можно? — робко спрашивали они продавщицу.

— А почему бы и нет? Или вы не люди?

* * *

Не люблю я высоких слов, но все же скажу: в народе не сомневались в конечной победе, хотя люди уже [485] понимали, что цена победы будет высокой, и пилотками немецких танков не закидаешь. А середина июля примечательна в истории войны: только теперь (!) Сталин начал догадываться, что целью нового «блицкрига» был не захват Москвы (операция «Кремль»), а продвижение вермахта к Сталинграду и на Кавказ. Василевский осенью 1965 года, когда многое отболело в нашей душе вспоминал:

«Предвзятое, ошибочное мнение о том, что летом основной удар противник будет наносить на центральном направлении, довлело над Верховным Главнокомандующим вплоть до июля...»

Многое в это лето сложилось бы иначе, если бы Сталин не был таким упрямым!

Теперь днем и ночью грохотали на стыках рельс воинские эшелоны.

Подолгу стояли на полустанках, старушки спрашивали:

— Кудыть вас, сердешных, гонят-то?

— Дорога, мамаша, теперь одна... на фронт!

— Ну, помилуй вас Бог, сыночки родимые...

Ехали, ехали, ехали. Двери товарных вагонов распахнуты, а в них, свесив ноги в обмотках, солдаты, солдаты, солдаты. Одни уже нахлебались лиха, а другие — совсем молодняк, еще вчера сдавали экзамены в школе, кто на пятерку, а кто и на троечках выехал... прямо в войну! Вот и узловая станция.

— Поворино, — читали название, а знающие и бывалые говорили: — Отселе нам тока две дороги: если повезут на запад, будем под Воронежем, а ежели на юг — тады в Сталинград...

Чуянова среди ночи разбудил долгий телефонный звонок — вызывали из Серафимовича, бывшей казачьей станицы Усть-Медведицкой, когда-то богатейшей, многолюдной, славной храмами и образованием не обиженной; секретарь тамошнего райкома партии сообщил, что уже приступил к эвакуации людей и всего самого ценного, но очень трудно с вывозом зерна и скота:

— Хлеба заколосились... жечь, что ли? Паромов через Дон нету, скотина лодки переворачивает. Овцы, считай, гуртом потонули, а свиньи все переплыли. Стада же коров силком в реку заталкиваем. А трактора? А наши МТС? Куда их девать?

— Гони к нам. [486]

— Да нет горючего. Пришлите. Перегоним.

— А где я тебе возьму горючего?

— Как где? Там же у вас полно караванов от Астрахани.

— Это когда было? — кричал в трубку Чуянов, разбудив всех домашних. — До войны. А сейчас какую нефтебаржу с воздуха ни заметят, сразу бомбят... горит наша Волга, горит!

— Что там, Алеша? — спрашивала жена, зевая.

— Спи. Это из Серафимовича. Уже поехали. Забыл сказать, чтобы жгли хлеба. Все равно не вывезти. Урожай-то больно хорош в этом году. Жалко. Спасаем, что можно. Спи. Еще рано...

Немецкие «ролики» вкатывались в большую излучину Дона, а сталинградцы еще выезжали на полевые работы. Как правило, женщины-домохозяйки, школьники постарше да старики. Вместе с жителями города не отлынивали и беженцы, желающие заодно подкормиться! на заброшенных огородах зрели овощи, бесхозные сады плодоносили в это лето — как никогда. Привыкли у нас бросаться на ветер высокими словами, и каждый год твердили, что не просто «уборка урожая», а обязательно «битва (!) за хлеб». Но смею заверить читателя, что летом 1942 года под Сталинградом шла настоящая битва за спасение урожая, и хлеб, который мы потом ели, был пропитан кровью...

Эскадрильи Рихтгофена кружили над полями, бросая осколочные бомбы, прострачивали хлебные нивы пулеметными очередями. Страшно читать свидетельства очевидцев. Под бомбами и пулями одна женщина загораживала лицо лопатой, подростки прятались под телегами, а какая-то старушенция накрылась газетой «Правда», словно верила, что Бог правду видит...

Неожиданный звонок от генерала Герасименко:

— Из Москвы получено распоряжение — всему штабу военного округа срочно передислоцироваться в Астрахань.

Календарь показывал 17 июля. Не верилось.

Чуянов ответил:

— Что за бред сивой кобылы? Быть того не может, чтобы в такой напряженный момент и... Кто распорядился?

— Ставка Верховного Главнокомандования. «Если сама Ставка, значит, скоро всем нам амба...» [487]

— А кто — конкретнее? — спросил Чуянов, еще сомневаясь

— Генерал Ефим Щаденко... герой известный.

Алексей Семенович ощутил небывалую растерянность

— Неужели, — спросил, — наше положение в Сталинграде и впрямь столь тяжелое? А как отнесется к вашему отъезду городское население? Люди-то не дураки они поймут ваше бегство на свой лад — значит, город будет сдан...

Опасения подтвердились. Когда штаб округа (с чемоданами и семьями) грузился на пароход, пристань заполнили толпы жителей, слышались возгласы — негодующие, озлобленные:

— Во, паразиты проклятые! Привыкли бегать.

— Мурло-то себе разъели, берегут свои шкуры.

— Мы ж их кормили, одевали, думали — вот защитники!

— Всю жисть налоги с нас драли на армию, а они...

— А чего с них взять-то? С драпальщиков...

Это случилось в тот самый день, когда Сталин получил от Черчилля извещение о том, что обещанного ранее второго фронта в 1942 году не будет, и настроение у Сталина было, конечно, не из лучших. В ночь на 20 июля Чуянов заработался в обкоме: приближался рассвет, когда по ВЧ его предупредили:

— С вами будет говорить товарищ Сталин...

В аппарате послышался тяжелый человеческий вздох:

— Как у вас идут дела? Как вы готовитесь встретить врага, который будет пытаться взять Сталинград с ходу ?..

(«Ясно представляю себе суровый взгляд карих глаз, сомкнутые брови и, откровенно говоря, очень волнуюсь...»)

— Обстановка тревожная. Но промышленность работает. С огромным напряжением. Народ относительно спокоен...

— Значит, «относительно»? — прервал его Сталин. Последовала пауза для накопления диктаторского гнева. — Вы решили сдать город врагу? — внезапно обрушился Сталин на Чуянова. — Вы зачем туда поставлены? Чтобы покрывать трусов и паникеров? Чтобы замазывать товарищу Сталину глаза? Почему от вас удрал в Астрахань весь военный округ? Завтра немцы сядут вам на шею и всех вас передушат, словно котят... [488]

Под мощным шквалом грозных обвинений Чуянов с трудом выбрал момент, чтобы заступиться за генерала

— Штаб военного округа выехал по приказу из Москвы.

— Кто осмелился дать такой идиотский приказ?

— Ваш генерал... из ставки... генерал Щаденко!

Молчание.

Наконец Сталин заговорил:

— Мы на месте разберемся и строго накажем виновных. Передайте товарищу Герасименко, чтобы возвращался со штабом обратно.

И закончил разговор директивными словами:

— Сталинград не будет сдан врагу. Так и передайте всем. ..

* * *

Никита Сергеевич вскоре пригласил Чуянова навестить его в гостинице, где маршал Тимошенко желал бы выслушать мнение человека, недавно прибывшего на Сталинградский фронт, а потому способного видеть события иначе, нежели видят они.

— Желательно знать, что он думает вообще об обороне Сталинграда, которая, сам понимаешь, никак не будет похожа на оборону Царицына... Можно ли вообще тут обороняться?

Чуянов пришел. На стене были развешаны оперативные карты, в которых Чуянов плохо разбирался, путаница неясных для него обозначений лишь озадачивала его; он понимал лишь кроваво-красную линию фронта, рискованно выгибающуюся к Сталинграду, а синие стрелы ударов противника невольно наводили на мысль о злокачественной гангрене, готовой вонзиться в страдающее тело.

Маршал Тимошенко имел вид несколько отвлеченный — вроде того, какой имеют старики, наблюдающие за играми детей. Выслушать же предстояло молодого генерала, поразившего Чуянова тем, что он не снимал со своих рук белых перчаток.

— Кто это? — шепотом спросил Чуянов у Хрущева.

— Чуйков... из шестьдесят второй армии.

Тимошенко задал первый вопрос, далекий от тактики и стратегии, к обороне Сталинграда отношения не имеющий:

— Вы почему не ладите с генералом Гордовым? [489]

— А почему я должен с ним ладить? — отвечал Чуйков маршалу, видно, совсем не боясь сталинского фаворита. — Генерал Гордов — это не мой сосед по коммунальной квартире. Да и в коммунальной квартире я бы с ним не ужился.

— Но все-таки, — заметил Тимошенко. — Как-никак, это вам непосредственный начальник. Воевал. А вы где воевали?

— Прибыл сюда прямо из воюющего Китая.

— Были военным советником?

— Да. В армии Гоминдана, при маршале Чан Кайши.

— Вот вы, человек свежий, что вы скажете о наших делах? Каковы, по-вашему, плюсы и минусы Сталинграда?

— Вы, товарищ маршал, спрашиваете о видах на оборону?

— Да. Удобен ли Сталинград для обороны?

Василий Иванович Чуйков долго оглядывал карты — с таким видом, будто попал в музей, где наконец-то увидел подлинники классических шедевров, о каких ранее приходилось только читать.

— Природный рельеф Сталинграда, — начал он, — и окрестностей города никак не способствует обороне. Как защищать эту гигантскую килу, что протянулась вдоль берега чуть ли не в полсотню верст? А ширина этой килы от силы два километра, а далее начинается степь...

— Выбирайте выражения! — сразу заметил Тимошенко. — Откуда вы взяли эту «килу»? Не советую забывать, чье имя носит этот город... «кила», по-вашему.

— Извините, — сказал Чуйков. — Я продолжу. Степи, примыкающие к Сталинграду с запада, изобилуют множеством оврагов и балок, вытянутых, как назло, с запада на восток, перпендикулярно этой ки... этому городу, и все они выходят к Волге, как бы разрезая Сталинград на отдельные участки подобно тому, как режут колбасу на отдельные куски. А в тылу армии, обороняющей Сталинград, течет широкая Волга — огромная преграда, мешающая маневру, не позволяющая отойти в случае надобности. Мало того, — продолжал Чуйков, — Волга, не имея мостов, связывающих оба берега, всегда будет препятствовать снабжению наших войск и эвакуации раненых. Противник же в любом случае, будет обладать громадным преимуществом, имея в своем тылу [490] обширные гладкие пространства для маневра и подвода техники. Затем, — было сказано Чуйковым, — противник, владея высотами на западе от Сталинграда, всегда будет просматривать нас и наши позиции на десятки километров, а мы, как бы ни маскировались, все равно останемся видимы, словно мухи в сметане...

— Что такое? Тут тебе и отвратительная «кила», тут тебе и «колбаса», тут тебе и «мухи в сметане»... Ай-ай, разве так можно. Нехорошо выражается Чуйков, надо его поправить.

— Не знаю, как уж там при Чан Кайши выражаются, — заметил Хрущев, — но здесь вы могли бы говорить иначе.

— Что иначе? — переспросил Чуйков, не понимая вопроса.

— По вашим словам, — круто и недовольно заговорил маршал Тимошенко, — получается так, что Сталинград к обороне совсем не приспособлен, и вы... Вы даете отчет своим словам?

— Даю. Совсем не приспособлен, — ответил Чуйков.

— А вы, — спросил его Хрущев, — не учли того, что наш советский народ воодушевлен на свершения подвигов и под знаменем Ленина — Сталина он готов... и вы... не учли этого?

— Учел, — отвечал Чуйков, подтянув белые перчатки.

— Так чего ж вы нам тут головы морочите? — обозлился Никита Сергеевич. — Километры подсчитываете, о рельефах нам рассказываете... О главном-то вы забыли?

— О чем? — переспросил Чуйков.

— О главном, — повторил Хрущев.

— А в чем оно, это главное?

— Главное... в главном.

— Возразить вам трудно, — ответил докладчик...

Тимошенко кивком головы указал в спину уходящего Чуйкова:

— Вот и воюй с такими... сами не понимают!

— Опыта нет, — добавил Хрущев. — Мало их били.

— Пойдемте и поужинаем, — предложил маршал.

Чуянов ужинать отказался, сославшись на дела в обкоме, а на лестнице гостиницы он нагнал уходящего Чуйкова:

— Меня найти легко. Если что понадобится — заходите. [491] Буду рад помочь, если какая нужда возникнет. Меня здесь все знают.

Но Василия Ивановича Чуйкова тогда мы еще не знали...

9. Винница и Житомир: комары и крысы

Восточная Пруссия. «Вольфшанце» — «волчье логово»...

Тихо постукивая дизелем, от вокзала отошел белоснежный поезд Геринга «Азия», а в тупике станции укрылся личный поезд Гитлера по названию «Америка» (15 вагонов и два мощных локомотива). Из окон оперативного барака, где обычно фюрер совещался с генералами, виднелись псарня, здание гостиницы для приезжих, кухонный барак и здание кинотеатра.

Альберт Шпеер, министр вооружений и боеприпасов, заметил, что Гитлер чрезвычайно возбужден, уверенный в успехе своих армий на юге России, и он долго развивал мысль, которую можно было бы выразить очень кратко: по сути дела, вермахт только сейчас завершает те планы, что не были осуществлены летом прошлого года. «Теперь, — сказал фюрер, — я увидел свет нашей победы в конце этого длиннейшего туннеля...»

— И сейчас, — разрешил он, — можно возобновить производство товаров ширпотреба в его прежнем объеме.

Шпеер ответил, что о ширпотребе думать еще рано:

— Но, кажется, пришло время отменить ежемесячные призывы в армию большого количества немецких рабочих.

Гитлер не возражал, вернувшись в прежнее состояние эйфории, опять нудно рассуждал о том, что Германия, лишенная прежних колоний в Африке (еще кайзеровских), будет иметь большие выгоды от захваченных территорий в России, а заодно, завершая свои рассуждения, фюрер выругал и своих генералов:

— Эти люди способны мыслить чисто военными категориями, но учитывать экономические выгоды от войны с Россией приходится мне... одному мне! Кстати, Шпеер, вы должны подумать о сооружении моста через Таманский пролив, чтобы армия фельдмаршала Манштейна из Крыма шагнула сразу на Кавказ! [492]

Летом этого года в Германии еще не было перебоев с продуктами, карточки отоваривались полностью, хотя жирность молока понизилась, в колбасу добавляли всякие примеси, а фруктов не было совсем, ибо все они поступали на выделку мармелада. Гитлер поговаривал, что пора переносить ставку в Винницу, ближе к фронту. Не так давно в «Вольфшанце» получили информацию, что Квантунская армия японцев уже наготове для нападения на Владивосток и Благовещенск, в ставке Гитлера это сообщение вызвало ликование. Риббентроп, тоже обрадованный, вызвал японского посла Хироси Осима, которому и было им сказано:

— Наш фюрер, зорко следя за успехами Японии на Тихом океане, думал, что вы сначала укрепитесь в новых владениях, а уж потом осуществите нападение на Россию, но теперь, когда наш вермахт выходит на Волгу, для Японии — по мнению фюрера — как раз наступил благоприятный момент, чтобы включиться в общую борьбу с московской кадократией...

Кадократия — термин, означающий «власть необразованной черни», редко употреблялся в разговорах, но Осима понял, что Риббентроп имеет в виду тех самых кремлевских недоучек, о которых ранее он говорил, что эта компания напомнила ему «общество старых партийных товарищей».

— Если, — продолжал Риббентроп, — Квантунская армия выйдет к Байкалу, конец этой войны будет сразу же предрешен...

Гитлер потом звонил в Берлин, спрашивая Риббентропа, чем завершился разговор с японским послом?

— Осима вежливо улыбался, но, судя по его словам, в Токио решили выждать — чем окончится битва за Сталинград. В любом случае до октября Квантунская армия с места не тронется. Сейчас Сталинград — ключ от того сейфа, в котором укрывается результат всей войны.

— Жаль , — отозвался Гитлер. — У меня уже начинает болеть живот каждый раз, когда я думаю о Сталинграде...

Гитлер имел краткое свидание с Муссолини, которому не терпелось, чтобы Роммель перекрыл для англичан шлюзы Суэцкого канала, но при этом дуче был озабочен тем, что англосаксы, кажется, решили покончить [493] с его африканским корпусом и вполне возможна высадка их десанта в портах стран Магриба.

— Сейчас, — утешал его Гитлер, — англичане способны лишь маневрировать на периферии, чтобы смирить нетерпение Сталина. Но далее обещаний в Лондоне не пойдут. У нас же скоро появится новый превосходный союзник — Турция, и премьер Сарадж-оглу намерен сожрать Грузию с Арменией сразу, как только танки Клейста перевалят через Кавказский хребет. За это, дуче, мы дадим туркам пососать горючего из нефтяных скважин Баку...

«Он и мне даст... пососать»! — с неприязнью думал дуче.

— Но, — признался Гитлер, — ни японцы, ни турки не выстрелят даже из детской хлопушки до тех пор, пока русские удерживают Сталинград.

Муссолини по-прежнему дрожал за Африку, желая иметь от нее «горсть фиников», но Гитлер не придавал значения возможной высадке десанта Рузвельта и Черчилля в Африке:

— Вместо второго фронта возникнет лишь третий, а потому открытие второго фронта в самой Европе будет опять отложено. Это значит, — здраво рассудил Гитлер, — что пока они там возятся с Африкой, нам нет необходимости держать большое количество войск в Европе, гадая, в каком месте англосаксы могут совершить высадку... Теперь, даже при наличии только третьего фронта, мы можем смело перебрасывать свои войска с Запада на Восток — против России!

13 июля разведка абвера сообщила, что русские образовали Сталинградский фронт, хотя об этом — ни звука в советской печати, и Адольф Хойзингер, как оперативник, сразу и верно предсказал, что русские не собираются отходить далее Волги.

— Это их дело! — отвечал Гитлер. — Но мне иногда начинает казаться, что Паулюс давно наносит удары в пустоту — перед ним лежит голая степь, создать линию обороны Тимошенко не смог. Не понимаю, чего Паулюс там ковыряется? Надо забрать у него четвертую танковую армию Гота, перенацеливая ее — в помощь Листу — на кавказское направление. Тех сил, что имеются у шестой армии, вполне достаточно для взятия Сталинграда... Хойзингер, каковы последние сводки абвера о делах в городе?

— Эвакуационные настроения в Сталинграде проявляются [494] в массовом перегоне скота, но они еще не коснулись демонтажа промышленности. По данным нашей агентуры, паники в городе не наблюдается, в театре русские ставят «Королеву Чардаша» Кальмана, которая на афишах у них называется «Сильва». Наверное, это подтверждает мое мнение о том, что жители города еще не испуганы.

— Пора бы и напугать их! — сказал Гитлер. — Сразу после взятия Сталинграда всех мужчин в городе уничтожить, а женщин вывезти.

Куда вывозить женщин, об этом Гитлер ничего не говорил.

— Впрочем, — продолжал он, — я сам напомню Паулюсу об этом, когда повидаюсь с ним в Виннице...

14 июля Франц Гальдер отмечал юбилей — сорокалетие военной службы. Маннергейм и болгарский царь Борис прислали ему дружеские приветы. Кейтель с Йодлем сложились и сообща подарили серебряный поднос. Гитлер, как обычно, проснулся во второй половине дня и пригласил юбиляра «на чашку чая». Гальдер похвастал подарком от Паулюса — роскошным альбомом с видами минувшей битвы под Харьковом в период окружения армий Тимошенко возле Барвенково. Гитлер рассматривал фотографии с большим интересом и, вопреки прежним своим заявлениям, похвально отзывался о русском солдате, как очень крепком и выносливом. «В техническом отношении, — говорил фюрер, — русские достигли тоже немало успехов, и качество их вооружения стало намного лучше...» О зубных щетках фюрер более не поминал!

— Впрочем, — сказал он Гальдеру, захлопывая альбом, — лето всегда являлось решающей стадией наших умопомрачительных успехов. Меня беспокоит лишь медлительность Паулюса...

Вечером Гальдер устроил «мальчишник» в лесной гостинице ОКХ, где угощал сослуживцев пивом и бутербродами.

Йодль нашел момент, чтобы шепнуть юбиляру на ухо:

— Нашему фюреру много не надо, чтобы он взвился до небес. И он взвился, когда я сказал ему — лучше избрать что-либо одно: или поход на Кавказ, или выход на Волгу.

Гальдер без аппетита дожевал казенный бутерброд:

— Он толкает Паулюса в спину, но это становится... опасно. Если шестая армия будет продвигаться и далее, [495] то она образует костлявый палец, вытянутый к Волге и он станет подвержен ампутации. Русские выпустили Паулюса из большой излучины Дона, могут поступить с его армией таким же образом, как мы весной поступили с ними возле Барвенково.

Йодль благодарил Гальдера за откровенность:

— Но эти мысли держите при себе, чтоб он не взвился.

Гальдер долго и задумчиво вращал перед собою кружку с пивом, потом сказал, что ему жаль Паулюса:

— Я бы не желал ему судьбы маршала Тимошенко...

16 июля с секретного аэродрома Ангербурга фюрер со свитой вылетел в Винницу.

Настроенный добродушно, он сказал Гальдеру:

— Пора разобраться с фронтовыми генералами. Ах, чего только не наслушаешься от этой публики... Рихтгофен жаловался рейхсмаршалу Герингу, будто слепые суслики выводят из строя электропроводку в навигационных приборах самолетов, а Генрих Гот докладывал по радио, что мыши грызут его бедные танки. Мои генералы, наверное, хотят, чтобы я поверил, как им тяжело сражаться с русскими мышами.

Если угодно, читатель, можете прослушать по радио вечернее сообщение сводки Совинформбюро: «В течение 16 июля наши войска вели бои с противником в районе Воронежа. На других участках фронта существенных изменений не произошло».

Вот и все! Понимай, как знаешь...

Полет до Винницы продолжался три часа и 15 минут.

* * *

Еще с декабря 1941 года Гитлер обзавелся второй ставкой по названию «Вервольф», что означает «оборотень». Она затаилась от людей в незаметном лесочке под Винницей, близ деревни Стрижавка, подземный бронированный кабель связывал ее с министерствами Берлина. Кольцо неприступных дотов окружало здесь Гитлера, который как бы и сам превращался в зловещего оборотня, чтобы из партийного фюрера сделаться главнокомандующим вермахта.

У себя в «Вольфшанце» фюрер комаров не боялся, но почему-то русские комары вызывали в нем ужас, он был уверен, что их укусы смертоносны, а потому усердно насыщал себя атарбином от малярии. Окна штабных [496] бараков были заделаны непроницаемыми сетками, а чтобы все насекомые передохли, Гитлер велел опрыскивать окрестности смесью керосина с креозотом. Под лучами жаркого солнца эта смесь испарялась, издавая невыносимое зловоние. Днями Гитлер изнывал в бараке от духоты, а по вечерам начинал войну с комарами .. для этих тварей, казалось, сетки не служили препятствием, а к аромату креозота русские комары оказывались нечувствительны. Вот и опять их наглое зудение.

— Летит! — говорил Гитлер с таким выражением, будто слышал рев моторов «летающей крепости». — Опять летит... и где найти спасение от инфекции?

Шлеп себя по лбу.

— Промахнулся! Эти гнусные твари неуязвимы. О чем думают гениальные немецкие химики? Неужели мне погибать от комаров?..

Бывая проездом в Виннице, он обратил внимание, что украинские дети никогда не носят очков, а их зубы не нуждаются в услугах дантистов, и это произвело на фюрера очень сильное впечатление. Мартину Борману он указал:

— Займитесь этим вопросом... ради будущего германской нации! Рослых и белокурых детей с голубыми глазами следует отбирать у родителей, чтобы воспитывать их в нацистском духе.

Услужливый Борман, соглашаясь с Гитлером, тут же придумал теорию, будто украинцы — ответвление арийских племен, родственных древним германцам. Ставка Генриха Гиммлера в эти дни размещалась возле Житомира, бронированный автомобиль Гиммлера каждодневно курсировал между Винницей и Житомиром, Гитлер не забыл напомнить и рейхсфюреру СС:

— Генрих, пора думать о селекционном отборе славянских детей для пополнения резервов живой силы нашего рейха, ибо украинцы внешне представляют отличный евгенический материал...

Вызванный с фронта Паулюс сразу погрузился в невыносимую атмосферу ставки, а Хойзингер сказал, что у фюрера трещит голова:

— В такой вонище это неудивительно. Но фюрер боится русских комаров, жалящих, словно пчелы...

Адольф Хойзингер уже работал над планами проникновения в Иран и Ирак, где были сильны антибританские настроения, эту работу, начатую еще Гальдером в Цоссене, он продолжал в «Вольфшанце» и здесь, под [497] Винницей, Хойзингер дал понять Паулюсу, что сейчас он пребывает в фаворе у Гитлера, и случалось так, что его точка зрения усваивалась фюрером более основательно, нежели мнения Йодля и Кейтеля. Человек достаточно проницательный, Хойзингер заметил, что Паулюс, внешне собранный и, как всегда, подтянутый, внутренне чем-то озабочен.

— Положение осложняется, — не скрывал Паулюс, — если ранее моя армия маршировала по тридцать километров в сутки, то теперь мои темпы снизились, и мы с трудом преодолеваем пространство не более десяти-пятнадцати километров.

— Значит, силы русских возросли? — спросил Хойзингер.

— В том-то и дело, что они уменьшились, — отвечал Паулюс. — Но возросло их упорство. Я не хотел бы оказаться в простаках, обещая фюреру, что двадцать пятого июля, и никак не позже, я буду в Сталинграде. А тут начались предосенние грозы, фронт заливается ливнями, дороги, если их можно только назвать дорогами, раскисли. Техника вязнет в грязи...

Гитлер жаловался, что у него начинает болеть живот, когда он думает о Сталинграде, но у генерала Паулюса живот болел сам по себе, вне всякой связи с большой стратегией, и эти боли в области кишечника становились порою невыносимы. Перед Францем Гальдером он не скрывал, что его Елена-Констанция заранее сняла апартаменты в Бартале, на курортах Киссенгена, куда и выехала с дочерью, поджидая мужа.

— Но я, — сказал Паулюс, — должен отложить курс лечения на водах, пока не развяжусь с этим Сталинградом.

Франц Гальдер лечебным водам не доверял:

— Лучше всего... водка ! — сказал он. — Но прежде чем вы станете поглощать русскую водку, обратитесь в берлинскую клинику на Венцельштрассе. Впрочем, я чувствую, — усмехнулся Гальдер, — что ваша очаровательная супруга поторопилась снять палаты в Киссенгене: русские не хуже нас понимают стратегическое значение Волги как основной нефтеносной артерии, связующей их главные центры с Кавказом...

При свидании с фюрером Паулюс сразу же выразил неудовольствие тем, что у него забрали 4-ю танковую армию [498] Гота:

— С моих рук содрали железные перчатки, которыми я ломал сопротивление русских. Сейчас Гот проходит к югу через мои боевые порядки, занимая переправы, нужные для моей пехоты. При этом танки Гота своей массой ломают речные мосты.

Гитлер не внял обидам Паулюса:

— Гот развернут мною на Ростов, а вашей армии, Паулюс, следует торопиться с выходом на Калач, чтобы затянуть петлю окружения русских в излучине Дола... У вас же там четырнадцатый танковый корпус Виттерсгейма, которым вы не можете нахвалиться! Опять летит, — сказал он, пытаясь поймать комара. — Мой ширпотреб возобновлен в прежнем довоенном уровне...

Тут смешалось все: Виттерсгейм с комарами, а комары с выпуском ширпотреба, а далее Гитлер убежденно говорил, что у Сталина, кроме тех резервов, что собраны им под Москвою, других резервов уже нет и не будет.

— Но... Сибирь, но... Дальний Восток, — намекнул Паулюс.

— Сталин не тронет их, — отвечал Гитлер, — по той причине, что Квантунская армия японцев вылезает из камышей.

Паулюс из диалога с Гитлером вынес главное и не совсем-то приятное впечатление: фюрер считает, что мощь русских подорвана основательно, а заветная линия «А — А» (Архангельск — Астрахань) скоро определит границы его завоеваний. Но в частной беседе с Хойзингером Паулюс признал, что окружение русских возле Калача-на-Дону малоперспективно для его армии:

— Русские научились выкручиваться из мешков и вылезают из любых бурлящих котлов... Кто мне ответит, — спросил он о самом главном, что терзало его вроде кишечной боли, — или захват Кавказа будет решать судьбу Сталинграда, или захват Сталинграда отразится на судьбе продвижения Листа на Кавказ?

Вопрос по-русски звучал резко: не в бровь, а в глаз.

Даже Хойзингер, опытный оперативник, помялся с ответом.

— Факторы взаимодействующие, — отвечал он, — как шестеренки в одной машине. Не половив стерлядей в Волге, мы не понюхаем, чем благоухает бакинская и моссульская нефть...

Это не ответ! Паулюс вдруг вспомнил о [499] Роммеле:

— В армии ходят слухи о том, что в ближайшее время возможна высадка англосаксов где-то в Западной Африке.

— За французское Марокко мы спокойны. Ни англичане, ни тем более американцы не обладают опытом для таких операций...

Сильные грозы и бурные ливни бушевали над фронтом!

...Близилось время, для Сталина почти роковое. Читатель, надеюсь, помнит, что именно в это время Черчилль задерживал отправку в СССР каравана PQ-17 с поставками по ленд-лизу, что он много пил, часто вызывая нашего посла Майского, тревожа его одним и тем же странным для Майского вопросом...

Вопрос был! Со слов Н. С. Хрущева известно, что именно сейчас Сталин стал выискивать побочные контакты с Гитлером для заключения с ним сепаратного мира, и при этом Сталин согласен был уступить немцам Украину и Белоруссию, часть России, уже захваченные немцами Прибалтику и Молдавию — только бы выбраться из этой войны, которая складывалась не в его пользу. Это очень похоже на Сталина, нерусского человека, пришельца со стороны, который был озабочен не честью Российского государства, а лишь сохранением своего царственного престола, который он занимал в Кремле! Поиски контактен начались, когда Гитлер из Пруссии перебрался в Винницу.

«У Берии, — вспоминал Никита Сергеевич, — была какая-то связь с одним банкиром в Болгарии, который являлся агентом гитлеровской Германии. По личному указанию Сталина был послан наш агент в Болгарию, и ему было поручено нащупать контакты с немцами...»

По другим сведениям (за достоверность которых я, автор, не могу поручиться!), в Винницу ездил сам Молотов!

Но Гитлер настолько был уверен в скорой победе, что отверг всякие переговоры с «кадократией» Кремля, считая, что Сталин уже поставлен им на колени. Оправдывая предательское поведение сталинской клики, Хрущев писал, что Сталин, очевидно, желал лишь выиграть время, дабы предупредить катастрофу на фронте, а потом каким-нибудь образом (каким?!) вернуть отданное обратно. Но мне это представляется чушью: Гитлер не расстался бы с той частью страны, которая была им завоевана... [500]

Хочется спросить: кто же они, эти подлые враги народа , искавшие среди нас и находившие среди нас «врагов народа»? Я не стану оправдывать Сталина, имевшего в своих сикофантах палача Берию, но хочу напомнить, что таким же сикофантом при Гитлере состоял его палач Гиммлер, и вот тут, мой читатель, я нащупываю некоторую духовную связь между ними...

* * *

Генрих Гиммлер осмотрел свои пальцы.

— Пусть зайдет Эбба Гюнтер, — велел адъютанту.

Ставка обер-палача размещалась в здании военного училища, превращенного в командный пункт СС, и Гитлер в своем вонючем «Вервольфе» мог бы еще позавидовать Гиммлеру; отсюда, из живописного Житомира, где не зудели комары, рейхсфюрер СС в любой момент мог связаться не только с Берлином, но узнать, что поделывают сейчас в Риме, каково настроение Франко в Мадриде, о чем думают в очередях за мясом голландцы или как весело пляшут жители свободной Бургундии.

— Хайль Гитлер! — послышалось веселое от дверей. — Здравствуй, Эбба, я тебя не слишком обеспокоил?

— Нет. Я только что закончила партию в теннис.

Эбба Гюнтер — молодая, пышущая здоровьем девица, была облачена в черный мундир эсэсовки, исполняя роль маникюрщицы для обслуживания нацистской элиты. Она разложила свои инструменты, расставила перед Гиммлером баночки с лаками.

— Какой сегодня угодно? Светлый? — спросила деловито.

— Чуть-чуть с оттенком перламутра, — отвечал Гиммлер...

Пока очаровательная маникюрша приводила в порядок когти своего шефа, они болтали о пустяках, но их мирную беседу прервало появление Вальтера Шелленберга (не путать с графом Шулленбургом, что до войны был германским послом в Москве). Шелленберга, человека из абвера, но близкого и к делам гестапо, в Германии называли «единственным интеллектуалом среди палачей» или «гангстером среди интеллектуалов». В ставке Гиммлера он появился не случайно, и по выражению его лица Гиммлер догадался, что сегодня гангстер решил побывать в роли интеллектуала. [501]

— Благодарю, Эбба, — отпустил он маникюршу.

Потом долго махал растопыренными пальцами рук, чтобы перламутровый лак высох поскорее, и справился о здоровье.

— Спрашивая о моем здоровье, — отвечал ему Шелленберг, — вы имели в виду совсем другое. То, о чем я думаю, оставаясь единственным трезвым в общем похмельном угаре наших успехов... А вам разве не кажется, что Германия сейчас (именно сейчас!) находится на самом крутом изгибе опаснейшего поворота, ведущего ее в пропасть?

Конечно, возвещать об этом, когда вермахт шагал на Кавказ и устремлялся к Волге, когда сам Гитлер не имел сомнений в конечной победе, мог только очень сильный человек, умевший анализировать обстановку во всем ее международном многообразии, человек, хорошо извещенный о военных потенциалах СССР и США, ведающий секретной информацией о том, что молох германской промышленности скоро истощит сам себя, а тогда...

«Что тогда?» Гиммлер нарочито-равнодушно спросил:

— Не пойму, что беспокоит вас, милый Вальтер?

Ответ был рискованным для Шелленберга:

— Настал момент для принятия решений, которые будут, пожалуй, самыми труднейшими со времени начала этой войны.

Гиммлер, сам не дурак, уже понял, куда направляет его подручный, но собственные мысли он еще утаивал, вынуждая Шелленберга раскрыть свои карты до конца, чтобы дальнейшая игра, столь опасная, началась вчистую.

— Разве можно, Вальтер, понять вас?

— Попытайтесь! — отвечал Шелленберг. — Но прежде я задам вам один вопрос, от которого вы... вздрогнете.

— Что ж! Согласен и вздрогнуть.

— Тогда скажите, — отвечал Шелленберг, — в каком из ящиков вашего стола затаился сугубо секретный план запасного решения относительно финала этой войны?

Казалось, Гиммлер сейчас схватит стул и запустит его в собеседника, а потом велит тащить его в подвал гестапо. Но Гиммлер долго смотрел на Шелленберга, как бы недоумевая, а потом заговорил, сначала тихо-тихо, [502] а затем вскочил из-за стола, бегая по кабинету, выкрикивая ругательства:

— Сумасшедший! Сейчас, именно сейчас, когда... Может, вы заработались? Может, дать нам месячный отпуск, чтобы попьянствовали и забыли свои слова?

Шелленберг выждал, когда Гиммлер истощит свой гнев, явно наигранный, как у хорошего актера, а потом спокойно продолжал заколачивать в башку своего шефа тот самый длинный гвоздь, над которым уже занес свой расчетливый молоток.

— Было бы глупо ожидать от вас иной реакции на мои слова, — сказал он. — Признаюсь, я ожидал даже худшего. Но... вернемся к истории. Даже великий Бисмарк, что бы ни делал, всегда имел запасное решение, и такое решение, я не сомневаюсь, уже сокрыто в ящике вашего стола... Сейчас, — напористо продолжал Шелленберг, — Германия ведет войну не столько ради победы, сколько ради выигрыша времени, чтобы отсрочить час нашего поражения. Не понимать это могут только глупцы! Ясно, что второго фронта в Европе долго не будет, как не будет его и далее, и я думаю, что Рузвельту с Черчиллем выгоднее пойти на сепаратный мир с нами, нежели, услужая Сталину, открывать в будущем второй фронт с большими для них жертвами...

Гиммлер слушал и время от времени начал кивать головой, соглашаясь с Шелленбергом, а однажды даже пробурчал:

— Не спорю, Вальтер, что голова у вас работает. Но что вы предлагаете мне конкретно? — спросил он.

Предлагать было опасно, но Шелленберг все-таки предложил:

— Германии пришло время заново начинать мирный диалог с Западом, пока наш рейх еще полон сил и могущества, пока наш вермахт не отступает, а наступает на русских, и потому мы, именно мы, тайные службы Германии, должны начать переговоры, ведя их с позиции силы...

Был очень долгий разговор, и Гиммлер спросил, не истолкуют ли на Западе эту акцию, как признак слабости Германии?

— Возможно, — отозвался Шелленберг.

— Не усилит ли наша акция желание западных держав еще большего укрепления связей с московскими заправилами? [503]

— Этого не случится! — заверил его Шелленберг. — Напротив, они будут рады поболтать о мире с нами за спиной Сталина.

— Пожалуй, — согласился Гиммлер. — Но кто выступит в роли маклера, чтобы заранее подсчитать все наши убытки и чтобы Германия не выглядела банкротом в глазах Запада и Америки.

Шелленберг сказал, что фюрер не должен быть посвящен в их планы, а доверить переговоры Риббентропу опасно:

— На что существуем мы, секретные службы, имеющие подземные и подводные каналы, через которые, как через трубы городской канализации, протекают всякие нечистоты, но горожане при этом даже не ощущают зловония фекалий великого города!

— Разумно, — кивал Гиммлер. — Но... вам не страшно?

— Страшно, — сознался Шелленберг. — Но гораздо страшнее другое. Мы уже не можем уповать на тотальную победу, ибо наша великая Германия неизбежно скатывается в пучину тотальной войны, за которой ее ждет тотальное поражение.

Гиммлер долго и внимательно изучал блеск своих ногтей.

— Что вам необходимо для начала переговоров?

— Нейтрализуйте ведомство Риббентропа до рождества этого года, чтобы я за это время установил контакты с разведками союзников, а они выведут нас и на политиков...

Разложив карту Европы, они еще долго изучали, что придется вернуть союзникам, а что оставить в составе своего рейха.

— А как же... Россия? — вдруг спросил Гиммлер. Вальтер Шелленберг не ответил, а только пожал плечами.

— Все наши территориальные приобретения, — сделал вывод Гиммлер, — должны стать разменной монетой для выгод рейха. Я вас понял. Понял и... доверяю. Но если случится провал, то я вас не дезавуирую, как паршивого дипломата, — нет ! — сказал Гиммлер, — я вас выброшу, как старые и грязные носки.

— И будете правы, — согласился Шелленберг

...Помню, зимой 1943 года в заполярной бухте Ваега я нес ночную вахту на пирсе. По одну сторону пирса [504] покачивался наш эсминец «Грозный», по другую — американский корвет. Я ходил вдоль заснеженного пирса с карабином, во флотском полушубке и в валенках. Надо мною с тихим потрескиванием разворачивался веер полярного сияния, тихо плескались волны, а стальные швартовы кораблей поскрипывали от напряжения. Это была «собака» — вахта с нуля до четырех, самая паршивая вахта.

Она подходила к концу, и вдруг... что такое? Глазам не верилось. Я увидел то, о чем раньше читал только в морских романах. По швартову, протянутому с полубака американского корвета, отчаянно на нем балансируя, передвигалось что-то непонятное, но живое. Еще, еще и еще... крысы ! Одна за другой они покидали корабль, и мне, сознаюсь, стало тут жутко. У нас на мостике была сигнальная вахта, на сходне — тоже стоял матрос, а союзники дрыхли: ни единой души на их палубе. А крысы скопом покидали корабль, по швартову сбегая на пирс, после чего — одна за другой — исчезали в сторону берега.

На этот раз я «собаку» не достоял, как положено. На нашем эсминце и на корвете США почти одновременно пробили «колокола громкого боя», призывающие к походу. Мы вышли в море и еще на Кильдинском плесе, откуда разворачивался простор океана, американский корвет был торпедирован немецкой подводной лодкой. Сколько тогда спасли — не помню! В таких случаях обычно спасали семь человек (не больше и не меньше). Но с тех самых пор я свято уверовал, что крысы заранее чуют беду и, повинуясь природному инстинкту, покидают корабль, который обречен на гибель...

Не так ли и Шелленберг с Гиммлером? Вермахт был еще силен, он наступал, а мы отступали, но они, словно крысы, уже ощутили тот момент, когда надо покидать гитлеровский корабль. Говорят, что крысы умные. Не спорю. Но ведь и Шелленберга с Гиммлером дураками никак не назовешь...

10. Вот такие дела...

Сталинград просыпался. Возле булочных выстраивались длинные очереди. Трамваи, отчаянно дребезжа, развозили рабочий люд по заводам и фабрикам. Позванивая, [505] ехали велосипедисты. Над городом уже плавала под облаками «рама» — разведывательный самолет противника. Возле речной пристани сидели два матроса. На ленточках их бескозырок было четко обозначено золотом, что они не барахло какое-нибудь, а — «Волжская военная флотилия», таким и сам черт не брат. Возле ног катались громадные арбузы, из которых матросы выбрали самый большой на расправу.

— Кажись, сойдет... вот этот! Бесплатный.

— Так режь его, Вася, коли платить не надо... Война!

Под ступенями пристани тихо плескалась Волга, а неподалеку какой уж день догорала баржа, приплывшая из низовий. Матросы ели арбуз, а корки бросали в воду, далеко и смачно плевались они черными семечками. Но мешал им дым с этой баржи, густо наползавший на сталинградский берег.

— Горит. Какой уж денек. Сказывали, что в трюмах селедка была. Астраханская. Малосольная. Вкуснятина.

— Закуска пропадает, — отвечал второй матрос. — Если бы нам где пол-литра достать, так я бы до баржи сплавал: туда и обратно. Уж двух-то сельдей бы выручил... для закуси.

— Слышь, Федя, а вам колбасу вчера давали?

— Давали.

— А чего еще вам давали?

— Политграмоту давали.

— А из жратвы ничего не было?

— Сказали: потом давать будут.

— Может, искупаемся?

— Можно. Но сначала давай арбузы доедим.

— До свету не управимся! Гляди — гора какая.

— Русский матрос все трудности преодолеет... Невдалеке у пристани чуть пошатывался на волне их боевой корабль — вчерашний «речной трамвай», на котором за гривенник катались в мирные дни сталинградцы по Волге, а теперь возле его рубки приладили пушку, снятую с поврежденного танка.

Город пробудился, Чуянов, выглянув в окно, сказал жене:

— Гляди, она уже здесь. Ожидает.

— Машина подошла или... кто там?

— Овчарка эта... Астра! Ждет, когда я в обком тронусь. Вот тебе и зверь — вернее человека бывает... [506]

Во дворе соседнего дома на Краснопитерской недавно поставили зенитную пушку. Обнаженные до пояса зенитчики, здоровущие балбесы, до вечера резались в домино, оглашая двор неумолчным стуком костяшек. Из окон высовывались всякие бабки:

— Креста на вас нетути! Что за жисть такая пошла. Ежели не бомбят, так от своих нет спасения. Вы бы не козла забивали, а эвон, самолет крутится — сбейте его... На то вас нету, охламоны несчастные. Вот ужо, ты генералам нажалимся.

— Мы генералов не боимся, — орали зенитчики.

— Так мы самому Сталину... вот ужо!

«Ночью младший сын вздрагивает от пронзительного воя сирен, полусонного его уносят в бомбоубежище... Я его так мало вижу.

Старшему пошел десятый, и все семейные тяготы легли на жену. Она молодец, не ропщет, внешне держится спокойно, хотя чувствую, что нервы ее взвинчены до предела».

Чуянов отложил дневник. К нему подошла жена!

— Алеша, я долго молчала. Теперь скажу. Ну, ладно — мы с тобой. Но у нас ведь дети. Старик с бабкой. Чужих людей ты спасаешь в Заволжье, а свою семью не бережешь.

Понять женские и материнские опасения было легко.

— Нельзя! — жестко ответил Чуянов. — Народная власть останется на местах. Пока моя семья в городе, и люди спокойны. Начни мы свои манатки паковать, и в Сталинграде сразу решат, что городу пришел конец... Пойми — нельзя !

— Кончится прямым попаданием. Или пожаром.

— Чем бы это ни кончилось, — ответил Чуянов жене, — но моя семья должна оставаться в Сталинграде.

— Ох, жестокий ты человек, Алеша! — отошла от него жена.

— Может быть, — не сразу сам себе признался Чуянов.

Возле элеватора долго и чадно горел состав с зерном. А по улицам, даже не плача, смиренные, какими бывают в горе только русские женщины, матери несли маленькие гробы — для своих же детей, которых у них не стало вчера или позавчера... [507]

* * *

После войны, когда Василий Иванович Чуйков был заместителем министра обороны СССР, его очень побаивались на маневрах. Стоило генералу начать бравый доклад о наступлении, как Чуйков сразу отстранял его в сторону, говоря при этом:

— Не лезь! Тебя убили. Остался начальник штаба.

— Я пускаю через мост танки, — решил начштаба.

— А мост уже взорван, — вмешивался Чуйков.

— Тогда, используя броды, я начинаю форси...

— Стоп! В этой реке нет никаких бродов.

— Я запускаю авиацию поддержки...

— Твоя авиация разгромлена противником еще на аэродромах. Боеприпасы кончились. А эшелоны не подошли, разбитые на путях танками противника. Склады горючего объяты пламенем.

— Как же тогда воевать, Василий Иванович?

— А вот именно так мы и воевали в сорок втором...

Впрочем, намаявшись в штабах армии Чан Кайши, Василий Иванович и сам-то еще не умел воевать, а поначалу больше присматривался — что и как, чему верить, а на что можно и плюнуть. Одно крепко понял Чуйков, что война — это не всегда отчаянная атака с громогласным «ура» и не суворовский штык-молодец. А сама же война иногда преподносит такие коллизии, что ахнешь. Приноравливаясь к делам фронта, Василий Иванович — не в пример иным военачальникам — не гнушался говорить по душам с солдатами-ветеранами, которые протопали от Буга до излучины Дона, набирался ума-разума от этой серой и многоликой массы людей, которые на себе испытали все ужасы войны, а рассказы их были иногда таковы, что Илья Эренбург вряд ли поместил бы их в свои очерки. Однажды, встретив в окопах лейтенанта Петрова, вчерашнего солдата, носившего на гимнастерке Звезду Героя Советского Союза, генерал напрямик спросил его:

— Дружище! А что самое страшное ты видел в этой войне?

— На войне все страшно.

— Ну, а все-таки, что больше всего запомнилось?..

Он ожидал услышать геройский рассказ о прорыве из окружения или как последней гранатой подбили немецкий танк, крутившийся над траншеей, а вместо этого услышал совсем другое, звучавшее почти мистически — и страшно, и [508] трагично:

— Пожалуй, вот зимой сорок первого здорово струхнул я. Было это под Калинином. Лежим в снегу. Жрать охота — во как! Вечереет. Ждем немца, чтобы отстреляться. Вдруг перед нами, на ровной снежной поляне, из леса выходят... призраки.

— Какие ж на фронте призраки?

— Обыкновенные. Головы у всех наголо обритые, как у маршала Тимошенко. Сами жуткие! Балахоны на них белые, на ветру развеваются. Идут на нас. И пляшут. Но пляшут не по-людски, а как-то заморски. Дергаются, кривляются, кричат. Руки у всех на животе, связанные рукавами. Издали мы их приняли за лыжный батальон в маскхалатах. Видим — не, что-то другое. И палок не видно в руках. А за призраками... немцы.

— Как же так? — не поверил Чуйков.

— А вот так.

Оказывается, немцы гнали психов.

— Каких психов?

— Самых настоящих. Из какой-то больницы для сумасшедших. Ну, тут мы поднялись, дали немакам прикурить, а психам вернули свободу. Обогрели, сухарей дали и обратно всех — за решетку, как положено... Вот это и было самое страшное!

Многое открывалось Чуйкову как бы заново, и он, профессиональный военный, стал понимать нечто такое, чему в Академии Генштаба не обучали. Даже вопрос о героизме, единоличном и массовом, требовал, кажется, совершенно новых оценок. Люди так устроены, что по-разному воспринимают опасность, по-разному переносят страх. Бывали на войне такие герои, которым выстоять под огнем минометов — хоть бы что, но эти же люди превращались в трусливые тряпки при бомбежках. И, наоборот, забившись в кусты под минометным обстрелом, человек поднимался во весь рост под лавиною бомб. Вот, поди ж ты, разберись в таких причудах человеческой психологии... А сколько было случаев, когда здоровущие мужики лежали плашмя, уткнувшись носами в землю, не в силах от нее оторваться, и вдруг вставала курносая девушка из санитарок, звавшая их в атаку:

— А ну, трусы! Водку-то жрать да кашу лопать — все горазды, а сейчас что? Вперед, всем за мной — за Родину, за Сталина...

Запомнилось Чуйкову, что при отступлении пали под гусеницами танков четыре солдата, и корреспондент [509] фронтовой газеты живописал их гибель как подвиг. Но бывалый боец, уже пожилой, внуков имевший, рвал ту газету на самокрутки.

— Хреновина все это! — говорил он. — Под гусеницами танков обычно погибают в двух случаях: или те кто бегут от страха, или те, кто решился стоять насмерть... Ну, а эти говнюки просто бежали. Немцу-то и в радость: догнал их и передавил, будто клопов каких. Я-то ведь сам видел, как они драпали...

...Василий Иванович Чуйков ступил на Сталинградскую землю 16 июля и сразу же проявил свой характер — самостоятельный, непокладистый, даже агрессивный. Получив от Тимошенко директиву на боевое развертывание 62-й армии, Чуйков догадался, что командование фронтом обстановки на фронте не знает. Это были дни, когда передовые отряды 62-й армии с трудом сдерживали противника. Чуйков доказывал дельно:

— Головные отряды моей армии выгружаются из вагонов, чтобы начать марш к фронту. А хвосты армии и тылы снабжения армии застряли еще в Туле... Вы требуете завтра же занять оборону по реке Цимла, до которой нам пешедралить двести километров. Вот и подумайте — когда мы там будем?

Его стали бояться. Говорили, что заняты. Говорили, что принять не могут. Нигде не добившись разумных решений, Чуйков в оперативном отделе отыскал полковника Рухле.

— Сейчас не время, чтобы спорить, — сказал Рухле. — И война не ради соблюдения уставов. Ждать нельзя. По мере разгрузки эшелонов — войскам в бой. Тылы подтянутся позже...

— Для чего же писались тогда уставы?

— Для мирного времени, — отвечал Рухле. — А сейчас пишутся другие. Военные... Но теперь писать их приходится кровью.

— Чернилами-то... дешевле! — обозлился Чуйков.

Рухле взял директиву Тимошенко и тут же перенес сроки исполнения с 19 на 21 июля. «Я был поражен, — вспоминал Чуйков. — Как это начальник оперативного отдела без ведома командующего может менять оперативные сроки? Кто же тогда командует фронтом ?» Чуйков выехал в степи — нагонять войска. По дороге навестил 62-ю армию, где встретил дивизионного комиссара [510] К. А Гурова, недоверчиво глядевшего на генерала в белых перчатках:

— Что вы тут вырядились? Как для парада.

— Извините, что перчаток не снимаю, — сказал Чуйков, здороваясь. — Был я военным советником при штабе Чан Кайши и от китайской грязи подцепил на руках экзему...

Когда он осмотрелся на местности и понаблюдал за противником, Кузьма Акимович спросил его о первых впечатлениях.

— Отвечу... Вермахт, конечно, организация солидная. Но, кажется, изъянов в ней тоже немало. Пехота не лезет вперед без танков, танки не идут без прикрытия авиации с воздуха. Взаимодействие отработано у немцев блестяще. Но вот что я заметил: стоит нарушить эту взаимосвязь, отключить из общей цепи хотя бы одно звено — и машина вермахта сразу буксует. Артиллерия у них работает слабенько. Пехота не имеет рывков. Автоматчики атакуют шагом, будто гулять собрались...

— Ну-ну! — подзадорил его Гуров.

— Побеседовал с бойцами, — продолжал Чуйков. — После всего, что произошло, они своим комбатам в окопах верят намного больше, нежели маршалам в кабинетах. Вернуть им эту веру в высшее командование можно только успехом. Но прежде следует сдержать отступательные настроения в войсках. Что-то уж больно они разбежались — от Харькова и до Волги!

— Ты прав, Василий Иванович, — сказал Гуров. — Многие уже освоились с удобной мыслью, что Дон потерян, оборона будет лишь на подступах к Сталинграду. С этим надо кончать. Чем дальше от Сталинграда удержим Паулюса, тем легче будет и Сталинград отстаивать... Сейчас, как никогда, вся армия нуждается в строгом, повелительном окрике: «Ни шагу назад

64-й армией командовал генерал Василий Николаевич Гордов, а Чуйков считался его заместителем. Их знакомство состоялось не в лучший момент военной истории «Я видел, как люди двигались по безводной сталинградской степи с запада на восток, доедая последние запасы продовольствия, задыхаясь от жары и зноя. Когда их спрашивали: «Куда идете?..» — они отвечали бессмысленно — все кого-то искали обязательно за Волгой...» [511]

Штаб генерала Гордова был на колесах, даже спальный гарнитур командарма, — все моторизовано, чтобы в отступлении, не дай Бог, задержки не возникло: мотор завел — и поехали! Это не понравилось Чуйкову, как не понравился ему и сам Гордов: «Острый нос, острый подбородок, узкие губы, маленькие кустики бровей над глазами, коротко острижены под бобрик черные с проседью волосы. Держится ровно, но отдаленно...» Гордов смотрел на Чуйкова, а глаза его, казалось, не видели заместителя, и, что бы ни говорил Чуйков, на лице Гордова было написано равнодушие, и, наверное, ему бы сейчас подошли слова: болтай тут что хочешь, а изменить обстановки на фронте мы уже не в силах.

Настроенный пораженчески, Гордов сказал:

— Я все знаю. Лучше вас. Но выше башки не прыгнешь.

— Да прыгают! — возразил Чуйков. — Например, спортсмены.

— Так это спортсмены, им сам Бог велел прыгать. А война — не спорт. Что там у вас ко мне? Давайте.

Ни вопросов, ни дискуссии, ни возражений — ничего этого не было, и Гордов, будучи дремучим столоначальником, легко подмахнул бумаги Чуйкова о позиции первого и второго эшелонов.

— В излучине Дона, — буркнул он на прощание, — лучше бы оставить лишь часть армии, а резервы держать поближе к городу. Сами видите, что допрут они нас до Волги, так будет для нас же удобнее, если. .. сами понимаете!

Чуйков понимал, что кроется в сознании Гордова за этим трусливым «если», и стал горячо возражать.

— А вот возражений я не терплю, — сказал ему Гордов.

«Ну и катись ты к чертовой матери», — думал Василий Иванович, покидая этот штаб, переставленный на колеса.

* * *

Хронологическая схема такова: 16 июля Гитлер перебрался в «Вервольф» под Винницей, а 17 июля принято — по традиции — считать первым днем Сталинградской битвы.

Не стало Юго-Западного фронта во главе с маршалом Тимошенко, но об открытии Сталинградского [512] фронта, с тем же маршалом во главе, наши газеты тактично помалкивали, хотя, как известно, шила в мешке не утаишь. Честно говоря, порой можно и запутаться? Сталин постоянно — чаще, чем нужно — совмещал соседние фронты, он разъединял их, деля на два фронда, он их переименовывал, а командующие фронтами перемещались у него постоянно, будто пешки в шахматной игре.

Сталин почему-то (неясно — почему) считал, что частая рокировка командующих лишь усиливает руководство фронтами, но сами причины перетасовки генералов с одного фронта на другой оставались известны только одному Верховному. Отличился кто из командующих — бац! — переводят на другой фронт, понесла твоя армия большие потери — тоже переведут, иногда даже с повышением. Вот и пойми тут... Думаю, что наш дорогой товарищ Сталин и сам толком не знал, что изменится, если Иванова заменить Петровым, а на место Петрова посадить Васильева.

Если же кто и был крупно виноват, Сталин спрашивал:

— А морду ему набили? Лучше всего — бить в морду…

Но как бы ни сортировали своих генералов, непреложным оставалось правило: все успехи в войне принадлежали несомненно «гению» Сталина, а в случае поражений виноватыми останутся те же самые Иванов, Петров да Васильев... Вот он, изворот азиатской психологии, вот он, патологический выверт болезненной самоуверенности и гипертрофированной самовлюбленности!

Между тем в сознании народа не одни генералы виноваты, а кое-кто и повыше, и Сталин чувствовал себя в пиковом положении. Не он ли, мудрый и гениальный, на весь мир издал торжествующий клич о том, что 1942 год станет годом победного апофеоза, когда гитлеровская армия будет разгромлена полностью, но... Катастрофа следовала за катастрофой, а теперь можно было ожидать, что именно сорок второй год и выведет вермахт на роковую линию «А — А» (Архангельск — Астрахань), которую в уютных бункерах Цоссена наметил Паулюс в своем плане по названию «Барбаросса»... Так, спрашивается, кому же теперь оставаться виноватым, чтобы товарищ Сталин оказался правым?

Иосиф Виссарионович уже давненько, еще со времен [513] Барвенково, не раз подумывал, что виноват-то маршал Тимошенко, однако обвини он маршала, тогда косвенно и сам останешься виноватым. Лучше уж убрать Тимошенко потихоньку, шума не делая, а вот... кого подсадить на высокий пост командующего Сталинградским фронтом, сейчас едва ли не самым тревожащим? Если бы Сталинград оставался прежним Царицыном, так черт с ним, не так уж страшно, но город-то носит его имя, и становился символом его собственного величия... Да, вопрос сложный.

Москва — Кремль. Сталин — Хрущев. Беседовали.

Никита Сергеевич, хотя и приехал из Сталинграда но обстановки на фронте не ведал, зная лишь одно — обстановка паршивая, и никаких перемен к лучшему не предвидится. Сталин об этом был извещен гораздо лучше Хрущева, в разговоре он точно называл имена генералов, не ошибался в нумерации полков и дивизий, потом упомянул генерала Еременко, высказав сожаление, что тот еще в госпитале, ранение у него тяжелое...

Без предисловий был задан вопрос в упор:

— Кого нам назначить командующим?

Ясно, что судьба Тимошенко уже решена и ему командовать уже не придется, потому Хрущев о маршале больше не заикался. На вопрос же удобнее всего отвечать своим вопросом:

— А вы, товарищ Сталин, кого бы считали нужным сделать командующим Сталинградским фронтом?

Сталин опять стал говорить о Еременко, упомянул, что отлично показал себя генерал Власов (в ту пору еще не сдавшийся в плен немцам и бывший одним из любимцев Сталина).

— К сожалению, — говорил Верховный, — Власов сейчас задействован на другом фронте и сидит там в окружении... Так называйте кандидатуру, пригодную для обороны Сталинграда.

Хрущев вертелся и так и эдак, ссылаясь на то, что знаком только с теми людьми, с которыми имел дело на фронте, но Сталин прилип к нему, как банный лист, и Хрущев понял, что ему сейчас хоть с потолка снимай, но дай срочно командующего.

— Правда, есть у нас такой вот Гордов, — сказал он.

— Гордов? — переспросил Сталин.

— Хотя, честно говоря, много у него недостатков. [514]

— Какие же? — заинтересовался Сталин.

— Сам-то он вот такого роста, щупленький, как недоносок, но очень грубый. Дерется! Бьет даже командиров, и в его армии нет людей, которые бы любили его и уважали.

— Это хорошо, — сказал Сталин, уже начиная испытывать симпатию к Гордову. — Это хорошо, что Гордов не боится дать в морду... Такие люди особенно нужны нам сейчас!

Решили.

27 июля Чуянова навестил мрачный, как туча, генерал Герасименко, ругал жарищу проклятую (хоть бы поскорее осень пришла), печалился о делах обороны города, и мнение его отчасти совпадало с недавним мнением генерала Чуйкова — Волга отрезала тылы от фронта, словно голову от туловища:

— Посуди сам, Семеныч! Тылы-то наши в Заволжье, а фронту, очевидно, бывать в городе. Наш правый берег — еще так-сяк, он обжитый, пусть и худые дороги, но все же проехать можно. А на левом берегу — пустота и безлюдье, ковыль да бурьян, верблюды шляются, даже куста нет, и только железная дорога, каких свет не видывал: прямо на земле рельсы уложены...

Высказался от души Герасименко, потом объявил:

— Новость у нас: нет больше Тимошенко, сняли.

— Кто же теперь станет в Сталинграде командовать?

— Генерал-лейтенант Гордов, который и поговорить-то с людьми не умеет. Правда, Никита Сергеевич при нем же остается, как и был, членом Военного совета фронта. Вот такие дела...

Странно! А если бы Гордов не махал кулаками? А если бы Гордов не прославился «матерным правлением»? А если бы Хрущев не вспомнил его? Может, и не было бы этого Гордова в истории величайшей битвы на Волге.

Писать об этом даже как-то неловко! Стыдно.

* * *

В редкие минуты затишья со стороны зоопарка слышался над Сталинградом жалобный, но могучий рев — это трубила слониха Нелли, никак не понимавшая, почему в такую жарынь ее перестали водить к Волге, чтобы она купалась. Фронт приближался, а среди военных [515] странно было видеть командира в зеленой фуражке пограничника, и фронтовики иногда злобно окликали его:

— Эй ты... граница на замке! Где же ты нашел границу свою? Неужто на Волге? Хоть бы фуражку снял! Постыдись!

— А граница вот здесь, где я стою, — не обижаясь отвечал пограничник. — Это по вашей вине граница передвигается, вот и я передвигаюсь вслед за вами. Все зависит от вас, ребята, чтобы от Волги я вернулся опять к Бугу...

Тяжко было сталинградцам покидать свой город, где они росли и выросли, старики даже плакали порой, говоря:

— Господи, да в подвале отсидимся. Нешто вы не люди? Ой, да не толкайте меня. Мы же здесь сызмальства, у нас и могилки-то дедовские вон тут недалече... Я же не сталинградский, я же ишо — царицынский, понимать надо!

Чуянов выбрал свободную минуту, чтобы навестить здание сталинградской тюрьмы, которая за эти дни превратилась в общежитие. Всюду, куда ни глянешь, женщины куховарили, простирывали в тазах бельишко, малолетки просились у матерей «а-а» на горшок. По длинным тюремным коридорам мальчишки гонялись на самокатах, детвора играла в пятнашки.

— А вы, друзья, эвакуироваться не собираетесь?

— Ни в жисть! — отвечала за всех бойкая старушенция с бельмом на глазу. — Эвон, стенки-то здесь каковы, будто в крепости какой Я в своей одиночке даже занавесочки развесила... Здесь не страшно! Уж что-что, а тюрьмы-то у нас наловчились делать. Никакая бомба не прошибет...

11. Директива № 45

Немцев было много. Так много, что, занимая станицы, они разом вычерпывали до дна колодцы, вламывались в дома:

— Матка, вассер, матка, кур... матка, яик!

После них генералу Итало Гарибольди оставалось давить кошек, а румыны глодали свою кукурузу. Глядя, как прокатывается мимо немецкая мотопехота, хорваты [516] говорили:

— У, собачье мясо! Пешком не любят ходить...

Паулюс в приказах по армии призывал солдат не смотреть свысока на своих союзников, находил доходчивые слова:

— Сейчас мы единая футбольная команда, стремящаяся к единой цели — забить решающий гол в ворота Сталинграда, которые, считайте, уже распахнуты перед нами...

После краткого периода гроз и ливней — снова иссушающая жара. Паулюс растирал рукою живот, мучивший его болями, и часто поминал доктора Фладе — того самого, что летел с трупом Рейхенау и врезался в ангар аэродрома:

— Слишком долго он собирает в лубках и гипсе свои переломанные кости. Хотя именно Фладе обещал избавить меня от болей.

Полковник Вилли Адам подсказывал:

— Почему бы вам не довериться главному врачу нашей элитарной армии — профессору и генералу Отто Ренольди?

— Как профессор, он более озабочен вспышками сыпного тифа и желтухой, а как генерал, он отважно сражался с гнидами и вшами, и ему некогда заниматься моим кишечником...

Степь казалась почти пустынной, в балках и низинах не сразу угадывалась близость хуторов, где яблони и виноградники окружали мазанки, а под купами старых вязов тихо дремали дедовские «копанцы», и только в речных долинах шумели рощицы.

«Страшная жара и голая степь без воды, — записывал в дневнике некий Вильгельм Гофман. — Впервые в жизни мы наблюдали мираж. Кажется, впереди нас ждут лес и озеро, манящее к отдыху. Но лес и озеро все время от нас удаляются...»

— Странно, — озирались немецкие солдаты, — куда же делись местные жители? Даже старух и детей не видно...

Сидевшие в бронетранспортерах, они, как «сеньоры войны», легко обгоняли на своих моторах союзников.

— Одна команда! — говорили, посмеиваясь. — Но если забьем гол в ворота Сталинграда, то судья присудит победу вермахту, а этим голкиперам просвистит только штрафные...

6-я армия занимала как бы промежуточное положение [517] по фронту — между войсками Вейхса, что окапывались под Воронежем, и мощной группой Листа и Клейста, направленной в сторону Ростова и Кавказа. Инфантерия двигалась налегке, по-деловому засучив рукава до локтей, пилотки они держали заткнутыми за поясные ремни, а головы солдат покрывали яркие пластмассовые козырьки, какие носят спортсмены на стадионах.

Мнение солдат 6-й армии Паулюса было однозначно:

— Только бы выйти на берега Волги и выспаться в квартирах Сталинграда, а там, за Волгой, русских ждет голая калмыцкая пустыня, и тогда они сами поймут, что войну проиграли...

Для них, едущих или марширующих, стало уже привычным зрелище: грузовики, которые отъезжали в тыл, доверху заполненные мертвецами, еще вчера вот так же шагавшими в авангарде, еще сегодня утром рассуждавшими такие же образом: «Только бы выбраться к Волге — и война сразу закончится!» Для них война уже завершилась, хотя Волги они так и не увидели...

Пехоту нагоняли громадные автоцистерны с питьевой водой, и солдаты, наполнив фляги, шагали дальше, распевая:

Яволь, майне херн,
Даc хабен вир зо герн —
яволь,
яволь,
яволь!

Смысл их песни был прост: сомнениям нет места, а они, верные солдаты фюрера, всегда готовы исполнять любые приказы. По вечерам, отдыхая от маршей, они включали радиоприемники, и до них доносился усталый немецкий голос — голос из Москвы, ежедневно предупреждавший: «Каждые семь секунд в России погибает один немецкий солдат...»

* * *

Винница — «Вервольф» (оборотень). Опять благоухание приятной смеси керосина с креозотом. Снова трагическая война с комарами, пронизанная их гудением и торжествующими воплями Гитлера в редкие моменты его личной виктории...

Франц Гальдер медленным жестом, еще додумывая что-то очень важное, опустил на рычаг трубку зеленой «лягушки». [518]

— Паулюс? — спросил Хойзингер.

— Нет. Его адъютант Вилли Адам.

— Что-нибудь случилось в шестой армии?

Адам доложил, что в маршевых ротах убыль достигла предела... в иных ротах осталось не более 50 человек.

— А вторые эшелоны? Наконец, резервы у Вейхса?

— Резервов нет, ибо Вейхс сцепился в смертельном поединке с армией Рокоссовского и окапывается под Воронежем, словно сурок, на которого пикирует ястреб. У Паулюса же второй эшелон — в основном итальянцы да румыны, которые, как и женщины, нуждаются в жестких корсетах, чтобы они выглядели стройнее. На них нельзя рассчитывать. Это лишь пробки для затыкания дырок в нашей протекающей бочке.

Совсем недавно Гальдер отпраздновал свой юбилей, получив от Гитлера ценный подарок — его же портрет с автографом, оправленный в рамку из серебра, и, казалось, ничто не предвещало беды.

Сняв пенсне, Гальдер сказал:

— Не пора ли и нам тоже... окапываться?

— Не понял! — ответил Хойзингер.

— Мы уже завязли в России всем телом, широко раскинув руки в стороны Волги и Кавказа, а это... это чревато огромным напряжением не только для вермахта, но и непредвиденными последствиями для будущего всей Германии.

— Вывод? — спросил Хойзингер.

— Вывод таков: пора думать о переходе к жесткой обороне на зимних квартирах, чтобы морозы не застали нас в сугробах, как это случилось под Москвой.

— Вы только не скажите об этом фюреру, — намекнул Хойзингер, — он как раз уверен, что наши дела превосходны...

Гитлер не был последователен, воодушевляясь по мере нарастания того напряжения, какое испытывали фронты его вермахта. Так, например, поначалу он не требовал обязательного захвата Воронежа, но теперь указывал Вейхсу держаться за его улицы и переулки зубами; в его планы сначала не входило и взятие Сталинграда, но теперь он требовал от Паулюса непременного штурма этого города, который носил имя его соперника. Состояние победной эйфории, как и война фюрера с комарами, рискованно затянулось... [519]

Йодль думал если не совсем так решительно, как Франц Гальдер, но примерно так же осторожно. Он считал, что до Баку вермахту не добраться, следует ограничить себя Майкопом и Грозным, а все силы обратить против Сталинграда. Но едва Йодль заговорил об этом при Гитлере, как сразу разгорелся «неслыханный скандал, такого скандала еще никогда не бывало в ставке — вспоминал Йодль перед казнью. — Меня должны были сместить с поста. Фюрер больше не здоровался со мной и Кейтелем, не заходил к нам, как бывало ранее, не обедал с нами...».

При встрече с Гальдером он спросил его:

— Теперь ваша очередь. Собираетесь говорить с ним?

— Пока нет. Жду случая.

— У нас таких случаев много. Поспешите за оплеухой...

По негласной, но старой традиции, главную роль в немецком генштабе всегда исполнял северогерманец (лучше — пруссак!), а Гальдер был уроженцем Баварии, и, как ни странно, это обстоятельство тоже ослабляло его служебные позиции. Скандал не замедлил разразиться, когда Гальдер подсунул Гитлеру самую последнюю сводку из абвера:

— Мой фюрер, кажется, ваш премудрый московский коллега Сталин решил обогнать вас, производя в месяц тысячу танков.

Этого было достаточно.

— Я, — закричал Гитлер, — вождь величайшей промышленной державы, опираясь в своих расчетах на величайшего гения, в поте лица своего выпускаю шестьсот танков в месяц, а вы... герр Гальдер... о чем?.. уберите эту фальшивку!

При этой сцене, довольно-таки грубой и непристойной, случайно присутствовал и фельдмаршал Манштейн, который не забыл всей картечи оскорблений, летевшей в сторону Гальдера. Но при этом Гальдер и далее раскручивал жернова гитлеровской ярости, которые его же и перемалывали.

— Мой фюрер, — вежливо, но ехидно сказал он далее, — вы жалуетесь, что при упоминании о Сталинграде у вас начинает болеть живот, и ваше гениальное предчувствие, как всегда, вам не изменяет... Сейчас возникло слишком высокое перенапряжение двух фронтов [520] в группах «А» и «Б», что сказывается на состоянии нашей пехоты и танков. Вы требуете от войск небывалой твердости духа, забывая о том, что тысячи молодых немцев складывают в пирамиды свои головы и...

— Вы, — опять заорал Гитлер, — две войны подряд протирали штаны с лампасами на штабных стульях, а ваш мундир не имеет ни единой нашивки о ранении. — При этом Гитлер указывал на черную нашивку, украшавшую его мундир. — Как вы смеете судить о достоинствах германского солдата, который заставляет трепетать весь мир... даже небоскребы в Нью-Йорке сотрясаются от его могучей поступи. Да, мы будем в Сталинграде — это моя стратегия, да, наш вермахт прильнет к нефтяным скважинам Кавказа — того требует моя экономика...

Гальдер выбрался из барака фюрера распаренный:

— Фу! Как будто я побывал в русской бане, отчего меня избавь Всевышний... Все я понял, я не понял только одного: кто этот гений, на которого опирается наш фюрер?

— Альберт Шпеер — с усмешкой пояснил Хойзингер. — Но вы ошиблись, докладывая о том, что русские производят тысячу танков в месяц. Абвер уже располагает новейшими данными, что Сталин каждый месяц имеет две тысячи.

— Чего? — не сразу сообразил Гальдер.

— Конечно же, зубных щеток! — смеялся Хойзингер...

Мартин Борман, заправляя партийным аппаратом Гитлера, прибрал к своим рукам — заодно с партией — и самого фюрера.

— Да, мой фюрер, — говорил он, словно сожалея о чем-то, безвозвратно потерянном, — с Гальдером пора кончать. Мы избаловали этого баварца в удобной для него роли «голоса певца за сценой», а быть главным солистом в нашей прославленной опере он попросту не способен, ибо слишком зазнался и уже не внимает требованиям дирижера.

— Да, да, — соглашался Гитлер, — на его место я возьму человека с фронта, далекого от интриг в нашей лавочке, и чтобы он остался благодарен мне за выдвижение на высокий пост.

— Кто же это будет, мой фюрер?

— Я еще не решил. Но он станет распевать по тем нотам, в которые я ткну его носом... Йодль тоже заслужил [521] хорошего пинка под зад! Но сейчас главное — Сталинград, при упоминании о котором у меня, это правда схватывает живот...

Гальдер пролил слезы над урной своего дневника: «Продолжающаяся недооценка возможностей противника принимает уродливые формы... О серьезной работе не может быть больше речи. Болезненное реагирование (фюрера) на вещи под влиянием момента и полное отсутствие понимания механики управления войсками...»

— Я буду противоречить фюреру до тех пор, пока он не вышвырнет меня на улицу, ибо никакими разумными аргументами убедить его сейчас уже невозможно. Фюрер перестал ощущать тлетворное дыхание катастрофы на Востоке...

Может, кризис верховного командования и не возник бы, если бы как раз в эти самые дни (последние дни июля) Гитлер не издал бы своей директивы № 45, ознакомясь с которой, Паулюс сказал:

— История этой войны — после ее завершения! — будет напоминать потомкам творения Гомера, в которых мы так до конца и не выяснили — где тут правда, а где тут вымысел...

Было ясно одно: Гитлер готовил Паулюсу небывалое возвышение, но прежде, нежели он возвысится, ему предстояло обязательно взять Сталинград и распять его...

До сих пор движение 6-й армии к Волге считалось едва ли не вспомогательным, дабы прикрыть северные фланги фельдмаршала Листа, но постепенно сталинградское направление становилось чуть ли не самым главным. Паулюс в разговоре со Шмидтом сказал, что в этой директиве № 45 он обнаружил некоторые детали своего плана «Барбаросса»:

— Конечно, смешно было бы мне обвинять фюрера в плагиате. Зато как приятно вспомнить о лирических вечерах в милом Цоссене, когда из сада чудесно благоухало резедой и левкоями.

Артур Шмидт всегда был далек от лирики:

— Но теперь мы хотя бы точно знаем, что от Сталинграда нам уже не отвертеться. А ведь я иногда думал, что за Доном кампания и закончится. Чем только мой «чертик» не шутит! [522]

* * *

Еще день-два, и наступит роковое. 25 июля на которое планировалось захватить Сталинград...

Устремляя свою армию к этой цели, Паулюс был далек от нее, он захватывал лишь пустое пространство, но русские ловко выкручивались из его оперативных клещей, которые он раскалял докрасна в ночные часы раздумий над оперативными картами; выскальзывая из окружений, русские тут же создавали новые очаги обороны. Это немало удивляло Паулюса, и он частенько цитировал слова Фауста, обращенные к Мефистофелю:

— Ты много совершил чудес. Так выиграй сраженье, бес!..

Ганс Дёрр, участник событий, после войны писал:

«Командование русской армии продемонстрировало редко отмечавшуюся ранее гибкость в управлении войсками и уверенно определяло момент для перехода от отступления к упорной обороне».

Недаром же Паулюс в раздражении признавал:

— Наступать русские еще не умеют, но отступать уже научились... Когда же закончится это соревнование? Русские получили от меня достаточно оплеух, но ринга еще не покинули. За это время они даже стали мастерами маневренных отходов, чему раньше их не обучали и к отступлениям не готовили. Но будет скверно, если они освоят приемы охватов и окружений... Впрочем, — сказал Паулюс, — мы наблюдаем только свои трудности, и мы еще не знаем, каковы трудности противника. Думаю, они не меньше наших...

Свою особую директиву № 45 от 23 июля 1942 г. Гитлер открывал голословным утверждением: «Лишь весьма незначительным силам противника из армий Тимошенко удалось избежать окружения...» Далее (цитирую выборочно) Гитлер ставил задачи для группы «А»: «форсировать р. Кубань и захватить возвышенную местность в районе Майкопа и Армавира... захватить Черноморское побережье... захватить район Грозного и частью сил перерезать Военно-Осетинскую и Военно-Грузинскую дороги по возможности на перевалах... ударами вдоль Каспийского моря овладеть районом Баку». Для группы армий «Б» Гитлер ставил такие задачи: «нанести удар по Сталинграду и разгромить сосредоточившуюся там группировку противника, захватить город, а также перерезать перешеек между Доном и Волгой и нарушить [523] перевозки по реке (т. е. по Волге)... выйти Астрахани и там тоже парализовать движение по главному руслу Волги... Степень секретности: совершенно секретно. Только для командования».

Первая же фраза возмутила «доктора» Отто Корфеса:

— По мнению Гитлера, противник уже поставлен на колени и с коленей не поднимется. Отсутствие пленных не есть ли прямое доказательство того, что именно значительные силы противника окружения избежали? Наконец, если мы желаем нанести русским решающее поражение, то для этого прежде необходимо знать, что русские собрали против нас именно свои главные силы а потом их уничтожить. Но у меня нет уверенности ни в одном из этих факторов.

— Доктор Корфес, — отвечал Паулюс генералу, — я не смею отказывать вам в парадоксальности мышления но... Что вас смущает в этой директиве и в том, что вы наблюдаете?

— Гитлер, надо полагать, инстинктом определил, что именно под Сталинградом завязывается главный узел русского сопротивления. А смущает меня, — пояснил Корфес, — только календарь, ибо через три дня кончается намеченный ранее срок взятия Сталинграда, но мы, наша хваленая шестая армия, застряли в излучине Дона и...

— Я с вами откровенен! — перебил его Паулюс. — Мы уже на пороге цели. Но, как любит выражаться наш фюрер, «без приближения окончательной победы». Я не наблюдаю осмысления всего происходящего в верхах — на высотах ОКБ или ОКХ, и сколько бы я ни испытывал ювелирные приемы оперативного построения планов, все равно... — Возникшая пауза требовала заполнения, и Паулюс признал: — Нам в чем-то отказано, а в чем именно — этого я еще не могу понять. Думаю, это «что-то» и есть тот роковой фактор удачи, о котором не раз говаривал еще Фридрих Великий. У нас немало побед, зато нет удачи. ..

Корфес поднялся, чтобы уходить. Но при этом сказал, что Германия, как учит опыт ее истории, способна выиграть лишь молниеносные войны; Корфес погладил себя по вспотевшей лысине и еще раз глянул в директиву:

— Здесь фюрер изложил, по сути дела, отказ от всех [524] законов войны, решив наносить удар не кулаком, а растопыренными пальцами... Вот эта штука под номером сорок пять, — сказал он, — приведет нас в Каноссу, но прежде как бы нашей армии не побывать в Каннах...

Паулюса даже передернуло: Канны, где Ганнибал устроил первый в мире котел гордым римлянам... Возмутительно!

Надо что-то ответить. А — что?

— Я, — ответил Паулюс, — не вижу среди русских полководцев ни одного генерала подобного Ганнибалу, который был бы способен устроить моей превосходной армии Канны. К сожалению, у меня начинает сдавать память, и я забыл имя римского полководца, который угодил в этот котел с тысячами своих воинов.

— Его звали... Пауллюс, — не сразу ответил Корфес.

— Неужели?

— Да, в котел при Каннах угодил Эмилий Пауллюс... И тогда Фридриха Паулюса снова передернуло, а на левой части лица снова — как и раньше — начался нервный тик.

— Всего доброго, доктор Корфес, не смею вас задерживать далее. С вами мне всегда очень интересно... Благодарю!

* * *

Паулюс был приятно взволнован, когда ему представился новый командир 51-го армейского корпуса — невысокий и курносый человек, внешне чем-то очень похожий на русского крестьянского парня. Это был генерал-лейтенант Вальтер Зейдлиц фон Курцбах, имевший громкую славу за удачный прорыв из Демянского котла Зейдлица отличал апломб потомственного генерала, ибо его знаменитый пращур возглавлял кавалерию короля Фридриха Великого. На груди Зейдлица сверкал Рыцарский крест с дубовыми листьями, а рукав мундира украшала особая нашивка.

— Это за Демянский котел, — пояснил он. — Я не знаю, каково побывать в котле, из которого я, слава Богу, удачно вытащил сразу несколько дивизий. Теперь меня в Германии чуть ли не официально именуют специалистом по котлам». [525]

Паулюс смотрел на Зейдлица почти восхищенно:

— Браво! — сказал он. — Если вы признанный «специалист по котлам», то отныне моей армии не грозят никакие Канны и Ганнибалы, а я не останусь в жалкой роли Эмилия Пауллюса... Рад! И не скрываю радости что вы, Зейдлиц, мой генерал...

Конечно, 25 июля победное вступление 6-й армии Сталинград не состоялось, и, наверное, именно по этой обидной для Паулюса причине барон Кутченбах застал своего тестя в некотором унынии. Паулюс перебирал большие картоны с наклеенными на них оперативными картами, как это делает разочарованный художник, пересматривая завалявшиеся эскизы к неосуществленной картине. Шедевра не получилось:

— А не выпить ли нам по этому случаю ликера?

— Вы чем-то удручены? — спросил Кутченбах.

— Просто я сегодня вспомнил забытого английского поэта Джона Донна: «Никогда не спрашивай, по ком звонит колокол. Может быть, колокол звонит по тебе...» Надеюсь, вы меня поняли?

— Да! Но если не в июле, так в августе мы будем на Волге.

— Желательно, — отвечал Паулюс, смакуя бенедиктин. — Но моя армия прежде нуждается в усилении. Артуру Шмидту я не совсем-то доверяю и потому решил послать в ставку фюрера своего верного Вилли Адама...

30 июля в ставке под Винницей состоялось совещание. Хойзингер — со слов адъютанта Паулюса — доложил, что напряжение маршевой 6-й армии достигло критического предела.

— Паулюс задействовал уже восемнадцать дивизий, но не исключено, что русские скоро принудят его перейти к обороне.

Гитлер на это сказал:

— Но даже Тамерлан не имел такую ораву войск, какой обладает сейчас Паулюс! К тому же у Тамерлана не было 740 танков и его не прикрывал с неба воздушный флот Рихтгофена. Я опасаюсь, что удар шестой армии будет нанесен в пустоту, ибо русские части уже разгромлены и деморализованы.

Йодль авторитетно заявил, что недавняя передача [526] 4-й танковой армии Германа Гота на южное направление была тактической ошибкой, а судьба Кавказа зависит от Сталинграда.

— Для поддержания Паулюса необходимо срочное переключение сил из группы «А» в группу «Б». Танковую армию Гота следует развернуть обратно — и пусть она давит на Сталинград с южной стороны, от калмыцких степей, где Сталинград почти не имеет войск и обороны, наши «панцеры» легко выйдут к городу — вдоль железной дороги от Котельниково. Можно снять и резервы с участка станции Вешенская, доверив оборону этого фланга генералу Итало Гарибольди и его кошкодавам...

Адам вернулся из Винницы радостно-возбужденный:

— Тамошние комары совсем одолели нашего фюрера! Сейчас не только Йодль, но даже Кейтель изнывает от страха — как бы их не отправили на передовую, чтобы они заработали нашивку о ранении. Даже Франц Гальдер так запуган, что бродит из барака в барак, словно потерял кошелек, и лишь один Хойзингер процветает... Главное сделано: армия Гота повернула назад!

— Яволь , — радостно отвечал Паулюс.

...Его штабной «фольксваген» тронулся, перед ним расступались колонны марширующих, и он, командующий, почти с нескрываемым удовольствием выслушал обычный рефрен: «яволь, яволь, яволь...» Вовсю стучали штабные телетайпы, кокетливая солдатка-радистка поймала голос Москвы, который день за днем повторял для них одно и то же: «Каждые семь секунд в России...» Обгоняя «фольксваген», мимо моторизованных колон пылил мотоцикл с коляской, в которой отчаянно трясло на ухабах «специалиста по котлам» Вальтера Зейдлица.

— Не раскисать, парни! — покрикивал он. — С нами теперь и Бог, и Гот, а до Волги не так уж много осталось... к Рождеству будем дома! Сталинград — это конец войне...

(Пройдет два года, и этот же генерал Зейдлиц пойдет на запад — в рядах Красной Армии, помогая нам развенчивать славу гитлеровского вермахта. Но тогда, в очень знойное лето 1942 года, он сам душой и телом был предан этому вермахту...) [527]

12. Волга-Волга

Волга-Волга, мать-река, широка и глубока...

Вот когда выпали ей трудные дни! Возле пристаней (заодно с ними) сгорали белые пассажирские пароходы. Чтобы сорвать перекачку горючего из Астрахани, Рихтгофен регулярно бомбил флот «Волготанкера», и только бомбил, но и забросал фарватеры минами, как раз на путях нефтяных караванов. Бакенщики и жены и детишки сутками сидели на берегах, не сводя глаз с реки. Ночь, луна, тихо, стрекот кузнечиков, гул мотора, черная тень, вой, всплеск воды... Мина поставлена! Теперь дай Бог, точнее запомнить место, куда она упала, и сразу звонить морякам Волжской флотилии — это уж их дело, моряцкое.

Но мин было так много, что тральщики не успевали их выуживать. Возле Черного Яра возникла «пробка»: караваны с нефтеналивных судов и плавучие госпитали не могли пробиться к волжским верховьям. А время подстегивало, а в Кремле нервничали, а моторы простаивали: страна позарез нуждалась в горючем! Что делать? Контр-адмирал Борис Хорошкин взялся проверить фарватер «на себе»: пан или пропал! Он вывел свой бронекатер на минное поле и... все погибли (вместе с адмиралом), но ценой жизни они открыли водный путь к Сталинграду. Каверзны были мины (особые — магнитные): три корабля пропустят над собой, а четвертый — вдрызг! Обнаружить такие мины почти невозможно: тихо, гадюки, дремлют на грунте, а тралами их никак не зацепить. Что делали наши матросы? Скажу, так не поверите. Они ныряли на глубину, на ощупь отыскивая эти мины в иловой слякоти, а иногда шли, нащупывая мины... босыми ногами.

— Кому повезет, а кому и хана! — говорили матросы...

Алексею Семеновичу как раз в эти дни предстояло повидаться с Гордовым, благо, тот теперь не просто генерал, каких много, а командующий фронтом, от которого зависело — быть или не быть Сталинграду. Правда, Герасименко накануне удивил Чуянова словами сожаления о том, что Тимошенко убрали:

— Кто не без греха? Маршал иногда заливал нам сказки про белого бычка. Но с ним хоть поговорить было [528] можно, а Гордов... Так и напрашивается каламбур: Гордов — человек гордый!

Василий Николаевич Гордов расположил свой командный пункт в обычной городской квартире, из которой еще не выветрился дух прежних хозяев, даже из кухни щами припахивало. При появлении Чуянова тот даже не оторвался от карты (или, точнее сказать, делал вид, что занят ее изучением). На вопрос Чуянова, чем он может помочь армии как представитель местной власти, главком даже не поднял глаз. Постояв для приличия и вежливо покашляв, секретарь обкома, как оплеванный, на цыпочках удалился, дабы не мешать созерцанию карты. «Должен сказать, — вспоминал позже Чуянов, — все мои попытки установить хоть какой-либо деловой контакт с Гордовым успеха не имели». Наверное, главком еще не забыл, как танки Виттерсгейма давили его позиции, и, сознательно отмалчиваясь, он молчанием скрывал растерянность перед грозными событиями. Не только Чуянову — многим тогда казалось, что Гордов, надломленный поражениями, где-то уже, наверное, смирился с той роковой мыслью, что Сталинград все равно придется оставить.

Алексей Семенович созвонился с Москвой, желая информировать ЦК партии о ненормальном поведении главкома.

К аппарату подошел Маленков, сразу и грубо осадив его:

— А что вам не нравится в генерале Гордове?

— Ведет себя странно. Слова ответного не выжать. С таким видом, будто он здесь и царь, и Бог... Ладно уж я, черт со мною, но представляю, каково его подчиненным!

— Мало ли что вам не нравится, — был ответ. — Менять главкома, только что назначенного с личного одобрения товарища Сталина, мы по вашим капризам не станем. Умейте работать с людьми, как учит нас товарищ Сталин, а не занимайтесь собиранием всяких сплетен...

«Сплетни, — думал потом Чуянов». Кому война, а кому так одна хреновина... Живем на военном положении, но чует сердце — грядет положение осадное, вот тогда навоемся...» [529]

* * *

От станции Боковской противник быстрым маневром не только отбросил, но и разгромил закаленную 62-ю армию. Две стрелковые дивизии и одна бронетанковая оказались в окружении.

«Я видел, как танки противника под прикрытием авиации врезались в наши боевые порядки... Наши тяжелые танки (KB) выдержали атаку, зато легкие Т-60 расползались по оврагам, не принимая боя».

От мостов авиация оставила обломки и головешки. На переправах громоздились обозы со скарбом беженцев, переполненные ранеными медсанбаты. Ни одного нашего самолета в чистом и солнечном небе никто не видел...

Чуйков сам и допрашивал пленного немецкого летчика.

— Мы ваших истребителей не боимся, — честно доложил тот. — Во-первых, потому что их у вас просто нету. Во-вторых, по своим боевым параметрам они отстали от наших «мессершмиттов». Если у меня мотор тянет машину в три раза сильнее вашего, так я всегда могут бить вас с любых виражей.

— Возможно, — не стал возражать Чуйков. — Мы хорошо знаем, что из преимуществ в своей авиации Германия извлекла немало побед... Кстати, что вы думаете о конце войны?

— Я ничего не думаю. Но где-то наш фюрер просчитался. Он мог бы ограничить себя Европой, а в Россию полез напрасно. Так что, простите, я не знаю, каков будет конец...

В Чирской станице Чуйкова обступили женщины-казачки, навзрыд плакали, спрашивали — что же будет дальше? Но одна из бабенок демонстративно отошла, усевшись на бревнах.

— А чего с ним гутарить? — издали покрикивала она. — Сколь веков казаки на Дону жили, а такого сраму не видывали, чтобы чужаков сюды допущать... Теперь нарыли нор, будто кроты худые, хотят в земле отсидеться. Им-то што? А у меня пятеро на руках виснут. Муж без вести пропал. Скотины — двор полный. Всю жизнь трудились, себя не жалея. Куда ж ныне деваться?

— Уходи с детьми, — мрачно отозвался Чуйков.

— Куда? И все нажитое бросить?..

Наши войска немцы теснили за речку Чир (правый [630] приток Дона), оборона трещала, как худой забор. Трудно было артиллеристам: лошади давно пали, а колхозные тракторы ЧТЗ развалились; пушки перекатывали вручную, на переправах тащили их по дну реки на веревках, орудия вылезали из воды, все в тине и водорослях. Бойцы, переплыв реку под пулями, потом выливали из сапог воду, выжимали гимнастерки:

— Ведь скажи кому — не поверят. Раньше мы такое только в кино смотрели... да и то про Чапаева!

— А вон и Чапаев, — показывали на Чуйкова, — тоже Василий Иванович, только нам от того не легше... Вояки!

Генерал-майор Михаил Степанович Шумилов в эти тяжкие дни известил Чуйкова, что его желает видеть Гордов.

— Я тут справлюсь, — сказал он Чуйкову, — а ты езжай в Сталинград да с Гордовым лучше не собачься: сам, наверное, знаешь, что на Руси святой поверх воды плавает...

Гордов два дня мурыжил Чуйкова, отказывая ему в приеме. Наверное, сказать было нечего. Случайно он занял высокий пост, явно не подготовленный — ни как полководец, ни даже как человек. Кажется, он еще не выбрался из того транса, в который его погрузили прошлые неудачи... Наконец, встреча состоялась. Чуйков вспоминал: «Возражений со стороны подчиненных Гордов не терпел, моего доклада слушать не стал».

— Противник, — свысока декларировал он, — уже прочно увяз в наших оборонительных рубежах. Пора его уничтожить.

Это была отрыжка былого: мол, пилотками закидаем. Василий Иванович пытался убедить Гордова в обратном.

— Я не хуже вас знаю положение на своем фронте, — резко перебил его Гордов. — Вы мне лучше отчитайтесь, почему осмелились отвести правое крыло армии за реку Чир?

— Удар противника оказался намного сильнее нашей обороны. Войска давно измотаны. А противник наращивает удары.

— Это слова, — сказал Гордов. — Но словам требуется письменное подтверждение. С меня тоже наверху [531] спрашивают. И не как с вас — покруче. Вот и составьте доклад по всей форме...

Уходящему Чуйкову хотелось хлопнуть дверью так чтобы из нее все филенки вылетели к чертовой матери.

— Бюрократы несчастные! — сказал он в сердцах. — Страшны они в мирные дни, но еще страшнее на войне...

Вышел на улицу, огляделся, стал думать — где бы перекусить. Кто-то вдруг пожал его руку выше локтя — дружески. Стоял перед ним гражданский — вроде бы знакомый.

— Извините, — сказал Чуйков, — у меня с памятью стало паршиво. Где-то вас видел, а где — не припомню.

— Чуянов Алексей Семенович, секретарь обкома, виделись еще у маршала Тимошенко... А вы чего тут дежурите?

Чуйков в двух словах поведал о визите к Гордову, а Чуянов изложил о нем свои впечатления.

— Глупость пришла в голову, — вдруг стал смеяться Чуйков. — Случись ведь такое, что попадем мы с вами в историю, так в энциклопедии стоять нам на одной странице.

— Как так?

— А так: Чуйков, а потом Чуянов — рядышком. По законам алфавита... Алексей Семеныч, есть давно охота, на обед к Гордову не напрашивался, а у вас в обкоме можно перекусить?

— Пошли. Не в обком, а ко мне домой...

Дорогой разговорились. Раздражение от встречи с Гордовым еще не унялось в душе, и, не называя его имени, Чуйков стал ругаться, говорил, что навешали тут орденов, а сами...

— Не все продумано в этом вопросе, — сказал он. — Я не понимаю, зачем генералов награждать во время войны?

— А когда же их награждать?

— Было бы вернее, — сказал Чуйков, — если бы каждый генерал получил все ордена в первый же день войны.

— Шутите, Василий Иванович?

— Не до шуток... Пусть бы все генералы начинали войну с полной гирляндой орденов на груди. А потом, [532] во время боев, у них отбирали орден за орденом — по мере того как они терпят поражения, совершают глупости. В результате, когда наступит желанный день победы, у нас не останется ни одного генерала с орденом... чтобы не задавались напрасно!

...Даже не энциклопедия, а Мамаев курган в Сталинграде навеки объединил их добрые имена — именно там, на высоком кургане, Чуйков и Чуянов нашли место для могил своих, как заслуженные герои Сталинградской битвы.

* * *

Сталинград превратился в тупиковую станцию: с севера, от Камышина и Саратова, поезда еще шли, но дальше им пути не было; на вокзалах и сортировочных горках в Сарепте, в Сталинграде-1 и Сталинграде-2 образовалось скопище вагонов, теплушек и, паровозов — возникла «пробка», глухая и безнадежная. Железнодорожники не щадили себя, чтобы рассосать эту «пробку», но... тупик! Среди воинских эшелонов безнадежно застряли вагоны с имуществом беженцев и учреждений, в запломбированных теплушках можно было обнаружить самые неслыханные грузы... Сталинград как раз навестил генерал артиллерии Н. И. Воронов, и Чуянов, беседуя с ним, жаловался:

— Наверняка немецкая агентура шныряет на путях, будет плохо, если пронюхает, что среди эшелонов намертво заклинило вагоны с боеприпасами, а под берегом — баржи со снарядами! Много ли надо, чтобы рвануть их с воздуха?

Воронов возлагал немалые надежды на артиллерию ПВО:

— Правда, в зенитных расчетах у нас немало девчат. Вчерашние студенточки. Прически фик-фок на один бок, а под мышкой учебник. Не уверен, как-то они стрелять будут?

Во время ближайшего же налета девушки сбили сразу три «Хейнкеля-111», а мужские расчеты мазали. Воронов в бешенстве вызвал начальника ПВО округа.

— В чем дело? — возмущенно спросил он. — Наверное, в мужских расчетах цигарки крутят. Слышал, и «козла» забивают. Наведите порядок, товарищ генерал-майор. [533] Иначе «генерала» мы вычеркнем, от вас один лишь «майор» останется... — Воронов потом спросил Чуянова, чем бы наградить зенитчиц?

— Парашют бы им... один на всех.

— Зачем это?

— Дело такое, — смутился Чуянов. — Надо бы... Одного парашюта на всех, думаю, хватит... поделят... Шелк-то ведь — первый сорт, выносливый. А им, бедняжкам, по вещевому аттестату титишников-то не положено. Вот и нашьют себе лифчиков... А?

— Будет парашют... завтра же! — обещал маршал.

На совещании партактива Чуянов заговорил о бесплатном кормлении детей (а их немало навезли в Сталинград отовсюду):

— Многие уже здесь, в Сталинграде, стали сиротами, где они что возьмут? Не воровать же! Это наша забота...

По Волге плыла горящая нефть. Прямо через пламя шел портовой «Гаситель», забивая огонь из широких камеронов, похожих на пушки. В зоопарке горестно стонала слониха Нелли.

Какой уж день идет война. Какой же день?

Чуянов натянул кепку, бросил на ходу секретарше:

— Если спросят, так я — на переправах. Пока...

Мучило его, как рассказывали, что дети малые не покидали убитых матерей, плакали — теребили мертвых: «Мама, не пугай, открой глазки...» На переправах и в самом деле — ад кромешный, паромов и буксиров не хватало. В ожидании очереди на посадку женщины и старики руками отрывали в прибрежных откосах глубокие норы, в которых и прятались — от бомбежек. Матери здесь теряли своих детей (и навсегда), дети звали матерей (но мамы своей они больше никогда не увидят). Волга-Волга, много ты видела в те дни... А к пристаням все тянулись вереницы подвод с новыми беженцами. Уже не лошади, а даже коровы шли навьюченные скарбом, надменно выступали с грузом калмыцкие верблюды. Усталые, босые, запыленные, измученные люди шли и шли Бог весть откуда — иные-то даже с Донбасса, шли, чтобы не оставаться «под немцем», и безвестные старухи вели за руки уже безвестных детей, которые потом в приютах станут получать страшные в юдоли фамилии — Бесфамильный... [534]

Подходил воинский паром. Местные женщины не пускали на паром танк с надписью на броне: «Вперед — на запад!»

— Ишь, какой шустрый, уже и за Волгу его потянуло. Ты почитай, что у тебя написано, да назад поворачивай.

Одна из бабок держала на руке лупоглазую кошку, а в другой мясорубку (наверное, самое ценное в ее жизни), и вот она больше всех наседала на танкиста, аж зашлась в крике:

— И-де совесть-то у тебя? У-у, глазищи бесстыжие... И какая ведьма родила тебя под косым забором?

Танкист пытался отшутиться. Не тут-то было:

— Сказано тебе — не пустим за Волгу! Вот хоть дави ты нас здесь своей тарахтелкой, а мы с места не сойдем...

Вмешался пожилой солдат с медалью «За отвагу»}

— Бабы-то верно балакают. Ты их послухай.

— А ты что здесь за маршал такой, чтобы указывать?

— Будь я маршалом, так я бы тебя, говнюху такую, сразу б под трибунал подвел... Много вас развелось, охотников драпать. Ты совесть-то заимей. Да постыдись. Молод еще.

— Кого мне стыдиться? Я, может, от самого Барвенково с боями... тоже с медалью! Кого мне стыдиться?

— Да хотя бы женщин, — ответил солдат. — Они же от тебя, балбеса, защиты ждут. А ты навонял тут керосином своим и смылся. На таких, как ты, мать-Россия недолго удержится.

Паромщик отмалчивался. Потом мрачно сплюнул.

— Поворачивай. Для таких пути за Волгу нетути. Это пусть наши бабы да раненые катаются. Вот их и буду переправлять. Жми вперед — на запад, как и написано...

Тут Чуянов подошел, треснул ногой по гусеничному траку.

— Наш ! — сказал. — Сталинградский. Тракторного. Не для того на СТЗ делали, чтобы ты за Волгой торчал... Пошли!

— Куда? — оторопел танкист.

— Недалеко. До коменданта. Там и поговорим.

— О чем мне говорить-то с ним? [535]

— Найдете тему. О героизме. О трусости. О совести.

Вечером он вернулся в обком, чтобы покормить Астру, заодно позвонил в Ростов своему партийному коллеге — товарищу Двинскому, но ему ответил срывающийся голос женщины:

— У нас тут немцы... Товарищ Двинский уехал... на велосипеде. Город горит... Внизу ломают двери... Я боюсь...

— Круши все подряд, что можешь, и — удирай...

* * *

Маленькая деталь тогдашнего быта, о которой долго помнили сталинградцы: город бомбили — то жилые кварталы, то заводские, а в домах обывателей постоянно останавливались часы, чего ранее не бывало... Отчего? Неужели от сотрясения почвы? В квартирах сами собой с противным скрипом затворялись двери, а двери закрытые сами собой, неслышно вдруг отворялись. Почему?

В один из дней Чуянову позвонил Воронин.

— Беда! — сообщил он. — Утром один гад из облаков вывернулся и свалил фугаску в полтонны прямо... прямо в тюрьму, где, сам знаешь, сколько народу собралось.

Убитых похоронили, раненых развезли по больницам, но в мертвом здании тюрьмы осталась девушка — Нина Петрунина.

— Жива ! Но вытащить ее нет сил, — сказал Воронин. — Ей ноги стеной придавило, а стена едва держится. Кажись, чуть дохни на нее — и разом обрушится. Семнадцать лет. Жить хочется. Красивая... уж больно девка-то красивая!

— Спасти! — крикнул Чуянов. — Во что бы то ни стало. Я сам приеду. Сейчас. Сразу же.

Люди тогда уже привыкли к смерти, и, казалось бы, что им еще одна? Но город взбурлил, имя Нины стало известно всем, а равнодушных не было, всюду — куда ни приди — слышалось:

— Ну как там наша Нина? Спасут ли... вот горе!

Разве так не бывает, что судьба одного человека, доселе никому не известного, вдруг становится средоточием всеобщего сострадания, и множество людей озабоченно следят за чужой судьбой, в которой подчас выражена судьба многих. [536]

Чуянов приехал. Воронин еще издали крикнул ему:

— Не подходи близко! Стена вот-вот рухнет...

Нина Петрунина лежала спокойно, и Чуянов до конца жизни не забыл ее прекрасного лица, веера ее золотистых волос, а ноги девушки, уже раздробленные, покоились под громадной и многотонной массой полуразрушенной тюремной стены, которая едва-едва держалась. Здесь же сидела и мать Нины.

Чуянов лишь пальцами коснулся ее плеча, сказал?

— Сейчас приедут... укол сделают, чтобы не мучилась.

Нину кормили, все время делали ей болеутоляющие уколы, и время от времени она спрашивала:

— Когда же? Ну когда вы меня спасете...

Явились добровольцы — солдаты из гарнизона.

— Ребята, — сказал им Чуянов, — как хотите, а деваху надо вытащить. Орденов вам не посулю, но обедать в столовой обкома будете, по сто граммов нальем... Выручайте!

Лучше мне не сказать, чем сказали очевидцы: «Шесть дней продолжалась смертельно опасная работа. Бойцы осторожно выбивали из стены кирпичик за кирпичиком и тут же (на место каждого выбитого кирпича) ставили подпорки» Кирпич за кирпичом — укол за уколом. Наконец Нину извлекли из-под хаоса разрушенной стены, и она спросила:

— Господи, неужели я буду жить?..

В больнице ей ампутировали ноги, и она... умерла.

Сколько людей в Сталинграде плакали тогда навзрыд!

Наверное, сказалось давнее и природное свойство русских людей — сопереживать и сострадать чужому горю; это прекрасное качество русского народа, ныне почти утерянное и разбазаренное в его массовом эгоизме, тогда это качество было еще живо, и оно не раз согревало людские души... Подумайте: ведь эти солдаты-добровольцы из сталинградского гарнизона понимали, что, спасая Нину, каждую секунду могли быть погребенными вместе с нею под обвалом стены!

Ефим Иванович, дедушка Чуянова, тоже плакал:

— Лучше бы уж меня... старого!

Волгой я начал рассказ, Волгой и закончу его. Сейчас в нашей стране так много сказано о загрязнении [537] великой русской реки. А мне часто думается же началось это экологическое бедствие, которое лучше именовать всенародным? И тут, годами перелистывая книги о героической обороне Сталинграда, я, кажется нащупал первоначальные истоки нашей беды. Очевидцы тех дней — летних дней 1942 года — свидетельствуют нечто ужасное: весло в речной воде было тогда не повернуть, ибо вода в нашей кормилице-Волге была наполовину перемешана с загустевшей нефтью... Вот результаты бомбежек!

* * *

23 июля  — в тот самый день, когда Гитлер издал директиву № 45, — из Москвы вылетел в Сталинград начальник Генштаба А. М. Василевский как полномочный представитель Ставки.

Следовало ожидать перемен... Каких ?

13. Клещи

Ростов... Он был теми воротами, через которые немцы вламывались на Кавказ, к его нефтепромыслам. У них все было готово к тому, чтобы лишить нашу страну горючего, а Германии заполнить свои бензобаки «выше пробки». Вот когда им пригодился засекреченный корпус «F», которого в Африке так и не дождался Роммель; этот корпус берегли от боев — специально для захвата нефтепромыслов, при нем (тоже секретно) состоял большой штат инженеров-нефтяников, готовых сразу же качать горючее для моторов вермахта. Н. К. Байбаков, министр нефтяной промышленности, писал в мемуарах, что Москва указала качать нефть из скважин до самого последнего момента, а потом взорвать промыслы, чтобы врагу ничего не досталось:

«Мы получили предупреждение, что если врагу достанется нефть, нам грозит расстрел, а если поторопимся и выведем из строя промыслы, которые не будут оккупированы, то нам грозит та же участь — расстрел!»

Ростов... Все железные дороги от Ростова вплоть до Каспийского побережья были сплошь заставлены эшелонами с имуществом заводов, что эвакуировались, многотысячные толпы беженцев парились в теплушках, а пути были так забиты, что встречные воинские эшелоны [538] не могли пробиться к тому же Ростову, чтобы вступить в битву с противником. Если в Сталинграде такая же «пробка» была оправдана тем, что Сталинград стал тупиковой станцией, то никак нельзя оправдать то, что творилось на путях от Ростова, а... кто виноват?

Виноват «главный сталинский стрелочник» Л. М. Каганович, что был наркомом путей сообщения. Сталин послал его и Берию — навести порядок, чтобы помогали один другому в трибуналах, расстреливая людей, никак не повинных в том бардаке, который они же и устроили перед линией фронта, разрываемой танками Клейста. Страшно читать, что там творили эти два кремлевских опричника, на которых управы никогда не было. Обстановка на фронте под Ростовом была такова, что требовались сиюминутные решения, а товарищ Каганович сутками выдерживал путейцев и генералов в приемной: «Товарищ Каганович устал... Лазарь Моисеевич принять не может» и т. д. Наконец, этот кремлевский «барин» допускал до своей персоны; перебирая в руках янтарные четки (зачем ему, еврею, четки католика — убей меня Бог, не знаю) и выслушав доклад, он орал:

— Исполнить через три часа, иначе...

— Товарищ Каганович, и тридцати часов не хватит.

— Через два часа! Доложить лично, иначе. ..

И люди понимали, что иначе — расстрел! Ничуть не лучше этого сатрапа был и наш знаменитый маршал С. М. Буденный, приказы которого военным людям звучали в такой форме:

— Ни шагу назад! Так и объявить всем. А кто отступит, тому — камень на шею... и бултых в море!

Читатель, надеюсь, понимает, что с такими «полководцами», как Берия, Каганович и Буденный, мы не только Ростов, мы всю Сибирь могли бы отдать немцам. Когда задумываешься о любимцах Сталина, которым вверялась власть над миллионами наших солдат, то невольно возникает вопрос: как мы вообще эту войну с Германией выиграли?

Ростов... Не стало у нас Ростова; сдали.

* * *

Генерал Эрих Фельгиббель, давний приятель Паулюса (и кандидат на виселицу), хорошо наладил для 6-й армии радиодиверсионную службу, но русские теперь [539] сделались осторожными, провокационные вызов их частей под удары немецких «панцеров» или шестиствольных минометов кончались провалом. Мы уже верили дружеским голосам — как по проводам телефонной связи, так и звучавшим в эфире. А то ведь раньше бывало и так:

— Коля, привет. Это я, комбат Шишаков. Выходи на разъезд пятнадцатый, тут фриц меня жмет... Выручай, дружище!

Раньше шли, но теперь поумнели?

— Сначала ты скажи, на какой улице жил я в Гомеле, ты же бывал у меня, вместе водку жрали, я тебя выручу, но прежде назови имя моей жены, а заодно вспомни, какого цвета у меня шкаф стоял в коридоре... Что? Молчишь, гад? Соображаешь, что ответить? Ну и отвались к едрене фене, не на того напал...

А. М. Василевский вылетел из Москвы 23 июля, а через два дня — возле Калача-на-Дону — был предпринят контрудар. Конечно, за два дня невозможно подготовить наступление, многое было не согласовано, большинство частей еще находились в степени первичного формирования, для иных танкистов первый выстрел в этом бою стал первым выстрелом в их жизни, а 4-й танковый корпус назывался (помните?) «четырехтанковым», и этот анекдот-быль отражал всю слабость наших войск... Знал ли об этом Василевский? Да, знал. Но оправдывать его не стану, ибо Александр Михайлович после войны сам оправдал себя.

Бои у Калача разгорелись за день-два до снятия Тимошенко, а далее руководил Гордов. Я, автор, подозреваю, что если управление их войсками и не было совсем потеряно, то думается, что оно было почти потеряно. Будь это иначе, командиры полков и дивизий не получали бы от Гордова вот таких приказов: «Действовать самостоятельно в зависимости от обстановки». Иначе говоря, командующий фронтом, сам оставаясь как бы в стороне, всю ответственность за происходящее на фронте перекладывал на фронтовых командиров: с них и спрос...

Василевский выехал на фронт в район Калача-на-Дону, на окраине города велел адъютанту снять комнату в одном из домишек, из которого тот выскочил, как ошпаренный». [540]

— Не пускают! Там хозяйка полы красит.

— Нашла время. Или немца ждет?

— Да нет. Говорит, с трудом по блату краски достала. А теперь боится, как бы немцы не отняли. Вот и красит полы, чтобы добро даром не пропадало... Тоже дура хорошая. Тут земля трещит, страх да смерть ходят, а она с кисточкой ползает.

— Не вини бабу. Каждому свое, — отозвался Василевский...

Ему лишь накоротке довелось повидать Чуйкова — черного, как цыгана, от загара, почти сожженного палящим солнцем. Возле него стоял худенький майор и блаженно улыбался

— Контужен. Ни гу-гу не слышит, — пояснил Василий Иванович. — Четырнадцать танковых атак отбил и чудом жив остался. Тут и не веришь, да все равно взмолишься...

Обстановка под Калачом была тогда аховская! В полосе 62-й армии враг держал в кольце окружения наши дивизии, Паулюс вот-вот мог проломиться к Сталинграду К С. Москаленко командовал тогда 1-й танковой армией, которая только-только начинала формироваться, больше всего напоминая птенца, едва проклюнувшегося из яичной скорлупы. Вовсю квакали лягушки, тянуло сыростью. Дон-то рядышком... Ворчливо, словно выражая недовольство, начинали работать танковые моторы.

— Не имея полного комплекта, и принимать бой... неужели сразу с колес? — спрашивал Москаленко.

— Прямо с колес, — отвечал Василевский — Положение сейчас таково, что требует от всех нас невозможного...

(К чести Москаленко, он позже полностью признал правоту Василевского, который и сам видел неготовность к контрудару.) Люди сознательно шли на смерть, от начальника Генштаба не укрылось, что в экипажах машин танкисты имели пистолеты.

— Чего это вы, ребята, так вооружились?

— Кончим себя, ежели понадобится.

— Так уж сразу?

— А живьем в этой банке жариться — лучше?

— Можно ведь и выскочить.

— Куда выскакивать? В лапы извергам? Нет уж... [541]

Танкисты знали, что говорили. У немцев было такое правило: если схватят наших танкистов, выскочивщих из горящего танка, они сразу обливали их бензином, и люди сгорали факелами — по этой причине возле подбитых танков всегда находили три-четыре обгорелых, как головешки, трупа. Танков Т-34 было прискорбно мало, больше устаревшие Т-70, у которых сразу два мотора: попади хоть в один, и танк полыхал костром. Немцы предпочитали бить даже не снарядами, а цельнометаллическими «болванками», которые — даже в танке Т-34! — насквозь прошивали лобовую броню.

Василевский следил за ходом сражения из деревни Камыши, что близ города Калача, который вернее бы называть поселком. Гордову он, представитель Ставки, сразу дал понять, что его решения будут иметь большую значимость, нежели доводы Гордова. Авторитет Василевского прочно покоился на оперативной грамотности, на высоком воинском интеллекте, какими Гордов, при всем его желании, никогда бы не мог похвастать...

— Кстати, — сказал ему Василевский, — кажется, что Чуйков после Китая сразу вошел в атмосферу фронта?

Гордов согласился, отвечая, что генерал Чуйков среди многих недостатков обладает еще одним, непростительным:

— Терпеть не может начальства. Говоришь ему что, так он делает такую гримасу, будто его лимонами кормят.

Представитель Ставки от сплетен держался подальше:

— Я тоже не всегда бываю доволен своим начальством. Но приходится терпеть, как терпят нас и наши подчиненные...

В самый разгар сражения и прорвалось: Гордов, обычно молчаливый, в условиях боя вдруг обрел небывалое красноречие, дополняя его в приказах по телефону виртуозными оборотами.

Василевский долго терпел, но решил вмешаться.

— Прекратите! — гневно вспылил он. — Так разговаривать с людьми можно только в том случае, если вы уверены, что ваш оппонент способен ответить вам такими же матюгами. Не забывайте, что вы разговариваете со своими подчиненными...

С самого начала сражения было видно, что возможно [542] лишь частичный успех, но никак не решающий. Накануне вылета из Москвы Василевский глянул в сводку разведки: 6-я армия Паулюса имела 18 дивизий, насчитывая 270 000 солдат, она громыхала из семи с половиной тысяч орудий, минометов и огнеметов, ее таранную мощь составляли 750 танков, а с небес она была прикрыта воздушным флотом Рихтгофена... И вся эта масса людей и техники, скопившаяся в большой излучине Дона, теперь рвалась из этой излучины на простор, как хищник из клетки...

Василевский сказал, что главное — задержать врага, чтобы затрещали все сроки гитлеровских планов, заодно он спросил Гордова — сколько человек в дивизиях Паулюса? Гордов пояснил: в пехотных до 12 тысяч, а в танковых еще больше. При этом Гордов заметил, что на его фронте, прикрывающем Сталинград, есть такие дивизии, где едва наберется триста штыков.

— На бумаге все выглядит гладко — дивизия на дивизию, баш на баш. Но триста наших бойцов не могут переломить мощь полнокровной немецкой дивизии... Это же факт!

— Факт, и весьма печальный, — согласился Василевский.

— Потому, — подхватил Гордов, — нам и нельзя вести себя так, будто мы уже находимся на подступах к Берлину.

Александр Михайлович понял, на что намекает Гордов: мол, чего ты, дурак, эту битву затеял, сидел бы тихо.

— Пока не закончим эту войну, — жестко ответил он Гордову, — на дивизии полного штата надеяться не стоит. Но мы находимся на подступах к Сталинграду, и, может быть, именно отсюда, от этого Калача-на-Дону, и начинается наш путь к Берлину...

Вечером, вернувшись в Калач и долго лавируя на своей «эмке» в кривых переулках, среди садов и заборов, Василевский слышал, как чей-то женский голос звал его адъютанта.

— Никак тебя? Что, уже познакомился?.. Адъютант вернулся в машину, рассказывая со смехом:

— Да, эта орет. Согласна комнату сдать. Говорит, что теперь полы просохли. А мужиков в хозяйстве не осталось. Вдова... [543]

Василевский долго и мрачно молчал; потом сказал шоферу:

— Поехали, Саша... вдова! Как много у нас вдов.

Кривыми улицами Калача утром катился танковый батальон — к переправам, снаружи все обвевало речным донским ветерком, а из раскрытых люков машин било жаром, как из банной парилки.

— Левее! — покрикивали. — Забор не тронь... мужиков в хозяйстве не стало, одни бабы... Теперь правее бери. Прямо!

От железнодорожной насыпи отходил переулок с громким названием — Революционный, а возле убогой халупы без крылечка стоял однорукий мужик в измятой рубахе, босой и небритый.

— Эй, братцы! — кричал. — Я же ваш... или забыли?

Это был местный житель — Майор Павел Бутников, израненный в боях под Барвенково и демобилизованный подчистую, как полностью негодный. Его узнали. Танки остановились.

Бутников подошел, хромая. Гладил шершавую броню и... плакал:

— Вот, инвалидом стал. Вернулся в Калач, вон, домишко-то мой... а тут и вы. Опять фриц нажимает. Братцы, куда ж мне теперь деваться? Жить не хочется... чует сердце, что долго вас не увижу. Так возьмите меня с собой. Все равно пропадать. Так лучше уж с музыкой... а?

* * *

Мосты через Дон не выдерживали груза танков — рушились. Издалека нависала багровая туча пылищи, жарко и тревожно сгорали на корню хлеба, и шли — опять! — немецкие «панцеры». Между танками и бронетранспортерами энергично двигалась — перебежками между стогов — вражеская пехота, которая была вроде эластичных ребер корсета, которым Паулюс, казалось, удушал нашу оборону... Чуйков — под пулями — спрыгнул в окоп.

— Умеют воевать, сволочи. Но бить-то их все-таки можно!

Василий Иванович еще не ведал своей легендарной судьбы, а судьба обламывала его жестоко. Немало наших людей в этих боях под Калачом попало в окружение, из которого потом выходили кто тишком (по ночам), [544] а кто шел «на ура» средь бела дня, прорываясь. Но появились и пленные со стороны противника.

Чуйков находил время, чтобы присутствовать при допросе пленных, и они зачастую удивляли его своей откровенностью.

— Я парикмахер из Кельна, — сказал один из них. — Не скрою, что на фронт пошел добровольно.

— Что вам худого сделала Россия и русские?

— Ничего. Просто мне захотелось иметь «э-ка».

Его не поняли. Пленный объяснил, что «э-ка» — так в вермахте сокращенно называют Железный крест (Eiserne Kreuz).

— У меня, — не скрывал пленный, — заведение в Кельне лишь на одно кресло, а имей я на груди хотя бы одно «э-ка», то мог бы открыть салон на десять клиентов сразу.

— Вот и вся правда, — невольно вздохнул Чуйков и велел увести пленного парикмахера, мечтавшего о Железном кресте...

Среди пленных попадались итальянцы из 8-й армии Итало Гарибольди — из дивизии «Сфорческа», что служила Паулюсу заслонкой, дабы прикрывать свою армию с северных флангов. Эти ребята были чересчур говорливые, нехотя входившие в общую колонну с немцами.

Однажды конвоир пригрозил немцу:

— Эй ты, фашист, давай, шевели мослами!

— Я фашист? — оскорбился немец. — Я убежденный национал-социалист, а к этой сволочи, — он показал на итальянцев, — никакого отношения не имел и не желаю иметь.

Пленные итальянцы не желали следовать в наш тыл в одной колонне с пленными немцами из армии Паулюса.

— Мы честные фашисты! — кричал один офицер. — И мы не желаем маршировать рядом с этой нацистской заразой...

— Не спорь с ними и уводи в тыл поскорее, — вмешался в этот идеологический спор Чуйков. — Кто там нацист, а кто фашист, кто лучше, а кто хуже — и без нас в лагере разберутся.

Именно в эти дни 6-я армия Паулюса несла очень большие потери, а генерал-профессор медицинской службы Отто Ренольди доложил, что похоронные команды [545] иногда не справляются с приготовлением могил и тогда используют для захоронений глубокие воронки. Иногда даже обычных крестов не ставили над солдатскими могилами, а, зарыв убитого, клали над ним его каску и писали на ней белилами номер полевой почты. Но каждую неделю в 6-ю армию поступали свежие киножурналы «Вохеншау», и солдаты Паулюса видели себя бодрыми и веселыми, всегда наступающими, а русские представали обычно в рядах пленных.

Слухи о больших потерях вермахта в это время достигли Германии, вызвав среди немцев перешептывания догадки, сомнения и прочее. Немецкая публика каждую неделю просматривала «Вохеншау» — самые свежие кинорепортажи о делах на Восточном фронте, и в темных залах кинотеатров иногда слышались почти истерические женские выкрики — мать узнавала сына, а жена узнавала своего мужа.

Геббельс, с чела которого никто не срывал лавры самого изобретательного пропагандиста, сказал Фриче:

— Приятель, не сыграть ли нам на этом? Объяви-ка по радио, что каждая немка, увидевшая в «Вохеншау» близкого ей человека, отныне имеет право бесплатно получить фотокопию с тех кинокадров, где появились ее муж, сын или братец...

В этом вопросе Геббельс явно поторопился: наплыв заказов на копии отдельных кадров из боевой кинохроники был настолько велик, что скоро Фриче пришлось внести поправку. Копии стали высылаться за счет государства только матерям или вдовам, чьи сыновья и мужья уже погибли на фронте, а все эти занюханные невесты, сестры и прочие право на копии не имели...

А московское радио, верное себе, каждый Божий день повторяло стереотипную фразу: «Каждые семь секунд в России погибает один немецкий солдат». Думаю, что в конце июля 1942 года немецкие солдаты гибли гораздо чаще...

* * *

Я внимательно перечитал солидную работу «Великая победа на Волге» под редакцией маршала К. К. Рокоссовского, изучил «Сталинградскую эпопею» под редакцией маршала М. В. Захарова, у меня не сходили со стола авторитетные издания «Битва за Сталинград» [546] и конечно, «Сталинградская битва» нашего историка А. М. Самсонова, и все эти материалы еще раз убедили меня только в одном: наше контрнаступление, наспех организованное А. М. Василевским, никаких результатов не принесло, а все перечисленные мною монографии лишь подчеркивали неготовность наших войск к наступлению, пусть даже самому малому, и — да простит меня Бог! — я почувствовал, что мы в ту пору гораздо активнее были в обороне, нежели в наступательных сражениях. А что немцы? Пожалуй, только одна фраза из мемуаров Вильгельма Адама, адъютанта Паулюса, убедила меня в том, что Василевский был все-таки прав, начиная это контрнаступление, плохо подготовленное. Вот она, эта фраза: «Несколько дней 6-я армия была в опасном положении...»

После войны наши историки и полководцы не раз попрекали в печати А. М. Василевского за то, что именно он организовал контрудар возле Калача, хотя и сам понимал, что наша армия к наступлению не была готова. Через 20 лет после окончания войны Василевский в своем интервью для «Военно-исторического журнала» сказал, что в тех условиях, какие сложились тогда под Сталинградом, любое наступление — пусть даже слабое! — было единственным выходом для разрешения трагической альтернативы. Мало того! Александр Михайлович честно признал, что наши контрудары у Калача «не привели к разгрому ударной группировки противника, прорвавшейся к Дону, но они, как видно из последующих событий, сорвали замысел врага окружить и уничтожить войска 62-й и частично 64-й армий, сыгравших в дальнейшем основную роль в защите города Сталинграда!».

Немецкий историк Ганс Дерр тоже признал после войны, что наш контрудар возле Калача «дал (нам) выигрыш во времени примерно в две недели». А это — много! «Затем, — писал Г. Дерр, — из двух недель стало три, и потому лишь 21 августа 6-я армия Паулюса Смогла начать свое наступление через Дон...»

Но теперь, именно теперь! — когда Паулюс с трудом выбрался из гущи боев, для него невыгодных, и его армия несла невосполнимые потери, — Гитлер уважил мнение Йодля [547]

— Йодль, пожалуй, вы были недавно правы, сказав что судьба Кавказа зависит целиком от Сталинграда. Прошу, распорядитесь, чтобы четвертая танковая армия Германа Гота срочно развернулась в сторону Сталинграда, который и будет взят нами в клещи — с запада от Паулюса, а с юга от Гота!

...Клещи ! В ночной степи, выбрасывая из выхлопных труб свирепые факелы гудящего пламени, загромыхали железные чудовища — «панцеры». Это двинулась в долгий путь танковая армада Германа Гота, и его машины шли напролом, не признавая дорог — перед ними лежала гладкая калмыцкая степь, и «панцеры» мчались с включенными фарами, а все живое, все пугливое быстро пряталось в норы... Клещи !

14.«Ни шагу назад!»

Был в Сталинграде такой скромный рабочий по фамилии Гончаров, а имени и отчества его я не знаю. Когда стали записывать добровольцев в истребительный батальон народного ополчения, этому Гончарову в записи отказали.

— Иди, иди! — сказали. — Тут и без тебя добровольцев хватает, а у тебя жена и четверо детей... мал мала меньше.

Вернулся Гончаров в свой домишко на окраине города, в садике его давно перезрели вишни, пришло время расцветать георгинам. Жена его гладила белье еще бабушкиным утюгом, доставшимся ей в приданое.

— Не берут меня, — сказал Гончаров.

— Почему? — спросила жена и плюнула на утюг, чтобы по шипению его точно определить — не надо ли в него жарких угольков подбросить?

— Да вот из-за этих... — показал работяга на своих детишек, гомонивших на кухне. — Четверо у нас. Вот и пожалели!

* * *

Бедный Климент Ефремович! Вот уж, наверное, икалось ему в то время: наши войска оставили Ворошиловград (бывший Луганск), а теперь немцы угрожали и Ворошиловску (бывшему Алчевску). Надарили своих имен городам и весям, а теперь эти имена казались жалкими [548] этикетками, наспех приклеенными — ради украшения. Невольно вспоминается Екатерина Великая: когда узнала, что турки потопили корабль, носивший ее же имя, она указала — впредь давать кораблям только нейтральные названия, дабы личные имена, особенно исторические, ни капитуляциями, ни поражениями никогда не были опозорены...

Сталин своего приятеля не обижал, ибо они оба из числа «героев Царицына», не забывал Сталин и царицынскую оборону, которую подхалимы-историки вознесли на степень величайшего сражения века, сколько о нем было книг и фильмов!

— А что? — говорил Сталин. — Помню, тогда нам здорово помогли бронепоезда. Хорошо бы и Сталинград защищать бронепоездами, чтобы они ездили по окружной ветке железной дороги и стреляли из пушек, ограждая город с западных рубежей...

Никто, конечно, не возражал, но что-то я не слышал, чтобы бронепоезда сыграли решающую роль в битве у Сталинграда. Жесткая директива № 45, сочиненная Гитлером, еще не была известна в Кремле, но даже не ведая ее содержания, Иосиф Виссарионович интуитивно предчувствовал, что Сталинграду не миновать жестокой и легендарной судьбы — под стать царицынской.

Из-под Калача-на-Дону возвратился Александр Михайлович Василевский, и Сталин как бы невзначай спросил его:

— А что там товарищ Гордов? Как справляется? Тут нам в ЦК звонил товарищ Чуянов, жаловался товарищу Маленкову, что с товарищем Горловым трудно работать.

Гордов «царицынской» славы не имел, но, казалось, мало чем отличался от маршала Тимошенко, как бывает и копию трудно отличить от оригинала, и Василевский отвечал уклончиво!

— Гордов справляется не хуже маршала Тимошенко, но еще не всегда может найти общий язык с подчиненными и потому не стесняется — даже при женщинах — заменять его матерным.

Сталин долго ковырялся спичкой в своей трубке, воспетой сонмом поэтов и отраженной в живописном соцреализме. [549]

— К сожалению, — вдруг сказал он, — генерал Еременко еще на костылях, он врачей своих за нос водит фокусы всякие показывает, будто и без них обойтись может, чтобы его на фронт отпустили...

После постыдной сдачи Ростова (уже вторичного за время войны), после того, как немцы взяли Новочеркасск, славную столицу Донского казачества, и перед ними, наглевшими от успехов, уже явственно замаячили нефтяные вышки Северного Кавказа, а боевые действия угрожали даже тем забвенным краям, где издревле кочевал пушкинский «друг степей калмык», — после всех этих трагических неудач... не поискать ли виноватых? Падение Ростова явилось для Сталина как бы отправной точкой, от которой и вычерчивалась сложная схема его умозаключений Ростов не просто оставили — это было, пожалуй, стихийное бегство массы людей, облаченных в воинскую форму, и вся эта орава (иначе не скажешь) драпала на Кавказ, а в Ессентуках заградотрядам пришлось даже отбивать «атаки» на винные склады, на элеватор и консервный завод...

Понятно ли тебе, читатель, почему именно в эти дни появился знаменитый приказ Сталина под № 227, который в простонародье называли конкретнее: «Ни шагу назад!»?

Сколько у нас писали об этом приказе, погребенном потом в тайниках сверхсекретных архивов, сколько было сказано слов о его насущной необходимости и его почти лютейшей жестокости , ибо теперь отступивший на шаг назад подлежал немедленной расправе.

Приказ гласил:

«...надо в корне пресекать разговоры о том, что мы имеем возможность без конца отступать... Паникеры и трусы должны истребляться на месте... Ни шагу назад без приказа высшего командования!»

Нового я ничего не сказал — всем давно это известно.

Но повторяю свое личное мнение:

« Я считаю приказ № 227 самой яркой и выразительной страницей из всех страниц, когда-либо вышедших из-под пера Сталина, ибо в этом документе, датированном 28 июля, он эмоционально поднялся до высот настоящего гражданского пафоса. Все-таки, положа руку на сердце, стоит признать (как это признали очень [550] многие), что такой приказ (я согласен), был тогда нужен !

Но … и тут у меня есть свои — авторские — «но»!

Призывая людей стоять на месте под страхом расстрела, чтобы наши бойцы и командиры не смели помыслить об отходе, приказ № 227, по сути дела, лишал нашу армию главного преимущества в тактике — маневра , сковывая армию роковой неподвижностью, и боец, боясь покинуть свою траншею, как бы заранее был обречен — или смерть, или... плен?

«Ни шагу назад!» — гласил приказ. Но в этом случае разрушалась сама логика испытанной веками тактики и стратегии, а старинное искусство побеждать заменялось примитивной формулой: стой там, где стоишь. Не спорю, что на фронте бывают именно такие моменты, когда отступать нельзя, когда надо отстреливаться до последнего патрона, но это моменты — никак не система, а лишь исключение из правил военного искусства. Теперь же искусство воинского маневра с отходом назад Сталин заменил командным требованием: «Ни шагу назад!»

Думая так, может, я, автор, в чем-то и ошибаюсь...

Иногда, чтобы победить, надобно прежде отступить. Сталинградский фронт был давно уже весь в прорехах, и там говорили:

— Где ты видишь линию обороны? Смотри сам, если глаза имеешь. Десять и даже больше километров фронт удерживают лишь три наших батальона. Чувства локтя давно уж нет и в помине. Сидим словно смертники! А разрыв между частями — два-три километра, тут аукаться не станешь, а через наш фронт не только фриц, а целая свадьба проедет — и даже не заметишь!

Верно. Бойцы меж собой иногда устраивали перекличку.

— Ну, как ты, Сеня? Живой?

— Держусь, — слышалось издалека. — А ты, Петь?

— Я тоже. Копошусь. Три гранаты осталось.

— Махра кончилась. Вот беда! Перебрось.

— Лови кисет. Потом вернешь... кидаю...

Стояли насмерть и без этого приказа № 227.

Но бывало и так, что боец поникал в одиночестве. И тогда страшен был его одинокий зов, обращенный в пустоту неба:

— Эй, братцы! Есть ли кто тут живой?.. [551]

А в ответ ему — мертвое молчание. Только пиликал над ним свою песню степной жаворонок да звенели большие зеленые мухи, перелетавшие меж трупов, по лицам которых они и ползали. И тогда солдату казалось, что он последний солдат России...

Со стороны излучины Дона надвигалась армия Паулюса, а с юга катилась на Сталинград танковая армия Германа Гота.

Была уже полночь 1 августа, когда в московском госпитале раздался звонок кремлевского телефона. Еременко дохромал до аппарата.

— Александр Иваныч? Ваш рапорт рассмотрен товарищем Сталиным, и за вами сейчас приедет машина... приготовьтесь.

Александр Иванович Еременко отложил костыли, взял в руки палку. Но и палку он оставил в приемной Верховного, чтобы выглядеть молодцом...

«Сталин подошел ко мне, поздоровался и, пристально посмотрев мне в лицо, спросил:

— Значит, считаете, что поправились?..»

Василевский после войны писал:

«Ставка и Генеральный штаб с каждым днем все более и более убеждались в том, что командование этим (Сталинградским) фронтом явно не справляется с руководством и организацией боевых действий такого количества войск, вынужденных, к тому же, вести ожесточенные бои на двух разобщенных направлениях...»

Сталин готовил новую рокировку среди командующих!

* * *

Как раз тогда нашумела пьеса А. Е. Корнейчука «Фронт», в которой автор (наверное, с одобрения Сталина) нанес справедливый удар по тем генералам, что жили прежними заслугами, воюя по старинке. В главном персонаже пьесы Корнейчук вывел туповатого и самонадеянного упрямца Горлова, который даже хвастался, что академий не кончал, радиосвязь — от нее одна лишь морока, а он побьет врага «нутром» и геройством рядового солдата. Впервые столь открыто ставился вопрос о непригодности военачальников, не желавших видеть глубоких перемен в искусстве ведения моторизованной войны, и недаром же такие вот горловы слали проклятья автору, требуя от властей запрещения вредной — по их понятиям — пьесы. [552]

Гордов тоже был достаточно возмущен:

— Где Горлов, там и я — Гордов... это как понимать?

— Да совпадение, — утешал его Хрущев.

— За такие совпадения морду бить надо...

Вскоре они выехали на передовую, заодно навестили 64-ю армию, которой командовал Василий Иванович, как называли солдаты Чуйкова, почему-то пренебрегая его фамилией. Вид у Хрущева, прямо скажем, был довольно-таки кислый, очевидно, под стать своему командующему, он не очень-то верил в то, что оборона Сталинграда надежна. Да и чем, спрашивается, они, Гордов и Хрущев, могли помочь фронту? Они и обстановки-то на фронте не ведали... На передовой же появились не в самый героический момент — армия Чуйкова откатывалась за Дон, кто плыл в кальсонах саженками или брасом, держа на голове котомку со шмуткани, иные цеплялись за автомобильные покрышки или за пустые бочки, держались за бревна.

— А вас... что? — орал Гордов. — Война не касается? Ну что за народ пошел? Только бы пожрать да драпать...

Зато в штабе 62-й армии дорожки песочком посыпаны, будто тут гулять собрались, сам же Чуйков — даже в условиях фронта умудрялся выглядеть элегантно. С вызывающим шиком он, как джентльмен, опирался на трость. Но что особенно поразило Хрущева, так это его белые перчатки.

— Армия-то драпает... когда воевать научитесь?

— Учимся, — скромно отозвался Василий Иванович.

— Мало вас били, — упрекнул его Хрущев.

— Меня — да — мало! — не возражал Чуйков, и Гордову стало явно не по себе, когда он со знанием дела стал нахваливать гибкую тактику противника. — Казалось бы, — доложил он, — оборона вдоль реки и должна бы повторять конфигурацию береговой черты. Однако немцы умышленно оторвались от береговых контуров. Даже отступили от реки, нарочно создав «ничейное» пространство, чтобы мы в нем завязли...

— Его армия драпает, а он, такой-сякой, врага же и расхваливает...

Тут Гордова и понесло: мать и перемать, и в такую вас всех, выдал полный набор душеспасительных слов, а Никита Сергеевич тоже не скрывал, что Чуйков ему [653] неприятен:

— И не стыдно ли фасонить перчатками? В такой исторический момент, когда вся страна напрягла свои силы на разгром зарвавшегося…

— Да у меня экзема... еще с Китая.

— Ладно — экзема. А дубина-то в руках для чего?

— Не дубина, а... стек! Мне так удобнее.

Тут Гордов и Хрущев в один голос:

— У него армия бежит, а он... Судить таких надо!

Ух, до чего же неприятен показался им этот Чуйков!

Возвращаясь в Сталинград, Гордов и Хрущев никак не могли успокоиться, дружно ругая «Василия Ивановича»:

— Нельзя таким пижонам доверять армию...

— Нельзя, нельзя, — соглашался Хрущев. — Ведь это на что похоже? Стек, перчатки, еще цилиндр не успел завести.

— Гнать его в три шеи, — решил Гордов, — чтобы такие пижоны мой Сталинградский фронт не позорили.

— Верно! В резерв его... пока не поумнеет!

Во время разговора со Сталиным Хрущев доложил, что Чуйкова они сняли — как неспособного ! Не станешь же рассказывать о перчатках да трости, лучше сказать — неспособный.

— И правильно сделали, — послышался из Москвы ответ Сталина. — Чуйков такой пьяница, что весь там фронт пропьет...

Василий Иванович пьяницей не был. Но теперь, поди ж ты, доказывай «вождю народов», что ты трезвый, если «вождь» уже решил, что ты пьяный. Долго ли у нас на человека ярлык наклеить? А потом сам он не отлипнет, и не отдерешь его...

4 августа Чуйков, отозванный в резерв фронта, возглавил оперативную группу Сталинградского фронта. Спросил:

— А где она, эта группа?

— Нет группы, — отвечал Гордов. — Собрать надо...

Чуйков не растерялся. Собирал в городе вышедших из окружения, отбившихся от своих частей, брал тех, кто из госпиталя выписался, если дезертира поймают — он и дезертира в строй ставил, внушал ему, чтобы дураком тот не был! [554]

— Хорошо, что на меня напал. Другой бы, знаешь, куда тебя отвел? Не вчера война началась и не завтра закончится. Чем бегать-то, так лучше у меня послужи... Героем с войны вернешься, от баб отбою не станет, все девки перед тобой в штабеля сложатся...

Его оперативная группа скоро отличилась на фронте героизмом бойцов, и опять по фронту шла добрая молва:

— Вот Василь Иваныч... вот душа-человек!

А кто теперь знает генерала Гордова? — Никто.

А кто знает сейчас маршала Чуйкова? — Все.

Но тогда еще не пришло время славы Чуйкова — еще царили бездарные временщики типа гордовых-горловых.

* * *

Сталин начинал новую рокировку фронтов и командующих.

— Значит, поправились? — заботливо переспросил он. — Так точно, — по-солдатски отвечал Еременко.

— Будем считать, что товарищ Еременко вернулся в строй... Сразу приступим к делу. Сейчас, — сказал Верховный, — обстановка под Сталинградом настолько осложнилась, что мы решили Сталинградский фронт разделить на два фронта, и один из них намерены поручить вам.

Василевский, развернув карты, четко доложил о линия раздела Сталинградского фронта, причем эта линия рассекала на две части и сам город. Еременко сразу насторожился, и было отчего: город един, оборона его едина, а задачи фронтов вроде бы самостоятельны. Один фронт оставался с прежним Сталинградским наименованием — во главе с Гордовым, а Еременко предстояло командовать Юго-Восточным, ограждая Сталинград с южных направлений... Чушь какая-то!

— Вы желаете что-то добавить? — спросил Сталин, сразу приметив, что Еременко чувствует себя не в своей тарелке.

Андрей Иванович встал и сказал, что оборону города нельзя делить между двумя фронтами, более того, линия раздела, идущая по реке Царица, тянется вплоть до Калача, а стык между фронтами всегда останется уязвим в обороне. [555]

— Если Сталинград един, то и одного фронта достаточно для его обороны — незачем делить его, как буханку хлеба...

Сталин, бывший до сей минуты душа-человеком, любезно интересовавшийся у Еременко, как срослись у него кости, вдруг разом переменился, стал раздражительным, ибо он не терпел, если кто-то осмеливается думать иначе, нежели решил он, великий Сталин. Погуляв по кабинету, он задержался возле Василевского и, давая урок Еременко, сказал;

— Оставить все так, как мы наметили...

Рано утром 4 августа Андрей Иванович вылетел в Сталинград, который он разглядел с высоты еще издалека — над городом нависала шапка дыма от сгоравших на Волге судов «Волготанкера» с их нефтяными трюмами. Хрущев выслал за Еременко свою машину, и прямо с аэродрома Еременко доставили на квартиру в центре города, в которой проживал и Гордов, сразу увидевший в Еременко не соратника своего, а, скорее, соперника. Раздвоение единого фронта уже сказывалось, да оно и понятно, ибо в народе давно примечено, что два паука в одной банке никогда не уживутся.

Никита Сергеевич вел себя как радушный хозяин, пригласил Еременко к самовару, но выглядел сам измотанным, усталым. Не лучшее впечатление сложилось и от Гордова, который после недавнего посещения передовой не был уверен в том, что армии Гота и Паулюса можно остановить. («Некоторая растерянность, — вспоминал Еременко, — и нервозность в его поведении насторожили меня. Его дальнейшее поведение удивило меня еще больше».) Гордов даже не спросил, как наладить стыковку двух фронтов в одном городе, и замкнулся в своей комнате.

— Поговорим, — тихо сказал Хрущев за чаем и вкратце поведал Еременко о том, что творится на фронте. — Не все у нас в порядке с командованием, — сказал Никита Сергеевич, — сам понимаешь, что я имею в виду этого... Гордова.

Хрущев, как и многие тогда в Сталинграде, не любил командующего и не доверял его способностям, о чем он и предупредил Еременко (но в своих мемуарах Хрущев отозвался о Гордове положительно, может быть, по той простой причине, что Гордов после войны был расстрелян [656] за одну неосторожную фразу, произнесенную им по пьянке, — мол, «рыба у нас всегда с головы гниет», в чем Сталин и усмотрел намек на свою голову). Тогда же, за чашкой чая, Хрущев говорил о Гордове иное!

— Ты ему про Ивана, а он тебе про Кузьму. Совсем не умеет общаться с людьми. Кроме матюгов, слова путного не услышишь. Знаниями тоже не обладает... Сталинград нуждается в других людях. Вот Чуйков: поначалу я видеть его не мог, а сейчас вижу, что это настоящий командир, таким, как он, довериться можно. Но товарищу Сталину кто-то там сболтнул, что, мол, Чуйков пьяница...

Итак, Сталинградский фронт товарищ Сталин мудрейше и гениально, как всегда, разделил на две половины, а мудрая теория о двух пауках в одной банке сразу же дала практические результаты. Между Еременко (Юго-Восточный фронт) и Гордовым (фронт Сталинградский) возникла обоюдная неприязнь, тем более, что командный пункт у них был один — в подземных штольнях, отрытых на дне оврага, вдоль которого жалкая Царица спешила отдать свои мутные воды царственной Волге. Гордов всюду критиковал Еременко, но Андрей Иванович за словом в чужой карман не лез. Таким образом, хотел того или не хотел товарищ Сталин, но в Сталинграде образовался третий фронт — между командующими фронтами, и, если им часто не хватало боеприпасов для фронта, то слов они припасли немало. Да и причин для вражды было достаточно: задачи у них одинаковые, зато штабы у них, снабжения фронтов и планы — все разное, что приводило к бестолковщине, о чем товарищ Сталин не подумал, а Василевский, понимая, что совершается глупость, не был настолько смел, чтобы возражать «отцу народов». (Впрочем, если мы вспомним Шапошникова, то он тоже не всегда отстаивал свое мнение, отличное от сталинского.) Так и воевали: с юга напирает Гот с танками, с запада прет армия Паулюса, а двери кабинета Еременко напротив дверей кабинета Гордова, а командный нужник у них один на двоих, хотя Никите Сергеевичу забегать туда не возбранялось. Вот это война!

Но читатель не должен волноваться, ибо товарищ Сталин мудрее всех нас и он скоро начнет другую рокировку.

...Совинформбюро пока что помалкивало, но, между [557] нами говоря, наши войска кое-где уже отходили из большой излучины Дона — еще с 22 июля, а на другой день Паулюс выходил к речным переправам.

* * *

Нет, я не забыл о слесаре Гончарове — помню.

Однажды он пришел на завод, молча и многозначительно выставил перед рабочими... утюг. Обыкновенный домашний утюг, которым совсем недавно жена его бельишко гладила.

— Вот! — сказал Гончаров. — Было у меня все, как у людей. А вчерась ото всего, что было, только утюг остался.

Не поняли его, и тогда Гончаров заплакал:

— Прямое попадание! Ни жены, ни четверых детишек... ничего больше! Один утюг уцелел... Дайте винтовку. Пишите меня добровольцем. В батальон истребительный. Я их, гадов энтих, что всю жизнь мою искалечили, не пожалею... и за себя теперь не ручаюсь. Не дадите оружия — руками душить стану!

Дали ему винтовку, и пошел Гончаров в цех СТЗ, а винтовку теперь прислонял к станку, чтобы оружие всегда было у него под рукой. Вы только подумайте, у этого человека отняли все разом, всю его жизнь, все будущее и остался в руинах дома один лишь чугунный утюг... Озвереть можно!

Вот он и озверел, а потому 23 августа 1942 года Гончаров выключит станок и возьмет в руки винтовку.

О таких вот рабочих Паулюс никогда не думал...

15. Противники

«Каждые семь секунд в России погибает один немецкий солдат!» Не совсем-то нравственно, на мой взгляд, подсчитывать, сколько убивают врагов в секунду, и при этом умалчивать, сколько русских за семь секунд убивают немцы.

Теперь обе группы армий «А» и «Б», разделенные меж собой полумертвым пространством, из которого бежали жители, но в которое оккупанты еще не вошли, — эти «А» и «Б» страшными сороконожками двигались [658] самостоятельно: Лист и Клейст нажимали на Кавказ, а Паулюс из большой излучины Дона выбирался к берегам Волги. Начинался август, и мне, чтобы ощутимее был накал тогдашних боев, все-таки придется сказать, что в группах «А» и «Б» убыль за этот месяц составила 132800 человек, а пополнение было совсем ничтожное — лишь 36 000 солдат.

Но потери мало заботили Гитлера, и, уверенный в том, что второго фронта еще долго не будет, он перекачивал свои дивизии из Франции и Германии на Восточный фронт, который, подобно чудовищному молоху, губил миллионы жизней. Вечером 5 августа в столовом бараке «Вервольфа» под Винницей фюрер удачно прикончил комара на своем затылке!

— Моя стратегия оправдалась полностью. Русские поставлены на колени, и я понимаю причины, по которым Сталин не желает покидать город, носящий его имя. Наверное, назови я в Германии какой-либо городишко Гитлербургом, мне бы, наверное, тоже было жаль отдавать его этому Чингисхану...

1 августа танковая армия Германа Гота, прокатывая свои «ролики» вдоль железной дороги к Сталинграду, взяла станцию Ремонтная, через день она была уже в городе Котельниково, а теперь выходила к реке Аксай. Паулюс был доволен, что силы русских теперь раздвоены — против него и против Гота, когда квартирмейстер фон Кутновски доложил ему о нехватке похоронных команд, не успевающих зарывать трупы!

— Хотя мы не отказываем им в голландском «Шокакола», они курят только сигареты «Аттика», каждый имеет в день по банке португальских сардин и фруктовых консервов.

Порыв ветра сдул со стола Паулюса штабные бумаги — синие, белые, красные и зеленые (по степени их секретности).

— Закройте окно, черт вас всех побери! — нервно крикнул Паулюс. — Накажите священникам, — велел он, — чтобы впредь не церемонились с индивидуальными захоронениями. Кажется, уже пришло время братских могил... как у русских.

— Думаю, — поддержал его Артур Шмидт, — что католиков и лютеран можно сваливать в общую яму, а на том свете все будут равны перед Всевышним... [559]

«Молниеносная девица» приняла свежую информацию: танки Клейста вступили в Сальск, одна колонна двинулась на Краснодар, другую Клейст развернул на Ставрополь (7 августа танки Клейста возьмут Армавир, а еще через два дня окажутся в Майкопе). Вильгельм Адам перебрал в пальцах хитроумные ключи от секретного сейфа с документами 6-й армии;

— Интересно, успеют ли русские взорвать нефтепромыслы?..

Вопрос таил общую тревогу. Начиная с июля, вермахт испытывал острую нехватку горючего, отчего продвижение замедлилось. Рихтгофену не отказывали в бензине, но в 6-й армии застыли тягачи «Фамо» и мощные «Фр. Крупны», простаивали семитонные «Хономаки» и грузовики «Адлеры», теперь пушки таскали по степи могучие «першероны», на крупах которых были выжжены особые тавро вермахта... Паулюс сказал Виттерсгейму:

— Вы гоняете свои «ролики» даже за водой к реке, тогда как русские не забыли об услугах крестьянской телеги.

Виттерсгейм огрызнулся — его танки, не признавая дорог (которых и не было), катились по целине:

— Потому за одну неделю моторы сожрали всю месячную норму, а двигатели у нас всегда рискованно перегревались.

— Не будем спорить... как там служится моему Эрни?

— Ваш сын превосходный танкист, но слишком горяч!

— Вы следите за ним, Виттерсгейм, — просил Паулюс, чуть покраснев от стыда. — Поймите, я готов смирить страхи отцовских чувств, но моя жена... ее материнское сердце...

Вечером Паулюс, оставшись один, грустил:

Тихо-тихо скрипка играет,
А я молча танцую с тобой...

— Бедная Коко... бедная, — тосковал Паулюс.

И не знал самого страшного. Пройдет недолгий срок, его имя будет вычеркнуто из жизни, а в гестапо от Коко станут требовать, чтобы отказалась от мужа и чтобы даже переменила фамилию, дабы в Германии все немцы забыли это презренное имя — Паулюс. Но Елена-Констанция, эта милейшая и умная Коко, откажется предать мужа и потому до конца войны ее будут держать [560] колючей проволокой Равенсбрюка. Она умрет в 1949 году. И они, всю жизнь так любившие друг друга, больше никогда не увидятся... Никогда! Никогда! Никогда!!

* * *

В ставке Гитлера под Винницей, как отметил Франц Гальдер, «невыносимая ругань по поводу чужих ошибок», — это и понятно, ибо фюрер, подобно Сталину, считал себя гением, а все ошибки он сваливал на головы других, которые — вот идиоты — гениями себя не считали. Гальдер понимал, что дни его сочтены, и он позвонил в Цоссен, чтобы заранее подогнали в Винницу его личный поезд «Европа», дабы покинуть театр военных действий, где фюрер неустрашимо побеждал комаров.

— Я вас не держу, — сказал Гитлер, — можете забрать с собой и своего ученика Паулюса, который неравно распинался передо мною, что скоро сделает мне символический дар — бутылку с натуральной волжской водой... Где она? Теперь не Паулюс, а Герман Гот войдет в Сталинград!

С нашей стороны пропаганда сработала неряшливо, — и Москва прежде времени оповестила по радио мир, что «на берегах Волги высится нерушимая крепость — Сталинград», о неприступность стены которой гитлеровцы обломают последние зубы. Для Геббельса этой обмолвки было достаточно, и он отреагировал быстро.

— Послушайте, Фриче, — сказал он приятелю, — на этом можно удачно сыграть. Ведь не мы, а сами русские объявили Сталинград крепостью вроде Вердена, а поэтому ты нарочно проболтайся по радио, мол, наша задержка под Сталинградом тем и объясняется, что Сталинград — крепость, которую предстоит брать штурмом.

— Пардон, — отвечал Ганс Фриче своему шефу. — Но... кого обманем? Крепости создаются на границах государств, а иметь их в глубоком тылу... какой смысл?

Если бы, наконец, Сталинград был крепостью, так местные партайгеноссе не гоняли бы своих баб с лопатами и тачками — рыть окопы...

Но все-таки в речи по радио Фриче развил эту тему, оправдывая медленное продвижение к Волге 6-й армии. В эти дни Паулюс испытывал почти ревнивое чувство к 4-й танковой армии. [561]

— Будет нам стыдно, если Гот выкатит «ролики» к СталГРЭСу раньше, нежели моя пехота вломится в цехи СТЗ и разгонит прикладами рабочих... Вилли, где последние данные аэрофотосъемки?

Нет, не с начальником штаба Артуром Шмидтом, а со своим верным адъютантом Паулюс изучал планы города и подступов к нему со стороны большой излучины Дона, при этом Вильгельм Адам разбирался в таких вопросах лучше Артура Шмидта.

— Конфигурация Сталинграда, — говорил он, — такова, что нам невозможно окружить его, прежде не форсировав реку, а Волга здесь слишком широка, мостов же она не имеет. Мы можем лишь закрепиться в улицах города, чтобы поставить Волгу под жесткий контроль. Сам же город никакой ценности не имеет!

Паулюс, надев очки, всматривался в тени и полутени на земле, снятые с высоты полета, спросил — что за черточки?

— Траншеи, — ответил Адам. — А вот и сам главный пояс оборонительных сооружений, который серьезным препятствием назвать нельзя. Русские напрасно старались, перевернув руками своих женщин горы земли лопатами, и даже вот эти рвы — видите? — совсем не задержат нашу армию.

Паулюс пришел к выводу:

— Мои кости не дрожат при виде этих укреплений между Доном и Волгой, но зато трясутся манжеты, когда я подумаю, что ожидает нас в самом городе?..

Грянул выстрел. Совсем недалеко от штабного автобуса.

— Вилли, узнайте, что там?..

Адам скоро вернулся и махнул рукой.

— Глупейшая история, — сказал он. — Застрелился заслуженный гауптфельдфебель Курт Эмиг, который уже три раза отказывался ехать в отпуск, чтобы нахватать «э-ка» побольше, но, пока он тут обвешивал себя Железными крестами, жена в Грайфевальде изменяла ему налево и направо. Вот он узнал об этом сегодня и... Наверное, решил отомстить.

— А много у него было «э-ка»?

— Уже три. И медаль за «отмороженное мясо».

— Вот глупец! — сказал Паулюс...

Приказ № 227 был утвержден Сталиным 28 июля, а через пять дней он уже попал в руки немцев, подверженный [562] тщательному анализу.

Кутченбах быстро приготовил перевод приказа.

— Главная мысль Сталина такова: без приказа не отступать.

Притом Паулюс случайно вспомнил победный 1941 год и Эриха Гёпнера, разжалованного за отступление без приказа свыше.

— Но у нас такие же приказы фюрер издал после Москвы, а Сталин повторяет их смысл, но уже под стенами Сталинграда, объявленного им крепостью. Ничего оригинального в сталинском приказе я не усматриваю.

— Простите, — вмешался Шмидт. — Сталин уже нервничает, а его приказ — явное свидетельство слабости его армии.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Паулюс...

Но согласился неохотно, ибо соглашаться со Шмидтом он не желал бы — ни в чем! Шмидта называли «серым кардиналом», который, за спиной Паулюса, желал бы управлять его армией; наконец, до Паулюса дошли и слова генерала Арно фон Ленски, что Шмидт — это партийный Мефистофель, приставленный к аполитичному Паулюсу. Шмидта в армии не любили и за грубость, с какой он выражал свое мнение, не раз выдавая его за мнение командующего.

Барону Кутченбаху, своему зятю, Паулюс сказал:

— Милый Альфред, я не желаю, чтобы моя любимая дочь Ольга осталась вдовой. Я вам советую иногда снимать свой черный мундир зондерфюрера, чтобы не нарваться на пулю от русских, которых вы же сами иногда и жалеете...

Этот совет он дал зятю после одной тягостной для него беседы с генералами Отто Корфесом и Мартином Латтманом, которые откровенно называли эсэсовцев «сопляками»:

— Они — войска СС и СД — крадутся, словно шакалы, за нашей армией, а что они творят там, на хуторах и в станицах, об этом известно, пожалуй, лишь начальнику вашего штаба.

— Пусть они и отвечают за все, — сказал Паулюс. — Но при чем здесь моя элитарная армия?

— Увы, — отозвался Латтман, — кровавые следы эсэсовцев совпадают со следами, оставленными подошвами наших солдат, и русские нашу армию знают... еще со времен Рейхенау.

— Меня это не касается! — вспылил Паулюс. — Я не [563] отвечаю за прошлое своей армии, и вы не забывайте, что в Белгороде я распорядился спилить все виселицы...

Между тем Артур Шмидт оказался достаточно проницательным, и, желая расположить к себе Паулюса, однажды он даже рискнул на откровенный разговор:

— Вы напрасно презираете меня... плебея. Да, я, как и вы, тоже поднялся из самых низов жизни. В гимназии, не скрою, меня называли «лавочником», ибо я, чтобы нажить на папиросы, торговал в классах тянучками из лавки своего отца. Вас ввела в круг элиты удачная женитьба на румынской аристократке, а меня подняла верность национальным интересам Германии. Вы не изменяли своей жене, а я не способен изменить своим политическим и партийным идеалам.

Паулюс возмутился подобным хамским сравнением:

— Как вам не стыдно? Сравнивать измену жене с изменой партии — это, простите, скверный анекдот из гомосексуальных казарм времен штурмовика Эрнста Рема.

— Вы меня неверно поняли, — смутился Шмидт.

— Оставьте меня в покое, и впредь я никогда не желаю разговаривать на темы политики. Армия — вне политики...

Об этом конфликте он рассказал только Адаму:

— Подозреваю, что Шмидт приставлен ко мне вроде гувернантки. Я не буду удивлен, если узнаю, что у него имеется параллельная моей, но потаенная радиосвязь не только с Винницей, но даже с Житомиром, где засел шеф гестапо...

Адам печально вздохнул и сказал, что с передовой снова названивал генерал Курт Зейдлиц.

— Вам ничего не говорит имя капитана Эрнста Хадермана?

— Впервые слышу, — ответил Паулюс.

— Награжденный Железным крестом от фюрера, он сдался русским еще под Харьковом, и теперь они используют его в своих целях. Зейдлиц жаловался, что по утрам Хадерман орет в мегафон через линию фронта, что война Германией проиграна, а наши победы апокрифичны. В конечном итоге войну, по словам Хадермана, выигрывает не тот, кто выигрывает победы, а только тот, кто выиграет всю войну...

Паулюс в эти дни навестил позиции 51-го армейского корпуса, которым командовал Зейдлиц, и Паулюс не [564] скрывал, что ему было лестно иметь в подчинении такого заслуженного генерала. Зейдлиц обладал независимым характером, его решения подчас резко отличались от планов высшего командования. Он был умен, расчетлив и любил говорить правду.

— Кстати, Зейдлиц, что известно об этом Хадермане?

Зейдлиц выложил брошюрку в 40 страничек, обнаруженную в своей же легковой машине, и которая называлась так: «Как можно покончить с войной? Откровения немецкого капитана».

— Мало ему болтовни, так он еще и пишет?..

Паулюс читал: «Чтобы спасти наших солдат на фронте, чтобы избавить германский народ от неминуемой катастрофы, необходимо прежде всего сбросить Гитлера...» Паулюс снял очки:

— Я уверен, Зейдлиц, что никакого Хадермана не существует. Это выдумка большевиков, которые убили подлинного Хадермана, но его имя теперь они используют в собственных интересах.

Курт Зейдлиц думал иначе и быстро листал брошюру:

— Вот! Слушайте: «Настоящее лицо Германии еще скрыто, заграница видит лишь искаженную душу немецкого народа. Наш дух задавлен, над нами восторжествовала грубая сила». Если бы не эти слова, — сказал Зейдлиц, — я бы отдал брошюру своим солдатам на пипифакс. Но капитан Эрнст Хадерман, наверное, существует, ибо так писать может только немец.

Хадерман вступал в контакт с войсками по вечерам, после ужина, и Паулюс выразил желание его послушать. Они опоздали, пережидая пулеметный огонь русских, и Паулюс спрыгнул в окоп, изнутри украшенный предупредительными надписями: «Не забывай пользоваться презервативами», «Помни о русских снайперах».

Диалог — через линию фронта — был уже в разгаре.

— Эй, кретин! — орали солдаты Зейдлица. — Сознайся по совести, сколько тебе платят русские?

С русской стороны мегафон возвещал:

— Не будь дураком! Я такой же военнопленный, как и другие, и, поговорив с тобой, я отсюда снова вернусь за колючую проволоку лагеря. Русские мне платят только своим доверием, ибо я, очень далекий от их марксистских увлечений, желаю умереть честным немцем. [565]

— Проваливай... трепло поганое! — орали в ответ солдаты. — Пусть иваны угостят тебя ликером из своих елок, отрежут кусок торта из опилок и угостят махоркой.

Со стороны Хадермана слышалось:

— Немцы, вспомните, что писал наш великий Гёте: «Немцев всегда злит от того, что истина слишком проста...»

Зейдлиц наслушался брани и затоптал свой окурок:

— Эй! Кончайте болтовню... Дайте по предателю нации из крупнокалиберного пулемета, чтобы он навсегда заткнулся.

— Заодно, — добавил Паулюс, — всадите туда парочку осколочных с примесью горящего фосфора... вот и конец!

* * *

Генерал-профессор Отто Ренольди сообщил, что на контроле в Кракове задержаны триста солдат 6-й армии:

— Наши отпускники! Им не дали «подарков фюрера» и не пускают в Германию, ибо они не прошли дезинсекцию на вшивость.

Паулюс удивился — отчего завшивела его армия?

— Конечно, от русских, — подсказал Шмидт.

— Нет, — со знанием дела отвечал Ренольди. — От русских заводятся клопы, а вши от кукурузников и макаронников. Вы ж знаете, что британские войска в Киренаике никогда не занимают окопы после итальянцев по тем же причинам.

Паулюс с присущей ему брезгливостью предложил, чтобы солдаты 6-й армии почаще полоскали белье в речках.

— Но эти звери не тонут, — отвечал Ренольди, более практичный, и Паулюс спросил профессора, как о этим бедствием налажено дело у русских. — У русских, — пояснил Ренольди, — еще со времен царя заведены в войсках регулярные «прожарки».

— Нельзя ли и нам... как при царе?

— У нас, — настырно вмешался Шмидт, — тоже имеются подобные камеры. А немецкая техника самая передовая в мире.

— Конечно! — не возражал Ренольди. — Но в соревновании нашей техники с техникой противника имеется [566] небольшая разница: в русских камерах зараза полностью уничтожается, а в наших гнида только получает легкий загар, как на испанском курорте. Предупреждаю: набравшись вшей у Харькова, мы протащим их на переправе через Дон, а когда выйдем на Волгу, сыпной тиф нашей героической армии обеспечен, как пенсия по старости...

Ренольди оказался прав. Но спасать жизни немецких солдат от сыпного тифа будут уже наши врачи, многие из которых и станут жертвами сыпняка, заразившись от своих пациентов. Германия об этом помнит, а солдаты 6-й армии до сей поры благодарят наших врачей, которые спасли их, а сами погибли. Паулюс этой болезни миновал.

В Суздале, уже за стенами монастыря, где содержались многие его коллеги, однажды к нему подошел немецкий офицер с Железных крестом поверх мундира потасканного:

— Наш диалог был тогда прерван, господин фельдмаршал, и прерван не по моей вине. Я и есть тот самый капитан Энрст Хадерман, которого многие из вас сочли большевистской выдумкой. Если не возражаете, мы прежний диалог продолжим и, надеюсь, с большим успехом... во всяком случае — без стрельбы!

16. В городе

В скверах города гуляли козы и коровы, по бульварам и дворам носились отощавшие бесхозные свиньи с поросятами.

Еременко вскоре же познакомился с Чуяновым.

— Живете, — сказал недовольно, — словно дикари какие, даже моста через Волгу не перекинули. А потом, — спросил, — что я вижу? Сталинград — город, носящий имя великого вождя, а здесь коровы бродят по газонам и ко всем бабам пристают, чтобы их подоили. Едешь по городу, а свиньи визжат, коровы мычат, собаки лают... Хорошо ли это?

Алексей Семенович не спорил; но откуда свиньи взялись — и сам не знал, признав за истину, что хозяина их не отыскать: обещал направить комсомольцев на отлов свиней, чтобы всех — на мясокомбинат, а комсомолок — чтобы коров доили. [567]

— Конечно, тут не Москва, где мильтон свистнет, так сразу все разбегаются. Мы — провинция. Это в столице скажут: глядеть всем наверх — и все смотрят, а у нас прежде спрашивают: «Зачем наверх глядеть? Чего мы там не видел?..»

Андрей Иванович схватил костыли, по комнате — скок-скок в один конец, повернул обратно, снова за стол уселся (раны еще болели, и Еременко превозмогал сам себя).

— Слушай, ты сам-то с какого года?

— Урожден в год революции — в пятом.

— А я еще в прошлом веке родился, старше тебя, — сказал Еременко, — так чего ты тут дурака валяешь. Я ведь дело говорю. В конце-то концов плевать мне на свиней да коров недоенных... Сейчас во как, позарез, мост нужен!

Чуянов ответил: уж сколько бумаг им было написано, каждый год отвечали — то в планы пятилетки мост не влезет, то средств не сыскать, а сейчас, когда немцы с двух сторон жмут, какой же тут мост построишь? Только на горе себе:

— Сегодня построим, а завтра от него немцы одни сваи оставят. Меня же и турнут за милую душу, как... Дон-Кихота!

Еременко сказал, что мост берет на себя:

— У меня же саперы. А мост наплавной сделаем. Коли разбомбят, восстановим быстро, и снова поехали... Нельзя же воевать, если армия на одном берегу, считай, в городе, а тылы ее на другом, в Заволжье, где одна тоска зеленая.

Разговор происходил на командном пункте двух фронтов (в штольнях), в соседней комнате тихо попискивала морзянка, в проходе были кучей свалены аккумуляторные батареи, а стены в кабинете Еременко были сплошь обтянуты тонкой фанерой, и оба они, не раз бывавшие на приемах в Кремле, понимали, что это личный вкус товарища Сталина, обожавшего именно такую обивку на стенах.

— Хозяин распорядился, — намекнул Чуянов.

— Верно! — огляделся Еременко. — А я-то сижу я думаю: отчего в подвале все такое знакомое, будто в кабинете вождя нахожусь? Вот она, наглядная забота о нас партии и правительства...

(Подобные словесные эскапады были в духе речей [568] того времени, даже в мемуарах Еременко писал, что в Кабинете Сталина ему казалось, будто Ильич с портрета улыбался ему , словно ободряя на подвиг). А дома Чуянова поджидала жена.

— Алеша, — завела она прежний разговор. — Или глаз у тебя не стало? Разве не видишь, что творится в городе? Твои партийные работники из обкома и даже из райкомов уже давно семьи из города тишком повывозили. Теперь живут в безопасности в заволжских кумысолечебницах, беды не знают на обкомовских дачах в «Горной поляне». Один ты у меня...

— Ша! — сказал Чуянов. — Не скули. Я тебе уже говорил, что моя семья останется в Сталинграде, и больше с такими вопросами ко мне не приставай.

Дедушка Ефим Иванович поддержал Чуянова:

— Алексей-то правду сказывает. На него же люди смотрят: сбежал аль сидит? Вот и крепись, а не хнычь... Сама знала, за кого замуж выходила. У них, партейных, своего винта нет — они сверху крутятся, как окаянные...

Если выдавались спокойные ночи, сталинградцы из окон своих квартир видели далекое зарево — это полыхала степь, в огне сражений собрали на корню массивы переспелой ржи и пшеницы. Надрывно, почти истошно перекликались меж собой маневровые «кукушки» на станциях Качалино, Паншино, Котлубань, — сталинградский узел уже задыхался в страшном и тесном тупике, из которого, казалось, не выдернуть ни одного вагона и не найти места для вагона прибывшего. А вокруг города, ограждая его от наседающих армий Гота и Паулюса, подтянулась на 800 километров извилистая и постоянно колеблющаяся линия фронта — в разрывах и проломах, уже рваная...

В эти дни Еременко вызвал к себе саперов, их в Сталинграде возглавлял инженер-генерал В. Ф. Шестаков.

— Без моста задохнемся... Вспомните, как наш замечательный советский классик Алексей Толстой в своем гениальном романе «Хлеб» описал скорое строительство моста через Дон нашим легендарным маршалом Ворошиловым.

— Так это в романах, — отвечали саперы, — легко было писать Толстому, а ты попробуй-ка сделай... У нас тут не Дон, а Волга-матушка, и мы тоже не товарищи Ворошиловы. [569]

Строить наплывной мост решили возле Тракторного завода (СТЗ), и Шестаков сказал, что будут поторапливаться, ибо железная дорога от узловой станции Поворино уже доживает последние дни! не сегодня, так завтра немцы могут ее перерезать.

— Будем спешить, — скромно обещал генерал Шестаков...

Наводить мост решили от набережной, чтобы через острова Зайцевский и Спорный он вывел к Ахтубе, где густо дозревали вишневые сады. А дальше уже тянулись нелюдимые степи Заволжья, в пустынное небытие шагали ряды телеграфных столбов, звенящие струнами проводов, и на каждом столбе сидели хищные коршуны, зорко высматривая добычу.

* * *

Примерно за день до назначения В. И. Еременко в Сталинграде случилось нечто из области не научной, но административной фантастики, явление, до сих пор необъяснимое

В тупике железнодорожных путей, где скопились вагоны с различным сырьем для металлобазы Вторчермета, грузчики наткнулись на запломбированный вагон, который охранял солдат с винтовкой. Естественно, работяги удивились;

— Чего у тебя там в вагоне? Медь, чугун?

— Железяки всякие.

— Так чего хлам охранять-то?

— Так велено.

— Ну валяй отсель, — сказали грузчики. — Да проспись. На тебе лица нет. А мы твой вагон под разгрузку ставим.

— Хрена с два, — отвечал стойкий часовой. — Мне приказано никого не подпушать, а ежели кто полезет — стрелять.

— Не дури! Вот и квитанция у нас на разгрузку.

— Отойди по-хорошему, — кричал солдат, щелкая затвором винтовки. — Иначе, ей-ей, пальну — не возрадуетесь,

— Псих ты, что ли? Совсем очумел?

— Говорю — отойди. Иначе всех перестреляю...

С базы Вторчермета звонили в обком, просили вмешаться, а Чуянов поднял на ноги НКВД, наказав Воронину разобраться с этим вагоном. Воронин, ныряя под [570] составами, забившими станционные пути, долго ползал в неразберихе путей, наконец вышел на грузчиков, которые в сторонке покуривали.

— Эвон, — показали они ему, — вагон под пломбами. На базе ждут, чтобы пустить металлолом в переплавку, а энтот молокосос обрадовался, что «винтарь» доверили — не подпущает.

Воронин сунулся было на площадку вагона, чтобы одним махом обезоружить солдата, но тут же кувырком полетел под насыпь от удара приклада и окрика: «Стой! Стрелять буду...» Отошел подальше, отряхнул галифе, матюгнулся и стал думу думать — как бы ему разоружить бойца, чересчур усердного, чтобы он с винтовкой расстался. Как представитель могучей организации НКВД, Воронин, конечно, начинал с лирики:

— Эй, товарищ боец, благодарю за верную службу!

— Служу Советскому Союзу, — последовал четкий ответ.

— А какой день ты не жрамши? — ласково спросил Воронин.

— Кажись, пятый. Забыл, когда ел.

— Небось, и пос... хочешь? — ласково спросил Воронин.

— Прижимает. Да боевой пост не оставишь.

Воронин продумал свое поведение, издали спрашивая:

— Эй, хочешь, я тебя арестую?

— Зачем? — удивился часовой.

— А... просто так. Больно уж ты мне понравился. Я ведь тебе не хрен собачий, а НКВД... что хочу, то и делаю. Могу хоть здесь ордер на арест выписать и припаяю «врага народа».

— За што? — еще больше удивился боец.

— У нас не спрашивают — за что? Значит, так надо. Лучше бросай винтовку да пойдем со мной. Хватит трепаться. Я тебя в нужник сведу и даже кормить стану... Идет?

Все-таки уговорил. Боец сдал винтовку, свой пост, Воронин отправил его с запиской в комендатуру города, куда и сам позвонил, чтобы там его накормили и дали парню выспаться.

Потом свистнул, подзывая бригаду грузчиков:

— Эй, ребята! Срывай пломбы... [571] I

Сорвали. Дверь теплушки с грохотом откатилась в сторону, Воронин глянул внутрь вагона и... обомлел.

— Никому ни слова, — предупредил грузчиков. Сразу пришел в диспетчерскую, всех из комнаты выгнал чтобы не подслушивали, позвонил Чуянову. — Держись крепче на чем сидишь, — сказал он.

— Вагон взяли с утильсырьем?

— Взяли и открыли.

— А что в нем? — спросил Чуянов.

— Золото.

— В уме ли ты? Может, бронзу с золотом перепутал?

— Нет. Полный вагон золота... в слитках.

— Так откуда он взялся, этот вагон?

— Теперь не узнаешь. Никаких документов. Кажется, идет вагон давно, а откуда — неизвестно. Скорее всего — его для маскировки запихнули в эшелон с металлоломом... Как быть? Еще бы немного, и поставили под разгрузку. Уж, наверное, каждый грузчик по слитку бы в зубах домой унес... Как быть?

Чуянов позвонил в Москву в Госбанк СССР.

— Скажите, пожалуйста, — нарочито умильно начал он, — у вас случайно никогда не пропадал вагон с золотом?

— Как вы могли подумать! — отвечали из Москвы. — Мы здесь каждую народную копейку бережем, а вы... вагон с золотом?

— А все-таки, — продолжал Чуянов, — как вы отнесетесь к тому, что я подарю вашему банку вагон с золотом?

— Перестаньте хулиганить! — отвечали ему...

Вечером позвонил из Госбанка какой-то товарищ, судя по апломбу голоса, ответственный и авторитетный:

— Это у вас нашли наш вагон с золотом?

Чуянов не отказал себе в удовольствии поиздеваться:

— Пока что вагон не ваш, а, простите, мой.

— А что вы с ним сделали?

— Пропиваем. Всем городом.

— Не до шуток! Как этот вагон к вам попал?

— Вот об этом, — обозлился Чуянов, — надо бы не меня, а вас спрашивать, почему вы этот вагон с золотишком чуть было на переплавку вместе с утильсырьем не пустили. [572]

— Поставьте к вагону усиленную вооруженную охрану.

— Сейчас! Вот только берданку заряжу и побегу охранять...

Дальше этим вагоном занимался Воронин, ставил усиленную охрану, выдергивал вагон из немыслимого хаоса составов, а сам Чуянов еще долго не мог успокоиться.

— Лопухи! — возмущался. — Финансисты дырявые. Зато и везет же нашему Сталинграду: в прошлом году нашли на путях целый эшелон с пушками, а в этом — вагон с золотишком... во где бардак !

Душно было, жарко. Во дворе обкома стояла зенитка, и через открытое окно Чуянов слышал, как политрук части, собрав бойцов, проводил очередные политзанятия. Он начал так:

— Товарищи бойцы, сегодня у нас самая почетная программа занятий. Кто из вас берется перечислить все те должности, которые занимает наш великий вождь и учитель товарищ Сталин... Ну? Неужто никто не знает? Смелее, товарищи. Нельзя побеждать кошмарного врага, не зная наизусть все посты, занимаемые великим полководцем и вождем всех народов...

Алексей Семенович высунулся в окно, крикнул:

— Эй, кончай! Разворачивай свою пушку... летят !

С женой он договорился так, что — еще до объявления воздушной тревоги, о которой узнавал раньше всех, — Чуянов звонил на Краснопитерскую и говорил два слова: «Катюша едет», что означало: пора его семье спускаться в подвал. Все реже он бывал дома, в своем же кабинете и спал на диване, чтобы в любой момент взять трубку правительственного или городского телефона. Средь ночи на диван к нему запрыгивала приблудная овчарка Астра и благодарно лизала хозяина в нос.

— Да иди ты! — отмахивался Чуянов. — Нашла время для нежностей... не мешай выдрыхнуться.

Иногда гремели отдаленные взрывы, но Чуянов уже привык и спал, как убитый — до звонка! Спал и даже не слышал, как в городском зоопарке всю ночь жалобно трубила, словно предвещая беду, некормленная слониха Нелли. [573]

* * *

Верно говорили немецкие генералы, начиная войну: всегда известно, как в Россию забраться, но никогда не будешь знать, как из нее выбраться. Чем дальше войска вермахта погружались в наши великие пространства, тем обширнее становился фронт, растягиваясь, словно резина, а от центральных направлений то и дело ответвлялись пучки других направлений, и каждое требовало новых усилии, новой техники, все больших запасов горючего. Вот краткий пример: казалось бы, Герман Гот, начав прорыв к Сталинграду от станицы Цимлянской, имел лишь одно генеральное направление — на Сталинград, но сразу возникло опасение, что русские нанесут его армии удар с тыла — через калмыцкие степи, со стороны Астрахани, и Готу, чтобы обезопасить себя, пришлось часть своих сил бросить на захват Элисты, столицы Калмыкии, — так возникло еще одно направление, а Паулюс, когда он сидел в Цоссене над планами «Барбаросса», конечно же, не мог предвидеть, что мощь вермахта будет раздергана на множество мелких задач, и, взяв Элисту, немцы потом не будут знать, как из этой Элисты унести ноги...

Известно, что после войны гитлеровские генералы, эту войну проигравшие, все свои беды свалили на своего несчастного «ефрейтора», который забрался в область большой стратегии, словно свинья в парфюмерную лавку. Писали они: мол, Гитлеру бы лучше заниматься своей партией, а не лезть в их дела, а вот они, дай им волю, разделались бы с Россией еще летом сорок первого года... Немецким генералам от наших историков за это попало! Мол, сами воевать не умели, а теперь валят с больной головы на здоровую (этим самым невольно признавая стратегические таланты фюрера). Но, касаясь операций лета сорок второго года, я — автор — все-таки склонен думать, что немецкие генералы были правы, а Гитлер попросту зарвался, когда на юге страны раздвоил свой вермахт, подобно растопыренной раковой клешне, силясь одним ударом достичь сразу двух стратегических целей — выхода к нефтепромыслам на Кавказе и занятия Сталинграда на Волге.

По-моему, прав и Курт Типпельскирх, писавший:

«Не вызывает почти никакого сомнения, что Сталинград в начале августа можно было взять внезапным ударом с юга».

Возможно, что и так... Возможно, говорю я! Но Гитлер бросил армию Листа на Кавказ, потом от этой армии оторвал [574] армию Гота, а сам Гот ослабил себя, откатив часть своих «роликов» в направлении Элисты, чему, как вы догадываетесь, немало подивились наши калмыки, жившие в своем захолустье, как у Христа за пазухой.

«Таким образом, — завершает свой вывод Типпельскирх, — 3-я армия (Паулюса) и ослабленная 4-я танковая армия (Гота) должны были вести фронтальное наступление против непрерывно усиливавшейся обороны противника...»

— Эти собаки, — говорили на допросах пленные румыны и итальянцы, хорваты и венгры, и наши особисты не могли взять в толк, о каких «собаках» идет речь (союзники Германии именно так отзывались о немцах).

Вот признание одного пленного:

— Эти собаки катили в грузовиках и бронетранспортерах, словно по трамвайному билету, а я протопал семьсот миль пешком. Хотите, разуюсь и покажу вам свои ноги... от перепрелости они все в волдырях, из которых течет гной с сукровицей. Бог спас меня, и завтра не надо маршировать под солнцем, думая, где бы нахлебаться воды. В полку уцелело меньше половины солдат. Мы все удивлены — где русские берут столько людей и вооружения? Бьем, бьем, а они колотят нас каждый день беспощаднее. Сейчас мы все озабочены одним — как бы найти протекцию на родине, чтобы нас отозвали с фронта. В плен сдаваться многие еще боятся, поступая проще. Берут буханку хлеба и через эту буханку стреляют в свою руку иль ногу. Но это тоже опасно. Ведь о раненых заботятся только у этих собак, а у наших врачей каждая таблетка аспирина на счету... Мы, читатель, спокойно читаем старые сводки Совинформбюро, а ведь тогда, летом сорок второго, наши матери и бабушки, читая их, плакали. Даже та скудная и кривобокая информация, что поступала с фронтов, таила роковую недоговоренность, которая казалась страшнее правды. Теперь немецкие самолеты забрасывали окопы защитников Сталинграда листовками, текст которых едва ли отличался от тех, что сыпали на нас раньше.

В Сталинград придем с бомбежкой, А до Саратова — с гармошкой...

Сталин не очень-то охотно расставался с запасами стратегических резервов, что держал под Москвой для обороны столицы, но обстановка на юге все же убедила [575] его наконец, что судьба войны будет решена на берегах великой русской реки. Денно и нощно катили эшелоны. Но железные дороги работали безобразно, их графики были перегружены до предела. Бывало и так, что «голова» дивизии уже вела затяжные бои в излучине Дона, а «хвост» дивизии еще начинал погрузку на подмосковной станции Люберцы. Иногда эшелоны застревали далеко от Сталинграда, и бойцы топали на фронт «пешедралом» (поэтому некоторые подкрепления добрались до Сталинграда после 23 августа, когда многое было уже решено). А станции и степи под Сталинградом как назло не имели платформ, и разгрузка танков проводилась остроумно — по команде старшего:

— Заводи моторы, славяне! Делай, как я...

Танки, рыча моторами, один за другим шли прямиком по товарным платформам, и в конце эшелона они, как лягушки, «спрыгивали» на землю, иногда «прямо с колес» принимая бой...

Немцы, как правило, воевать начинали с восьми утра, а по ночам дрыхли, развесив над линией фронта «лампады» — осветительные бомбы, которые, плавно снижаясь на парашютах, освещали позиции феерическим светом. Поля вчерашних битв напоминали «деревни» — так много оставалось на полях боя подбитых танков. Наши бойцы ночью «шуровали» в брошенных танках, где находили множество награбленных вещей, особенно женских, — для отправки в «фатерлянд». Приказ Сталина № 227, сразу ставший «секретным», немцы разбрасывали над нашими позициями в виде листовок. При этом текст приказа они ничем не исказили, сохранив в листовках весь его грозный смысл, только в конце его сделали примечание: вы, русские солдаты, сражаетесь прекрасно, и мы, немцы, в мужестве вам не отказываем, но мы удивлены бездарностью вашего командования. Политруки и особисты такие листовки отбирали...

Гитлер, как и Сталин, уверовав в какую-либо собственную версию, потом не сразу с ней расставался, он упрямо лез на Кавказ, считая его чуть ли не главной целью всей этой летней кампании, и лез не только затем, чтобы насосаться нашей нефти, словно клоп чужой крови, но и ради того, чтобы боевыми успехами вермахта оказать политическое давление на правителей Турции, дабы они не медлили с нападением на Грузию и [676] Армению. Но турки, как и японцы, терпеливо выжидая, чем закончится поход на Сталинград, и постепенно Гитлер стал склоняться к мысли, что не сам Кавказ (предгорья Кавказа), а именно Сталинград станет ре-1ающим фактором всей войны.

* * *

Лютое было время! Помню его отдаленные всплески, которые, как прибой, накатывались на Соловки, где я — в звании юнги! — в ту самую пору выламывал оконные решетки в тюремных камерах Савватьево, чтобы постигать потом в этих камерах-аудиториях сложную науку рулевого-сигнальщика... Политруки не слишком-то баловали нас правдой, но даже нашего мальчишеского ума хватало на то, чтобы понять — под Сталинградом творится что-то грозное и решающее, никак не похожее на «героическую оборону Царицына», а мне Сталинград казался тогда особенно близким по той причине, что мой отец Савва Михайлович Пикуль уже сражался там в рядах морской пехоты...

* * *

2 августа Уинстон Черчилль вылетел из Лондона, и через два дня он был в Каире, завороженный вниманием к двум направлениям войны — лагерем Роммеля под Эль-Аламейном и скорым продвижением вермахта к Кавказу, что грозило Лондону утратой политического влияния в странах Востока. Это было время, когда немцы уже вступали в Армавир...

Удивительно! Пленный румын жаловался, что «эти собаки» гнали его пешком и он маршировал 700 километров, а я вот читаю мемуары наших ветеранов, которые, выбираясь из клещей окружений, за одну неделю отмахивали на своих двоих по триста миль кряду — и на волдыри не жаловались, снова готовые сражаться. Отход наших войск из большой излучины Дона стоил нам потери многих баз снабжения, которые так и не вывезли — не хватало транспорта. Сколько там осталось добра в наших складах — и тогда не знали, да и сейчас узнавать нет смысла. 62-я армия тоже отошла из-под Калача, а четыре ее дивизии остались в окружении и, не вылезая из кровавых боев, все-таки вырвались из котла. А мы отступали... да, отступали! А каково быть в арьергарде? Пожалуй, страшнее, чем в авангарде, когда [577] идет отступление, арьергард отходит последним, и все шишки достаются ему.

6-ю армию Паулюса отделяли от Сталинграда более полусотни километров, и он, кажется, ревниво относился к успехам Гота:

— Пожалуй, этот парень решил нас обогнать — что стоит для его «роликов» прокатиться двадцать-тридцать километров по гладкой степи, где почти не осталось русских войск, а вдоль насыпи железной дороги можно вкатиться прямо на вокзал Сталинграда...

Если читатель сыщет на карте реку Сал и проведет взором вдоль железной дороги на Сталинград, то станет ясен и маршрут 4-й танковой армии, следовавшей почти по рельсам. Наши войска, отжимаемые к северу, сдавали рубежи на реках — Сал, Аксай и, наконец, остался последний водный рубеж на реке Мышкова возле станции Абганерово. Далее отступать, кажется, и нельзя, ибо от Мышковой до Сталинграда оставалось рукой подать, и Герман Гот не выдержал напряжения боев.

— Конечно, — сказал он в штабе, — мой коллега Паулюс будет смеяться, но мы только теряем время и танки в бесплодных атаках... Даже интересно: кто держит оборону перед нами?

— Генерал Чуйков... совершенно неизвестный.

— Будь он в моей армии, — сказал Гот, — я бы давно представил его к Рыцарскому кресту с дубовыми листьями...

Перед ним развернули карту, но от станции Абганерово он перевел взгляд в желтые степи, где между Волгой и железной дорогой скромным пятнышком обозначилось озеро Цаца (Чаган-Хулсун), а за этим озером лежал Красноармейск.

— Что в этом Красноармейске? — спросил Гот.

— Большая деревня, в которой русские держат ускоренные курсы танкистов. Но к этому городишке — видите? — примыкает и Бекетовка — южный район Сталинграда...

И танковая армия Гота развернулась от Абганерово прямо к берегам Волги, чтобы, минуя озеро Цаца, ударить в подвздошину Сталинграда — со стороны Красноармейска, при этом Гот обходил наши рубежи с востока, и нам ничего не оставалось, как снова отходить к Сталинграду, чтобы избежать окружения, а река Мышкова [578] стала для нас новым и, пожалуй, самым последним оборонительным рубежом... Степь стала здесь черной и вся трава выгорела. Немецкие танки сгорали в прозрачном голубоватом пламени, и бывалые солдаты говорили молодым:

— Вишь, гады какие! Ходят на бензине высокого качества, какого у нас и нету, а сами нефти нашей захотели...

Генерал Чуйков был теперь одет по-солдатски, гимнастерка побелела на солнце, он обходил своих бойцов, не по-людски понимая, и потому, наверное, его понимали тоже:

— Братец, если отступишь, то далеко не утикай, чтобы мне потом не искать тебя. Убегая, не вперед смотри, а оглядывайся, чтобы...

В те жаркие дни на защиту Сталинграда прибыли и разместились в Красноармейске добровольцы-матросы с кораблей Северного флота и Беломорской военной флотилии. Обыватели тишайшего Красноармейска теперь спать не могли — моряки повесили на улице корабельную рынду и каждые полчаса — динь-дон, динь-дон — отбивали на ней «склянки», как положено на корабле.

— Нельзя ли потише? — говорили им. — Ведь мы каждые полчаса вздрагиваем от звона вашего.

— Нельзя! — отвечали матросы. — Мы только тогда дрыхнем спокойно, когда звенят склянки, отбивая нам часы вахты.

Верные флотским привычкам, моряки первым делом справились — где тут гальюн и где камбуз. «Нам, — говорили, — без гальюна и камбуза житья нету...» Их переодели в солдатские гимнастерки, выдали им пилотки, но они не расставались с тельняшками, держа «про запас» бескозырки с именами покинутых кораблей. Вот они и попали к генералу Чуйкову, составив бригаду морской пехоты. Воевать же на сухопутье, прямо скажем, они не умели! Зато было много лихости и бравады, в условиях фронта губительной. Брали презрением к смерти, да тельняшками, да свистом, да «полундрой», отчего и погибало моряков гораздо больше, чем солдат...

Привезли они с собой на фронт невесть откуда взятую красавицу-девку с замечательным голосом профессиональной певицы. Взяли ее на свое довольствие. Все [579] любили ее, и никто не смел за нею ухаживать. Долго не понимали, что она при моряках делает. Наконец, стало известно: если кто из моряков умирал от раны, она ему... пела. И как пела! Даже умирать было не страшно. Так — с песней — уходили моряки на тот свет:

Где эта улица, где этот дом,
Где эта барышня, что я влюблен?
Вот эта улица, вот этот дом,
Вот эта барышня, что я влюблен...

Голос поющей красавицы был для них прощальным салютом.

17. Второго фронта не будет

— Представь себе, — говорил Рузвельт сыну, — что мы, американцы, лишь запасные игроки, сидящие на скамье и наблюдающие за футбольным матчем. Когда наши форварды (русские, китайцы, англичане) выдохнутся, мы со свежими силами ринемся в игру, чтобы забить в ворота Гитлера решающий гол...

Сказано точно! Мало того, нацистская Германия — через франкистскую Испанию — регулярно закупала в Америке хлеб и маис, уголь и кокс, каучук и горючее. Англия была уже до того перегружена войсками и боевой техникой, что шутники даже высказывали опасения — как бы она не затонула от тяжести, а Черчилль говорил своим близким, что второго фронта не будет:

— Подождем, пока германский вермахт не окажется в могиле, а Красная Армия — на операционном столе...

К Сталину и его приспешникам он не питал никаких симпатий, чего и не скрывал в своих мемуарах:

«Мы всегда ненавидели их безнравственный режим, и если бы германский цеп не нанес им удара, они равнодушно наблюдали бы, как нас уничтожают, и с радостью разделили бы с Гитлером нашу империю на Востоке».

Думаю, что Черчилль выпил лишку, когда 14 марта разразился оскорбительной для нас тирадой:

— Русские не являются человеческими существами. В шкале природы они стоят ниже орангутангов,

— это его слова!

Уверен, что самый последний русский дурак никогда бы не стал сравнивать англичан с обезьянами. В политике [580] Черчилль следовал древнему завету своих предков — герцогов Мальборо; делая войну, помни, что тебе нужно после войны. В транскрипции XX века этот девиз звучал благороднее:

«Государство, которое растрачивает свои силы до полного истощения, делает несостоятельной свою собственную политику и ухудшает перспективы на будущее».

Черчилль не собирался истощать ни самого себя, ни тем более, свою метрополию. Он придерживался стратегии дальнего прицела. А потому все победы или поражения советского оружия воспринимал лишь в той степени, в какой они отражались на его политике.

Десять миллионов человек, одетых в военную форму, хорошо обеспеченных, занимали выжидательную позицию «с ружьем, прислоненным к ноге», а в глазах англичан генерал «Айк», как они называли Эйзенхауэра, выглядел странной фигурой. Пришелец из-за океана, в Англии он уже подчинил себе 336 генералов высшего ранга и даже позволял себе курить в присутствии капризного, как барышня, Монтгомери.

Наш посол И. М. Майский, хорошо изучивший Черчилля, считал, что премьер «был явно влюблен в Египет, в Аравию, в северный берег Африки... здесь было его сердце и его ум, а имена Тобрука или Эль-Аламейна говорили гораздо больше ему, чем имена Гавра или Лилля». Сталин, осведомленный о том, что англичане не собираются открывать второй фронт в Европе, писал Черчиллю: «Боюсь, что этот вопрос начинает принимать несерьезный характер...» Читая это послание, Черчилль был не совсем трезвехонек, а слова Сталина воспринял болезненно.

— Уж не значит ли это, что вы собираетесь оставить Англию в одиночестве? — обратился он к Майскому о явной тревогой...

В ночь на 30 июля Майскому позвонили е просьбой — срочно приехать на Даунинг Стрит, где обычно работал Черчилль. Он принял посла в «костюме сирены», рядом с ним сидел Антони Идеи в домашних шлепанцах. Майский вспоминал:

«Оба выглядели утомленными, но возбужденными. Премьер был в одном из тех настроений, когда его остроумие начинает искриться добродушной иронией, и тогда он становится очень привлекательным. [681]

— Вот, посмотрите, годится ли это куда-нибудь?..

Он ознакомил Майского с посланием Сталину, выражая желание встретиться с ним — в Астрахани или на Кавказе. 1 августа Черчилль собирался вылетать в Каир, и в этот же день был получен ответ Сталина, который соглашался на встречу в Москве «для совместного рассмотрения неотложных вопросов войны против Гитлера, угроза со стороны которого в отношении Англии, США и СССР теперь достигла особой силы...». Решительные успехи вермахта на подступах к Волге и Кавказу вызвали в Англии нервозную озабоченность (за сохранность империи):

— На Дону и Кубани русским не удержаться! Но что будет с нашими владениями на Ближнем и Среднем Востоке, если русские не устоят на Волге и на Кавказе?..

В дорогу до Москвы Черчилль брал немалую свиту: начальника генштаба Алана Брука, маршала авиации Теддера, из Индии был вызван генерал Арчибальд Уэйвелл — тот самый, что когда-то сражался с Роммелем в Ливии и который хорошо владел русским языком. В Каире их ждал личный представитель Рузвельта — Авелан Гарриман, обещавший Черчиллю не давать его в обиду, если кремлевский «дядюшка Джо» слишком разъярится. «Дядюшкой Джо» (иногда с прибавлением эпитета «сердитый») союзники называли Сталина. Садясь в самолет, Черчилль сказал, что Сталин не обрадуется отсутствию второго фронта в Европе?

— Мы на пути в Каноссу! Тащить на себе это известие до Москвы — все равно, что отвозить на Северный полюс глыбу льда.

Сейчас их политический престиж был вроде бы однозначен: за Сталиным крылась мрачная тень поражений под Керчью и Харьковом, сдача Севастополя и неудачи на юге страны, но Черчилль тоже «сидел в замазке» по самые уши — его армия в Сингапуре, не в пример Севастополю, позорно капитулировала перед японцами и перед Роммелем в неприступном Тобруке. Так что партнеры по коалиции в военной игре имели как бы равные козыри.

Геббельс, узнав о визите Черчилля в Москву, дал указание прессе не придавать этому визиту никакого значения. [582]

— Информируйте кратко, и этого пока достаточно...

В это время фельдмаршал Роммель жаловался Гитлеру на свою безмерную усталость — и — по слухам — собирался подлечиться в условиях горного санатория в Земмеринге, но в Каире уже учитывали его как сильного и талантливого противника. «Африканские качели» еще поскрипывали возле Эль-Аламейна. Роммель не имел сил и горючего, чтобы отодвинуть англичан к Нилу, а Окинлек не испытывал желания отшвырнуть Роммеля в пески Киренаики. Окинлека даже возмущало, если Роммель атаковал его в воскресенье: «Безбожник! Сегодня же нерабочий день...»

* * *

Черчилль понимал, что Окинлек не пригоден для борьбы с Роммелем, как раньше был не пригоден и Уэйвелл, но трудно найти нового герцога Веллингтона. 4 августа, подлетая к Каиру, он сказал Бруку, что на Роммеля нужна длинная веревка:

— Если не удалось убить этого бандита, так можно прогнать Окинлека, заменим его... хотя бы этим чудаком «Монти»!

Во время остановки в Каире Черчилль призвал Окинлека к наступлению на Роммеля, но Окинлек воспротивился:

— Раньше сентября ничего не получится. Солдаты еще не акклиматизировались в условиях пустыни. А за Роммеля не стоит волноваться: он уже загибается от инфекционной желтухи...

Черчилль просил его навязывать немцам постоянные стычки — не ради побед, а чтобы заставить Роммеля тратить остатки горючего, надо регулярно бомбить позиции у Эль-Аламейна.

— Все позиции мы уже разбомбили. Что еще бомбить?

— Так бомбите... землю , — указывал Черчилль.

Черчилль убедился, что в Африке нужен человек, способный поставить капкан на «лисицу пустыни», и все больше склонялся к мысли, что для сокрушения армии Роммеля необходим Монтгомери («Монти»), который таскал в бумажнике портрет Роммеля, считая его талантливым полководцем.

— Под дудку нашего «Монти», — говорил [583] Черчилль, — Роммель станет плясать до тех пор, пока мясо не отвалится от костей.

Черчилль пробыл в Каире до 10 августа; от Нила самолет премьера развернулся на Палестину; после отдыха в Тегеране летели над Каспием, внизу тянулись унылые калмыцкие степи. «В самолете теперь находились два русских офицера, — писал Черчилль, — и Советское правительство взяло на себя ответственность за наш перелет». Пилоты забирали вправо от Волги, дабы не нарваться на германские истребители. Во время полета Черчилль (говоря его же словами) «размышлял о своей миссии в это угрюмое и зловещее большевистское государство, которое я когда-то настойчиво стремился удушить при его зарождении...». Генерал Уэйвелл обратил внимание, что слева по курсу остается Сталинград, где грохочет небывалая битва. Но премьера, кажется, более тревожил Кавказ, за горами которого вермахт мог открыть ворота не только в нефтеносный Иран, но даже... даже в Индию! Уэйвелл проявил поэтический дар, сложив песню, в которой рефреном звучали слова: «Второго фронта не будет», и генералы исполнили ее хором. Подлетая к Москве, Черчилль выразил желание перекусить:

— Еще неизвестно, чем накормит нас добрый «дядюшка Джо»!

Вот и Москва! Отгремели гимны трех союзных стран, почетный караул вскинул винтовки, оружием салютуя высокому гостю. Черчилль — факт известный! — чересчур пристально всматривался в лица наших солдат, застывших в шеренгах, казалось, он сомневался — смогут ли эти ребята в касках выстоять перед страшным напором железного вермахта? Растопырив пальцы, Черчилль изображал букву V (виктория), но русские хотели бы разгадать в этом жесте иной смысл — цифру 2 (второй фронт).

В машине Молотова, встречавшего Черчилля, высокий гость обнаружил, что ее боковые стекла имели толщину не менее двух дюймов. «Это превосходит все известные мне рекорды», — большевистские заправилы очень боялись покушений. Сама же Москва выглядела настороженной, даже мрачноватой, а в среде москвичей часто сравнивали героическую оборону Сталинграда с поспешной капитуляцией Тобрука. Молотов отвез гостя на правительственную дачу № 7 (в Кунцево), где «буфеты [584] были заполнены всякими деликатесами и напитками, какие только может предоставить верховная власть... Кроме того, было много других блюд и вин из Франции и Германии». Черчилль сказал Молотову:

— Я готов встретиться со Сталиным этим же вечером...

Не так-то легко было свалить «глыбу льда» к ногам союзника. Премьер сначала рассыпал похвалы в адрес Красной Армии, но «дядюшка Джо» не поддержал этой восторженной темы:

— Вы моих солдат не захваливайте! Они слишком много земли отдали врагам. Они только учатся воевать и со временем станут хорошими воинами... Пока же, — сказал Сталин, — наши дела на фронте идут плохо. Иногда я даже не понимаю, откуда Гитлер мог собрать столько войск и техники? Надо полагать, что он выкачал все, что мог, из Европы. Там, в Европе, он держит свои потрепанные дивизии неполного состава, а хорошие боевые дивизии полного комплекта направляет в Россию...

Далее Сталин сказал, что Красная Армия начала весну с наступательных операций, и это было оправдано — при условии, что союзники помогут ей высадкой во Франции, но союзники второго фронта не открыли, и наступление, не поддержанное с Запада, обернулось для Красной Армии трагическими осложнениями.

— Нам не удается остановить немцев, — признал Сталин...

Ссылаясь на нехватку десантных судов и прочность немецкой обороны в Ла-Манше, премьер сказал, что вопрос о высадке в Нормандии может быть разрешен только в 1943 году, и просил Гарримана подтвердить это. Американец ответил, что его мнение совпадает с мнением премьера.

Сталин, помрачнев, упрекнул союзников в нарушении прежних обещаний:

— У нас иначе смотрят на войну. Кто не боится рисковать, тот войны и не выиграет, — сказал он. — Для того, чтобы обучить войска, их надо сунуть под огонь и как следует обстрелять. А до этого никто вам не скажет, чего они стоят...

Затем он спокойно заметил, что настаивать на высадке не будет... Черчилль, уязвленный этим пренебрежением, стал оправдывать свою политику подготовкой операции «Торч» [585] («Факел»):

— Высадившись в районах Касабланки и Бизерты мы получим великолепный плацдарм для нанесения бомбовых ударов по Италии. Параллельный нажим от Марокко и со стороны Египта сразу поставит армию Роммеля в безвыходное положение.

— Да, — ответил Сталин, — я читал ваше послание в котором вы писали, что прежде всего вам хочется разбить Роммеля... Я не отрицаю стратегических выгод от операции «Торч»: это нанесет удар с тыла по Роммелю, с которым вы давно хотите расправиться, это отразится и на Италии с ее режимом Муссолини и даже... даже на Испании Франко...

«Очень немногие из живущих людей смогли бы в несколько минут понять соображения, над которыми мы так настойчиво бились на протяжении ряда месяцев», — отметил Черчилль, никаких симпатий к Сталину не питавший. К вопросу о бомбардировках городов в Германии Сталин тоже отнесся доброжелательно, считая, что они ударят по моральному состоянию немцев. Сталин всегда привык работать с картами, но Черчилль предпочел глобус, вращая который он доказывал преимущества операции «Торч» перед десантами во Франции. Наконец, он увлекся настолько, что специально для Сталина нарисовал ему страшного крокодила:

— Морда его оскалена во Франции, а всеядное брюхо распростерто в южной Европе. Последующей высадкой в Италии через Африку мы вспарываем ему брюхо. Не все ли Москве равно, отчего крокодил подохнет? То ли от удара по башке, то ли потому, что у него вывалятся наружу все кишки...

В разговоре о поставках военного снаряжения, от которого Сталин никогда не отказывался, он сказал Черчиллю, что сейчас грузовики для Красной Армии важнее танков, которые он сам выпускает с конвейера до двух тысяч в месяц. (Но по материалам о войне я, автор, не вижу, чтобы мы тогда обладали достаточным количеством танков — их как раз было очень мало!)

Встреча продолжалась четыре часа.

Только в машине Черчилль и Гарриман вздохнули свободнее. Черчилль сказал:

— Кажется, первый раунд остался за нами.

Гарриман охотно с ним согласился:

— Да. Выкидывать полотенце не пришлось. [586]

— Это была, — признал Черчилль, — самая важная конференция из всех конференций, какие я провел за всю мою жизнь.

Он откинулся на спинку сиденья с видом усталого, но довольного человека. В самом деле, все складывалось хорошо. Под конец беседы Сталин вежливо интересовался деталями операции «Торч».

А где-то далеко полыхала земля Сталинграда...

* * *

На следующий день им пришлось разочароваться. Гарриман в полночь был занят «коктейлем» для гостей, когда Черчилль вызвал его по телефону прямо из Кремля:

— Я уже здесь. Выезжайте немедленно.

— А что еще могло случиться?

— Наше полотенце болтается на канатах...

Сталин вручил им меморандум, в котором разоблачалась криводушная политика союзников.

«Легко понять, — говорилось в меморандуме, — что отказ Правительства Великобритании от создания второго фронта в 1942 году в Европе наносит моральный удар всей советской общественности... осложняет положение Красной Армии на фронте и наносит ущерб планам Советского Командования».

Сталин дополнил меморандум словами:

— Мы видим, что вы оцениваете русский фронт как второстепенный, почему и шлете свои дивизии в дальние места, тогда как наше правительство справедливо считает советско-германский фронт пока единственным фронтом, где перемалываются в больших размерах главные силы нашего общего противника.

Вернувшись из Кремля, Черчилль держал Гарримана у себя до половины четвертого утра, рассуждая о «загадочном» характере «дядюшки Джо». Снова они вчитывались в меморандум.

«Мне и моим коллегам, — писал Сталин, — кажется, что 1942 г. представляет наиболее благоприятные условия для создания второго фронта в Европе, так как почти все силы немецких войск, и притом лучшие силы, отвлечены на восточный фронт, а в Европе оставлено незначительное количество сил, и притом худших сил».

— Можно доказать и обратное, — ворчал Черчилль...

Не лучше складывались и консультации, что велись [587] военными специалистами. С нашей стороны присутствовали К. Е. Ворошилов, Б. М. Шапошников и Н. Н. Воронов. Вот на них-то Алан Брук и обрушил Ниагару слов, доказывая, что русские люди «сухопутные», им никогда не понять всего ужаса, когда солдат отрывается от своего берега, чтобы ступить на берег чужой...

— Против двадцати четырех немецких дивизий, — сказал Брук, — мы способны высадить в Нормандии лишь шесть наших дивизий. Но даже эти шесть дивизий мы не сможем обеспечить как надо...

Маршал авиации Теддер развернул обширную программу стратегических бомбардировок Германии и ее сателлитов. Но больше всего англичан интересовало положение на Кавказе.

— Как командующий войсками в Индии, — настаивал Уэйвелл, — я должен знать полную картину возможностей вашего сопротивления... Каковы ваши силы у Моздока? Каковы резервы?

Ворошилов уклонился от этого вопроса, сославшись на отсутствие полномочий касательно этой темы. Но, забравшись на вершины Кавказа, англичане с них уже и не слезали.

(Нам тогда еще не было известно, что Черчилль заранее оформил секретный «план Велвет» с вторжением союзных войск на Кавказ со стороны Ирана, и сейчас его генералы хлопотали, чтобы занять Кавказ раньше, нежели туда придут немцы.)

— Мы с удовольствием, — заверял Брук, — выделим авиационные силы для прикрытия Баку и Батуми с воздуха. Но советская сторона в этом случае обязана предоставить нам свои аэродромы. Наконец, мы согласны нести даже гарнизонную службу в городах вашего Кавказа...

Во время перерыва Шапошников сказал Воронову:

— Не странно ли, голубчик, что возник одновременный интерес к Кавказу: с севера нажимают танки Клейста, а с юга хотели бы забраться туда Уэйвелл с Теддом...

Н. Н. Воронов писал:

«Нас возмущало неверие английских генералов в силы нашего народа. Нужно было им доказать, что есть еще у нас порох в пороховницах».

Союзников вывезли на подмосковный полигон, где им [588] продемонстрировали работу гвардейских минометов, после залпа которых трава на этом месте не росла. Результаты были потрясающи, а Брук сказал:

— Мы бы тоже хотели иметь такое оружие...

Но в каверзном вопросе «сперва Европа?» или «сперва Африка?» англичане все-таки оставались верны Африке.

— Не о втором фронте они думают, — рассуждал Воронов, — а о третьем. Если же учесть, что Роммель уже держит третий фронт, то Черчилль откровенно добивается открытия фронта четвертого. Конечно, при такой «периферийной» стратегий Гитлер может долго еще отсасывать дивизии из Европы, не опасаясь, что Англия огреет его дубиной прямо по затылку...

15 августа газета «Правда» поместила злую карикатуру на немецкие укрепления вдоль побережья Ла-Манша, сделанные из картона. Намек был понятен всем. Однако ни Сталин, ни Советское правительство не хотели обострять отношений с союзниками. Тем более Черчилль желал видеть в печати бодрое коммюнике:

— Чтобы лишний раз побесить Гитлера и Геббельса!

Но Сталин не соглашался с его радужной краской:

— В коммюнике надо сказать то, что можно исполнить...

Главное было сказано: «Оба правительства полны решимости продолжать эту справедливую войну за свободу со всей их мощью и энергией вплоть до полного разгрома гитлеризма...» По случаю окончания переговоров в Екатерининском зале Кремля был устроен банкет для почетных гостей. Лондонский «костюм сирены» в условиях кремлевского зала выглядел простым комбинезоном танкиста (именно так и поняли его наши генералы, явившиеся на банкет по форме и при всех регалиях). Черчилль вставил в рот длиннейшую сигару, с удовольствием обозревая убранство стола. Выпив лишнее, премьер стал говорить, что он всегда был врагом русской революции:

— Простили вы это мне или нет? — спрашивал он.

— Господь Бог вас простит, — ответил ему Сталин...

И. М. Майский писал в мемуарах, что этот банкет не мог исправить натянутости в переговорах:

«Расставание грозило произойти на ноте острой дисгармоний, если бы в самый последний момент Сталин не вспомнил о любви [589] британского премьера к беседам в частном порядке».

Вечером 15 августа Черчилль навестил Сталина в Кремле, чтобы проститься с ним, между ними возникла беседа. Черчилль спрашивал — могут ли немцы захватить бакинские нефтепромыслы, чтобы развить свой успех и далее — в страны Востока.

— Мы их остановим, — отвечал Сталин. — Правда, ходят слухи, будто в Турции собраны двадцать три дивизии для нападения на нас. Но мы и с ними расправимся...

Черчилль сказал, что Турция, пожалуй, останется в стороне от «большой драки», боясь ссориться с Англией.

Настала минута прощания, и Сталин в некотором замешательстве предложил:

— А почему бы нам не выпить по рюмочке?

Минуя множество коридоров и комнат, они через площадь Кремля, совсем безлюдного, прошли в квартиру Сталина, где рыжая девица (дочь Сталина), расцеловав отца, стала накрывать на стол, а ее папочка с большим усердием открывал бутылки.

— Не позвать ли и Молотова? — предложил он. — Думаю, он тоже от рюмочки не откажется...

За этой «рюмочкой» они и просидели с восьми вечера до глубокой ночи. Провожая гостя, Сталин просил его передать Рузвельту в дар от русского народа икру, балыки и белорыбицу, ну, и, конечно же, армянский коньяк. Черчилль передал заокеанскому союзнику только закуску, а все спиртное уничтожил сам, желая похмелиться после сталинской «рюмочки».

О переговорах в Москве он известил Рузвельта в таких выражениях:

«Теперь им (русским) известно самое худшее , и, выразив свой протест (в меморандуме), они теперь настроены совершенно дружелюбно, и это, несмотря на то, что сейчас они переживают тревожное и тяжелое время».

...Итак, второго фронта не будет, зато для армии Роммеля готовилась западня под Эль-Аламейном. Английский историк Реджинальд Томпсон писал, что решение Гитлера «во что бы то ни стало взять Сталинград спасло англичан от возможной катастрофы в Северной Африке...».

Дуайт Эйзенхауэр выражался еще откровеннее.

— Сопротивление русских обеспечивает нам свободу выбора места, времени и количества сил для наступления. [590] Но будем честны: влияние наших войск в любом из углов Африки, будь то в Марокко или в Киренаике, никак не отразится на делах русского фронта, а если такое влияние и скажется, то результат его будет весьма ничтожен...

Может, потому в Англии и недолюбливали генерала «Айка»?

18. Противостояние

Черчилль еще только собирался в Каноссу, когда Гитлер предупредил Муссолини, что все разговоры о втором фронте в Европе не стоят и пфеннига.

«Считаю второй фронт нелепой затеей, — писал фюрер дуче. — Однако поскольку решения в «демократических» странах принимаются большинством, а следовательно, диктуются невежеством, необходимо всегда считаться с возможностью того, что безумцы одержат верх и попытаются открыть второй фронт...»

Сталинград был уже недалек, немецкие разведчики иногда выходили к его пригородам и, вернувшись обратно, охотно делились своими миражными впечатлениями;

— Со стороны степи, словно со стороны океана, Сталинград чем-то напоминает Нью-Йорк... на горизонте видны очень высокие здания, не хватает, кажется, только статуи Свободы, возвещающей нас о прибытии в страну демократов!

Начиная с августа 6-ю армию навещали лекторы но национал-социалистическому воспитанию, внушавшие солдатам:

— Если мы проиграем эту войну, в Германию вы уже никогда не вернетесь. Русские загонят вас в Сибирь, где от вас даже могил не останется. Если же кому и повезет, то, вернувшись на родину, он Германии не узнает. Сталин и его союзники, занюханные евреями, превратят нашу страну в конгломерат отдельных княжеств, как это было до Бисмарка, и вместо граждан великой Германии вы все окажетесь бесправными рабами в клетках бывшего Шлезвига, Баварии, Мекленбурга и прочих... Германию раздерут на куски — это уж точно!

Близость цели войны — Сталинграда — воодушевляла солдат Паулюса, их манили мягкие кровати в [591] квартирах города, где, по слухам, было полно фруктов, винограда и рыбы, они мечтали ежедневно купаться в Волге, вспоминая свои недавние «буль-буль» в тех реках, что встречались им на пути, и которые для русских служили последними рубежами их обороны?

— Не забыть, как я блаженствовал вечерами в реке Дон, но уже забыл, как называется эта станица.

— А я, парни, в паршивой речонке Сал утопил все белье со своими вшами. Вода в этой речушке теплая и противная.

— Хуже всего Аксай — вода в нем мутная и стоячая, как в болоте. Черт побери, скоро ли выберемся к Волге?

За годы войны многие немцы шаляй-валяй освоили обиходный русский язык и, бывало, орали в сторону наших окопов:

— Эй, Иван, давай перекурим! Скоро «буль-буль»...

Паулюс устал. Совсем почерневший от солнечного загара, он чувствовал себя неважно. Вечерело. Тихо попискивали степные суслики. В окне штабного «фольксвагена» виднелась знойная степь — бурьян да ковыль. Мимо прошли саперы, и каждый нес по две громадные дыни с бахчей соседнего колхоза. Невдалеке валялся убитый вол. «Молниеносная» девица в коротенькой белой юбочке закинула ногу на ногу, чтобы мужчины оценили ее ажурные чулки, облегавшие сочные колени.

— Я хочу видеть лейтенанта Штрахвица, — сказал Паулюс, отводя глаза. — Будьте любезны вызвать его по связи.

— Это четырнадцатый танковый корпус Виттерсгейма? Сейчас свяжусь с ним, но батальон Штрахвица на месте ли?..

Артур Шмидт, поигрывая своим «чертиком», не сводил вожделенных глаз с пухлых колен девицы.

— Зачем вам эта старина Штрахвиц? — спросил он Паулюса.

— Он тот самый человек, который еще в августе четырнадцатого года выходил со своей кавалерией в предместья Парижа, а теперь Штрахвиц первым в моей армии увидит Волгу...

Наступая, 6-я армия сдавала захваченные территории 8-й итальянской армии, а сама, прикрыв фланги, выдвигалась на новые рубежи, оттесняя русских. Никаких [592] иллюзий относительно боеспособности «макаронников» немцы не испытывали.

— Их можно понять, — говорил Паулюс. — Они тащатся за мной не ради победы, а лишь для того, чтобы их дуче набрал побольше акций для мирной конференции после раздела побежденной России. Сам Итало Гарибольди говорил мне — чем плохо, если Италия получит Крым или порт Батуми?..

От русских мальчишек итальянцы освоили одно русское слово «тикай», вкладывая в него особый смысл. «Тикай!» — это звучало почти паролем для них, вовлеченных в эту бойню, для них не нужную, из которой рано или поздно им предстоит «тикать». Итальянцы равнодушно обеспечивали 6-ю армию на флангах, равнодушно «тикали» по закуткам станиц и хуторов, всегда готовые закончить войну в русском плену... Паулюс, закурив сигарету, прослушал длинную пулеметную очередь, пущенную кем-то наугад — во тьму быстро густеющей русской ночи, давящей и угнетавшей его безысходно

— Почти музыкальное стаккато, — сказал он Шмидту, — и, судя по разрывам в очереди, пулемет итальянский... с перебоями от перекосов ленты. Я устал, Шмидт, и удаляюсь к себе.

Он все чаще уединялся в своем личном автобусе, где был отдельный туалет с душем и зеркалами, а в спальню вела раздвижная дверь, как в купе международных вагонов. Здесь, почти в домашней обстановке, среди гардин и портьер, тихо шелестящих, Паулюс выслушал вечерний доклад квартирмейстера фон Кутновски, который сообщил о пополнении армии из числа резервов, присланных из тылов.

— Безобразно ведут себя те солдаты, что осенью прошлого года были отпущены по домам и теперь вторично мобилизованы. Вояки они хорошие, но с большими амбициями, а медали «за отмороженное мясо» не позволяют наказывать их слишком жестоко...

— Благодарю, — тихо ответил Паулюс. — Меня сейчас волнует даже не усиление моей армии, а ослабление противника. По сводкам абвера, укомплектованность русских дивизий крайне низкая и в скором времени, смею полагать, опустится до критической цифры... из-за невосполнимых потерь! [593]

Паулюс был прав. Еще со времен Сталина наши историки взахлеб писали о небывалом росте технической «мощи» Красной Армии в этот период, но я что-то нигде этого возрастания не обнаружил. Время залихватского вранья прошло, и теперь не надо скрывать, что иные наши дивизии лучше было называть «батальонами». Еременко ведь лучше историков знал положение на фронте и писал-то он честно: наши танковые армии только назывались «танковыми», но состояли из стрелковых дивизий. Отсюда и выводы — для тех, кто будет спрашивать: почему мы отступали? Там, где у нас было от силы 2 — 4 танка, у немцев было от 10 до 30 «панцеров» — сопоставление ужасающее! Если же Паулюс или Гот замечали, что у русских появилось поболее танков, они сразу же вызывали авиацию...

Известны слова Чуйкова об этом времени:

— Если американцы говорят, что «время — деньги», то мы, русские, сейчас говорим иначе: «время — это кровь. ..»

Пора уж напомнить о чувстве патриотизма, чувстве, не всегда философски осмысленном в нашем простом народе, но зато ставшем традиционным, полученным нами с теми природными генами, что передали нам по наследству наши достославные предки, веками не выпускавшие из рук мечей и луков. Россия волею ее самозванных вождей называлась «страной победившего социализма», но летом 1942 года снова поднялась из-за лесов и болот именно мать-Россия, поруганная и обесчещенная сначала нашими златоустами-подлецами, помешанными на путанице ребус-кроссвордов марксизма-ленинизма, а потом униженная и победами немцев. Никогда мы, русские, еще так не любили свое Отечество...

Примеры? Да сколько угодно! Пожалуйста, вот вам один.

На шинели убитого генерала В. А. Глазкова, которая ныне хранится в музее обороны Сталинграда, вы можете насчитать более 160 пулевых и осколочных пробоин.

Мало вам, что ли? Вот так и воевали...

* * *

Наверное, попадет мне от критиков за эту фразу: мне кажется, я уяснил, что битва на путях к Сталинграду [594] нами была уже проиграна и теперь мы могли выиграть только битву в самом Сталинграде. Это мое авторское убеждение, и скрывать его не желаю.

Впрочем, генерал Еременко, лучше меня знавший обстановку, тоже признавал в своих мемуарах, что в Сталинграде «чувствовалась некоторая растерянность; если откровенно сказать, вполне реальной была и возможность захвата города противником...».

Андрея Ивановича бесило, когда наша печать высокопарно объявляла Сталинград «крепостью», было противно узнавать, что немецкая пропаганда сравнивала Сталинград с неприступным «Верденом», какой предстоит штурмовать.

— Да какой там Верден, какая там крепость! — возмущался Еременко. — Дай-то Бог в траншеях отсидеться, а коли драка на улицах начнется, так бои в городе — это один из сложнейших видов сражения... Чуянов, конечно, мужик толковый, но тут и с семью пядями в нашем бардаке не разберешься!».

Сколько собралось тогда в Сталинграде народу, местных и пришлых, никто не ведал, но кормить людей стало нечем — даже по карточкам не всех отоваривали. Работяги, конечно, догадывались, что фронт уже рядом, люди стали неразговорчивы, их лица поблекли от усталости и недоедания, каждый хранил в сердце тревогу по своим близким, в трамваях судачили:

— Вот едем на завод, а домой-то вечером возвертаться ажно душа замирает — не знаешь, цел ли твой дом?

— Павлуха-то Синяков, слыхали? Вчера от жены клочок ее платья нашел. А домишко — как корова языком слизнула.

— Эвон, у Кумовского, что на СТЗ слесарит, в подвале у кафетерия вся семья погибла... засыпало! Говорил он своей Маруське: не бегай туда, не таскай детишек. Оно и верно: сидела бы дома, может, и живы б остались...

Этим летом завод «Красный Октябрь» был единственным металлургическим заводом на юге страны (других уже не было), а на СТЗ не только ремонтировали танки, вытащенные из грохота боя, из его обширных цехов еще грозно выскакивали новенькие Т-34 и своим ходом сразу спешили на передовую. Город изменился; [595] все школы, техникумы, клубы и общежития давно стали госпиталями, да и тех не хватало, чтобы разместить раненых, днем и ночью поступавших с фронта... Ах, сколько миллионов тонн земли перелопатили наши женщины и подростки! Линия обороны, огибавшая Сталинград, протянулась почти на три тысячи километров, а теперь возникла нужда в новых окопах, снова ездили горожане отрывать траншеи. Попадая под бомбы и под обстрелы, они спасались в ближайших окопах, где держали оборону наши войска.

Вспомнился один случай. Бойцы отстреливались, когда к ним в траншею почти свалилась молодуха с лопатой:

— Ой, братики, не гоните меня. Отсижусь у вас.

Отбив атаку, солдаты потом спрашивали ее — кто такая?

— Сталинградская. Мастер мужского зала.

— Чего, чего, чего?

— Из парикмахерской. Мужиков брила и стригла.

— Так бы и говорила, а то... мастер.

Звали эту женщину — Н. Я. Юдина, она так и осталась с бойцами, стригла их и брила, как в парикмахерской. Нечаянно я подумал: ведь у нас мало кто знает, что множество женщин остались в блиндажах и траншеях, никогда не считая себя военнослужащими, они делали что могли — стирали, варили, штопали гимнастерки, ухаживали за ранеными, мало того — многие и детей от себя не отпускали, а наши бойцы их подкармливали... Смерть? Но сами эти женщины говорили: смерть на всех одна! Вот оно, братство народа с армией — и не показное, а сердечное, самое чистое и сокровенное. Всегда останется насущен вопрос: где кончаются параграфы воинской присяги и где начинается гражданская совесть? Ох, как многого мы еще не знаем...

Вернемся, читатель, в город, для многих далекий, а для меня, автора, ставший родным. Сталинград уже был переполнен беженцами. Неграмотные люди никак не могли произнести слово «эвакуированные», а в их устах они всегда оставались «выковыренными». Местных жителей трудно было «выковырять» из их квартир и халуп — не хотели покидать город, а беженцы из оккупированных краев и рады бы уехать куда глаза глядят, но — только глянь! — что творится на переправах. В ожидании очереди на паромы беженцы ночевали в скверах [596] и под заборами, прямо средь улиц выдаивали бесхозных коз и коров, семейно устраивались под перевернутыми лодками на речном берегу.

Я забыл рассказать раньше одну географическую деталь, которая потом во время битвы в Сталинграде — будет играть большое значение. Вдоль всей набережной Волга раскинулась цепь островов — Сарпинский, Голодный, Зайцевский, Лесной, Крит, Денежный, — напротив города разместился целый архипелаг, венчанный разливом древней Ахтубы, на которой когда-то в незапамятные времена шумела буйная столица Золотой Орды. До войны на этих островах зажиточно проживали хуторяне, скотоводы и огородники, там росло все — от горчицы до винограда, все хутора утопали в садах, пронизанных знойным гудением медвяных пчел-тружениц. А теперь на островах все изменилось: под каждым кустом жили беженцы, инвалиды, бездомные и дети-сироты, и число их каждый день увеличивалось. На острова перебирались из города сами: одни на самодельных плотах, а другие даже... вплавь.

Еременко стучал карандашом по карте города.

— Вот, — говорил он Чуянову, — случись драка в городе, и нам эти острова придется беречь как зеницу ока... Слышал вчера взрывы? Сначала немцы взорвали нашу баржу с боеприпасами, а потом рванули громадный склад боеприпасов в Сарепте.

У секретаря обкома свои беды: полмиллиона голов скота застряло на переправе, некормленные и непоеные:

— А на подходе еще семьсот тысяч голов... Узнал и такое. Немцы-то в нашей и Ростовской областях колхозы не распустили. Там, где уже разобрали колхозное имущество по дворам, немцы потребовали вернуть обратно. В составе тех же бригад, что были в колхозах, гоняют на уборку урожая. Кто отвиливает от работы, тех расстреливают.

— Нас пока бьют... танками , — отвечал Еременко. — Делай что хочешь, но добейся, чтобы на СТЗ работяги гнали для фронта как можно больше «тридцатьчетверок».

Чуянов спросил его:

— Как мост?

— Саперы стараются. У них сроки; к двадцать пятому августа обещали мост навести... [597]

В обкоме Чуянова навестили партийные работники, страдавшие за свои семьи, жившие под бомбами, среди пожаров.

— Долго ли нам еще мучить свои семьи?

Если кое-кто из обкома уже вывез свои семьи, то большинство семей еще сидело на чемоданах.

— Ладно, — сказал Чуянов. — Положение паршивое. Сам понимаю. Так что можете детей и жен выводить.

Дома жена добавила, что дети не виноваты в том, что их папочка — твердолобый партиец и секретарь обкома.

— Ты посмотри на Валеру! — говорила жена, плача. — Ведь от этих бомбежек ребенок уже заикаться стал.

— Не шуми. Всех вывезем. А я останусь. Заартачился дедушка — Ефим Иванович.

— А ну вас всех к лешему! — говорил он. — Мне и здесь хорошо. Никуда я с места не тронусь... пущай убивают, коли у нас такая говенная армия, что стариков защитить не может.

Ох и намучается же еще Чуянов с этим упрямым дедом...

Вспомним! Давно ли товарищ Сталин «своею собственной рукой» разделил оборону Сталинграда на два фронта, разрезая сам город, словно торт, на два куска, — это вот тебе, товарищ Еременко, а это тебе, товарищ Гордов. Именно тогда из этого «торта» и получилась «каша»: части Сталинградского фронта Гордова сражались в полосе фронта Юго-Восточного, которым командовал Еременко, а войска Еременко, отступая, невольно перемешивались с войсками Гордова, тоже отступающими, и по этой причине я недалек от истины, употребив слово «каша »...

Наконец, наверху осознали, что подобная галиматья сталинского мышления (как всегда, «гениального») не только вносит неразбериху в войне и порождает конфликты между Гордовым и Еременко, но она способна самым роковым образом сказаться и на судьбе самого Сталинграда. 13 августа Москва продиктовала Еременко волю Верховного Главнокомандующего, который, наверное, и сам признал собственную глупость.

— Товарищ Сталин, — доложил Василевский, — считает [598] более целесообразным сосредоточить вопросы обороны Сталинграда в одних руках, объединив усилия двух фронтов воедино. Вы остаетесь командующим, а генерал-лейтенант Гордов станет вашим заместителем… Каковы ваши соображения?

Сохранился документальный ответ Андрея Ивановича:

— Мудрее товарища Сталина не скажешь...

Нет, читатель, он не был подхалимом, но таково было его убеждение в гениальности вождя. Впрочем, не спешите радоваться; пройдет несколько дней, и Сталин начнет новую рокировку фронтов, снова станет переставлять людей с места на место, словно играя в шашки. Я бы с удовольствием продолжил развивать эту тему, но тут вторгается одно событие, о котором, мне кажется, пришло время сказать, забежав немного вперед.

...К тому времени наши войска были уже «выдавлены» из большой излучины Дона, и немцы, подсчитывая километры до Волги, маршировали в пыли, радостно возбужденные:

— Волга станет для нас германской Миссисипи!

* * *

Как бы продолжая прерванный диалог с русскими, начатый в Москве, Черчилль решил доказать Сталину, что открытие второго фронта в Европе действительно невозможно. Последовало распоряжение премьера, чтобы диверсионный налет на французский Дьепп был совершен во что бы то ни стало.

Лондон передал в эфир, что высадка в Дьеппе 19 августа будет иметь лишь частный характер. Оповещая об этом своих агентов во Франции, англичане невольно предупредили и немцев: радиоперехватчики генерала Фельгиббеля получили точную информацию. Гитлеровцы заранее усилили гарнизон Дьеппа, расставили на берегу батареи, подтянули танки. Геббельс велел установить в городе скрытые кинокамеры, дабы получить кадры для своей пропагандистской кинохроники.

— Будет захватывающий материал, — радовался он...

На рассвете, когда десантные корабли подходили к берегам Нормандии, в их строй врезалась флотилия германских тральщиков. Немцы устроили такой фейерверк, [599] что в Дьеппе сразу объявили тревогу. В составе десанта была лишь тысяча англичан и полсотни американцев — главную силу отряда составляли канадцы под флагом адмирала Моунтбеттена. После войны Моунтбеттен признался, что корабли тащились через Ла-Манш на поводу «политических причин», когда было уже ясно, что идея второго фронта в Европе похоронена Черчиллем без оркестров...

Канадцы с отчаянной храбростью покидали палубы кораблей. Вломившись в бульвары города, они 9 часов подряд выдерживали атаки. Но 28 танков были затоплены немцами еще в воде, другие — застряли на пляжах — в оползающих осыпях гальки. Улицы, берег и причалы покрылись трупами в серых куртках. Моунтбеттен велел возвращаться на суда. Кто успел прорваться к берегу, того немцы добивали в воде. Кто успел доплыть до корабельного трапа, того добивали на корабельных палубах. Кинохроникеры Геббельса трудились в поте лица... В три часа дня все было кончено! Немцы потеряли лишь 200 — 300 солдат, зато им в плен сдались 2700 человек. Волны прибоя еще долго выкатывали к Дьеппу разбухшие трупы канадцев, а уцелевшие могли о многом задуматься в бараках концлагеря «Офлаг-УП»...

Среди политиков Уайтхолла появились Кассандры:

— Дьепп доказал неприступность немецкой обороны в Европе! Мы не можем допустить, чтобы Ла-Манш покраснел от английской крови, а побережье Нормандии обрело волноломы из трупов...

Черчилль, таким образом, нашел необходимый для него аргумент, чтобы на примере Дьеппа доказать Москве невозможность открытия второго фронта в Европе.

Но его уловки сразу распознал Гитлер, который из Винницы выпустил торжествующую реляцию:

«В ходе этой попытки вторжения, предпринятой вопреки всем положениям военной науки и которая преследовала только политические цели , враг потерпел сокрушительное поражение».

Ганс Фриче разъяснял бестолковым по радио:

— Черчилль решил поиграть на нервах Сталина...

После визита Черчилля в Москву и после разгрома десантов в Дьеппе на позиции наших бойцов под Сталинградом в эти дни хлынул шуршащий и шелестящий ливень вражеских листовок. «Наши союзники всегда с [600] нами, — написано было в них. — А где же ваши союзники? Теперь вы убедились, что вас обманывают не только ваши жидовские комиссары, вы обмануты и плутократами Англии и Америки...»

Американцы тоже были недовольны поведением англичан, союзники сходились трудно. Эйзенхауэру приходилось умерять гнев своих американских офицеров их высылкой в... Америку.

— Я согласен с вами, — не раз говорил «Айк», — что английские генералы большие сволочи. Но я наказываю вас не за то, что вы назвали их сволочью, а за то, что вы называете их английской сволочью... с эпитетами следует быть осторожнее!

Американцы, под стать Эйзенхауэру, к русской армии и русскому флоту относились хорошо. Я это испытал на себе, ибо во время войны на Севере мне не раз приходилось плавать и жить бок о бок с янки, очень похожими на нас, и с англичанами, очень далекими от нас, — сравнение этих союзников было в пользу американцев.

19. Канун

Тихо скрипка играет,
А я молча танцую с тобой...

Губы Паулюса беззвучно двигались, а его лицо временами искажалось от нервного тика. Кутченбах поманил Адама.

— Нужно поговорить, — сказал барон в чине зондерфюрера СС. — Мне давно не нравится вызывающее и бестактное поведение Артура Шмидта, который держится слишком независимо от мнения командующего... моего тестя. Шмидт с его «чертиком» — это, пожалуй, Мефистофель при нашем Фаусте, а сам Фауст, как видите, сильно сдал за последнее время. Я, живущий при нем, лучше всех в армии извещен, как его угнетают бестактные выходки начальника штаба.

— И вы.. — начал было Вильгельм Адам.

— И я, — подхватил Кутченбах, — просто боюсь, что назойливый диктат Шмидта, усиленный его партийным стажем, заведет нашу армию в такие дебри, из которых нам будет не выбраться. Вы только гляньте на левый фланг — почти четыреста миль отданы итальянцам Гарибольди, [601] а этот римский франт вряд ли сумеет уберечь наши фланговые рубежи. Мы слишком далеко забрались в берлогу русского медведя...

— Короче, барон.

— Короче, — пояснил Кутченбах, — я лишь переводчик при штабе армии и не могу вмешаться, чтобы там, в Виннице, поскорее убрали Шмидта, иначе. ..

Это «иначе» таило очень многое. Адам сказал, что постарается нажать потаенные педали, дабы избавить армию от Шмидта, который беззастенчиво помыкает генералами и даже Паулюсом.

— Но это я могу сделать не раньше того времени, когда мы возьмем Сталинград, — признался Адам.

— Боюсь, что тогда будет поздно, — отвечал барон. — Только бы о нашей беседе не пронюхал сам Шмидт, который свернет нам шею, чтобы мы смотрели назад — на счастливое прошлое.

— Не проговоритесь сами.

— Нет! В своих опасениях я доверился только генералу Курту фон Зейдлицу, который уже хотел дать Шмидту по морде...

Паулюс застал Шмидта в штабном «фольксвагене», он перебирал громадные листы аэрофотосъемки кварталов Сталинграда.

— Только идиоты, — сказал он, — могли растянуть свой город чуть ли в сотню миль, и теперь не знаешь, где хвост, где голова... куда лучше ударить?

Паулюс сказал, что, очевидно, штурм Сталинграда предстоит вести с двух прежних направлений (он очень надеялся на танки Гота со стороны Сарепты и Бекетовки), а генералам 6-й армии придется вручить отдельные районы Сталинграда.

— Отдельные? Мы растянем свою армию, как презерватив.

— Она, — отвечал Паулюс, — и без того растянута...

Он запросил тыловые службы (вроде наших военкоматов) в Касселе, Ганновере, Вене и Висбадене, откуда шел активный набор для 6-й армии, чтобы выкачали все резервы для пополнения его армии. Но из городов призыва отвечали, что способны прислать только тех солдат, что завалялись в местных госпиталях. Паулюс, обозленный, созвонился со ставкой фюрера под Винницей, разговаривал с Мюллером-Голлебрандтом, начальником [602] организационного отдела (по-нашему — это был бы отдел кадров), которому и кричал:

— У меня в батальонах осталось по сорок человек.

— Мы выгребли все резервы, — отвечали из «Вервольфа».

— Когда же я могу рассчитывать на пополнение?

— Не раньше, чем в январе сорок третьего года...

Паулюс в бешенстве так шмякнул трубкой зеленого телефона, что казалось, он хотел раздавить поганую штабную «лягушку».

— Вот так! — сказал он, от волнения его лицо задергалось. — Стало быть, я вынужден брать Сталинград измотанными дивизиями. Между тем, бои под Калачом уже доказали всем нам, что русские не желают уступать позиции без боя. А я, господа, и в этом никто из вас не сомневается, не имею такой дурной привычки, чтобы недооценивать сопротивление противника... Боюсь, что мой туго натянутый лук скоро переломится. У меня кончились сигареты, — без паузы продолжил он. — Кто угостит меня?

Из-за плеча Паулюса протянулась рука Шмидта, который потряс пачкой очень дорогих «Ревенклу», а вслед за тем возле лица Паулюса, искаженного нервным тиком, выпрыгнул шустрый «чертик» из зажигалки того же Шмидта

— Я понял ваш намек, — пробурчал Шмидт. — Вы хотели сказать, что это я имею свойство недооценивать противника. Но я практик и, когда вижу длинный хлебный батон, я не задумываюсь, с какого конца его пожирать; я беру нож и разрезаю батон на несколько кусков.

— Благодарю, — отвечал Паулюс, прикуривая от зажигалки начальника своего штаба. — Из вас дерьмовый тактик. Но, однако, в одном вы правы; Сталинград будем резать на куски, чтобы проглатывать его... кусками. Еще раз — благодарю!

— Что прикажете? — вмешался услужливый Адам.

— Созвонитесь с генералом Итало Гарибольди, чтобы его «макаронники» не прозевали русских на левом фланге моей армии. Прошу меня хотя бы час-два не беспокоить — я сажусь писать приказ... Приказ о наступлении на Сталинград!

Он затворился в своем личном автобусе, пропитанном благоуханием цветочных одеколонов, продутом [603] сквозняками спасительных ветрогонов, и ему не мешало пение пьяных солдат, вторично мобилизованных в армию. Они пели;

Труба играла нам отбой,
А я опять, опять с тобой,
Лили Марлен,
Лили Марлен...

Всего, что написано о последних днях августа, не пересказать, а посему я постараюсь быть краток. Приказ о наступлении Паулюса был зачитан в 6-й армии 19 августа — как раз в тот самый день, когда немцы добивали союзников в Дьеппе...

* * *

— Нюра, — позвал Еременко, — ты скоро закончишь?

Девушка в солдатской гимнастерке выстукивала на клавишах аппарата Бодо очередное сообщение для Москвы.

— Сейчас. А что?

— Работай скорее. Тут у меня новое сообщение — немцы группируют свои силы возле Вертячего... спеши, Нюра!

Наши войска, выдавливаемые из большой излучины Дона, отступали, и часто бывало даже так, что в ротах и батальонах людей становилось больше, нежели было раньше, — за счет тех, что отстали, что отбились от своих частей, а теперь просто «примазались», и это нечаянное пополнение даже радовало наших командиров. Только не думайте, что положение в 6-й армии Паулюса было лучше.

«В этой безотрадной степи мы все передохнем», — вот какие слова все чаще и чаще слышались от немецких солдат, и «я, — писал Вильгельм Адам, — постоянно встречал отставших солдат, которые после тяжелых боев разыскивали свои части».

Вытесняя наши войска из большой излучины Дона, Паулюс был теперь озабочен, как форсировать Дон, чтобы выйти на ближайшие подступы к Сталинграду...

Андрей Иванович Еременко, если и не все знал, то о многом догадывался, а если он и понимал что-либо неправильно, то, на мой взгляд, и другой на его месте понимал бы ничуть не лучше его. Было ясно, что немцы будут давить на город с двух концов — северного и южного, а может, ударят всей массой по центру, чтобы [604] разрезать Сталинград на две части, и этим центром станет овраг Царицы, где и сидит он сейчас в душной штольне, а в голове гудит от стукотни аппарата Бодо.

— Не вижу иного выхода, — сказал он Хрущеву, — кроме одного. Главные усилия надо бросить против армии Паулюса, а с юга, где нажимает танковый Гот, ограничиться обороной, но очень жесткой, чтобы муха не пролетела...

(В капитальной монографии «Великая победа на Волге», которая увидела свет под редакцией К. К. Рокоссовского, сказано:

«Такое решение в целом могло отвечать только требованиям Ставки ВГК, но в сложившейся обстановке оно было невыполнимым, заранее обреченным на неудачу. И в этом заключается грубая ошибка , допущенная генерал-полковником А. И. Еременко».

Хоть убейте меня, а я никак не могу понять, в чем же суть этой ошибки Еременко? Или ему следовало лишь обороняться от Паулюса, а наступать на Гота? Или, может, равномерно разделить свои силы, и без того слабые? Критику в адрес генерала Еременко я понял так: на него нажали из Ставки, чтобы делал, как велят, вот он и делал. А тогда, простите, не Еременко допустил «грубую ошибку», а кое-кто из тех, что протирал штаны кабинетных кресел... Ладно. Поедем дальше!)

Сталин город своего имени вниманием не оставлял, хотя — ради сбережения своего «престола» — продолжал упрямо удерживать возле Москвы главные стратегические резервы, которые именно сейчас так были необходимы под Сталинградом. Верховный, не ко сну будь он помянут, постоянно слал и слал в Сталинград своих поверенных и доверенных представителей Ставки, ревизоров от всех родов войск, различных наркомов и их замов. В Сталинграде околачивался в роли соглядатая и доносчика Г. М. Маленков, постоянно и беспробудно пьяный, так что на ногах не держался, ни зато окруженный могучим кольцом личной охраны. Вся эта «собачья свора» (по выражению Н. С. Хрущева) пользы для фронта на грош не принесла, но хлопот всем доставила выше макушки. В довершение всего сталинские визитеры так загадили туалет на командном пункте, размещенном в штольне, что стало не продыхнуть.

— Вот варяги проклятые! — матерился Никита Сергеевич, слов не выбиравший, — Понаехали тут, все [605] обос...ли и смотались ордена получать, а нам с Еременко... хоть нос зажимай. Тоже мне начальнички — в дырку попасть не могут! И этот Маленков еще тут... наблевал всюду, зараза худая.

Никита Сергеевич вовремя предупредил командующего, чтобы он лишнего при Маленкове не сболтнул, но Андрей Иванович побаивался своего заместителя Филиппа Ивановича Голикова, который уже сдал Воронеж немцам, а ранее, еще в довоенные годы, будучи начальником разведки Генштаба, каждый день врал Сталину, что войны не будет, чем и угодил вождю. Теперь он, отроду пугливый, боялся разворота событий, угрожающих покончить не только со Сталинградом, но и с его житухой, столь приятной для бывшего сталинского фаворита. Вот Гордов, второй заместитель Еременко, тот смирил гордыню и, куда бы его ни послали, ничего не боялся, ехал и командовал, воюя, как умел (и воевал на фронте, пока его не ранили). Но зато Филиппа Ивановича на фронт было и калачом не заманить. Уж столько он пил с Маленковым, чтобы угодить тому, но тот — рожа пьяная! — так и уехал в Москву, не догадавшись взять с собой Филиппа Ивановича... Трусливый человек, Голиков проводил дни в доме отдыха «Горная Поляна», присматривал за переправами, а если кто драпал, он выезжал наблюдать за тем, как они драпают. Один наш генерал после отступления, вспомнив о сталинском приказе № 227, застрелился, а предсмертную записку закончил словами: «Остаюсь верен делу Ленина!» Филипп Иванович завел дело :

— Почему это он верен делу Ленина, если у нас сейчас не Ленин и верным надо быть делу великого и мудрого Сталина?!

Еременко кряхтел — «от боли в ране и переживаний.

— Может, отпустить его ко всем псам, чтобы не вонял тут?

— Куда? — спросил Хрущев. — Такого отпусти, так он тебе завтра же будет в кабинете Хозяина и навоняет еще больше. Да так накапает на нас обоих, что вовек не отмоемся. Такое на нас напортачит, потом не отбрыкаешься... Ведь он сдал немцам Воронеж, а теперь отпусти его — сразу бочку на нас покатит.

После очередной бомбежки Голиков совсем обезумел от страха, убивался, плакал перед Хрущевым, [606] говорил:

— Можно, я на другой берег Волги отъеду? Ведь дураком надо быть, чтобы не понять — завтра нас живьем немец сожрет. А я бы для вас новый командный пункт приготовил... на другом берегу. И фанеры бы достал, чтобы стенки обить.

— Филипп Иваныч, да очумел ты, что ли... За Волгой земли для нас нет и не будет. С нас же голову снимут, если Сталинград оставим. Ты соображаешь сам-то, о чем говоришь...

(«Ни шагу назад!» — гласил сталинский приказ № 227, и, согласно этому приказу, расстреливали отступивших командиров, тысячами гнали рядовых на верную гибель — в штрафбаты, а вот Филипп Иванович после очередной бомбежки драпанул в Москву, и там, как и предвидел Хрущев, стал доносы писать на всех, что в Сталинграде остались, и Сталин Голикову поверил, а честным людям потом еще пришлось оправдываться, — вот такие генералы тоже были в нашей армии... Забудем о них!)

* * *
* * *

Валентин Саввич написал эту фразу и поставил точки... Было раннее утро 16 июля 1990 года. Часы показывали 4.30.

Накануне вечером он был на подъеме. Воодушевленно, с восторгом делился ближайшими планами: «Все здорово. Осталось написать о Дьеппе, о Черчилле, в заключение — о 23 августа и... все! Вот только хочу посоветоваться — может, сделать паузу?.. Не терпится написать «Когда корабли были молоды». И Валентин Саввич почти на одном дыхании рассказал мне свой новый роман о любимом им времени. И передо мной ожили Елизавета Петровна, Фридрих Великий, молодой Ломоносов. «Хотя, и «Сталинград» в целом готов, — продолжал он, — есть все материалы ко второму тому, я уже знаю, когда и что говорил любой из героев. Вот и «почасовик» (так Валентин Саввич называл составленный им план — рабочий хронологический календарь событий). [607]

В этот вечер я еще раз убедилась: «Начну с конца» — это не дань моде, не просто оригинальный прием, это не поза — это позиция писателя, начинающего писать произведение, только отчетливо представляя его до самого конца.

Как редки и коротки были эти незабываемые вечера. Я работала днем, он — ночью. О каждом прожитом «дне» (для нас — ночи) он сообщал утренней запиской. Тысячи записок — в них судьба и жизнь, в них муки творчества и радости побед, в них биография автора и героев его произведений.

Последнюю привожу дословно:

«04 ч. 35 мин. Закончил главу. Вылез на 223 стр. Еще 19-ая глава (проходная) и две главы целиком о 23 августа. После чего — «от автора», и все!

Чувствую себя хорошо.

Настроение бодрое.

5.10 — лягу.

6.10 — встал».

Как говорится, комментарии излишни.

В этот день сердце Валентина Саввича остановилось.

На столе остались десятки книг о Сталинграде с многочисленными закладками и пометками и несколько рукописных листов — материалы к главе о 23 августа.

Как они должны быть скомпонованы и обработаны гением автора? Этого не может теперь сказать никто.

Предлагаю их в той последовательности, как они лежали возле печатной машинки.

Антонина Пикуль.

* * *
* * *

Накануне, 23 августа: Переправа. Заслон зениток.

— Мне ваше лицо знакомо, — сказал Паулюс, — но я никак не могу вспомнить, где я вас, капитан, видел.

— Борис Нейдгардт, — назвался капитан. — Я имел честь лететь с вами в одном самолете на фронт, когда после Рейхенау вы приняли 6-ю армию.

— А, вспомнил! Вы, кажется, племянник... чей?

— Премьера Столыпина, сын одесского градоначальника. [608]

* * *

Что же происходило в Сталинграде в этот день?

Тихое солнечное утро, воскресенье. Около 15 тысяч сталинградцев работали на строительстве оборонительных рубежей в городе.

В этот день было совершено более 2000 самолето-вылетов противника.

Город превратился в огромный костер. За всю войну воздушные налеты такой силы не повторялись ни, разу...

* * *

На улице Пушкина произошло прямое попадание бомбы в родильный дом.

Дом обрушился, раздавив и рожениц и младенцев...

Отряды добровольцев искали под обломками камней, вытаскивая тех, кто остался жив...

Спасали матерей без новорожденных, которые никогда не будут знать вкус материнского молока...

* * *

Горел госпиталь. Раненые в обмотках и гипсе добирались с трудом до раскрытых окон и бросались вниз, чтобы не умирать в пламени...

* * *

22 — 23 августа 1942 года враг проявлял особый нажим на Сталинград, поскольку фюреру было обещано, что к 25 августа Сталинград будет взят...

Гот! Ему не удалось продвинуться вдоль полотна железной дороги (от Абганерово), и он переместил свою армию ближе к Волге, нанося удар с юга от Сталинграда через городок Красноармейск.

В полдень 2 августа Гот нанес мощный удар западнее станции Тингута, сжигая на своем пути все подряд, для устрашения русских.

23 августа с утра Гот снова перешел в наступление. Наша артиллерия была не в силах остановить эту армаду, идущую колонна за колонной, и тогда вместо танков были выставлены «катюши». К большому сожалению, их снаряды были бессильны пробить броню, но зато они крошили гусеницы танков...

Гитлер требовал от Гота все новых и новых побед, [609] и Герман Гот тоже желал быть первым, кто войдет в Сталинград, чтобы опередить и отнять лавры Паулюса...

* * *

Многоэтажные дома рушились, и жильцы их, спасавшиеся в подвалах, так и оставались там навсегда, погребенные заживо под руинами своего же дома.

* * *

По улицам, охваченным пламенем, двигались толпы людей — к Волге, к переправам, катили тележки со скарбом, несли на руках больных и детей...

* * *

Бомбежка! В основном удар пришелся по центру города и его северным окраинам. Город пылал, как костер. Ко времени налета у Волжской пристани скопилась громадная толпа беженцев. Немецкие летчики пикировали и с бреющего полета расстреливали женщин и детей. Толпы людей метались по берегу, многие из них бросались в воду...

Но тут произошло страшное... Из разбитых резервуаров хлынула горящая нефть и сгорала вместе с людьми. Вой, треск, грохот, крик. Кромешный ад...

* * *

Еременко рассчитывал, что первым ударит Гот с юга, и был удивлен, что так быстро продвинулся Виттерсгейм с севера.

22 августа на левом берегу Дона враг создал плацдарм протяженностью до 45 км, где и накапливал силы.

23 августа, около 5 часов утра, с этого плацдарма, сметая все подряд на своем пути, ударная группировка врага прорвала нашу оборону, нанеся сильный удар с севера встык 4-й танковой армии (танков не имевшей) и 62-й армии и вышла к Волге в район Рынок и Латошинка. Виттерсгейм рассек фронт надвое, железным клином вонзившись в нашу оборону, а острие этого клина торчало у самого берега Волги...

В результате этого прорыва образовался коридор в 60 км длиной и около 8 км шириной... [610]

* * *

Начиная наступление, Паулюс рассчитывал на дерзость Виттерсгейма, а тот, в свою очередь, уповал на опыт пожилого лейтенанта Штрахвица:

— Не вы ли, Штрахвиц, были тем человеком, который еще в 1914 году со своей кавалерией вышел к Парижу?

— Так точно!

— Теперь, — сказал Виттерсгейм, — вам предстоит нечто большее! Если мой корпус — всего лишь рука, протянутая к Волге, то ваша рота станет пальцем этой руки, которая зачерпнет бутылку волжской воды — в подарок для нашего фюрера, изнывающего от жажды...

— Яволь! Браво, — отвечал пожилой Штрахвиц, еще при кайзере видевший крыши Парижа, а теперь... Да, он был тем, единственным, кому было суждено прорваться к берегу Волги, чтобы оттуда бежать обратно, как в молодости бежал прочь от Парижа...

Когда Паулюс получил известие от Виттерсгейма, что его танки прорвались к Волге, — ему захотелось заплакать.

— Наконец-то! — сказал он. — Мои бессонные ночи, проведенные в кабинетах Цоссена, когда я составлял план «Барбаросса» — все мои усилия ума и нервов наконец-то нашли решение. С большим опозданием, почти на год, но все-таки «Барбаросса» с мечом в руках пришел на Волгу, чтобы победить... и решить войну.

— Может, выпьем по рюмке ликера? — предложил Адам, заметив волнение командующего.

— Коньяк, — ответил Паулюс. — Или лучше русской водки... Нет, сейчас мне нужен глоток русской водки.

Отто Ренольди, присутствующий при разговоре, сказал:

— Завтра же я посажу вас на особый режим питания... Мне не нравится ваша нервозность.

— Я хочу глоток русской водки, — повторил Паулюс, раздумывая о своем. — Бог простит меня, если я скажу, что мои фланги снова не обеспечены прикрытием. Сколько же это может продолжаться...

* * *

Подошел танк, откинулся люк, из него вылез Виттерсгейм в черном коротком кителе, обшитом серебром, он поправил на голове пилотку и решительно спрыгнул на землю.

Виттерсгейм подошел к Паулюсу, вскинул руку к пилотке:

— Приказ выполнен — мои танки на берегу Волги.

— Поздравляю вас, Виттерсгейм.

— Служу великой Германии! Но при этом, — сказал Виттерсгейм, — я хочу сделать вам заявление.

— Я вас слушаю, — любезно кивнул Паулюс.

— Отведите мои танки с Волги и всю шестую армию.

— Куда? — обомлел Паулюс.

— Назад! Ко всем чертям! Хоть обратно в Польшу.

— Вы в своем уме, Виттерсгейм?

— Да. Я вывел танки к Волге, как было вами приказано. Но я больше не вернусь туда...

Паулюс спросил Виттерсгейма:

— Так что же бы вы сделали на моем месте, генерал?

— Я бы плюнул на этот Сталинград, пусть он сгорит на ясном огне, и отвел бы шестую армию назад.

— Вы не верите в успех?

— Как же можно верить в успех, если за оружие взялись все жители города — от мала до велика! Это уже не война, это что-то иное. Нигде и ничего я подобного не видел.

Паулюс подумал и вежливо ответил:

— Вряд ли, генерал, мы сможем служить далее вместе. Не сердитесь, если о ваших сомнениях в успехе я доложу высшему начальству. К этому меня призывает долг...

* * *

Зейдлиц спросил у Паулюса:

— За что пострадал фон Виттерсгейм?

— Он не верит в успех нашего дела. Скорее, у него просто пошаливают нервы, но... Нам лучше было расстаться. Хубе на его месте не имеет сомнений

— Между прочим, — отвечал Зейдлиц, — нервы у меня в порядке, но я, как и Виттерсгейм, начинаю испытывать тревогу. Этот сожженный городишко на Волге, кажется, обойдется всем нам намного дороже, нежели вся Франция

— Ну, Зейдлиц! — улыбнулся Паулюс. — Вы сторонник крайностей...

* * *

Слава генерал-полковника Паулюса достигла апогея... Газеты о нем писали восторженно, как о «верном [612] солдате фюрера», его имя повторялось из уст в уста, да и сам Гитлер относился к нему с доверием и симпатией...

* * *

23 августа в 16 часов 18 минут в Сталинграде была объявлена тревога, и эта тревога не имела отбоя вплоть до того самого дня, когда из подвала универмага на площади Павших Борцов не выбрался фельдмаршал Паулюс и не отбросил в грязный снег свои два пистолета.

* * *

Я мысленно обращаюсь к образу женщины, олицетворяющей наших матерей:

— А вы знаете, какой сегодня день?

Никто не знает, никто не помнит.

Отвыкли мы помнить то, что забывать нельзя.

А кто мало помнит, тот мало и знает.

В этом наша беда!

* * *

23 августа.

Ни Еременко, ни его заместители (Гордов и Голиков), ни Василевский, как представитель Ставки, ни Маленков — никто не ожидал, что немцы окажутся в Сталинграде так неожиданно и так быстро...

Ставка Верховного Главнокомандующего телеграфировала:

«У вас имеется достаточно сил, чтобы уничтожить прорвавшегося противника. Соберите авиацию обеих фронтов и навалитесь на прорвавшегося противника. Мобилизуйте бронепоезда и пустите их по круговой железной дороге Сталинграда... Деритесь с противником не только днем, но и ночью... Самое главное — не поддаваться панике, не бояться нахального врага и сохранить уверенность в нашем успехе».

* * *

В 8 утра Еременко позвонили из штаба 62-й армии:

— Атакуют танки! Все небо в самолетах! Жмут из Вертячего. Плохо слышу... Тут сплошной грохот.

Следующий доклад от летчиков:

— Только что вернулись истребители, бывшие в разведке. [613]

— Идет сильный бой у Малой Россошки, там все горит...

Наблюдали две колонны, в которых не менее чем по сотне танков, за ними грузовики с пехотой...

Не успел Еременко освоить доклад, как новый звонок вернул его к действительности...

С юга от Сталинграда докладывал генерал Г. Ф. Захаров, начальник штаба Юго-Западного фронта (Юго-Восточного. — Прим. ред. )

— У нас тут с утра пораньше такое началось... Танки Гота взяли станцию Тингута, наши войска бьются в полуокружении...

Доклад командующего 62-й армии генерала Лопатина не застал Еременко врасплох:

— Немцы танками смяли один полк и фланги стрелковой дивизии Больше 250 танков.

— Закройте прорыв!

— Чем закрыть? Нечем. Только пальцем... Из кабинета директора СТЗ звонил нарком Малышев:

— Из окна виден бой с танками. Завод обстреливается: немцы пробиваются в сторону Рынка. Завод я велел готовить к взрыву...

— Завод оборонять во что бы то ни стало, — приказал Еременко. Генерал-инженер В. Ф. Шестаков доложил, что наплавной мост через Волгу в районе СТЗ построен.

— Рад доложить, что задание выполнено не за 12 дней, как обещали, а за 10. Длина моста свыше 3 км.

— Выношу благодарность за успешную работу. А теперь, когда мост построен, взрывайте его, чтобы ничего от него не осталось.

Иначе было нельзя: не взорви они мост, танки Виттерсгейма, вырвавшись к СТЗ, могли тотчас же оказаться на левом берегу Волги...

Еременко вызвал начальника гарнизона и командира 10 дивизией НКВД

— Вы отвечаете за оборону города и окраин?

— Да, отвечаю.

— Вот и подкрепите свои слова делом.

— Но моя дивизия растянута на полсотни километров, танков нет, артиллерии нет... Как воевать? [614]

— Согласен, что трудно вам приходится... А кому легко?

Отбить нападение...

И люди стояли насмерть...

Грозно катился в суровой мгле
Сотой атаки вал...

Злой и упрямый, по грудь в земле
Насмерть солдат стоял...

Знал он, что нет дороги назад, —
Он защищал Сталинград...

Примеры мужества и героизма защитников Сталинграда можно приводить бесконечно. Никакой враг не мог поставить на колени защитников города. Растерянности и паники не было. Армия опиралась на поддержку всего населения. Рабочие тоже взялись за оружие.

«На поле битвы лежат убитые рабочие в своей спецодежде, нередко сжимая в окоченевших руках винтовку или пистолет. Люди в рабочей одежде застыли, склонившись над рулем разбитого танка. Ничего подобного мы никогда не видели...»

23 августа... К 9 часам вечера на КП приехали Чуянов и Малышев, у Еременко был уже Хрущев и генералы. В 11 часов вечера Еременко подготовил донесение в Ставку, которое давал ежедневно в 24 часа. Еременко пришлось сказать горькую правду: фронт разрезан, немцы вышли к Волге, СТЗ под обстрелом, две железные дороги, ведущие к Сталинграду с севера и северо-запада, перерезаны , а по Волге движение судов прекращено .

Ровно в полночь Еременко расписался под донесением:

— Узнают в Москве правду — не сносить мне головы. Но не врать же мне, не притворяться... Отправляйте!

Когда после войны Еременко спрашивали о дне 23 августа, он отвечал:

«Это был... тяжелый кошмар!» И далее добавлял, что в этом кошмаре люди выстояли и «это было результатом той глубокой повседневной работы, которую вела Коммунистическая партия с советскими людьми...» [615]

А мне вспоминается иное — тот самый утюг, что остался от былой жизни слесаря Гончарова, который уже лежал мертвым перед цехом СТЗ, сжимая в руках винтовку без единого патрона...

Мы знаем те надписи, которые оставили на стенах рейхстага наши доблестные защитники в победную весну 1945 года, а теперь прочтите и оцените, что написали рабочие на стенах своего родного тракторного завода:

«Немцы! Вы еще проклянете тот день, когда вы пришли сюда. Лучше не лезьте! СТАЛИНГРАД СТАНЕТ ВАШЕЙ МОГИЛОЙ!»

16 июля 1990 года.
Рига.
Содержание
Место для рекламы