Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая.

На подступах

За ошибки государственных деятелей расплачивается вся нация.
Николай Бердяев
Опять мы отходим, товарищ,
Опять проиграли мы бой.
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной...
Константин Симонов

1. Обстановка

Паулюс давно сдал в архив зеленые книжечки ОКХ, в которых анализировался опыт Красной Армии в боях на озере Хасан, на реке Халхин-Гол и на Карельском перешейке, служившие ему хорошим подспорьем при создании плана «Барбаросса».

— Теперь, — сознавал он, — мощь русских проявилась в новых, неожиданных для меня параметрах. Не спрашивайте, почему мои расчеты не дали четкого результата. В планировании войн, как и в медицине, много еще неясного и темного. Даже очень опытный терапевт может неверно определить диагноз болезни. А большая стратегия, как бы ни рассчитывать ее на победу, иногда способна терпеть крупные неудачи...

Неужели настало время, чтобы выискивать оправдания?

Германский генштаб продолжал свою окаянную работу. Вмонтированный в жесткое сцепление с ОКВ, он всегда оставался самой верной опорой фюрера. Генералы избегали конфликтов со своим «ефрейтором», а на строптивых Гитлер натягивал железные обручи подчинения. Иногда он подкупал их — денежными подачками, [21!] устройством личных дел, умел очаровывать их сердечным доверием. Наверное, я думаю, он был неплохим психологом, если сумел много лет подряд вариться в этом котле и кипятить в нем других...

Мощные германские экспрессы «Нибелунги» с грохотом катили в заснеженную Пруссию, тамошний аэродром в Летцене принимал самолеты с фронта: генералы ехали в «Вольфшанце» — одни, чтобы получить от Гитлера «по мозгам», другие являлись за рыцарскими крестами с почетным приложением к ним дубовых листьев.

Гитлер не слишком-то уж ценил своих полководцев.

— Где мои генералы, где мои фельдмаршалы? — горестно восклицал он, заламывая руки. — Я не сплю ночей, держусь как чемпион на одних допингах, а когда засыпаю под утро, мне снятся громадные оперативные карты. Мои же генералы озабочены недельными отпусками к женам или мечтают о месячном отдыхе на курортах Богемии. У кого из них не спросишь, у каждого в резерве держится застарелый ишиас или популярный радикулит в области поясничного крестца...

Гитлер отлично понимал: выжидающее поведение Черчилля — это закономерное продолжение «странной войны», потому фюрер без опаски перекачивал из Европы все новые эшелоны подкрепления для Восточного фронта, вполне уверенный, что Второго фронта еще долго не будет. С первого же дня войны с Россией немцы стали получать по 400 граммов мяса в неделю, с витрин берлинских магазинов исчезли колбасы и ветчина, вместо масла и сыра торговцы выставляли карты Советского Союза, украшенные синими стрелами прорывов. Но с фронта регулярно поступали солдатские посылки, набитые продуктами, громыхали длинные составы с вывозимым в Германию колхозным скотом — так что немцы на голод не жаловались. Старая немецкая поэзия по этому поводу уже высказалась:

Не стану дурачить газетами вас
И прочей учебной тоскою.
Скажу я: «Народ! Лососины нет,
Так будь же доволен трескою…

Но гестапо, никогда не снимавшее руки с пульса народных настроений, уже 4 августа отметило, что в Германии воцарилось уныние:

«Высказываются мнения, что [212] кампания (на Востоке) развивается не так, как это можно ожидать на основании сводок… складывается впечатление, что русские располагают громадным количеством вооружения и техники, их сопротивление усиливается».

Доклад от 4 сентября гласил:

«Граждане рейха высказывают недовольство тем, что военные действия на Восточном фронте сильно затянулись, среди населения много разговоров о потерях. Миллионы немецких женщин опустили траурный флер с полей своих модных шляпок...»

Нервный шок панцер-генералов после появления Т-34 еще не миновал, но вскоре пришло время удивляться и Герингу, считавшему люфтваффе лучшей авиацией в мире. У русских вдруг обнаружился какой-то странный самолет Ил-2 (Ильюшин), в который немецкие асы вколачивали весь боезапас, его лупили слева и справа, ловчились дать очередь снизу, долбали сверху, от этого самолета отлетали громадные куски, но он продолжал лететь как ни в чем не бывало... Маршал авиации Вольфрам фон Рихтгофен, наблюдая за этим чудом, взывал к своим пилотам в эфир:

— Эй, сопляки! Почему вы его не сбили?

Ответ поразил Рихтгофена в самое сердце:

— Этого ежа даже в задницу не укусишь, а со стороны морды с ним лучше не связываться...

Русские наловчились отбиваться от германских танков бутылками с горючей смесью, которую немецкие солдаты прозвали «молотовским коктейлем». Боже, какие только бутылки не летели тогда в немецкие танки — и водочные, и пивные, из-под нарзана и доппель-кюммеля — и весь этот крепчайший «коктейль» в первое время здорово выручал русских, ибо (как не вспомнить Кулика!) с противотанковой артиллерией у нас было неважно. И уж совсем неожиданно для вермахта однажды что-то провыло в ночных небесах, и начался... ад : это заработали реактивные «катюши», за их стонущие вопли прозванные немцами «сталинскими органами». Первое впечатление от этих «органов» было таково, что бежали в разные стороны не только немцы, но и наши солдаты, которых — опять-таки ради секретности! — командование не предупредило о появлении нового оружия.

Один немецкий полковник, на себе испытав воздействие этой «музыки», уже в плену, весь в обгорелых [213] ошметках, почти оглохший, полупомешанный, кричал на допросе в нашем штабе:

— Я солдат и смерти я не боюсь! Можете расстрелять меня. Но я не могу умереть, не увидев прежде это чудовище. .. Вы сначала покажите мне его, а потом и расстреливайте!

Гитлер, узнав о целой серии этих «новинок» на русском фронте, был отчасти тоже шокирован, а сложный вопрос о массовом производстве зубных щеток в СССР сразу перестал его волновать. В разговоре с Альфредом Йодлем он как-то спросил:

— Интересно, что еще могут изобрести эти варвары?

Йодль ответил фюреру, что, судя по всему, вермахту зимы не миновать, а в арсеналах России издавна затаилось могучее и страшное оружие, способное решать стратегические задачи.

— Не пугайте меня, Йодль, что вы имеете в виду?

— Мой фюрер, это страшилище... валенки.

— Вы шутите, Йодль?

— Шучу. Но мне вспомнилось, что в армии Наполеона уцелели лишь те шутники, которые обзавелись валенками...

Кейтель вмешался в разговор, сказав, что валенок не понадобится, ибо зимой вермахт будет топить печки в московских квартирах, зато страшнее морозов русское бездорожье...

— Грязи обычно там по колено, но иногда и до пояса...

Этот разговор возник неспроста. Вермахт обслуживали 400 000 автомашин, собранных со всех стран Европы, и не все марки были пригодны для русских условий. «Оппель-блицы» имели низкую посадку. Созданные для езды по асфальту, в России они садились на брюхо. «Пежо» еще как-то барахтались на наших проселках, штабные «бенцы» и «мерседесы» буксовали в необозримых лужах, санитарные «магирусы» для вывоза раненых опрокидывались, хорошо проходили только дизельные «бюссинги»... Об этом же заговорил и Паулюс при встрече с генералом Фельгиббелемз

— С транспортом ужасно! Колеса на русском фронте обматывают цепями, а где нет цепей, их обкручивают веревками. Наконец, от шин остаются лохмотья, а где Германия отыщет столько резины? Остался лишь эрзац [214] «буна», но его производство обходится нам дороже, нежели покупка чистого каучука... У тебя что, Эрих?

Фельгиббель сказал, что его радиоперехват подтвердился:

— Сталин все-таки прогнал Буденного с Юго-Западного направления, заместив его из «Центра» маршалом Тимошенко.

— Мой зять барон Кутченбах недавно сообщил мне русскую поговорку: что в лоб, что по лбу — одинаково... Эта рокировка Сталину не поможет. — Паулюс огорошил приятеля другой новостью. — Генерал Шоберт, командующий войсками в Крыму, посадил свой «физелер-шторх» прямо на минное поле и разорван в куски. Теперь на штурм Севастополя мы переставляем Манштейна из группы фон Лееба, что бьется под Ленинградом. — Паулюс с улыбкой напомнил Фельгиббелю о своем дне рождения 23 сентября. — Встретимся, как всегда, в старом уютном «Тэпфере». Не забывай, Эрих, что моя Коко всегда любила с тобой танцевать.

— С меня коробка марципанов, — обещал Фельгиббель.

Эрих Фельгиббель был яростным ненавистником Гитлера, но с Паулюсом всегда оставался откровенен, считая его порядочным человеком, и сейчас, рассказав очередной анекдот о фюрере, генерал от радиоперехвата выслушал признание Паулюса.

— Вот! — показал Паулюс на сейф в глубине кабинета. — Я уже заложил туда свой проспект о том, что ожидает вермахт в России. С ним ознакомлен только Франц Гальдер. Но он велел мне спрятать его подальше и никому не показывать... Мой план «Барбаросса» был хорош лишь до того момента, пока армия наступала, совершенствуя методы танковых «ножниц». Но план, мною составленный, учитывал только начальный и обязательно победный вариант войны, а теперь, когда выяснилось, что блицкриг не выкатил нас на меридиан Архангельск — Астрахань, план «Барбаросса» стал бумажкой, а впереди вермахт ожидает затяжная война...

В это время (или чуть позже) из инспекционной поездки по Восточному фронту вернулся генерал Артур Нёбе, начальник уголовной полиции, который по долгу службы был связан с гестапо. Вот именно в гестапо и были зафиксированы его вещие слова: «Мы не только проиграем войну. На сей раз мы потерпим настоящее [215] военное поражение — в этом у меня нет никаких сомнений...» Оба они, и Фельгиббель и этот Нёбе думали одинаково, что спасти Германию сейчас может только одно: если Гитлер найдет отмычки к сердцу Сталина, чтобы с ним примириться. И это даже странно, ибо 7 октября 1941 года Сталин, — не постыдившись присутствия Г. К. Жукова, — нервно указывал Лаврентию, чтобы его агентура нащупала способы установить условия мира с Германией.

Эрих Фельгиббель и Артур Нёбе будут повешены. Гитлером!

...Вермахт уже накатывался на Москву.

* * *

При устранении Буденного заодно досталось и работникам Генштаба:

«Сталин упрекал нас в том, что мы, как и Буденный, пошли по линии наименьшего сопротивления: вместо того, чтобы бить врага, стремимся уйти от него», — с явной горечью вспоминал об этом времени наш прославленный маршал А. М. Василевский.

Сталин доверил Юго-Западный фронт маршалу Тимошенко, пылкий оптимизм которого ему всегда нравился. Однако немцы уже замкнули Киев в кольцо, а Сталин не разрешил отведения частей, в плен попали многие-многие тысячи («пропали без вести» — так гласила терминология того времени), вся Правобережная Украина осталась под пятой оккупантов, а перед танками Эвальда Клейста открылся широкий стратегический простор... Тимошенко распорядился по своим отступающим войскам — занять жесткую оборону! Между тем наступление вермахта развивалось 6-я армия под командованием Рейхенау двигалась как таран в авангарде группы фельдмаршала фон Рундштедта. Фронт трещал, 3 октября немецкие войска вступили в Орел, 6-го числа они уже вкатились в Брянск, через два дня Клейст уже развертывал танковые колонны в самом опасном для него направлении — на Ростов и Таганрог. Именно в эти дни Гитлер, убедившись в успехе на юге, вернулся к давней мысли о продолжении натиска на Москву:

— Не ослабляя движения на Харьков, — предупредил он...

Манштейн уже откатился к югу, чтобы штурмовать Севастополь, но армия фельдмаршала фон Лееба вдруг [216] взяла Шлиссельбург, отсекая Ленинград от страны, и город оказался в кольце блокады. Чтобы спасти Ленинград от гибели и вымирания, срочно формировалась 2-я ударная армия; командовать ею стал некий генерал Г. Соколов, заместитель Берии, который и выдвинул своего подручного в командующие. Соколов, вскормленный в палаческих застенках своего любезного шефа, сразу издал по армии приказ, который тебе, читатель, советую прочесть:

«Хождение, как ползание мух осенью, отменяю и приказываю впредь в армии ходить так: военный шаг — аршин, вот им и ходить, ускоренный — полтора аршина, вот так и нажимать. С едой у нас не ладен порядок... На войне порядок такой: завтрак — затемно, перед рассветом, а обед — затемно, вечером. Днем удастся хлеба или сухарь пожевать — вот и хорошо, а нет — и на том спасибо... Бабами рязанскими не наряжаться, быть молодцами и морозу не поддаваться. Уши и руки растирай снегом...»

Прочли? Теперь понятно, каким кретинам доверяли сотни тысяч жизней наших дедов и отцов и, надеюсь, читателю ясно, какие «полководцы» рождались в тиши кабинетов главного палача русского народа. Впрочем, Сталин любовно пестовал именно эту 2-ю ударную, не раз посылая в нее своих любимцев — Ворошилова, Маленкова и.. Мехлиса, который любил стрелять налево и направо (в своих, конечно!). Только под конец 1941 года, когда убедились, что Г. Г. Соколову место в доме для умалишенных, командовать армией прислали генерала Власова, того самого, что тоже ходил в любимцах Сталина. Трагедия 2-й ударной армии известна, и лишь в наше время местные следопыты начали сбор ее костей  — для братского захоронения...

Иосиф Виссарионович звонил на фронт маршалу Коневу:

— Товарищ Конев, а почему вы палкой деретесь? Лучше под трибунал и расстрелять человека, но нельзя же его оскорблять.

Иван Степанович Конев потом говорил друзьям:

— Так я же ему не Мехлис, который сначала убьет человека, потом уже приговор подписывает. А я — да, палкой! Искал тут своего особиста. Туда-сюда — нету, [317] пропал. Гляжу, а он в землянке — водку хлещет с бабами. Так что же, мне стрелять в него? Схватил дрын и этим дрыном его, а бабы — какая куда...

Осень. Дороги уже развезло. Не знаю, насколько это справедливо, но говорят, что была у нас такая злокозненная теория: не заводить в России хороших дорог, чтобы любой завоеватель застрял в непролазной грязище, утопая до самого пупа в слякоти, и... «сим победиши»! Если же подобная теория и существовала, то авторы ее не учли того, что бездорожье — палка о двух концах: одним концом она бьет по врагу, а другим — достается тебе же. Осенью сорок первого мы нахлебались горя со своими дорогами. Грязь — ладно, но грязь такая, что не пройти и не проехать. От этого зависела порой обстановка на фронтах, алчно пожиравших тонны боеприпасов, а бездорожье часто ставило наши войска в бедственное, иногда и в крайнее положение. Может, не сдали бы мы Орел и Курск, если бы наши грузовики не утонули в грязи... Офицеры тыловой службы доложили Сталину, что пора заводить конные обозы, и он подписал приказ.

— Что тут? — сказал с иронией. — Нужны торбы с овсом? Ладно. Пусть будут и торбы... Двадцатый век — чему удивляться?

Под Москвой появились новые войска — 76 «гужбатальонов».

Честь им и слава! Наверное, прав был Буденный, предрекая:

— А лошадь себя еще покажет...

И показала! Если ее, беднягу, не посылать в атаку против немецких танков, а впрягать в телегу иль в сани, так она, как русская баба, все выдюжит. В битве под Москвой «гужбатальоны» обеспечили фронт, доставив нашим бойцам припасов намного больше, нежели все самолеты и все грузовики...

У нас не было оснований сомневаться в том, что боевая техника Красной Армии скоро будет во многом лучше немецкой. Ошибки были допущены не в конструкторских бюро, а в планировании сроков вооружения; немалую роль сыграло и головотяпство тех, кто занимал высокое положение при Сталине. Трагический разрыв между старой техникой и новой преодолевался уже в сорок первом году. Эвакуированные далеко на восток наши заводы еще не развернули свою мощность, станки будущих [218] цехов иногда выстраивались прямо под открытым небом, и по ночам — при свете луны или при свете прожекторов давали фронту первый снаряд, первую мину, первую пушку. С востока на фронт уже катились перегруженные эшелоны, и газета «Правда» писала сущую правду: «Они хотели блицкрига — теперь они его и получат!»

Но впереди нас ожидало еще столько бед и страданий, столько пролитых крови и слез... Как мы тогда выстояли?

* * *

— Хайль Гитлер! До Москвы осталось немного. Но если собрать все наши трупы и сложить их плечом к плечу, то это шоссе из мертвецов протянется до Берлина. Мы переступаем через павших, оставляя в грязи и сугробах раненых. О них уже не думаем. Это — балласт. Сегодня мы шагаем по трупам тех, кто шел впереди нас. Завтра мы сами станем такими же трупами и через нас храбро перешагнут другие, идущие за нами... Хайль Гитлер!

Рокоссовский слушал пленного, а сам смотрел в окошко избы и видел, как горят немецкие танки, один из них долго крутился на разбитых гусеницах, потом вспыхнул, разгоревшись прозрачным и едким пламенем. «На легком топливе», — точно отметило сознание Константина Константиновича.

— Уведите его! — показал он на пленного...

В убогой деревушке под Волоколамском командарм дал интервью английским корреспондентам.

О нем писали:

«Он высокий и стройный человек. Ему лет под пятьдесят, но на вид не более сорока. Он очень красив той особой красотой, которая располагает к себе...»

Рокоссовский начал интервью с необычного признания, что «воевал с отцами, теперь воюю с сыновьями» (с отцами — в первую, с сыновьями их — во вторую мировую войну).

Вот что сказал Рокоссовский англичанам:

— Может быть, я не объективен. Люди всегда склонны переоценивать сверстников и брюзжать по поводу молодежи. Но «отцы» были лучшими солдатами! Вильгельмовская армия была намного лучше гитлеровской. Я думаю, что фюрер испортил армию... Военному трудно объяснить это непрофессионалам. Гитлеровская армия способна одержать немало побед... и даже над нами! [219] Но она никогда не выиграет войну. Эта армия прекрасно марширует. Ее солдаты великолепно обучены. Они храбры. Немецкие офицеры хорошо владеют тактикой боя. Тем не менее это... суррогат армии. Почему? Да потому, что вермахт строит свои планы лишь на использовании слабых сторон противника. И только!

Во время беседы журналисты пытались мысленно обрядить Рокоссовского в халат врача, в мантию ученого, даже в спецовку инженера. «Ничего у нас не вышло из этого, — признавались они потом. — Все эти профессии никак не сливались с ним».

Рокоссовский тогда еще не знал Паулюса, будущего своего противника, и, конечно, не мог знать того документа, который Паулюс составил как бы для своего личного пользования, а теперь прятал его от чужих глаз в своем сейфе, не желая оказаться пророком. Паулюс писал, что все рассуждения ОКБ и ОКХ о выборе направления на Москву «могут, очевидно, иметь лишь теоретическое значение... продемонстрированная в ходе войны Советским Союзом мощь — в самом широком смысле этого слова — доказывает, что это (наступление) является нашим глубоким заблуждением».

Если это так, то признаем за истину, что Паулюс, предсказывая катастрофу вермахта под Москвой, был умен так же, как был умен и наш Рокоссовский, убежденный в поражении немцев под Москвой. Это противники, но достойные один другого...

2. Роммель: наступать назад!

Паулюс, довольно оглядев себя в зеркало, тщательно проверил белизну манжет и вдел в них новые лучезарные запонки, которые получил в этот день в дар от любимой Коко.

— Наш «мерседес» у подъезда, — сказала она.

Усаживаясь в машину возле шофера, Паулюс произнес лишь одно короткое слово: «Тэпфер!» Этот интимный ресторан еще со времен кайзера Вильгельма II считался прибежищем аристократии, и Паулюс до женитьбы не мечтал бывать в нем. Теперь же здесь свободно расположились генералы, влиятельные партайгеноссе и гестаповцы — сыновья мясников, лудильщиков кастрюль, извозчиков и почтальонов. Среди таковых Паулюс высмотрел [220] и начальника уголовной полиции третьего рейха — генерала Артура Нёбе.

— Хайль! Я вас давно не видел, Нёбе.

— Неудивительно, — отвечал тот. — Я околачивался в России. Кстати, побывал и в вашей шестой армии.

— Как там поживает весельчак Рейхенау?

— Именно в его шестой армии я проинструктировал саперов, как надо мастерить виселицы.

Нёбе уставил Паулюса совиные глаза.

— На этот раз мы не проиграем войну, — произнес он. — На этот раз мы развалимся с таким треском, который будет услышан даже пингвинами в Антарктиде. Они там пукнут и спляшут фокстрот.

— Кто из вас преувеличивает? — деликатно спросил Паулюс. — Вы сами, Нёбе, или то вино, которое забурлило в вас?

Генерал-уголовник безнадежно махнул рукой:

— Уж вы-то ...генеральштаблеры! Кому, как не вам, надо бы знать, что даже фельдмаршал Рундштедт считает дальнейшее продвижение в России опасным для вермахта.

— Извещен. Да, его штабы более склонны к обороне…

Адъютант Фельгиббеля только к ночи (самолетом) доставил из Риги корзину свежих благоухающих марципанов, которым безумно обрадовались жены гостей. Множество свечей дымно оплывали над праздничным тортом. В углублении ниши итальянский посол, генерал Альфиери, скромно ужинал с радиокомментатором Гансом Фриче Паулюс пригласил к вальсу молодую цветущую Шарлотту, которая до замужества с фон Браухичем тоже не мечтала попасть под своды «Тэпфера», где дипломаты сидели в ряд с шарлатанами, а полководцы угощали шампанским мастеров пытошного дела.

— Как я вам благодарна, — шепнула Шарлотта.

— За что, дорогая? — удивился Паулюс.

Глаза женщины были наполнены слезами.

— Мой бедный Вальтер опять скандалил с фюрером, и об этом стало известно, потому никто не решается говорить с мужем, и никто, кроме вас, не пригласил меня танцевать... Это какой-то ужас! Неужели Вальтеру грозит отставка?

Когда Паулюс, вальсируя, приблизился к нише, занятой Альфиери, посол Муссолини сделал ему знак рукой, [221] что хочет поговорить наедине. Этот разговор состоялся.

— Мы, конечно, благодарны вам, что вы, немцы, учли теплолюбив итальянцев и не отправили их мерзнуть в Карелию, но... Как оправдать наши потери под Кременчугом?

— Не так уж они велики, — отвечал Паулюс. — Клейст использовал итальянский корпус, когда в русских дивизиях, уже разгромленных им, четко определилась тенденция к отходу.

— Наш народ чересчур экспансивен, и теперь я не знаю, как эти потери на путях к Полтаве отразятся на настроениях Италии, где уже заметно опасное брожение.

Паулюс привел в ответ французскую поговорку:

— На войне как на войне... Кстати, я слышал, что Клейст не всегда находит общий тон с вашим генералом Мессе.

— Возможно, — парировал Альфиери. — Так же и наш Итало Гарибольди не находит общего языка с вашим задирою Роммелем. Французы правы: на войне как на войне. Не потому ли ваше командование отказывает в продовольствии нашим солдатам, ссылаясь на то, что немецкие солдаты кормятся за счет русского населения? Поймите нас, Паулюс, мы ведь следуем во втором эшелоне — следом за вами, и появляемся в районах, где уже нет ни одной курицы — одни только кошки и собаки... Вы знаете такое русское слово «кошкодав»?

— Впервые слышу. Сейчас справлюсь у зятя, барона Кутченбаха, он знаток русского языка.

— Не надо зятя. Русские прозвали «кошкодавами» прославленных берсальеров, наших заслуженных членов партии... Они побили все рекорды по удушению кошек в Донбассе!

Когда вернулись домой, жена проявила ревность:

— О чем ты шептался с Шарлоттой фон Браухич?

— Она скулила... — пояснил Паулюс. — Но я не сказал ей всей правды. Положение ее мужа сейчас трудное. Если же Браухич будет удален, тогда покинет ОКХ и мой Франц Гальдер... между ними такая договоренность!

— Кто же виноват в гневе фюрера?

— Русские! Они уже столько насыпали песку в буксы нашего вермахта, что теперь Гитлер явно ищет козла [222] отпущения, чтобы загнать его в пустыню ради искупления собственных грехов.

— Господи, как хорошо, что это тебя не касается, впрочем, — быстро сообразила Коко, — «если Франца Гальдера задвинут за шкаф, то... не ты ли, Фриди, займешь его место?

Паулюс невольно подивился женской интуиции.

— Я бы этого не хотел, — честно ответил он. — Обстановка на фронте осложняется, бешенство ефрейтора может коснуться и меня. Стоит русским нажать посильнее и... Я очень хочу выспаться, — вдруг сказал Паулюс. — Разве ты сама не видишь, Коко, в каком дурном состоянии я нахожусь все эти дни?..

Елена-Констанция думала, что он жалуется на приступы дизентерии, что мучила его после посещения армии Рейхенау. Но Паулюс встал перед ней, сложив руки по швам, и сказал: «Смотри!» Жена вдруг увидела, что лицо мужа странно дергается. Левая половина лица Паулюса была поражена нервным тиком.

— Если бы не Рейхенау, я бы уже завтра просился у фюрера командовать шестой армией. Цоссен меня погубит, а фронт... фронт меня еще может спасти! Не возражай. Я так чувствую...

* * *

Москва утверждала: «сначала Германия».

Союзники думали иначе: «сначала Африка».

О значимости событий в Ливии лучше всего скажет статистика: Гитлер держал в армии Роммеля лишь полтора процента всех своих войск — остальные были задействованы против СССР!

Осенью 1941 года Сталин даже просил о помощи английской авиации в пределах Южного фронта, где складывалась критическая обстановка. Но тут, как это ни странно, в дела Восточного фронта опять вмешался «африканский фактор»: Окинлек забрал всю авиацию для себя — против Роммеля! Москва могла сделать вывод: для Черчилля даже ничтожный успех в Киренаике значительнее событий на главном театре мировой войны...

Была глубокая ночь, когда возле берегов Киренаики всплыли две подводные лодки. Диверсанты-коммандос, зачернив краской лица и ладони, бесшумно высадились на берег. Ворвавшись в штаб корпуса «Африка», англичане перестреляли из автоматов всех немцев, в том числе [223] и... Роммеля!? Окинлек с Черчиллем торжествовали недолго: скоро в Каире стало известно, что Роммеля перепутали с начальником тыла, который ведал доставкой горючего, шортами, мылом и аптеками.

— Лисица опять вывернулась из западни, — огорчился Окинлек. — Но у нас готовы для нее новые ловушки...

Иссушающий ветер перегонял через Ливию жесткие комки верблюжьих колючек. Итало-немецкие войска мучила жажда и амебная дизентерия. Мухи  — вот главный бич войны в Киренаике и Мармарике, от них не знали спасения, как и от поносов. Англичане, отступая, по-прежнему бросали в колодцы арабов мешки с солью! В редких оазисах засыхали финиковые пальмы, невозмутимые берберы, сидя на верблюдах, без особых эмоций наблюдали за маршами итальянской пехоты, за движением бронетранспортеров. Итальянец получал в день литр воды, немец — 10 литров и 4 лимона (плюс к тому еще и по литру лимонного сока в неделю). Все жалобы фашистских коллег Роммель отметал:

— Вы латинская раса, и вам легче в этом пекле, нежели нам, немцам, представителям расы нордической...

Тобрук, блокированный немцами, еще держался: он был необходим англичанам как промежуточная база снабжения между Мальтою и Египтом. Роммель озлобленно говорил:

— Черчилль воюет не только колониальными войсками, но руками чехов и поляков, которые за Прагу и Варшаву теперь готовы грызть мои танки зубами...

Англичане долго не тревожили Роммеля, выжидая, когда война на Востоке заставит Гитлера отобрать у него последние резервы. Немецкие эскадрильи прямо с аэродромов Сицилии брали курс на Москву: «крыши» над головой Роммеля не стало, в небе хозяйничали «спитфайры» и «харрикейны»; бомбами и торпедами они выбивали танкеры Муссолини, везущие Роммелю горючее. (После войны сами же немецкие генералы признали: «Война против России спасла положение Британской империи на Средиземном море, вызвав новый отлив сил с данного театра; в результате генерал Роммель не смог продолжить свое наступление...»)

Генерал фон Тома с вещевым мешком за плечами, будто бездомный бродяга, протиснулся в телетайпный автобус штаба, где за бутылкой вина хандрил Роммель. [224]

— Ничего нового, — сообщил Роммель. — Фюрер, кроме подводных лодок, никакой поддержки не обещает. Забавная ситуация, Тома: фюрер обнадежил меня, что осенью разделается с русскими, и тогда я получу особую дивизию «Ф» с тропическим оснащением. Вместо этого вермахт торчит под Москвой, а мы загибаемся от поноса. Наверное, я был прав, предрекая Паулюсу, что каждый шаг в песках Африки определен маршрутами в гиблых лесах России...

В тени походного штаба термометр показывал 43 градуса, а ночью всех будет знобить от холода.

Тома поставил перед Роммелем простреленную кастрюлю, доверху наполненную чистым прозрачным виноградом:

— Ешьте! Это привез из Бенгази майор Меллентин.

Фридрих фон Меллентин был начальником разведки, но имел родственников — немцев из Южной Африки. Вызванный в автобус, майор сразу заговорил о битве под Москвой:

— Это дело серьезнее, чем на Украине. Думаю, судьбу России решит последний гренадер последней дивизии в последний день последней схватки на улицах Москвы.

— В таком случае, — уныло отозвался Роммель, — судьбу Африки решит последняя рюмка... Нет, не из этой бутылки, а из последней бочки бензина последнего танкера снабжения. Слушайте, Меллентин! Днем мы в шортах. А каково солдатам в России? Не слыхать ли новостей о теплых кальсонах? Честно говоря, по ночам я тоже нуждаюсь в теплом белье.

Тома бросил мешок в угол автобуса, подогнув ноги, улегся на него головою. Над ним вовсю стучал телетайп, но ему давно было все безразлично. Радист доложил:

— Странно! Окинлек молчит, словно сдох.

— Для Каира, любящего болтать обо всем на свете, это даже подозрительно, — заметил майор Меллентин...

На ночь в глубину пустыни Роммель скрытно выдвигал особый отряд радиоразведки; мощная аппаратура процеживала эфир, как через мелкое сито, пеленгаторы засекали все «голоса» ночного фронта, немцы умудрялись подслушивать даже телефонные разговоры в Каире, где британских офицеров давно пленяла знаменитая Хекмат Фатми, гениально исполнявшая танец живота, бесподобно вращая животом, эта соблазнительная танцорка [225] служила агентом германского абвера, о чем англичане еще не догадывались.

Ночь была очень холодной, бедный Тома ежился под шинелью. Откуда-то вдруг появилась в палатке дикая кошка и нахально пожирала со сковороды печень газели, которую недоели немцы. Потом задул ураганный ветер, на Киренаику обрушился библейский потоп, дороги превратились в бурлящие реки, аэродромы оказались затоплены, «воздушный мост» между Сицилией и Бенгази оказался разрушен. Под утро из пустыни вернулся радиоотряд:

— А в Каире заткнулись, будто их прокляли...

18 ноября генерал Окинлек перешел в наступление. Зная, что под Москвой разгоралась великая битва, в Лондоне поспешили выдать войну в Ливии за открытие второго фронта. Би-Би-Си официально заверило мир: «Развитие боевых действий в Африке имеет большое значение для русского (!) фронта. Это и есть тот самый второй (?) фронт, о котором недавно говорил Сталин в своем докладе». Окинлек сообщил для газет, что теперь Германия получает по зубам одинаково — и в России, и в Ливии! Но это сравнение (со ссылкой на речь Сталина) вызвало только смех в ставке Гитлера. Нисколько не смущаясь, англичане заверяли международный эфир, что Окинлек в Киренаике готовит «новое Ватерлоо». Штаб Роммеля спасался в семитонном итальянском грузовике марки «СПА», а Меллентин доказывал Тома, что во всем виноват сам Роммель:

— Ему кажется, что он попал на дачный каирский поезд, отходящий точно по расписанию. Война же не ведает расписаний, не признает и маршрутов...

Ярко горели бидоны с нефтью, заранее вкопанные в песок, а струи пламени указывали англичанам проходы в минных полях. Британские транспортеры с пехотой взрывали тучи раскаленного песка. Кондиционеры от тряски выходили из строя, и внутри танков становилось трудно дышать. Роммель отступал. Заправленные бензином, его танки сгорали белым и чистым пламенем без дыма. Да, положение Роммеля было критическим.

Через триплекс он наблюдал, как британские «черчилли» и «стюарты» сминают гусеницами итальянскую пехоту.

— Я согласен и на Ватерлоо, — сказал он. — Где Тома? [226]

Тома предстал, неотъемлемый от вещевого мешка. — Назад … иного выхода нет, — сказал Тома.

— Да! Пришло время наступать назад. ..

Его танки отходили, грохоча выхлопами газов. На перегретых моторах вскипало и пузырилось шипящее масло. В панорамах артиллерийских прицелов расплывчато колебались миражи Ливийской пустыни. В ночь на 24 ноября Эрвин Роммель заблудился среди витков колючей проволоки, угодив со своим вездеходом прямо в центр английского лагеря. Он велел шоферу здесь же и устроить ночлег. Английские солдаты освещали его фонарями, но не решились беспокоить спящего генерала. Утром Роммель выбрался из окружения и, дождавшись выгодного момента, ударил по англичанам. Первыми подняла руки, сдаваясь, бригада королевских стрелков. Сотни сгорающих танков и грузовиков пылали до глубокой ночи, отпугивая шакалов. Берберы слезли с верблюдов и стали растаскивать все, что пригодно в хозяйстве кочевников,

— Наступать назад , — повторял Роммель, увлекая Окинлека в расставленные им капканы. Ночью своими танками он окружил спящий английский лагерь, скомандовав по радио: — Включите фары! Курсовые пулеметы — огонь!

Англичан ослепили прожекторами. Они не стали возражать и тут же сдались (вместе со штабом). Заодно они любезно сообщили свой секретный сигнал зеленой ракеты.

— Благодарю, — отвечал им Роммель и велел заводить моторы.

В трофейные британские танки он пересадил немецкие экипажи. Сигнал зеленой ракеты успокоил армию Окинлека: Роммель велел танкистам входить в промежутки между английскими танками. — А теперь можете открывать люки!

Люки английских танков открылись, и англичане увидели в них хохочущих немцев.

Роммель распечатал новую бутылку с вином.

— Ну, вот вам и Ватерлоо! — сказал он. — Надеюсь, что теперь Окинлек перестанет трепаться...

Черчилль по радио был вынужден признать поражение, и после этого в Лондоне о втором фронте не помигали. Британские генералы суетно драпали до баров Каира, чтобы насладиться вращением живота божественной Хекмат Фатми. Окинлек оставил Роммелю три [227] четверти своей моторизованной техники. Поврежденные танки он тоже бросил в пустыне, и Роммель сказал Тома:

— Этого нам пока достаточно, чтобы не изводить фюрера просьбами о поддержке. Тома, а что вы таскаете в своем мешке?

— Да так Бритва. Полотенце. Туалетное мыло.

— Традиционный набор для джентльмена, который готовится отсиживать срок в тюрьме. Зачем вам все это Тома?

— Мало ли что случается... на войне!

— Справедливо, Тома, — согласился Роммель. — На войне побеждают иногда даже тогда, когда наступают назад...

...Эрвин Роммель знал, что для него в Германии образован корпус «Ф», специально подготовленный для боевых действий в невыносимых условиях безводной пустыни.

— Их там всех сначала прожарили в температурных камерах, словно во вшебойке, давая полстакана воды на день. Сейчас этот корпус в Греции, — сказал Роммель, — и я жду его прибытия в Ливию, чтобы с его помощью выставить англичан из Каира...

* * *

Франц Гальдер, не терпевший Роммеля, все-таки был вынужден признать перед Паулюсом:

— Этот ваш африканский коллега, которого сам Черчилль наградил титулом «лисица пустыни», не спорю, обладает превосходным умением тактика. Но зато в стратегии он разбирается, как эскимос в бананах. Боюсь, — призадумался Гальдер, — что Черчилль уберет бездарного Окинлека, и тогда в Ливии появится некто , думающий не только тактически, но и стратегически... Вот тогда он и откусит нашей «лисице» ее пышный хвост, давно провонявший трофейным бензином!

...После окончания войны в Московской Военной академии читал лекции о победах над Роммелем сухонький и заносчивый человек, широко известный во всем мире. Сталин наградил его орденом «Победа», накинул на него шубу из сибирских соболей, подарил ему пышную боярскую шапку. Надеюсь, читатель уже догадался, что это был британский фельдмаршал Монтгомери — знаменитый «Монти». Но сейчас нам, русским, было не до Роммеля... [228]

3.«Эх, широка мать — Россия...»

Даже слишком широка, а потому нельзя, чтобы ее судьбой распоряжались узколобые и злобные эгоисты, мстящие своему народу за свои же поражения... Странен был 1941 год! Но вдвойне кажется он страшнее, когда узнаешь, что Сталин повелел при отступлении выжигать все, что доступно огню. Запылала Русь, дымное зарево обагрило ее священные небеса. Немцы — оккупанты, да, они сжигали наши деревни, чтобы наказать жителей за сокрытие партизан.

Но Сталин приказал своим сжигать жилища своих же:

«за отважные действия — диктовал он, — по уничтожению населенных пунктов представлять к правительственным наградам...»

Кого награждать? — Поджигателей с факелами.

Нашелся ли хоть один, который бы сказал ему:

— Товарищ Сталин, зима ведь на носу, оставляем деревни со стариками, женщинами, детьми... Куда ж они денутся?

Все погибало в огне — дома, хлева, сады. Матери в ужасе прижимали к себе детишек. Старики копали на околицах ямы, в которых надеялись зимовать словно лесные звери. Стон стоял на русской земле, а Сталин упоенно диктовал свою волю:

«Для уничтожения населенных пунктов... бросить немедленно авиацию, широко использовать минометный и артиллерийский огонь».

Что это? Скудость ума? Растерянность? Или...

Враг подходил к Москве, а для товарища Сталина уже был приготовлен самолет, чтобы вывезти его в безопасное место. Люди бежали из Москвы, началась паника, войск не хватало, полками на фронте командовали лейтенанты. Берия доложил, что НКВД уже эвакуирован, но всех «врагов народа» вывезти не успели, — что делать?

— У меня на Лубянке еще сидят человек триста...

В застенках томились тогда опытные командиры высшего ранга, и, казалось, настал момент выпустить их и отправить на фронт, чтобы не лейтенанты, а они сами командовали полками.

— Расстрелять всех, — приказал Сталин, — чтобы ни одна сволочь не досталась немцам живьем...

Сам-то он, конечно, всегда успеет улететь на своем самолете, а ведь жалко оставлять Москву в целости и сохранности. Сталин распорядился по линии НКВД:

«В [229] случае появления противника... произвести взрывы предприятий, складов и учреждений, которые нельзя эвакуировать, а также метро, исключая водопровод и канализацию».

В этом проявился «подлинный гуманизм» нашего вождя: мы еще попьем водички из кухонного крантика, мы еще спустим воду в туалете коммунальной квартиры.

Юные лейтенанты поднимали своих солдат в атаки:

— Вперед! За Родину... за Сталина... у-ррра-а!

Битва под Москвой и битва за Москву имеет множество летописцев и борзописцев, но мне, автору, выразительнее всех книг кажется лишь одна фраза, рожденная за мгновение до смерти:

— Эх, широка мать-Россия, да отступать больше некуда — за нами Москва!

* * *

Гитлер отправил под Москву громадный эшелон с вином из Франции, дабы воодушевить войска, но лучше бы это вино во Франции и осталось: когда вагоны открыли, там лежали осколки лопнувших бутылок и комки розового льда, — начинались морозы...

Дивизии пополнения прибывали тоже из Франции — в длинных брюках, в шнурованных ботинках, а Ганс Фриче вещал по радио о меховых куртках и солдатских джемперах; Геббельс был честнее и на пресс-конференции рассуждал о преимуществе русских портянок перед европейскими носками. Франц Гальдер в ОКХ сумрачно нахваливал русские валенки:

— Фюрер объявил в Германии кампанию по сбору зимних вещей. Уверен, что джемпера и меховые жилетки найдутся, но, скажите, где у наших немцев завалялись лишние валенки?..

В канун генерального наступления на Москву по радио долго переговаривались два фельдмаршала — фон Лееб («Север») и фон Рундштедт («Юг»), а смысл их переговоров был таков, что вермахту пора убираться на старые польские границы, и в этом случае Сталин, возможно, согласится на компромиссные решения:

— Мы откусили гораздо больше, нежели способны проглотить. Все эти дурацкие разговоры о продвижений к Вологде и Ярославлю после взятия Москвы свидетельствуют о хорошем аппетите, но еще никто не подумал о расстройстве пищеварения... [230]

12 ноября Франц Гальдер поездом выехал в Оршу, расположил свою ставку фельдмаршал фон Бок, войска которого были нацелены точно в московском направлении. Перед гостем из Цоссена фон Бок заговорил совсем иное, нежели говорил ранее:

— Не скрою, что я честолюбив. Я брал Париж, берусь взять и русскую столицу. Вы же меня знаете! Если меня останется хоть последний велосипед, я буду крутить педали до полного изнурения, пока не свалюсь на панель перед мавзолеем на Красной площади. А потом можете тащить меня в госпиталь.

— Вы хотя бы окружите Москву, — отвечал ему Гальдер, — и постарайтесь вырваться к Ярославлю и Рыбинску...

Все разногласия среди генералов устранялись на совещании в Орше. Явные стремления к обороне чередовались с их острым желанием захватить Москву, чтобы поставить в конце войны жирный восклицательный знак. Фельдмаршал фон Клюге, вечно хмурый и малообщительный, приковывал к себе внимание орденом Гогенцоллернов, полученным еще за подвиги в эпоху «Вильгельм-цайт».

— Я не смею думать о наступлении с далеко идущими целями, — сказал он, косо поглядывая на ершистого фон Бока. — Наступление грозит обернуться для нас потерей инициативы.

Перед танками уже забрезжило тульское направление.

— Я вошел в страну русских, имея тысячу машин, — сообщил Гудериан. — В ходе боев получил еще полтораста. А на сегодня имею сто сорок «роликов»... остальные выбиты! Если я врежусь в улицы Тулы, местные фурии закидают меня из окон бутылками с «молотовским коктейлем». Уже известно, что рабочие Тулы поголовно вступили в ополчение, они будут драться на этот раз за свои квартиры и кухни, за свои иконы и самовары, и мы в результате получим второй Верден!

Танковый Эрих Гепнер тоже сомневался в успехе:

— Сейчас не май месяц, а мы не в Европе. Разговоры о выходе на Волгу к автозаводам Горького не стоят. Теперь и кружки прокисшего пива. Я хотел бы знать, когда придет эшелон с теплым бельем? Вчера мы вскрыли прибывший из Германии вагон, но в нем оказались шорты для Роммеля в Африке. Кто издевается над [231] нами? Интенданты? Или железнодорожники?

— А что у вас под брюками, Гепнер? — разозлился Гальдер.

— Байковые кальсоны. Даже со вшами.

— Так чего же вы тут нам плачетесь?

— Но эти кальсоны я содрал с пленного. А чтобы он не околел, я подарил ему шорты африканского корпуса Роммеля...

Выслушав оправдания снабженцев, Гальдер резюмировал:

— Мне понятны ваши опасения, господа, но в ОКХ не желали бы связывать инициативу фельдмаршала фон Бока, если он чувствует в себе достаточно сил и энергии для развития нашего успеха. На войне (и вы знаете это) существует элемент счастья. .. Фюрер велел мне передать вам, что успех под Москвой должен повлиять и на внутриполитическое положение в Италии, которым дуче сейчас не мог бы похвалиться. Сразу после падения Москвы можно взяться за освоение германских колоний в Африке...

Они наступали! Браухич, уже дрожавший за свою карьеру, издалека подгонял генералов — вперед, ибо любая задержка в наступлении грозила ему неприятностями от фюрера. Москва стала прифронтовым городом.

Рокоссовский вспоминал: «Мы вынуждены были пятиться. За три дня непрерывного боя части армии отошли на 5 — 8 км».

Наши войска оставили Клин и Тверь (Калинин), вермахт с ожесточенным упрямством продвигался к столице. Маскхалаты немецких солдат уже замелькали среди деревьев дачных пригородов столицы. Наконец, возле Николиной Горы, где проживал нарком вооружения Д. Ф. Устинов, однажды всю ночь бродили немецкие лыжники-диверсанты. Берия запретил Сталину выезжать на дачу.

— В чем дело? — возмутился тот сначала.

— Ваша дача заминирована на случай... сами понимаете...

21 ноября фон Боку было доложено, что воздушная разведка засекла скопление русских возле Тамбова, замечено активное передвижение воинских эшелонов у Рязани.

— Что это? — удивился Бок. — Или сталинские резервы или подготовка к эвакуации? Я уже расшатал этот зуб. Мне осталось только вырвать его. Он уже не [232] способен врасти в десны... Не сегодня, так завтра я буду в Москве!

Первые сомнения в успехе выражали солдаты:

— Наполеон доковылял до Москвы раньше, чем нам «далось доехать на «роликах». Вся разница только в том, что этот паршивый корсиканец все-таки выдрыхся в покоях Кремля, а нам пока предоставлены одни снежные сугробы...

Немцы мерзли. Встретив русского в деревне, они первым делом смотрели, не что он несет в руках, а озирали его ноги. Женщины из подмосковных селений обертывали валенки всяким грязным тряпьем. Если же немцы замечали под ним валенки, тогда дело плохо:

— Эй, матка! Мне гут ва-ле-нок... шнель, шнель!

Офицеры вермахта были приучены спокойно оценивать самую паршивую обстановку. Погрязшие в снегах, небритые и страшные, они еще рассуждали: «Допустим, у нас дела идут не так как надо, но ведь у русских-то еще хуже! Не они подошли к Берлину, а мы наблюдаем разрывы зенитных снарядов над московскими крышами...» Наконец, немцы оседлали автостраду Москва — Ленинград, выбрались на пригородное шоссе, где под снежными шапками притихли подмосковные дачи. Их вынесло прямо к автобусной остановке, верстовой указатель показывал, что до Москвы оставалось 38 км. Немцы вынули губные гармошки, стали дурачиться, танцуя.

— Ну где же автобус? — хохотали они. — Почему он опаздывает? Мы въедем в Москву на русском автобусе...

Разведка докладывала фон Боку, что в рядах Красной Армии отсутствует тяга к отступлению, русские уверены в том, что сумеют отстоять столицу. Звонок от Клюге:

— Я получил приказ для пятнадцатой дивизии! Теперь этой дивизии можно приказывать что угодно, ибо ее больше не существует: в полном составе она отправилась в рай

Фон Бок связался с Гудерианом.

— Где вы сейчас? — спросил фельдмаршал.

— Сижу в кабинете Льва Толстого, в Ясной Поляне.

— Надеюсь, вы возьмете Тулу?

— Мне было бы легче написать «Войну и мир»... [233]

29 ноября Г. К. Жуков позвонил Сталину с фронта и уверенно сообщил, что противник выдохся, настает момент, когда его можно гнать обратно. Сталин очень экономно использовал резервы Ставки, которые собрал в условиях строжайшей секретности, и маршалу Шапошникову он сказал, что тратить их в обороне нет смысла.

— Они понадобятся нам для прыжка вперед. ..

Одновременно с жесткой обороной столицы Красная Армия накосила удары в районе Тихвина и Ростова, чтобы группы фон Лееба и фон Рундштедта не могли оказать поддержку войскам «Центра», собранным под жезлом фельдмаршала фон Бока.

В этой обстановке, когда все было накалено до предела, в кабинетах Генштаба даже странно было слышать архивежливые распоряжения маршала Шапошникова:

— Я прошу вас, голубчик... Надеюсь, я в вас не ошибся, голубчик... Что же вы, голубчик, подвели меня, старика?

<blockquote >Примечание . Когда во главе разведки Генштаба стоял генерал Ф. И. Голиков, на сообщениях Рихарда Зорге из Японии им ставились резолюции: «Провокационная дезинформация!» Теперь Голиков был отстранен и Рихарду Зорге поверили, когда он предупредил, что сейчас Япония будет занимать выжидательное положение. Потому можно без боязни снимать с Дальнего Востока дивизии, что стояли, выставив штыки, против Мукденской армии. Началась срочная переброска войск на Запад; для перевозки каждая дивизия требовала до сорока составов; эшелоны почти впритык один к другому, и — только по ночам, почему и не были обнаружены германской авиаразведкой. Немцы видели на фронте полураздетых и неподготовленных ополченцев, взятых прямо от станка, и думали, что, если русские посылают в бой рабочих, значит, они «выдохлись». Однако из глубин Сибири на них уже накатывалась гроза свежих мощных дивизий...blockquote >

* * *

— Измена ! — услышали от Гитлера. — Нас предали...

Франц Гальдер в своем дневнике от 30 ноября дописывал аккордную фразу:

«Очевидно, в ОКБ не имеют никакого представления о состоянии наших войск я носятся со своими идеями в безвоздушном пространстве». [234]

На крики фюрера об измене Гальдер не реагировал, чтобы с этим делом разбирались другие, и в покои «Вольфшанце» уже спешил адъютант фюрера — Рудольф Шмундт:

— Мой фюрер, где измена? Кто нас предал?

— Рундштедт! Самолет — на заправку. Летим в Полтаву.

В самолете Гитлер уже не сдерживал ярости:

— Кто бы мог подумать? Тимошенко вышиб танки Клейста из Ростова, а Рундштедт отводит войска за реку Миус.

Миус, начинаясь с Донбасса, впадала в Азовское море.

— Ответственный рубеж, — сказал Шмундт.

— Да! Рундштедта сразу арестуем... Вот когда в трибунале его поставят к стенке, тогда он задумается!

Радиостанция самолета передала в Полтаву, что фельдмаршал Гердт фон Рундштедт приказом, отданным под облаками, отставлен от службы. Рундштедт, которому терять уже было нечего, сам же и встречал Гитлера на полтавском аэродроме. Но уже с новым вариантом стратегии:

— Не за Миус, — рявкнул он, когда фюрер появился на трапе самолета. — Не за Миус, а лучше сразу за Днепр отвести наши войска, пока еще не поздно, и убраться в Польшу, где нас так любят...

Гитлер уже протянул пальцы, чтобы рвать с фельдмаршала Рыцарский крест, но Рундштедт, сделав шаг назад, мужественно загородил свои ордена ладонью:

— Э-э. Прошу помнить, что я аристократ! А для получения пощечин у вас, фюрер, всегда найдутся другие люди, которые не стыдятся доедать за вами картофельные оладьи. Скоро исполняется девятьсот лет, почти тысячелетие, с той поры, как мои предки занимались только военным ремеслом, а это что-нибудь да значит!

Гитлер убедился, что «оппозицией» в ставке Рундштедта и не пахнет: просто старик выбился из сил. Фельдмаршал логично доказывал фюреру, что всякое продвижение невозможно:

— Нужна оперативная пауза, чтобы наложить бинты на свежие раны. Наш отход оправдан тактическими соображениями.

— Но... Клейст, Клейст, Клейст! — изнывал фюрер. — Как он мог позволить себе оставить Ростов?

Геббельс с 21 ноября трубил по радио, что ростовчане [235] встречали танки Клейста цветами. Теперь решили дать сообщение, что Ростов сдали не Красной Армии, а... гражданскому населению. В сводке ОКБ было сказано:

«Большевики, возможно, выпустят теперь сообщение, что они обратно отвоевали Ростов, но об этом не может быть и речи...»

Абсурд немыслимый! Но умнее ничего не придумали.

В снегах под Москвой и на юге России складывалась та самая обстановка, когда одни сейчас с грохотом будут рушиться с пьедестала былой власти, а другие взлетят выше...

Среди взлетевших окажется и генерал-лейтенант Паулюс!

4. Предел

В конце ноября Паулюса навестил Фриц Фромм, командующий резервами вермахта, много знавший и немало понимавший.

— Я в прострации! — сказал он. — Фюрер трясет меня, чтобы срочно выискивал новые источники для пополнений А я уже и так набрал для вермахта всякой сволочи... под мобилизацию попали даже педерасты, а теперь, думаю, не пора ли выставить из тюрем наших уголовников? Летняя кампания ничего не решила, — заявил Фромм, — а если войну продолжать, от Германии останутся одни дыры.

— Принимайте первитин, — посоветовал Паулюс. — Говорят, он вреден, но если в меру... от тика я избавился!

Его расстроило письмо Рейхенау, подтверждающего именно то, что сейчас высказал генерал Фромм: «Достигнута та граница, когда тетива лука натянута до предела...» Это письмо Паулюс показал жене, и Елена-Констанция сказала:

— За шестой армией тянется очень дурная слава.

— Где? — не сразу понял ее Паулюс.

— Там, где эта армия воюет, — в России!

Боевая слава 6-й армии была как раз очень хорошая, а дурная слава тащилась за Рейхенау, командовавшим этой армией. В вермахте многих коробило от болтовня Рейхенау, у которого получалось так: «Я и фюрер, фюрер и я, фюрер сказал, но я добавил... фюрер согласился». [236]

Гитлер был извещен о партийном фанфаронства Рейхенау, но многое извинял ему, видя в нем убежденного национал-социалиста. Паулюс знал, что Рейхенау точно исполнял знаменитый «приказ о комиссарах», расстреливая пленных коммунистов, наконец, буквально на днях (10 октября 1941 года) Рейхенау издал бесчеловечный «приказ на твердость».

— От тебя, Коко, у меня нет секретов... прочти.

Жена прочла лишь одну фразу: «Мой солдат должен вполне отдавать отчет о необходимости сурового, но справедливого искупления грехов низшей расы...»

Елена-Констанция молча вернула мужу листок с приказом

— Коко, — обиделся Паулюс, — ты молчишь, будто я в чем-то провинился. Не понимаю, отчего испортилось твое настроение? В конце-то концов, — сказал он жене — Шестая армия остается при Рейхенау, а я здесь, я с тобой, любимейшая!

* * *

3 декабря Гитлер вызвал в Полтаву верного Рейхенау, вручив ему всю группу армий, которой прежде командовал устраненный в отставку Рундштедт.

— А кому мне сдавать шестую армию?

— Командуя группой южного направления, вы, Рейхенау, остаетесь по-прежнему и командующим шестой армией, от которой я, — сказал Гитлер, — ожидаю невероятных успехов... В этом году, — продолжал он, — я сам вижу это, нам не выбраться к нефтяным вышкам Майкопа, не выйти и к Астрахани. Но я верю, что силы русских уже на исходе... будем же терпеливы! Помните одно, Рейхенау: что бы ни случилось — ни шагу назад!

— Яволь, мой фюрер. Служу великой Германии...

После этого Рейхенау продолжил отступление за реку Миус, начатое Рундштендтом, о чем и доложил фюреру, вдруг нагрянув в Полтаву — прямо к обеденному столу. Гитлер как раз уминал пшенную кашу.

— Рейхенау! — заорал он. — Я ведь не за тем дал по шее Рундштедту, чтобы ты продолжал то, что он сделал. Чей приказ ты исполнил — мой или этого Рундштедта?

Рейхенау повел себя так, будто ничего не случилось?

— Я отвел войска за Миус, как того желал Рундштедт, но об этом же мне говорил и мой фюрер. [237]

— Я говорил? — ошалел фюрер. — Когда?

— Когда вы ставили меня на место Рундштедта...

Гитлер не понимал, кто в этом разговоре очень умный, а кто остался в дураках. Но Рейхенау так преданно смотрел на своего фюрера, что Гитлер стал доедать кашу, заговорив совсем о другом. Гитлер все неудачи под Москвой сваливал на... климат:

«Сначала грязь, потом эти проклятые морозы. Поверьте, таких холодов Россия не знала уже полтора столетия, от стужи там скорчились даже русские. Паровозы замерзали на рельсах, оружие отказывало в стрельбе, танкисты разводили костры под танками, чтобы спасти окоченевшие моторы...»

Никто не смел ему возражать (хотя метеосводки показывали температуру нормальной русской зимы, а сильные морозы начались лишь в конце ноября). Все возрастающее сопротивление Красной Армии еще не оформилось в четкий порыв контрнаступления, когда германский фронт под Москвой уже начал расползаться, как дряблая промокашка... 3 декабря фон Клюге связался с фон Боком и почти равнодушно сообщил, что начинает отход.

— Закрепитесь. Надо держаться, — отвечал фон Бок.

— Без резервов не удержимся.

— Резервов нет, — сознался фон Бок. — Правда, на тыловых станциях ждут паровозов отпускники, отъезжающие в Германию. Я пошлю полевую жандармерию, чтобы она гнала их к вам. Ничего не случится, если переспят с женами неделей позже...

Клюге швырнул трубку. Распорядился:

— Продолжать отход. Мы лучше знаем, что надо. А уж если отпускники вознамерились переспать с женами, так в этом случае никакой жандарм не загонит их обратно в окопы...

Все эти дни фон Бок держал устойчивую связь с ОКХ. — Гальдером, Паулюсом, Хойзингером; с их же согласия он 5 декабря принял окончательное решение)

— Атакам пришел конец! Армии занять оборону...

Советские войска еще не перешли в активное наступление, когда немцы сами отшатнулись от бастионов столицы. Впервые за всю войну войска вермахта впали в состояние, близкое к паническому. Их приводили в ужас русские дивизии, еще вчера погребенные в сводках ОКХ и ОКБ, давно отпетые по радио Геббельсом и Фриче, а [238] сегодня снова вырастающие из-за лесов, словно ожившие призраки. При таком драпе по сугробам да еще с обильной вшивостью — ну, совсем хорошо! Одни топали пешком, другие катились в санях. Иные героически увлекали за собой на веревках полудохлых коров или овец. Советская авиация — впервые за всю войну! — господствовала в воздухе, не давая отступавшим немцам покоя. Все деревни в полосе фронта были выжжены еще раньше, потому гитлеровцы бывали рады-радешеньки крыше над колхозным свинарником или копне сена в чистом поле. В ночь с 5 на 6 декабря фон Бок проверил связь с Гудерианом, безнадежно застрявшим под неприступной Тулой.

— Вы еще гостите у графа Льва Толстого? — спросил он.

— Да. В обороне. Но долго не удержусь...

Изгадив все в Ясной Поляне, «быстроходный Гейнц» покатился назад, оставляя в сугробах свои последние танки. 6 декабря Красная Армия заканчивала разгром его международного авторитета, устроив ему хороший котел, но Гудериан из окружения все-таки выкрутился. Опомнясь, Гудериан обратился к своим войскам с призывом: «Мои боевые товарищи! Чем сильнее угрожают нам войска противника и сильные морозы, тем крепче сплотим свои железные ряды...»

После этого он осыпал упреками фельдмаршала фон Бока за его неумение вести крупномасштабные операции, а фон Бок, посинев от ярости, кричал ему по радио из Орши — открытым текстом в эфир, чтобы слышали все (даже русские)?

— Прекратите, Гейнц! Где ваша былая воля к победе?

— Моя воля, — огрызался Гудериан, — прямо пропорциональна количеству танков, а их осталось у меня... Догадайтесь!

Эфир, растревоженный круглосуточной работой немецких радиостанций, напоминал в эти дни «шумовую оркестровку»: его пронзали вопли преследуемых, крики отчаяния, призывы о помощи... В эту какофонию прорвался вопрос фон Бока:

— Так сколько, Гейнц, у вас «роликов»?

— Около тридцати! Пришлите мне хотя бы «красноголовых» (кумулятивных) снарядов, чтобы я мог отхаркиваться от лезущих на меня русских «тридцатьчетверок». [239]

— «Красноголовые», — отвечал фон Бок, — фюрер отпускает по личному разрешению, как ценное лекарство и нам важно, чтобы его рецептура не попала в руки противника...

Гудериан писал: «У меня остались, собственно, еще только вооруженные шайки, которые медленно бредут назад». Он ехал в T-IV с радиостанцией, к пушке его танка был привязан мешок, в котором бултыхалась, оглашая лес нестерпимым визгом, большая колхозная свиноматка — это на ужин!

Между тем фон Бок с трудом вышел прямо на OKB:

— Кейтель, можете закрывать мой служебный формуляр отметкой о поражении.

Кейтель из «Вольфшанце», затихшего в прусских лесах, пытался убедить его в слабости русских.

— Но я слабости не замечаю, — отвечал фон Бок, — Если мы видим русский KB, мы еще способны продырявить его болванкой. Но когда мои ребята видят даже одну «тридцатьчетверку», то они... молятся. Да, да! Вермахт стал испытывать танкобоязнь, какую раньше внушал другим. Кейтель, не отходите от аппарата.

— Не отхожу. Что передать фюреру?

— Известите его, что у меня неблагополучно с почками и я стал нуждаться в срочном лечении на курортах Земмеринге...

Чтобы хоть как-то гальванизировать вермахт, застывающий в снегах Подмосковья, Браухич 13 декабря вылетел в Смоленск, где фельдмаршал фон Бок сознался, что войска «Центра» уже на пределе изношенности. Гитлер, не доверяя генералам, прислал в Смоленск для наблюдения за ними своего лейб-адъютанта — Рудольфа Шмундта, который нервно похаживал, комкая перчатки.

— Не бойтесь говорить откровенно в моем присутствии, — сказал он. — Я способен войти в ваше положение.

— Сейчас, — говорил фон Бок, — у меня нет никаких прогнозов на будущее, ибо дальнейшая судьба войны выходит из сферы чисто военной компетенции. Настал тот самый кульминационный момент, когда требуется чисто политическое решение.

Иначе говоря: пусть думает фюрер, а с него хватит.

— Вы не хотите воевать! — вспылил Браухич. — Как я доложу фюреру о подобных настроениях?

Фон Бок настаивал на приказе об отходе армий. [240]

— Вы уже отходите! — кричал ему Браухич. — Отходите даже без приказа... На радость русским, вы все дороги забили своей брошенной техникой...

На следующий день прибыли Клюге из Малоярославца и Гудериан из Орла; за перебранкой генералов бдительно следил далеко не глупый Шмундт. На раздраженный вопрос Браухича — неужели они не чувствуют прежнего превосходства над противником? — Клюге и Гудериан сознались: нет , уже не чувствуют.

Браухич демонстративно принял лекарство.

— Простите, не могу! — и показал рукой на сердце.

Всем надоело отчаянное скрипение лакированных сапог Шмундта. Наконец, адъютант Гитлера остановился!

— Дайте ответ: что требуется сейчас для фронта?

Фон Бок собрал все свое мужество:

— Срочное отступление. По всему фронту... Но любое решение об отходе в этих условиях может и опоздать!

Рудольф Шмундт связался со ставкой Гитлера в «Вольфшанце», но фюрер отказался слушать об отходе вермахта, вместо него со Шмундтом переговорил Франц Гальдер.

— Что он сказал вам? — спросил фон Клюге.

— Гальдер сказал, что завтра фюрером будет принято самостоятельное решение. Как в ОКБ, так и в ОКХ ваше положение в России генеральштеблеры не считают таким катастрофическим, как утверждаете вы, сидящие передо мною. Гальдер сообщил мне слова самого фюрера: «Я не могу пустить все на ветер только потому, что в группе «Центр» фронт по вине генералов оказался в дырках... Дырки можно еще заштопать».

Рудольф Шмундт, щадя самолюбие фронтовых генералов, умолчал о том, что мнение Гитлера о них было выражено более резко: «Их военный и политический кругозор никак не шире стандартного отверстия в унитазе...»

* * *

Ставка Верховного Главнокомандования (ВГК) правильно рассчитала выносливость своих войск и сроки прибытия подкреплений из Сибири, может быть, учла и свои возможности. Московская битва в ее наступательном периоде завершилась лишь в апреле 1942 года.

Красная Армия постепенно сбавляла темпы, словно [241] локомотив, в котлах которого падало давление... Это и понятно — мы еще не были так сильны, чтобы сохранять постоянное напряжение фронтов. Сводки Совинформбюро, конечно, были преисполнены торжества; столица, отогнавшая врага, оживилась: снова открылись кинотеатры; женщины стали подкрашивать губы.

В конце декабря 1941 года молодой генерал Павел Иванович Батов был вызван в Генштаб, где царило приподнятое настроение, иногда даже схожее с ликованием. Все это было непривычно для Батова, только что вырвавшегося из-под Керчи, где успехами наше оружие не блистало.

Представ перед маршалом Шапошниковым, Батов тоже не скрыл своего восторга:

— В победе под Москвой вижу большую заслугу Генштаба!

— Какая там заслуга, голубчик, — со вздохом отвечал Борис Михайлович Шапошников и вдруг заговорил о том, чего никак не ожидал Батов. — Наш народ слишком жаждал победы, и потому успех под Москвой мы преподнесли с излишним пафосом — как решительный поворот в войне. Однако, — продолжал начальник Генштаба, — до истинного поворота нам еще далеко. Сейчас мы только отбросили противника от столицы! Вермахт уже оправился от кризиса, а нам еще предстоит осваивать опыт ведения современной войны... Я недоволен, — сердито сказал Шапошников. — Темпы наступления были низкими. Командиры действовали вяло и нерешительно. Генералы допускали ошибки. Если бы не категорический приказ товарища Жукова, запрещавший фронтальные удары в лоб, мы бы просто захлебнулись в крови. И не здесь, не под Москвой, будет решаться исход войны...

(К этому мнению Шапошникова, пожалуй, примкнул бы и генерал Рокоссовский, который о битве под Москвой говорил в иных словах, никак не совпадавших с мнением официальной пропаганды: Константин Константинович не считал Московскую битву примером военного искусства; он говорил, что изматывание отступающего противника достигалось путем непосильного изматывания своих же войск, к дальнейшему наступлению уже не пригодных.)

Но после впечатляющих сводок по радио, после восторженных статей в газетах речь Шапошникова подействовала [242] на Батова, как ушат ледяной воды. Павел Иванович стал рассуждать о делах в Крыму, где продолжал битву героический Севастополь, но Шапошников торопливо прервал его:

— Не надо, голубчик. Тамошняя обстановка мне известна. Но сейчас работу Генштаба более тревожит ситуация, которая может сложиться к лету сорок второго.

Об этом же думал тогда и Рокоссовский:

— Как можно забывать, что вермахт к лету оправится от московского потрясения и снова устремится вперед, чтобы выйти на запланированную ими и роковую для нас линию Архангельск — Астрахань... Вот здесь!

Рокоссовским слово «Сталинград» произнесено не было, но его ладонь разом накрыла и большую излучину Дона и даже нижнюю Волгу. Рокоссовский (как и другие полководцы) уже побаивался летней кампании, а жестокие выводы Рокоссовского, сделанные им из опыта битвы под Москвой, потом были выброшены из его мемуаров рукою М. А. Суслова, ибо эти выводы никак не укладывались в привычную схему войны, облюбованную еще Сталиным и прилизанную его наследниками до нестерпимого блеска.

Вот только сейчас, в новые времена, мы начинаем публиковать то, что вырезано ножницами наших партайгеноссе...

5. В гостях у Чуянова

Не хотел удивляться, а придется...

БАМ, о котором так много шумели в недавние годы, имеет прямое отношение к Сталинградской битве. Правда, до 1941 года он назывался БАМлаг, а из всего, что НКВД успело создать на костях «врагов народа», уцелела лишь станция Тында, где надобно бы ставить памятник не комсомольцам-добровольцам, а именно им — избитым, голодным, умирающим и пристреленным прямо на шпалах. «Это была страшная сталинская мельница, под жернова которой сплошным потоком сыпались осужденные». Стройка была строжайше засекречена, о ней никто в мире не знал, и нам, читатель, до сей поры не известно, сколько десятков (или сотен) тысяч людей там погибли. [243]

Но вот грянула война, и в бухгалтерии НКВД подсчитали — сколько осталось? Выжили только десять тысяч. Рельсы, что были проложены, сняли. И увезли их. Куда? Каторжников запихали в товарные вагоны и тоже повезли. Куда? И увидели они Волгу... Уже осенью началось строительство объездной железной дороги Сталинград — Саратов — Владимировка, «чтобы, — как писал А. С. Чуянов, — обеспечить выход за Волгу». Тогда же и началась жуткая  — иного слова мне не найти! — прокладка стратегической трассы от Кизляра до Астрахани, дабы перегонять железнодорожные составы с бакинской нефтью. Раньше поезда с цистернами шли через Ростов, но под Ростовом хозяйничали танки Клейста...

Никто из жителей Сталинграда, ни сам секретарь обкома, ни последний попрошайка на вокзале — никто не знал, что в далеком Цоссене решено: Сталинграду пасть не позже чем 25 июля 1942 года. Вернувшись вечером домой, Чуянов говорил жене:

— Боже, какие мы нищие! Рельсы черт знает откуда привезли, так шпал нету. Кладут рельсы прямо на землю. Ни лопат, ни тачек — одни конвоиры да лозунги. Привыкли жить, думая, что мы баснословно богаты. А когда нужда приперла, так все аптеки в городе обеги — таблетки аспирина не сыщешь. Вот и крутись как знаешь. А виноватых днем с огнем не найдешь. Тем и кончится, что в конце концов я виноват останусь...

* * *

Осень в Сталинграде выдалась ранняя, дождливая. В канун битвы под Москвой Чуянов звонил во Владивосток приятелю Г. И. Масленникову и был поражен отличной слышимостью.

— У нас тоже пиковое положение, — доносилось с берегов Тихого океана. — Живем, как и флот, в готовности номер один. Сам знаешь, от соседей добра не жди.

Надеясь на сообразительность Масленникова, Чуянов отвечал нарочито легкомысленным тоном:

— А у нас по-старому. Живем, хлеб жуем. Тебе шлют приветы.

— Значит, помнят меня в Сталинграде? А — кто?

— Женщины. С чулочной фабрики Крупской, со швейной имени Восьмого марта. Работаем... телогрейки шьем, [244] да ватники. Сам знаешь, что нужно для бойца в первую очередь.

— Толстые ватники, — догадался Масленников.

— По последней моде — сорок пять миллиметров...

Легкие на помине явились женщины. Целая делегация — как раз с тех фабрик, о которых он помянул. Жаловались на необычную дороговизну продуктов, рынок стал безбожно вздувать цены.

— И у нас дети Как прокормить? Молока нет. Раньше помидорами свиней кормили, а теперь помидоры на базаре кусаются.

— Дорогие мои, — отвечал Чуянов, — я вам не Бог, не царь и не герой. С частниками драться не стану. Это дело их совести. Но вот на колхозную торговлю нажать еще вправе и потому кое-кому влетит от меня по первое число...

Воронин из НКВД пришел с бумагами. Пользуясь затемнением города, шпана грабила прохожих. Их судили.

Воронин сказал:

— А не жалко? Молодые и — под расстрел?

— Сейчас телячьи нежности неуместны, — отрезал Чуянов. — А перевоспитывать некогда. Под расстрел не надо. Гони всех в штрафбат — там немцы их не помилуют...

Звонил из Москвы Ванников, ведающий вооружением:

— Привет. Тут маршал Кулик до меня напортачил. Исправлять все на ходу надо. Он, лопух, вместо автоматов, спихнул на армию серию винтовок СВТ... Брось один раз на землю — и больше из СВТ уже не выстрелишь. Сейчас необходимо как воздух автоматическое оружие... ППШ! Слышал о таком?

— Выезжаю в Москву, на месте все и решим, хотя для моих заводов — дело новое. Но освоим, освоим. Обещаю. Ладно.

В столице Чуянов пробыл недолго, застав Москву как раз в тот период, когда метро уже не работало; среди жителей возникла паника, удиравших на машинах рабочие сворачивали в кювет вместе с машинами, кому-то били морду. На обратном пути в Сталинград секретарь обкома впервые в жизни угодил под бомбежку, а вернувшись, сразу вызвал Воронина:

— Пора отрывать на дворах щели, подвалы очистить под бомбоубежища. Пусть наши бабки не воют — весь [245] хлам из подвалов и чердаков выбросим. Я-то вот в поезде, когда бомбы засвистели, так, народу не стыдясь, под лавку нырнул и кепочкой накрылся...

Новое дело: мука есть, а хлеба нету. Мукомольня и хлебопекарням не хватает тока. Не дают электроэнергии. Зубанова было не узнать высох, почернел, вдобавок еще и зубы болят.

— СталГРЭС рвут на части! — простонал он. — Каждый день мучаюсь у щита распределения: кому ток важнее? СТЗ или булочным?

— Танки нужны, как и хлеб.

— О-о-ой, — провыл инженер-энергетик.

— Не вой, — сказал Чуянов. — Поезжай в Бекетовку там есть такая дивная краля, Клавдия Терентьева, на Плеханова. Видел?

— На кой ляд? До баб ли нам тут? Ой... опять схватило!

— Скажи этой красуле, что я велел тебе зубы вырвать. Она дантистка. А потом и думай — что на Т-34, а что на буханки.

Зубанова через день встретил — тот чуть не плачет:

— Больно было? — посочувствовал ему Чуянов.

— Лучше бы ее не видеть! Влюбился, как последний дурак.

— В кого влюбился?

— Да вот в эту... которая зуб вытащила.

— Мое дело сторона. Я тебе не сват. Сам разбирайся...

Были первые дни ноября. Вдруг на СТЗ не стало деталей для танков, которые всегда поставлял Тульский завод. Чуянов позвонил Жаворонкову.

— А его нету, — отвечали из Тулы. — Он с утра взял автомат и выехал на передовую, чтобы отстреливаться, А у вас какое к нему дело?

Чуянов вкратце объяснил.

— Мама дорогая! — удивились туляки. — Да у нас тут Гудериан под самым боком. Вот, погодите, отгоним от Тулы и дадим детали. У вас-то тихо?

— Тихо, — ответил Чуянов...

В день, когда пришло известие, что наши войска оставили Курск, Алексей Семенович выехал на СТЗ, чтобы проследить за отгрузкой танков — для обороны столицы. СТЗ был окружен высоченным забором, вдоль него [246] бегали громадные сторожевые овчарки. Начальник охраны завода предупредил:

— Только ближе не подходите — вмиг разорвут. Объект секретный. Тут один тип хотел поживиться, одни пуговицы остались...

Чуянов испытывать судьбу и не собирался. Слишком ж страшны были громадные пасти псов с ощеренными клыками, служившие верной порукой тому, что ни один лазутчик не осмелится сигать сюда через забор. Около полудня Чуянова разыскали в цехах, велели скорее бежать в кабинет директора СТЗ.

— А кому там я понадобился?

— На проводе сам. .. товарищ Сталин.

Чуянова удивило, что Сталин разговаривал спокойно:

— Что за пушки вы там конфисковали в свою пользу? Артуправление в Москве не подтверждает наличие этого эшелона в вашем Сталинграде.

Чуянов ответил, что триста пушек он уже велел переделать в зенитные орудия, нужные для ПВО на переправах через Волгу.

— А разве вас бомбят? — спросил Сталин.

— Нет, товарищ Сталин. Но какие-то самолеты летают.

— Хорошо, — произнес Сталин. — А с нашими ротозеями из Артуправления, забывшими, где посеяли целый эшелон пушек, я разберусь в Москве уже сам. .. по-отечески!

Чуянов закончил разговор и перевел дух с таким облегчением, с каким, бывало, в юности сваливал мешок на пристани.

— По-отечески, — сказал он про себя. — Не завидую я теперь всем тем, кому он отцом доведется. Это уж точно...

Утром 7 ноября репродукторы на площади Павших Борцов транслировали из Москвы парад, разнося по всему миру грохот солдатских сапог по брусчатке. Прямо с парада войска уходили на передовую, и это как-то окрыляло, а многие женщины даже плакали, услышав по радио звуки марша «Прощание славянки». Дедушка дома тоже прослезился:

— Давно эфтакой музыки не слыхивали, все эти да «нас побить-побить хотели...» Минина да помянули. Чай, от вашего, яти его мать, интырцанала [247] одни ошметки остались. Чего доброго, церкву откроют. Хоть помолиться бы нам, православным, перед смертью дозволили.

— Открою , — мрачно ответил Чуянов деду.

* * *

В конце ноября Чуянов созвонился с Ростовом, к телефону подошел секретарь Ростовского обкома Двинский:

— Рейхенау жмет... танки. Боюсь, не удержаться.

— Держитесь. Я еще позвоню... завтра! Слышишь? На следующий день из Ростова звонила уже секретарша.

— Помогите... не знаю, что делать! — кричала она. — Никого уже нет, я одна. А тут такое творится.

— Где Двинский? Дай его... срочно!

— Да все убежали. Одна ведь я! А тут по комнатам немцы шляются. Хохочут. На губных гармошках наши песни играют...

С юга — от Ростова — повалили на Сталинград эшелоны — раненые. Врачей не хватало. Медикаменты — на вес золота. Кошмар какой-то! Банно-прачечный комбинат был не в силах обслужить поток исстрадавшихся людей — ампутированных, искалеченных и обожженных. Алексей Семенович распорядился:

— Банщикам работать в три смены.

— А когда у них было меньше? Вот мыла-то где взять?

— Не знаю, — честно признался Чуянов. — Найдите. Средь дня заскочил домой пообедать, опять звонок.

— Откуда говорят?

— Из зоопарка.

— Чего вам от меня понадобилось?

— Слониху Нелли кормить надо.

— А что слоны едят?

— Не знаем, как в странах капитала, — отвечали Чуянову, — а советские слоны едят много.

Чуянову хотелось обложить говорившую «дурой»:

— Если Нелли все жрет, так все и давайте.

— Овощи-то на базар не пойдешь покупать. Дорого!

— Господи, да выкручивайтесь как-нибудь...

Наплыв беженцев увеличился. Поезда с юга подвозили по восемь тысяч человек в день, а сколько приплывало по Волге — не поддавалось учету. Среди [248] эвакуированных — с севера — появились и ленинградцы.

Они уже хлебнули горя, всякого навидались. Рассказывали что рабочий у станка получает 250 граммов хлеба, прочие — 125 граммов. Чуянов зашел в столовую.

— Ну-ка, — сказал хлеборезу, — отпили мне сто двадцать пять граммов. Хочу посмотреть, сколько получится.

Дома Чуянов включил радиоприемник, и сразу же послышался четкий стук в двери. Жена сильно испугалась.

— Не вздрагивай! Это же позывные Би-Би-Си...

Призывно и настойчиво постучав в двери радиослушателей, Би-Би-Си сообщило, что 9 декабря японцы совершили вероломное нападение на американскую базу Пёрл-Харбор, расположенную на Гавайских островах. Вслед за тем гитлеровская Германия объявила войну Соединенным Штатам Америки.

Конечно, среди сталинградцев сразу пошли разговоры:

— Надо же, а! До чего же паразит нахальный. Уже под Москвой получил в зубы, а ему все мало, на войну так и лезет...

В один из дней секретарша обкома доложила:

— Алексей Семенович, а к вам опять... избиратель!

Чуянов даже за виски схватился, простонав:

— Господи, когда я от них избавлюсь?..

А принять надо. Вошел старомодный дядечка. Очень опрятный. На костылях. В шляпе. Он держал деревянную коробку. Вежливо объяснил, что учительствует в казачьей станице Алексеевской:

— Как учитель физики, на досуге изобретательствую.

— Очень приятно. Что изобрели?

— Электрический пулемет. («Все у меня есть, — подумал Чуянов, — только вот этой штуки еще не хватало. Ладно, мы и не такое видели. Переживем».) — Мое изобретение имеет большое будущее, — сказал учитель, — и оно способно свершить переворот в войне не только в тактическом, но и в стратегическом аспекте.

— Не сомневаюсь. Прошу. Садитесь.

— Спасибо. Мы постоим. Можно показывать?

Чуянов так уже изнемог от разных эдисонов, что ему было все равно, и он безнадежно махнул рукой:

— Чего стесняться в родимом отечестве? Валяйте. [249]

Учитель извлек из сундучка странную машинку, внутри которой что-то мяукнуло; от машинки тянулся электрошнур.

— Вы не боитесь? — вдруг спросил он Чуянова.

— Боюсь. А вы?

— Я тоже. Побаиваюсь. За обстановку.

— Ничего. Она казенная. Вон там штепсель. Видите?

— Вижу. Внимание. Эксперимент. С великим извинением...

С этим «великим извинением» он воткнул вилку в розетку, и с этого момента Чуянов перестал понимать, что происходит в этом мире. Сначала — треск! Лампа на столе — вдребезги, люстра — на полу. Штукатурка отделилась от стены. В кабинете не продохнуть от пыли. Разгром полный. Изобретатель сказал:

— Знаете, я человек скромный. Вперед, как другие, не лезу. Но коли идет война народная, война священная, а я человек верующий, потому и решил внести священную лепту в дело нашей общей победы над гитлеровскими супостатами.

Чуянов долго вытрясал из волос штукатурку.

— Поздравляю, — сказал он учителю. — Вы первый изобретатель, в которого я поверил. Поедете в Москву... за счет обкома. Вместе со своим пулеметом. Я не специалист в таких делах, но вижу несомненные задатки таланта...

* * *

1 января 1942 года в небе над Сталинградом был сбит первый германский бомбардировщик, и Чуянов тогда же сказал:

— Тыловая жизнь кончилась — начинаем воевать...

6. За «отмороженное мясо»

Уцелевших в битве под Москвой солдат фюрер наградил почетной медалью «Зимней кампании», которую в вермахте прозвали медалью за «отмороженное мясо». Тогда же уменьшилось и количество желающих пополнить железные ряды национал-социалистической партии, а среди немцев блуждал такой анекдот:

— Ветераны нашей партии, завербовав в партию фюрера [250] пять новых членов, получают законное право выйти из партии. А кто завербовал сразу десять кандидатов в партию, тому в партийной канцелярии Бормана официальную справку о том, что он в рядах нашей партии никогда не состоял... Я вот думаю: не сам ли Геббельс и придумал этот анекдот?

Он ведь был на все руки мастак, и сейчас (в «тронном зале» дворца Леопольда, который занимало его министерство пропаганды) он доказывал мрачному, как сатана, Гансу Фриче:

— Истина в пропаганде всегда терпит поражение, тогда как любая наглейшая ложь одерживает победы. Для лжи необходимо лишь правдоподобное, и тогда она уцелеет...

Сейчас, чтобы утешить немцев, он обратился к средневековому астрологу Нострадамусу, который предсказал главные события мировой истории — вплоть до 3000 года. Чтобы там ни болтали об астрологии, но этот чародей назвал 1918 год, когда на Востоке объявится «великое безбожное государство», он же назвал и 1933 год — год прихода Гитлера к власти.

— После чего, — говорил Геббельс, — многие страны Европы вольются в Германию, однако росту германского могущества помешает «великий князь Армении»... Думаю, что Нострадамус ошибся немного, ибо Армения граничит с Грузией, откуда и явился этот кремлевский «великий князь» Сталин.

Геббельс понимал, что официальной пропаганде люди давно не верят, склонные верить всему потаенному, что преследуется властями. Он живо развивал перед Фриче мысль, как выгоднее распространять в немецком народе пророчества Нострадамуса:

— Глупо, если они выйдут из типографии и будут продаваться в газетных киосках на улице... нет ! Их надо распространять в народе от руки переписанными, в машинописных копиях под копирку. И совать по утрам в почтовые ящики как нелегальные листовки. А нам следует дополнить пророчества Нострадамуса словами, что схватка с «великим князем Армении» завершится его гибелью, а эра всеобщего мира и благоденствия уже стоит на пороге каждого немецкого дома...

Ганс Фриче выслушал и поднялся, чтобы уходить. [251]

— Йозеф, хочешь, я расскажу тебе последний анекдот?

— О ком?

— На этот раз — о тебе... Не рассердишься?

— Да нет, не обижусь, рассказывай, — согласился Геббельс.

— Наконец, и наш Геббельс умер, — провозгласил Ганс Фриче. — В рай его не пустили, а направили прямо в ад. Он испугался, но черти издали показали ему ад, в котором пляшут голые девки, а грешники хлещут французское шампанское. Геббельс, конечно, пожелал жить в аду. Но когда его доставили в ад, он обнаружил одни лишь адские муки и возмутился: почему издали показывали одно, если в действительности тут все другое? На это сам Вельзевул ответил Геббельсу: «Так это же была самая наглядная пропаганда — мы все учились у тебя...»

Геббельс выслушал анекдот и даже не улыбнулся.

— Отличная шутка, Ганс, не правда ли? — сказал он. — Но ты меня не рассмешил, потому что этот анекдот придумал я сам.

На прощание он сказал Фриче, что министерству пропаганды предстоит теперь как следует поработать; надо внушить немцам, что эта зима — русская зима — черт с ней, зато вот весна и лето предстоящего 1942 года станут решающими для побед вермахта.

— Кстати, — заключил он, пожимая руку партайгеноссе, — Сталин тоже думает, что в сорок втором с нами будет покончено... раз и навсегда! Поправь шляпу, Ганс, держись бодрее. А в новогодней речи по радио мне, очевидно, предстоит обронить фразу: «Теперь уже никто не знает, когда и как завершится эта война».

— Гениально! — сказал Ганс Фриче и поправил шляпу.

* * *

16 декабря группу «Центр», размочаленную под Москвой, возглавил фельдмаршал фон Клюге, человек непьющий и некурящий. Затем последовал жесткий приказ из «Волчьего логова»: без личного разрешения фюрера никто не имеет права отвести войска с занимаемой позиции, фронт следует удерживать до последнего патрона, отныне все генералы вермахта должны помнить, что они исполняют личную волю Гитлера... [252]

Это распоряжение не вызывало энтузиазма на фронте.

— Кем же я стал? — ворчал «быстроходный» Гейнц, вовремя удравший из-под Тулы с колхозной свиноматкой, которую и съели в ночном лесу при свете костра. — Если я только исполнитель чужой воли, лишенный частной инициативы в оперативных порядках, то я уже не полководец, а жалкий чиновник, обязанный вставать при чтении высочайшего рескрипта.

Эрих Гёпнер выразился еще более ярко:

— Хорошенькое дело! Иваны лупят меня по морде, а я потерял право даже убегать. В таких случаях битые не кричат противнику: «Ах, какое счастье, что мы снова встретились!..» Боюсь, что фанатичное сопротивление в обороне приведет войска к гибели...

(Об этом приказе Гитлера после войны много говорили на Западе как о роковой ошибке, которая привела вермахт к потере оперативной эластичности. Но факты свидетельствуют об обратном. В условиях зимы 1941 — 1942 годов именно такой приказ Гитлера возымел сильное действие, и советские войска сразу же ощутили сильное противостояние противника.)

В эти дни Герман Геринг, обычно манкировавший визитами в «Вольфшанце», вдруг зачастил в Пруссию, отчаянно интригуя.

— Слабая голова у Гальдера, да и чего можно ожидать от баварца? А какие жидкие мозги в котелке у Браухича!

19 декабря Гитлер произнес такую вот фразу:

— Браухич — трусливый и тщеславный негодяй...

Тут он припомнил ему все: и развод со старой женой, и срочную женитьбу на молоденькой Шарлотте неизвестного происхождения, но которая выклянчила деньжат на строительство виллы. Браухич, держась за сердце, на полусогнутых от унижения ногах с трудом выполз из кабинета фюрера, сказав Кейтелю:

— Ну, все! Больше не могу. Мне дали под зад.

— Что теперь будет с нами... после Москвы?

— Спросите у него сами, а я поехал в отставку... к Шарлотте. В конце-то концов, этого мне давно следовало ожидать.

Кейтель сунулся было к Гитлеру, но получил свою порцию, в которой слово «кретин» звучало нежной лаской. Йодль застал Кейтеля плачущим над составлением [253] просьбы об отставке. Под локтем же Кейтеля уже лежал заряженный вальтер.

— Вот допишу... и шлепнусь! — сообщил он Йодлю.

Йодль порвал бумагу, а пистолет его разрядил:

— Хоть вы-то не сходите с ума, Кейтель...

Дошла очередь и до Гудериана, фюрер не пощадил и его:

— Вы, кажется, решили сомневаться в моих распоряжениях? Так вы мне более не нужны. Поезжайте к жене и вместе с нею можете критиковать меня сколько вам влезет. Я не обещаю, что ни на какую вашу критику гестапо реагировать не станет...

Гитлер громил своих генералов с такой же яростью, с какой советские войска трепали его генералов. Большая стратегия таила в себе и большие страсти. 30 декабря немцы сдали Керчь, и в этот же день Гитлер связался с фельдмаршалом фон Клюге.

Телефонограмма их разговора уцелела:

— Дальнейшее удержание позиций бессмысленно, я прошу разрешения на отход этой же ночью.

— Отступлению не видно конца, — отвечал Гитлер, — Так можно откатываться до Днепра и Буга, а потом убираться в Польшу, чтобы сажать картошку. Удивлен, почему вы отступаете по всему фронту, если противник по всему фронту не наступает? Кончится все это тем, Клюге, что дождусь вас на Одере с мешком беженца за плечами. Вводит ли Жуков тяжелую артиллерию?

— Пока нет. Авиация. Танки. Инфантерия.

— Я, наверное, очень отсталый человек, — сказал фюрер. — Но во время моей молодости, я помню, даже десять процентов немцев, оставшихся в живых, продолжали держать оборону

— Мы еле таскаем ноги, — жаловался ему Клюге. — Вам, мой фюрер, не следует забывать, что здесь не цветущая Франция и сейчас не пятнадцатый год, а мы уже не так молоды.

Гитлеру все это попросту надоело. Он закончил:

— Клюге, я поздравляю вас с наступающим новым годом...

Фридрих Паулюс отмечал новый год в кругу семьи.

— Полная смена караула! — сообщил он жене. — После Браухича хотел уйти и мой Франц Гальдер, но Браухич, прежде чем хлопнуть дверью, уговорил его не [254] покидать ОКХ, чтобы не потерялась главная нить прежнего руководства вермахта.

— Зачем такая перестановка понадобилась фюреру?

— Не знаю. Пока еще не знаю. Но... догадываюсь.

— Барон, — велел Паулюс зятю, — включите радиоприемник.

Совместно они прослушали по радио новогоднюю речь Геббельса, и, конечно, обратили внимание на его фразу, проскочившую в тексте как бы между прочима «Теперь уже никто не знает, когда и как завершится эта война...» Паулюс вяло улыбнулся:

— Где же ему знать, если даже мы, опытные генеральштаблеры, сами уже не видим конца всей этой восточной кампании...

Эта же речь, уже переведенная на русский язык, скоро лежала на столе перед Сталиным, и он остался доволен.

— Вот! — сказал Сталин. — Именно эта фраза Геббельса еще раз убеждает всех нас в том, что мы, завершив разгром немцев под Москвой, теперь способны развить первоначальный успех по уничтожению зарвавшегося врага, чтобы в этом же сорок втором году окончательно изгнать оккупантов с территории нашей любимой родины...

* * *

Паулюса в Цоссене снова навестил генерал Фромм, который, как и следовало ожидать, завел речь о резервах вермахта.

— Я в прострации! — опять начал он. — У меня подготовлены для фронта лишь тридцать три тысячи человек, а некомплект дивизий на русском фронте составляет уже триста сорок тысяч. Группы «Центр» и «Север» скоро будут иметь лишь около тридцати процентов от числа их первоначальной мощи, с какой они вступили в войну с большевиками.

Паулюс был уже достаточно информирован в этих вопросах.

— Кстати! — припомнил он. — Это хорошо, что вы, Фромм, навестили меня, Эрвин Роммель (вы сами знаете, что ему много не надо, чтобы он взвился до небес!) постоянно напоминает о том, что нуждается в усилении, Роммелю известно, что у вас давно подготовлен мощный корпус «Ф». [255]

— Да, — кивнул Фромм, — этот корпус был предназначен для возни с англичанами в Ливии, но сейчас он в Греции.

— Роммель ждет его! — напомнил Паулюс.

— И не дождется, — отозвался Фромм. — Резервов нет, а корпус «Ф» пригодится нам в... Донбассе! Спасибо, что напомнили; я распоряжусь, чтобы из Греции корпус переводили на Украину, чтобы укрепить шестую армию Рейхенау

Естественно, помянув Рейхенау, они говорили о шестой армии, и генерал Фромм сообщил о слухах в Берлине:

— Говорят, Рейхенау превратил ее в карательную.

Паулюс раскрыл папку, пересеченную по диагонали желтой полосой, извлек из нее приказ Рейхенау, чтобы Фромм прочитал: «Солдаты 6-й армии, вы должны вести борьбу против беспринципной банды убийц. Все партизаны в форме или в гражданской одежде должны быть публично повешены...» Фромм сказал, что под видом партизан Рейхенау теперь может казнить любого прохожего.

— Это очень опасный документ... для всех нас! — сказал он. — По-моему, каждый разумный генерал, получив такую бумажку, обязан как можно скорее ею подтереться, чтобы никто потом не пожелал подшивать этот приказ к обвинительному протоколу.

Паулюсу вдруг вспомнился разговор с Людвигом фон Боком о личной ответственности полководца. Но, желая спасти честь 6-й армии, он пытался хоть как-то оправдать и Рейхенау:

— По натуре это заядлый эксцентрик! Помню, во Франции он явился на банкет в костюме циркового жокея. Наконец, он выбирал и приглашал к танцу в офицерском казино самых толстых женщин, а танцевать с толстухами нам при Секре-Секте было строго запрещено, чтобы не вызывать насмешек...

Фромм сразу отверг неловкие и наивные оправдания:

— Об этом, Паулюс, вы можете рассказывать жене. Но попадись Рейхенау в лапы русским, они сразу отволокут его до ближайшей виселицы, и всегда в толпе тех же русских отыщется такой же забавный эксцентрик, желающий накинуть петлю на шею...

Паулюс помрачнел. Уходя, Фромм спросил:

— Рейхенау-то еще в почете у фюрера? [256]

— Да, как и его шестая армия. А как Франц Гальдер... удержится? Не знаю. Гальдера в ставке фюрера недолюбливают. Традиция обязывает, чтобы начальником генштаба был обязательно пруссак, а Гальдер имел несчастье литься в Баварии.

— Удержитесь хоть вы, Паулюс... Я пошел!

В эти зимние дни (на самом срезе двух переломных годов) Паулюс убедился в непорядочности Гальдера, который частенько подтрунивал над Гитлером, хотя нацистский режим считал для немцев даже «целебным». После катастрофы вермахта под Москвой он уже не рисовал стрел, нацеленных на Бейрут и Калькутту, которые пронзали Кавказ и Персию, — Гальдера, кажется, стала более заботить сохранность своей упитанной шеи. Теперь — с удалением Браухича из ОКХ — он при каждом удобном случае не забывал лягнуть его в присутствии фюрера:

— Если бы мы не пошли на поводу у этого честолюбца Браухича, все было бы иначе: мы бы уже качали нефть в Майкопе, нам бы не пришлось цепляться за сугробы под Демянском.

Гитлер почти с ненавистью разглядывал большие хрящеватые уши Гальдера, ярко-красные от прилива крови; фюрер уже привык к лести, но на такую грубую лесть он не улавливался:

— Вы оба с Браухичем бюрократы, а разница меж вами та, что Браухич без очков, а вы без очков ничего не видите. Вам бы, Гальдер, где-нибудь торговать двухспальными кроватями для молодоженов в глухой баварской провинции, а вы допущены мною в большую стратегию…

Уши Гальдера стали совсем алыми, и, наверное, он припомнил атташе Кёстринга, назвавшего генштаб «конторою по скупке старой мебели у бедного населения».

В подземных бункерах «Вольфшанце» гудела электростанция, от калориферов исходило приятное тепло.

В белокафельной ванной благоухало озоном и даже фиалками. Паулюс и Гальдер вышли из душевых кабин одновременно.

— Как вы могли стерпеть подобное обращение?

— Но я же не Ричард Львиное Сердце! — отвечал Гальдер. — И я не могу при каждом случае выхватывать меч, чтобы разрубать обидчика от макушки до копчика... [257] Вы не надейтесь, Паулюс, отсидеться за бастионом своей безупречной респектабельности. Придет время, и вас тоже поволокут кастрировать, как блудливого и жирного кота. И как бы вы ни визжали, фюрер все равно сделает из вас своего паиньку...

Паулюс решил отмолчаться, держа руки по швам я его пальцы чуть подрагивали, касаясь малиновых кантов генеральштеблера.

Побывав дома, он известил свою дражайшую Коко:

— Фюрер у нас взбесился — всем генералам устроил разгон. Правда, его гнев еще не коснулся Рейхенау. Но сколько лучших умов потеряли за эти дни вермахт и генштаб... Правда, ко мне он по-прежнему внимателен и даже подчеркнуто вежлив, зато другим коллегам достается от него как никогда.

Елена-Констанция заговорила совсем о другом — о трудной беременности дочери, о консультации у лучших гинекологов Берлина, рассказывала, что ее беспокоило:

— Я родила сразу двойню, а теперь думаю: не наследственное ли это, и не станет ли Ольга, как и я, рожать близнецов?

Горничная, как всегда, уже подносила яичный ликер.

— Благодарю. — Паулюс оставался со всеми вежлив...

Ночью он долго не мог уснуть, и жена сказала ему:

— Ты приучил себя к первитину... о чем ты вздыхаешь?

— Мне сейчас вспомнилась одна строчка. Кажется, из Гейне: «Я лишаюсь сна, когда по ночам думаю о любимой Германии»!

7. Доказать на деле

Жуков стал членом Ставки Верховного Главнокомандования в самые тяжкие для страны дни, народ уже знал его, верил ему. За время войны поредели волосы, черты лица замкнулись в суровости. Говорил резко, точно, без сантиментов. Его боялись враги, но побаивались и свои, когда он выезжал на фронты, чтобы навести порядок железной дланью, за которой ощущалась сила поддержки самого Верховного (как тогда для кратости именовали Сталина). Среди командиров сложилось такое присловье — вроде окопного [258] анекдота: «Если Жуков приедет злой, — всем врежет по первое число, а уедет веселым. А коли навестит добрым — обязательно всем по шеям накостыляет и уедет от нас злее черта...»

Георгий Константинович и с рядовыми не бывал приторно-ласков, в солдатские котелки не лез со своей ложкой, подражая «отцам-командирам», ищущим дешевой популярности. Нет. В беседах с солдатами говорил редко, да метко, больше спрашивая людей своего возраста — откуда сам, что думает, где семья, каковы боевые пути-дороги, бывал ли в окружении.

— Я из четырех котлов выгребся, — похвастал «старик».

— Ну и как? Штаны прохудил, небось?

— Первый раз прохудил. А потом-то и пообвыкся. В окружении не смерть страшна, а непонятность — что где творится? В котлах живешь партизаном. Только партизан в своем лесу и остается, а тебе из леса к своим надо выбраться.

В окопных разговорах люди бывали искренни. Один отступал от самого Львова, второй подбил три танка, а четвертый...

— Почему орденов и медалей не вижу? — спрашивал Жуков.

Вопрос каверзный. Солдаты мялись:

— Да кто ж их там, в штабах, знает! Сколько уж раз представляли. Обнадеживали всяко. А как до верху дойдет, там сразу — бац, и даже медальки от них не дождешься.

— Стыдно! — ругался Жуков в штабах. — Сколько по тылам сидят, до пупа обвешались, словно иконостасы, а на солдата бумаг выправить не могут. С чем он с войны вернется? С рассказами? Так в деревне-то не по байкам, а по орденам ценить станут...

Подобная же сцена однажды разыгралась и в Кремле.

Зимой, в самый разгар боев, Москву навестил Владислав Сикорский, глава польского эмигрантского правительства, и Сталин, готовясь к приему союзника, велел явиться при полном параде генералу Василевскому, как представителю Генштаба; Василевский явился, но его мундир был украшен одним скромным орденом Красной Звезды. Сталин выразил недовольство:

— А где же остальные? Почему не надели? [259]

— Других, товарищ Сталин, у меня не имеется.

— Что за чертовщина! — возмутился Сталин. — Одни только болтают, а орденов у них до макушки, другие же работают, не щадя своих сил, и ничего не имеют Ладно. Разберемся!

Тема об орденах деликатная (до сей поры ищут стариков-героев, простых солдат, чтобы вручить им то, что заслужили еще в сорок первом, кровавом и лютейшем, и старики — под жужжание кинокамер — плачут как дети, не стыдясь слез, а мне понятны их слезы). Но читатель, в то время наша армия еще не бряцала берлинскими орденами, и миллионы безвестных уходили в небытие, не помышляя о наградах, а над их могилами не высятся гордые монументы славы — потому что и могил-то у них не было! Так и оставались лежать, глядя в плывущие над ними облака, чтобы раствориться навеки в русских лесах и полянах, в шелесте трав и цветов; они исчезли, не изведав посмертной славы, в голосах птиц, устроивших им посмертное отпевание.

* * *

Конечно, в нашем Генштабе знали, что Гитлер устроил в вермахте «генеральную чистку», удалив в отставку сразу 35 генералов, а сам взял на себя командование сухопутными войсками; наверное, до нашей разведки дошли и слова фюрера, сказанные им в этот момент:

— Катастрофа двенадцатого года с Наполеоном со мною не повторится, ибо я все продумал заранее...

После битвы под Москвой, после ударов у Тихвина и Ростова, когда всем стало ясно, что перелом в войне обозначился, Сталин вдруг снова возгордился, в глубине души, очевидно, уже примеривая к себе чин великого полководца. Перед всем народом он заявил, что 1942 год станет годом окончательного разгрома гитлеровской армии, но оспаривать эти иллюзии никто не осмелился.

— Гитлеру уже никогда не оправиться, — утверждал он, — и перед нами откроется прямая дорога на Берлин...

5 января в Ставке Верховного Главнокомандования было созвано ответственное совещание. Выслушав доклад Шапошникова о положении на фронтах, Сталин сказал:

— Немцы никак не были готовы воевать с нами зимой, [260] а сейчас их командование в растерянности после сражения под Москвой, и настал выгодный момент для общего наступления Красной Армии.

Общего ? — Вот в это не слишком-то верилось.

План был составлен заранее: отогнать захватчиков как можно далее от Москвы, деблокировать Ленинград, пока, умиравший от голода и обстрелов, на юго-западном направлении, которым командовал маршал С. К. Тимошенко, следовало освободить Харьков и весь промышленный район Донбасса. Тимошенко из Воронежа, где располагался штаб его фронта, горячо заверял Ставку, что у него все продумано, и Сталин верил в заверения маршала.

— Товарищ Тимошенко, — говорил он, — обязуется прижать группу Клейста к берегам Азовского моря и сбросить ее в воду — вместе со всеми его танками...

Жуков был согласен с тем, что наступление в центре фронтов следует продолжать, чтобы избавить столицу от угрозы, «но, — вспоминал он позже об этом совещании, — для успешного исхода дела необходимо пополнить войска личным составом, боевой техникой... Что касается наступления наших войск под Ленинградом и на юго-западном направлении, то там наши войска стоят перед серьезной обороной противника».

— Они, — доказывал Жуков, — не смогут прорвать оборону, сами измотаются и понесут большие, ничем не оправданные потери... Враг еще не сломлен, до коренного поворота в войне нам еще далеко, а положение на фронтах неустойчивое...

Такая осторожная точка зрения никак не устраивала Сталина, это было видно по его поведению, и, кажется, присутствующие поглядывали на вождя, Жукова поддерживать не станут. За годы непомерного раздувания авторитета Сталина был выработан негласный, но непреложный принцип: «там, наверху, лучше нас знают». Но теперь он подменялся принципом новой чеканки: «на месте виднее», и Сталин решил вдруг перестроиться, откровенно примкнув к этому принципу.

— Нам, — вдруг заявил он, — совсем нет смысла не доверять товарищу Тимошенко и членам военного совета его юго-западного направления. Товарищ Тимошенко как раз за то, чтобы наступать! Надо, — подчеркнул он, — как можно скорее перемалывать немцев, что они не смогли наступать весной. Мы, — настаивал [261] он, — заставим врага израсходовать свои резервы до весны и обеспечим полный разгром гитлеровцев летом этого года.

Ссылка вождя на тот принцип, что «на месте виднее», его глубокая вера в таланты маршала Тимошенко заставили Жукова не возражать, а после совещания Шапошников сказал ему:

— Голубчик, вы, пожалуй, напрасно тут спорили, ибо вопрос о ближайшем прорыве к Харькову одобрен вождем заранее...

Георгий Константинович вспылил:

— Тогда зачем же спрашивали мое мнение?

— Не знаю, не знаю, голубчик! — сказал Борис Михайлович и тяжело вздохнул...

Через пять дней после этого совещания Ставка обратилась к командованию с особой директивой, отмечая просчеты и недостатки в наступлении под Москвой, — и, таким образом, критический отзыв Шапошникова, который охладил боевой задор генерала П. И. Батова, оправдывался строгим тоном самой директивы, которая признавала, что удар под Москвой мог бы оказаться сильнее и намного решительнее. Порочная полевая тактика с ее «индивидуальными ячейками», удобными для кротов, была уже отвергнута. Директива, наоборот, призывала командиров уплотнять боевые порядки, не боясь даже разрывов по фронту. От командующих Ставка требовала не растянутости армий, а, напротив, создания мощных пробивных группировок... Все это, конечно, хорошо!

20 января разведка Генштаба доложила в Ставку, что из двухмесячного отпуска по болезни на русском фронте снова появился генерал-полковник барон Максимилиан Вейхс, которого во время отдыха в Германии не коснулась опала Гитлера.

— Вейхс... что за птица? — спросил Сталин.

— Вейхс командует второй армией, ранее подчиненной группе «Юг» фельдмаршала Вальтера Рейхенау. Ничем не примечательный генерал, каких у Гитлера много. Если уж кого и бояться на юге, так это Клейста с его мошной танковой группировкой.

— Хорошо… — буду бояться, — хмыкнул Сталин шутливо.

— Еще одна короткая информация, которая вас, товарищ Сталин, может быть, и заинтересует: в командовании [262] шестой армии вступает генерал-лейтенант Фридрих-Вильгельм Паулюс.

— А это еще кто такой? — удивился Сталин...

После войны германские генералы всю вину за свои поражения сваливали на Гитлера, якобы он, жалкий профан, вторгся в их непорочную стратегию, словно бегемот в антикварную лавку. На самом же деле — признаем за истину! — немецкие генералы редко бывали послушными марионетками. Не раз, поплевывая сверху вниз на личные распоряжения фюрера, они доказывали противникам свое превосходство в тактике, свою железную волю к победе, твердую решимость держаться даже в критических ситуациях. У них была своя голова на плечах, свои амбиции и свои убеждения — и потому нельзя сваливать все просчеты вермахта на одного лишь фюрера. Гитлер, кстати, тоже не был бесноватым придурком.

Манштейн писал о нем объективно:

«Как военного руководителя Гитлера нельзя, конечно, сбрасывать со счетов с помощью излюбленного выражения «ефрейтор первой мировой войны».

Но за всю критику, которую Гитлер обрушил на своих генералов, они и рассчитались с ним, наведя на него свою критику — после войны !

— Так кто же этот Паулюс? — переспросил Сталин.

Москва еще не знала, что судьба Рейхенау решена.

* * *

«Чистка» была продлена Гитлером до самого апреля.

Старый фельдмаршал фон Лееб, будучи не в силах покорить Ленинград, не стал ждать пинка от фюрера, и сам запросил отставки. Гитлер метался в поисках выхода. В январе он распорядился, чтобы технический контроль на военных заводах не придирался к качеству:

— Нам сейчас не до полировки брони, была бы броня... В декабре, — продолжал он, — силы вермахта и корабли флота высосали из меня все нормы горючего уже за январь и февраль нового года. Значит, на одной нефти Плоешти мы далеко не ускачем. Нам срочно необходима вся нефть Кавказа! Наконец, моссульская нефть Ирака по качеству не уступает бакинской...

В неудачах под Москвой он обвинял немецкий народ. «Если представить, — записывали стенографистки, — что Фридриху Великому противостояли силы в двенадцать раз больше, то мы должны назвать себя не [263] иначе как... дерьмо!» Сейчас ему как никогда хотелось нападения Японии на СССР. Хироси Осима, токийский посол в Берлине, выслушал от Гитлера целую речь:

— Инициатива снова будет в наших руках... летом ! Как только установится хорошая погода, мы возобновим наступление на Кавказ, и это направление я буду считать главнейшим. Перевалив через Кавказский хребет, мы выйдем к нефтяным источникам Азербайджана, Месопотамии и всего Персидского залива. Москва и Петербург будут уничтожены. Ждите от меня лета. ..

В семье Паулюсов появилась какая-то нервозность. Елена-Констанция говорила, что ее гнетут предчувствия чего-то неотвратимого, но сам Паулюс, внешне оставаясь спокойным, приписывал волнения жены только сложной беременности дочери. Между тем его зять барон Альфред Кутченбах часто спрашивал — не исчерпал ли вермахт свои возможности?

— Нет, — отвечал Паулюс. — Однако Риббентроп уже пытался уговорить фюрера, чтобы тот предложил мир Советам, но фюрер сказал, что об этом надо было думать в июле сорок первого, а не сейчас — с забинтованной мордой... Я полагаю, — рассуждал Паулюс, — что, объявив Америке войну, фюрер попросту издал вопль о помощи: лучше придите вы, пока не явились русские.

— Это немыслимо! — удивился зять.

— Немыслимо, но вполне вероятно, если учитывать, что наш фюрер в политике трафаретами не мыслит...

Дизельным «Нибелунгом» он вместе с Гальдером отбыл в Пруссию, приехал в «Вольфшанце» утром, когда Гитлер еще спал, и потому Гальдер предложил Паулюсу подышать свежим воздухом. На тихой лесной тропинке они долго наблюдали за прыжками белок.

— Читали последние метеосводки? — спросил Гальдер. — На юге России очень сильные морозы, а синоптики пророчат дальнейшее понижение температуры.

Гальдер вдруг заговорил, что силы русских, кажется, превышают силы вермахта.

— И не лучше ли нам сразу сковать фронты обороной? До весны.

— Вы будете говорить об этом с фюрером?

— Даже не заикнусь. Но этот вопрос я обсуждал с Хойзингером. У него несколько иная точка зрения, отличная от моей.

Паулюс поднял воротник, зябко сунул руки в карманы. [264]

— Догадываюсь, — сказал он. — Наша оборона даст передышку русским, а за это время усилится роль Америки. У нас нет иного выхода, как только перейти в мощное наступление, чтобы уничтожить Красную Армию прежде, чем англосаксы начнут высадку на европейском континенте...

Гальдер повернул обратно. Долго шли молча.

— Неприятное известие, Паулюс, — вдруг сказал Гальдер. — Эрих Гёпнер откатил свои «ролики» назад, сдав свои позиции русским, и тем самым нарушил строгий приказ Гитлера.

— Может, он отошел с согласия фон Клюге?

— Клюге не одобрил его ретирады.

При входе на территорию «Вольфшанце» они оба — и Гальдер, и Паулюс — предъявили охране желтые пропуска.

— Но Гёпнер это еще полбеды, — продолжил Гальдер — а вот что сделает фюрер Рейхенау?

Паулюс всегда беспокоился за 6-ю армию:

— Что же там случилось... на юге?

— Рейхенау тоже отвел армию. Тимошенко доказал этому бравому «эксцентрику», что у него сила побольше, нежели мы считали. Теперь Рейхенау хлопочет о дальнейшем отходе.

— Не похоже на Рейхенау. Не похоже на шестую армию.

— Сейчас у нас все не похоже, — ответил Гальдер...

Гитлер проснулся к трем часам дня. Кейтель предупредил Паулюса, что фюрер настроен нервно, его месть по отношению к Гёпнеру и Рейхенау может оказаться жестокой. Гёпнер уже вызван в ставку, чтобы получить «по мозгам», а в Полтаву послан выговор в такой резкой форме, что Рейхенау служить далее не пожелает. После доклада Франца Гальдера Паулюс все-таки рискнул вступиться за Рейхенау, тактически пытаясь реабилитировать отведение 6-й армии с ее позиций. При этом он неосторожно признал, что большая стратегия всегда останется верной наложницей большой политики. Но, поминая политику, Паулюс забирался в чужой огород, где хозяйствовал один Гитлер.

— Паулюс! — обозлился фюрер. — Если вы считаете, что я неправильно руковожу войной, то вам место не здесь, а там, где вы можете на деле доказать правоту [265] своих обобщений. Советую вам не вмешиваться в мои распоряжения! Иначе вы все окажетесь скоро в роли дворняжки, которая получила пинка под хвост, когда ей вздумалось заглянуть в мясную лавку...

«Что это значит?» — недоумевал Паулюс, готовя себя к самому худшему. Когда он вернулся в Берлин Елена-Констанция сразу заметила его подавленность!

— Фриди, у тебя опять дергается левая щека.

— Да, знаю. Смена караула продолжается, — сказал он жене. — В этой гробнице «Вольфшанце» сейчас сортируют свои неудачи с усердием, с каким монахи перебирают свои четки... Как Ольга?

— Ожидаем роды где-то в первых числах апреля.

Перед женой он не скрывал своих опасений, сказав Коко, что фюрер сейчас настроен очень решительно и ждет весны.

— Не думаю, чтобы Гёпнер и Рейхенау угодили под расстрел, но суд трибунала возможен. Жаль, если их ждет отставка. Я переживаю за шестую армию: ведь это моя армия. Уму непостижимо, сколько миль я накрутил с нею по Европе!

— Значит, — догадалась Коко, — среди генералов опять возникнут перемещения, и я... боюсь.

— Коко, о чем ты?

— Где сейчас Рейхенау? — спросила жена.

— Он сам и его штаб пока что в Полтаве...

Вот именно события в Полтаве и развернули судьбу Паулюса совсем в иную сторону — вместе с его 6-й армией!

15 января 1942 года в Полтаве было очень морозно.

После спортивной пробежки Рейхенау явился к обеду в офицерское казино. Его сопровождал полковник Фердинанд Гейм, начальник штаба его армии. Офицеры заметили, что их командующий, бодрый весельчак с раскатистым хохотом, сегодня едва волочит ноги.

— Доктор Фладе вернулся из Дрездена? — спросил он.

— Задерживается, — ответил Гейм.

— Хорошо бы, — вдруг сказал Рейхенау, — вызвать из Лейпцига профессора Хохрейна, нашего домашнего врача.

Возникло молчание. Офицеры в казино шепотом говорили, что Рейхенау плохо переживает выговор от фюрера и… опалу.

— У меня, — сказал Гейм, — есть бумаги, требующие [266] вашей апробации, но если вы чувствуете себя неважно, то...

— Ничего. Давайте. Я подпишу.

Рейхенау подписал приказы, с трудом поднялся из-за стола. Все услышали его слабый стон. В вестибюле казино денщик уже держал наготове шинель фельдмаршала. Рейхенау просунул в рукав одну лишь руку и... упал, потеряв сознание. Был установлен «паралич с поражением центральной нервной системы», о чем немедленно была оповещена ставка Гитлера.

Хойзингер сразу же известил об этом и Паулюса:

— Кровоизлияние в мозг... Вот во что обходятся нам выговоры от фюрера! Положение идиотское: фельдмаршал Рейхенау не только командующий шестой армии, но под его жезлом и вся наша группа «Юг», где заметно оживились войска маршала Тимошенко... Впрочем, — сообщил Хойзингер, — наш фюрер не помнит зла: он выслал в Полтаву из Лейпцига профессора Хохрейна, а из Дрездена вылетает доктор Фладе. Желательно ваше возвращение в ставку.

Паулюс срочно вылетел в «Вольфшанце», на аэродроме в Летцене его поджидал Рудольф Шмундт, адъютант фюрера

— Поздравляю, — сказал он Паулюсу, — шестая армия нуждается в новом командующем, и фюрер вспомнил вас. Едем!

Как выяснилось позже, Йодль возражал Гитлеру:

— Паулюс отличный генеральштеблер, но какой же он полководец? Ни разу не командовал ни полком, ни дивизией, ни корпусом. Доверять ему целую армию, тем более такую прославленную, как шестая, лучшую в нашем вермахте, это... даже опасно.

Гитлер соглашался, что Паулюс только теоретик:

— Кто там сейчас начальником штаба? Ах, этот Гейм ? Согласен, не та фигура, чтобы подпирать Паулюса... Я дам ему в начальники штаба генерала Артура Шмидта.

На это Кейтель возразил Гитлеру, что если Паулюс только теоретик, то Шмидт лишь фронтовой практик, не имеющий высшего военного образования. Сочетать этих людей под единым штандартом слишком рискованно, а Йодль добавил:

— Помимо всего Шмидт обладает каверзным характером.

Но Артур Шмидт был заматерелым нацистом, что [267] явно импонировало фюреру, и он сразу отмел всяческие сомнения:

— Пусть Паулюс поработает с Геймом, а потом со Шмидтом, и думаю, они станут образцовой «супружеской» парой, своими личными достоинствами устраняя общие недостатки.

Все эти пересуды происходили за спиной Паулюса, и он понял все, когда сразу был проведен к Гитлеру.

— Паулюс! — крикнул фюрер. — Вы получите армию, с которой можно штурмовать даже небо... В своем плане «Барбаросса» вы сами наметили эту линию до Астрахани на Волге, которая осталась для нас пока недостижимой. Я всегда высоко оценивал ваши мыслительные способности, но теперь вы обязаны доказать на деле, что шестая армия выйдет к Сталинграду, и тем самым будет перекрыта главная артерия, через которую Сталин перекачивает с Кавказа гигантские массы горючего для своих армий...

Паулюс вскинул руку в нацистском приветствии:

— Служу великой Германии! Хайль Гитлер!

Паулюс простился с бункерами «Вольфшанце», когда на пороге ему вдруг встретился танковый генерал Эрих Гёпнер, уже ободранный и небритый, с обмороженным носом. Он криво усмехнулся:

— Преимущества нашей службы неожиданно выявляются лишь в самом конце нашей злокачественной карьеры. Не так ли?

— Так! Но как вы осмелились оставить позиции?

Разжалованного Гёпнера одолевал грипп. По воротнику из черного бархата медленно сползала жирная фронтовая вошь.

— Не зарекайтесь, Паулюс, — с вызовом отвечал он. — Пробьет и ваш час, когда вы окажетесь в моем положении. Фельдмаршал фон Бок был прав: война на Востоке — это безумие, и вы еще не знаете, что вас ожидает в этой страшной России.

— Меня ожидает героическая шестая армия!

Эрих Гёпнер громко высморкался.

— Ах, к чему этот пафос? Вы, может, и уцелеете, но за вашу шестую армию я бы теперь не поставил и кружки пива... [268]

8. Шестая армия

Коко сразу опустилась в кресло, как-то поникла.

— Откажись! — сказала она. — Ты всегда можешь сослаться на рецидивы дизентерии, на свой нервный тик. Наконец, подумай обо мне, подумай о нашей беременной дочери. О Боже! — разрыдалась жена. — Недаром меня томили дурные предчувствия...

Паулюс ответил, что нет смысла отказываться от армии, ибо в кабинетах Цоссена, как и в бункерах «Вольфшанце» сложилась нездоровая обстановка.

— Сейчас я занимаю в вермахте тот промежуточный уровень, когда возможен скачок наверх, но, даже возвышаясь, я должен буду еще глубже погружаться в болото разногласий, криводушия и угодничества. Лучше уж страдать на фронте, чем потерять честь в этой удушливой атмосфере.

— Глупец! — вспылила Коко. — Хотела бы я видеть, как ты будешь метаться по окопам в поисках личного туалета, испортив свои штаны с лампасами...

В какой-то момент Паулюсу показалось, что Коко права, и ему стало жаль отрываться от привычной кабинетной работы. Тем более что Гальдер и не подумал поздравить его.

— Доигрались, — сказал он с непонятной усмешкой...

Паулюс решил не форсировать события, благо Рейхенау не только забулдыга, но еще и хороший спортсмен, он может поправиться и снова возглавит армию. Цоссен поддерживал связь с Полтавой, и 17 января профессор Хохрейн известил Паулюса по телефону, что в здоровье Рейхенау наметилось улучшение:

— Самолет уже подан на стартовую площадку. Я доставлю фельдмаршала в свою лейпцигскую клинику, и. скоро мы снова увидим Вальтера бодряком... Не волнуйтесь, — сказал Хохрейн, — мы с Фладе пристегнем его к креслу ремнями, чтобы не выпал при взлете и посадке. Ждите моего извещения из Лейпцига.

— Да, — размышлял Паулюс, — лучше остаться в Цоссене, только бы выжил Рейхенау...

Но вскоре последовал звонок из Лемберга (Львова),

— Докладываю! — сообщил чужой голос. Самолет с Рейхенау садился у нас на дозаправку. Пилот не рассчитал дистанцию и врезался прямо в ангар. Хохрейн уцелел, а Фладе покалечился. [269]

— Что с фельдмаршалом? — закричал в трубку Паулюс.

— Рейхенау оторвало голову, сейчас ее приделывают ему на прежнее место, чтобы хоронить со всеми почестями...

Паулюс опустил трубку телефона, сказал Гальдеру.

— Какое дурное предзнаменование для шестой армии!

— Тем более, — съязвил Гальдер, — для вас. ..

18 января 1942 года (именно в тот день, когда войска маршала Тимошенко перешли в наступление на реке Северный Донец) генерал-лейтенант танковых войск Фридрих-Вильгельм Паулюс был официально объявлен командующим 6-й армии, состоявшей в подчинении группы армий «Юг». Эта армия имела славу «покорительницы столиц», она первой ворвалась в Брюссель, парадным маршем прочеканила по бульварам Парижа, заслужив всеобщую ненависть людей — от тихих местечек Фландрии до уютных хуторов Украины. Пришло время прощаться...

Ольга под широким платьем скрывала высоко вздернутый живот, а зять Паулюса нервно моргал глазами.

— Вы не думайте, барон, — сказал ему Паулюс, — что останетесь без дела: мы вместе вылетаем в Полтаву.

Зондерфюрер войск СС отделался кратким «яволь», но совсем иначе восприняла это Ольга, сразу заплакавшая;

— Папа, не делай меня вдовой, а своих внуков сиротами.

— Не надо плакать, — отвечал Паулюс дочери. — Зондерфюрер лишь жалкий капитан, твоему Альфреду надо делать карьеру.

— Но я же знаю, что такое война в России. В газетах не пишут, что оттуда день и ночь идут эшелоны с калеками и мертвецами. У меня с Альфредом такая чудесная жизнь, мы так любим друг друга... Папа, не забирай его в Полтаву!

Отец пожелал Ольге легкого разрешения от бремени;

— Верь, деточка, я обязательно вырвусь с фронта, чтобы присутствовать на крестинах твоего или твоих младенцев...

Был очень холодный, ветреный день, когда семья Паулюса и берлинские знакомые провожали его на аэродром. Генерал-лейтенант с зятем — зондерфюрером СС [270] в самолете успокоились от слез женщин и бранных пожеланий мужчин. Моторы транспортного «юнкерса» разом взревели, набирая мощь. На разбеге по взлетной полосе пассажиров долго трясло в узких сиденьях, потом к фюзеляжу мягко пришлепнулись катки колес, и Паулюс сразу ощутил безмятежную легкость полета.

— Теперь и отдохнем, — сказал он, закрывая глаза.

Радист самолета сразу принял из эфира телеграмму от доктора Геббельса, который желал Паулюсу боевых успехов, обещая, что министерство пропаганды не обойдет 6-ю армию своим особым вниманием. Из потемок гитлеровских бункеров Паулюс выбрался на свет Божий, чтобы обрести публичное имя в истории!

* * *

Кейтель утверждал, что война ведется не против России, а с еврейско-большевистским мировоззрением. Но в этом случае нацисты не должны были трогать наших храмов и музеев, наших парков и наших памятников. Когда проспект Сталина оккупанты переименовали в Садовую улицу, а площади Ленина возвращали старое название Театральная, то это еще как-то можно объяснить. Однако никакие идейные соображения не подходили под звериные приказы покойного Рейхенау, который запрещал в городах России даже тушить пожары. «Исторические или художественные ценности на Востоке, — писал этот варвар, — не имеют для нас значения». Если верить Рейхенау, то ценности имеют значение только на Западе, а мы, русские, обладающие тысячелетней культурой, только пахали и сеяли... Именно об этом и возник в самолете острый разговор между Паулюсом и его попутчиком — капитаном Борисом фон Нейдгардтом, который очень резко отзывался о палаческой практике в рядах 6-й армии. По красной окантовке формы Паулюс признал в нем артиллериста.

— Вы, капитан, из какой армии?

Нейдгардт ответил, что из 6-й.

— А вас не пугает то обстоятельство, что вы летите в одном самолете с новым командующим именно этой армии?

— Это никак не изменит моих взглядов. Мы можем вешать или целовать русских в задницу — все равно мы останемся для них только разрушителями той жизни, которая их вполне устраивала. [271]

Паулюса смущал странный диалект его языка:

— Не пойму. Вы, наверное, баварец? Или, может пруссак?

— Нет, я... петербуржец. Сын последнего калужского губернатора. А если копнуть глубже, то я племянник премьера Столыпина и министра иностранных дел Извольского. Теперь, как видите, я офицер непобедимого германского вермахта.

Паулюс всегда испытывал слабость к аристократии и, глянув на дремлющего в кресле Кутченбаха, он сказал:

— Напрасно я тащу своего захудалого барона! Вы капитан, могли бы служить при моем штабе отличным переводчиком.

— Благодарю, — отвечал Нейдгардт. — Но я желал бы остаться при своих зенитных батареях калибра «восемь-восемь»...

(С этого момента и до самого конца Сталинградской эпопеи барон Нейдгардт избегал общения с Паулюсом. Он появится лишь в самом конце — уже в подвалах универмага на площади Павших Борцов, чтобы поиздеваться над высшим командованием, но об этом я расскажу позже.) Юнкерс уже пошел на посадку, под его фюзеляжем быстро-быстро мелькали крыши уютной Полтавы, утопавшей в глубоких снегах.

— Алло; алло, алло! — разбудил Паулюс своего зятя...

Его встречали начальник штаба Фердинанд Гейм и адъютант Вильгельм Адам. Гейм сразу же доложил, что с 13 января — вот уже второй день подряд! — русская армия маршала Тимошенко проламывает оборону на путях к Харькову;

— Акцентировано их стремление на Барвенково.

Гладко выбритое лицо Паулюса отражало сияние морозного дня, все отметили его рост в 190 сантиметров, его телесную худобу, узкие губы и нос с благородной горбинкой. Тонкая рука Паулюса освободилась от перчатки, протянутая Гейму:

— Благодарю, Гейм, о прорыве на Барвенково я извещен еще в Цоссене.

Затем Паулюс отвел ладонь Адама от козырька фуражки.

— Не будем официальны. Судя по выговору, вы гессенец?

— Так точно, уроженец Гессена.

— Значит, земляк. Мы, надеюсь, поладим... [272]

Штабной «хорьх» катил по заснеженным улицам Полтавы, и Паулюс был невольно удивлен великолепием классических зданий, обилием памятников старины, красотой старинных барских и купеческих особняков. Помня о «наполеономании» множества генералов вермахта, он шутливо обратился к полковнику Гейму:

— Кажется, здесь Наполеон не ночевал, не закусывал и не заводил скороспелых шашней с полтавскими ламами. Так что мне в этом городе никакие исторические аналогии не угрожают.

Фердинанд Гейм оказался совсем лишенным чувства юмора.

— Да, — отвечал он, — зато здесь бывал шведский король Карл XII, и Полтава перегружена памятниками в честь той самой битвы, которая отбросила короля к Бендерам.

— Любопытно их осмотреть, — сказал Паулюс...

Они прибыли в штаб-квартиру, занимавшую здание какого-то техникума. Начальником офицерского казино в Полтаве оказался старый приятель Паулюса — капитан Бернгард Дормейер, который с готовностью официанта уже держал обеденное меню.

— С чего начнем? — спросил он весело.

— С картофельных оладий, — сказал Паулюс.

— И только? Мы же богатые люди.

— Богатые? Тогда с луковой подливкой...

Квартирмейстер фон Кутновски предъявил сводку о состоянии 6-й армии. Она выглядела весьма утешительно. В составе армии числились одиннадцать пехотных дивизий. 213-я охранная, танковую группу Паулюса составляли сразу пять мощных панцер-дивизий, а также моторизованные (в том числе и отборные дивизии СС — «Викинг» и «Адольф Гитлер»).

— Замечательно, Кутновски, — сказал Паулюс. — Скоро следует ожидать еще и маршевых пополнений из Франции.

— Ах, «парижане»! Они там избаловались в Европе и, попадая на русский фронт, сразу скисают...

В оперативном отделе штаба уже были развернуты карты, оперативники кратко и четко ввели Паулюса в обстановку на фронте, заодно утешив его тем, что места прорыва русскими войсками сразу же заполняются из резерва:

— Количество дивизий у маршала Тимошенко не [273] должно настораживать, — докладывали они, ибо русских дивизиях едва наберется пять-шесть тысяч человек, бывает и намного меньше, тогда как полнокровная германская дивизия насчитывает до пятнадцати тысяч солдат.

— Благодарю. Я доволен, — отвечал Паулюс.

В казино он напомнил Кутченбаху о соблюдении должной субординации:

— Хоть вы и зять мне, но обедать впредь станете от меня отдельно.

— Ладно , — по-русски отозвался зондерфюрер...

Подле Паулюса обедал генерал-майор Мартин Латтман, командир 389-й пехотной дивизии, и Паулюс дружески ему улыбнулся...

— Мы с вами уже встречались. Помните, это было в доме фельдмаршала Эрвина Витцлебена... вы не забыли?

— Да, в лучшие времена, господин генерал-лейтенант. Я тогда закрывал телефон подушкой, чтобы гестапо нас не подслушало.

— Значит, времена не были лучшими, Латтман.

— Они стали еще хуже, — кивнул Латтман. — Хотя здесь, в условиях фронта, мы говорим более откровенно, нежели в тылу.

— Как тут дела с партизанами? — спросил Паулюс.

Морозы на Украине держались сильные, и Латтман сказал, что только теперь в армию стали поступать каталитные печи для разогрева моторов, в радиаторы стали заливать глизантин — незамерзающую жидкость. А партизаны бросают в бензобаки немецких машин кусочек сахару, и этого бывает вполне достаточно, чтобы в пути машина остановилась «по неизвестным причинам» — никаких следов диверсии не остается.

— Советы, — заключил Латтман, — сдали нам свою территорию только в тактическом плане, оставляя ее в сфере своего прежнего политического влияния, доверяя власть партизанам...

Командиры дивизий были заняты делами на фронте. В Полтаве Паулюсу представились лишь командиры корпусов. Он объявил генералам, чтобы впредь борьба с партизанами не превращалась в репрессии над мирным населением:

— Мой предшественник Рейхенау слишком категорично разумел правовые нормы своего поведения. При мне [274] этого не будет. Статья сорок седьмая военного кодекса от 1872 года сохранила свой смысл и в новых условиях: выполнение преступного приказа уже само по себе является преступлением.

Его пожелал видеть генерал-полковник Вальтер Хейтц, командир 8-го армейского корпуса («выступающая нижняя челюсть, — описывал этого человека — придавала его узкому лицу какое-то жестокоевыражение»).

Хейтц был взбешен.

— Не понимаю! — заявил он. — Приказ Рейхенау одобрен лично фюрером, который повелел разослать его в копиях по всем частям вермахта как общее руководство к действию в условиях Восточного фронта. Отвергая этот приказ Рейхенау, — сказал Хейтц, — вы... вы впадаете в опасную крайность.

— Приказ Рейхенау в силе, — тихо добавил Гейм.

Пришло время проверки совести Паулюса. Он сказал, что в Семилетнюю войну генерал фон Мартвиц отказался исполнить звериный приказ короля Фридриха Великого, и на могиле Марвитца в святости сохранилась надпись: «Избрал немилость там, где повиновение не приносило ему чести».

— Может быть, — сказал Паулюс Хейтцу, — приказ Рейхенау останется руководством для всего вермахта, но только не для шестой армии. О том же, что творится вне сферы действия моей армии, я знать не знаю. Это меня не касается... Впредь, — распорядился он. — вешать так называемых партизан ЗАПРЕЩАЮ !

Ему было приятно, что вечером его навестил генерал Отто Корфес, благодаривший Паулюса за отмену приказа Рейхенау:

— Покойный любил убивать людей, веселясь, когда они падали в ямы трупами, и такие казни у Рейхенау превращались в загородные пикники — «с очередной выпивкой...

Корфес был уже в летах. Рано облысевший (только над ушами еще росли волосы), он имел крупный нос и крепкий подбородок, выдававший в нем волевого человека. (Тогда ему, генералу вермахта, не дано было знать, что со временем он станет видным историком, а его труды будут печататься в московской прессе. Паулюс, испытывая симпатию к Корфесу, сказал, что немало удивлен жестокости Рейхенау и даже не понимает [275] причин, которые вызвали появление этих бесчеловечных приказов.

— Не забывайте, — напомнил Корфес, — что великая германская литература начиналась с «Разбойников» Шиллера. Так уж сложилась наша история, что с первых Гогенцоллернов, осевших в Бранденбургской марке нас, германцев, приучали к насилию, воспитывая в немцах превосходство над другими народами. Даже когда у нас не было штанов, чтобы прикрыть свои задницу мы задирали нос перед всем миром. Но из прошлого «бедного Михеля», над которым потешался весь мир. Гитлер превратил нас в «проклятого Фрица», ставшего пугалом для человечества...

Паулюс был несколько шокирован такой откровенностью Отто Корфеса, который просил называть его не «генерал Корфес», а «доктор Корфес», чем намекал на свое научное звание.

— Стоит ли обострять этот вопрос, доктор Корфес? Германия всегда была вынуждена воевать со своими соседями.

— Отменив приказ Рейхенау, вы, господин генерал-лейтенант танковых войск, доказали, что являетесь умным человеком. Подумайте сами, кто из соседей собирался нападать на Германию после Версальского мира? Может, поляки? Чехи? Норвежцы? Французы? Или русские? Нет, — сказал Корфес, — мы сами взорвали бочку с порохом и теперь враждуем со всем миром...

Разговор становился опасен. Паулюс ответил, что закрывать подушкой свои телефоны не станет, ибо гестапо не боится:

— Но вы, доктор Корфес, назовите мне ту прекрасную и блаженную эпоху германской истории, в которой вы бы хотели жить.

Корфес задумался, опустив голову. Молчал.

— Ну? — торопил его Паулюс, посмеиваясь.

Отто Корфес поднял лицо. Оно было даже бледным.

— Я не знаю такой эпохи, и потому мне приходится жить в той, которая меня породила. Но если я не согласен с этой своей эпохой, значит, я должен ее перестроить.

— Нет, доктор Корфес! — строго отвечал Паулюс. — Если я завтра же пошлю вашу дивизию на Астрахань, вы ее для меня возьмете. Но переделать эпоху вам не [276] удастся. Она такая, какая есть, и человек, живущий в своем времени, обязан подчиняться его требованиям, если он не дурак и желает выжить.

— Простите. Вы рассуждаете... реакционно.

— Вы второй, от которого я слышу эти слова.

— Кто же был первым? — спросил Корфес.

— Ваш коллега — генерал Мартин Латтман. Но он казал об этом намного раньше вас, еще до похода в Россию...

Их разговор прервало появление зятя Паулюса — зондерфюрера СС Альфреда Кутченбаха, в общем-то невредного парня:

— Извините, господа. Но сейчас в нашу дверь должны постучаться позывные из Лондона — позывные Би-Би-Си.

Как раз в этот день (20 января) выступал генерал де Голль, который сказал:

«В то время, когда мощь Германии и ее престиж поколеблены, солнце русской боевой славы восходит к зениту. Весь мир убеждается в том, что этот 175-миллионный народ достоин называться великим. .. Самые суровые испытания не поколебали его сплоченности. Французский народ восторженно приветствует успехи и рост сил русской нации. Ибо эти успехи приближают Францию к ее желанной цели — к свободе и отмщению».

— Хватит, барон, — сказал Паулюс зятю. — Выключите.

Корфес собрался уходить, жалуясь на мороз, и хвастливо похлопал себя по добротным и высоким валенкам до колен.

— Парадокс! — сказал он. — Наши химики научились заменять каучук искусственной «буной», а вот освоить выделку валенок из обычного войлока германская наука оказалась не способна...

Это верно. На улицах Полтавы Паулюс не раз видел солдат в эрзац-валенках, и это было ужасное зрелище: они таскали на своих ногах какие-то несуразно раздутые гамаши, плетенные из соломы, которая не спасала ноги от холода, а подошвы были сделаны из прессованного картона. Морозы усиливались, поджимая по утрам до 45 градусов. Немцы объявили в Харькове и Полтаве кампанию по сбору теплых вещей. Они ходили по домам и говорили, что теплые вещи нужны для русских военнопленных. Конечно, жители, чтобы помочь своим, [277] все отдавали. Кто что мог. А потом свои же фуфайки и шерстяные шали они видели на немецких солдата. Из фетровых шляп немцы мастерили подшлемники для касок, чтобы они не студили им головы. Иногда обматывали головы женскими рейтузами. Гонялись и за подшивками старых газет, чтобы обертывать ноги... Вся это «русская экзотика» Паулюса поначалу только смешила — никаких выводов он пока не делал. Методично и скрупулезно он приобщался к новой для него среде, все тщательно продумывая.

После войны Фердинанд Гейм вспоминал:

«Случалось даже так, что утром Паулюс отвергал решение, принятое вечером, всю ночь продумав и решив, что следует поступить иначе...»

Между ним и его адъютантом Вильгельмом Адамом сразу — почти с первого дня — возникли дружелюбные отношения.

— Меня тревожит, что большинство командиров корпусов и дивизий шестой армии старше меня не только годами. Как найти общий язык с Генрихом Дебуа, который когда-то командовал ротой, имея в своем подчинении ефрейтора Адольфа Шикльгрубера, ставшего для нас фюрером Гитлером.

— Э, ерунда, — отвечал Адам. — Дебуа не слишком-то задается от такой чести, ему плевать на всех ефрейторов...

Паулюс посетил поле Полтавской битвы, он долго стоял возле массивного памятника погибшим здесь шведским драбантам. Его внимание привлекла русская надпись на монументе.

— Кутченбах, а что здесь написано? Наверное, русские и на том свете не оставили шведов своей бранью.

Кутченбах перевел: «Шведам  — от россиян. .. Вечная память храбрым шведским воинам». Удивлению не было предела. Мало того, что русские свято берегли могилу своих давних недругов, они еще и выражали им свое уважение.

— Интересно, барон, отнесутся ли русские с таким же решпектом к могилам наших солдат, офицеров я генералов?

Кутченбах страдал от мороза. Ежась в своей черной эсэсовской шинели, он сказал тестю, что в русском народе существует пикантное выражение «осиновый кол тебе в могилу». [278]

— Я думаю, что русские, скорее всего, пройдутся над нашим прахом своими бульдозерами...

* * *

Конечно, он повидался с бароном Максимилианом Вейхсом, командующим всей группой «Юг», в подчинении которого состояла его 6-я армия. Вейхс, осторожный и болезненный человек, почти равнодушно реагировал на первый вопрос Паулюса:

— А как мне относиться к маршалу Тимошенко?

— А как вы к нему относитесь?

— Пожалуй, скептически.

— Скепсис здесь неуместен, — отреагировал Вейхс, — ибо для нас зачастую опасны не сталинские полководцы, а те силы, которые Сталин предоставил в их распоряжение. Правда, известно, что маршал Тимошенко не жалеет крови своих солдат, он со времени штурма линии Маннергейма привык действовать ударами «в лоб», но отказать ему в напористости я не смею. Тимошенко даже опасен для нас в своем нажиме на Барвенково, желая отворить ворота на Харьков и вытеснить нас из районов промышленного Донбасса. А почему вы, Паулюс, о нем спрашиваете?

Паулюс объяснил, что ему, вчерашнему генеральштеблеру, необходимо знать слабости противника?

— Если я начну строить свою тактику на академических военных законах, то это не значит, что победа мне обеспечена, ибо с противной мне стороны точные законы тактики и стратегии могут не соблюдаться, и в этом случае я могу остаться в дураках. Как бы ни была хитра лисица, как бы она ни изощряла свой ум, но в лапы медведя ей лучше не попадаться.

— Так вы и не попадайтесь, — здраво отвечал Вейхс.

Возвращаясь в Полтаву, закутанный в русскую шубу, Паулюс ознакомился с русской листовкой, которую поднял с дороги его адъютант Адам, и Паулюс прежде всего подивился хорошему качеству бумаги. Поразил его и удачный остроумный фотомонтаж: на листовке знаменитый Мольтке встряхивал Гитлера в своей руке, словно паршивого щенка, а внизу была приведена цитата из высказываний Мольтке: «Не смейте ступать в бескрайние русские просторы, бойтесь сопротивления русских». [279]

9. Барвенково

Бывалые солдаты, которым выпало воевать с Тимошенко еще в Финскую кампанию, побаивались служить под его началом:

— Он, этот черт лысый, тогда нашего брата не жалел, гляди, как бы и теперь трупешников из нас не наделал.

Мнение бойцов было устойчивым: «Где бы Тимоха ни появился, там всегда, ожидай несчастья!» Семена Константиновича Тимошенко всегда отличал от других не в меру воинственный оптимизм. Даже попадая под бомбежки, полузасыпанный землей, он еще грозил кулаком немецким самолетам:

— Ну, ладно! Вы у меня еще дождетесь.

Тимошенко было присуще упорство в мнении, переходящее в упрямство. Внешне он никогда не поддавался панике, оставаясь невозмутимым. Как бы дурно ни складывалась обстановка на фронте, он всегда докладывал «наверх», что все в порядке; даже под Киевом, когда показалась, запылив небеса, танковая колонна Эвальда Клейста в полтысячи «роликов», маршал не изменил себе, смело выставив против армады свои последние девять танков... Хорошо это или плохо? Не мне судить. Думайте сами.

— Вы у меня еще дождетесь! — угрожал он вермахту.

Этот оптимизм, не всегда оправданный, делал маршала уверенным в победе даже в тех случаях, когда силы противника превосходили его реальные возможности. Тимошенко своей слабости не признавал, а опыт штурма линии Маннергейма убедил его в том, что если без конца лупить в одно и то же место, то оборона противника сама по себе развалится. Теперь, заведомо убежденный в слабости врага, тем более что товарищ Сталин уже сказал об этом по радио, Тимошенко убеждал себя и других:

— Никаких сомнений в успехе! Перед нами уже деморализованный, перепуганный враг, а мы имеем ясную цель. Вооруженные могучей сталинской техникой, мы способны теперь гнать и гнать подлых захватчиков до Берлина!

Фронтовые командиры, ежедневно соприкасаясь противником и допрашивая пленных, слабости врага не [280] наблюдали. Наоборот, они уже выявили трехкратное превосходство немцев в противотанковой артиллерии, (в беседах между собой командиры критиковали беспричинные выводы главкома:

— Может быть, сталинская техника и могучая, но нас она еще не дошла... Ладно! Мы люди непромокаемые и несгораемые, а приказы начальства не обсуждаются.

— Ого! Еще как обсуждаются, стоит только в окопах наших солдат послушать. Это командирам да генералам можно рты позатыкать, а рядовому — попробуй. Он тебя пошлет до фени...

Разведка предупреждала: все населенные пункты немцы укрепили дотами, в селах выставлены гарнизоны, усиленные танками, насыпи железных дорог немцы заранее обливали водой, чтобы образовались скользкие и прочные откосы. Но Тимошенко оставался верен себе:

— Враг на себе узнает всю несокрушимую мощь нашей доблестной красной кавалерии.

Наконец, войска получили новое оружие — противотанковые ружья (ПТР).

В истории бывают странные совпадения: Тимошенко начал наступать, когда угробили в самолете полумертвого Рейхенау, когда в 6-ю армию назначили Паулюса, еще не успевшего освоиться в делах фронта. Лютовали морозы. Украину завалило таким снегом, какого старожилы давно не помнили. Артиллерийские тягачи не могли вытянуть пушки к передовой, в снегу умирали обессиленные лошади. Грузовики застревали в сугробах, шоферы лопатами разгребали завалы снега, чтобы прошли их машины. Штабы отрывались от своих частей. Убитые в атаках не падали, а замерзали стоймя — по грудь в сугробах. С первых же часов наступления стало ясно, что прорыва не будет, а будет лишь отжимание, оттеснение, отталкивание противника. Темп наступления был очень низким — от двух до восьми километров в сутки. Взяли хутор — хорошо, завтра возьмем деревню. Несмотря на героические усилия, бойцы с трудом разрушали немецкую оборону. Потери были велики; обескровленные войска в некоторых местах даже были отброшены назад. Кажется, прав был Г. К. Жуков, предвидя и малые успехи, и большие жертвы...

Тимошенко руководил наступлением из Воронежа, его начальник штаба Баграмян докладывал, что кавалерия, атакуя врага в лоб, застряла в глубоких снегах, [281] а сверху ее уничтожает немецкая авиация. Боеприпасы уже кончаются.

— Так скоро? — удивился маршал.

— Да. На путях гигантские снежные заносы, эшелоны простаивают сутками, не в силах сдвинуться с мест.

— Сколько взято пленных?

— Двадцать пять фрицев.

— Почему так мало? — возмутился Тимошенко

— Не хотят сдаваться, вот и все.

За время наступления (а оно длилось 13 дней) плен сдались лишь 115 человек. Танков у Тимошенко было очень мало, но он подчинил их стрелковым дивизиям, командиры которых, далекие от понимания танковой тактики, поставили эти машины на убой по немецкие «восемь-восемь». Директива Ставки ВГК от 10 января, конечно, маршалом была изучена, но выводов он, кажется, не сделал. Мемуары И. X. Баграмяна в том месте, где он описывает эту операцию, пестрят выражениями: успеха не имели, вперед не продвинулись, были остановлены... Удачнее всех действовали лыжники и те войска, что двигались на крестьянских санях. Так иногда бывает на войне, что дедовские методы оказываются лучше новых, и полководец обязан учитывать их выгоду. Очевидец писал:

«Медленно, очень медленно двигались цепи. Бойцы шли по пояс в снегу, на плечах тащили пулеметы, с большим трудом тянули через толщу снега пушки».

Это была не только война, но и тяжкий труд — почти каторжный...

На флангах своих армий Тимошенко не удалось прорвать оборону; с севера Балаклею держал Паулюс с танками Гота, на юге вцепился в Славянск генерал Клейст — тоже с танками, которые по зимним шляхам он передвинул от реки Миус. Кризис в войсках противника обозначился лишь 24 января, когда наша кавалерия ворвалась на улицы Барвенково и, спешившись, вступила в кровопролитные бои. Барвенково служило для немцев тыловой базой снабжения, а железнодорожная станция Лозовая группировала немецкие эшелоны на харьковской магистрали, — эта Лозовая тоже была взята. Вейхс в эти дни приказал Паулюсу выдвинуть вперед свои резервы...

24 января, когда в армии Тимошенко всем уже стало ясно, что наступательный порыв выдохся, а войска не в силах продвигаться вперед, только один маршал Тимошенко [282] не понимал этого и собрал у себя совещание, заявляя:

— Именно сейчас сложилась самая благоприятная обстановка для дальнейшего развития нашего наступления. Но слова, какие бы они ни были громкие, так и остались словами. Войска остановились, а по флангам велись затяжные изнурительные бои. Результат Барвенковской операции был таков: наша армия пробилась на 90 километров к западу, образуя в линии фронта выпуклость Барвенковского выступа, который выделялся на картах как болезненно разбухший нарыв. 31 января операция была закончена, но участники ее пишут в воспоминаниях, что она заглохла сама по себе — даже без приказа...

Иван Христофорович Баграмян был намного умнее маршала Тимошенко и развернул перед ним карту с этим выступом.

— Возникла новая опасность, — сказал он, — мы в результате громадных потерь обрели, благодаря этому Барвенковскому пузырю, лишние четыреста сорок километров в новой линии фронта, который образовался.

— Сам вижу, — отвечал Тимошенко. — Так разве же это плохо, что мы выдвинулись вперед, словно клин...

* * *

В эти дни Сталин сказал маршалу Шапошникову:

— Товарищ Тимошенко не справился с поставленной перед ним задачей Клейста с его танками он лишь побеспокоил, а Харьков не освободил. Но товарищ Тимошенко настроен очень бодро, основательно полагая, что Барвенковский выступ является удобным плацдармом для нашего дальнейшего продвижения — как к Харькову, так и в области Донбасса... Что скажете?

На столе Верховного остывал в тарелках обед, до которого он даже не дотронулся. Шапошников указал на дугу выступа:

— Немцы, — отвечал он, — способны совсем иначе взглянуть на кривизну фронта. Для нас этот Барвенковский выступ кажется многообещающим плацдармом для выдвижения, а немцы вправе считать его «оперативным мешком», в котором оказалась наша армия.

— Борис Михайлович, — вежливо сказал Сталин, — Мы с вами в Кремле, но товарищу Тимошенко на месте виднее[283]

Это как раз и был тот случай, когда «наверху» могло быть виднее, нежели «на месте», но спорить со Сталиным не приходилось. Шапошников был человеком слишком мягким, зато вот грубоватый Жуков высказал ему все, что думал:

— Из-за этого Барвенковского выступа они там получили фронт в два раза больше, чем имели, и весь он в дырках. Чем маршал Тимошенко заткнет эти дырки? Разве что своим пальцем, да и то на карте своего штаба... Где же конкретный результат? Не вижу. Сейчас уже не сорок первый год, когда мы немца в лоб пугали, а Тимошенко еще не слез с той кобылы, которую взнуздал в восемнадцатом... Я опасаюсь этого выступа!

— Я тоже, голубчик, — ответил ему Шапошников.

В эти дни Гитлеру доложили, что среди солдат Восточного фронта воцарилось уныние, не слыхать бодрых песен с уверенностью в конечной победе. Это фюрера возмутило:

— Всех запевал, которые осмелятся нагонять тоску, спровадить в штрафные роты. Пусть уж лучше горланят похабную «Лили Марлен», нежели «Был у меня товарищ, был у меня товарищ...».

Да, у многих были товарищи, но товарищей похоронили!

Что-то страшное творилось на путях, по которым двигались с фронта эшелоны, вывозящие в Германию раненых. Железнодорожное хозяйство было давно разрушено, а снежные заносы были столь велики, что санитарные поезда двигались со скоростью в десять — пятнадцать километров в час. Паулюс случайно как-то зашел обогреться в один из вагонов такого поезда, который оказался операционной; при нем врачи укладывали на стол ефрейтора со значком «23», что означало, что ефрейтор вышел живым из 23 рукопашных схваток. Теперь он орал от боли.

— А морфия нет, — предупредил врач.

— Коньяк? — с надеждой вопросил вояка.

— Тоже нет. Выпили. Терпите.

— Сколько можно? — кричал ефрейтор. — Если вы человек гуманной профессии, так пристрелите меня до операции.

— Санитары, держите его. Крепче. [284]

— А-а-а-а-а-а-а...

— Воткните ему в рот сигару, — приказал врач.

Шестая армия Паулюса снабжалась бразильскими сигарами! Паулюс удачно выбрался из «Барвенковского кризиса», его смущала лишь потеря станции Лозовая. Вильгельм Адам писал о нем:

«Его острый, как клинок, ум, его непобедимая логика снискали ему уважение всех сотрудников. Я не помню такого случая, когда бы он недооценил противника или переоценил бы собственные силы и возможности. Решение его созревало после длительного и трезвого обсуждения».

Да, можно согласиться, что Паулюс — не импульсивный Клейст и не порывистый Гот. Характеру его, скорее, импонировал педантичный нрав барона Фердинанда Вейхса, который вскоре и навестил его в помещении сельской школы, где Паулюс разместил свой штаб. Пахло лизоформом, даже креозотом, наконец, просто дерьмом, кучи которого валялись по углам школьных классов и которое растаптывалось и разносилось на сапогах солдат по коридорам и лестницам.

— Что у вас за свинарник? — сказал Вейхс, здороваясь.

— В этой школе раньше стоял двести восьмой пехотный полк, который и загадил все, что можно. Я не стал ругаться, барон, ибо этот полк при выдвижении к Изюму в одну ночь потерял семьсот солдат убитыми и обмороженными...

В углу штабной комнаты кучей валялись красочные солдатские журналы с видами пляжей Нормандии с изображением солдат вермахта, загорающих в шезлонгах на берегах Ливии, они уплетали сливки в харчевнях древнего Брюгге, — такие фотографии украшались призывными надписями: «Бесплатное путешествие в рядах германского вермахта».

Вейхс, конечно же, завел речь о Барвенковском выступе:

— Скажите, Паулюс, вас не пугает этот болезненный аппендикс, в который маршал Тимошенко запихнул свою армию?

— Нисколько, — последовал ответ. — Я с Геймом уже обсудил ситуацию, сочтя ее выгодной для нас и очень опасной для того же маршала Тимошенко. Потому и решили не выдавливать русских из этого, как вы [285] удачно выразились, «аппендикса».

Гейм услужливо раскатал карту, Паулюс указал Вейхсу на Балаклею:

— Если моя шестая армия ударит с севера, а танки Клейста, — палец Паулюса резко передвинулся к городу Славянску, — ударят с юга, то весь этот оперативный мешок окажется прочно завязанным.

— Однако, — заметил Вейхс, — Тимошенко все-таки получил от нас в подарок хороший плацдарм для выдвижения к Харькову.

Паулюс отвечал ему без промедления:

— Будь я на месте Тимошенко, я бы никогда не начинал наступление, выбираясь на стратегический простор из узкого оперативного мешка: это слишком рискованно.

— Что бы вы сделали, будь вы на месте маршала Тимошенко?

— Вопрос трудный, — поежился Паулюс. — Но я постараюсь ответить. Будь я на месте Тимошенко, я бы плюнул на все и отвел бы свои войска назад — обратно с этого выступа.

— Но вы понимаете, — засмеялся Вейхс, — что ни Сталин, ни Тимошенко на это никогда не пойдут. Отвести свои войска после того, как эти войска оросили Барвенковский выступ своей же кровью? Нет, сейчас они думают о другом: чтобы с этого выступа и начать свое наступление на Харьков и Донбасс.

Прощаясь, барон Вейхс — под большим секретом — сообщил Паулюсу нечто серьезное, выуженное из глубин «Вольфшанце»:

— Догадываетесь ли вы, почему фюрер поставил вас во главе шестой армии?

Паулюс сказал, что не догадывается.

— Он решил поднять ваш престиж на этом посту, чтобы потом вы, как фронтовой генерал, заменили Йодля, которым Гитлер недоволен.

— Но фюрер сейчас всеми генералами недоволен.

— Это правда, — сказал Вейхс. — Но Йодль стал его раздражать, настаивая на окончательном штурме Ленинграда, а не забираться на Кавказ, куда так стремятся наш фюрер, привлеченный ароматом майкопской и бакинской нефти... Впрочем, я пойду. А то у вас здесь в этой школе, дышать невозможно от вонищи. Сколько, вы сказали, положили в пехотном полку? [286]

— Семьсот. Госпитали забиты. Вывозить не успевают.

— Всего доброго, Паулюс. Я поехал.

В морозном небе слышалось тарахтение — это кружил над школой русский самолет устаревшей конструкции По-2, который в вермахте называли «кофейной мельницей» или «швейной машинкой».

— Когда же кончатся эти морозы? — сказал Паулюс...

* * *

Вспоминаю. Когда бы ни зашла речь о войне, обязательно кто-нибудь из собеседников в удивлении воскликнет?

— А все-таки хотелось бы узнать, как могло случиться, что немецкие войска оказались на берегах Волги?

Однозначным ответ быть не может. Силы нашего народа были колоссальны. Мы не знаем, сколько людей выставила наша страна на передовую линию огня, и, пожалуй, это останется неизвестно. Но зато известно, что за годы войны мать-Россия пошила около 40 миллионов шинелей, 20 миллионов ватников, 70 миллионов гимнастерок и дала фронту 11 миллионов пар валенок. По этим цифрам можно прикинуть, каковы были наши резервы.

— А как же немцы оказались на Волге? В самом деле — как ?

Знаю, что мое мнение историки, наверное, станут оспаривать, и все же я его скрывать от читателя не стану.

— Много, — скажу я вам, — было допущено ошибок в этой войне. Но будущая трагедия Сталинграда, мне кажется, начиналась именно с Барвенково, откуда Сталин и Тимошенко хотели бы развить мощное наступление, и от этого же Барвенково перед танками Паулюса скоро откроется стратегической простор, выкатывающий немецкие танки к берегам нашей матушки-Волги...

10. В ожидании

Войну в Ливии сами же англичане прозвали «африканскими качелями», и эти качели работали исправно — Роммель вперед — Окинлек назад, Роммель вправо — Окинлек налево. [287]

Португальский историк Ф. Микше писал:

«Самой замечательной способностью Роммеля была его способность с молниеносной быстротой сосредоточивать свои войска в нужном направлении... благодаря той быстроте, с какой им это делалось, у противника создавалось впечатление, что такое же превосходство у него имеете и на всех других направлениях».

И чем хуже становились дела итало-немецкого корпуса в Ливии, тем изощреннее действовал Роммель. А сейчас дела складывались неважно.

Гитлер еще не мог оправиться после поражения под Москвой, а Муссолини задерживал доставку горючего, ибо его танкерный флот бомбили английские пилоты с аэродромов Мальты. Кстати, дуче не раз трезвонил, что возьмет Мальту с моря, и по этому случаю итальянцы придумали такой анекдот.

— Дуче, почему ты не можешь взять Мальту?

На этот вопрос фюрера Муссолини с язвой ответил:

— Потому что Мальта, как и Англия, тоже остров...

Намек, как говорят русские, не в бровь, а прямо в глаз!

Лишь в январе Муссолини отправил для Роммеля «нефтяные лоханки», которые на этот раз тащились под конвоем линкоров (!). Именно в те дни, когда маршал Тимошенко устремлял свою армию на Барвенково, Роммель (еще не маршал) опять начал раскачивать «африканские качели», с которых давно уже пора сорваться кому-либо из двух — или ему, Роммелю, или Окинлеку.

Фантазия у Эрвина Роммеля работала превосходно.

— Я никогда в жизни не красил заборов, — сказал он своему штабу, — но сейчас, кажется, предстоит побыть в роли хорошего маляра... А что, если нам закамуфлировать танки под грузовики, а грузовики сделать издали похожими на танки?

Этим примитивным камуфляжем он задурил разведку Окинлека, неожиданным маневром расчленив англичан на части, затем снова вошел в Бенгази, где и захватил склады снабжения, топлива, оружия и, естественно, пленных. Самая лучшая бронедивизия Окинлека драпала от него столь усердно, что оставила Роммелю — даже без боя! — сотню новеньких танков.

— Я не знал, — сказал Роммель, — что малярные работы так хорошо оплачиваются. Всегда выгодно иметь вторую профессию!.. [288]

Йодль как-то неохотно докладывал Гитлеру:

— Сколько же завистников у этого счастливчика... Он опять вырвался к Тобруку! При этом, мой фюрер, успех достигнут им даже без поддержки нашей авиации, и теперь, чтобы закрепить успех, Роммель просит у нас самолетов.

— И ничего не получит, — отвечал Гитлер. — Вся наша авиация задействована на Востоке, там она и останется ...

Геббельс, навестив Гитлера в его «Вольфшанце», записывал в своем дневнике:

«Фюрер рассказал мне, как близко в последние месяцы мы были к зиме Наполеона... Собачка, которую подарили фюреру, теперь играет в его комнате. Он всем сердцем привязан к песику, который волен делать все, что хочет, в его бункере. В настоящее время этот пес ближе к сердцу фюрера, чем кто-либо еще...»

Выбравшись из бункера, Гитлер глянул на заснеженные елки и сказал Борману:

— Смотри, Мартин, за ночь выпал снег... Я с детства боялся холода, а снег ненавижу всеми фибрами души. Теперь я знаю, почему так. Это было дурное предчувствие! Но весной я всегда оживаю. Поскорее бы пришла оттепель, вместе с которой воскреснет и мой вермахт...

Роммель раскачивал «африканские качели» напрасно. Гитлера сейчас волновал не Тобрук, а русская Вязьма, где русские выбросили воздушные десанты. Правда, здесь они напоролись на крепкую оборону: сил для овладения Вязьмой у них не хватило. Но под Демянском росла угроза окружения немецких дивизий.

Йодль предупредил Гальдера:

— Кажется, наш гениальный фюрер раньше всех нас уже понял, что война на Востоке проиграна.

Гальдер и сам начал сознавать это.

— Но у нас нет выхода, — сказал он. — Теперь я думаю, что Хойзингер прав, говоря о наступлении летом как о спасении Германии, о спасении всех нас...

30 января в берлинском «Спортпаласте» Гитлер выступил с речью, откровенно признавшись перед публикой, что ему неизвестно, чем закончится будущая летняя кампания, и в конце речи он ханжески обратился к всевышним силам:

— Господь Бог, дай нам сил завоевать свободу нашему народу, нашим детям, детям наших детей и не только нашему народу, но и всем другим народам мира! [289]

Это был очень странный и даже, я бы сказал, кокетливый реверанс безбожного атеиста перед... кем ? историки полагают, что всевышний тут ни при чем, а Гитлер, призвав Бога на помощь, заодно уж призывал к миру Черчилля с Рузвельтом, чтобы совместными усилиями доколотить безбожного семинариста Сталина.

Франц Гальдер встревоженно докладывал Гитлеру:

— Случилось то, чего мы никак не ожидали. Под Демянском русские захлопнули в котле около ста тысяч наших солдат. Кажется, они переняли кое-что из опыта блицкрига нашей прошлогодней кампании, когда мы их как следует вскипятили во множестве подобных котлов. Теперь для снабжения окруженных дивизий ежесуточно требуются усилия более сотни транспортных самолетов, рейхсмаршал Геринг обязан выстроить «воздушный мост».

В бункере Гитлера — нарочитая простота, серый линолеум на полу, серые стены, матовый плафон под потолком, коричневая обивка кресел. Из угла не успели убрать какашки его песика.

— Кто у нас специалист по котлам? — спросил Гитлер.

Гальдер удивленно выгнул плечи: до сих пор вермахт сам устраивал котлы другим, — и потому ответил!

— Мы таких специалистов не готовили. Правда, в котле оказался наш генерал Курт Зейдлиц фон Курцбах, прямой потомок того самого пьяницы Зейдлица, который водил кавалерию короля Фридриха Великого... Я уже имел связь с ним по радио, и Зейдлиц берется пробить коридор из котла...

Германская промышленность торопливо осваивала «сибирский» паровоз, которому не страшны русские морозы. Железнодорожная система Германии находилась в стадии развала. Русский фронт алчно заглатывал в себя не только танки и пушки, в нем бесследно растворялись и тысячи вагонов. Не хватало цветных металлов. Гитлер велел снимать с церквей колокола, из типографий изымали медные шрифты, из текстильных машин выдергивали медные вальки. В таких вот условиях Гитлер доверил вопросы вооружения вермахта своему лейб-архитектору, еще молодому человеку — Альберту Шпееру. Он не скрыл от Шпеера, что решил взять пример со Сталина, который поставил во главе Наркомата в [290] вооружения совсем молодого парня — Дмитрия Федоровича Устинова!

— Который, кажется, моложе и вас, Шпеер! Предлагаю вам вступить с этим Устиновым в единоборство. Кто кого? Русские помешались на социалистическом соревновании, вот вы и покажите им германский стиль работы.

Шпеер оказался превосходным организатором. Он сразу же заявил, что ускорит программу выпуска самых новейших танков, которые станут совершеннее T-IV (речь шла о будущих «тиграх» и «пантерах»). Альберт Шпеер доказывал:

— За годы войны Германия сократила выпуск товаров широкого потребления всего лишь на три процента. Этого мало! Я считаю, что нам следует брать пример с русских, которые всю свою промышленность, включая и легкую, строго подчинили требованиям только фронта.

До января 1942 года Гитлер умышленно не сокращал производство ширпотреба, чтобы не возникло недовольство войной среди населения. Теперь архитектор Шпеер настоял перед фюрером, чтобы сократить ширпотреб на двенадцать процентов:

— А я обещаю вам завалить фронт танками. Они у меня будут выскакивать из цехов, как детские игрушки, а подводные лодки будут прыгать со стапелей в глубину моря со скоростью лягушек, завидевших аиста, щелкающего клювом от голода...

Тут появился и Геринг, заговоривший о женщинах:

— Хватит им торчать на кухнях или мотаться по магазинам, отыскивая кусочек мяса без костей и пожирнее...

Женский труд на производстве был запрещен, дабы не повредить женщине в главном — в ее материнстве, в ее заботах о воспитании детей, в домашних хлопотах. Женский труд был в Германии только добровольным — если женщина сама пожелает трудиться. Но в 1942 году Геринг доказал фюреру:

— Прежние запреты мешали эффективному привлечению женщин к труду на пользу фронта. Отныне женский труд станет не добровольным, а обязательным. Без этого нам никак не выправить промышленных задач, сопряженных с войной на Востоке... [291]

Адольф Хойзингер именно в эти дни уже подготовил проект летнего наступления вермахта — строго секретный:

— С весны мы обрушим русскую оборону на Керченском полуострове. Манштейну взять Севастополь, наконец, — планировал Хойзингер, — мы ликвидируем уродливую «бородавку» Барвенковского выступа, после чего можно развивать наступление в сторону Кавказа и Волги... Если большевистский режим и уцелеет сам по себе, то летом он будет надломлен и полностью обескровлен!

«Москва, как цель наступления... пока отпадала», — писал Хойзингер, и я прошу читателя запомнить эту фразу, ибо в планах вермахта она была, пожалуй, самой существенной.

* * *

А милый песик продолжал жить и радоваться жизни в бункере фюрера. Иногда я думаю — не тот ли это песик, который потом вырос в большую собаку, на которой Гитлер в мае 1945 года испробовал силу яда, которым и сам отравился?..

* * *

Сильные морозы на Украине держались вплоть до 10 февраля.

Паулюс, страдая от холода и ослабленный приступами перемежающейся дизентерии, все-таки неустанно выезжал на линию Барвенковского выступа, возвращаясь с фронта или в уютную Полтаву, или в развороченный бомбами, обгорелый Харьков.

— Когда же, наконец, потеплеет? — спрашивал он...

Отменив приказы Рейхенау, Паулюс облегчил свою христианскую совесть, хотя его поступок вызвал осуждение генералов, подобных Хейтцу, но этот же поступок заслужил одобрение таких людей, как Мартин Латтман или Отто Корфес.

Утро командующего начиналось с чашечки кофе.

— Что за гадость мне сегодня налили? — спросил Паулюс.

— Русский кофе «Здоровье», — пояснил зять.

— Можно быть здоровым, только это не кофе.

— Да, пахнет обычным пережженным ячменем. У Сталина есть такой нарком Микоян, большой пропагандист [292] советского шампанского, который с кофе выкручивается помощи Бразилии.

— Ага, значит, у них тоже полно всяких эрзацев.

— Сколько угодно! — отвечал барон Кутченбах. — Вместо сапог у них валенки, а вместо пиджаков — ватники.

За окнами деревья сверкали от искристого инея.

6-я армия еще продолжала испытывать давление русских у станции Лозовая и в направлении на Мерефу, что лежала под Харьковом). Начальник штаба полковник Фердинанд Гейм докладывал Паулюсу: «В действиях Тимошенко сквозит явное желание расшатать оперативное построение от Орла до Харькова».

Паулюс велел приготовить свой вездеход, теплые шубы и конвой на мотоциклах. В очередную поездку по дивизиям он взял Адама и Кутченбаха, который оказался беспомощен в знании украинского языка. Мороз усиливался. Обледенелая дорога тянулась меж высоченных сугробов. В степном украинском селе Паулюс обратил внимание на старинную церковь, внутрь которой солдаты закатывали бочки с горючим, тащили тюки с прессованным сеном. Паулюс никогда не забывал, что среди его предков были ученые богословы.

— Найдите мне коменданта, — велел он.

— Что это? — спросил Паулюс, показывая ему на сельскую церковь.

— Гарнизонный склад.

— Это не склад, а храм ! — вспылил Паулюс. — А вы осквернили его мазутом. Сейчас же выкатить бочки обратно. Если жители верят в Бога, мешать их вере никак нельзя. Помните, что мы не безбожные большевики, а освободители русских от страшного большевистского ига...

На линии огня под Мерефой его встретил генерал Георг Штумме, имевший кличку «шаровая молния», ибо его поведение бывало непредсказуемо. Страдающий сильным насморком, Штумме наглядно демонстрировал несовместимость своего здоровья с русским климатом, что дало повод Адаму сказать:

— Впервые вижу «шаровую молнию» с такими соплями...

Паулюс же завел речь о другом, удивляясь, почему Тимошенко застрял под Мерефой, не пытаясь прорваться на [293] Харьков: — Вашу оборону, Штумме, я не могу признать прочной.

— Согласен, — не возражал Штумме. — И прощу усиления позиции прислать сюда «восемь-восемь», чтобы отплевываться от русских «тридцатьчетверок», если они появятся.

Паулюс обещал. Заодно он сообщил, что пальма первенства, отнятая у Т-34, скоро будет передана немецким танкам:

— Наши новые T-V и T-VI расплющат русские машины, словно банки из-под сардин. Фердинанд Порше уже готовит танк, который своими достоинствами превзойдет все танки мира.

— За счет чего? Брони? Огня? Моторной части?

— Это будет сгусток боевой энергии, и башни «тридцатьчетверок» полетят ко всем чертям словно сорванные головы.

В разговоре, конечно, был помянут и удачливый Роммель, о прорыве которого в Бенгази шумели германские газеты.

— Ему можно и позавидовать, — сказал Штумме. — За несколько дней он проскочил более шестисот миль, тогда как для нас в России даже шестьсот метров имеют немалое значение.

«Шаровая молния» вдруг с шумом взорвалась.

— Хочу в Киренаику! — заорал Штумме. — Я начал восточный поход от самой границы! Я был дважды ранен! Мои нервы уже на исходе! А в Ливии... отдохну , — шепотом досказал он.

— Не возражаю. Подайте рапорт... по причине болезни, — с некоторой брезгливостью разрешил ему Паулюс.

По дороге на Белгород полковник Адам, глядя на скрюченного от холода Кутченбаха, доказывал, что русские в такие морозы наступать не станут: «Нас ужасают трупы замерзших немцев, но мы почему-то не обращаем внимания на замерзших русских, — я цитирую самого Адама. — Между тем они страдают от холода одинаково с нами...»

В центре Белгорода, на площади, вездеход остановился.

На виселице качались трупы повешенных. Среди них была и женщина, еще молодая. Дико и нелепо выглядят [294] очки на ее потухших глазах, превращенных морозом блестящие кристаллы.

Паулюс опрометью выскочил из вездехода.

— Я же отменил приказ Рейхенау! — крикнул он. — Кто осмелился делать из преступления публичное зрелище.

Кутченбах обошел трупы повешенных. На груди каждого висела доска с надписью по-русски. Паулюс спросил зятя:

— Зондерфюрер, переведите... что там написано?

— По трафарету:- «Я партизан, который не сдался».

— Кто эту чушь придумал?

— Это придумано еще Рейхенау, пояснил Вилли Адам...

Паулюс вызвал корпусного командира Ганса Обстфельдера, штаб-квартира которого располагалась в Белгороде. Обстфельдер предстал, задрав подбородок, и не потому, что он выражал почтение, нет, а по той причине, что опустить голову ниже ему мешал громадный фурункул на затылке, истекающий гноем.

— Вы кого повесили? Это партизаны? — спросил Паулюс.

— Нет. Только заложники. Комендант предупредил жителей, что они будут казнены сразу же, если будет убит хоть один наш солдат в городе. Мы, армия, в это дело не вмешиваемся. Но опыт войны показывает, что повешение с доской на груди, дающей объяснение приговора, действует на русских устрашающе...

Эта сцена отлично сохранилась в памяти Вильгельма Адама.

«Паулюс, — писал он, — стоял перед офицерами чуть сгорбившись, лицо его нервно подергивалось. Он сказал:

— И, по-вашему, этим можно приостановить действия партизан? А я полагаю, что такими методами достигается как раз обратное. Я отменил приказ Рейхенау о поведении войск на Востоке. Распорядитесь, чтобы это позорище исчезло...»

Виселицы спилили.

Обстфельдер мрачно сказал:

— Теперь в нас будут стрелять из-за каждого угла.

— Так отстреливайтесь, черт побери! — нервно отвечал Паулюс. — Но нельзя же вешать случайных людей...

С удовольствием он вернулся в Полтаву, сбросил тяжкий русский тулуп. Геббельс, не оставляющий 6-ю [295] армию своим вниманием, прислал из Берлина лектора по национал-социалистическому воспитанию. Перед офицерами его представили как «специалиста по русскому вопросу и выживанию в условиях Востока». Паулюс тоже прослушал лекцию:

— Все русские прекрасные диалектики, и нет такого германца, который бы мог русского переспорить. Потому самый верный тон — это тон приказа! Если вы ошиблись в приказе, не стоит поправляться: русские должны считать, что мы, как завоеватели, всегда непогрешимы Особенно надо бояться русской интеллигенции. Под маской нигилизма и душевной расхлябанности они умеют скрывать свои подлинные чувства, обладая способностью проникать в душу немца, располагая его к искренности. Нам это не нужно. Не допускайте никаких выпивок с русскими. В этом деле русские такие непревзойденные мастера, что обставят любого баварца. При этом они могут вытянуть из нас все, что им надо, а сами остаются себе на уме. Это же относится и к женщинам. Не забывайте, что русские фурии тоже втянуты в партийную систему большевизма, они фанатичнее мужчин. Женщины в России опаснее мужчин, потому что в женщине нам труднее заподозрить тайного агента огэпэу.

ОГПУ давно отошло в область преданий, но гитлеровцы упрямо придерживались этого отжившего наименования. И через год, чтобы всем чертям тошно стало, в берлинских газетах будут писать, что фельдмаршал Паулюс до последнего патрона отстреливался не в подвалах сталинградского ГУМа, а именно из помещения ОГПУ. Наверное, Геббельс решил, что фельдмаршал, державший фронт в здании ОГПУ, — это пострашнее любого советского универмага с его изобилием товаров для широкого употребления.

О том, что оттепель на Украине началась только 10 февраля, читатель, я тебе уже говорил. Пойдем дальше.

* * *

Через пять дней после начала оттепели под натиском японской армии пал Сингапур, а британский гарнизон капитулировал.

Ливия и Сингапур — две неудачи подряд, и потому Уинстон Черчилль выглядел плохо, не в меру раздраженный, взвинченный. Посол Майский принес ему очередное послание Сталина, который выражал твердую [296] уверенность в том, что наступивший 1942 год станет годом полного разгрома Германии и ее сателлитов. Черчилль сидел за столом в костюме «сирены» — в комбинезоне на молниях, очень удобном, чтобы по сигналу сирены укрыться в бомбоубежище. Ознакомясь с посланием Сталина, он с явным раздражением отбросил его от себя:

— Я не вижу никаких причин, которые бы превратили 1942 год в решающий для всей нашей коалиции... Мы — сказал он Майскому, — способны иметь временный успех в зимний период, но летом вы вряд ли справитесь с натиском немецкого вермахта...

Советскую военную миссию в Лондоне тогда возглавлял адмирал Н. М Харламов. Вскоре генерал А. Най, служивший в генштабе Англии, просил Харламова навестить его на службе.

— У меня есть новость для вас , — сказал Най. — Наша разведка сумела проникнуть в тайну предстоящей летней кампании вермахта на Восточном фронте. Главный удар немцы планируют нанести по вашей армии на Дону и на Волге — в направлении на Кавказ и на Сталинград.

— А где же московское направление?

— Оно отсутствует, — отвечал Най. — Примерная дата операции вермахта — июнь. Обо всем, что я вам сказал, прошу срочно известить Москву, правительство и русский Генштаб.

Казалось бы, тут все ясно! Помните, что планировал Хойзингер? «Москва, как цель наступления... пока отпадала!»

11. Спасибо за внимание

Во все время войны немцам запрещалось слушать заграничные радиопередачи, вещавшие на Германию. У них, правда, радиоприемники не отнимали (как у нас в 1941 году), но к аппаратуре были пришпилены официальные планкетки с выразительной надписью; «Слушая голоса врагов, ты изменяешь фюреру!»

Тайная радиовойна начиналась на рассвете. Голосисто запевали берлинские фанфары, загадочно стучалось в двери лондонское Би-Би-Си. Помимо широковещательных программ, стихию эфира пронизывали голоса [297] станций — блуждающих, реальных или фиктивных, немцы, называясь американцами, обливали помоями Рузвельта, англичане, выдавая себя за фашистских агитаторов, ругали Гитлера, заодно обливая и Черчилля, из Берлина на русском языке вещала партия «ленинской старой гвардии», которая чуть ли не матом крыла Сталина, а заканчивала трансляцию «Интернационалом». Самые гениальные демагоги умело взбалтывали радио волны словно коктейль, в котором ничтожная доля правды оседала на дне, а наверх всплывала отрава лжи и отчаяния. В непрерывном треске электроразрядов слышались голоса погибающих кораблей и сгорающих под облаками бомбардировщиков дальнего действия, с фронтов вопили о помощи роты и батальоны, слали проклятья дивизии, лихорадочно стучала морзянка из котлов окружения. В узких каналах настройки быстро и деловито, пока их не засекли радиопеленгаторы, выстреливали пучками морзянки бойцы Сопротивления...

На фронте армии Паулюса по утрам через мощные репродукторы звучал голос немца, сидевшего в русском окопе:

— Говорит обер-лейтенант германского вермахта Рейер... Слушайте меня, солдаты Германии, обманутые Гитлером и опозоренные чудовищными преступлениями против человечества. Час пробьет, и возмездие для вас неизбежно...

В его сторону выстрелили, заодно спрашивая:

— Эй, кретин! Давно ли торчишь у русских?

— С двадцать второго июня сорок первого года.

— И тебе там еще не надоело?

— А вам? — спрашивал их Рейер.

— Ты скоро спятишь от глупости! — предрекали ему.

— Но вы раньше меня, — огрызался Рейер...

Из командного блиндажа вылез полковник Фриц Роске, послушал перебранку, летящую через линию фронта, крикнул солдатам:

— Кончайте трепотню. Нет и никогда не было в рядах вермахта обер-лейтенанта Рейера. Это русский комиссар. Дайте по нему из крупнокалиберного, чтобы о заткнулся...

Агитация шла и с немецкой стороны, гитлеровцы по утрам заводили патефоны, транслируя популярные песни мирного времени: [298]

Броня крепка, в танки наши быстры,
И наши люди мужества полны.
В строю стоят советские танкисты,
Своей Отчизны верные сыны...

И потом через громкоговорители немцы призывали:

— Эй, рус! Кончай война, иди к нам...

Самолеты забрасывали наших бойцов листовками, которых была изображена здоровенная и мордастая бабища в сарафане, ниже ее титек были начертаны вирши:

СДАВАЙСЯ В ПЛЕН!
Будешь дома, будешь в хате
Спать со мною на кровати...

Страна вступала в новый военный и тяжкий день!

* * *

Потеплело... С фронта вдруг стали поступать первые, еще робкие слухи о том, что у немцев появились какие-то танки с усиленной броней, по силуэту очень схожие с нашей «тридцатьчетверкой». Началось первое знакомство с гитлеровскими «пантерами» и «тиграми». Николай Николаевич Воронов (будущий главный маршал артиллерии) на одном из совещаний в Ставке выступил с предупреждением.

— Я допускаю, — говорил он, — что новые немецкие танки еще не запущены в серию. Скорее всего, их отдельные варианты немцы решили обкатать в полевых условиях фронта. Но следует заранее предвидеть, что утолщенная броня и динамика новых моторов потребуют от нас усиления артиллерии.

Сталин уже входил в роль «гениального» полководца.

— Товарищ Воронов, перестаньте разводить панику. Это бабьи сплетни! Не может быть у немцев новых танков, и ради мнимой борьбы с ними мы не станем усиливать артиллерию...

«Я уходил с камнем на сердце. Было очень больно, что не удалось доказать свою правоту, но еще больнее было то, что меня никто не поддержал». Между тем наши бойцы на фронте, плохо разбираясь в «зверологии» германского танкостроения, сожгли сразу шесть новых машин. Гитлер, явно смущенный слабостью новых танков, велел откатить их в глубокий тыл. [299]

— Шпеер, — сказал он, — передайте Порше, проект был доработан. И впредь не показывать танки русским до тех пор, пока эти машины не стану неуязвимыми...

Не знаю, как отреагировал Сталин на сообщение адмирала Н. М. Харламова из Лондона о предстоящей летней кампании. Но ближе к весне наша разведка Генштаба, помимо британской, сама проникла в планы Гальдера и Хойзингера. В английской книге «Коммунистические партизанские действия» сказано:

«Некий мистер Кент, капитан Красной Армии, он же Венсенте Сиерра имел условленную встречу в Тиргартене с офицером немецкой контрразведки... Его предупредили, что главный удар немецкой армии планируется нанести в направлении Кавказа, причем часть этих сил будет брошена к Волге — на Сталинград! Против же Москвы немцы лишь имитируют наступление. Нельзя недооценивать опасности со стороны 6-й армии Паулюса, нельзя пренебрегать панцер-дивизиями Клейста, которые угрожают со стороны Краматорска...»

— Почему вдруг Сталинград? — возмутился Сталин, когда ему доложили об этом. — На юге немцы способны лишь на отвлекающие удары, чтобы замаскировать главный удар на московском направлении. Кто поверит, что немцы окажутся на Волге?

В этом ошибочном мнении Сталин окончательно утвердился после доклада С. К. Тимошенко, который сообщал:

«Мы считаем, что враг... весной будет вновь стремиться к захвату нашей столицы. С этой целью его главная группировка упорно стремится сохранить свое положение на московском направлении...»

Заодно уж, стараясь казаться провидцем, маршал указывал, что его боевая активность на юге уже полностью расстроила оперативные порядки армий Паулюса и Клейста — от самого Белгорода до узловой станции Лозовая, и немцы теперь ни к чему не способны.

Как тут не похвалить Тимошенко, и Сталин похвалил его:

— Молодец, товарищ Тимошенко... не как другие!

Семен Константинович, признаем за истину, обладал ангельским характером и в случае несогласия с ним спрашивал:

— Вы кому служите?

— Служу Советскому Союзу, — следовал ответ. [300]

— Не вижу! — возражал маршал. — Это еще надо проверить, кому вы действительно служите.

— Служу Советскому Союзу и партии Ленина — Сталина!

— Вот это уже точнее, — признавал маршал. — Но если это так, то почему вы осмеливаетесь возражать высокому начальству, облеченному высоким доверием партии и правительства?

После такой постановки вопроса возражений уже не возникало, а маршал Тимошенко, отважный герой штурма линии Маннергейма, всегда оставался прав. В конце марта он созвал в Воронеже совещание высших командиров, чтобы подвести утешительные итоги минувшего года. Полковник И. Н. Рухле прочел доклад на тему, всех безумно волнующую: «Задачи партийной организации штаба...» Вкратце изложу содержание доклада.

— Война, — говорил Рухле, — вступила в новый этап динамики со всеми преимуществами Красной Армии как наступающей стороны. Германская же армия вынуждена теперь отказаться от наступления, она уже потеряла былую веру в успех... Красная Армия уже сломила материальные силы и моральную устойчивость врага и тем положила начало полному разложению германской военной машины... Германия уже до конца исчерпала свои преимущества!

Ей-ей, читатель, мне жалко этого несчастного полковника, который не имел права сказать, что он сам думает, потому что его обязали отражать мнение не только маршала Тимошенко, но и самых высших авторитетов в Москве, желавших видеть будущее в самом радужном свете. Зато Семен Константинович был солидарен с докладчиком и похлопал ему как положено. Гладко выбритая голова маршала излучала сияние, от маршала за версту благоухало одеколоном «Красная Москва», а настроен он был самым решительным образом... Рухле уступил ему место на трибуне.

— Товарищи! — радостно провозгласил Тимошенко. — В результате серьезных поражений, которые понесли войска вермахта, инициатива полностью перешла в руки героической Красной Армии; отныне мы станем развивать инициативу в новых победных битвах. Я особо подчеркиваю, — сказал Тимошенко, — что на юге, как нигде, заметна четкая тенденция к ослаблению гитлеровской армии. Мы уже навязали свою волю этим зарвавшимся [301] гадам. Отныне мы вправе сами выбирать место и время для нанесения могучих сталинских ударов по всей этой фашистской сволочи...

За такие вот речи миллионы расплачивались своими ЖИЗНЯМИ.

Но мы, читатель, люди скромные, нам остается лишь аплодировать и не возражать, а то как бы Тимошенко не спросил нас:

— Вы кому служите?

* * *

Догадываюсь, что эти страницы многим покажутся скучными, но я все-таки убедительно прошу своего читателя вникнуть в рассуждения моих героев, ибо из их слов уже начинала складываться та страшная трагедия 1942 года, когда немецкие танки с ревом и лязгом выкатились на берега Волги...

Сейчас, перелистывая груды материалов тех лет и мемуары очевидцев давних событий, я понимаю — трагедия сложилась по той причине, что «гениальный» Сталин не велел верить тем людям, мнение которых не совпадало с его личным мнением, и, наоборот, он слишком доверял тем, кто угождал ему.

По сути дела, немцы уже не могли наступать по всему фронту, как они наступали в сорок первом году, мы тоже не были готовы к широкому наступлению, но преимущество в силах оставалось еще за вермахтом. 70 немецких дивизий по-прежнему торчали под Москвой, и Сталин полагал, что Гитлер еще способен к ударам на двух стратегических направлениях — на московском и южном. В конце марта им было созвано ответственное (даже очень ответственное!) совещание Государственного Комитета Обороны (ГКО) и Ставки Верховного Главнокомандования (ВГК), на котором Шапошников изложил мнение Генштаба, призывая к сдержанности и не советуя строить слишком победных планов.

— Резюмируя сказанное, — заключил он, — я повторяю, что сейчас наиболее приемлем переход к активной обороне по всему фронту, чтобы поднакопить резервов и техники. Думаю, что под Воронежем нас еще ожидают оперативные осложнения.

— Воронеж... это барон Вейхс? — спросил Сталин.

— И танковый генерал Паулюс, — добавил Шапошников, — о котором мы извещены еще недостаточно. Наконец, [302] со стороны Вейхса вполне возможен и неприятный для нас удар от Курска.

Василевский тоже поддержал выводы Генерального штаба.

— Но все-таки, — добавил Жуков, — надо стараться выжать немца из-под Вязьмы, необходимо покончить с демянским котлом, чтобы полностью избавить нашу столицу от угрозы...

Сталин внимательно слушал. При этом он заметил, что активная оборона — это, конечно, неплохо, но нельзя же, чтобы Красная Армия все лето просидела в траншеях:

— Мы должны упреждать противника собственной активностью! Прощупывать его слабые места. Я думаю, — сказал Сталин, — что товарищи Жуков и Шапошников предлагают нам лишь полумеры. Я не отвергаю метод стратегической обороны, но желательно нанести врагу несколько сильных ударов, чтобы окончательно закрепить успехи, достигнутые нами в эту зиму под Москвой.

Жуков едва заметно покачал головой, не соглашаясь, и как бы про себя буркнул, что наступательные операции широкого масштаба могут поглотить все наши резервы. Это было сказано Жуковым тихо, но слух у Сталина был отличный, и он обвел полководцев глазами, выискивая решительной и нужной ему поддержки.

— А что скажет нам товарищ Тимошенко? — сказал он, заранее уверенный в том, что Тимошенко скажет то, что необходимо слышать ему, Сталину, и в этом Сталин не ошибся...

— Я не сторонник полумер, — заявил Тимошенко, неодобрительно глянув на Жукова и Шапошникова. — Я стою как раз за самые решительные действия. Войска моего направления, образовав Барвенковский выступ, с этого же выступа всегда готовы продолжить наступление... к Харькову ! Сейчас бойцы моего фронта в таком состоянии, что они могут нанести сокрушительный удар, и если мы этого не сделаем сейчас, то я боюсь, как бы летом не повторилась суматоха сорок первого года...

— Будет точнее, — вмешался Сталин, — если именно Ваше выдвижение с Барвенковского выступа отвлечет силы противника с московского направления — самого [303] главного !

Василевский напомнил о данных фронтовой разведки: в районах Днепропетровска и Кременчуга заметили скопление танков противника, по улицам оккупированных городов шляются танкисты — еще без машин и ожидающие их поступления.

— В одной только Полтаве проживают на казарменном положении 3500 танкистов. Простой подсчет показывает, что они составят экипажи на более чем тысячу боевых машин... Значит, на юге страны немцами что-то замышляется!

Сталин выслушал Василевского и сказал:

— Возможно. Но семьдесят германских дивизий под Москвой — от этого факта никуда не денешься...

Буденный тоже присутствовал на этом совещании, но я не знаю, какова была его реакция. Зато Ворошилов горячо поддержал боевую инициативу Тимошенко. При этом Шапошников тревожно переглянулся с Василевским: представители Генштаба, они никак не могли согласиться с петушиным задором Тимошенко, а их мнение опять-таки совпало с мнением Жукова.

— Я не понимаю, — резко заявил он. — Пора четко выяснить — или мы за частные операции с оперативными намерениями, или за стратегическую оборону? Только что мы признали целесообразность именно обороны, а сейчас, хлопочем о наступлении. За двумя зайцами сразу гоняться не следует. К тому же, — добавил Георгий Константинович, — любые частные операции на любом из направлений фронта расстроят все наши стратегические резервы, с таким трудом собранные со всех углов России.

— Товарищ Жуков, — выговорил Сталин, — мы не собираемся наступать очертя голову, но и сидеть сложа руки — преступно! Это преступно перед народом, которому от наших слов мало толку, народ ожидает от нас не слов, а результатов.

«Борис Михайлович Шапошников, — вспоминал Жуков, — который, насколько мне известно, тоже не был сторонником частных наступательных операций, на этот раз, к сожалению, промолчал». Вместо него подал голос молодой Василевский, рассуждавший как оперативный работник Генштаба:

— Заговорив о Харькове, мы вновь обращаемся Барвенковскому выступу... Наступление из оперативного мешка с выходом на стратегический простор всегда [304] чревато многими опасностями для наступающего. Войска товарища Тимошенко уже дважды — в январе и в мартe — пытались выбраться с этого выступа, и оба раза они терпели неудачи.

Сталин задержал шаги за спиной Василевского:

— Значит, вы против наступления на Харьков?

— Да, товарищ Сталин, я боюсь неудачи. Генштаб считает Барвенковский выступ выгодным для наступления…

Тимошенко был все-таки старше Василевского.

— Когда это я терпел неудачи? — обиделся маршал. — И кому лучше знать обстановку на юге? Мне или вам, сидящему в Москве среди парикмахеров и телефонов? Мой штаб и члены Военного совета как раз в этом выступе и видят залог успеха.

— Прекратите! — вспылил Сталин. — Здесь не собрались жильцы коммунальной квартиры, чтобы выяснить на кухне, у кого больше лампочек вкручено... Вопрос уже ясен!

Иван Христофорович Баграмян помалкивал, ибо он был здесь самый маленький, но Сталин вопросительно глянул на него, и тот невольно поднялся, как солдат перед генералом, понимая, что отвечать надо так, чтобы ни с кем не лаяться, но и никому не поддакивать, чтобы Баграмян оставался Баграмяном.

— Я согласен, что вопрос о Харькове поставлен своевременно. Но в наших стрелковых дивизиях большой некомплект: они составляют лишь половину того, что положено по штату. В армии еще ничтожно мало новейших танков, острая нехватка в противотанковой артиллерии и в зенитной. Наконец, безобразно налажено снабжение продовольствием бойцов на передовой. Новобранцы приходят на передовую иногда босиком... и голодные. Как тут не вспомнить великого военного теоретика Вобана, который еще Бог знает когда заклинал: «Военное искусство, о! — это чудное чудо и дивное диво. Но ты не начинай войны, если не умеешь питаться...»

Сталин удивленно посмотрел на Баграмяна и, конечно, не стал развивать эту тему — как надо питаться, но, человек хитрющий, он заботливо ощупал солдатскую гимнастерку на Баграмяне:

— Товарищ Баграмян, почему вы так плохо одеты? Вы же начальник штаба крупных соединений, а гимнастерка [305] у вас солдатская... штопана-перештопана. Товарищ Баграмян, кто вам ее заштопал?

— Сам и заштопал, товарищ Сталин.

— Молодец вы, товарищ Баграмян, но резервов для вас не будет! — неожиданно вдруг заключил Сталин, снова обращаясь к маршалу Тимошенко. — Резервы сейчас более нужны для Москвы.

Тут Тимошенко встал и сверкнул молодецкой лысиной.

— Справимся своими силами, — поклялся он, уверенный в себе и своих талантах. — В успехе я ручаюсь своей головой.

— Мне ваша голова не нужна, — тихо ответил Сталин...

Совещание закончилось напутствием Сталина: подготовить наступление на Харьков, в Крыму и в других районах. Таким образом, здравая идея активной обороны с накоплением резервов на будущее, когда враг будет измотан, распалась сама по себе — в разногласиях.

Наверное, если не все, то часть людей, расходясь с этого совещания, ощутила беспокойство.

Мне кажется, близость трагедии в полной мере осознал и маршал Шапошников, предупреждая Василевского:

— Голубчик мой, а я ведь уже старик — укатали сивку крутые горки. Буду рекомендовать именно вас на свое место.

Василевский никак не хотел быть начальником Генштаба:

— Какой вы старик? У вас лишь преклонный возраст.

— В моем преклонном возрасте, голубчик, иногда очень трудно сохранять непреклонный характер. Это общая беда всех людей, достигших моих чинов и моего возраста. Лучше мне уйти самому, нежели ждать, когда мой авторитет станет обузой для вас.

— Борис Михайлович, а врачи-то? Врачи что говорят?

— А вы думаете, у меня есть время для врачей?

* * *

Опять начинался новый день войны на Востоке. Немцы из армии Паулюса горланили из траншей в сторону наших [306] окопов:

— Рус! Запевай: «Броня крепка, и танки ваши быcTPы…»

Танков не было. Солдаты озлобленно говорили:

— Перезимовал фриц, теперь ожил. Издевается...

Скоро к линии фронта подкатил желтый автобус ведомства пропаганды, через мощные репродукторы велась агитация:

— Только что на позиции солдат непобедимого германского вермахта доставлены колбаса твердого копчения, алжирские сардины в оливковом масле и свежие итальянские апельсины. Храбрые русские воины! Мы душевно разделяем ваши трудности. Нет, мы не предлагаем вам сдаваться в плен. Таких, как вы, у нас уже много. Приходите в гости, мы вместе позавтракаем и разойдемся по-хорошему. Если кто не пожелает возвращаться под иго своих жидовских комиссаров, мы будем рады... Для вас — это единственный способ, чтобы сохранить свою жизнь. Подумайте сами и решайте. А теперь мы, солдаты железного вермахта, желаем вам приятного аппетита; грызите свои черствые сухари и запивайте их тухлой водой из загаженного болота. Всего доброго! Как говорят ваши дурашливые союзники-американцы — спасибо за внимание...

12. Операция «Кремль»

Если у немцев были проблемы с транспортом (о чем я уже говорил), у нас на железных дорогах тоже кавардака хватало. Лазарь Моисеевич Каганович — это всем известно — плевал подчиненным в лицо, швырял в них стульями, доводил людей до слез и подводил их «под вышку» — как «шпионов». Ближайший «друг и соратник великого Сталина», он еще до войны разрушил железнодорожное хозяйство страны, а теперь в дни войны на железных дорогах зачастую царил попросту хаос.

Стоило танковым дивизиям Клейста появиться возле Ростова — и все южные магистрали сразу оказались плотно забитыми вагонами, платформами, паровозами и цистернами, которые как бы составили один нескончаемый эшелон. В этой «каше» (иначе не назовешь) намертво застряли мощные локомотивы ИС и ФД, позарез необходимые на трассах Урала и Сибири.

Между тем продолжалась ударная стройка железной [307] дороги Кизляр — Астрахань, которой в нашем Генштабе придавалось стратегическое значение. Дело прошлое: кое-как одетые, почти не кормленные, путейские войска и работяги в этих унылых пространствах свершали трудовой подвиг! Чтобы они «шевелились» побыстрее, сюда был направлен заместитель наркома путей сообщения — пылкий чекист И. Д. Гоцеридзе.

Уже повеяло весной, когда в Сталинграде на столе Чуянова зазвонил телефон. Характерный акцент Гоцеридзе:

— Слюшай, дарагой! Ты там не психуй, но я тебе скажу: сегодня утром наши рабочие видели немецкие танки.

— Где танки? У вас? — Алексей Семенович не мог поверить. — Не может быть! — кричал он в трубку. — Вы посмотрите на карту, и тогда сами поймете, как же танки Клейста могли проскочить от Азовского моря до Каспия... через голые степи!

— Голые, да. Но мы не бредим. Это — танки.

— Вы слышали о них или сами наблюдали?

— Не кричи, дарагой! Я сам видел кресты на их башнях...

Чуянов созвонился с Москвой, вышел на связь с начальником тыла Красной Армии — генералом Хрулевым.

— Вполне возможно, — отвечал Хрулев. — Наверняка это работа Клейста, который решил провести глубокую танковую разведку. Я распоряжусь, чтобы рабочих на строительстве трассы вооружили. А вы передайте начальнику своего военного округа, генералу Герасименко: пусть подкинет на трассу пулеметов.

— Да где он возьмет их, товарищ Хрулев?

— Пусть поищет. У нас тоже ничего нету...

Признаем, что мобильность «роликов» Клейста была высокой. 1 апреля Гитлер лично известил Клейста, что ему предстоит катиться до нефтепромыслов Кавказа, чтобы навсегда лишить мобильности все моторы Красной Армии...

Дела были плохи! Харьков и Орел, где на заводах создавались танки, были уже захвачены немцами. Кировский завод в Ленинграде — блокирован, а Свердловск и Челябинск только сейчас разворачивали серийное производство новых танков.

Чуянов отговорил с Хрулевым и сказал сам [308] себе:

-Вот еще наши заводы остались — сталинградские! Но одна-две хорошие бомбежки — и нам амба! О чем там думают?..

На юге страны уже разворачивалась армада немецких танков.

* * *

Военные врачи-психологи вермахта, постоянно изучавшие моральное состояние войск на фронте, докладывали и весной в ОКБ:

«Подавленность, связанная с зимним отходом, преодолена... Снова выявляется движение вперед, снова наступает доброе для нас летнее время!»

Но при этом психологи, достаточно объективные, отмечали, что перемен к лучшему не произошло среди штабных офицеров: склонные больше других к анализу, они довольно-таки мрачно взирали на будущее этой войны...

Фельдмаршала Ганса фон Клюге, который командовал группой армий «Центр», вызвали с фронта в ОКХ (в Цоссен).

— Русские, — сообщил ему Гальдер, — концентрируют резервы в окружности Москвы, но будет плохо, если они передвинут их к югу. Следует конкретно убедить противника в том, что летом мы нанесем новый удар по их столице. Вы как командующий «Центра» подготовите приказы о наступлении на Москву, приложив все старания, чтобы о смысле ваших приказов стало известно в Кремле. Эта операция по дезинформации противника и получает кодовое название «Кремль».

— Генерал Фельгиббель предупрежден?

— Да. Его полевые радиостанции сделают все, чтобы умышленно допустить достоверную утечку ложной информации. А ваши приказы должны выглядеть правдиво, чтобы у Сталина не оставалось и доли сомнения в их подлинности.

— Понимаю, — кивнул Клюге. — Это срочно?

— К маю должно быть все готово. Ганс Фриче проболтается по радио о том, что Москва летом будет наша. Вы должны сделать все, чтобы стратегические резервы Сталина удержались под Москвой — вдали от наших армий на юге.

Пожинать свои победные лавры прилетел в Берлин везучий Роммель; Гальдер охладил его пыл словами:

— Нам сейчас не до Египта! Подкреплений не ждите, что у нас осталось, забирает ваш лучший друг [309] Паулюс. Волга для нас важнее дурацкого Нила с крокодилами.

— Гитлер оказался щедрее Гальдера?

— Роммель, вы гордость нации! На этот раз я не откажу вам в поддержке авиацией. Пусть фельдмаршал Кессельринг усилит бомбежки Мальты, обеспечу доставку итальянских танкеров с горючим. Но предупреждаю: в мае всю авиацию я заберу от вас обратно — для нужд Восточного фронта.

— Следует, ожидать важных операций на Востоке?

— Да, Роммель. Если мы и сейчас не добьемся решительных успехов, значит немецкий народ выродился в ничтожество, он не имеет право на существование в пусть он подыхает, — сказал Гитлер («и я тогда, — писал Роммель, — в первый раз заподозрил фюрера в ненормальности...»).

Как раз в эти дни Гальдер предупредил Гитлера, что русская промышленность после эвакуации на Восток начинает набирать небывалую мощь, ее заводы в глубоком тылу способны в ближайшее время поставить на конвейер 600 — 700 танков в месяц.

— Хватит гипербол! — не поверил Гитлер и сразу обозлился. — Я ведь еще не забыл о кризисе с зубными щетками.

— Мой фюрер, — отвечал Гальдер, — я согласен, что хороший ширпотреб так и останется недостижимой мечтой в русском народе, но... танки ! Они делают их быстрее нас.

Гитлер прогнал от себя начальника генштаба, а потом жаловался Борману, что Гальдера он не может терпеть:

— Этот баварец становится невыносим! Гальдер теперь взял моду преподносить мне всякие гадости. По его откормленной морде я вижу, что ему нравится играть на моих нервах.

Генерал Фромм тоже не пощадил его нервов:

— Как начальник резервов вынужден огорчить вас! Сейчас мы имеем некомплект в шестьсот двадцать пять тысяч человек.

— Выньте их из кармана, Фромм! Не стесняйтесь.

— Можно объявить призыв семнадцатилетних. Правда, германские законы в этом случае требуют согласия родителей.

— Мамочки и папочки пускай заткнутся, — сказал [310] Гитлер. — Сейчас не до их прощальных воплей на вокзалах.

— Я такого же мнения, мой фюрер. Резервы обнаружились и у Геббельса: он держит вне призыва здоровущих кобелей вот с такими глотками, которые в кабаках распевают о Лили Марлен.

— Верно, Фромм! Теперь их песенка спета. О женских прелестях Лили Марлен могут распевать лишь наши заслуженные ветераны, еще не потерявшие голос от морозов в России.

Оказывается, Фромм обрыскал все тупики и закоулки рейха, где скрывались уклоняющиеся от фронта.

— Следует потрясти и Геринга: у него в люфтваффе на одного летающего по пять — десять бездельников обслуживающего персонала. Наконец, — закончил Фромм свой доклад, — можно сократить прислугу в зенитных расчетах. К зениткам можно поставить девок или подростков, любящих ковыряться с техникой.

— С вами, Фромм, приятно иметь дело.

— Служу великой Германии. Хайль Гитлер!

28 марта состоялось секретное совещание в ставке Гитлера, и по своей значимости оно имело столь же важное значение для судеб войны, что и недавнее совещание в кабинете Сталина.

Проблемы, столь мучительные для нашей Ставки, угнетали и верхушку гитлеровского вермахта, и эти проблемы — удивляться тому не следует! — во многом совпадали. Со слов Гейнца Гудериана понятна их суть. «Весной 1942 г., — вспоминал он, — перед немецким верховным командованием встал вопрос, в какой форме продолжать войну: наступать или обороняться?..»

Самой оригинальной — и, пожалуй, самой неглупой! — была точка зрения адмирала Деница, который заявил:

— Сейчас возник такой момент, когда Египет у англичан завоевать намного легче, нежели отнять Кавказ у русских, и потому я считаю, что корпус Роммеля в Ливии надо не ослаблять, как мы делаем, а, напротив, усиливать.

Деницу тут же здорово влетело от владыки вермахта:

— Вы разве не верите в нашу победу на Востоке? В пустынях Ливии более заинтересован Муссолини, а Роммель останется при нем вроде мальчика на побегушках... [311] Конечный результат всей войны должен проявиться в России, и только в России!

В основу летнего наступления вермахта был положен проект «Блау» — о выходе вермахта к Волге и на Кавказ, о чем еще зимою столь настырно хлопотал Адольф Хойзингер.

— Я, — сказал Гитлер, — вынужден повторить то, что твердил еще в прошлом году. Русские не так уж чувствительны к окружениям, как мы, и потому немцам следует освоить принципы очень плотных окружений чтобы уничтожать их внутри будущих котлов. «Блау» подразумевает экономические цели — захват русских нефтяных ресурсов, и политические — выход в страны Ближнего Востока, чтобы изолировать Советы от их союзников на юге, и заставить Турцию выступить против Сталина.

К этому времени пантюркисты Анкары, наследники былой славы Осмаилисов, уже выпустили в продажу карты, на которых советские территории с мусульманским населением — вплоть до Казани! — были заштрихованы как турецкие владения. А басмаческие шайки, нашедшие приют в горах Афганистана, готовились снова ринуться в нашу Среднюю Азию.

— Турецкий премьер-министр Сарадж-оглы, — сообщил Гитлер, — обещал моему послу фон Папену выставить летом в Турецкой Армении двадцать шесть полнокровных дивизий. В этом случае японцы тоже расшевелят боевой пыл своей Квантунской армии.

Все, что говорил Гитлер на этом совещании, было хорошо им аргументировано, никто не смел ему возражать, лишь Йодль высказал оперативные сомнения.

— Но усиливая группу «Юг», — заметил он, — мы тем самым ослабляем «Центр» и «Север», что позволит, думаю, Жукову проникнуть в направлении на Шмоленгс.

— Для этого, — отвечал Гитлер, — у него не хватит сил, ибо, ощутив привкус катастрофы на юге, Сталин начнет спешно перебрасывать свои силы от Петербурга и Москвы.

В глазу Кейтеля броско посверкивал монокль:

— После той бани, какую мы устроим русским у Барвенковского выступа, следующий удар барона Вейхса на Воронеж сначала будет выглядеть началом фиктивной операции «Кремль»! Русские подумают, что на [312] этот раз мы идем на Москву через Воронеж. Когда же в Москве догадаются, что они обмануты, будет уже поздно. Котел вберет в себя все русские армии, размещенные по хордам гигантского треугольника, углами которого станут Воронеж — Таганрог — Сталинград. Дорога на Кавказ станет открыта!

На этом совещании все немецкие генералы были раболепно солидарны с Гитлером.

Правда, Франц Гальдер еще долго брюзжал перед Адольфом Хойзингером, но его брюзжание один Хойзингер и расслышал.

— Вермахт вряд ли способен к операциям такого масштаба, какие запланировал фюрер. Это же абсурд — расчленять группу «Юг» по двум дорогам — кавказской и сталинградской. Русские передушат их там поодиночке... Йодль, кстати, прав: стоит Жукову треснуть по Шмоленгсу, и тогда от «Блау» полетят перья.

— Что бы вы сделали на месте нашего фюрера?

— Мне хватило бы одного Сталинграда, — отвечал Гальдер. — Выйдя к Волге, я бы разом перекрыл все краны, из которых русские черпают горючее, и тогда армия Сталина умерла бы сама по себе в жестоких корчах нефтяной дистрофии...

В апреле Гитлер повидался с Муссолини и Антонеску, чтобы выкачать из Италии и Румынии новые пополнения. Он обнадеживал их в непременном успехе летнего наступления, утверждал, что у русских не осталось боевой техники:

— Сейчас они только импровизируют! Но им уже не собрать ту старую глину, из которой они сваляли своего безмозглого колосса. Что же касается помощи от союзников, то Черчилль и Рузвельт помогают Сталину в мизерных дозах, словно их паршивые «матильды» и вонючие «студебеккеры» — драгоценное лекарство для умирающего. Второго фронта в Европе не будет, и это позволяет мне в спокойной деловой обстановке приготовить для Востока еще шестьдесят новых дивизий. А скоро я буду иметь в рядах вермахта сразу девять миллионов солдат!

Муссолини очень боялся второго фронта — не в Европе, а в Африке, его рассуждения на эту тему были Правыми:

— Рузвельт может забраться в Марокко, а Черчилль нажмет от Египта, и тогда армия в Ливии, включая и [313] вашу — Роммеля, треснет, как орех, раздавленный щипцами.

Гитлер рассуждал совсем неправильно:

— Если второй фронт и возникнет, то все дело кончится десантом в Норвегии, на большее Черчилль не согласится. Норвегию я беру на себя, а вы занимайтесь Мальтой. Если же эти похотливые янки сунутся в Западную Африку, я сразу оккупирую всю Францию целиком. Я не остановлюсь перед капризами Франко — буду штурмовать Гибралтар. При такой ситуации долго ли усидит Рузвельт в Касабланке?

Гитлеру явно мешал язвительный граф Чиано:

— Главное сейчас — Россия, и, кажется, она устоит разрушив прогнозы вашего командования.

До чего же Гитлеру был противен зять Муссолини!

— Это невозможно, — взбеленился Гитлер. — Я отнял у них молибден и марганец, без которого немыслимо создание бронебойной стали. Если у меня завтра кончится каучук, я тут же заменю его синтетической «буной». А чем заменят каучук русские на своих истрепанных шинах? Чем? Тряпками?

Чиано по-своему расправлялся с Гитлером:

— Боюсь, что «буна» не для русских ухабов. А Красная Армия использует добротный искусственный каучук, созданный в лабораториях своего химика Лебедева.

— Это большевистская пропаганда, Чиано!

— Да? — вроде бы удивился Чиано. — Но перед войной Рим торговался с Москвой о закупке именно русского каучука. Выходит, Сталин хотел надуть нас и подсунул нам... воздух?

* * *

Настали дни Пасхи, когда Паулюс появился в Берлине, дабы в кругу семьи отметить крещение двух младенцев-близнецов, благополучно рожденных дочерью Ольгой

Радиовещание Берлина в эти пасхальные дни захлебывалось от восторга: генерал Курт Зейдлиц прорубил «коридор» из Демянского котла, а германская авиация, отбомбившись по Мальте, уже раскладывала свои зажигалки по крышам Сталинграда... Первая деловая встреча Паулюса состоялась в кабинете Хойзингера:

— Сюрприз! — сообщил он. — Шапошников серьезно болен, на его место выдвигается Василевский, мой антипод. [314] Думаю, мы раньше недооценивали его таланты. К сожалению, против Василевского абвер не подобрал компрометирующих материалов, если не считать того, он сын священника.

— Этот фокус не пройдет, — сказал Паулюс, — ибо Сталин тоже учился в духовной семинарии. А как Гальдер?

Паулюс застал Гальдера в веселом настроении:

— Нам повезло. Чертовски повезло... В наших руках оказался русский генерал Самохин Александр Григорьевич, бывший военный атташе в Югославии, а ныне командующий 48-й армией Брянского фронта.

— Как это случилось? Он сдался?

— Нет. После приема у Сталина вылетел на фронт. Но пилот посадил машину не в Ельце, а на нашем же аэродроме в Мценске. Самохину не стоит даже трепать нервы в абвере, ибо при нем взяли целую сумку секретных директив. Теперь перед нами вырисовывается полная картина летних планов Тимошенко на Барвенковском выступе. Вашей шестой армии, Паулюс, предстоит встретить удар на подступах к Харькову.

— Назовете ли точную дату?

— Примерную. Где-то в первой декаде мая...

Паулюс сомневался в достоверности рассказа Гальдера, ему с трудом верилось, что Самохин случайно сел на чужой аэродром с самыми секретными директивами своей Ставки:

— Слишком фантастична вся эта история. Не был ли пилот Самохина тайным агентом нашего фюрера? Или, может, Сталин нарочно пожертвовал своим генералом, чтобы всучить нам его портфель с фальшивыми планами?

— Нет. Просто его пилот летел без штурмана, плохо зная аэронавигацию, и теперь Москва будет за это расплачиваться...

Маршал С. С. Бирюзов, которому как раз и выпала горькая доля докладывать «наверх» об этом случае, после войны писал:

«У меня нет никакого сомнения в том, что трагический эпизод с генералом Самохиным сыграл свою роковую роль и в какой-то мере предопределил печальный исход нашего наступления на Харьков».

А пока там генеральштеблеры изучали бумаги из портфеля Самохина, в штабе фельдмаршала фон Клюге [315] готовились фальшивые документы, чтобы убедить Сталина в его ошибочном мнении, будто летом вермахт будет снова наступать на Москву. Этот документ готовился в 22 экземплярах и — будьте уверены! — немецкая разведка постарается, чтобы один из этих экземпляр попал на стол самого Иосифа Виссарионовича. И уже одно название фальшивки «Кремль » должно вызвать душевный трепет вождя, который все резервы, какие у него есть, оставит при себе, чтобы оградит Москву и себя в Кремле.

13. «Охота на дроф»

Имена людей, которые я назову вам, ничего не говорят нам, и никакого геройства они не свершили, но весною 1942 года им привелось своими глазами увидеть нечто такое, что вскоре отразилось на делах наших армий Южного фронта и вызвало оперативный кризис, схожий с параличом.

Некий лейтенант Корженевский и рядовой Петров (имен их не знаю), изможденные до предела, оборванные и грязные, уже целый месяц выбирались к своим из окружения, в которое попали под Ростовом. Они стремились на север в сторону Славянска, где, по слухам, пролегала шаткая линия фронта. Пуганые и осторожные, они стороною обходили магистрали, чтобы не нарваться на вражеские разъезды. Однажды ночь застала их в голой безлюдной степи, оба прикорнули у костерка, пробужденные на рассвете страшным грохотом моторов и гусениц

— Танки! Смотри, смотри... сколько их, Господи!

Сначала десятки, а потом и сотни машин, маневрируя в степи, совершали какие-то странные эволюции. Наконец, они застыли, образовав четкую геометрическую фигуру, похожую на четкий квадрат, видимый, наверное, даже из космоса.

— Что бы это все значило? — обомлели оба.

— Напоролись... прямо на танки Клейста! Но что они тут делают и зачем выстроились в квадрат, этого я не знаю.

Петров был дважды ранен (он танков боялся):

— Может, уйдем от греха, пока не поздно, а?

— Поздно. Лежи. Заметят — прихлопнут сразу. [316]

Между тем танки Клейста, составив форму гигантского каре, внутри которого оставалось свободное пространство, чего-то выжидали. Экипажи от машин не расходились. В утреннем воздухе были слышны резкие окрики офицеров.

— Летят... гляди, гляди! — вдруг сказал Петров. — Совсем непонятно, — ответил Корженевский... Пятерка брюхастых самолетов вдруг пошла на посадку, приземлившись в центре танкового квадрата. Машины вдруг ожили, экипажи забегали, разнося от машин длинные шланги, их подключали к фюзеляжам, Корженевский догадался:

— Вот оно что! Заправляют баки горючим.

На смену опустошенным авиацистернам прилетали другие, быстро перекачивали горючее из фюзеляжей в танковые баки, и так продолжалось несколько раз — при строгом соблюдении хронометража по времени, в порядке распределения горючего по часовой стрелке. Было видно, что у немцев эта операция четко отработана еще на маневрах. Наконец, вспыхнула сигнальная ракета, и танки, мощно содрогая поверхность истерзанной ими земли, колоннами развернулись в степные пространства... Корженевский и Петров долго не могли опомниться, потрясенные всем увиденным.

— Как в романах Уэллса, — сказал лейтенант. — Прямо марсиане какие-то, сошедшие на землю... Пошли, браток!

— Куда? — поднялся Петров, отряхиваясь.

— Хоть один из нас, — отвечал офицер, должен непременно остаться в живых, чтобы сообщить своим о том, что мы случайно здесь увидели... вблизи Краматорска!

Разведка нашей 9-й армии подтвердила рассказ окруженцев. О группировании танков Клейста к югу от Славянска напомнили вышестоящему командованию. В «Истории второй мировой войны» сказано:

«Однако ни командующий Южным фронтом генерал Р. Я. Малиновский, ни главнокомандующий войсками юго-западного направления маршал С. К. Тимошенко не приняли во внимание своевременный доклад... об угрожающей опасности».

Неудачи в войнах всегда неизбежны, но их нельзя оправдать, если они возникли по безалаберности людей, которым доверено ведение войны. Это явное пренебрежение [317] к противнику послужило трагической людней к роковым поворотам в мае 1942 года.

На генерала А. И. Родимцева, будущего героя Сталинградской битвы, в эти весенние дни произвели сильное впечатление слова рассуждавшего в окопе молодого комбата:

— Война — штука простецкая! Философии тут надо. Только научись тому, как нельзя воевать, и тогда будешь воевать как надо. Вот и вся премудрость!

* * *

Если сделать «короткое замыкание» в напряженной сети логических событий, то мы увидим, что судьбы двух битв — за Сталинград и Кавказ — были зависимы от битвы за Харьков, а судьба Харькова зависела от обстановки в Крыму...

Начиная с января 1942 года Керченский полуостров и город Феодосию занимали наши войска, которые сковывали немецкие армии Эриха фон Манштейна, который штурмовал Севастополь, действуя с оглядкой назад: постоянно следовало ожидать удара со стороны Керчи — и тогда, может быть, придется оставить штурм города и вообще убираться из Крыма. Мало того! Гитлер не мог начать летом наступление на Кавказ, ибо эта мощная русская армия могла угрожать тылам вермахта и тем же танкам Клейста, способная устроить немцам котел — подобный тому, что сейчас клокотал и кипел под Демянском...

Стыдно писать! Пожалуй, нигде не было собрано столько людей и боевой техники, как на этом узеньком Керченском перешейке; плацдарм был забит людьми, отчего, как говорится, и плюнуть-то было некуда.

— Вот и хорошо, — говорил Мехлис. — Пусть враг убедится в несокрушимой мощи сталинского удара.

Всей этой оравой командовал слабохарактерный генерал Дмитрий Тимофеевич Козлов, и Лев Захарович Мехлис состоял при нем представителем Ставки; бедного генерала Мехлис попросту запугал и задергал придирками. Что ни скажет Козлов, Мехлис во всем подозревал «вражеские происки». Весь перешеек-то в тридцать два километра по фронту, а Мехлис завел громоздкие канцелярии и даже... даже курсы по ускоренному обучению командного состава. А дармоедов-то [318] сколько! Но все при деле. Кого ни спроси, каждый «исполняет поручение начальства».

Да, повторяю, писать стыдно!

Неслыханное дело! — на фронте возникли сразу два штаба; свой личный штаб Мехлис натравливал на штаб командующего армией. Сложилась нездоровая обстановка кляуз, доносов и болтологии. Вчера совещание, сегодня заседание, завтра отчетно-выборное собрание, послезавтра Мехлис собирает партактив, чтобы решать вопросы о воспитании бойцов в духе непоколебимой верности делу Ленина — Сталина... Муза бюрократии парила над армией.

— Что вы мне тут талдычите! — кричал Мехлис на военных (к их несчастью, подчиненных ему). — Вы изложите все четко на бумаге с приложением печати и чтобы вашу подпись удостоверил секретарь парторганизации. Вот тогда и будем разговаривать.

Абсолютный профан в военных делах, Лев Захарович запретил бойцам отрывать даже окопы и траншеи.

— Вам бы только в земле отсидеться, трусы! — оскорблял он людей. — Окапывание подрывает наступательный дух красного бойца, а большевик должен смело глядеть в лицо смерти!

Всю тяжелую артиллерию, которой сам Господь Бог велел торчать в тылу, Мехлис выдвинул на самый передний край фронта. Дивизия есть дивизия, а Мехлис держал их кучей, не разрешая растягиваться, теснил солдат одного к одному, как жильцов в коммунальной квартире, и дивизия занимала фронт на «пятачке» в 500 метров, а Козлов боялся вмешиваться:

— Погубит он всех нас, но... что делать? Кому жаловаться? Тронь это дерьмо, так оно тут же завоняет.

1937 год с его кошмарными страхами витал над Керченским полуостровом, и положение Козлова я понимаю. Во все времена, во всех войнах России русские генералы, не согласные с высшим начальством, сразу подавали в отставку, и за это их уважали! Но теперь-то времена иные: попробуй Козлов заикнуться об отставке или несогласии с Мехлисом, он был бы сразу уничтожен — как «изменник». Сталин знал, что Козлов задерган Мехлисом, но верил не генералу Козлову, а партайгеноссе Льву Захаровичу:

— Товарищ Мехлис не подведет. Хороший товарищ! [319] Когда он был редактором «Правды», там у него одну правду писали...

Сколько у нас писали об этом мерзостном человеке, и хоть бы один автор сказал о Мехлисе доброе слово — нет, никто не сказал. Да, чужих жизней Мехлис никогда не щадил, стрелял людей направо и налево, словно это не люди, а мухи. Но свою-то голову он берег... еще как берег! Стоило над плацдармом появиться вражескому самолету, и Мехлис сразу поднимал в небо не только эскадрильи истребителей, но иногда целые авиаполки. Маршал авиации Н. С. Скрипко писал, что едино лишь для безопасности самого представителя Ставки «авиация фронта быстро выработала моторесурсы, а когда действительно потребовалось летать в полную силу многие истребители не могли подняться...» Голова незабвенного Льва Захаровича обошлась нам в 400 самолетов!

Конечно, Москва не за тем собрала большие силы, чтобы они там топтались на одном месте и пожирали казенную кашу. Ставка не раз толкала Крымскую армию в наступление, чтобы рванулась в глубину Крыма, чтобы выручила израненный Севастополь, чтобы взяла Перекоп и захлопнула крышку котла, в котором армия Манштейна и погибла бы... Только в апреле Мехлис с Козловым начали наступать, но так бестолково, что все атаки оказались бесполезны. Солдаты даже не знали, как наступать за огневым валом, не умели атаковать следом за танками. Радиосвязь бездействовала — штабы, как в гражданскую войну, полагались на телефоны, а если и телефон отказывал, они рассылали ординарцев;

— Сбегай, Ваня, скажи Петухову, что ему должно быть стыдно.

Манштейн очень легко отвоевал у Мехлиса город и порт Феодосию, отчего войска Крымской армии еще более стеснились на маленьком «пятачке», словно люди в переполненном трамвае.

— «Охота на дроф », — возвестил Манштейн, — именно так назовем мы эту операцию... Из этой каши, что заварили сталинские стратеги, мы устроим кровавую кашу!

На рассвете 8 мая немецко-румынские войска начали «охоту на дроф», а уже к вечеру наш фронт развалился. Бойцы сражались отчаянно — на пределе сил, гибли геройски, понимая, что мостов от Керчи на Тамань [320] нету — море  — Моряки в тельняшках вставали в полный рост, крича «полундррра-а!», пытались из винтовок стрелять в узкие триплексы смотровых щелей танков... Все они погибли под гусеницами! Манштейн вспоминал: «Все дороги были забиты брошенными машинами, танками и орудиями противника. На каждом шагу навстречу нам попадались длинные колонны пленных. Перед нами в лучах сияющего солнца лежало море, Керченский пролив и противоположный берег (уже кавказский) Цель, о которой мы так долго мечтали, была достигнута».

Мехлис бежал, оставив врагам 176 000 пленных, все самолеты, все танки и две с половиной тысячи орудий, которые Манштейн сразу отправил под Севастополь, — крушить его защитников. Но перед тем, как убежать, Лев Захарович отправил донос на генерала Д. Т. Козлова как на «изменника», и Сталин, получив этот донос, показал его Г. К. Жукову:

— Вот видите, к чему приводит оборона, до которой у нас так много охотников. Надеюсь, что товарищ Тимошенко, рвущийся в бой, понимает, что лишь в наступлении вершится победа...

Около полуночи 11 мая он вызвал С. М. Буденного;

— Семен, поезжай туда сам и разберись. Заставь (!) ты Мехлиса и Козлова остановиться, чтобы Манштейн не мог проникнуть к востоку далее — далее, Семен, уже Кавказ. ..

15 мая Сталин издал приказ: «Керчь не сдавать ».

Но Керчь уже сдали. Крымская армия, брошенная командованием, спасалась вплавь через Керченский пролив — вплавь , потому что катеров не хватало, люди цеплялись за каждую шлюпку. А часть наших войск, не сумев пробиться к морю, заживо погребла себя в каменоломнях Аджимушкая (и там, глубоко под землей, почти целых полгода они еще держали фронт, пока немцы не задушили их газами).

Севастополь теперь был обречен!

Сталину доложили, что пришел Лев Захарович Мехлис.

— Что ему? — спросил Сталин.

— Объясниться.

— Скажите ему, что я эту сволочь видеть теперь не могу. [321]

Эта «сволочь» с великими почестями погребена Кремлевской стены, где — давно всем известно — полно всяких других сволочей и палачей народа, продолжателей дел и интерпретаторов наследия мавзолейного идола. Мы, русские, по собственной инфантильности, любящие прощать тогда, когда прощать нельзя, до сих пор еще не разгребли эту свалку, образованную возле святыни нашего оскорбленного государства.

— «Охота на дроф», — подвел итоги Манштейн, — закончилась удачно, и нашим богатым трофеям, наверное, позавидует в «Центре» мой коллега — фельдмаршал фон Бок...

* * *

В бункерах «Вольфшанце» шла активная подготовка к летней кампании. Гитлер, как и Сталин, ложился спать лишь под утро, он включался в оперативную работу ставки лишь после полудня. Тучи комаров налетали из чащоб в штабные бараки, по ночам зловеще угукали нелюдимые прусские филины, надрывно лаяли сторожевые овчарки эсэсовской охраны, каждодневно пожиравшие столько мяса, сколько рядовой немец не имел по карточкам в месяц.

Настроение у Гитлера было хорошее. Кейтель с Йодлем рассуждали, что лето начинается хорошо.

— Успех в Крыму определился, перед нами узенький Керченский пролив, и мы сразу окажемся на берегах Тамани, чтобы развивать движение в сторону нефтяных вышек Кавказа... Наконец, нам повезло и на Волховском фронте, где окружена и полностью разгромлена Вторая ударная армия, на которую так уповали в Кремле, и вчера нам сдался генерал, назвавшийся Власовым!

Фельдмаршал фон Бок вызвал к себе в Полтаву генерала Паулюса, и он предстал, тщательно выбритый, стройный и подтянутый, с упругой походкой человека, соблюдающего диету.

— Первоначальный успех, — сказал командующий «Центром», — определен ловкостью Манштейна, а дела в Крыму сразу же отразятся на Барвенковском выступе. Именно от вас, Паулюс, зависит и наш конечный результат — выход к Волге у Сталинграда. Никаких перемен в сроках более не предвидится, и маршал Тимошенко будет потревожен нами восемнадцатого мая... [322]

Совсем иное настроение было тогда в нашем Генштабе совсем иное, просто паршивое. Александр Михайлович Василевский, уже генерал-полковник, был срочно отозван из-под Демянска, где наши войска никак не могли справиться с немцами, попавшими в окружение, но в кресле маршала Шапошникова он, новый начальник Генерального штаба, чувствовал себя крайне неудобно, словно самозванец, не по праву занявший престол.

Со своим приятелем генералом Анисовым он поделился:

— Как начинать? И — с чего? По сути дела, начинать мне приходится с позора. .. Да, да, с позора. Манштейн малыми силами сокрушил в Крыму наши большие силы. Вчера наш самолет пролетел на бреющем полете над крышами Керчи; пилот видел, что все улицы и дворы в Керчи забиты нашей брошенной техникой, и теперь нашей же техникой Манштейн станет усиливать свою штурмовую группу под Севастополем, судьба которого, таким образом, решена... Между нами говоря, — продолжал Василевский, — после всего, что случилось в Крыму и под Волховом, нет никакого смысла начинать операцию под Барвенково, чтобы штурмовать Харьков. Но... как доказать там, наверху, что только в обороне наше спасение?

А мне вновь вспоминаются слова молодого комбата, которые как-то услышал генерал Родимцев, и я эти слова с удовольствием повторю для тебя, читатель, ибо мне они представляются мудрыми: «...Только научись тому, как нельзя воевать, и тогда будешь воевать как надо... вот и вся тут премудрость!»

К сожалению, у нас часто воевали так, как нельзя.

14. На рать идучи...

Прошу обратить внимание на очень рискованный стык во времени: Паулюс готовил армию для удара по Барвенковскому выступу 18 мая, а маршал Тимошенко планировал перейти в наступление опять-таки с этого выступа 12 мая, их планы разделяла одна неделя, но уже в этом почти совпадении дат и точном определении боевых позиций чуялось нечто роковое...

Б. М. Шапошников, навсегда покидая Генштаб, еще [323] раз просил Ставку воздержаться от харьковской операции, считая ее рискованной и малоподготовленной, и Сталин, по словам Василевского, «дал разрешение на ее проведение и приказал Генштабу считать операцию делом направления, — то есть делом Тимошенко, — и ни в какие вопросы по ней не вмешиваться...». Иначе говоря, Сталин, отвергая услуги Генштаба, как бы брал ответственность за предстоящее наступление на себя…

— Почему не вмешиваться? — переживал Василевский. — Без указаний Генштаба разве мало дров наломали в сорок первом? Ведь не один я тут сижу, здесь круглосуточно работает «мозг» всей нашей армии, я все-таки вмешаюсь.

— Желаю успеха, голубчик, — ответил Шапошников и ушел...

Будущая трагедия Сталинграда определялась просчетами Сталина и боевым апломбом маршала Тимошенко, всегда излишне уверенного в своих талантах и в своих силах. После страшного разгрома армии в Крыму, казалось, нет никакого смысла начинать движение на Харьков — тем более не с широкого плацдарма, а лишь с «бородавками» Барвенковского выступа. После крымской катастрофы многие понимали, что обстановка на юге изменилась в пользу противника. И наши, и западные историки придерживаются единого мнения: положение Красной Армии могло спасти не наступление, а, напротив, отказ от него, чтобы занять нерушимую оборону. К сожалению, Сталин и Тимошенко рассуждали иначе...

* * *

Катились грузовики с молодыми солдатами последнего призыва, для которых битва за Харьков станет первым и последним их боем, по зеленеющим обочинам неторопливо шли ветераны, крутя на ходу цигарки, иные даже босиком, покрикивали молодым:

— Мотопехота! Оттого, что шагать неохота...

Впервые за всю войну солдаты увидели в небе превосходство нашей авиации над вражеской, своими глазами убедились в том, что тяжелые KB — это не выдумка окопных краснобаев. Броня танков была украшена надписями: «За Сталина»!, «За нашу Советскую Родину!» и «Вперед к победе!»

Все это настраивало войска на боевой лад, да и кормить [324] стали намного лучше, а до этого сидели на мерзлой картошке, которую выкапывали на заброшенных огородах под пулями немецких снайперов. В кисетах зашуршала махорка, по утрам старшина делил водку, как положено перед наступлением. Особым почетом пользовались бронебойщики с длинными ружьями ПТР, которые таскали вдвоем, как носят деревья (один с хлыста, а другой с комля). Радисты приникали к штабным аппаратам, боясь пропустить в эфире сочетание цифр «777», которые послужат сигналом ко всеобщему наступлению.

Молодой генерал Кузьма Акимович Гуров навестил в эти дни Александра Ильича Родимцева на передовой, широким жестом выставил на стол бутылку портвейна, на этикетке которой красовалась популярная марка «777». Родимцев — человек нервного склада характера, легко возбудимый, худощавый, очень подвижный — побарабанил по бутылке пальцами:

— Три семерки... что за символика? Как по заказу. Но погоди, Акимыч, сначала допросим одного франта.

Пленный, действительно, выглядел добротно, словно свежий товар, полученный прямо со склада. Морда сытая, сапоги сверкают, мундир с иголочки. Начали:

— Какой дивизии?

— Двадцать третья.

— Инфантерия?

— Нет, панцер.

— Откуда появились в наших краях?

— Из Парижа...

Карта парижского метро и фотография пленного на фоне мостов через Сену подтверждали его слова. Генерал Гуров, как политработник, спросил, нравится ли ему в России?

— Совсем не нравится, — отвечал пленный.

— А воевать... нравится?

— Если б не эта война, что бы я делал? Наживать горб у станка на заводе... это не по мне. Когда бы еще я смог повидать Норвегию, Крит, Ливию, побывать в Афинах и в Париже? И все это бесплатно — за счет вермахта!

Родимцеву было не до лирики, он спросил:

— Почему вы так откровенны с нами?

— А что мне скрывать? Я попал в плен случайно и пробуду в плену недолго. Скоро вы все будете уничтожены [325] нами, а я тогда получу двухнедельный отпуск, долго не просижу за колючей проволокой, а вот вы еще насидитесь.

— Ну, что ж, — посмеялся Родимцев. — В откровенности вам не откажешь, в смелости тоже, за что и хвалю...

Пленного увели, Гуров открыл портвейн.

— Верно говорят наши бойцы: ожил фриц, отогрелся на солнышке. И теперь не слыхать, чтобы «Гитлер капут» орали, как это зимой было... Перезимовали, сукины дети!

— Да, — согласился Родимцев, — признак нехороший. Но меня сейчас тревожит иное. Я заметил уплотнение боевых порядков перед своим фронтом. Не напорется ли наш кулак на немецкий? Свои корпусные эшелоны Паулюс придерживает в Харькове, выдвигая лишь дивизионные резервы. Ясно, что немцы сохраняют силы в тылу для ответных ударов... В осторожности Паулюсу никак не откажешь.

— В уме тоже, — кивнул Гуров. — Это не Рейхенау, который частенько пер на рожон, действуя нахрапом. Я беседовал тут с Баграмяном — армянин с башкой, собаку съел на штабной работе. Так вот он говорил мне, что в поведении Паулюса чувствуется крепкая академическая школа. Скверно, если мы станем его недооценивать. Такой «академик» способен, кажется, переломать мебель и перебить всю нашу посуду...

В канун наступления маршал С. К. Тимошенко созвал в Купянске совещание командармов, еще раз заверив их в слабости противника, он говорил о полном преимуществе своих армий — как в живой силе, так и в техническом обеспечении. На этом же совещании были произнесены слова:

— Уже одно то, что товарищ Сталин, наш великий друг и учитель, одобрил наступательные планы армии, может служить верным залогом предстоящего успеха нашего наступления...

«Должен сказать, — писал очевидец, — что это сообщение прозвучало тогда весьма обнадеживающе. Мы сочли, что возложенная на нас задача связана с самыми широкими планами Ставки!»

Как и водится, все было достаточно засекречено, и потому командиры (и даже генералы) не могли знать о тех мнениях, что складывались в Генштабе и в кабинете Сталина, не всегда [326] совпавшие. Повторялась сказка про «белого бычка»! Сталин ожидал удара немцев по Москве и толкал Тимошенко вперед, чтобы он, его натиск на Харьков оттянул немецкие силы от Москвы, а Тимошенко ставил перед собой задачи более широкие — выйти на широкий стратегический простор, чтобы изменить весь ход войны...

В ночь на 12 мая Тимошенко торжественно объявил приказом по войскам, что открывает «новую эпоху» в истории войны с заклятым врагом человечества... Этот преждевременный пафос многим пришелся по душе.

Гуров сказал Родимцеву, что говорить о «новой эпохе» рановато и даже нескромно:

— Как бы ни были благородны цели полководца, но лучше бы воздержаться от таких эффектных прогнозов.

— Да, — кивнул Родимцев, — что-то у нас быстро забыли о мудрости предков: «не хвались, на рать идучи...»

В армии Тимошенко напряженно ожидали сигнала 777.

* * *

Паулюс просыпался очень рано и, встревоженный подозрительным молчанием эфира, сначала спрашивал Гейма, своего начальника штаба, — дал ли что-нибудь ночной радиоперехват?

— Русские помалкивают. Теперь совсем не так, как было в прошлом году, когда они трещали, как сороки, и мы смеялись над их наивною болтовней в эфире... Тогда, — вздохнул Гейм, — воевать было легче: я всегда знал, что думает полковник Иванов и чего боится генерал Петров... Впрочем, лондонское радио на днях сообщило, что Тимошенко намерен наступать на Харьков и Днепропетровск, чтобы выбить из-под наших ног плацдарм для продвижения в сторону Майкопа.

Фердинанд Гейм был извещен, что на его пост начальника штаба 6-й армии скоро пришлют полковника Артура Шмидта, но Паулюс просил Гейма не торопиться с укладкою чемодана:

— Мы неплохо сработались и, чтобы не терять вас для своей армии, я прошу вас, Гейм, принять четырнадцатую танковую дивизию, в которой служит и мой сын Эрнст-Александр, с которым я стараюсь встречаться пореже, чтобы его не заподозрили в отцовской протекции. [327] Сейчас он капитан и при мне капитаном останется вас, Гейм, я постараюсь рекомендовать для производства в генерал-майоры.

Гейм осторожными намеками дал понять Паулюсу, что полковник Артур Шмидт выдвигается на его место благодаря не столько оперативным талантам, сколько «иным качествам». Паулюс намек понял.

— Очевидно, — сказал он, — чтобы я не свихнулся, ко мне решили приставить идейную гувернантку... Неужели и полковник Баграмян тоже водит маршала Тимошенко на политических помочах? Мне, как и Блюхеру, необходим только Гнейзенау.

Вечером в казино Харькова немецкие офицеры смотрели советский документальный фильм довоенных времен «Борьба за Киев», в котором — на примере маневров Красной Армии — была показана ее высокая мобильность, ее передовая тактика, массированная мощь ударов — воздушных и танковых. Паулюс, как генеральштеблер, изучил этот фильм еще в Цоссене, а сейчас просмотрел снова — глазами придирчивого специалиста.

Вечер выдался хороший и теплый, после сеанса в душном казино было приятно прогуляться под липами харьковских переулков. Попутчиком Паулюсу стал генерал-майор Отто Корфес, командир пехотной дивизии, склонный ко всяческим историческим аналогиям. Сейчас, сопровождая командующего, доктор Корфес первым делом переложил «вальтер» из кобуры в карман мундира.

— Советую и вам поступить так же со своим парабеллумом, — сказал он Паулюсу. — Вечерние прогулки в России опасны...

Конечно, доктор Корфес в отличие от Паулюса еще весь находился под впечатлением документальной киноленты:

— На экране все выглядит превосходно, и хочется аплодировать. Но я никак не могу понять, куда все это делось? Красная Армия в тридцатые годы бесспорно была лучшей армией мира. Но сталинские наркомы, кажется, погнались потом за рекордами — кто выше прыгнет, кто дальше плюнет, кто глубже нырнет и никогда не вынырнет. Я думаю, — рассуждал Отто Корфес, — легче всего приготовить одного стахановца, дающего сразу тысячу процентов нормы. Но гораздо труднее наладить работу многих-многих тысяч рабочих, дающих сто обязательных процентов нормы и ни одним процентом [328] больше ! В конце тридцатых годов все утерянное русскими в погоне за рекордами освоили мы, немцы, и теперь наш вермахт ставит «рекорды», взятые из поучительной практики прошлого Красной Армии...

И размеренные шаги гитлеровских генералов резко звучали в тишине мертвых улиц оккупированного города.

Паулюс, доселе молчавший, вдруг заговорил:

— Я не боюсь маршалов вроде Тимошенко, но следует остерегаться новых русских полководцев, которые еще никому не известны, но которых Россия обязательно сыщет в своих необъятных недрах. Они, эти люди, может, и не смотрели кинохроники «Борьба за Киев», но наверняка многому научились на жестоких уроках прошлого года... научились у нас!

Мимо генералов, освещая улицу фонариками, процокал сапогами патруль автоматчиков, а позади немцев с карабином на плече шел русский полицай в кургузом пиджачке и пролетарской кепке. На площади Дзержинского генерал Корфес спросил:

— Правда ли, что Гейма заменяют Артуром Шмидтом?

— Да. В назначении Шмидта меня смущает лишь отсутствие у него высшего военного образования. Впрочем, такого образования не имеет и фельдмаршал Кейтель, услуживший фюреру.

Корфес уже был замешан в острых конфликтах с войсками СС, которые, словно тень, сопровождали 6-ю армию, и сейчас, стоя под одиноким фонарем на площади Дзержинского, он вдруг заговорил о загадочном «кружке друзей Гиммлера».

— Надеюсь, вы о таком слышали?

— Кое-что, — отвечал Паулюс. — Но в этот кружок, насколько мне известно, входят нацистские интеллектуалы или очень богатые люди... Разве Артур Шмидт принадлежит к их числу?

— В роли интеллектуала он выглядел бы смешно. Однако не забывайте: Шмидт из богатой семьи гамбургских коммерсантов.

— Ах, вот оно что... Впрочем, нацистские убеждения Шмидта вряд ли могут помешать исполнению им своих обязанностей. Спокойной ночи, доктор Корфес, я покидаю вас, а то мой зять, наверное, уже волнуется. Время позднее… [329]

Были первые числа мая, и до немецкого наступления — 18 мая — оставались считанные дни, когда состоялось знакомство Паулюса с новым начальником штаба 6-й армии. Артур Шмидт оказался вульгарным крепышом с круглою головою, плотно вросшей в широкие плечи. Бодрый, хорошо упитанный, коренастый, на вид лет сорока, не больше. Небрежным жестом он вынул из кармана пачку сигарет «Аттика» и достал зажигалку. Одновременно с язычком пламени из зажигалки выскочил забавный смешной чертик.

— Чем только мой чертик не шутит, — сказал Шмидт...

Отныне эти два человека, Паулюс и Шмидт, столь разные, станут неразлучными до самого конца Сталинградской эпопеи, и они оба умрут на родине — Паулюс в Лейпциге, а Шмидт в Гамбурге, разделенные не только географией, но и политикой.

Между ними скакал этот пламенный чертик!

— Позвольте посмотреть, — протянул руку Паулюс.

— Пожалуйста, — показал ему Шмидт свою зажигалку. — Это мой священный амулет. Пока мой чертик пляшет в огне, я за свою судьбу спокоен. Только бы не посеять эту зажигалку.

Паулюс, смеясь, показал ему свою расческу.

— А вот и мой амулет, — сказал он, находя тему для установления первого контакта с начальником штаба. — Купил на Фридрихштрассе в магазине еврея Либензона, когда получил первый чин фенрика. С тех пор прошло много-много лет, но эта расческа всегда остается при мне... я, как и вы, суеверен.

Шмидт внимательно осмотрел амулет Паулюса:

— Странно, что за все эти годы из расчески не выпал ни один зубчик, и выглядит она совершенно новенькой.

— Да, — отвечал Паулюс, — в блаженные и невозвратные времена «Вильгельм-цайта», когда у нас еще не было фюрера, немцы из любого дерьма умели сделать шоколадную конфетку.

— Хоп! — Шмидт щелкнул зажигалкой с чертиком и, раскуривая сигарету, охотно согласился, что в старые времена вещи были добротнее. — Останется ли что-либо от наших эрзацев?

— Осколки, вынутые из наших ран. Вот они останутся. [330]

— Осколки — не эрзацы, — отвечал Шмидт. — Они-то как раз сделаны очень добротно. Даже слишком добротно...

Не думали они тогда оба, и Паулюс, и Шмидт, что эти их амулеты, зажигалка с чертиком и старинная расческа, доставят потом немало лишних хлопот советским генералам-победителям.

* * *

12 мая 1942 года — ровно в 06.30 по московскому времени — фронтовые радисты выудили из бездонных омутов эфира долгожданный сигнал «777», и сразу заработали «катюши»: «Жжув-жжув-жжув-жжжув...»

Юные комроты и молоденькие комбаты выдергивали из кобур черненые пистолеты ТТ и призывали бойцов:

— За мной, славяне... даешь Харьков! Робеть не надо, а помирать придется... Урра-а-а... все там будем!

Удар, тщательно подготовленный Паулюсом на 18 мая, маршал Тимошенко предвосхитил на шесть дней, а боевой порыв его войск, устремленных на Харьков, в германских штабах восприняли радостно, почти восторженно, оперативники даже поздравляли друг друга.

— Для нас это волшебный дар небес... подарок судьбы! Спасибо маршалу Тимошенко « он облегчил исполнение наших планов в операции «Блау», как будто все эти годы он получал жалованье не от Сталина, а от нашего фюрера...

Яснее всех выразился в это утро сам Паулюс:

— Лучшего мы и ожидать не смели! Нам уже не придется ломать последние зубы, прогрызая оборону противника. Русские сами лезут в капканы, для них расставленные. Как верующий человек, я могу только во кликнуть: с нами Бог!

Впервые прорезался голос и его начальника штаба Шмидта.

— Не будем забывать, — тактично напомнил он, — что при обоюдной готовности противников неизбежно следует «встречное сражение», а это, пожалуй, самая сложная форма боя.

Паулюс в ответ полковнику только посмеивался:

— Именно этот вопрос и занимал меня более всего, когда я вел кафедру тактики. Суть дела очень проста: пусть слабый и далее ослабляет себя в наступлении, а сильный сидит в обороне. [331]

Появление Адама не предвещало ничего хорошего

— Требуется ваше вмешательство, — выпалил од Паулюсу. — Срочно созвонитесь с Джованни Мессе. Вот уже два часа подряд в Днепропетровске насмерть бьются немцы с итальянцами, и страшно, если дело дойдет до гранат и автоматов.

Подробности таковы. В кинотеатре Днепропетровска демонстрировался трофейный фильм «Антон Иванович сердится», немцы стали изгонять союзников с лучших мест, хотя итальянцы купили себе дорогие билеты; началась кровавая драка.

— Безмозглые фашисты! — горланили гитлеровцы.

— А вы... нацистская сволочь! — отвечали итальянцы.

(Союзники не сходились «идейно», ближайшее родство итальянского фашизма с германским национал-социализмом им суждено было познать несколько позже на политбеседах в лагерях для военнопленных.) Паулюс вышел на связь с Мессе.

— Камарад, — сказал он ему, — вы, наверное, извещены об этом прискорбном инциденте в Днепропетровске?

— Да, прекрасная комедия «Антон Иванович сердится».

— Прошу строго наказать своих виновных солдат.

— Если вы, компаньо, накажете своих... немцев!

— Накажу, — обещал Паулюс. — После чего, я думаю, что для укрепления боевой солидарности следует устроить товарищеский ужин для солдат вермахта и берсальеров ваших частей.

— Солидарность? — хохотал Джованни Мессе. — Но если моих ребят посадить за один стол с вашими, то, боюсь, что Антон Иванович рассердится еще больше...

Паулюс бросил трубку телефона:

— Эта драка из-за лучших мест — опасный сигнал для будущего шестой армии... и, пожалуй, для всего нашего вермахта. Теперь многое зависит от того, дорогие или дешевые места получат итальянцы в окопах большой излучины Дона.

Вильгельм Адам проявил редкое остроумие:

— Самые дорогие билеты достанутся нам, немцам...

Именно так и случилось потом — под Сталинградом. На всякий случай Паулюс принял таблетку первитина. [332]

— Первитин сегодня просто необходим, — сказал он, запивая горькую таблетку. — Чувствую, предстоят бессонные ночи...

15. Барвенковский капкан

Не стану утомлять читателей нумерацией полков и дивизий, не стану перечислять имена их командиров, безвестно сгинувших или тех, что обрели бессмертие в наших энциклопедиях, постараюсь быть скупым в цифрах и датах, стараясь донести лишь главную суть событий, и всегда помнить, что на поле битвы все видится иначе, нежели значилось тогда на оперативных картах, а потом читается в мемуарах. Как бы ни философствовали в самых высших инстанциях, как бы ни мудрили в средних, все это было далеко от окопов, где солдаты всю мудрость жизни, политики, стратегии и тактики воплощали в едином душевном призыве:

— Бей их, гадюков! Тока бы прицелиться... Ишь, зад-то отклячил, а башку за пенек ховает. До свету не управимся...

Не в меру бодрые доклады маршала Тимошенко дали Сталину повод для резкого осуждения работников Генерального штаба;

— Если вас, любителей обороны, не подтолкнуть как следует, мы бы так и торчали на одном месте. А теперь, видите, как удачно все складывается у Тимошенко под Харьковом...

Верно! Наступление началось прямо-таки превосходно.

* * *

Ударные силы нашей армии рвались на стратегический простор из невыносимой и довлеющей над ними узости Барвенковского выступа, охватывая при этом Харьков с юга, а со стороны Волчанска двигалась на Белгород вторая группа, огибая Харьков с севера, и где-то — уже за Харьковом! — они должны были сомкнуться, чтобы устроить немцам хороший котел. Внешне все было задумано вроде бы правильно и сомнений не вызывало... Зато сразу же, с первого дня, возникли подозрения!

Но возникли они не там, где Тимошенко склонялся [333] над картами, красным карандашом отмечая стрелы прорыва, подозрения появились там, где в невообразимой пылище шагали наши солдаты, рассуждая меж собой чтобы их не слышали командиры:

— Что-то непохоже на немца! Гляди, Вась, смываются от нас и даже не пальнут для порядку.

— Это как понимать? Вроде бы и далее нас заманивают.

— Да, братцы, чует сердце — не к добру...

В некоторых селах немцы оставляли богато накрытые столы со своим шнапсом и нашей самогонкой, навалом было пирогов, свинины, гусей и всякой другой снеди. Думали, что отравлено, поначалу боялись, а потом попробовали — никто не помер — и навалились. Колхозники говорили, что немцы сами пировать собирались да вдруг разом снялись и удрали.

— А куда удрали-то? — спрашивали их.

— А шут их ведает. Бала-бала — и давай деру...

В одном месте разбили отступавшую штабную колонну с радиостанцией. Немцы оставили портфель желтого цвета, что определяло его секретность. В портфеле нашли бумаги с верными характеристиками наших командиров, и вечером, подвыпив, особист полка говорил:

— Все знают! Кто пьет, кто трезвенник. У кого жена, у кого дети. Даже адреса домашние собирали. Мы, уж на что мы, и то своих же людей так не знаем... Капитан Панкратов, где ты?

— Да здесь я. А что?

— А то, миляга, что ты вот с Шуркой Водянкиной шуры-муры на сеновале крутил, так даже это немцам известно...

Немецкая разведка даром хлеба не ела, и в тот же день, первый день нашего наступления, Паулюс был извещен, что Тимошенко на один километр фронта имеет лишь до 19 орудий и не более пяти танков. Новых же танков очень мало, чаще — старых модификаций с противопульной броней, на бензиновых моторах, потому они и вспыхивают как спички. Впрочем, когда на фронте уже завязались бои, Паулюсу доложили:

— Тимошенко что-то уже почувствовал, потому что начинает вводить свои вторые эшелоны.

— Так рано? — удивился Паулюс. — Шмидт, вы. слышали?

— Да, слышу. Все это очень странно. [334]

— Но мы не станем самообольщаться, — сказал ему Паулюс. — В отличие от маршала, мы побережем не только вторые, но и третьи эшелоны. Сейчас многое зависят от энергии фон Клейста.

— Клейст не опоздает для удара с южного фланга, — заверяли его. — После неудачи под Ростовом ему необходима реабилитация под Харьковом, чтобы вернуть себе расположение фюрера...

В первый день наступления наши войска продвинулись вперед — где на десять-двадцать километров, а там, где немцы оказывали сопротивление, даже два километра брались с неимоверным трудом. Танки противника еще не появлялись, авиация только прикрывала отход своих войск или вела разведку. Немцы очень экономно расходовали свои силы, и на юге выступа (южнее Барвенково) они бросали в бой строительные батальоны, нам попался в плен солдат из похоронной команды и даже из команды по сбору трофеев («барахольщик»). За ночь Паулюс выкатил из Харькова свои «ролики», и второй день наступления Тимошенко стал днем переломным.

Сопротивление ожесточилось. Паулюс запросил Адама, готовы ли к атакам панцер-дивизии Хубе и Виттерсгейма.

— Да, — отвечали ему, — всего триста семьдесят машин. Хубе и Виттерсгейм с нетерпением ожидают ваших распоряжений.

— Отлично. Не пора ли нам расшатывать фланги Тимошенко? На танки пусть Хубе примет пехоту. Заодно предупредите Рихтгофена, чтобы его четвертый воздушный флот выделил нам пикирующие бомбардировщики. Я подозреваю, что маршал Тимошенко, припомнив свою молодость, проведенную в конюшнях, обязательно прибегнет к помощи кавалерии... Конечно, — сказал Паулюс, — мне, генералу, как-то не совсем удобно учить маршала, но в этих условиях ничего другого не остается...

Удары танков и авиации Тимошенко воспринял на свой лад, как доказательство слабости противника.

— Ну, вот! — обрадовал он Баграмяна. — Паулюс уже на грани истощения, он транжирит свои последние козыри...

Силы противника сознательно им преуменьшались, а свои собственные Тимошенко преувеличивал. Совершенно [835] не понимаю (и объяснений тому нигде не искал), почему Семен Константинович был убежден том, что на подмогу его армии идут свежие дивизии из Ирана (?).

— Но боюсь, они поспеют к шапочному разбору когда мы своими силами разделаемся с фрицами, — говорил он...

13 мая уже наметилась неразбериха. Штабы соединений и штаб самого маршала работали в отдалении от передовой — иногда их разделяли 20 — 30 километров бывало, что и более. При этом они все время перемещались, не предупреждая фланговых соседей, радиосвязь работала безобразно, позывные частей перепутались, и в этой сумятице мало кто еще догадывался, что управление войсками было уже потеряно. .. Но Тимошенко, уверенный в себе, уверял Москву и свой штаб, что всё складывается по плану:

— Я очень доволен ходом событий...

Маршал К. С. Москаленко (сам участник этих событий) по этому поводу писал: «Ошибочные оценки небыли изменены в ходе боевых действий даже тогда, когда наши войска, по существу, уже потеряли инициативу … Перелом обозначился, и теперь не мы, а Паулюс навязывал нам свою волю. Однако наступление еще развивалось, и к концу дня 14 мая определился даже четкий успех: с Барвенковского выступа мы шагнули на 50 километров, а со стороны Волчанска (севернее Харькова) пробили оборону врага вглубь до 25 километров».

Наверное, это и был тот самый счастливый момент, когда Александр Ильич Родимцев, оторвавшись от стереотрубы, вытер восторженную слезу:

— Вижу, шайтан вас дери... вижу! Дома, крыши, садики, фабричные трубы. Харьков! Пора слать туда наши разъезды.

В трудные моменты боя нас выручали «сорокапятки», шедшие в порядках пехоты (те самые орудия в 45 мм, которые в канун войны маршал Кулик и Сталин приказали снять с производства), — именно эти пушки и стали нашей «палочкой-выручалочкой» в годы войны. Прекрасные наводчики — казахи с их острым зрением степных жителей раз за разом отмечали точные попадания:

— Жаксы, жаксы... о, бек жаксы!

15 мая Клейст южнее Барвенкова уже разворачивал [336] свою танковую армаду, а маршал авиации Вольфрам Рихтгофен поднял в небо воздушный флот, который устраивал над нашими войсками «небесную постель», обстреливая все живое, в строю «дикой свиньи» клином врезался в наши слабые авиационные звенья... любой натиск врага маршал Тимошенко не считал вступлением, расценивая его как жесткую оборону:

— Не сдаются, окаянные! Мы их переломим. Мы еще окажем, что умеем бить врагов по-суворовски: не числом, а умением...

Тогда же он заверил Сталина в успехе наступления. Между тем сражение уже распадалось на отдельные очаги, изолированные один от другого «пробоинами» в линии фронта, и в эти «пробоины» бурным потоком вливались резервы Паулюса, от Славянска с юга — начали проскакивать одиночные танки...

Иван Христофорович Баграмян запросил южное направление — какова у них обстановка и где сейчас танки Клейста? Ответ из штаба Малиновского был утешительным:

— Клейст не шевелится. А мы следим, чтобы к Барвенково он не прорвался. В случае чего — предупредим...

16 мая стало последним днем нашего наступления. Наши войска еще продолжали нажим на Харьков, а местные жители, стоя у деревенских околиц, кричали бойцам:

— Да оглянитесь назад, родимые! Вы-то вперед идете, а за вами-то, эвон, уже немецкие машины шныряют...

Из Харькова вернулась конная разведка. Родимцев выслушал, что там творится: немцы перепуганы, госпитали эвакуированы, с балконов домов свешиваются трупы повешенных, один старик повешен даже вниз головой над панелью. Люди рвались вперед — на Харьков, но Родимцев каким-то подсознательным чутьем воина уже ощутил трагизм положения и решил перейти к обороне:

— Спасибо, ребята. Расседлывайте коней. Понимаю вас. Понимаю и харьковчан. Но город сейчас не взять...

— Как же так? Нас в Харькове обнимали, нас всех целовали. Мы заверили харьковчан, что не сегодня, так завтра...

— Расседлывайте коней, — отвечал Родимцев. — Понимаю вас и понимаю харьковчан. Но город сейчас не взять... [337]

Наши войска все больше увязали в «оперативном мешке» Барвенковского выступа, будь он трижды проклят, и разве можно было тогда подумать, что громадная армия уже обречена. ..

Командующий 6-й армией выпрямился над картой:

— Генерал Малиновский на юге не распознал угрозы со стороны броневого кулака Клейста, нацеленного вот сюда... от Краматорска, от Славянска! Не догадывается об этом и Тимошенко, а я, Шмидт, не завидую тем минутам свидания, которые уделит потом господин Сталин для приватной беседы со своим маршалом.

Явился Вильгельм Адам, крайне взволнованный:

— Ваш сын, капитан Эрнст Паулюс... ранен!

Паулюс остался спокоен (а, скорее, он притворялся невозмутимым — даже сейчас в проявлении отцовских чувств).

— Если мой сын ранен, — был ответ, — следует положить в госпиталь... на общих основаниях. Если у меня будет свободное время, я навещу его. Пока все!

Р. Я. Малиновский с южного фронта послал на помощь С. К. Тимошенко свой 5-й кавалерийский корпус. Тимошенко, узнав об этом, отправил Малиновскому свой 2-й кавалерийский корпус. Это напоминало обмен визитками вежливых людей, но тактически ничего не изменило в положении на фронте. Однако именно этот факт свидетельствовал о чем-то опасном: командование фронтов — ни Малиновский, ни Тимошенко! — еще не понимало близости катастрофы. Где-то уже летела в прорыв краматорская группа на звенящих гусеницах, а маршал Тимошенко, вспомнив молодость, надеялся задержать врага лихим набегом сабельной кавалерии.

— Орлы! — говорил он. — Разве кто устоит перед доблестной красной конницей, о которой в народе слагают песни?

Кавалерия уходила на верную смерть — с песнями!

С неба полуденного
Жара, не подступи,
Мы, конница Буденного,
Рассыпались в степи...

Уходящие в небытие, они видели своего главкома в широкой казачьей бурке и кубанской папахе набекрень. Маршал казался им далеким видением из эпохи гражданской [338] войны, еще не ведавшей ожесточенной битвы

И танки горели! Горели танки. Наши. ..

И наша кавалерия была уничтожена авиацией. Генерал Гани Сафиуллин (из казанских татар) запомнил:

«Лошади без седоков, в одиночку и группами, на полном карьере, мчались в разные стороны. Вражеские истребители догоняли их на бреющем и уничтожали пулеметными очередями. Кони ржали, падали, пораженные пулями, они кувыркались через головы...»

И, дрыгая ногами, они затихали в смерти, а молоденький солдат, тоже видевший эту расправу, громко плакал, сказав Сафиуллину:

— Всегда их жалко! Мы-то люди, мы понятливые, мы знаем, за что кровь проливаем, а как им-то, бедным да бессловесным, как им объяснить — за что муку терпят?

Наконец, генерал Баграмян, начальник штаба, и Н. С. Хрущев, бывший тогда членом Военного совета фронта, убедили твердолобого и донельзя упрямого маршала, что наступление выдохлось — пора занимать жесткую оборону.

— Да, — вдруг согласился Тимошенко, — я и сам вижу, что на войска из Ирана надежды слабые, мы вынуждены перейти к обороне, о чем я извещу товарища Сталина, а вы, Иван Христофорович, готовьте приказ по армии о переходе к обороне.

— Слава Богу, что перестал артачиться. Наверное, и сам понял, что надо не свой престиж, а людей... людей поберечь!

Кажется, говоря так, Баграмян даже перекрестился.

* * *

Было три часа ночи, когда Баграмян вдруг навестил Никиту Сергеевича; на глазах начальника штаба были слезы.

— Что там еще? — спросил его Хрущев.

— Наш приказ о переходе к обороне... отменен.

— Кто посмел отменить? — сразу взвинтился Хрущев.

— Маршал. Он, действительно, разговаривал со Сталиным, а после чего велел продолжать наступление , а сам... пошел спать.

Хрущев сумрачно матюгнулся:

— Так когда же этот бардак у нас закончится? [339]

— Я, — попросил его Баграмян, — умоляю вас переговорить с товарищем Сталиным, который наверняка дал нагоняй маршалу, после чего Семен Константинович и отменил свое распоряжение. А далее наступать нельзя, иначе, сами понимаете... катастрофа!

Хрущев, мужик с головой, понимал: сначала Тимошенко водил Сталина за нос, увлекая его на Харьков, а теперь Сталин начал водить Тимошенко — и это опасно. Но понимал Хрущев и другое, опасное уже лично для него: переубеждать Сталина — это значило, что надо заставить Сталина признать свою ошибку, а Сталин признает ошибки за другими, но своих — никогда.

— Сначала позвоню Василевскому, — решил Хрущев.

Но звонок Василевскому ничего не прояснил.

— Товарищ Сталин на ближней даче, — отвечал начальник Генштаба, давая понять, что не он главные вопросы решает. — Да, это его распоряжение... да, на даче... звоните ему... товарищ Сталин счел необходимым… не знаю... желаю успеха.

Хрущев долго собирался с душевными силами.

— Звонить Хозяину, — сказал он Баграмяну, — все равно, что давиться. Но... что поделаешь, если надо ?

К телефону на ближней даче Сталина подошел Маленков.

— Подожди, — ответил он Хрущеву, — я сейчас доложу. — Последовала продолжительная пауза, после которой Маленков сказал, что товарищ Сталин говорить не желает. — Он просил тебя сказать мне, что надо, а я ему передам...

Делать нечего. Никита Сергеевич сказал, что нельзя отменять их приказ о переходе армии к обороне, как нельзя и наступать далее, ибо наше наступление отвечает замыслам противника, а в результате всей операции одна дорога — мы сами загоняем свою армию в германский плен.

— Мы и без того растянули линию фронта, — доказывал Хрущев, — а, случись, последует неизбежный удар с левого фланга (от Клейста), так нам кулаков не хватит, чтобы отмахаться...

Маленков, выслушав, просил обождать, переговорил со Сталиным, после чего опять вернулся к аппарату:

— Ты слышишь? — спросил он.

— Слышу, — отозвался Хрущев, замирая.

— Товарищ Сталин сказал, что надо поменьше трепаться, [340] а надо наступать. Хватит уже! Посидели в обороне.

Разговор закончился, а Баграмян разрыдался.

— Все погибло, — говорил он. — На себе я крест уже поставил... мне все равно... Людей! Людей жалко...

В большой стратегии, как и в большой человеческой жизни, случаются страшные трагедии, когда ничего не исправить.

Читатель, надеюсь, уже и сам начал догадываться — кто прав, а кто виноват, и читателю стало уже понятно — почему армия Паулюса вскоре оказалась на Волге!

16. Время искать виноватых

Паулюс навестил в госпитале раненого сына. Он сказал ему, что на полях сражений догорают груды развороченных русских танков. Цитирую слова Паулюса, сохранившиеся в военных архивах Германии:

«Мы взяли в плен русского офицера. Он сказал нам, что маршал Тимошенко однажды приезжал на передовую, чтобы наблюдать танковое сражение: маршал видел наступающих вплотную немцев и свои танки, буквально разнесенные в клочья, на что он только проронил: «Это ужасно!» После чего ему ничего не оставалось, как молча повернуться и покинуть поле боя».

Этот рассказ Паулюса сыну завершается выводом германских историков: Паулюс не столько был рад своим успехам, сколько был озадачен вопросом: «Какими еще резервами может обладать гидроподобный противник?..»

У гидры, как известно, на месте отрубленной головы сразу вырастают две новые. Но резервов у Тимошенко не было, ибо с первого же дня наступления он стал их транжирить В пламени боев сгорели вторые и даже третьи эшелоны его резервных полков. Утро 16 мая стало последним, когда наши войска еще пытались наступать. На следующий день Тимошенко перебрался подальше от фронта — на левый берег Сев. Донца, расположившись в районе Песков, не оповестив о перемене места ни свою армию, ни южного соседа — Р. Я. Малиновского, — там, в этих Песках, он и затих, армия, по сути дела, лишилась командующего, а где он сам и где [341] искать его — никто не ведал. «Штаб армии, — писал Баграмян, — остался фактически без управления, так как радиосредств не хватало» (точнее — их попросту не было, ибо авиация Рихтгофена гонялась за каждой автомашиной, похожей на походную радиостанцию). Именно 17 мая и случилось то, чего больше всего боялись.

Эвальд Клейст вдруг бросил всю свою танковую армаду вперед, как бы подсекая Барвенковский выступ с южного его основания, как подсекают дерево с комля. После полудня гарнизон Барвенково был размят в жестоком бою; Барвенково оказалось в руках противника. Но в наших штабах об этом до самого вечера ничего не знали. Ничего !..

Вечер этого дня застал Артура Шмидта на позициях близ Балаклеи, когда из сумерек тающего дня вырвался танк, заляпанный дорожною грязью и кровью раздавленных им людей. Моторы он заглушил перед штабной палаткой 6-й армии. Из люка выбрался сухопарый танкист в коротком кителечке, лоснившемся от машинных масел. Рукава его были закатаны до самых локтей, а волосатые руки были сплошь унизаны браслетами разных марок, его пальцы сверкали золотом от обилия обручальных колец.

Он спрыгнул с брони танка на землю и крикнул:

— Дело за вами... Стоит вам ударить со стороны севера, и все русские останутся в нашем оперативном мешке.

— Вы откуда? — спросил Шмидт. — От Виттерсгейма?

Танкист расхохотался:

— Нет, я из группы Эвальда Клейста...

В руке Шмидта щелкнула зажигалка с «прыгающим чертиком».

Он задумчиво раскурил сигарету и засмеялся:

— И чем только мой чертик не шутит!

* * *

Как ни странно, но Сталина намного раньше, нежели Тимошенко, иногда тревожила эта мощная танковая группа Клейста, до поры до времени как бы затаившаяся в степных балках, замаскированная в редких перелесках, но активно «выстреливавшая» отдельные танки в сторону Барвенково... Однажды в присутствии Г. К. Жукова, который разделял его опасения, Сталин созвонился [342] с командованием юго-западного направления и, переговорив с маршалом Тимошенко, отошел от аппарата успокоенный.

— Пока все идет успешно, — убедился Сталин. — И нет никаких причин для прекращения харьковской операции…

Но именно этот мнимый успех вызвал большую озабоченность работников Генерального штаба, которые давно почувствовали, что обстановка под Барвенково и Харьковом складывается не так уж мажорно, как об этом докладывает маршал.

17 мая на пороге сталинского кабинета в Кремле появился генерал-полковник Александр Михайлович Василевский:

— Хотя вы и распорядились, чтобы Генштаб не вмешивался в дела главкома Тимошенко, я все-таки решил вмешаться.

Сталин поднес спичку к своей легендарной трубке, но спичка догорела в его пальцах, он так и не раскурил трубку.

— Что вас беспокоит, товарищ Василевский?

— Беспокоит именно то, что совсем не волнует командование юго-западным направлением: группировка танков Клейста. Она подпирает с юга Славянск и всю ударную группу армий, силящуюся вырваться из мышеловки Барвенковского выступа...

— Вы разве хорошо знаете обстановку на юге?

— Она критическая! — запальчиво сказал Василевский. — Могу выразиться иначе — она попросту угрожающая. Тем более что дельных резервов мы в этом районе не имеем.

Разговор Сталина с Василевским происходил в то время, когда о прорыве танков Клейста к Барвенково они оба еще ничего не знали. Верховный Главнокомандующий предпочитал в эти тревожные дни не подписывать приказы своим именем, чтобы не оставаться потом виноватым в принятых решениях, — он укрывался за общим и расплывчатым определением слова «Ставка» (а там как хочешь, так и понимай — кто в Ставке умный, а кто глупый).

Пройдясь вдоль стола, Сталин подумал перед ответом:

— Товарищ Тимошенко резервов у нас и не просит. [343] Он хорошо обходится своими силами... А что вы предлагаете?

Что мог предложить Василевский? Самое разумное.

— Немедленно, — сказал он, — прекратить наступление на юге и все силы развернуть назад — для отражения танкового удара со стороны Клейста. Если мы, Товарищ Сталин, не сделаем это сегодня, то завтра будет уже поздно.

Было поздно не завтра, а уже сегодня.

— Вы так думаете, товарищ Василевский?

— Уверен.

Сталин открыл графин с водою и закрыл его снова

— Хорошо. Я еще переговорю с товарищем Тимошенко...

Но это был как раз тот уникальный случай, когда в Генштабе лучше знали обстановку на юге, нежели в безвестных Песках, где укрывался маршал Тимошенко, думавший в это время не о том, как спасать армию, а как ему избежать гнева Верховного.

— Хорошо, — повторил Сталин, — сначала выслушаем товарища Тимошенко, с мнением которого нам нельзя не считаться.

И хотя Александр Михайлович видел, что зыбкая чаша доверия Сталина склоняется в пользу докладов Тимошенко, он, Василевский, решил продолжать свой диалог с Верховным, чтобы спасти армии, спасти знамена, спасти технику.

— Спасти хотя бы людей, — говорил он, не подозревая еще, что эти люди уже обречены. — Очень трудный диалог, но его надобно продолжить... завтра !

18 мая Сталин встретил его иначе — слишком сурово.

— Кого мне слушать? — сразу спросил он Василевского. — Вас или товарища Тимошенко? Вы тут разводите панику, а товарищ Тимошенко считает, что угроза со стороны краматорской группы Клейста сильно преувеличена... в кабинетах Генштаба! Наступление, по словам товарища Тимошенко, развивается точно по плану, и нет никаких причин для его прекращения.

Александр Михайлович все выслушал.

— Товарищ Сталин, обстановка требует немедленного свертывания операций под Харьковом, иначе могут возникнуть трагические последствия не только для армий маршала Тимошенко, но и для всего советско-германского [344] фронта. Сейчас, — сказал он, — может быть, как никогда, решается очень многое.

Молчание. Тишина. Каков же будет ответ?

— Я беседовал с маршалом, а вы — с кем беседовали?

— Со своим приятелем... Анисовым.

— А это еще кто такой? — удивился Сталин.

— Генерал, который из штаба армий Тимошенко дал мне самую точную информацию, и она, эта информация с передовой линии фронта, никак не подтверждает информацию маршала Тимошенко.

Сталин, отвечая, даже не повысил голоса:

— У вас свои приятели, а у меня свои. И мои приятели говорят не то, что говорят ваши приятели.

Василевский намеренно голос повысил:

— Товарищ Сталин! Первоначальный оперативный успех под Харьковом скоро окажется ничтожным пустяком по сравнению со стратегическим (а не тактическим) успехом противника. Мощь ударов Паулюса и Клейста не ослабевает, а растет час от часу. Как можно не замечать всего этого маршалу Тимошенко там , на фронте, я не понимаю...

— Сейчас поймете, — сказал Сталин.

Он подошел к телефону, его снова соединили с маршалом Тимошенко. Было неясно, что отвечал вождю Семен Константинович, но Верховный повесил трубку в прежнем настроении:

— Поменьше слушайте своих приятелей. Товарищ Тимошенко сказал, что операция развивается удачно, как и задумано. Наверное, ему на месте виднее, нежели нам — в Москве... И все-таки странно! — вдруг сказал Сталин. — Товарищ Тимошенко настойчиво убеждал меня в слабости противника, а теперь сам просит у меня резервов. Он же знает, что резервов для него нет.

Однако Ставка ВГК нашла для Тимошенко стрелковую дивизию и две танковые бригады. Василевский сказал, что в лучшем случае они поспеют в сражение лишь через пять дней:

— А за этот срок все уже будет кончено!

* * *

19 мая от общего управления войсками остались рожки да ножки: каждый стал себе командиром, а генералы падали убитыми с винтовками в руках, отстреливаясь [345] вровень со своими солдатами. Однако маршал Тимошенко умудрился издать приказ — усилить натиск на врага. Подписав этот приказ, он моментально издал и второй — перейти к обороне. Судьба этих приказов выражена с достаточной ясностью: они были примечательны только тем, что ни один из пунктов приказов никогда не был выполнен. Приказы Тимошенко поныне покоятся вечным сном в архивах Министерства обороны СССР, но, дошедшие до внимания историков, они до войск Тимошенко так и не дошли. Настал трагический момент, когда одним махом зачеркивались не только результаты зимних успехов под Москвою, не только рушились надежды на освобождение Харькова и Донбасса, но уже возникла угроза полного окружения войск в Барвенковском выступе.

«Видели ли эту опасность военные советы нашего направления? — задавался вопросом К. С. Москаленко. — Судя по всему, нет , они не видели...»

Тимошенко большим и мясистым пальцем перекрывал на штабных картах рокадные дороги противника.

— Здесь и вот тут... остановить немца танками.

— Где они, наши танки? Их нету. Как нет и горючего.

— Без паники! — диктовал маршал, сбрасывая папаху, чтобы освежить гладко бритую голову. — Уже идут свежие дивизии... из Ирана! В любом случае переломим немца. Пушки у нас новые, какие фрицам и во сне не снились. Все будет! А сейчас приказываю перекрыть дороги танками.

— Которых у нас нету?

— Приказы не обсуждаются, а выполняются...

Против танков Клейста пошла в бой кавалерия генерала Плиева, взятая из жалких остатков резервов. «Иначе говоря, — писал очевидец, — наши войска сами залезли в мешок». Когда же маршал авиации Рихтгофен поднял в небо свой 4-й воздушный флот, тогда, как вспоминали свидетели событий, «небо потемнело от самолетов». Остатки кавалерии тут же полегли костьми, немцы не жалели фугасок даже на одиночные телеги, бомбы сыпались на стада коров, телят и овец... Все живое уничтожалось!

Танки Клейста и Паулюса — с юга и севера — «перегрызли» пути отхода, давили людей на дорогах, разрезая коммуникации, ведущие к спасению на востоке. [346]

23 мая случилось то, о чем боялся сказать вслух Баграмян, чтобы его не произвели в ранг «врага народа», но чём не побоялся поведать Сталину Василевский, почему и был обвинен в «паникерстве». Ударом с юга танков Клейста и натиском 6-й армии Паулюса с севера весь Барвенковский выступ был отсечен, и в кольце окружения оказались все армии маршала Тимошенко — с техникой, у которой не было горючего, со штабами и даже госпиталями. В разгромленной Балаклее Паулюс встретился с Клейстом.

— Поздравляю, — сказал он. — Сейчас мне хотелось бы знать, где маршал Тимошенко? Угодил он в наш котел или выскочил?

— Ходят слухи, что его видели в Волчанске.

Паулюс повернулся к Артуру Шмидту:

— Перенацельте удар на волчанское направление... Адам, — позвал он своего адъютанта, — а что вы скажете, если я предложу открыть бутылку яичного ликера?

— Лучше уж коньяк! — хохотал Клейст.

— Но у меня строгая диета, — отвечал Паулюс, давая понять, что от этой дизентерии никак не избавиться. — Я сейчас ожидаю возвращения из Лейпцига доктора Фладе, который собрал кости фельдмаршала Рейхенау и после похорон обещал навестить мою армию. Говорят, он любой понос заменяет запором...

25 мая куда-то бесследно исчез маршал Тимошенко. Москва, встревоженная, как бы маршал не угодил в плен, требовала отыскать его — живым или мертвым.

— Найти Тимошенко! — негодовал Сталин. — Сколько людей там оставили, не хватало еще, чтобы на потеху Гитлеру в Берлин привезли нашего маршала и бывшего наркома обороны...

Семен Константинович объявился в Валуйках лишь поздно вечером, усталый, голодный, весь какой-то помятый. Оказывается, он с самого утра просидел в придорожных кустах или прятался под мостом, ибо немецкие самолеты, расстилая на бреющем полете «небесную постель», гонялись не только за машинами, но охотились даже за каждым человеком на дорогах.

— Головы было не поднять, — оправдывался маршал. — Удивлен, куда делись наши замечательные сталинские соколы?..

Тем же вечером главком сидел в крестьянской хате, [347] поедая вареники со сметаной. Это было там же, под Валуйками. Очевидец оставил нам точное описание этой сцены:

«Старуха хозяйка подсела рядом и долго смотрел на Тимошенко.

— Видела я тебя на портретах. Там ты моложе и бритый... Вона, у тебя танки были, всякие машины... Самолеты летали. У меня сыночек в ту германскую унтером был. Как сел, сердешный, на Карпатах, так и не пустил немца. А ты со своими танками — самолетами вон куда закатился! Да где ж теперича остановишься?

— Назад вернемся, — мрачно ответил Тимошенко.

— Чего же взад-назад ходить? — спросила его крестьянка...»

Утром маршал на легковой машине выехал на позицию.

— Придержи, — вдруг велел он шоферу.

Возле умолкнувшей пушки сидели и молчавшие артиллеристы. Подле валялись убитые. По ним ползали большие синие мухи.

Неподалеку лежали ездовые лошади с перебитыми ногами, с вывороченными внутренностями. Земля была перепахана воронками. Вдали догорали два немецких танка, еще дальше ползали по степи бронетранспортеры с немецкой пехотой.

Худенький командир, вчерашний школьник, с кубиками лейтенанта в петлицах застиранной гимнастерки, тупо и равнодушно смотрел на подходившего к нему маршала в громадной мохнатой шубе. Кто это? — или опять киновидение из эпохи гражданской войны, воспетой режиссерами в довоенных фильмах...

Семен Константинович спросил, остановившись;

— Отдыхаете? А кто за вас будет вести огонь по врагу?

— А чем... вести? — спросил лейтенант. — Еще вчера были у нас два снаряда… Вот они! — и показал на горящие танки. — А больше снарядов нету. И где взять — не знаем.

(Генерал армии С. М. Штеменко не скрыл от нас правду: «В войсках не хватало боеприпасов и горючего, хотя они были на фронтовых и армейских базах. Их просто не умели подать. Впоследствии все запасы этих баз своевременно на восток не вывезли, и они достались противнику...») [348]

Тимошенко вернулся в свою машину. Долго сидел

— Куда же теперь? — спросил его шофер.

— Сначала в Купянск.

— А потом?

— Наверное... скорее всего — в Сталинград!

Мимо них, обгоняя маршала, на полной скорости проскочил уцелевший танк с надписью на броне: «Вперед — на запад!»

— Во, драпальщик! — выругался шофер. «Довоевался, гад, до того, что запада от востока уже отличить не может... Такой вояка, глядишь, уже завтра в Сталинграде будет. Пивка, гад, выпьет да закусит волжской таранькой...

Семен Константинович вынул платок, долго вытирал мокрую от испарины большую крутолобую голову. Но даже сейчас он не терял присущего ему бравого оптимизма.

— Ничего! — сказал он. — Мы фрицам так надавали, что теперь они еще не скоро опомнятся. Наше дело правое.

— Никто и не спорит, что правое, — согласился шофер...

Жаль, не слышал Тимошенко, что в эти дни говорил о нем Паулюс в кругу своих приближенных и подчиненных.

— Как сложится теперь судьба этого маршала? Очевидно, Сталин казнит его, как он казнил и других неудачников.

— Однако, — заметил доктор-историк и генерал Отто Корфес, — ни Козлова, ни Мехлиса он не тронул, хотя эти люди в Крыму, по сути дела, решили судьбу Севастополя, который не сегодня, так завтра будет взят Манштейном.

Полковник Вилли Адам сказал:

— Наверное, маршал Тимошенко, сделавший из своей армии наковальню, подставленную под удары нашего молота, сам догадается застрелиться. Воинская честь ко многому обязывает. Вспомните генерала артиллерии Беккера! Когда он запутался в вопросах баллистики, он покончил с собой — и был объявлен национальным героем...

Появился танковый генерал Альфред Виттерсгейм, [349] потрясая свежей нацистской газетой «Фелькишер беобахтер».

— Ура, ура, ура! — возвестил он. — Командующий нашей прославленной шестой армии генерал Паулюс всенародно объявлен национальным героем... Убедите сами, — сказал Виттерсгейм, разворачивая гигантский листы газеты Геббельса. — Вот и поздравления... от Роммеля из далекой Ливии!

Но Барвенковский и другие котлы еще жили, окруженные не сдавались. Леса часто оглашались перестрелкой, взрывами последних гранат. Отрядами и поодиночке люди прорывались на восток. Это было нелегко. Это было почти невозможно. И все-таки они шли на прорыв. Иные с оружием. Иные даже без сапог. Случалось, выходили из котла целыми дивизиями. Сделав «прокол» в немецком фронте, люди штыками прокладывали впереди себя узенький коридор, стенки которого тут же смыкались за ними...

Именно в конце мая Родимцев встретил такую труппу смельчаков. Сначала из леса выкатились сразу шесть Т-34, за ними двигалась пехота, артиллеристы с матюгами катили руками свои пушки (без снарядов). Люк переднего танка открылся, из него выбрался генерал Гуров, помахал рукою Родимцеву:

— Открыли «новую эпоху», яти их мать... начальники! Даже в прошлом году таких разгромов не знали. А отчего? Решили, что немец дурнее нас, мы его пилотками закидаем...

Кузьма Акимович прошелся по броне танка, громко стуча по ней сапогами. С гусеницы генерал спрыгнул на траву:

— Задали мы работу историкам! Теперь они поковыряются в архивах, чтобы выяснить — кто виноват?

Родимцев за эти дни высох. Почернел от беды.

— Ладно. Пора думать — где остановить фрица?

— Кажется, нас ожидает кривая и большая излучина Дона. Где же еще, как не там, удобнее всего держать оборону?

— Тихий Дон... — призадумался Гуров. — А я всю жизнь мечтал Шолохова повидать. Чтобы он мне книжку свою подарил. Мол, «дорогому Кузьме Акимычу на память...». Теперь на глаза ему не покажусь! Вдруг он [350] спросит: «Что ж ты, размазня паршивая, на мой Тихий Дон фрица за собой притащил?..»

Коротко бывало счастье тех, кто вырвался из окружения.

Особисты армии Тимошенко уже заводили на Гурова дело:

— Что-то подозрительно — как он из котла выбрался. Может, его немцы сами и выпустили... с заданием?

Вот тут Никита Сергеевич взорвался.

— Хватит сходить с ума! — закричал он на особистов. — Мало вам, что немцы столько народу перебили, так теперь вы тех, что недобиты, под свой трибунал суете... Что это за война такая, если человек воюет за родину, а в душе червяк шевелится: коли враги не убьют, так свои прикончат... Хватит! Доигрались. Вот результаты — сами едва живы, а враги радуются. Да, хватит...

17. Третий фронт

За это время, пока случались наши несчастья возле Керчи и в безысходных боях под Харьковом, на периферии войны произошло немало событий, которые так или иначе, раньше или позже, но отразились на делах нашего фронта, и они, эти события, скажутся потом в самом пекле битвы за Сталинград...

* * *

Гитлер постоянно третировал своего союзника Муссолини, но и дуче не оставался в долгу, безумно радуясь каждый раз, когда вермахту влетало от русских. Поражение немцев под Москвою он приветствовал словами: «Вот и подуло блаженными ветрами Бородино и Березины...» А его зять граф Галеаццо Чиано тогда же записал в дневнике:

«Муссолини удовлетворен развитием событий в России, сейчас он даже не скрывает, что счастлив в связи с неудачами германских войск».

Политика дуче была примитивна, но понятна: чем больше достается фюреру на Востоке, тем независимее становится он, дуче! Такова была подоплека его романа о Гитлером, и теперь ясно, почему любое известие об успехах русских Муссолини встречал почти умиленно.

— Не все же нам! — говорил дуче. — Мой приятель [351] тоже бегает по сугробам, наклав полные штаны.

Гитлер доказывал Муссолини, что судьба его завоеваний в Африке зависит от усилий вермахта в России. Исходя из этого, он снова забрал авиацию со Средиземного моря, обещая взамен самолетов прислать свои подводные лодки. «Отныне, — записывал в дневнике Чиано, — английская авиация будет господствовать нашем небе почти как в собственном...»

Муссолини навестил германский атташе Ринтелен.

— Запрос от Роммеля: почему не даете боеприпасов?

— Потому что ваша Германия не дает мне угля, необходимого для выплавки стали. У нас «снарядный голод». К тому же вы забрали из Италии ведущих инженеров на свои заводы...

Оставшись с зятем, дуче задохнулся от гнева:

— Фюрер, наверное, считает меня счастливым — Хотя бы уж потому, что его посол в Риме еще не дает мне пощечин...

В окружении Муссолини граф Галеаццо Чиано более всех ненавидел Гитлера и его оруженосцев. За год до нападения на СССР он серьезно помышлял о договоре Рима с Москвою, чтобы таким политическим жестом сорвать все планы Гитлера. Это ему не удалось. Не удалось и убедить тестя в том, что война Италии с Россией приведет к краху фашистского режима. Чиано, по мнению историков, был реальным и дальновидным политиком, но его руки были связаны женитьбою на Эдде, дочери Муссолини. Еще молодой человек, Чиано предвидел трагический финал — и свой, и своей семьи, а потому жил, как на пиру Валтазара, целые дни пропадая на пляжах с полуголыми красотками. В конце войны Муссолини привязал его к стулу и расстрелял как предателя со словами: «Ты изменил мне еще в ту ночь, когда впервые залез под одеяло к моей дочери...» Но перед смертью граф Чиано успел записать:

«Политика Берлина по отношению к нам (итальянцам) была сплошной цепью вранья, интриг и обманов. С нами всегда обращались не как с партнерами, а как с лакеями...»

Умный был человек, этот граф Чиано!

29 апреля дуче встретился с фюрером в Зальцбурге. Муссолини и сам любил поговорить, но Гитлер болтал и болтал, не давая слова сказать приятелю. Наконец, он стал оправдываться в поражении под Москвою, все сваливая на русские [352] морозы:

— Это был не стратегический, а, скорее, нервный кризис. Под сильным воздействием русского климата мои генералы сначала потеряли здоровье, а затем и головы. Ах, какие были морозы! — воскликнул фюрер. — У наших танков лопались радиаторы, у солдат пальцы, носы, уши и даже веки глаз, отмороженные, падали на землю, как сухие листья с деревьев, что, конечно, вызывало приступы нервной паники...

— Это ужасно! — согласился Муссолини (он же и сберег эту речь Гитлера о «сухих листьях» в анналах истории).

Гитлер заверил дуче, что в наступившем 1942 году предстоит скорое падение Ленинграда и окончательный штурм Севастополя!

— Первый падет от голода, а на второй Манштейн обрушит всю мощь германской артиллерии самого крупного калибра...

Но при свидании в Зальцбурге фюрер сам просил Муссолини усилить войска КСИРа новыми дивизиями — и дуче обещал.

— Надо убрать и Джованни Мессе, — настаивал Гитлер, — этот генерал не мог взять даже Хацапетовки, но зато все время ругался с нашими генералами. Согласен и на Итало Гарибольди...

Полковник Кьяромонти, прибыв с фронта, хвастал дуче:

— У меня служил пулеметчик-сицилиец. В бою русские оторвали ему правую руку. И что же? Он нажал на спуск зубами и не разжимал их, пока от страшной вибрации пулемета у него не выскочили изо рта все зубы. Я сам, — говорил полковник, — потом собирал на снегу эти белые зубы без единой в них пломбы.

— Галеаццо, — позвал дуче зятя, — ты слышал, какие герои в нашей армии? Таких надо принимать в партию без кандидатского стажа! Кьяромонти, назови мне его фамилию.

Но фамилию тот... забыл. Главным театром войны Муссолини всегда считал фронт в Африке. Но, отчаянно цепляясь за барханы пустынь, за редкие колодцы и одинокие финиковые пальмы, Муссолини никак не мог отказаться и от войны в России; после свидания с Гитлером он готовил армию АРМИР, которая должна была в войне с русскими заменить его корпус КСИР.

Муссолини помнил о просьбе Гитлера. [353]

— Итало, — внушал он генералу Гарибольди, — задача — не отставать от немцев, чтобы мы не остались в дураках, получив в конце войны только фунт русского мяса, да и то с подачи фюрера. Джованни Мессе хороший фашист, но он всегда поспевал к обеду, русские уже отмывали посуду после немцев...

Весною он послал в Германию делегацию инженеров и военных, чтобы детально ознакомились с советским танком Т-34.

— Мы такого еще не видели! — доложили по возращении специалисты. — Это не танк, а какая-то прима, способная на своих траках делать воздушные фуэте даже посреди болота...

Гитлер сам предложил Муссолини купить у него свои разбитые в России танки Т-III и Т-IV, и тут дуче взвился до небес:

— Гитлер и здесь желает вытопить сало из комаров! Видно, допекли его русские. Теперь он гонит с конвейера новые танки, а нам всучивает свои дырявые кастрюльки... Я сам отвечу фюреру, что фашистский танк Р-40 даже на песках Ливии легко развивает сорок два километра — больше немецких!

В конце мая Рим навестил генерал Джованни Мессе, еще не знавший, что его хотят спихнуть «за борт» за неумение ладить с немцами. Обеспокоенный слухами об увеличении итальянских дивизий в России, он рассуждал с дуче, как с товарищем по партии, открыто и четко, ничего не утаивая:

— Второй зимы в России нам просто не пережить... без тулупов и валенок! А немцы, кажется, уже мечтают о Волге. Нашу армию в России надо не увеличивать, а сокращать, пока русские не сократили ее до таких размеров, что для возвращения КСИРа домой вполне хватит одного товарного вагона...

Грудь Мессе украшал Железный крест — от Гитлера, и крест Савойского ордена — от короля Виктора-Эммануила.

— Не дури, Джованни, — отвечал дуче, — за столом мирной конференции, когда мы посадим Сталина на стульчак в нужнике, двести двадцать тысяч наших солдат в России будут весить больше, нежели шестьдесят. Давай бодрее смотреть в будущее!

— Давай, дуче, — согласился Мессе. — Я считаю, что эту авантюру на Востоке пора кончать, и пусть немцы [354] возятся со Сталиным, а нашим ребятам там нечего делать.

Ты паршивый фашист, Джованни! — упрекнул его Муссолини. — Тебе надо брать пример со своих солдат, которые не жалеют оставить в русских сугробах даже свои прекрасные зубы.

— Вместе с зубами останутся там и их головы.

— Что ты хочешь этим сказать, Джованни?

— Русские никогда не мешали жить Италии, и мои солдаты не понимают, каким ветром их туда занесло. Паже старые члены партии, получив свое под Харьковом, спрашивают меня об этом. Если от меня решили избавиться, — заключил Мессе, — так я не пропаду и на макароны себе как-нибудь всегда заработаю.

— Но не больше того! — обозлился дуче...

Между тем граф Чиано поддерживал именно Мессе:

— Если мы обратимся к народу Италии, он выскажется за самые лучшие отношения с Россией, которая всегда поставляла нам кубанскую пшеницу для тех самых спагетти, которыми мы и прославились. Разве не так? — спросил граф. — Между славянской и латинской расами легче всего достичь обоюдного понимания.

— Помолчи хоть ты, Галеаццо! Если бы ты не был мужем моей дочери, я бы сразу напоил тебя касторкой...

Чиано доказывал:

«Нужно обратиться к сердцу итальянцев. Дать им понять, что речь идет не о судьбе партии, а о родине « вечной и общей для всех, стоящей над людьми, над временем и над фракциями».

На место Джованни Мессе назначили Итало Гарибольди — стареющего жуира с подкрашенными усами, который тщательно следил за развешиванием орденов на своем мундире, требуя от своих подчиненных такой же аккуратности. Корпус КСИР был увеличен до 220 000 человек, получив новое название — 8-я армия АРМИР. Для сравнения скажу, что 6-я армия Паулюса насчитывала в своих рядах много больше солдат, нежели этот АРМИР.

Перед отъездом в Россию расфранченный и преисполненный гордости Итало Гарибольди нанес прощальный визит графу Чиано:.

— Кого мне благодарить за назначение в Россию?

— Благодарите Гитлера... Это он считает, что старый и глупый дурак по имени Итало Гарибольди будет [355] лучше слушаться немцев, нежели молодой и строптивый Джованни Мессе.

В подкрепление Гарибольди дуче выделил и дивизию альпийских стрелков с альпенштоками — лазать по скалам. По прибытии их в Россию ветераны-итальянцы, уже обстрелянные под Хацапетовкой и Харьковом, сразу оценили боевое значение альпенштоков:

— Вот чем удобно сшибать головы гусям и уткам!

— А еще лучше охотиться за прыткими советскими кошками...

К далекому маршу на Сталинград собирались лучшие дивизии дуче — «Коссерия», «Сфорцеска», «Винченца». Но на русских колхозников самое сильное впечатление произвело прибытие славной дивизии «Равенна» солдаты которой носили красные галстуки.

— Гляди-ка, Маня! Никак пионеров прислали?

— Сейчас разведут пионерский костер и начнут кошек жарить...

Конечно, война с Россией нужна была Муссолини из политических видов, но всей душой он болел за дела в Африке, где его мощь представлял все-таки немец — Эрвин Роммель. Между нами, читатель, говоря, на конюшне дуче уже холили белого коня, на котором Муссолини собирался въехать в Каир…

* * *

Каир тех дней утопал в такой постыдной роскоши, что казался оазисом вульгарного былого, крохотным островком наслаждений — посреди страшного моря разрухи, страданий, концлагерей, голода, убийств и пожаров, объявших полмира. Война бушевала где-то там, в далекой и малопонятной России, а здесь, под самым боком итало-германской армии Роммеля, до утра ворковали саксофоны ночных дансингов, магазины ломились от обилия редкостных товаров, рестораны изощрялись в достоинствах своих фирменных кухонь, спорт чередовался с флиртом, борьба на теннисных кортах обсуждалась в Каире с такой же важностью, как и вопросы стратегии. Процветала атмосфера сплетен, секса, спекуляций и восточного кейфа, где чашка йеменского кофе с турецкой сигаретой становилась приятным дополнением к чтению досадных и малоприятных военных сводок. Штабы Окинлека занимали лучшие отели Каира, поближе к купальным бассейнам и площадкам [356] для гольфа. Выгнать их отсюда на фронт было почти невозможно...

Это об офицерах. А что же британские солдаты?

Британские «томми», дети нищеты доков Глазго и трущоб Лондона, попав в этот сказочный Вавилон, даже не подозревали, что в мире возможна такая сладкая жизнь. Война в Ливии их мало касалась — для этого хватало мужества австралийцев, новозеландцев, греков, чехов, поляков, евреев, киприотов, африканеров и даже отчаянных гуркхов из Индии, которые с ножами в зубах кидались на пушки Роммеля. У себя в метрополии «томми» радовались и овсяному супешнику с куском засохшего пудинга, а здесь, в Каире, они брезгливо ковырялись в экзотических блюдах Востока, лениво оценивая «танец живота» местной чертовки. Из тощих заморышей они превратились в откормленных и ленивых тельцов, недаром же Джеймс Олдридж, знавший обстановку Каира, прямо и беспощадно называл их «краснорожими» бездельниками...

Но Мальта не сдавалась, а Тобрук еще держался.

Роммелю исполнилось 48 лет. Яркий и талантливый индивидуалист, он не терпел чужих советов, ненавидел чтение официальных бумаг и писем, даже не отвечал на запросы Гитлера и Муссолини, а когда его одолевали визитеры, он садился в бронетранспортер и укатывал в пустыню — ищите его! Сейчас он укрывался от зноя под куполом мусульманского мавзолея.

— Мальта на совести воздушного флота Кессельринга, — говорил Роммель, — а я, наверное, давно бы взял Тобрук, если бы Окинлек не зачислил в гарнизон и германских эмигрантов. Там полно друзей Эрнста Тельмана! Им совсем не хочется побывать на Альбертпринц-штрассе — в кабинетах гестапо, вот они и вцепились в этот Тобрук... Тома, гляньте в карту: нет ли поблизости хоть захудалого колодца с питьевой водой?

— Есть Но его удерживают французы де Голля.

— Меллентин, — повернулся Роммель к начальнику разведки, — откуда здесь взялись войска «Свободой Франции»?

— Из Сирии... Де Голль уже предлагал эти войска Сталину для включения их в состав Красной Армии, но Черчилль, прослышав об этом, моментально перетащил их в оазис Эль-Бир-Хакейм — как можно дальше от русского фронта... [357]

Киренаика знавала и лучшие времена. А теперь гусеницы танков раскрошили остатки римских терм, в которых некогда, еще на заре человечества, омывались философы и поэты; из катакомб первых византийских христиан дробно стучали английские пулеметы. При сильном откате орудий их сошки иногда выскребали из почвы осколки древнейших мозаик, плитки с непонятными письменами... Роммель изнывал от жарищи.

— Меллентин, куда же эти берлинские умники загнали всю мою авиацию, чтобы я не имел крыши над головой?

— Под Севастополь, где у Манштейна давно трясутся манжеты. А лучшие наши эскадрильи Геринг перевел на север Норвегии, откуда они станут бомбить караваны, идущие в Мурманск. Танки же, приготовленные для Ливии, передаются теперь шестой армии Паулюса, что залезает в страну донских казаков.

— Свиньи! — выразился Эрвин Роммель...

К мавзолею подкатил измятый бронетранспортер.

— Колодец взят, — доложили Роммелю. — Но пить нельзя: англичане оставили в нем целый мешок поваренной соли.

— Благородно с их стороны... сволочи! Я заставлю этого Окинлека хлебать мочу старых больных верблюдов. Но даже эту мочу я стану выдавать Окинлеку по капле — из пипетки...

Солнце стояло в зените. Пустыня звенела от мириад мух, роившихся над лужами поноса, над почерневшими мертвецами. Тесного соприкосновения противников не было, можно ехать часами — и пустыня поражала безлюдьем. Оборона держалась в боксах (опорных пунктах) , вокруг которых процвели знаменитые «сады Роммеля» — плотные минные поля. Окинлек же, в свою очередь, отгораживался от немцев своими взрывоопасными «оранжереями». Англичане имели 850 крейсерских танков и 420 держали в резерве. Эрвин Роммель имел лишь 280 полноценных машин, остальные танки давно можно было списать как безнадежно устаревшие. Уверенные в своей обороне, англичане от самого Каира обставили пустыню магазинами с холодильниками, в которых всегда было свежее холодное пиво. Это обстоятельство особенно возмущало генерала Тома; он, как нищий, подбросил на спине вещевой мешок и [358] сказал:

— Они там хлещут пиво, не забывая при этом как следует посолить воду в арабских колодцах... джентльмены!

Роммель тоже страдал от амебной дизентерии.

— Геринг — старое трепло, — авторитетно заявил он, не стесняясь в выражениях, — обещал «воздушный мост» со стороны Крита, а мы сливаем в баки не больше ста пятидесяти тонн горючего в сутки. Автоцистерны гоняются за мною от самой Бизерты, за тысячи миль пожирая на маршруте столько, что танкам остается лишь дососать бензин с их дна.

Из трофейного джипа высадили пленного британского майора. Опрятное хаки. Ботинки из серого шевро, запах лоринга.

Казалось, майора взяли со светского файф-о-клока. Он поигрывал элегантной метелочкой, отгоняя насекомых. Роммель громко зевнул, глянув в его документы. Членский билет аристократического клуба в отеле «Семирамида». Чековая книжка каирского «Барклайз-банка» с внушительным счетом.

Все это Роммелю было известно.

— Конечно, — сказал он, — с такими деньжатами жить можно. Меллентин, поговорите с ним сами, а я завалюсь спать...

Меллентин начал допрос — почти с юмором?

— Хорошенькая война, не правда ли? Надеюсь, вы не в обиде за то, что мы оторвали вас от партии в бридж и вечернего фокстрота на крыше ресторана «Шепердс»? Кстати, танцовщица Тахия по-прежнему берет по десять фунтов за ночь?

Пленный смотрел на Меллентина с удивлением:

— Кажется, любовный прейскурант ею давно пересмотрен. Теперь она берет десять фунтов только за разговор с нею...

Джеймс Олдридж в своей монографии «Каир» писал, что армию Окинлека составляли не только прожигатели жизни, но еще и «безнадежные идиоты». Очевидно, этот майор как раз и принадлежал к их числу, ибо сразу выдал секретную дату — 7 июня:

— В этот день танки Окинлека сомнут вас, — сообщил он, ударом метелки пресекая жизнь мухи на своем затылке...

Извещенный об этом, Роммель заранее — 26 мая — упредил Окинлека превентивным ударом. После войны [359] германские историки не раз делали «попытки скрыть зависимость военных действий в Северной Африке от событий на советско-германском фронте, чтобы оправдать Роммеля». По их словам, во всем виноват остается Гитлер, который, вместо того чтобы продолжать натиск на Мальту, растянул коммуникации Роммеля, требуя от него взятия Каира, о чем так мечтал и Бенито Муссолини.

Но у Роммеля, помимо Гитлера и Муссолини, был свой искусный сатана, который и таскал его за собой по пескам Киренаики, чтобы «африканские качели» не переставали скрипеть под стенами Каира, мешая спокойно спать Черчиллю...

Что еще сказать вам? Скажу, что Паулюс обладал холодным, академическим умом теоретика, мало способным к завихрению страстей, зато вот его африканский приятель Эрвин Роммель действовал чаще по вдохновению — «с бухты-барахты», как принято говорить среди нас, русских. Отрицать вдохновение глупо!

Может, именно по этой причине Эрвин Роммель намного раньше Паулюса получил чин фельдмаршала.

Полководцы, желаю вам быть вдохновенными!

* * *

В эти дни Уинстон Черчилль, политик смелый и хитрый, был озабочен военно-политическим вопросом большой важности:

— Как предупредить Сталина, что второго фронта в этом сорок втором году не будет? Но мне, очевидно, предстоит убедить этого восточного деспота в том, что третий фронт против армии Роммеля в Африке и есть тот самый второй фронт, открытия которого с таким нетерпением ожидают русские.

Готовилась операция «Торч» («Факел»), чтобы пламя этого факела разгорелось над Африкой. Но как Африку выдать за Европу? В эти же дни — в далекой Америке — генерал Эйзенхауэр писал еще более откровенно: «Высадка в Северо-Западной Африке (в Марокко) должна начаться в тот момент, когда Германия настолько завязнет в России, что она не сможет снять с Восточного фронта ни одной своей дивизии».

Но Эрвин Роммель опередил противников… [360]

18. Результат

Окружение... И никаких надежд вырваться из котла не оставалось, как не оставалось и генералов — все геройски погибли в Барвенковском котле, который устроили им немцы не без помощи излишне «вдохновенного» маршала Тимошенко.

Больно. Почему так? Бездарные и самовлюбленные карьеристы не раз сдавали в плен врагу целые армии, а их подчиненные, попав в неволю, потом всю жизнь носили несмываемое клеймо изменников и предателей, чтобы после войны из гитлеровских концлагерей перекочевать в концлагеря сталинские.

Окружение... В редких перелесках и на дне размытых оврагов Харьковщины еще стучали робкие выстрелы. Нет, уже не отстреливались от врагов, а стреляли в себя, чтобы избежать позора. Партийные говорили товарищам по несчастью:

— Ну, что, добры-молодцы? Не пора ли погреться?..

Разводили маленькие костерки, на которых стыдливо сжигали партийные билеты и личные письма. Под корнями деревьев окруженцы зарывали ордена, питая слабую надежду на то, что после победы вернутся сюда обратно и откопают свои награды. Барвенковский выступ, столь удобный для развития викториальных фантазий горе-стратегов в Кремле, теперь превратился в жесткий котел, из которого не выбраться. Немцы прочесывали окруженцев трассирующими, швыряли в ночное небо ракеты, иногда покрикивая:

— Эй, рус, кончай ночевать! Хенде хох... сдавайс...

Не так-то легко выйти на большак и поднять руки. Разговоры же среди окруженных остались известны.

— Я этого котла ожидал... с первого же дня, как поперлись, — говорил седой полковник. — Еще за месяц только и болтали, где и как пойдем Харьков брать, вот и доболтались. Если все мы знали о предстоящем наступлении, так и немцы готовились.

— Пожалуй, — согласился молодой капитан. — Ух, как обрадовались в первый день, когда нажимали. А немцы того и ждали, они пожертвовали своими заслонами, чтобы взять нас в клещи...

— Страшно! — сказал рыжий сержант. — Всем страшно, не тебе одному. [361]

— А мне всех страшнее. Я-то, видит Бог, должен сейчас радоваться. У меня до козырька причин, чтобы ненавидеть эту, яти ее мать, советскую власть и этого гада усатого.

— Полегче, приятель, — предупредил его особист.

— Заткнись, курва! — отвечал сержант без страха. — Моего деда еще в коллективизацию шуранули на край света, где и загнулся с бабкой. А моего отца при Ежове к стенке прислонили в подвале да в лоб всадили ему пулю, чтобы башка не шаталась. Сижу с вами и думаю, живым бы в землю зарыться, чтобы немцы не нашли, а в плен не пойду... Я не за вашу партию воевал, а за то, что раньше именовали Отечеством.

По украинским древним шляхам день и ночь тянулись длиннейшие и неряшливые колонны военнопленных; берлинские фанфары завывали на весь мир, празднуя победу. Геббельс возвестил по радио, что вермахт непобедим и под Харьковом он пленил 240 000 советских военнослужащих. И каждый из пленных уносил в своем сердце большую гражданскую и человеческую боль , от которой не избавиться до конца всей жизни... Кто виноват?

* * *

Сталин молчал. Наш историк А. М. Самсонов в научной монографии «Сталинградская битва» сообщает: «Причины этих трагических для советского народа событий долгое время не исследовались». Их попросту замалчивали! Мне, автору, понятно — почему: стыдно было признать страшные ошибки и, наверное, не стоило бередить в народе незажившие раны.

Сталин молчал. Великая страна болезненно переживала два страшных поражения — под Керчью и под Харьковом. Это легко написать, но сколько осталось сирот, сколько слез пролито вдовами, сколько горя выпало матерям. Сейчас уже не проверить, сколько людей погибло, сколько попало в плен; известно, что из окружения вышло лишь 22000 человек. Среди них только два генерала — К. А. Гуров и А. Г. Батюня.

Сталин молчал. На этот раз он никого не винил, понимая, что виноват сам. Виноват в том, что отверг мнение Генштаба и пошел на поводу заверений Тимошенко, который заблуждался сам и вводил в заблуждение других. Теперь советские историки, анализируя причины неудачи [362] под Харьковом, выделяют и этот факт — неверная информация Ставки о действительном положении на фронтах...

Ах, как ему хотелось предстать перед миром в прекрасной роли «величайшего полководца всех времен и народов», а теперь… Хорошо владея собой, он встретил Хрущева вопросом:

— Немцы по радио хвастают, что взяли в плен больше двухсот сорока тысяч, почти четверть миллиона... Врут, наверное?

Никита Сергеевич и сам с ног до головы был виноват в том, что произошло, но, однако имел мужество не кривить душою:

— Правда , товарищ Сталин! Вся наша армия там осталась, а немцам сейчас нет смысла врать...

А кто виноват? Кого посадить? Кого расстрелять?

— Под Харьковом четверть миллиона да эти дураки Козлов с Мехлисом сдали под Керчью еще сто пятьдесят тысяч наших бойцов, вот и полмиллиона, словно корова языком слизнула...

Ни маршал Тимошенко, ни член Военного совета Хрущев не пострадали, и это понятно — почему. Признать их виноватыми для Сталина означало признать и свою вину за поражение под Харьковом, а он, великий и гениальный, все заранее предвидящий и все понимающий лучше других, ошибок за собой никогда не признавал. Но несчастного библейского козла отпущения, изгнанного в пустыню за чужие грехи, следовало отыскать, и, будьте уверены, читатель, он его скоро отыщет...

Только через месяц — 26 июня — Сталин признал:

— Под Харьковом нам выпало пережить катастрофу, подобную той, что случилась в четырнадцатом году с армиями Самсонова и Ренненкампфа в Восточной Пруссии...

Поразмыслив, он дал указание для Совинформбюро!

— Сейчас народу надо сказать всю правду. ..

Но говорить правду народу — это не в характере Сталина, и потому холуйски-услужливое Совинформбюро признало, что под Харьковом «пропало без вести» 70 000 советских воинов.

— Пусть об этом знают враги и друзья, что мы, большевики, говорим только правду, — утверждал Сталин...

Да, я согласен, что тогдашние сводки казались нам жестоко-объективны, иногда поражая откровенностью в [363] признании слабостей нашего командования. Возможно они порой выглядели даже излишне трагически. С какой целью? Эта обостренная доля правды должна была еще раз напомнить союзникам, что хватит уже «стоять с ружьем, приставленным к ноге», что второй фронт крайне необходим. Враги тоже понимали это. Германский историк Типпельскирх писал:

«Открытое признание (Сталиным) поражения было первым, но не последним призывом русских к своим союзникам — не оставлять их будущим летом одних выдерживать натиск немцев...»

Мнимая откровенность Сталина была, по сути дела, призывом о помощи.

— Черчилль, — говорил Сталин, — обещал, что со вторым фронтом поспешит, а наше дело — выстоять под Москвою...

Сталин по-прежнему был твердо уверен в том, что летом немцы снова будут наступать на Москву. Напрасно наша разведка проникла в тайны кабинетов ОКВ и ОКХ, докладывая «наверх», что летом вермахт будет развернут в двух направлениях — на Кавказ и на Волгу, но переубедить Сталина было невозможно:

— Гитлер верен своему правилу! Захватив столицу в Европе, он уже считался победителем всей страны...

В таком случае фельдмаршалу фон Клюге (командующему «Центром») было совсем нетрудно укрепить товарища Сталина в его несомненной правоте, и он очень искусно проводил операцию «Кремль», чтобы наш дорогой товарищ Сталин и остался в дураках.

Немецкая авиация демонстративно вела аэрофотосъемку подступов к Москве, полевые радиостанции «Центра», обычно осторожные, болтали о передислокации частей, в сумках убитых офицеров все чаще находили планы окраин столицы, партизаны докладывали, что немцы мастерят столбы дорожных указателей — на Москву! Немецкие офицеры, угодившие в наш плен, на допросах охотно показывали, что сейчас фельдмаршала Клюге интересует оперативная линия: Тула — Москва — Калинин. Если суммировать все эти данные, сомнений не возникало: враг уже готов повторить удар по нашей столице

Сталину доложили, что Клюге ведет сильные атаки на московском направлении, и, наконец, перед ним на стол выложили подлинный приказ фельдмаршала от 29 мая. Вот его [364] начало:

«Документ № 1»

Командование группы армии «Центр».
Штаб 29.05.1942 г.
Оперативный отдел. № 4350042.
Совершенно секретно
Документ командования
22 экземпляра.
20-й экземпляр
Штамп: Совершенно секретно!
Содержание: «КРЕМЛЬ»
Документ командования 6-й
Передавать только офицерам

ПРИКАЗ О НАСТУПЛЕНИИ НА МОСКВУ


(карта 1 : 1000 000)

1. Главное командование сухопутных войск отдало приказ о возможно скорейшем возобновлении наступательной операции на Москву...» и так далее.

Даже первого пункта этого приказа Сталину было достаточно, чтобы он окончательно уверовал в свои предначертания.

— Вот! — говорил он, даже довольный. — Теперь ни у кого не может быть сомнений относительно летних планов Гитлера...

Наш историк А. М. Самсонов признает:

«Тот факт, что Советское Верховное Главнокомандование не разгадало подлинных намерений противника на летнюю кампанию 1942 г., позволяет предполагать, что это крупное дезинформационное предприятие фашистов не осталось без последствий».

Смею думать, что Сталин еще более утвердился в своем ошибочном мнении после того, как маршал Тимошенко доложил ему с фронта:

— Товарищ Сталин, по моему глубокому убеждению, противник в настоящий момент на юге уже мною ослаблен, способный лишь на вспомогательные удары. Все свои главные силы он придерживает, конечно, для нового удара по Москве...

План операции «Кремль» и эти прогнозы маршала Тимошенко имели одну общую дату — 29 мая. Конечно, это случайное совпадение, какими история иногда любит шутить над нами.

...Эта глава была уже написана мною, когда вдруг недавно, буквально на днях, я раскрыл свежий номер «Военно-исторического журнала» и понял, что Сталин все-таки отыскал главного виновника разгрома армий Тимошенко под Харьковом. [365] Им оказался, конечно же, Иван Христофорович Баграмян!

«Товарищ Баграмян, — диктовал Сталин, — не удовлетворяет Ставку не только как начальник штаба, призванный укреплять связь и руководство армиями, но не удовлетворяет Ставку даже и как простой информатор, обязанный честно и правдиво сообщать в Ставку о положении на фронте. Более того, т. Баграмян оказался неспособным извлечь урок из той катастрофы, которая разразилась на Юго-Западном фронте... благодаря своему легкомыслию не только проиграл наполовину уже выигранную Харьковскую операцию, но успел еще отдать противнику 18 — 20 дивизий...»

Длинные колонны наших военнопленных — несчастных.

Виноватого нашли! Легендарный «стрелочник» необходим...

* * *

В самом конце мая Харьковская операция закончилась, и Паулюс спросил своего квартирмейстера фон Кутновски:

— Каковы потери моей армии в минувшем сражении?

— Двадцать две тысячи.

— Почему такая округленная цифра?

— Калькуляция потерь подведена лишь условно. Много пропавших без вести, еще отыскивают раненых. Кажется, — добавил Кутновски, — мы с трудом выбрались из этого кризиса?

— Да, — не скрывал от него Паулюс, — под Харьковом иногда возникали моменты, когда я думал, что город придется оставить. Но виновником моих опасений было упорство русского солдата, а никак не упрямство маршала Тимошенко... Впрочем, Наполеон был прав: Бог всегда на стороне больших батальонов!

Полковник Адам настраивал радиоприемник. Из трескотни эфирных помех вдруг выделилось имя Паулюса. Берлин голосом Ганса Фриче возвестил о том, что генерал-лейтенант танковых войск Фридрих Паулюс за полный разгром армии маршала Тимошенко возводится фюрером в кавалеры Рыцарского креста.

— Признаюсь, — сказал Паулюс, — я надеялся на следующий чин генерал-полковника. Но стоит радоваться [366] и кресту, ибо получение его сопряжено с приятным визитом в столицу.

Самолет приземлился в Темпельгофе лишь в два часа ночи, и Паулюс был безмерно удивлен, встретив Франца Гальдера, который ждал его. Скупо поздравив с наградой, Гальдер сказал:

— Мне без вас трудно работается, вы умели ладить с этим психопатом, а мы с ним грыземся, словно бродячие собаки из-за каждой кости. Я с трудом переношу его оскорбления, от которых краснеют не только стенографистки, но даже Кейтель с Йодлем... Садитесь в мою машину, дорогою переговорим. — Едва захлопнув дверцу, Гальдер сразу же начал бранить фюрера за непонимание самых насущных законов стратегии. — После ошеломляющей победы под Харьковом разве не абсурдно ли последующее расчленение армий на две группировки с дирекцией — на Кавказ и на Сталинград. Русские передушат нас там поодиночке...

Паулюс никак не желал драматизировать летние планы:

— Что бы вы сделали на месте фюрера, Гальдер?

— Сейчас мне хватило бы лишь одного Сталинграда.

— Но тогда моя шестая армия образует невыгодный клин с необеспеченными флангами от Воронежа до Ростова, вот тогда-то меня русские и задушат...

Гальдер сказал, что падение Воронежа (со стороны барона Вейхса) и возврат Ростова (со стороны Клейста) будут обеспечены в ближайшее время.

— Таким образом, ваша боязнь за свои драгоценные фланги отпадает сама по себе. Дело не в этом! — многозначительно произнес Гальдер и замолк, надвинув козырек фуражки на глаза.

Машина мчалась во мраке, пронзая улицы Берлина, еще два-три поворота, и они выедут на Альтенштайн-штрассе.

— Вы, кажется, не поняли меня, — продолжил Гальдер. — Выходом к Волге я бы разом перекрыл все краны, из которых русские черпают горючее, и Красная Армия скончалась бы сама в жестоких корчах топливной дистрофии. Но при этом нам не пришлось бы штурмовать Эльбрус и залезать в Баку!

— И вы ждали меня, чтобы...

— Ждал. Чтобы просить вас, Паулюс, при свидании с фюрером убедить его высочайшее невежество в стратегической [367] выгоде одного лишь сталинградского направления.

— Обещаю. Но при условии. Если ваши оперативные сентенции не нарушат ритуала моего награждения...

(Оба они, и Гитлер, и Гальдер, желали выиграть войну, теперь уж если не оружием, то хотя бы топливным дефицитом советской промышленности, конкретным наличием советских двигателей. Но подходили к этой победе разными путями. Гитлеру хотелось сосать горючее прямо из нефтяных скважин Кавказа, а Гальдер) более осторожный, желал лишь перекрыть Волгу, которая в те годы была для нас главным «нефтепроводом». Мне, автору, трудно давать оценку вражеским рассуждениям. Я сошлюсь на мнение видного английского историка Лиддела Гарта; в книге «Стратегия непрямых действий» он писал о планах вермахта на Кавказе: «Это был тонкий расчет, который был ближе к своей цели, чем принято думать. ..»)

Дома Паулюса не ждали; разбуженная его появлением жена, оказывается, все уже знала — по газетам.

— Рыцарский крест, — горячо шептала она, — к нему бы еще мечи и дубовые листья. А потом и жезл фельдмаршала... Ах, Фриди! Как я счастлива, что стала твоей женой... Мне последние дни все чаще вспоминался давний Шварцвальд, наша первая прогулка в горы, где у тебя закружилась голова.

— Коко, спасибо тебе за все! — отвечал Паулюс. — Но голова у меня кружится и теперь. Я трудно переношу всякую высоту...

Берлин сильно изменился. Высокие заборы отгораживали здания, уничтоженные английскими фугасками. Прохожие выглядели озабоченно. Семью Паулюса нужда не коснулась, но другие — не элита общества! — получали в неделю 250 граммов сахара, столько же маргарина, который иногда заменяли свекольным мармеладом. На все продукты были введены карточки, ордера-бецугшайны — на одежду и обувь, особые талоны — купоны — на обед в ресторанах. Горничная рассказывала Паулюсу:

— Множество талонов и карточек! На случай отпуска, болезни и регистрации брака. Карточки для тех, кого еще не бомбили, и карточки для тех, кто уже испытал это безумное удовольствие, для инвалидов другие — с [368] повышенной калорийностью. Если бы не посылки солдат с Украины, я не знаю, как бы мы тут жили...

В подворотнях Берлина торчали безногие и безрукие калеки. Выкриками на ломаном русском языке они давали понять, что побывали на Восточном фронте. Их выкрики, порою грубые, иногда безобидные, зачастую предназначались тем же русским людям, насильно угнанным в Германию, и теперь эти «рабы» ковырялись лопатами в канавах, они чистили трамвайные пути, разбирали руины зданий... Странно, что на московских радиоволнах слышались задорные частушки, а немцы казались подавленными.

Бархатный воротник генеральского мундира ласкал шею Паулюса, которую облегала лента Рыцарского креста. Гитлер долго тряс руку, заглядывая прямо в глаза:

— Сейчас есть два громких имени в Германии — это вы и Роммель! Я всегда высоко оценивал ваши способности и был рад доверить вашему руководству именно шестую армию, лучшую армию вермахта. Надеюсь, победа под Харьковом послужит для вас удобным трамплином для прыжка через Дон — прямо к Волге! Помните, что я вам сказал однажды: с такою армией, какова шестая, можно штурмовать даже небо...

После таких слов терялся всякий смысл отстаивать брюзгу Гальдера, и Паулюс вскинул руку в нацистском приветствии.

— Служу великой Германии, — был его ответ по уставу...

Геббельс в эти дни сотворил из Паулюса кумира всего вермахта, сделал из него популярный «боевик» для своей пропаганды. Газеты именовали Паулюса подлинно народным генералом, вышедшим из народных низов, его называли героем нации, портреты Паулюса были выставлены в витринах магазинов на Курфюрстендам, их показывали в обрамлении лавровых венков. Правда, подле изображения Паулюса всегда соседствовали и портреты его приятеля — Эрвина Роммеля. Иногда меж ними являлся и весело хохочущий Курт Зейдлиц, аристократ с лицом деревенского парня, герой прорыва окруженной армии из гибельного Демянского котла...

— Фриди, ведь это слава, — говорила Коко, стараясь не выдавать своего ликования. — Когда смотрят на [369] тебя, то все невольно оглядывают и меня. Расскажи еще раз о нашем сыне.

— Не волнуйся. Доктор Фладе следит за его здоровьем. Я его отправлю погостить к румынскому дяде — твоему брату, пусть он восстановит силы на королевском курорте в Предеале...

Паулюс появился с женою в опере, и за спиной не раз слышал восторженные голоса: «Паулюс... тот самый! Герой нации и любимец фюрера...» Да, это была слава, которая не так уж часто ласкает честолюбие полководцев. Он нашел время навестить сестру Корнелию у которой застал какую-то тихую пожилую женщину, всплакнувшую при виде Паулюса, и он с большим трудом узнал в ней ту самую девицу, что давным-давно была в него влюблена:

— Неужели вы... Лина Кнауфф?

— Увы! Была. А теперь... вдова Пфайфер. Я счастлива, что вижу вас снова, а вы такой же стройный, как и в молодости.

Это свидание невольно всколыхнуло былое, Паулюс с какой-то минорной грустью вспомнил прежние годы, не забыв и тот гороховый суп, что приносил из тюрьмы бедный и добрый отец.

— А как ведь было вкусно! — сказал он...

Дела звали на фронт. Паулюс устроил прощальный ужин в ресторане «Фатерлянд» на Потсдамской площади. Среди множества его богатых залов — баварского, рейнского, саксонского и прочих — он выбрал для себя родной гессенский зал.

— Что вам угодно? — склонился метрдотель.

— Картофельные оладьи, — ответил Паулюс.

— Простите, я не ослышался? У нас ведь очень богатая кухня, в «Фатерлянде» кормят гостей не по карточкам.

Паулюс не изменил своим привычкам:

— Оладьи! С луковой или грибной подливкой... К сожалению, у меня строгая диета, а я должен оставаться в форме.

* * *

Долго-долго тянулись от Барвенково многотысячные колонны военнопленных, которых совсем не кормили. Потом, когда их загнали за колючую проволоку, всем дали — ешь, сколько влезет! — по миске круто сваренной [370] баланды из «магары». Наш художник Владимир Сойдарец, угодивший в плен под Барвенково, описал, каковы были последствия этой кормежки: «Многие сразу поняли весь ужас своего положения, перепуганно приуныли и целыми днями висели на краю зловонной ямы, пытаясь проволочной петлей извлечь из себя затвердевшую пищу. Но было уже поздно...» Тысячи, десятки тысяч трупов там и остались. Если бы Сталину рассказали об этом, он, скорее всего, ответил бы убежденно:

— А не надо было изменять Родине...

Дикая мораль! По мнению Сталина, советский человек, если ему угрожает плен, обязан покончить с собой. Для «вождя народов» как бы не существовало многовековой военной истории, в которой всегда бывали пленные, но никакой тиран не требовал от своих верноподданных, чтобы они стрелялись, вешались, травились или резались. В самой идее Сталина было заложено безнравственное начало ! Никогда не щадивший людей, он от людей и требовал невозможного — чтобы они тоже не щадили своих жизней.

Да, он умышленно не подписывал Женевскую конвенцию! Мне рассказывали люди, пережившие все ужасы гитлеровских концлагерей, что французы, англичане и прочие узники регулярно получали продовольственные посылки от международного Красного Креста, и только наши бедолаги, взращенные «под солнцем сталинской конституции», ничего не имели, умирая от голода. А немцы им говорили (и на этот раз, кажется, даже справедливо):

— Мы не виноваты, что вы доходяги! Надо было вашему усатому подписать Женевские протоколы, тогда бы и вы не шатались от голода. А теперь — вон помойка! Иди и копайся в ней. Что найдешь, все твое будет.

Хочется эту тему продолжить. Англичане не меньше нас, русских, любят свою родину, но даже их традиционный «джингоизм» (ура-патриотизм) никогда не мешал им сдаваться в плен целыми гарнизонами, и в Англии их за это не клеймили позором, за решетку их не сажали. Но у нашего вождя было иное мнение о всех военнопленных, весьма далекое от примитивного гуманизма. Дело дошло до того, что однажды Де Голль сообщил Сталину, что его люди проникли в тот концлагерь, где сидел его сын Яков Джугашвили, и разведка [371] Де Голля бралась вызволить его из неволи. Сталин и это предложение даже не ответил. Наверное, он и родного сыночка считал «изменником» (или «пропавшим без вести», как называли тогда всех, кто попал в плен)

...Прямо от стола гессенского зала «Фатерлянда» доев свои оладьи с подливкой, Паулюс вылетел на фронт. В полночь радист «юнкерса» принял из эфира депешу из канцелярии Геббельса, который извещал Паулюса, что скоро пришлет в Харьков радиокомментатора Ганса Фриче, чтобы тот с места событий воспевал геройские подвиги его прославленной армии.

Паулюса на аэродроме в Харькове встречал верный Адам.

— Я уверен, — сказал ему Паулюс, — что фон Клюге, разыграв эту фальшивую операцию «Кремль», замаскировал внимание русских от наших южных направлений. Завтра мы и приступим...

Спал он очень мало, но рано утром в Красных Казармах Харькова, где когда-то размещались штабы советской армии, Паулюс сразу поднялся в оперативный отдел.

— Внимание! — распорядился он. — Прошу разложить карты большой излучины Дона, которая выгибается столь усердно, словно природа когда-то желала влить донские воды в Волгу.

Сразу засуетились десятки расторопных офицеров!

— В каком масштабе карты? В стратегическом?

— Нет, Сразу в оперативном. Уже в конце июля этого года мы должны быть в Сталинграде на Волге.

— Тогда прикажете готовить и карты Волги?

— Да, от Саратова до Астрахани. Я выбираюсь на черту, которую сам и установил для вермахта два года назад... Внимание!

19. На пороге нашей победы

Итало Гарибольди, начернив усики и глядя на портрет Наполеона, с которым он не расставался с тех пор, как переболел триппером в Париже (еще до первой мировой войны), уже входил в роль великого итальянского полководца. Проверив, как расположена на его груди гирлянда сверкающих орденов, он [372] сказал:

— Такие вещи прощать нельзя! Затребуйте в Харьков выездную сессию военного трибунала, чтобы судить этого… как его?

— Франческо Габриэли.

— Вот-вот! Этого негодяя надо расстрелять перед строем…

Вина берсальера Франческо была ужасна. Он сидел на заваленке избы в деревне Телепнево и ел огурец, краденный на ближайшем огороде, когда кто-то, проходя мимо, окликнул его:

— Опять жрешь. А сейчас твоего капитана Эболи шлепнули.

На это бравый берсальер встряхнул петушиным хвостом, украшавшим его каску, и, доедая огурец, изволил ответить:

— Ну и что? Одним меньше. Туда ему и дорога...

В бывшем клубе металлистов Харькова состоялся судебный процесс над Франческо Габриэли, а подсудимый оправдывался:

— Правда, ваша честь. Я не скрываю, что имел глупость произнести именно такие слова. Но как раз в этот момент я приканчивал огурец, и мой возглас «Одним меньше» относился только к этому огурцу, и никак не к погибшему капитану Эболи, отдавшему жизнь за нашего короля и нашу славную партию.

— Вы тут не выкручивайтесь! — разъярились судьи. — Да, свидетели подтверждают, что вы ели огурец. Но после выражения «одним меньше» вы добавили слова «туда ему и дорога». Чем вы объясните свое предательское поведение?

— Правда, ваша честь, — сознался берсальер, начиная плакать. — Все так и было. Когда я увидел, что от огурца ничего уже не осталось, я сказал: «Туда ему и дорога!» При этом, ваша честь, я имел в виду свой ненасытный желудок, давно тоскующий по макаронам. Не мог же я запросы своего желудка сравнивать с геройской гибелью своего отважного капитана...

Суд вынес постановление: Франческо Габриэли намертво приковать к пулемету и посадить в обороне на самый опасный участок фронта, чтобы он отстреливался до последнего патрона. Ночью этот берсальер ушел к русским и утащил за собой пулемет. Там русские солдаты его расковали и накормили опять-таки огурцами, [373] которых полно было тогда на брошенных огородах.

«Одним меньше!»

* * *

А здесь — тоже суд, и нам уже не до юмора.

На скамье подсудимых — жалкий, затравленный человек.

Но суд военного трибунала безжалостен:

— ...гражданин П. А. Головченко, исполняя должность начальника вагонного депо сортировочной станции Сталинград-П, используя свое служебное положение, в первых числах мая сего года отцепил от воинского эшелона железнодорожную емкость — цистерну с авиационным спиртом, который и расходовал в корыстных целях. Исходя из законов военного времени, гражданин П. А. Головченко приговаривается к высшей мере наказания — расстрелу! Подсудимого можно увести...

Чуянов ничего этого не знал, поглощенный повседневными заботами, которые обрушивались на него со всех сторон, требуя ежедневных, ежечасных, ежеминутных решений. Первые бомбежки Сталинграда (начались еще в апреле) не нарушили городского ритма, зенитным огнем отстояли цеха заводов от попаданий фугасок, но Рихтгофену удалось высыпать вороха зажигалок на жилые кварталы Рынка, на рабочие поселки СТЗ. Фронт надвигался. Из станицы Вешенской, где проживал М А. Шолохов, сообщали, что их бомбят непрестанно.

Воронин удивлялся:

— За что так достается станице Вешенской?

— Как не понять? Популярность Шолохова исключительная, лишиться его сейчас — нанести рану всем нам, а заодно и порадовать Геббельса... Вот и сыпят осколочными! Я недавно видел Михаила Александровича, — сказал Чуянов, — он в ужасном состоянии и, подобно многим казакам, отказывается понимать, как это случилось, что немецкие танки уже вылезают к Тихому Дону.

— Я тоже не понимаю, — сознался Воронин. — Черт его задери — этот Барвенковский выступ! С него-то все и началось. Как говорится, «пошли по шерсть, а вернулись сами стрижены...».

В это время у нас в стране с доставкой горючего все было более или менее в порядке, не хватало только высокооктановых [374] сортов авиационного бензина (его поставляли нам союзники с караванами — через Мурманск). Москва постоянно требовала от Астрахани в Сталинграда энергичнее перекачивать в верховья Камы запасы жидкого топлива — судами «Волготанкер» или нефтеналивными баржами. С трудом, но справлялись! Сама цифра вывоза невольно ужасала — десять миллионов тонн, в первую очередь следовало спасать высокосортные нефтепродукты (бензин и лигроин). В низовьях Волги уже не знали, куда сливать запасы нефти, поступающие из Баку в немыслимых количествах. Емкостей для хранения не было.

Алексей Семенович срочно вылетел в Астрахань, где увидел гигантские нефтяные озера в искусственных ямах. «Немецко-фашистская авиаразведка, — писал он в дневнике, — непрерывно ищет эти склады... подняли на ноги всех пожарников. Всякое может быть — и бомба, и удар молнии в земляной склад, а тогда катастрофа неминуема». Чуянова порадовало скорое создание многопролетного моста через Волгу под Астраханью — мост позволял «протолкнуть» длиннейшие эшелоны, застрявшие на путях Кавказа.

Домой возвращался на попутном истребителе, который в полете все время забирал правее, в калмыцкие степи, чтобы не напороться на немцев; подлетая к сталинградской Бекетовке, издали видели шапки зенитных разрывов — это девушки-зенитчицы отстаивали от пиратов Рихтгофена элеватор, мясобойни и здание СталГРЭСа.

Алексей Семенович выискивал скрытые резервы города.

— А что делают наши трамвайщики? — однажды спросил он.

— Как что? Людей возят. На работу и обратно.

— Бездельники! У них там свое депо, свои мастерские и старые рабочие кадры. Пусть наладят производство гранат...

Над столом Чуянова — плакат: «Все для фронта, все для победы!» Кирпичные заводы Сталинграда уже выдавали взрывчатку — динамон марки «О». Чуянов вспомнил, что в вагонном депо задержали сдачу бронепоезда фронту: не хватало спирта, нужного для обработки металла. На звонок в депо дежурная ответила, что инженера Головченко теперь у них [375] нет:

— Под статью подвели. Наверное, давно ходанул.

— Головченко? — оторопел Чуянов. — Под статью? За что?

— Не знаем. Дело тут темное, а мы люди маленькие...

Воронин сообщил из НКВД, что тюрьма уже переполнена:

— Провели облавы по вокзалам и пристаням, в очередях. Взяли всех, кто без документов. Спекулянтов, дезертиров, хапуг, жуликов, паникеров. В донских станицах каждую ночь ловят диверсантов. Посылаю туда истребительный батальон.

— Стоп! Сначала доложи — что там с Головченко?

— Отцепил, гад, цистерну со спиртом и угнал к себе в депо.

— Спирт-то он пил?

— Нет. Все трезвые.

— Живой? — Не знаю.

— Приостановить действие приговора...

— Постой! Он же ведь сам во всем сознался.

— К вам только попади, так сразу сознаешься, что это я велосипед изобрел... А я знаю Головченко, это честнейший человек, трудяга. Не спорю, что увел спирт. Просто он напоролся на нашу бюрократию. Дело в депо стояло, а под боком торчала на путях и эта цистерна со спиртом. Вот и пошел на преступление. Но ради дела общей победы... Головченко я не отдам! Буду жаловаться.

— Семеныч, да кому жаловаться-то?

— Лично товарищу Сталину. Если ты, начальник областного НКВД, однажды отыскал целый эшелон с пушками, то почему бы другому эшелону не потерять одну цистерну со спиртом? Понял? Или не дошло?

Воронин, уходя, оставил ему вражескую листовку: «Сталинградские дамочки, готовьте свои ямочки», — так и было написано.

— Во, заразы! — ругался Чуянов. — Хоть бы постыдились. И где они поэтов находят... однако все в рифму.

Чуянов, весь в запарке, уже издерганный, позвонил в Воронеж — секретарю тамошнего обкома партии Тищенко:

— Владимир Осипыч, как там справляешься?

— А., никак! — донеслось из Воронежа. — У меня [376] в городе уже двадцать два госпиталя. Эвакуированные, с детишками. С мешками. Голодные. На вокзалах — стон стоит. По улицам гонят колхозные стада. Коровы их не успеваем выдаивать. Элеваторы забиты зерном. Молоть уже некогда. Зерно самовозгорается. А тушить- вода. Значит, зерно сгниет. В холодильниках всего навалом. Начиная со шпика и кончая банками с камчатскими крабами. Вывозить? Так нет транспорта. И если есть транспорт, так нет бензина. Лимит, братец, лимит! Мне кричат из Москвы: «Вывози, такой-сякой-немазаный...» А — как?

Чуянов выслушал коллегу, посочувствовал, ответил:

— Только не гони беженцев ко мне — Сталинград не резиновый. Со скотом тоже не знаю как быть... Бомбят?

— Не очень. Уже привыкли.

— Ну, жди! Ты ближе. Западнее... Пока!

Только отговорил с Воронежем, звонок из Астрахани:

— Семеныч, это я — Голышев... Нас тут бомбами разнесли к чертям собачьим. В городе пожары. Деревяшки горят. Два часа без передыху садили по переправам. Водопровод не действует. Сидим без света. Но нефтехранилища уцелели... Мы тут сами диву даемся: как немцы в самолетах сверху их не заметили?

Никак было не дозвониться в местный штаб ПВО, пришлось связаться с генералом Герасименко, начальником военного округа:

— Василий Филиппович, слышал ли? Астрахань уже разбомбили. Я на днях летел оттуда, так с высоты видел нефтяные ямы — они сверху, как зеркала. Понимаю. Одеялом не закроешь. Но ты подумай сам: нужны ли над нефтехранилищами аэростаты? Что? Отпугивать врага? А, может, наоборот, они привлекают? Эти «колбасы» и у нас в Сталинграде точно показывают немцам, где мы храним все свое горючее... Ладно. Ты зайди ко мне.

А потом думал: «Ну, ладно — нефть. А как замаскировать от летчиков огненное зарево мартеновских печей? Ведь ночные бомбардировщики видят их пламя за многие мили и летят, как мухи на патоку... Чем тут закроешься?» Из Вешенской сообщили, что немецкая авиация недаром кружила над станицей: вчера бомба разорвалась как раз во дворе дома Шолохова:

— Мать писателя погибла. Михаил Александрович страшно переживает. Семью он потерял. Наверное, после [377] похорон выедет к вам. Вы уж как-нибудь его... Ладно?

Вскоре Чуянова навестил командующий округом Герасименко:

— Жарко, Семеныч. А я к тебе... по важному делу

— Садись. Я тоже замотан. Ну, что у тебя?

— Понимаешь, — начал Герасименко, прищелкнув пальцами для полноты впечатлений, — у нас в гарнизоне полно девах разных. По мобилизации. Ну, и добровольно. При зенитных батареях служат.

— Ну, как же! Знаю. Уважаю.

— Уважения мало, — сказал командующий. — Их еще и одеть надо. У них там все по вещевому аттестату: гимнастерки, шапки, ватники... Все есть, сам понимаешь, но для девок этого мало.

— Так чего же им еще не хватает?

— А куда прикажешь титьки девать?

— Какие титьки? — совсем обалдел Чуянов.

— Самые обыкновенные. И нуждаются наши зенитные батареи как раз в том, что в вещевом аттестате солдату не предусмотрено.

— А что там?

— Нужны бюстгалтеры, а в наших магазинах, я уже пошукал, одни барометры для измерения атмосферного давления да еще вот такие громадные щипцы для завивки волос — и все!

— Слушай, дорогой, где я тебе бюстгалтеров наберу?

— Твое дело. Хоть тресни, а достань, — заявил Василий Филиппович.

— Это еще не все: девка — организм сложный, на солдата мало похожий. Как хочешь, а каждый месяц ей по куску ваты давай... опять же в вещевом аттестате не предусмотрено, чтобы солдата ежемесячно ватой снабжали.

— Ну, ладно, — сказал Чуянов. — Пошурую. Может, найду... Ах, Боже мой, какие мы, Филиппыч, все убогие да бедные. И ни хрена у нас нету. Чего ни коснись — все проблема...

Герасименко ушел. На пороге кабинета возник солдат штрафного батальона, бывший инженер вагонного депо П. А. Головченко:

— Пришел проститься перед отправкой... Спасибо, Алексей Семеныч, что не дали пропасть, как собаке. Штрафбат тоже не сахар, сами понимаете. Но тут хоть [378] честно — до первой крови. А уж крови не пожалею. Войнища тут такая пошла...

Чуянов вышел из-за стола, обнял штрафника.

— Ты меня тоже прости. Если б мы умели работать, как надо, тебе не пришлось бы воровать по ночам цистерны со спиртом... Хорошо, что зашел. Давай, брат, по стакану тяпнем перед разлукой. Так уж положено на святой Руси. Закуски, правда, нет, да и хрен с ней, с закуской, рукавом утремся.

Выпили, утерлись, помолчали.

— Куда ты теперь? Далеко ли? — спросил Чуянов.

— Да нет. Это раньше на войну далеко ходили.. Вон Суворов, аж в Италию забрался. А теперь... завтра уже буду в окопах!

Чуянов показал инженеру немецкую листовку: «Сталинградские дамочки, готовьте свои ямочки».

— Во, какая поэзия у нас поехала. Хоть плачь, хоть смейся. Оказывается, Паулюс-то уже двадцать пятого июля обязан выйти к Волге, вот и нажимает на Дону. Но Сталинград не сдадим. Верю, что наш красноармейский ансамбль песни и пляски под управлением товарища Александрова еще споет и спляшет в Берлине...

— Я до Берлина не дойду... ухайдакают меня здесь, на пороге родного дота. Так что это хорошо, что мы выпили. В разлуку вечную. Ну, ладно. Пора идти.

Головченко повернулся и ушел воевать — недалеко, здесь.

С улицы раздался трубный рев — это служители зоопарка повели к Волге купаться слониху Нелли.

* * *

— Я надеялся, — говорил Паулюс, — что между сериями кратких блицкригов возникнут промежутки оперативных пауз, дающие нашей армии передышки. Но эти редкие паузы русские заполняют плотным сопротивлением, и потому война с Россией не даст нам времени, чтобы отдохнули наши кости и мышцы. Мне представляется, что урок, полученный Тимошенко под Харьковом, оказался внушительным, и сейчас Тимошенко ведет себя осторожнее, обращается с нами так, будто мы драгоценная хрустальная ваза.

Эти слова Паулюс высказал перед Иоахимом Видером, офицером его разведки; сын католического священника, он импонировал Паулюсу своей набожностью, считая себя на войне участником какого-то адского шабаша, [379] в котором и сам он, Иоахим Видер, тоже, повинен. Сейчас он, отвечая командующему, высказал мысль о том, что Тимошенко, давно загипнотизированный штурмом линии Маннергейма, многому научился:

— У нас, у немцев! В боях под Харьковом маршал, кажется, хотел бы окружить нашу армию, используя те приемы «раковых клешней», что принесли вермахту успех в сорок первом. Но у русских явно не хватило нашего громадного опыта по окружениям противника и нашей отличной организации.

Паулюс согласился с Видером, но не во всем:

— Пожалуй, Тимошенко стал осторожнее в обращении с нами, но я не заметил новизны в его тактике, сейчас он будет отступать, чтобы сберечь остатки того, что у него сохранилось...

В штабе его ждало письмо из Бухареста — от шурина Розетти-Солеску, пострадавшего за участие в заговоре против диктатуры Антонеску. Паулюс просил зятя не проговориться об этом:

— Жена очень любит своего брата, ее огорчит крах его камергерства при дворе короля Михая... Антонеску, между нами говоря, сущий спекулянт: он уже понял, что без его нефти в Плоешти нашему фюреру не разжечь даже примуса. И потому Бухарест набивает цену — на себя и на свою нефть. Конечно, пока мы не выбрались к промыслам Майкопа, мы будем всегда зависимы от этого пройдохи с повадками опереточного шулера!

— Но фюрер, — отвечал барон Кутченбах, — к Антонеску относится хорошо. Пожалуй, намного лучше, чем к Муссолини.

— Не спорю, — согласился Паулюс. — Но, будь в Италии залежи нефти, он бы облизывал под хвостом и Муссолини...

Этот разговор возник неспроста. Паулюс всегда интересовался румынскими делами, и не только потому, что был женат на румынке, но еще и по той причине, что румынские войска входили в подчинение его 6-й армии. Правда, немцы относились к союзникам пренебрежительно. «Макаронники хуже румын, — говорили они, — а кукурузники хуже макаронников». Как бы ни старался Антонеску угодить Гитлеру, поставляя ему по дешевке нефть и своих солдат, румыны всегда испытывали уважение не к немцам, а именно к русским, и эти чувства они переняли от своих дедов и прадедов, которые [380] всегда видели в России свою защитницу, не раз выручавшую их в османской неволе. К своим офицерам румынские солдаты не питали особого почтения, а социальные перегородки сказывались даже в еде: если в германском вермахте солдаты и офицеры кормились из иного котла, то в армии Антонеску офицеры питались за особым столом, и этот стол был намного лучше солдатского. Может, по этой причине Паулюс неохотно посещал румынские части, чтобы не встречаться с какими-то недоверчивыми взглядами румынских солдат.

Паулюсу было известно, что говорили румынские солдаты: «Я боюсь сдаться в плен, русские посадят нас за колючую проволоку вместе с немцами, и тогда немцы отберут у нас последний кусок хлеба...»

Паулюс давно покинул тихую Полтаву и со всеми штабами армии перебрался в Харьков, где на площади Дзержинского разместился с зятем в двухкомнатной квартирке. На кухне барон Кутченбах, скинув мундир эсэсовца и повязавшись передником, жарил на сковородке оладьи и варил кофе для своего тестя. Все это создавало обстановку некоей семейственности. А по утрам зять брился перед зеркалом, тихонько мурлыча по-русски:

Утро красит нежным цветом
Стены древнего Кремля,
Просыпается с рассветом
Вся советская земля...

В постоянном общении с зятем Паулюс уже начал осваивать трудности русского языка; пусть даже коряво, но все же иногда он пытался вступать в разговоры с местными жителями. Между Паулюсом и зятем однажды возникла некоторая зловещая недоговоренность. Началось с пустякового вопроса Кутченбаха:

— Насколько вредны выхлопные газы танковых моторов?

— Не советую вдыхать. Это такая зараза, что любого из нас свалит в госпиталь с очень стойким отравлением легких.

— А куда списывают старые моторы танков, которые исчерпали свои технические ресурсы?

~ Они могут еще долго работать дальше. Но уже не в боевой обстановке. А почему вы спрашиваете об этом, Альфред? [381]

— Кутченбах сказал, что в польской Белжице танков моторы дают выхлоп газов в камеры смертников, в концлагере Треблинка для этих же целей установлен дизель с подводной лодки.

— Вы уверены, что это не сплетня? — спросил Паулюс.

— Об этом я слышал от Хубе и Виттерсгейма. Танковые генералы, уж они-то знают судьбу отработанных моторов.

— Боюсь, они повторяли злостную выдумку врагов Германии, — не поверил Паулюс. — Если же это правда, то вермахт не виноват: на подобные зверства способны только сопляки из СД или СС... Но только не честный немецкий солдат!

— Германа Гота вы считаете честным солдатом?

Генерал-полковник Герман Гот командовал 4-й танковой армией, постоянно соприкасаясь в делах фронта с Паулюсом.

— Безусловно, — подтвердил Паулюс.

— А доктора Отто Корфеса?

— Вне всяких сомнений. Оба они честные солдаты.

— Так вот, именно Корфес был под Волчанском свидетелем, когда русские засели в блиндаже, не сдаваясь. Герман Гот подогнал задним ходом свой танк и весь газовый выхлоп он отработал в амбразуру русского дота... Вы, — завершил Кутченбах, — отменили приказ Рейхенау, а Гот дополнил его новыми статьями.

Паулюса вдруг навестил генерал Георг Штумме — носитель не совсем-то доходчивой клички «шаровая молния»:

— Мой рапорт по команде о том, чтобы меня по состоянию здоровья перевели в африканский корпус Роммеля, где-то застрял, и я хотел бы просить вас, господин генерал-полковник...

— Никаких просьб! — сразу отказал Паулюс. — Вы мало цените честь состоять в шестой армии, которая известна не только вермахту, но ее знают в немецком народе. Вам просто желается избежать опасностей, которые сопутствуют всем нам на русском фронте в большей степени, нежели на африканском...

«Шаровая молния» доказал непредсказуемость своего поведения тем, что, вместо двери, хотел шагнуть прямо в окно, но его удержал за хлястик командующий славной армии. [382]

— Не дурите, Штумме, вас ждут великие дела!

— Но, шагнув с пятого этажа без помощи лифта, я хотел лишь доказать вам, что опасностей не страшусь...

В одну из ночей английская авиация разнесла бомбами спящий Кельн; промышленность, как всегда не пострадала, зато взрывами по кирпичику были разбросаны жилые кварталы, немцы прямо из теплых постелей переселились в холодные могилы. Известие об этом сильно отразилось на настроении солдат 6-й армии, многие из которых были уроженцами Кельна, и теперь они говорили:

— Если я не смогу отомстить Англии, так я отыграюсь на русских. Пусть они плачут, их слезам Черчилль все равно не поверит. Вперед, парни: Дон уже недалеко, а за Доном течет и русская Миссисипи — Волга... Говорят, там плавают здоровущие стерляди. Во, такие — как жирные поросята. Насытимся...

Иоахим Видер, человек религиозный, был, наверное, прав, что война порою напоминала ему адский сатанинский шабаш. Пережив ужасы Сталинграда как свою личную трагедию, он после войны писал:

«Перед историей грешен и фельдмаршал Паулюс, который до самого конца не смог освободиться от ослепления и трагических иллюзий. Он оказался не в состоянии осознать дьявольскую природу происходящего. Ему не хватало необходимой политической проницательности и способности прислушаться к голосу собственной совести».

Этому приговору Видера можно верить, ибо Видер очень хорошо относился к Паулюсу, считая его человеком в личном плане вполне порядочным и честным.

* * *

После катастрофы под Харьковом в войсках Тимошенко отрешились от ложного представления, будто враг ослаблен, а мы каким-то чудом усилились. Вермахт показал свои зубы, хотя уже и расшатанные, но внешне еще здоровые, способные разрывать все живое... Резкий перелом в делах на фронте повлиял даже на маршала Тимошенко: теперь он соглашался на отвод войск, лишь бы не оказаться в позорном окружении.

Сталин, сущий дилетант в вопросах стратегии, по-прежнему был уверен, что снова подвергнется нападению Москва — ложная операция «Кремль» убедила его в этом, а потому возле столицы были развернуты главные [383] резервы. Особой озабоченности у Сталина еще не было, хотя он уже понимал, что маршал Тимошенко это лишь парадная вывеска довоенных времен, а к управлению армиями он полностью неспособен. Но...

— Где мы сыщем Гинденбурга? — не раз говорил Сталин, перебирая военачальников, способных выправить положение на южных фронтах.

В один из дней А. М. Василевский застал Сталина беседующим по телефону, и речь Верховного была раздраженной:

— Вы постоянно твердите мне о слабости противника, но при этом требуете от меня новых резервов... У меня нет танков! Я вам для Харькова уже дал танков гораздо больше, нежели их было у противника, но вы не умеете их использовать, а кончилось все тем, что половину танков отдали противнику…

Разговор окончился. Поймав на себе вопросительный взгляд Василевского, Сталин сказал, что звонил Тимошенко.

— Тоже не... Гинденбург! — вдруг сказал он.

Было видно, что Сталин ищет ему замену, но еще не решил, на каком из полководцев остановить свой выбор. Задумчиво набивая табаком трубку, Верховный недовольно проворчал:

— Еременко тоже... но в обороне был совсем неплох. Вообще-то генерал из драчливых. Жаль, что он сейчас ранен.

Если «кадры решают все», то война, самый жестокий судья, сама отбирает кадры, внимая гласу народному, гласу Божьему.

Но Сталин этого еще не понимал — он желал назначать людей указом, считая, что его указа вполне достаточно, чтобы человек, отмеченный его доверием, сразу заблистал талантами. После провала Керченской операции уже был образован новый для страны фронт — Северо-Кавказский, а командовать этим фронтом Сталин послал — кого бы вы думали? — опять-таки песенно-конюшенного Буденного, которого уж никак не причислить к плеяде всяческих «гинденбургов». Мало того Сталин указал ему — заодно уж — командовать и Черноморским флотом, что, сами понимаете, не вызвало бурной радости среди моряков-черноморцев.

Сталин злобно выколачивал пепел из своей исторической трубки. [384]

— Ладно, — сказал он Василевскому. — Вы позвоните Еременко в госпиталь. Справьтесь о здоровье. А я то я звонить не хочу... чтобы он не зазнался!

20. Паника в Каире

Вернемся в Киренаику...

После падения Сингапура удержание Тобрука стало для Черчилля вопросом его политического престижа, а сам Тобрук, если говорить честно, стратегической ценности не представлял. Вряд ли он был нужен и Гитлеру, но для Роммеля этот город-крепость значил многое.

Как только не называли Роммеля — ловкий фокусник, шарлатан, цирковой эксцентрик, авантюрист и далее эквилибрист на проволоке. Согласен, что Роммель действовал иногда как азартный игрок, часто ставя все на карту — и эта карта оказывалась козырной. Роммель всегда верил в победу, испытывая величайшее презрение к противнику, а степень риска он просто не считал нужным учитывать, слепо доверяясь фортуне, которая ему благоволила...

Во время своего последнего визита в Берлин Роммель был, конечно, извещен о планах вермахта в предстоящей летней кампании. Сейчас он сидел в штабном автобусе, изнутри обвешанном картами, и говорил, что Каир сам по себе ему не важен:

— Важен Суэцкий канал и выход в Палестину, а где-то там, в безбрежном отдалении, в конце лета я пожму руку Клейсту, чтобы совместно следовать... хотя бы до Индии!

По общей договоренности между Гитлером и Муссолини Эрвин Роммель, если ему удастся взять Тобрук, обязан был перейти к жесткой обороне, пока не прояснится обстановка на русском фронте. Но, кажется, сидеть в обороне Роммель не собирался... Он открыл бутылку с кьянти и вспомнил о Паулюсе.

— Интересно, кто из нас двоих скорее управится! или Паулюс выберется к Сталинграду или я отберу у англичан этот проклятый Тобрук, который Окинлеку Кажется неприступным Карфагеном... Интересно! — с Удовольствием повторил Роммель, хмелея. — Между мною и Паулюсом нечто вроде спортивного соревнования: кто оборвет ленточку на финише раньше? Но Паулюс [385] сойдет с дорожки скорее меня, а этот великобританский Карфаген скоро станет моим...

Май был на исходе, а в конце этого меся Каир был встревожен радостными слухами из Тобрук

— Роммель дошел до конца веревки, на которой скоро и будет повешен... Разве вы не слышали последнюю новость? Роммель неудачно обошел бокс Бир-Хакейм и застрял у дороги на Капуццо... Да, приятно, что Роммелю приходит конец. Но жаль, если война в Ливии закончится: где еще мы будем так весело жить?

* * *

Сплошной линии фронта в Ливии никогда не было Роммель перенял старинную атаку «гуситского лагеря»: его армия гигантским табором перемещалась в пустынном пространстве, окружность его составляли танки и бронемашины, а внутри «лагеря» двигались штабы, артиллерия, ремонтные мастерские, службы радиоперехвата, походные госпитали...

От Бир-Хакейма до Тобрука всего 64 километра, а сам Тобрук и подступы к нему были перенасыщены линиями обороны, минными полями и боксами, окружавшими Тобрук столь плотно, как ожерелья шею красавицы. Роммель решил срывать эти «ожерелья» одно за другим, чтобы потом вцепиться и в шею жертвы.

— Стоит только подумать, что сражение проиграно, как с этого же момента оно становится проигранным. Будем думать иначе, что мы его выиграли, — сказал он...

Авиация маршала Кессельринга, базируясь на аэродромах Сицилии, заранее проутюжила фугасками английские позиции, досталось и Тобруку, но Меллентин сказал Роммелю, что в Тобруке еще Муссолини выстроил такие бетонированные бомбоубежища, что англичане не дрогнут:

— Впрочем, там англичан мало, в основном — индусы, французы, евреи да южноафриканцы — мои земляки...

Из радиаторов грузовиков валил пар, быстро выкипали остатки воды охлаждения, внутри танков все было липкое от текучести машинных масел, расплавленных жарою. В узких триплексах виделись то клочок знойного неба, то холмистые кряжи на подступах к Тобруку. Танки Роммеля на полном форсаже моторов обошли [386] Бор-Хакейм с юга, с ходу разгромили танковую дивизию Окинлека, они перемешали с песком и дерном две мотопехотные бригады и, развернувшись вдоль мощных «оранжерей», насыщенных минными ловушками, открыли сражение... Здесь их стали жестоко ломать американские танки типа «Грант», сокрушающие цели с недоступных для немцев дистанций. Роммель второпях доверил своему дневнику признание в том, что появление этих машин армии США «вызвало панику в наших рядах... за один день мы потеряли более трети своих танков».

Среди горящих машин зигзагами мотался мотоцикл с коляской, в которой сидел граф Бисмарк — потомок «железного канцлера».

— Кажется, впереди нас — французы и евреи! — крикнул он Роммелю. — Им отступать уже некуда...

Потом англичане прижали Роммеля к своим минным полям, и он — как рассказывали — чуть сам не угодил в плен. Мокрый от пота, измазанный мазутом, в разодранных шортах и без фуражки, он окликнул Тома:

— Впервые я понял, каково боксеру, которого притиснули к канатам, чтобы молотить его под свист радостной публики...

Штаб его был разгромлен. Среди развороченных телетайпов валялись оперативники, мертвые телефонистки в коротеньких белых юбочках. Английские радиостанции гудели от восторга, извещая Окинлека: «Роммель в западне... теперь ему не избежать позора капитуляции!» Не тогда ли в Каире и начали радоваться?..

— Неужели мы в котле? — удивлялся Тома.

— Похоже, что так, — не отрицал Роммель. — У нас не стало своих позиций. Мы оказались сами внутри позиций противника, и, куда ни сунешься, всюду нас окружают боксы, западни и «оранжереи Окинлека»... Радируйте Кессельрингу, чтобы высылал ко мне все, что способно держаться в воздухе...

За ночь саперы расчистили коридор в минных полях, обставили его банками из-под бензина, в которых тлели фитили, указывая безопасный проход для танков. Роммель укрылся в глубине коридора, отгородившись от англичан их же «оранжереями». Через этот спасительный коридор всю ночь он перекачивал горючее для танков, пополнял боеприпасы... Удар ! — и три тысячи англичан, ударов не ожидавших, разом подняли руки. [387]

Из Тобрука вышли свежие танки, которые понесли страшные потери. Роммель беспощадно швырял в «Мясорубку» боя дивизии итальянцев, сохраняя немцев для опасных участков сражения. Уго Кавальеро диктовал из Рима, чтобы он прекратил эту бойню (Роммель даже не ответил ему). С аэродрома Тобрука взлетели воздушные «танкоистребители», но зенитки Роммеля посбивали сразу сорок машин. Сизый угар не таял над полем боя, между проволочных заграждений метались похоронные команды, немецкие и британские, наспех засыпая трупы раскаленным песком...

— Тома, сколько у нас осталось еще «роликов»?

— Едва ли наберется сто сорок.

— А сколько у наших макаронников?

— Штук семьдесят. Не больше.

— И это все?

— Все...

5 июня Роммель разрезал британские дивизии на отдельные части. Борьба завершилась приказом от английской армии: «Как можно скорее отрываться от противника...»

— Лисица и здесь провела нас, — досадовал Окинлек. — Но сенсация для Роммеля всегда была дороже тактики, и сейчас он снова, как и в прошлом году, оставит Тобрук в своем тылу, чтобы, наступая нам на пятки, выбраться на рубежи Египта...

Черчилль прислал Окинлеку телеграмму из Лондона: «В любом случае не может быть и речи об оставлении Тобрука!»

Окинлек был убежден, что Роммель, словно угождая ему, станет преследовать отступающих, но войска Роммеля неожиданно развернулись прямо на Тобрук! На рассвете первые взрывы возвестили гарнизону крепости, что пришел его последний час. Гигантские бомбоубежища не могли вместить всех желающих пересидеть это время в тишине и спокойствии. Тесно? Да, тесновато. Но при бомбежках в Лондоне на станциях метро собиралось тоже немало народу... Они там и сидели, пока им сверху кто-то не крикнул, что можно вылезать — Тобрук сдался!

— Капитуляция... не ожидал, — заметил Тома. Впрочем, тут богатые склады. Надо бы сразу послать [388] людей, чтобы поискали что-нибудь из американских деликатесов...

Меллентин доложил Роммелю, что в Тобруке, помимо вооружения, взяты запасы продовольствия на 90 дней, а в плен сдались 33 000 человек. Роммель первым делом спросил о горючем:

— Ищите горючее! Сейчас самое главное бензин, а вся армия станет маршировать, как дачники в воскресенье, по гудрону приморского шоссе Виа-Балбиа — в тени пальм и лавров...

Теперь все стало ясно. Солдаты Роммеля шагали на Каир и распевали самую популярную «песню негритят» (о возврате Германии ее прежних африканских колоний, которые были потеряны еще во время кайзера):

Даже негритята
в Африке большой,
даже негритята
просятся домой:
- Хотим опять
в колонию,
в рейх наш дорогой,
в рейх,
в рейх,
в рейх...
Ать-два, левой-правой,
марш-марш...
в рейх,
в рейх,
в рейх!

Армия Роммеля выходила на рубежи Эль-Аламейна, где Окинлек имел последние позиции, а дальше... дальше Каир.

От Эль-Аламейна до Александрии всего 60 добрых миль, а это значит — всего полторы заправки для танка.

Британские адмиралы первыми поняли, что ждет их корабли. Они не стали ждать, когда «панцеры» Роммеля, словно железные крабы, станут вползать по сходням на палубы их крейсеров — и спешно уводили свой флот в Красное море.

Александрию потрясли серии взрывов — уже рванули под небеса содержимое арсеналов, а Каир охватила паника.

— Танки! — орали на улицах. — Танки Роммеля уже подошли к Эль-Аламейну... они идут сюда... спасайтесь!

Все рестораны, игорные и публичные дома, все корты и стадионы разом опустели. Британские офицеры толпой кинулись спасать свои деньги, вложенные в многочисленные [389] банки. Никакие ревю с раздеванием женщин не могли бы так быстро собрать километровую очередь, какая мигом возникла у дверей «Барклайз-банка». Армия спасалась под стенами Каира, войска растекались по дельте Нила; те, кто в 1940 году бегал у Дюнкерка от танков Гудериана, теперь удирал от танков Роммеля — от тех самых танков, которых у Роммеля не было. ..

Вот сущая правда: Окинлек обладал еще тройным превосходством в танках. Он имел еще свежие дивизии. Но падение Тобрука стало сигналом к общему бегству. В числе драпающих оказался и нью-йоркский журналист Эдмунд Стивенс, которого потрясли груды брошенного оружия. Роммелю оставлялись громадные склады, забитые боеприпасами, зато из холодильников, расставленных в боксах пустыни, спешно вывозилось все холодное пиво. Здесь же Стивенс встретил и толпу английских генералов, которые, даже убегая, сохраняли надменное выражение на лицах. Все они были в белых шортах, а на головах — красные фуражки.

В одном из них репортер узнал самого Окинлека.

— В чем дело? — спросил его Стивенс. — Почему бросаете оружие, но вывозите все пиво до последней бутылки?

— Э! — отмахнулся Окинлек. — Вы, американцы, еще не прониклись духом этой беспощадной войны... В таких условиях бутылка пива дороже любого «Гранта», и надо же, наконец, чтобы этот мерзавец Роммель скорчился от нестерпимой жажды...

Каир быстро пустел. Хорошо, что есть куда удирать:

— Куда идет этот поезд? В Бейрут? Это годится.

— Когда отходит экспресс... даже до Багдада?

— О, это нам как раз подойдет!

— Глупцы! Сейчас тише всего в эфиопской Аддис-Абебе, куда никакой Роммель не доберется...

Британские штабы сжигали секретные документы, крыши Каира и его парки густо засыпало слоем пепла, словно Везувий погребал новую Помпею. По улицам, отчаянно звеня, мчались переполненные трамваи, которые вели яркие каирские красотки, а пассажиры (сплошь арабы и негры) кричали из окон прохожим — назло своим колонизаторам-англичанам:

— Нажимай, Роммель! Свободу Египту... великий Аллах! [390]

В политической неразберихе все смешалось — даже Роммель стал вдруг союзником самого Аллаха. Десятки тысяч европейцев и богатые каирские евреи, потеряв головы от страха, брали вокзалы штурмом, солдаты британского гарнизона гроздьями висли на подножках вагонов, ехали даже на крышах вагонов — в Палестину, где Иерусалим приманивал их вечным покоем. А в длинной очереди перед торжественным фасадом «Барклайз-банка» с нетерпением топтались британские офицеры:

— Нельзя ли поактивнее? Почему так медленно? Мы скорее дождемся танков Роммеля, нежели возвращения капиталов...

Знаменитая Хекмат Фатми вдохновенно демонстрировала «танец живота» перед опустевшим залом. В трущобах Каира и на баржах, сонно дремавших в заводях Нила, работали подпольные радиостанции абвера, и Роммель был прекрасно извещен обо всем, что творилось тогда в Каире...

* * *

Англичане бросали свои поврежденные танки, а Роммель свои танки оттаскивал для ремонта, и они снова годились для боя. Заодно он ремонтировал и английские, которые тоже включал в свои колонны... Приморская автострада Виа-Бальбиа уже была прочно оседлана его войсками, гусеницы фашистских танков медленно сползали с обжигающих песков и выкатились на гладкое асфальтированное покрытие — форсаж!

— Что мне делать с этими ублюдками? — говорил Роммель. — Они сдаются в плен такими громадными кучами, что число пленных уже намного превысило количество моих войск... Еще день-два, и мы, наверное, сами сдадимся своим же военнопленным!

Вскоре аэродром в Гамбуте (близ Тобрука) принял самолет фельдмаршала Кессельринга, который сообщил Роммелю, что в море появился американский авианосец «Уосп»:

— Теперь «спитфайры» с его палубы перескочили сразу на Мальту, и потому я вынужден забрать от вас свои «пикировщики».

— Опять мы без крыши над головой! — воскликнул Роммель.

— Это еще не все, — договорил Кессельринг. — Сейчас, [391] когда успешно развивается наступление вермахта на юге России, нам, дорогой Роммель, совсем невыгодно устраивать бесплодные демонстрации своей мнимой мощи в Киренаике и Мармарике. А чтобы вы не пыхтели от злости, я сообщаю вам нечто приятное…

— Опять какая-нибудь гадость из «Вольфшанце»!

— Фюрер присвоил вам жезл генерал-фельдмаршала. ..

Гамбут принял самолет из Каира, он доставил в штаб Роммеля вождей национального движения в Египте, которые взмолились перед фельдмаршалом, чтобы он ускорил движение к Каиру.

Роммель не внял внушениям Кессельринга, хотя и понимал, что они исходили из ОКХ, и штабной автобус покатил его по роскошной Виа-Бальбиа — в сторону Эль-Аламейна... В пустыне приземлились два самолета из Рима: из первого вылез сияющий от радости Бенито Муссолини, за которым адъютант тащил множество чемоданов, из второго самолета осторожно вывели белую арабскую лошадь, на которой дуче собирался 30 июня открыть триумфальное восшествие в Каир.

— Сейчас, — доложил ему Роммель, — я доколачиваю англичан их же оружием, трофейным, экипажи моих танков забыли, когда последний раз была у них заправка... Где ваши танкеры?

— Увы, авиация Кессельринга едва машет крылышками над Мальтой... Что вы так злитесь, Роммель? Матросы моих линкоров чуть ли не с ведрами ползают по трюмам, собирая с днищ кораблей последние литры мазута. Надеюсь, со взятием Кавказа наши дела с горючим поправятся, и вы снова оживитесь.

Роммель сложил прискорбную формулу своего будущего:

— В таких условиях продолжать марш на Каир и Суэц — это значит: отступать вперед. Но я попробую...

30 июня его войска вышли на рубеж Эль-Аламейна.

Роммель выкатил на этот рубеж лишь ТРИНАДЦАТЬ танков!

— Кажется, здесь и торчать нам. Дуче не забыл о своей белой лошади, но он не подумал об «овсе» для моих моторов...

Немцы издали разглядывали сумрачную тень пирамиды Керет-эль-Хемеймат, утоляя жажду марокканским [392] вином. Роммель повидался с Муссолини, сидящим на своих чемоданах.

— Дуче! — сказал он ему. — Было золотое время, когда мы разливали горючее бидонами, а теперь наши танки делят его с помощью аптекарской мензурки...

Дуче вскочил с чемоданов, потрясая кулаками:

— В чем же я виноват, если русский фронт сожрал все наши припасы?.. Скажите честно: когда возьмете Каир?

— Чем  — спросил его Роммель...

Муссолини величаво указал на свои чемоданы:

— Я оставляю их на фронте — залог того, что обязательно вернусь, чтобы въехать в Каир на белой лошади...

21. Начало жаркого лета

Они начали наступление почти одновременно, только цели их наступления были несопоставимы — Роммель вышел к Эль-Аламейну с 13 танками без горючего и толпою оборванцев, падавших от изнурения и амебной дизентерии, а Паулюс, тоже страдавший поносом, вел к Сталинграду 270 000 солдат и стойкие панцер-дивизии полного состава... Разница есть! Была разница и в другом: Паулюс, в отличие от Роммеля, не был полководцем с фантазией и размахом — зачастую он оставался как бы некоей промежуточной инстанцией, чтобы получив сверху приказ, затем спустить его вниз, пунктуально приготовить его для исполнения. В этом Паулюс был сродни барону Вейхсу — они оба методично и выносливо работали в одной и той же упряжке, как волы, согласные тянуть любой воз, лишь бы их пореже стегали...

6-я армия находилась в зените славы, считаясь непобедимой. Германский солдат был еще крепок. Напрасно Илья Эренбург писал, что армию Гитлера составляют дети или старики, расслабленные инвалиды, проклинающие Гитлера и жаждущие одного — поскорее оказаться в плену. Немецкий солдат лета 1942 года был еще молод, в основном не старше 30 лет, это были здоровые и хорошо обученные вояки. Такого солдата не так-то легко было выбить с его позиций, и сдавал он их лишь по приказу свыше.

Взятые в плен немцы держались еще [393] нахально:

— Отчего бы нам унывать? Это вы, русские, можете плакать, а мы воюем не на своей, а на чужой территории...

Они жгли, убивали, вешали и выдирали все живое. Руины оккупированных ими городов зарастали чертополохом, на центральных проспектах росла крапива словно на погорелых пустырях, а они, расстегнув мундиры и засучив рукава, шагали на восток, упоенно распевая частушки, сложенные на русском языке, чтобы мы, русские, еще раз осознали все свое унижение:

Нема курки, нема яйки.
До свидания, хозяйки!
Съели сало, нема свинки.
Будь здорова, Катеринка!

Зять Паулюса, барон Альфред Кутченбах, исполняя обязанности переводчика при штабе его армии, был в эти дни настроен подавленно. Было заметно, что после побед под Харьковом его угнетает фронтовая обстановка, и однажды он сказал:

— Когда мой предок торговал головками сыра на базарах Тифлиса, он, конечно, еще не думал, что я, потомок его, вернусь на эту землю как завоеватель, которому русские готовы плюнуть в глаза... Их сдерживает, очевидно, только мой черный мундир СС, внушающий им осторожность.

Паулюс понял, на что зять намекает, но виноватым в страданиях населения он себя не считал, напротив, даже гордился отменою жестоких приказов покойного Рейхенау.

— К чему вы завели этот неприятный для меня разговор?

— Мне он неприятен тоже, — помялся зондерфюрер СС. — Но я изучал русский язык со всеми его выкрутасами совсем не для того, чтобы воспитывать в себе сознание превосходства над русскими. Напротив, я привык уважать их культуру, их характеры и даже их логику, не всегда доступную для понимания европейцев. Из истории же известно, что Европа жила спокойно только в те периоды, когда Россия и Германия были друзьями и, напротив, Европа задыхалась от страданий и кровопролития, когда русские с немцами не ладили.

— Это у вас еще от Бисмарка, — отмахнулся Паулюс. [394]

— Плевать — от кого, но теперь я боюсь, что ненависть русских к нам, немцам, с концом этой войны не закончится. Хотя меня, — заключил Кутченбах, — отчасти порадовали слова Сталина о том, что гитлеры приходят и уходят, а Германия и немецкий народ остаются...

Паулюс сказал, что Сталин — плагиатор, эти слова принадлежат поэту Арндту, который в 1812 году, будучи в Петербурге, говорил, что кайзеры приходят и уходят, а Германия остается.

— Однако при этом Сталин не мешает Илье Эренбургу разжигать в своих статьях лютую ненависть к нам, немцам. Читали?

— Слежу за его статьями внимательно. Но Ганс Фриче из министерства пропаганды выражается о русских еще забористее...

Паулюс просил зятя, чтобы он не афишировал свои мысли, когда его 6-ю армию навестит Ганс Фриче... Сейчас эта армия вновь наступает, отжимая разрозненные и ослабленные части Тимошенко к востоку большой излучины Дона, а Гитлер в эти дни испытывал к Паулюсу самые теплые симпатии, что подтверждалось и восхвалениями Геббельса на газетных страницах. Паулюс получал много писем от людей, ему незнакомых, которые поздравляли его с успехами 6-й армии, а заодно искали и его протекции. Среди писем были и открытки от вдовы Лины Пфайфер, бывшей Кнауфф, и теперь Паулюс сам был не рад, что случайно повстречал ее у сестры Корнелии. Впрочем, он понимал настроения этой женщины, когда-то в него влюбленной. Несчастная и жалкая вдова солдата, для которой он теперь представал в ореоле героя нации невозвратным видением ее молодости...

Артур Шмидт, всегда услужливо согласный с Паулюсом, как начальник штаба еще ничем себя не успел проявить (да и вряд ли себя проявит). Паулюс в это время более общался с фронтовыми генералами, заметно выделяя Альфреда Виттерсгейма, видя в нем отважного водителя танковых колонн.

— Виттерсгейм... ваш фаворит? — как-то спросил Шмидт.

— Я не женщина, чтобы иметь фаворитов, — скупо отвечал Паулюс, — но я вижу, что Виттерсгейма еще ждут великие дела. Не ошибусь, если скажу, что именно [398] Виттерсгейм разглядит через щель триплекса Волгу — первым из нас ..

Во время событий под Харьковом Иоахим Видер, ведая разведкой, посвящал командующего армией в дела противника, он же знакомил Паулюса с допросами пленных. «Я помню, — вспоминал Видер, — какое сильное впечатление произвели на нас тогда некоторые сведения... о непрерывно растущем производстве танков на эвакуированных далеко за Урал русских заводах». В самом конце мая Видер показал Паулюсу карту фронта взятую из планшета убитого русского офицера:

— Зная ваше пристрастие к оперативной работе, осмеливаюсь обратить ваше внимание на планы отхода русских.

Карта была проработана разноцветными карандашами рукою талантливого оператора, и Паулюс невольно восхитился ею:

— Классический образец высокой штабной культуры. Тщательность исполнения позволяет сделать вывод, что нынешнее отступление русских планомерно. Ведь когда войска драпают, тогда в штабах не думают, какими карандашами рисовать стрелы наших прорывов... Какие еще новости, Видер?

— Ничего существенного. Но на днях фюрер распорядился, чтобы всем генералам его ставки привили сыворотку от малярии.

— О чем это говорит, Видер? Не догадываетесь?

— Догадываюсь, что фюрер боится русских комаров. А значит, после прививок он со всем синклитом появится на фронте.

— Хвалю за проницательность, Видер! Время быть постоянно побритым и думать о чистоте наших манжет...

* * *

1 июня аэродром Полтавы, оцепленный эсэсовцами, принял личный состав фюрера. Гитлер, сходя по трапу на землю, одной рукой делал небрежное «хайль», а другой держал себя за левую часть задницы — место укола от малярии. Вместе с ним в штаб группы армий «Юг» прилетели Кейтель с Йодлем и Хойзингером из ОКХ, обрадованные свиданием с Паулюсом.

— Перемены, но... потом, — успел шепнуть Хойзингер. [396]

После выкриков команд и необходимых приветствий сразу же и резко защелкали дверцы «хорьхов» и «оппелей»; генеральские машины образовали длинную стремительную колонну, едва поспевающую за бронированным «мерседесом» фюрера. На окраинах Полтавы зеленели соловьиные рощицы, виднелись желтые незасеянные поля. В уличной пыли города копошились курицы обывателей, старухи с прутьями в руках гнали гусей от Воркслы, в раскрытых дверях парикмахерских стояли грубо размалеванные немки, прервавшие завивку волос, чтобы посмотреть на кортеж фюрера, а русские и украинцы сиротливо жались по обочинам улиц.

Паулюс ехал в одной машине с Гансом Фриче; Фриче сообщил, что направлен сюда лично Геббельсом, который к 6-й армии испытывает какую-то дьявольскую нежность:

— А вся его любовь, ранее обращенная к Рейхенау, теперь обращена лично к вам... Я обязался состряпать для радиослушателей серию боевых репортажей о вашей армии. А вы не продадите меня, Паулюс? — вдруг лукаво спросил Фриче.

— Нет смысла, — отвечал Паулюс.

— Тогда я вам посоветую по секрету; гоните свою армию, как можно скорее за большую излучину Дона — к Волге.

— А — что?

— Как только Сталинград будет взят нами, вы понадобитесь фюреру совсем в другом месте.

— Любопытно — в каком?

— В заднем проходе.

— Извините, Фриче, не совсем вас понял.

— Как? Разве до вас не дошло, что «Вольфшанце» и ОКБ фюрера теперь принято называть «задним проходом вермахта».

— Впервые слышу. И кем же я стану... в этом проходе?

— А вот этого я вам не скажу. Возьмите Сталинград, и тогда все узнаете сами, каково жить под хвостом у фюрера...

В штабе фельдмаршала фон Бока были заранее разложены громадные карты — от Саратова до Астрахани. Помимо танковых «богов», Клейста и Гота, вокруг стола оживленно толпились Паулюс, Рихтгофен, барон и прочие. После поражения под Москвой у Гитлера потрясывалась левая рука, и он обрел привычку придерживать ее правой рукой, чтобы другие трясучки не заметили.

— Как ваши румыны? — мимоходом спросил он Паулюса.

— В оперативном плане осложнений не возникало

— А что поделывают ваши итальянцы?

— Пользуются исключительным успехом у местных колхозниц. Дезертируя, они, как правило, укрываются у женщин, которые не выдают их нам, как не выдают и своих партизан

— А как партизаны?

— Здесь мало лесов, мой фюрер, а в степных оврагах трудно найти укрытие, потому часто случаются диверсии, но партизанской войны не предвидится...

Прежде чем фон Бок начал доклад, Гитлер попросил Паулюса и Вейхса встать подле него, и это ближайшее соседство с фюрером как бы определяло главные стратегические направления — на Сталинград и Воронеж. (Странно и даже дико звучит, но вся большая стратегия вермахта летом 1942 года заключалась в краткой формуле: путь на Москву лежит через нефтепромыслы Кавказа с выходом на Волгу в Сталинграде, — неужели, думаю я, Паулюс не замечал примитивности этой задачи?..)

Гитлер сразу сказал, что вечером улетает обратно:

— У меня нет времени, в Хельсинки меня ожидает барон Маннергейм, которому исполняется семьдесят лет, а потому, господа, выявим главную суть того, что определит наши летние успехи согласно планам «Блау». Будем считать, что весна прошла в частных операциях, а теперь предстоит серьезная борьба за обладание стратегическими плацдармами... Барон Вейхс, от вашего удара по Воронежу зависит продвижение шестой армии Паулюса, а от того, как сложится успех шестой армии, зависит и завоевание Кавказа... Будем конкретны, — призвал фюрер. — Вопрос ставится так: Советы должны быть вообще отрезаны от Кавказа, и тогда наш московский партайгеноссе поймет сам, что война проиграна, и ему следует из Кремля выезжать с мебелью, чтобы искать себе новую квартирку...

Кейтель при этом остро блеснул линзой монокля:

— Главное сейчас — скорость танкового прорыва у Воронежа.

Вейхс понятливо кивнул, а Кейтель обернулся к Паулюсу.

— Ваша армия с танками Гота, как бы стекая вниз по течению Дона, должна свертывать русский фронт в гигантский рулон, подобно тому, как скатывают в трубку географические карты или убирают с паркета ковры... Что вам не ясно, Паулюс?

— Ясно все. Но я не вижу совпадения пропорций между задачами моей армии и ее боевой потенцией.

Он хотел сказать, что желал бы ее усиления.

— Не беспокойтесь об этом, — ласково ответил Гитлер — Во втором эшелоне готова итальянская АРМИР Итало Гарибольди, а Клюге из «Центра» передаст вам две танковые и две моторизованные дивизии. Второго фронта не будет, и потому, Паулюс, я безбоязненно пригоню из Европы для вашей армии еще одну танковую и шесть пехотных дивизий... Куда же еще больше?

Паулюс знал, что фюрер третирует Гальдера, но он никогда не думал, что Гитлер позволит себе грубо и бестактно — в присутствии других генералов — оскорбить Йодля.

— В Древнем Риме, — сказал он, реагируя на возражения Йодля, — был прекрасный обычай: за колесницей триумфатора бежали покрытые пылью и с веревками на шее те крикуны-хулители, которые ранее осуждали триумфатора. Так вот, Йодль, учтите: после победы вы с веревкой на шее будете бежать вприпрыжку за моим «мерседесом», въезжающим на Красную площадь...

Во время краткого перерыва, посвященного закускам, распиванию пива и пересудам, Хойзингер тишком предупредил Паулюса, что Гитлер, кажется, решил расстаться с Йодлем:

— Йодль мрачно взирает на будущее. Соответственно готовьтесь занять его место, для чего вам предстоит переместиться из окопов в «Вольфшанце»... ближе к фюреру... Вы не верите?

— Ганс Фриче уже намекнул мне на это, но... верить ли? Разве наш фюрер откажется от услуг ходячего архива вермахта? Голова Йодля так идеально устроена, что он вынимает из нее тысячные номера дивизий, все даты прошлых событий, все имена офицеров, живых и мертвых, и никогда не ошибается...

Дела призвали всех обратно — к картам. Гитлер не сказал ничего нового, он повторял избитые фразы о сырьевых ресурсах, о пшенице и горючем, закончив свою энциклику [399] словами:

— Если я летом не получу от вас, господа, нефть Майкопа и Грозного, я должен буду закрывать эту войну. ..

Эту многозначительную фразу Паулюс сохранил в памяти и донес ее до судей Нюрнбергского процесса. Но за кулисами совещания Гитлер развил эту фразу до безумия, заявив, что, если Германия не способна победить, он столкнет в пропасть полмира... Вечером Хойзингер сказал Паулюсу:

— До скорой встречи в «Вольфшанце»! Фюрер выразился конкретно: «Йодля я загоню в Финляндию, а все оперативные дела в ОКБ передам Паулюсу сразу же, как только он выберется на Волгу». Возможно, что перемещение случится и раньше, и ваше место займет Манштейн — сразу после падения Сталинграда...

Адам ожидал Паулюса с бутылкой ликера:

— Вы поделитесь со мной впечатлениями от Полтавы?

Паулюс снабдил его хронологией предстоящего наступления; Сталинград взять не позже 25 июля, Саратов — 10 августа, Самару — 15 августа, Арзамас — 10 сентября, а в Баку вермахт обязан войти в конце сентября.

— Меня, — сказал Паулюс, — сейчас волнует «задний проход».

— Простите, не понял.

Паулюс объяснил Адаму значение этих слов.

— Туда легко забраться, но трудно оттуда выбраться...

...Пройдет время, и фельдмаршал Паулюс (в русском ватнике, в болотных сапогах, с лубяным лукошком в руке) будет бродить в русских лесах под Суздалем, собирая грибы. Но даже здесь, в благословенной тыловой тиши, пронизанной свиристением птиц, его не оставит эта тревожная мысль — об изгибах судьбы, о капризах фатума, о влиянии рока:

— Моя судьба могла сложиться иначе. Если бы я взял тогда Сталинград, я бы уже не гулял в этом дивном лесу, радуясь опятам и маслятам. Йодль на Нюрнбергском процессе как-нибудь выкрутился бы от приговора Международного трибунала. А вот я, заодно с фельдмаршалом Кейтелем, висел бы с головой, замотанной в черный мешок. Теперь думаю: неужели в Сталинграде было мое спасение? Неужели Бог сохранил меня [400] подвале универмага на сталинградской площади Павших Борцов?..

* * *

Чувствую, пора сказать, каков был результат полководческих талантов маршала Тимошенко, — иначе, читатель, нам будет трудно осознать все то, что затем последует

После катастрофы под Харьковом, когда Тимошенко сдал врагу 240 000 наших бойцов, в линии советско-германского фронта образовалась громадная — в сто километров! — брешь , таким образом, фронт, почти оголенный, был практически разрушен. Перед врагом открылся широкий стратегический простор, выводящий его на Кавказ, в степи калмыцких раздолий, прямо к берегам матушки-Волги

А резервов не было (и когда они будут?).

Как и летом 1941 года, перед нами встали задачи — заново восстановить фронт. Предстояло сражаться теми слабыми и разрозненными силами, что остались от разгромленных армий. Мало того, штабам приходилось срочно перестраивать свое сознание, а наступательный дух следовало заменить строго оборонительным, готовя себя к изматывающим боям и большим потерям...

Да, товарищ Тимошенко, это вам не линия Маннергейма!

Отступая с боями, наши бойцы говорили:

— Хлебным мякишем крысиной норы все равно не заделаешь. Теперь вот шагай, и не знаешь, где остановишься...

На рассвете 10 июня Паулюс начал наступление на Волчанск (когда-то дикие Волчьи-Воды, а в гербе города — волк, рысью бегущий). Расхлябанные грузовики ерзали по тем самым дорогам, что в давности были татарской «сакмой», которая выводила крымские орды на Русь — для грабежа, насилий и умыканий в злую неволю... Давно разбежались от Волчанска голодные волки, не стало татар с колчанами, зато наседали с грохотом «панцеры» и, работая одной гусеницей, волчком крутились на одном месте, пока на месте окопа не оставалась из земли, бревен и раздавленных людей...

В суматохе боя Кирилл Семенович Москаленко был с КП на прямом проводе была Москва, был [401] Генштаб, был Василевский, который спрашивал — насколько их потеснили?

— Ударили крепко! Заметно направление на Купянск, однако, товарищ Василевский, продвинулись фрицы немного, немного, говорю! Километра три-четыре, не больше... Держимся, закопав танки в землю. Простите, такой грохот... я плохо слышу! На Купянском шоссе, думаю, немцы потеряли с полсотни танков. Горят... Но жмут! Жмут, сволочи... трудно! Очень трудно…

В ответ еле расслышанный голос Василевского:

— У вас еще ничего, а со стороны Чугуева немцы нажимают сильнее. Помните, что врага надо остановить на Купянском шоссе, иначе они проскочат и дальше, и это недопустимо...

Москаленко грубо пихнул трубку связисту, выругался:

— А! Много они сейчас там, в Москве, понимают Странно перебирать немецкие фотографии того времени: Паулюс, без фуражки, рот постоянно перекошен в разговоре — он что-то доказывает своим офицерам, в чем-то их убеждает, он явно озабочен, и ни разу его лицо не осветилось улыбкой... Наступление его армии вступало лишь в первоначальную стадию оперативного развития. Паулюс в этот день мог похвастать лишь энергичным нажимом на Волчанск, а правые фланги его армии терялись на изюмском направлении. Но эти скромные результаты давались ценою адского напряжения пехоты и моторов, а фон Кутновски, его квартирмейстер, доложил:

— Что у вас тут творится? Такое впечатление, что передовые цепи попали в мясорубку... потери немыслимые с первого дня!

Конечно, немецкая организованность работала четко, и там, где дело касалось подвоза боеприпасов или воздушной поддержки с воздуха — там перебоев не возникало, но к вечеру и она дала первую осечку. В самом неожиданном месте — вдруг кончился морфий в передовых лазаретах обработки раненых. Генерал-лейтенант Отто Ренольди, начальник медицинской службы 6-й армии, срочно выехал туда, и его встретили вопли искалеченных.

— Если в Германии нет больше морфия, — орал фельдфебель с оторванной ногой, так, наверное, еще [402] найдется пуля, чтобы прикончить меня сразу.

Один гренадер не выпускал из руки гранату:

— Я взорву себя и всех вас! — кричал он. — Воткните мне шприц, или я сейчас угроблю всю вашу контору…

На узких носилках тихо стонал обгоревший танкист:

—  О, майн готт! О, моя Даниэлла, о, мои дети...

Слова очевидца: «Я наглядно ознакомился с кровавой палитрой полевой хирургии... самое тяжкое впечатление от попавших в зону минометного обстрела».

В операционной палатке хирург с сигарой в зубах задержал скальпель над развороченной раной, когда увидел генерала Ренольди.

— Ну, что? — спросил он. — Вошли мы в Купянск?

— Не пройти, — отвечал Ренольди.

— Сотня трупов на одном этом шоссе... Мы их держим в штабеле, надеясь свалить на кладбище в Купянске.

— Зарывайте здесь... у шоссе, — отвечал Ренольди. — Сейчас настал такой момент, когда не до церемоний...

К ночи разразилась гроза, хлынул оглушительный ливень

Начался отход наших частей, сильно поредевших, измотанных динамикой суточного боя. Колеса телег застревали в глубоких лужах, лошадиные копыта слякотно вырывались из раскисшей грязи. Слышались приглушенные разговоры:

— Чует сердце, живым нам отсель не выбраться.

— Опять назад... Ну, сколько ж можно?

— Хана! И закрепиться не знаешь где — степь.

— Э, братцы! Зато в лесу-то как хорошо.

— Хоть бы зима поскорее, чтобы мороз...

— Дурень! До зимы-то еще дожить надо...

Утром фельдмаршал Рихтгофен засыпал отступающих не только бомбами, но и листовками на разноцветной веленевой бумаге, из которой не скрутишь цигарки и даже не подотрешься, ибо бумага у немцев — первый сорт, только бы стихи писать на такой... На этот раз вражеское командование обращалось не к ним, бойцам, а через их голову — прямо к политическим комиссарам, дружески советуя верно оценить обстановку и уговорить своих солдат сложить оружие. [403]

— Совсем уже спятили! — говорили красноармейцы. — Вчера комиссар талдычил «ни шагу назад», а теперь в плен, что ли, зазывать станет...

14 июня танки Паулюса прорвались у Волчанска. На раскладном штативе стола в походной палатке Паулюса запрыгала штабная «лягушка» (телефонный аппарат зеленого цвета, связующий его палатку даже ОКХ в Цоссене, даже с ОКБ в «Вольфшанце»). На этот раз звонил Артур Шмидт:

— Хочу напомнить, чтобы вы в горячке событий не забывали об оперативном совещании в Харькове, которое взялся вести сам Штумме — наша «шаровая молния».

— Благодарю, Шмидт, — вялым голосом отвечал Паулюс. — Но я не тот человек, который забывает о том, что необходимо исполнить. Русские опять отходят и возникла пауза, а действие противника слабеет. Мне уже расстилают походную койку... сейчас я рухну и буду спать, как убитый!

22. Пропавший самолет

Представьте, война закончилась нашей победой и весь мир блаженно вдыхал долгожданную тишину., 17 июня 1945 года группа наших офицеров въехала в люксембургский городишко Бад-Мондорф, где американская администрация устроила им свидание с Кейтелем, ожидавшим суда в Нюрнберге.

Сохранился очень интересный протокол этой беседы, опубликованный в нашей печати только в 1961 году. История войны со многими ее тайнами в 1945 году еще не была расшифрована, многое от нас было сокрыто, и, я думаю, что наши офицеры попросту не обратили внимание на одну из фраз Кейтеля, которая сейчас имеет особое значение для познания сложной предыстории Сталинградской битвы. Вот она, эта загадочная фраза:

— В самый последний момент перед наступлением на Воронеж стало известно, что майор Рейхель, один из офицеров генерального штаба... видимо, попал в руки русским. Кроме того, в одной из английских газет проскользнула заметка о планах немецкого командования (на Востоке), в которой упоминались точные выражения [404] оперативной директивы генерального штаба. Мы ожидали контрмер со стороны русских и впоследствии были очень удивлены, что наступление на Воронеж сравнительно быстро увенчалось нашим успехом...

Я тоже удивлен! И пусть удивится читатель, почему Сталин, поверив в фальшивую операцию «Кремль», все-таки пренебрег подлинными документами, сочтя их дезинформацией.

* * *

19 июня в Харькове закончилось оперативной совещание офицеров, которое проводилось при штабе 40-го танкового корпуса генерала Георга Штумме. Здесь были доложены результаты свидания с Гитлером в Полтаве, планы высшего командования на летний период 1942 года... Ближе к ночи Паулюса навестил серый от пыли полковник Вильгельм Адам.

— Не знаю, чем все это кончится, — сказал он, — но сейчас по всему фронту идет такой перезвон, будто мы попали на междугородную телефонную станцию.

— Что еще могло случиться, Адам?

— Ерунда какая-то... Пропал «фезелер-шторх», на котором из Харькова вылетел в свою дивизию майор Иоахим Рейхель.

— Напомните о нем.

— Рейхель — начальник оперативного отдела двадцать третьей дивизии. Он вылетел из Харькова, но в свою дивизию не попал. А при нем был портфель, набитый секретными документами и картами... Сейчас штабы обзванивают весь фронт, всех подряд.

Паулюс поначалу никакого внимания не выказал:

— Найдется. И самолет. И майор. И его портфель...

Нашли ! В ночь на 20 июня советский Генштаб получил сообщение с фронта, что в районе поселка Белянка (Нежеголь) воины 76-й стрелковой дивизии подбили «фезелер-шторх», который и сел прямо на брюхо. Два офицера и летчик сгорели.

Но один майор с портфелем выскочил из «шторха» и, отстреливаясь, хотел драпануть в кусты. Его шлепнули наповал. В портфеле оказались оперативные планы германского командования относительно операции «Блау». [405]

Николай Федорович Ватутин, бывший тогда заместителем начальника Генштаба, вопросительно глянул Василевского:

— Не фальшивка ли, Александр Михайлович?

— Но тогда к чему же такой спектакль с посадкой на брюхо, с двумя сгоревшими и стрельбой? Это не кино...

С. М. Штеменко вспоминал: «В Генштабе взволновались: такое случается нечасто... К нам попали карта с нанесенными на нее задачами 40-го танкового корпуса (Штумме) и 4-й танковой армии немцев (Гота) и много других документов, среди них шифрованных. К шифру быстро удалось найти ключ...»

Паулюс утром спросил Вильгельма Адама!

- — Ну, что там наш майор с портфелем?

— Никаких следов. Перезвон продолжается. Очевидно, при низкой облачности «фезелер-шторх» нечаянно перелетел линию фронта. Если это так, то кое-кому в ближайшее время предстоит облизать мед с лезвия бритвы.

Командующего 6-й армией вскоре навестил Иоахим Видер:

— «Фезелер-шторх» найден. Сейчас из одной дивизии сообщили, что вчера вечером над ними пролетал в сторону русских окопов самолет, который и упал на ничейной земле. Сейчас эта дивизия ходит в атаки, чтобы добыть самолет и пленных, показания которых сейчас крайне необходимы...

Тревога в нижних фронтовых инстанциях перебралась на верхние этажи германского руководства. Гальдер записал в дневнике: «Самолет с майором Рейхелем с исключительно важными приказами по операции «Блау», по-видимому, попал в руки противника». Гальдер при этом сказал Хойзингеру:

— Узнает фюрер, в ОКХ посрывают головы.

— Заодно пусть летят головы и в ОКБ... Кейтель проявил несвойственное ему легкомыслие!

— Я знаю русских, — сказал он (совсем их не зная). — Если этот самолет и достался им, они из дюраля наделают себе портсигаров, из плексиглаза кабины пилота намастерят расчесок, а секретные документы изведут на махорочные самокрутки. К чему лишняя нервотрепка. Случай с генералом Самохиным не может служить прецедентом для ситуации с нашим майором Рейхелем. [406]

В тот же день Василевский вышел на связь с Тимошенко.

— Ставка просит кратко доложить ваше отношение перехваченным у немцев документам. Какие у вас сомнения?

— Документы майора Рейхеля сомнении не вызывает. Рейхель летел самолетом боевого назначения, который в условиях плохой погоды потерял ориентировку . По нашей оценке, — докладывал Тимошенко, — замысел противника сводится к тому, чтобы нанести поражение нашим фланговым армиям, создать угрозу советским войскам с фронта Валуйки — Купянск.

К аппарату подошел сам Сталин — с указаниями:

— Строго держите в секрете, что удалось нам узнать. Возможно, перехваченный приказ вскрывает лишь один участок оперативного плана противника... Мы тут думаем, что двадцать второго июня немцы постараются выкинуть какой-либо номер, чтобы отметить годовщину войны, и к этой дате они приурочивают начало своих операций...

В конце разговора Тимошенко снова просил для своего фронта хотя бы одну стрелковую дивизию. Сталин ответил:

— Дивизиями, к сожалению, на базаре не торгуют. Если бы торговали, я бы пошел на базар и купил вам дивизию. Умейте воевать не числом, а умением. Вы не один там держите фронт. У нас, не забывайте, много других фронтов...

Ночью заодно досталось от Сталина и Хрущеву: кажется, Сталин не был трезв, подвыпив в компании своих верных опричников — Молотова, Берии, Маленкова, Жданова и прочих — он сказал, что, если немцы вознамерились брать Воронеж, то лишь затем, чтобы от Воронежа ринуться на Москву; Сталин начал попросту издеваться над Хрущевым, спрашивая:

— Ну, что еще там немцы подбросили? Неужели вы это всерьез принимаете? Даже самолет прислали и генерала вам с картами подкинули, а вы во все верите?..

Наверно, он опять ни во что не верил, по-прежнему собираясь оборонять Москву, как и в прошлом году, чтобы утверждать свой «престол» в Кремле. Хрущев вспоминал — с явной горечью:

«Вместо того чтобы правильно разобраться (с этим самолетом) и усилить нашу [407] группировку войск, чтобы быть готовыми к отражению врага, не было сделано ничего...»

Это дало повод для удивления Кейтеля, который после войны говорил нашим офицерам в Бад-Мандорфе:

— Мы были удивлены, что наступление на Воронеж сравнительно быстро увенчалось нашим успехом...

* * *

21 июня Иоахим Видер прибыл на передовую возле Белянки, когда закончилась очередная атака по захвату пленных

— Обыскали самолет? — спросил Видер.

— Там нечего искать. Обломки и головешки.

Видер приступил к допросу пленных красноармейцев:

— Вы видели, как вчера упал наш самолет?

— Да. Он сразу загорелся.

— Что было дальше?

— Один ваш офицер выскочил и побежал. Его срезали из автомата. Больше ничего не знаем.

— Он отстреливался?

— Да. На всю обойму.

— Значит, одна рука его была занята пистолетом. Вы не заметили, что у него было во второй руке?

— Ничего не было.

— А может... портфель? — подсказывал Видер.

— Нет, портфеля не видели...

Видер велел поднимать полк в новую атаку:

— Мне нужны пленные, знающие больше тех, которых вы взяли. Не советую спорить. Вопрос с этим «шторхом» гораздо сложнее, нежели вы думаете. Сейчас им занимается сам фюрер!

Гренадерам снова выдали шнапс и кофе, снова проделали артподготовку — атака! Потом мимо Видера протащили убитых в рукопашной. Прикладами гнали пленных. Среди них только один красноармеец был очевидцем падения самолета. Видер сразу налил ему коньяку, угостил сигаретой

— Успокойся, — сказал ему Видер. — Ничего плохого с тобой не случится... Что тебе больше всего запомнилось в том офицере, который выскочил из самолета?

Пленный нервно досасывал [408] сигарету:

— У него на брюках... вот так, — показал он по бокам своих галифе, — был красный лампас. Как у генерала…

Видера передернуло: это мог быть майор Рейхель.

— Куда его дели? — жестко спросил он.

— Закопали. По-божески.

— Можешь найти могилу?

— Не уверен.

— А придется... пошли! — сказал Видер.

«Мы получили задание, — вспоминал он, — до конца выяснить все обстоятельства дела и избавить командование от мучительной неопределенности». Он-то, как разведчик, знал истинную цену портфеля... Пленного вывели к разрушенному «фезелер-шторху», велели осмотреться. Он показал в кусты:

— Вот в эту ольху и сиганул от нас.

— Если хочешь жить, отыщи нам его могилу. Вот тебе лопата. Сам будешь и раскапывать.

Пленный долго бродил в ольховнике, подозрительно озираясь, и Видер на всякий случай расстегнул кобуру, чтобы пресечь любые попытки к бегству. Лопата со скрежетом вонзилась в землю. Копать долго не пришлось — из-под земли мелькнул малиновый лампас генеральштеблера.

— Вынь его, — распорядился Видер. Ветками, сорванными с ближайшего куста, он обметал серую землю с серого лица. — Да, это он... Рейхель! — убедился Видер, но вылезти пленному из могилы не позволил и достал «вальтер». — В этой яме ты и останешься, пока не вспомнишь, что было в левой руке нашего майора, если в правой он держал пистолет?

— Портфель... кожаный, — ответил пленный из могилы (и весь сжался в комок, ожидая выстрела в затылок).

— Куда делся этот портфель?

— Отдали. Мы отдали.

— Кому?

— В политотдел дивизии...

«Итак, — записывал Видер, — наши худшие предположения подтвердились: русским было теперь известно о крупном наступлении из района Харьков — Курск... Противник знал и дату его начала, и его направление, и численность наших ударных частей».

Об этом сразу же сообщили в ставку Гитлера, а Франц Гальдер оставил [409] в дневнике моральную сентенцию:

«Воспитание личного состава в духе более надежного сохранения военной тайны оставляет желать лучшего».

Вильгельм Адам сказал Паулюсу:

— В сороковой танковый корпус нагрянули эсэсовцы и утащили за собой «шаровую молнию» — нашего Штумме! Боюсь, что для него это плохо кончится. Лучше сразу разрешили ему отправиться в Африку к Роммелю.

Паулюс тяжело переживал арест своего генерала

— Если кто и виноват в этой истории, — сказал он — так это сам майор Рейхель, которому не терпелось, глядя на ночь, поспеть в свое казино к казенному ужину

На его столе вдруг запрыгала зеленая «лягушка»; на связь с Паулюсом вышел сам фон Бок, обеспокоенный пропажей портфеля: ведь именно 40-й танковый корпус Штумме и должен был «проложить армии путь в большую излучину Дона».

— Можем ли мы изменить планы «Блау»? — волновался Бок. — Теперь я думаю, что, если их отложить на некоторое время, то вы будете в Сталинграде уже не в июле, а только зимою!

— Я встревожен не менее вас, — отвечал Паулюс. — Но шестая армия уже нацелена на большую излучину Дона...»

24 июня гроза коснулась и бункеров «Вольфшанце». Гитлер выходил из себя от ярости, генералы ОКБ обвиняли генералов ОКХ, а Гальдер, чуть не плача от оскорблений, записывал: «Травля офицеров генерального штаба... по делу Рейхеля... фон Бока завтра вызывают к фюреру». 25 июня фельдмаршал фон Бок прилетел в Ставку, где Гитлер встретил его отъявленной бранью:

— Из-за какого-то идиота Штумме операция «Блау», в таких муках рожденная, уже валяется с проломом в черепе. Не так уж глупы русские, чтобы в наши секретные директивы заворачивать селедку... Они, конечно, сделают выводы. Но я же не могу останавливать армии на пороге Дона и Кавказа!

— Да, мой фюрер, — соглашался фон Бок.

— Там все планы, там карты... Рейхель имел все. Как бы подтверждая слова Гитлера, с фронта пришла радиограмма: русская авиация дальнего действия начала обкладывать исходные позиции армии Паулюса, [410] особенно точно прицеливаясь по штабу 40-й танковой бригады подсудимого Штумме.

— Вот результаты расхлябанности Штумме, — бушевал фюрер.

Судебный процесс над «шаровой молнией» был по-военному краток Председатель трибунала был сам рейхсмаршал Герман Геринг, который, недолго думая, предложил Штумме:

— Пять лет заключения в крепости... тебе хватит подумать? Время пролетит быстро, и жена не успеет состариться.

«Шаровую молнию» с треском и грохотом загнали в одиночную камеру, из которой иногда слышались вопросительные возгласы:

— Может быть, в этой великой империи найдется хоть один умник, который объяснит мне, в чем я виноват!?

* * *

«Таким образом, — констатировал Вильгельм Адам, адъютант Паулюса, — дело Рейхеля и завершившая его расправа тяготели над предстоящим наступлением, как угроза тяжкой расплаты», а самому Паулюсу все происшедшее стало казаться роковым предзнаменованием, и он составил письмо в защиту Штумме.

Это письмо попало в руки Гитлера, которому в это жаркое лето особенно не хотелось портить отношения с Паулюсом, устремлявшим свою могучую армию к берегам Волги.

— Хорошо, — сжалился фюрер. — Штумме можно отправить под Эль-Аламейн к Роммелю, тем более что он и сам не однажды просил об этом, а на Восточном фронте такие разгильдяи не нужны. Но прежде, — указал Гитлер, — напугайте Штумме как следует, чтобы он покинул тюремную камеру через замочную скважину...

В камеру генерала вошли эсэсовцы во главе со штурмбанфюрером, с ними был врач в белом халате. Штумме увидел шприц в руке врача и схватил табуретку, чтобы обороняться.

— Не дамся! — орал он. — Я вам не крыса, чтобы меня травили, и, если я не нужен великой Германии, так пусть Германия не поскупится, чтобы подарить мне пулю... одну лишь пулю! [411]

Эсэсовцы согнули его надвое, сорвали с него штаны. Покрываясь потом от ужаса, Штумме с отвращением почувствовал, как что-то мерзкое и холодное вливается в его тело.

— Что вы делаете, скоты? — зарыдал он. — Я согласен вернуться на Восточный фронт и сдохнуть в окопах... как рядовой... Пощадите! Ради моих детей, ради… мерзавцы!

Шприц выдернули, а место укола смазали.

— Готово, — равнодушно сообщил врач.

— Садись, — предложили Штумме, а штурмбанфюpep глянул на свои ручные часы. — Вам сделали инъекцию эвипана. Через пять минут вы будете мертвым. В официальном сообщении будет сказано, что смерть наступила в результате сердечного приступа, а вашей семье фюрер обязался выплачивать пенсию...

Штумме натянул штаны, и только сейчас в нем обнаружился характер взрывчатой «шаровой молнии», способной проникнуть через замочную скважину или взорваться, вылетев через форточку.

— Сволочи! — честно заявил он. — Теперь, когда ваше корыто продырявлено, фюрер решил простирнуть в нем свои грязные кальсоны... Вам не терпится выйти на Волгу, но русские хотят остаться на Волге, и вы ищите виноватых там, где их нету! Ищите виновников там... в кабинетах Цоссена, в кабинетах фюрера!

— Заткнись, — кратко предупредили эсэсовцы.

А штурмбанфюрер с усмешкою снова глянул на часы:

— Пять минут прошло в приятных разговорах, а вы еще живы. Может, сознаетесь, в чем секрет вашего организма?

— Иди ты...

— Благодарю, — сказал штурмбанфюрер. — А теперь можете одеваться по всей форме. Это был не эвипан, а... глюкоза , чем и объясняется секрет вашего долголетия. Мы просто пошутили. Нам было скучно, и мы просто... пошутили. Вы уже сегодня будете на Сицилии, а завтра встретите рассвет под Эль-Аламейном, куда вы давно стремились. Сеанс окончен...

Война продолжалась. На несколько дней, как и бывает перед наступлением, фронт притих. В немецких траншеях на трофейные патефоны завоеватели ставили трофейные пластинки, и в большой излучине Дона разливался знакомый нам голоса [412]

А в остальном, прекрасная маркиза,
все хорошо, все ха-ара-шо...

От автора

Я не забыл это жаркое лето — не в меру жаркое для Архангельска, заставленного кораблями союзников, куда меня забросила нелегкая судьба. Как это ни странно — начало моей самостоятельной жизни связано по времени с началом битвы за Сталинград, о котором сейчас пишу... Разве не странно?

13 июля 1942 года мне исполнилось 14 лет, и я, конечно, не мог знать, что именно в этот день немцы заняли безвестный хутор Горбатовский, впервые ступив на землю тогдашней Сталинградской области. День своего четырнадцатилетия я отметил поступком, в котором никогда не раскаивался и раскаиваться не стану до самой смертной доски: я отпраздновал свой день рождения тем, что... убежал из родительского дома.

— Куда ты, Валя? — крикнула, помню, мать.

— Я сейчас... на минутку. Скоро вернусь, — ответил я... и вернулся только через три года, бренча медалями, разметая пыль широкими клешами, заломив на затылок бескозырку с широковещательной надписью на ленте ее: «Грозный»...

Летом того страшного года (страшного для всех нас) я оказался в гигантском — так мне казалось — здании флотского Экипажа; память отчетливо сохранила гулкие своды старинных залов, наполненных приятной прохладой, и в этих залах — мы, подростки, собранные со всей страны, которым предстояло носить самое высокое и самое гордое звание на флоте — юнга !

Принуждения, воинского или комсомольского, не было; брали в юнги не по набору, а лишь тех, кто сам пожелал рисковать головой на шатких палубах боевых кораблей нашего сильно поредевшего флота. Нам объявили, что всех «гавриков» скоро отправят на легендарные Соловки, где в тиши таинственных островов затаилась тюрьма, в камерах которой нас и станут готовить для героической флотской службы. До отплытия на Соловки мы жили в кубриках Экипажа и, как мне помнится, были озабочены примеркою формы, драками и обидами, [413] иногда слезами да еще трепетным и обедов и ужинов (не забывайте, что время-то было голодное). Мне достались штаны, которые я подтянул ремнем до уровня подмышек, мне дали бескозырку, свободным диском вращавшуюся на моей макушке, получил я и бушлат, скрывающий мою фигуру до самых колен. Красота!

По сводкам Совинформбюро в те дни было не понять — кто убегает, а кто догоняет, так все было сокрыто флером секретности, но даже без царя в голове все-таки мы догадывались, что на юге творится что-то неладное. Многое забылось, но почему-то врезался в память лишь один день. Всех нас, предвкушающих близость ужина вдруг загнали в актовый зал Экипажа; наверное, для «затравки» сначала нам показали фильм «Оборона Царицына», в котором молодой и веселый Сталин отважно и гениально сокрушал всех врагов революции. Фильм закончился. В зале включили свет. Мы уже начали обсуждать, какая ждет нас каша сегодня, перловая или овсяная, но...

— Сидеть на местах! — было приказано.

Из зала нас не выпустили, а возле дверей, чтобы никто не убежал, встали наши старшины, чем-то озабоченные. Мы ждали. На сцену поднялся комиссар флотского Экипажа.

— Встать! — окрик команды. — Слушай приказ № 227...

Безо всякого предисловия комиссар приступил к чтению знаменитого ныне приказа, который долго-долго скрывался потом от народа, как скрывали потом и полеты НЛО над нашими головами. До сих пор, честно говоря, не пойму, с какой целью нас тогда «оглушили» этим приказом? Хотели, чтобы мы прониклись ответственностью? Или для того, чтобы робкие отказались от звания юнги? Не знаю. Я был тогда еще слишком глуп и наивен, но доселе помню, что каждое слово этого приказа, не ко сну будь он помянут, буквально впивалось в сознание. Каждая его фраза глубоко западала в душу, и все мы тогда поняли, что теперь шутки в сторону, перловая там каша или овсяная, но дела нашего Отечества очень плохи, а главное сейчас — НИ ШАГУ НАЗАД !

Слова приказа рушились на нас, словно тяжелые камни. [414] Прошу не считать меня сталинистом, но мне и доныне кажется, что Сталин в те дни нашел самые точные, самые весомые, самые доходчивые слова, разящие каждого необходимою правдой. Без преувеличения я до сих пор считаю приказ № 227 подлинной классикой военной партийной пропаганды... Сталин писал:

«Некоторые неумные люди на фронте утешают себя разговорами о том, что мы можем и дальше отступать на восток, так как у нас много территории, много земли, много населения и что хлеба у нас всегда будет в избытке... Такие разговоры являются насквозь фальшивыми и лживыми, выгодными лишь нашим врагам...

После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей у нас стало намного меньше территории, — стало быть, стало меньше людей, хлеба, металла... У нас нет уже теперь преобладания над немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба. Отступать дальше — значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину.

Из этого следует, что пора кончить отступление.

Ни шагу назад!»...

Суровое время требовало суровых мер. В приказе № 227 Сталин призывал усилить дисциплину, беспощадно расправляться с трусами и паникерами, снимать с постов и судить начальников, допустивших отход с фронта, строго карать офицеров за оставление позиций без приказа свыше...

С нашей стороны — никаких вопросов, только молчание.

И никаких комментариев со стороны начальства.

— Головные уборы надеть. На выход… марш!

В ту же ночь нас посадили в трюмы корабля, чтобы доставить на Соловки. Перед отплытием меня отыскал отец, который тогда служил офицером на Беломорской военной флотилии. Он был как-то особенно мрачен, но мой поступок не осуждал. В эти дни проводилась добровольная запись моряков в морскую пехоту, которую готовили для боев в Сталинграде, и отец был в числе первых, кто поставил свою подпись под длинным списком добровольцев. [415]

— Так было надо, сынок, — помню я его слова.

Свидание было кратким, и отец ушел, даже не оборачиваясь, чтобы в руинах Сталинграда сложить свою голову. Больше я никогда не видел его. Лишь недавно я узнал обстоятельства его гибели, что и толкнуло меня к письменному столу, дабы рассказать вам, ли, о Сталинградской битве.

Дальше