Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Возраст второй.

Расстрел аргонавтов

И я поэт, в Японии рожденный,
В стране твоих врагов, на дальнем берегу,
Я, горестною вестью потрясенный,
Сдержать порыва скорби не могу...
Ты плыл вперед с решимостью железной
В бой за Россию, доблестный моряк,
Высоко реял над ревущей бездной
На мачте гордый адмиральский флаг.
Исикава Такубоку

Был день как день, обычный день. Коковцев вернулся домой. Из гостиной доносились звуки давно расхлябанного рояля, а молодые голоса распевали с задором:

Прощай! Корабль взмахнул крылом,
Зовет труба моей дружины...
Клянуся сердцем и мечом —
Иль на щите, иль со щитом!

Коковцев бережно прислонил саблю в углу прихожей.

— У нас Гога? — спросил он жену, целуя ее.

— Да, со своими товарищами из корпуса...

Ольга Викторовна выглядела смущенно.

— Мне стыдно! — вдруг сказала она. — Сын кадет, скоро станет гардемарином, а его глупая мамочка опять будет иметь большущий живот... Какой позор!

Сто битв, сто рек, сто городов
О имени твоем узнают,
На ста языках сто певцов
И запоют и заиграют...
Клянуся сердцем и мечом —
Иль на щите, иль со щитом!

Роды предстояли трудные. Ольга Викторовна заранее легла в клинику Отта, ребенок не хотел покидать утробы, пришлось извлекать его на свет Божий щипцами. Осенние дожди, тусклые и шуршащие, окутывали Петербург туманной прелестью.

Коковцев принес в палату к жене корзину цветов.

Ольга Викторовна, лежа в постели, кормила младенца.

— У меня так много молока, что он захлебывается. Мы назовем его Игорем... Смотри, как он радуется жизни! Это действительно мой последний ребенок, и я выкормлю его сама...

Коковцев правильно рассудил, что Игорь станет любимцем матери... Он родился осенью 1897 года, когда германская эскадра вломилась в китайский порт Циндао, — кайзер словно подстрекал Николая II на захваты в Маньчжурии, — чтобы, связав Россию делами дальневосточными, самому остаться в роли европейского деспота. Англия открыто натравливала мир на Россию, подталкивая японцев на войну с русскими. Из Владивостока приехал Николай Оттович Эссен, авторитетный офицер флота. Он решил подлечить в столице гастрит и рассказывал Коковцеву, что после войны Японии с Китаем в Нагасаки появился памятник: на пьедестале водрузит трофейное ядро, слепленное чуть ли не из глины, в морских префектурах понатыкали неуклюжие обелиски, на верху которых рылами к небу торчком стоят боевые торпеды. Адмирал Того назначен префектом Сасебо, сейчас всю энергию он направил на модернизацию флота, лично вникая в проекты боевых кораблей, добиваясь повышенной мощи залпа и высокой скорости.

— Можно считать, что Того на проливы у Цусимы повесил замок. В Сасебо он соорудил чудесную причаль нуюлинию, кораблям удобно брать уголь и накачиваться водой.

— Но ведь нас не гонят из Японии, — сказал Коковцев.

— Пока нет. Эскадра под брейд-вымпелом Дубасова торчит в Нагасаки, но стоило ей бросить якоря, как на рейд сразу же влетела английская эскадра адмирала Бульера и тоже стала на якорь... Теперь, — сказал Эссен, — важно одно: кто скорее войдет в Порт-Артур — мы или англичане?..

Коковцев встретился с Макаровым в Мраморном дворце на заседании Географического общества, где адмирал выступал с докладом: «К Северному полюсу — напролом». В перерыве он сказал, что отъезжает в Нью-Касл, где на верфях Армстронга будет закладываться ледокол «Ермак». На дела в Печилийском заливе Макаров смотрел глазами разумного патриота России:

— Без Порт-Артура нам, русским, на Дальнем Востоке нечего делать, ибо Владивосток — порт замерза ющий и в случае нападения японцев нашим крейсерам не выбраться изо льда.

— Но ваш ледокол «Ермак»... — намекнул Коковцев.

— Я строю его исключительно для научных целей. Великая Сибирская магистраль уже протянулась до Омска (одновременно укладывались рельсы и со стороны Владивостока). Над сказочным Петербургом мели синие вихри, запуржило дворцы и монументы. А в далеком Нагасаки все цвело и благоухали глицинии. Эскадра Дубасова держала котлы на подогреве, но подле нее подымливала эскадра Бульера. В нагасакском Bowling-Club офицеры русского флота резались в бридж с офицерами флота британского. Корректные, вежливые и лишь настороженные взгляды выдавали всеобщее напряжение...

Была ранняя весна, когда однажды утром на русской эскадре проснулись и увидели опустевший рейд: ночью англичане незаметно убрались. Дубасов срочно повел корабли в Порт-Артур. Но вчерашние партнеры по бриджу уже стояли там. Дубасов подобрал самые грубые слова, чтобы расшевелить столичных дипломатов. На Певческом мосту нашли самые изощренные выражения, чтобы Уайт-холл ощутил привкус пороховой гари. После русского ультиматума крейсера Альбиона, жалобно подвывая сиренами, будто их очень обидели, покинули Порт-Артур. Но адмирал Бульер, держа флаг на броненосце «Центурион», тут же пересек Печилийский залив и с ходу захватил китайский порт Вэйхайвэй...

Расстановка сил в этом регионе закончилась! Так весною 1898 года наш флот оказался в Порт-Артуре, полностью разрушенном японцами. В городе застали лишь китайскую полицию с дубьем и бедноту-кули в жалких отрепьях. Всех женщин заранее вывезли в Чифу, ибо Цыси распустила слух, будто каждый русский матрос задался целью похитить по две китаянки. Порт-Артур получил статус города-крепости. Но моментально явились рослые, очень вежливые японцы, открывшие в Порт-Артуре парикмахерскую; это были офицеры самурайского флота, которые искусно брили и опрыскивали вежеталем головы русских офицеров. Прошу не сомневаться: они хорошо разбирались в делах русской эскадры, панорама которой во всем великолепии открывалась перед ними из окон фешенебельной парикмахерской.

* * *

Летом Гога вернулся из кадетского плавания вокруг Европы, переполненный впечатлениями, и Коковцев подарил ему велосипед. Первенец вырастай общительным, разудалым, пригожим, однажды за столом — при матери! — он уже осмелился допустить «гафф» по отношению к женщинам, за что папа-минер, имея характер взрывчатый, тут же залепил ему полновесную затрещину.

Это никак не испортило их отношений. Готовясь к экзамену по истории флотов мира, Гога просил отца подсказать яркий пример доблести и мужества. Коковцев охотно поведал сыну о подвиге французского капитана Дюпти-Туара:

— Англичане разбили его «Топпаш», разрушив мачты и пушки, а сам Дюпти-Туар превратился в обрубок человека. Ядрами ему оторвало сначала одну ногу, потом вторую, затем и руку. Матросы бросили туловище в кадку с пшеничными отрубями, которые сразу намокли от крови. Но благородный Дюпти-Туар продолжал управлять боем, и последние его слова были: «Взорвать этот чертов кузов, но не сдаваться!» Он заслужил похвалу Нельсона, сказавшего: «Этот француз дрался, как бешеная собака, и дрался бы дальше, если бы мы не свалили его в яму». А ты, — заключил Коковцев рассказ, — должен помнить свято: русский флот никогда не опозорил славного андреевского стяга.

— Я помню, — ответил сын. — «Погибаю, но не сдаюсь!»

Вечером Коковцев с женою решили навестить Эйле ров на Английской набережной. В коляске жена спро сила:

— Владя, ты чем-то озабочен, а чем?

— Я устал. Каждая война приносит новые заботы...

Он не притворялся: любой военный конфликт, возникни он хоть на задворках мира, всегда привлекает обостренное внимание специалистов. Сейчас завершилась война Соединенных Штатов и Испании -война двух флотов. Американцы в двух сражениях уничтожили морское могущество Испании, лишив испанских королей их последних колониальных «кормушек» — Кубы и Филиппинских островов. В результате Испания была вычеркнута из списка великих морских держав, а Штаты, к удивлению многих, сразу превратились в великую морскую державу...

Эйлеры ждали их на балконе, Леня крикнул:

— Наконец-то! Как мы рады вас видеть!..

Родители Эйлера переселились в прусские поместья близ Тильзита, Леня остался хозяином в обширной, старомодной квартире. По-русски троекратно облобызал он друга юности, подтолкнув к нему смущенную Ивону, которая сразу поразила Коковцева громадными лучезарными глазами. Леня расшаркался перед Ольгой Викторовной, а Коковцев сказал, что чиниться не надо:

— К чему? Мы же старые друзья. Будем проще... Дамы прошли в туалетную, чтобы присмотреться одна к другой, заодно поправить прически, а толстенький Эйлер (уже с брюшком) ретиво хлопотал у роскошно накрытого стола:

— Прислугу я отпустил, чтобы не мешала. Вовочка, знай, что я вернулся из Европы богатым человеком... Ей-ей!

— А не думал остаться в Европе?

— Как можно? Россия — моя отчизна, и, накопив опыта на верфях Европы, я обязан передать его в русскую копилку... Отвечай сразу: что ты собираешься пить?

Коковцев впал в дурашливое настроение:

— Плавсостав флота имперского хлещет все, кроме олифы и керосина. Впрочем, если уж ты взялся за бордо, так не открывай его с таким трепетом, будто это кора бельные кингстоны.

Эйлер от души хохотал, радуясь встрече:

— О, не дай Бог нам касаться кингстонов...

В гостиной растворили окна, теплый ветер с Невы раздувал кисейные занавески, издалека слышалась музыка... Жизнь была чертовски хороша! Владимир Васильевич провозгласил первый тост за прекрасных дам. Эйлер думал не о дамах — его интересовало, каков был процент попаданий у американцев.

— Я не знаю, как при Кавите на Филиппинах, но в сражении у Сант-Яго на Кубе янки имели полтора процента.

— А испанцы?

— Ни одного попадания с их стороны не зафиксировано.

— Не может быть. Ты шутишь, Вова!

— Сущая правда. Испанский адмирал Сервера (мне очень жаль этого человека!) велел подать командам перед боем вино. За эти бутылки с вином испанцы жестоко и поплатились...

Ивона говорила по-русски ужасно, коверкая слова до безобразия, но все же говорила. Коковцев перешел на французский.

— Как вам нравится наша сумбурная русская жизнь?

— Все хорошо, кроме блинов, — отвечала женщина. — Не могу привыкнуть еще к соленым огурцам и к паюсной икре.

Эйлер, быстро охмелев, рисовал на салфетке схему трюмных систем, развивая свои теории, он ссылался на авторитет Макарова.

— Ленечка, — отвечал Коковцев, — ты стараешься научно обосновать причины, по которым мне придется тонуть. Но когда я стану булькать пузырями, мне, поверь, будет уже не до того, чтобы думать — научно я погибаю или безграмотно.

— Невежа, ты ничего не понял! — возражал Эйлер. — Если не веришь мне, спроси парголовского соседа, Степана Осипыча Макарова... Кстати, известно ли тебе, что Макаров не только флотоводец — он автор и фантастического романа!

— Впервые слышу.

— А ты почитай. В своем романе Макаров высказал, по сути дела, гениальное пророчество о будущей войне на море... Это так страшно, Вовочка, это так ужасно!

Ивона сказала мужу, чтобы он доппель-кюммель больше не пил.

— Нет, я выпью! — разбушевался Леня, хмельной...

Коковцев совершил быструю «рокировку» среди бутылок.

— Леня, — сказал он, — почтим отсутствие доппель- кюммеля минутой молчания. Ты меня уже очаровал волшебными тайнами трюмов, а твоя жена очаровала меня своей бесподобною красотой и грацией. Я хотел бы сказать...

— Нам пора домой, — строго произнесла Ольга.

— Так уж сразу?

— У нас дети, — еще строже отвечала она.

Спорить было нельзя. В прихожей Леня с пьяным упрямством настаивал, чтобы Коковцев расцеловал Ивону, как свою жену, без стеснения. Ольга Викторовна истерзала свои перчатки. Садясь в коляску, Владимир Васильевич сказал ей:

— Леня такой милый и забавный, правда?

— Но ты, кажется, приехал сюда не ради Лени... Я ведь видела, как ты впивался в эту француженку!

— О чем говоришь, Оля? Я не понимаю тебя.

— Зато я все хорошо понимаю... Ладно. Оставим этот дурацкий разговор. Думаю, нам не следует бывать у Эйлеров и по иным причинам. У нас давно сложилось свое общество, а Леон Эгбертович воспитан иначе, нежели люди нашего круга.

— Прости! Леня не просто Эйлер, он фон Эйлер, и, поверь, что вести себя он умеет лучше нас с тобою. Он не виноват, что я затопил его трюмы крепкой брыкаловкой.

— Владя, что за выражение! — возмутилась Ольга.

— Отличное! Брыкаловкой зовут на флоте коньяк...

Ольга Викторовна жестоко высмеяла Ивону, карикатурно представив ее платье. И вдруг стала жалеть Леню Эйлера:

— Конечно, выбор его неудачен, но тут уж ничего не поделаешь. Хотя на тебя она и произвел сильное впечатление.

— Перестань! — взмолился Коковцев. — Если Ивона и пожелает прицепить к своему подолу собачий хвост, так это нас не касается. Она парижанка — из особой породы женщин...

Ехали молча. Ревнивая Ольга не выдержала:

— Теперь я вижу, зачем тебе нужна горничная, непременно молодая, симпатичная и в кружевном фартучке.

— Кстати, ты нашла такую?

— Именно такую, какая тебе надобна. Утешься!

— Ну, спасибо... выручили, — засмеялся Коковцев.

* * *

Игорь усердно ломал игрушки, а Никита бегал в гимназию. Глядя на своих детей, Коковцев никак не мог представить японского сына Иитиро (а ведь ему, наверное, уже девятнадцать лет). Денег в Нагасаки он больше не отсылал — после того как Эссен сообщил, что Окини-сан разбогатела, занимая в Иносе примерно такое положение, какое раньше имела Оя-сан... В один из дней Коковцев сообщил жене, что в правительстве готовится важное политическое решение, о сути которого он может пока только догадываться:

— Очевидно, гонке вооружения придет конец. Если не поняла, растолкую. Эсминец годен на десять — пятнадцать лет службы. Но пока его собирают на стапелях, его успевают обогнать другие и при спуске на воду он уже считается устаревшим. Надо спешно закладывать другой. Такая чехарда и называется «гонкой». А если бы мужики и бабы узнали, что мы, выстрелив из пятидюймовки, посылаем в Эвклидово пространство сразу пятьдесят пять рублей, они бы сказали, что профуканы пять дойных коров...

Ольга Викторовна приняла эту «гонку» на свой счет:

— Ты хочешь сказать, что мое последнее платье от Дусэ — как твои три выстрела из пятидюймовки? Но я не виновата, что портнихи посходили с ума и берут страшно дорого...

В эти дни появилась новая горничная Глаша, быстро вошедшая во вкусы их семейства; чистоплотная и привлекательная толстушка, она ловко прислуживала господам, а вечерами запиралась в медхен-циммер, распевая наедине под гитару:

Грек из Одессы и поляк из Варшавы,
Юный корнет и седой генерал -
Каждый искал в ней любви и забавы
И на груди у нее засыпал.
Где же они, в какой новой богине
Ищут теперь идеалов своих?
Вы, только вы, и верны ей поныне,
пара гнедых,
пара гнедых...

Ольга Викторовна поначалу вела себя настороженно, когда в их дом ворвалась свежая хлопотунья-резвушка, но скоро успокоилась. Владимир Васильевич в общении с Глашей допускал лишь корректное похлопывание горничной по румяной щечке:

— Все хорошеешь? Не пора ли замуж?

— Дотерплю до следующего века, — отвечала Глаша.

— Смотри! Тебе ведь не долго осталось ждать...

Было хмурое утро, по окнам барабанил дождь. Коковцев ночевал дома. Явилась Глаша с подносом в руках:

— Доброе утречко, господа! Несу вам «мокко».

Коковцев приоткрыл один глаз.

— Таких, как ты, — сказал он горничной, — надо бы брать на флот. Чтобы ты заведовала кранцем «первой подачи».

Нехотя он сунул ноги в мягкие шлепанцы:

— Оля, меня сегодня вызывают к Дикову... Адмирал Диков, был главным минным инспектором флота. Сообразительный видный старик, он выглядел молодцевато. Коковцев застал его за изучением сводок погоды.

— К метеорологии я отношусь примерно с таким же решпектом, как к хиромантии или к черной магии. А вы?

Коковцев ответил, что доля шарлатанства в этой «лавочке» всегда ощутима. Впрочем, на Балтике сильно штормит.

— Надо выйти в море, — сказал Диков. — А мы, — вдруг произнес он, — допустили ошибку. Россия, кажется, здорово сглупила, гарантируя Китаю заем для оплаты контрибуций Японии. Тем самым мы, русские, обеспечили самураям мощный финансовый источник для развития их флота. И вот вам результат: Того закладывает серию броненосцев, которые по контракту дают восемнадцать узлов... Как вам это нравится?

— Совсем не нравится. Но, если верить газетам, Гаагская мирная конференция, созванная по почину России, приструнит и японцев. Наверное, контроль над вооружением нужен.

— Наше дело — готовиться к войне. Стоит нам превратиться в пацифистов, и завтра же от нашего бедного козлика останутся только рожки да ножки. — Затем адмирал сообщил, что сейчас в Петербурге военно-морским атташе Японии состоит капитан-лейтенант Хиросо. — Он желает видеть наши минные стрельбы.

Коковцев ответил, что секреты военной техники утаить так же невозможно, как и удержать воду в решете:

— Но, очевидно, их все-таки следует утаивать. Диков по диагонали пересек свой обширный ка бинет:

— Нет смысла скрывать то, чем японцы владеют уже в достаточной степени. Скажите, вас устроит выход в субботу? Тогда у мостика Лебяжьей канавки будет ждать катер.

— Есть! — отвечал Коковцев.

Хиросо, помимо русского, свободно владел английским, немецким, французским, китайским и корейским языками. Он недавно был переведен на берега Невы из Берлина.

— А раньше? — спросил его Коковцев.

— Плавал... как и все.

Было что-то подкупающее в этом рослом человеке, мало похожем на японца, с небольшой русой бородкой и усами. Дул сильный ветер. Коковцев извинился, что опаздывает катер:

— А вам, наверное, холодно?

— Нет, к северу я уже привык.

Коковцев вспомнил сказку Окини-сан: жил да был на севере забавный зверек тануки, развлекавший себя хлопаньем лапками по сытому животику. Он спросил — где сейчас О-Мунэ-сан, бывшая при посольстве в Петербурге.

— Кажется, ее мужа отозвали в Японию...

Катер подали. Напротив Горного института их ожидал миноносец, который сразу же, выбрасывая клочья дыма, окунулся в белую заваруху моря. Мимо проплыли огни Кронштадта. Коковцев, поднимаясь на мостик, повесил на шею свисток, чтобы сигнализировать о поворотах, а матросы втихомолку посмеивались:

— Нацепил! Будто городовой али дворник...

Навстречу двигался германский транспорт, спешащий к мучным лабазам русской столицы. Хиросо заметил пулеметы и сказал:

— У нас митральезы тоже заменяют пулеметами...

Измотанные качкой, весь переход до Тронгзунда они посвятили специальным вопросам (причем, если Коковцев что-то утаивал от японца, Хиросо, словно разоблачая его, подробно докладывал, как это дело налажено на их флоте). Очевидно, атташе хорошо разбирался в минном оружии, и, когда миноносец стал раскладывать по траверзам торпедные залпы, лицо Хиросо осталось невозмутимо. Коковцев решил про себя, что адмирал Диков, наверное, прав: японцы знают уже не меньше русских. Но вот засветились огни Гельсингфорса, и кавторанг сказал:

— А не поужинать ли нам вместе...

Очень быстро они перешли на приятельский тон. Через Скатгуден прошагали на гельсингфорсскую эспланаду. Коковцев повел Хиросо в ресторан, где его хорошо знала шведская прислуга, из каминов приятно дышало ласкающим теплом.

— Froken, var god, — сказал Коковцев официанткам, приглашая Хиросо к столу, и японец недоверчиво огля дел зал, заполненный публикой. — Что будем пить? — спросил Коковцев.

Хиросо пожелал к вину еще и крепкой водки.

— Пусть она напомнит мне о сакэ... А знаешь, — сказал он, выпив, — когда я был в Шанхае, меня вытолкали прочь из английского ресторана, потому что я... желтый!

— Здесь не вытолкнут. Наоборот, если начнешь падать, тебя еще поддержат. Поверь, русские меньше всего думают, какова шкура у человека -лишь бы человек был хороший.

Он просил Хиросо говорить по-японски, желая проверить себя — не забылось ли понимание чужой речи?

— Ведь у меня был роман... с японкой.

— А у меня сейчас! С русской. Очень приятная дама, но боюсь, что она приставлена ко мне вашими жандармами.

— Такое тоже бывает, — засмеялся Коковцев...

Он заметил, что водка с вином сорвали Хиросо со стопоров, и решил «открыть свое лицо». Со времени арендования Порт-Артура японцы стали выживать русские корабли из Нагасаки, нарочно медлили с ремонтом, а уголь давали самый негодный — английский, в брикетах: от него появляются конъюнктивит глаз и экзема на коже. Сказав все это, он спросил Хиросо в упор:

— Зачем вы так рьяно лезете в Китай и Корею? Хиросо резким жестом сорвал с груди салфетку.

— Почему, — спросил он, — вам, европейцам, можно заводить базы и сеттльменты в Китае, а почему вы возражаете, если мы тоже желаем иметь все это? Если ты откровенен в своем вопросе, буду откровенен и я в своем ответе... Когда мы взяли Порт-Артур, вы за ставили нас покинуть его. Но тут же забрали его для себя! Мы добыли его кровью своих солдат и матросов, а вы через взятку Ли Хун-чжану... Так?

Ответ Коковцева прозвучал в академическом тоне:

— Но, взяв Порт-Артур, ваша Квантунская армия не застряла бы там, она пошла бы и далее, а в конечном итоге штыки вашей армии блеснули бы на окраинах Владивостока... Так?

Хиросо хладнокровно затолкал салфетку за воротник.

— В истории народов, — сказал он, — иногда самые ничтожные поводы приводят к серьезным последствиям. Голландцы, повысив цены на перец, не могли предвидеть, что погоня англичан за дешевым перцем приведет их к завоеванию Индии. Я согласен, что ваше правительство, арендуя Порт-Артур, тоже не могло предугадать, каковы будут последствия...

...Хиросо пробыл военно-морским атташе в Петербурге до 1901 года, после чего был отозван на флот в Японию.

* * *

Россия спешно стелила рельсы через тайгу и болота к Великому океану. До начала XX века оставались считанные месяцы, когда Англия открыла огонь в Южной Африке — началась война с бурами, и русские люди с большим чувством запели:

Трансвааль, Трансвааль, страна моя,
Ты вся горишь в огне...

Интеллигентная Россия перелистывала ветхие альманахи, изданные на стыке 1799 — 1800 годов, чтобы отыскать в них ситуации, схожие с 1899 — 1900 годами. Как это ни странно, люди, встречая XIX век, уповали на то, что он станет веком разума и безмятежного спокойствия. Но роковою нотой вонзались в розовые облака стрелы-строки Шиллера, который приветствовал рождение уходящего сейчас века словами: «Где приют для мира уготован? Где найдет свободу человек? Старый век грозой ознаменован, и в крови родился новый век». В эти дни историк Ключевский закончил предновогоднюю лекцию так: «Пролог XX века — это пороховой арсенал, а эпилог его — барак Красного Креста!» По всей великой стране, утонувшей в снежных сугробах, отстучали ходики в избах крестьян, откуковали кукушки в мещанских домиках на окраинах городов, хрипло и сдавленно отзвенели бронзою напольные часы в дворянских усадьбах — век XX вступил в свои права. Пулеметы расставлены, колючая проволока растянута. Дети, рожденные в эту ночь, будут баловаться картинками броненосцев, спешащих в Цусиму, они вырастут в огне мировой и гражданской войн, им стоять насмерть в 1941 году...

Были первые дни января, за окнами квартиры на Кронверкском солнечно сыпало морозной изморозью, всегда столь приятной для русского глаза. Коковцев проснулся в чудесном настроении, какого давно не бывало, возвращаясь из ванной, он игриво шлепнул Глашу полотенцем:

— Двадцатый век настал! Готовься срочно замуж.

— А я вам не эсминец, чтобы все срочно, — отвечала горничная. — Это вы там у себя на флоте командуйте...

Ольга Викторовна еще нежилась в постели, когда квартиру огласил телефонный звонок. Она окликнула мужа из спальни:

— Владечка, кто там в такую рань?

— Из-под «шпица»! От самого Тыртова...

Монархическая Россия еще не могла избавиться от династического генерал-адмирала великого князя Алексея; управляющим морским министерством был в то время адмирал Тыртов. Ольга, накинув халат, вышла к столу.

— Это свинство! — сказала она, намазывая маслом горячие гренки. — Все-таки не просто Новый год, когда бывают чинопроизводства, наступил новый век — хотя бы ради этого могли дать тебе чин каперанга. Ты больше других плавал!

— С колокольни виднее, — утешил ее Коковцев.

В передней ему услужала Глаша:

— Кашне. Треуголка. Сабля. Я вам подам шинель.

Напряжение нервов все-таки прорвалось:

— Сколько раз талдычить тебе, любезная, что шинель бывает в пехоте. Мы же, офицеры флота, носим форменное пальто...

Тыртов ожидал его, стоя посредине громадного ковра.

— Разговор для вас неприятный, — предупредил он.

Коковцев подтянулся, замер навытяжку. Только указательный палец, нервно дергаясь, отбивал дробь по эфесу сабли. Тыртов сказал, что пришло время послужить на берегу:

— Вы уже много лет на ходу или на подогреве. Ценз достаточный! Между тем флот имеет офицеров, годами ждущих корабельных вакансий. У меня списки перепол нены людьми, которые отвыкли от моря, а кавторанги согласны командовать хоть землечерпалками... Пора и честь знать! — заключил Тыртов.

Для Коковцева это был удар. Он отдал флоту лучшие годы своей жизни, не жалея сил для развития минного оружия, но сейчас его ретивость одернули. Тыртов понял его состояние:

— Вас охотно берет к себе в штаб вице-адмирал Макаров...

Степан Осипович занимал высокий пост военного губернатора Кронштадта и командира Кронштадтского порта. Служить под личным руководством этого человека Коковцев счел за честь для себя. Он сразу же согласился:

— Надеюсь, я останусь флагмином при штабе?

— Иначе и быть не может, — отвечал ему Тыртов.

Минный отряд устроил ему пышные проводы - с шампанским и речами, Владимир Васильевич провозгласил тост:

— Я был счастлив служить с вами, господа, и уношу в своем сердце любовь к вам и к нашим миноносцам. Если броненосцы приравнивают к боевым слонам, а крейсера к легавым, которых пускают по следу крупного зверя, мы, миноносники, похожи на скорпионов, готовых смертельно ужалить противника. Выпьем за наши будущие победы. Гимн, господа... гимн!

В едином движении сдвинулись бокалы:

Погибнем от чего угодно,
Но только б смерть не от тоски.
Нет панихиды похоронной,
Как нет и гробовой доски.
Но, даже мертвые, вперед
Стремимся мы в отсеках душных.
Живым останется почет,
А мертвым орденов не нужно.

Коковцев получил казенную квартиру в Кронштадте. Он решил прочесть «фантастический роман» адмирала Макарова!

* * *

Фантастика была слишком реальна. «Весь мир, — начинал Макаров, — был как громом поражен неожиданным известием о появлении грозного броненосного флота, принадлежащего какому-то государству, о существовании которого никто не знал». Где-то далеко в океане укрылась неизвестная страна с талантливым народом древней культуры. Наконец ему надоело жить в самоизоляции, он решил сбросить с себя покрывало тайны и «смело положить свой меч на весы равновесия всего мира». Макаров писал, что этот загадочный народ уже давно наблюдал за политикой европейцев, а «вечные интриги и притязания англичан окончательно вывели островитян из терпения, и одним взмахом меча они надеялись рассечь все дипломатические узлы, чтобы переместить центр политического равновесия на Тихий океан...» Коковцев позвонил Эйлеру по телефону:

— Леня, но ведь Макаров пишет конкретно о Японии!

— Ага, ты понял? — обрадовался Эйлер. — А дочитал ли до момента, когда островитяне разгромили все флоты мира? Потому что они изучили недостатки наших закос нелых флотов и создали свой флот — идеальный... Читай дальше.

Макаров писал, что непотопляемость — падчерица ' морского дела, флоты Европы пренебрегают ею, все внимание и деньги вкладывая в броню и пушки. Теоретически каждый корабль непотопляем, ибо разделен на самостоятельные отсеки, при заполнении водой лишь части их корабль обязан существовать! Но практически они тонут от любой дырки в борту. Почему?.. Только восторженный Ленечка Эйлер мог назвать статью Макарова романом. Какой там роман? Это же призыв к действию. Это пророчество о гибели...

— Вова, ты дочитал до конца? — спрашивал Эйлер.

— Нет.

— А жаль...

Коковцеву что-то мешало дочитать «роман», а что — не мог понять. Санки с морского льда вынесли его на кронштадтский берег. На балконе здания командира порта -подзорная труба на штативе, чтобы Макаров мог озирать всю эскадру, прямо из своего кабинета выискивая промахи в корабельной службе. В приемной теснилась притихшая очередь матросов и рабочих Пароходного завода. Кавторанг подошел к адъютанту Шульцу:

— Я прибыл представиться адмиралу.

В кабинет двинулся старый матрос Иван Хренков, неся на подносе кофе. Из дверей высунулась бородища Макарова:

— Владимир Васильевич, входите... — Он сразу заговорил круто и напористо, будто возражая кому-то. — Думаете, я на месте? Нет. Меня пошлют туда , где я нужен, когда наши дела станут плохи. А пока меня держат за этим столом, как собаку на привязи. Мое место там  — на Дальнем Востоке...

Коковцев спросил, чем ему сейчас заниматься.

— Отправляйтесь в Четвертый экипаж, проверьте в библиотеке, что читают матросы. Это первое. Второе: в том же Экипаже, чтобы далеко не ездить, разденьте матросов догола и переставьте их на весы. Тощих и пузатых в три шеи гоните к врачам, пусть выясняют, отчего такая ненормальность, для флота неугодная... Желаю успеха. А вечером прошу ужинать ко мне.

С шести часов утра на ногах, Макаров неистово трудился в поте лица, принимая доклады, выслушивая дураков и умников, выезжая в порт, посещал корабли, все замечая, все перетрогав, оправдывая неудобную для него славу «беспокойного адмирала». В пять часов он возвращался домой и сорок пять минут спал как убитый. Пообедав в кругу семьи, запирался в кабинете с библиотекой, куда имел доступ только его вестовой. Макаров писал острыми, как штыки, карандашами, отбрасывая затупленные в сторону. Тихим голосом называл он Хренкову книги, которые надо подать, номера папок, которые следовало открыть. В восемь часов опять был свободен для службы, вызывал начальников, драил их, распекал, вставлял им «фитили» и подпаливал их снизу, требуя служебного рвения. К десяти вечера отправлялся в Морское собрание, где слушал лекции или сам читал их. Вернувшись домой, Степан Осипович писал новое или редактировал ранее написанное. В половине двенадцатого ночи, прихлебывая чай из стакана, диктовал машинистке письма друзьям, а гостиная уже наполнялась близкими ему людьми... Макаров разбудил дремавшего в кресле Коковцева.

— Вот как вас разморило! Разве не проголодались?

За столом адмирала — мужская компания, ни одной женщины, а прислуживали матросы. Со вкусом выпивалась анисовка, двигались бороды и усы моряков, заку-сывающих редькой и грибками... Ровно в час ночи адмирал поднимался:

— Господа, завтра у нас новый служебный день!

Служить с Макаровым было очень утомительно, но зато интересно. Незаметно прошло жаркое лето. На Амуре творилось что-то ужасное! Вырезав наши погран-посты, войска Цыси форсировали Амур. В речных станицах остались дети и старики — все мужчины и женщины взялись за оружие. Пассажирские пароходы, наспех закрывшись листами котельного железа, превратились в самодельные канонерки. Китайцы навек запомнили имя одной из них — «Селенга": вся как решето, в команде убитые и раненые, но она огнем своих пушек гнала с русского берега непрошеных гостей. Доблестная «Селенга» и положила начало славной Амурской флотилии... Из этого нападения следовало делать скорые и решительные выводы! Коковцев нашел время изучить материалы, английские и австрийские, опубликовав статью о развитии канонерской мощи Амура. За основу амурской канонерки он взял канонерки, плававшие у англичан по Нилу, у австрийцев по Дунаю...

— Это интересно, — похвалил его работу Макаров. — Пошлите-ка статью в Сормово... там народ очень сообразительный.

В кабинете Макарова висел плакат: «ПОМНИ ВОЙНУ!»

* * *

Коковцев больше не появлялся в доме Эйлеров с женою: «Опять раскритикует — не так едят и пьют, не так одеваются». Леня, человек тактичный, все понял и потому не стал допытываться — где же, мол, Ольга? Втроем было хорошо. Но кавторанг иногда пугался мысли, что Ивона нравится ему больше, чем надо бы...

Однажды (это случилось в начале лета) Коковцев в пустой квартире застал печально-одинокую Ивону:

— Гомэн кудасай! А где наш трюмач?

— На испытаниях нового крейсера — в Ревеле. Коковцев смотрел на Ивону. Ивона смотрела на него. — Жаль, что у меня нет сейчас под рукой миноносца.

— А зачем он нужен? — спросила женщина.

Коковцев показал ключи от квартиры в Гельсинг форсе:

— До счастья шесть часов приличного хода...

Ивона попросила его не терять головы. Коковцев, смутившись, предложил ей прогулку на острова, и, судя по тому, с каким удовольствием женщина засуетилась, догадался, что она рада приглашению. Фиолетовый муслин облегал ее фигуру, из-под широкой шляпы блеснули озорные глаза:

— У меня условие — чтобы Леон ничего не знал!

Коковцев условие принял, но вскользь заметил:

— Однако мы с тобой далеко не дети, чтобы нам бояться грозных родителей... Ты готова?

Величавым жестом, словно завершая свое торжество, Ивона до локтей натянула длинные перчатки и щелкнула кнопками.

— Так? — спросила она, повернувшись перед ним.

— Так, — ответил Коковцев, оглядев ее...

В этот вечер они катались по Стрелке. Подле Ивоны кавторанг ощутил себя молодо, будто вернулся в беззаботную мичманскую эпоху. Он спросил, где бы она хотела поужинать? Ивона удивила его, назвав скромный ресторан Балашова в Летнем саду, который обычно посещался чиновниками среднего делового пошиба.

— Водить такую женщину, как ты, под зонтики к Балашову — это все равно что бриллиант оправлять в деревяшку.

— А мы с Леоном ели там вкусное мороженое.

— Вы... простаки! — засмеялся Коковцев.

У Кюба (бывший ресторан Бореля) играл румынский оркестр, а знаменитый скрипач Долеско на цыпочках, будто вор, подкрадывался к дамам, и в сердце каждой оставлял своей музыкой глубокую рану. Коковцев догадался, что в Париже, наверное, Ивона ограничивала себя уличными кафе. Она кому-то вдруг кивнула в зале и покраснела, шепнув:

— Вот и все! Меня узнали. Там сидит коллега Леона с Балтийского завода, он бывал у нас дома.

— Успокойся! Никто не станет звать полицию для составления протокола о твоих похождениях...

Он заказал легкомысленный ужин с клубникой и ананасами, его память увлекло в тропические моря, когда он был молод. Воспоминания прервало явление из отдельного кабинета пьяного кавторанга Коломейцева.

Коломейцев нежно спел для Ивоны:

В мире нет прекрасней радости,
Кроме ваших чистых слез,
Я восточные вам сладости
Из далеких стран привез...

— Ты пришел на «Буйном»? А где стоишь?

— У стенки Франко-Русского.

— Котлы холодные?

— На подогреве. А тебе куда надо? Я готов. Всегда... Коковцев многозначительно посмотрел на Ивону.

— Нет, — сказала она.

— Так на чем меня прервал этот нищий конферансье?

— Ты начал рассказ о втором открытии Америки.

— Да! Это было удивительное зрелище. Я тогда плавал на «Минине», входившем в международную эскадру для встречи каравеллы «Santa Maria». Испанцы сделали точную копию корабля, на котором Колумб открыл Америку. Представь же всеобщий восторг, когда с океана приплыла «Santa Maria». Как и четыреста лет назад. День в день, час в час! Командовал каравеллой адмирал Сервера, что ныне морской министр Испании. Америка сделала его кумиром дня, Сервера носили по улицам на руках, будто сам великий Колумб восстал из праха. А через шесть лет, у берегов Кубы, разгромив испанскую эскадру, янки вытащили из воды израненного, рыдающего от позора человека. Это был их почетный гость — адмирал Сервера!

Ивона вращала бокал, как ребенок игрушку:

— А где же конец истории?

— Тебе еще мало трагедий?

— Я люблю смешные концы...

Во втором часу ночи ехали по пустынным улицам. На Английской набережной Коковцев проводил Ивону до парадной лестницы.

Потом вернулся на Кронверкский, ему открыла двери Глаша в одной сорочке, босоногая, быстро юркнувшая в свою медхен-циммер. В темноте супружеской спальни он хотел улечься бесшумно, ящерицей нырнув под одеяло.

— И где ты был? — спросила Ольга, включая свет.

Коковцеву показалось, будто мостик его миноносца в ночной темени ослепил луч прожектора с крейсера.

— Случайно повстречал Эссена. Заболтались. Прости.

— Николай Оттович разве не в Порт-Артуре?

— Был! Но его там обкормили германским маргарином... Мучается бедняга, — вдруг пожалел он Эссена. — Вот и опять прикатил в Питер, чтобы подлечить хронический гастрит.

— И чем же, если не секрет, вы его лечили?

— Брыкаловкой со всякими примесями.

Ольга погасила лампу, произнеся во мраке ночи:

— Вы напрасно беситесь, господа! Гастрит — болезнь серьезная. Скажи Николаю Оттовичу, чтобы не относился к ней так небрежно. Кстати, и тебе не грех подумать о своем здоровье. Отвернись! Не могу слышать запах... брыкаловки!

* * *

Больше всего на свете вице-адмирал Макаров любил цветы!

Это была его слабость, трогательная и наивная. Ни жену, ни дам к своим цветам он решительно не подпускал:

— Дуры-бабы обязательно что-нибудь испортят... Раблезианский язык Макарова непередаваем! Коковцев застал его сегодня в дурном настроении.

— Слышали? Англичане отказывают в угле нашим кораблям. Стоит зайти к ним, как в порту возникает забастовка. Они провоцируют их нарочно, дабы парализовать наш флот...

Степан Осипович любил шумные мужские застолья, мог немало выпить и не хмелеть, женщины льнули к нему, и адмирал сам любил их общество. Это был живой и удивительно веселый человек, которому ничто человеческое не чуждо. Однако неудачное супружество сделало его ироничным по отношению к светским дамам, а о жене лучше было его не спрашивать.

— Моя Капочка блистает... талией! — говорил он. — Зато в невестах была скромницей, на мои ордена глаз не смела поднять, при ней слова «яйца» не скажи, следовало называть их «куриными фруктами»... Уж ладно, если бы я взял графиню Кампо де Сципион-Кассини, а то ведь Якимовскую! Я вот сын боцмана, сам гальюны драил, мне и притворяться не надо...

Коковцеву вдвойне было неловко и даже больно видеть, как этот заслуженный флотоводец, вроде обнищавшего мичмана, вынужден иногда в карете объезжать своих приятелей и просить у них двадцать пять рублей в долг до получения жалованья:

— Иначе завтра в доме нечего будет жрать...

Четвертную просил адмирал, известный во всем мире, хорошо обеспеченный, имеющий казенный дом, собственный выезд и свою яхту! Капитолина Николаевна не хотела понять, в какое глупое положение ставит она мужа своим транжирством. Но самое страшное, что подрастающую Дину, любимицу адмирала, она сделала такой же беспардонной мотовкой. В один из дней Макаров выложил на стол кусок угля:

— А вот и наш... из Сучанских копей!

— Боевой ли? — осмотрел уголь Коковцев.

— К счастью! Близок к кардифу. Испытан в топках фрегата «Память Азова». Дал отличные результаты. Плотность. Чистота сгорания. Бездьшность. И большая экономичность... Боевой! — повторил он радостно. — Не пойдем на поклон к англичанам... В этом году, — продолжил он, — мы не будем соседями по даче. Летом я уйду на «Ермаке» к устью Енисея. Возможно, предстоит зимовка во льдах. Вас не зову. Экипаж прежний.

Он подарил Коковцеву свою книгу «"Ермак» во льдах», размашисто начертав на титуле: «My ship is my home».

— Мой корабль — мой дом, а в море всегда мы дома...

«Ермак» возвратился на родину только осенью, его корпус отлично выдержал невероятные сжатия льдов, а машины ледокола работали, как сердце здорового человека. Но в этих сжатиях началось сжатие сердца адмирала Макарова; вернувшись, он рассказывал, что пришлось отказаться от вина, папирос и кофе. Его огорчало, что ледовая обстановка оказалась слишком суровой, исполнить все планы не удалось, зато он таранил ледяные поля к Земле Франца-Иосифа, заглянув в такие гиблые места, где Арктика уже заменяет понятие «север»... Николай II распорядился; «Ограничить деятельность ледокола «Ермак» проводкою судов в портах Балтийского моря».

Повалил мокрый снег. Макаров долго стоял у окна.

— Вот как легко у нас посадить человека на кол! Впрочем, вернемся к исполнению прямых служебных обязанностей...

Он, как и «Ермак», начал ломать лед равнодушия к делам Дальнего Востока, настаивая на усилении Порт-Артурской эскадры. Скоро в морских кругах стали поговаривать, что адмирал Вирениус начинает готовить эскадру, в которую войдут броненосец «Ослябя», крейсер «Аврора» и миноносцы.

— Это все, что мне удалось выцарапать, — сказал Макаров; занятый делами флота, он не забывал следить и за событиями в мире. — Боюсь, что в Лондоне именно сейчас, будут крайне податливы к японцам, которые с подозрительной спешностью загружают английские верфи заказами...

— Степан Осипович не ошибся в своих предположениях: Япония заключила союз с Англией. На офицеров русского флота этот внезапный англо-японский альянс произвел сильное впечатление.

— Ясно, что он направлен против России. Но, господа, удивляет, с каким восторгом его восприняли и в Берлине и в Вашингтоне. Мы, кажется, опять вкатываемся в вакуум политической изоляции, и только одни французы еще с нами!

— А чего Вирениус ждет? Надо скорее уводить эскадру.

— Лед держит. Крепкий лед. Морозы!

— А на что же «Ермак»? Сейчас надобно отправлять на Дальний Восток эскадру за эскадрой... Черноморскую тоже.

— Но ее через Босфор не пропустят турки.

— Босфор! О, как надоело жить со сдавленным горлом.

— А мне приятель с владивостокских крейсеров пишет, что там живут весело и никто о войне не думает...

Коковцев, расстроенный признался Макарову:

— По натуре я, вы сами знаете, чистокровный европеец, но жизнь каким-то дьявольским образом все время поворачивает меня лицом к Дальнему Востоку, и когда эта карусель кончится — не знаю.

— Боюсь, что никогда, — ответил Степан Осипович. — Я провел на Дальнем Востоке юность, плавал там гораз до больше вашего. В тех краях русские дела намечены пока жалким пунктиром, ничего основательного не сделано. Сейчас особенно я ощущаю необходимость своего присутствия в Порт-Артуре...

Коковцев знал, что Макаров живет уже в 1923 году, когда русский флот обретет — по его планам — небывалую мощь.

— Хочу не умереть до этого года, — говорил он.

Очень немногие тогда его понимали...

* * *

Коковцев переступил через сорокалетие. Годы не угнетали его, а крутизна корабельных трапов не тяготила. Кавторанг умел спать почти сутки, но, когда требовала служба, мог вообще обходиться без отдыха. Любил изысканные обеды в лучших ресторанах, но умел насытиться и сухарем. А прослышав однажды, что адмирал Рейценштейн упал на маневрах с трапа, Владимир Васильевич долго и взахлеб хохотал:

— С трапа? Для моряка это так же постыдно, как если бы кот свалился с лавки или гусар выпал из седла...

Возраст никак не отразился на его внешности. Коковцев выглядел видным, интересным мужчиной, и на улицах городов ему было лестно внимание женщин, с удовольствием озиравших его крепкую молодцеватую стать, свежее обветренное лицо с ослепительной улыбкой, — так что Ольга Викторовна ревновала его не напрасно! Жил он исключительно на жалованье, а положение обязывало ко многому. Теперь у него три квартиры (в Петербурге, в Гельсингфорсе и Кронштадте) да еще дача в Парголове, требующая ухода... Приходилось поддерживать общение с людьми, нужными или совсем не нужными (но зато нравившимися Ольге Викторовне), а одни только счета из винных погребов «Никольс и Плинке» приводили его в тихое содрогание...

Был обычный мирный день в дворянской семье Коковцевых. Чинно и благородно супруги обедали, а горничная Глаша услужала господам. Ольга Викторовна неожиданно сказала:

— Можешь полюбоваться на ее фигуру.

— А в чем дело?

— Ты посмотри и все поймешь...

Только сейчас Коковцев заметил приподнятый живот горничной, украшенный накрахмаленным фартучком с кружевами.

— Глаша, что это значит? — спросил кавторанг.

— То самое и значит...

— Я не могу на нее жаловаться, — снова заговорила Ольга, — она не шлялась по бульварам и не торчала в подворотнях. Все произошло дома — в этой квартире. Твой любимец Гога решил срочно продолжить славный и древний род дворян Коковцевых.

Коковцев перестал есть суп:

— Глаша, это... Георгий Владимирович?

— Да, — созналась горничная.

— С абортом уже опоздали, — произнесла Ольга Викторовна. — Но я не стану держать в своем доме эту псину.

Глаша вдруг запустила подносом в стену:

— А вот рожу и плакать не стану! Меня любой и с дитем возьмет. Уж если хотите, так я скажу... Гога ваш ни при чем тут! Сама на него вешалась — сама за все и отвечу!

Ольга Викторовна строжайше указала Глаше:

— Сейчас же подними поднос и убирайся в медхен-циммер. А как у вас будет с Гогою дальше, это уж мне решать.

— А может, и мне? — с вызовом ответила Глаша.

Коковцеву сделалось тяжело. Он по себе знал, какую страшную силу может иметь женщина, и если Глаша сумела покорить сына, то эта цепкая плотская память останется на всю жизнь несмываемой, как глубокая японская татуировка. Подавленный внутренним признанием своей слабости (и потому сразу же начиная оправдывать слабость и сына), Коковцев не находил нужных слов. Ясным и чистым голосом жена сказала:

— Все это результат женской распущенности...

— Прекрати, — тихо велел ей Коковцев.

— Почему ты кричишь на меня? — вышла из-за стола Ольга. — Ты кричи на нее! Кричи на сына! Кричи на своих матросов!

Глаша подняла поднос.

— Жаркое подавать? — спросила она, неожиданно улыбнувшись, будто скандал в доме Коковцевых доставил ей удовольствие.

Ольга Викторовна нехотя вернулась за стол.

— Подавай! Но с Гогой продолжения у тебя не будет. Уж я сама позабочусь об этом, миленькая.

— А куда он денется., от меня? — хмыкнула Глаша.

— Глаша, — сказал Коковцев, — ты сейчас лучше молчи...

В субботу из корпуса вернулся цветущий Гога.

— Гардемаринов отпустили сегодня раньше, — сообщил он.

— Вот и отлично, — ответил отец, — Значит, у тебя хватит времени, чтобы иногда побыть и с родителями.

Лицо сына сделалось настороженным.

— А что здесь произошло? — спросил он.

— Ни-че-го.

— Но, папа, ты это сказал... таким тоном...

— Я всегда, ты знаешь, говорю таким тоном.

В комнате Гоги воцарилась долгая тишина.

Ольга Викторовна в раздражении сказала мужу:

— Наблудил и притих. Ты разве еще не говорил с ним?

— О чем мне говорить с этим балбесом?

— Сам знаешь, что следует ему сказать.

Коковцев был очень далек от семейной дипломатии:

— Зачем же я, как попугай, стану повторять сыну то, что ему наверняка успела доложить сама же Глашенька?

— Но она представила ему все в ином свете.

— Свет на всех один: я дед, ты бабка... успокойся.

— А это мы еще посмотрим, — последовал ответ. Среди ночи она растолкала спящего мужа:

— Скрипнула дверь... Гога опять у нее.

Коковцеву совсем не хотелось просыпаться:

— А что я, по-твоему, должен делать в таком случае? Ну, скрипнула дверь. Так что? У нас все двери скрипят.

Ольга Викторовна жалко расплакалась:

— Так же нельзя... пойми, что нельзя так!

Коковцев спустил ноги с постели и задумался:

— Чего ты от меня требуешь? Чтобы я тащил сына за волосы? Я не стану унижать ни себя, ни его. Я мог бы сделать это в одном лишь случае: если бы Гога насиловал Глашу... Но если она для него первая женщина, так она для него свята!

Ольга Викторовна, продолжая плакать, стала раскуривать папиросу, роняя на ковер спичку за спичкой:

— Я ее завтра же выгоню... не могу так больше!

— Выгонишь? Беременную?

— Черт с ней и с ее щенком, который родится.

— Не груби. Утром я поговорю с ними. Ложись и спи...

Утром Коковцев пришел к Глаше на кухню.

— Нельзя ли вам этот роман прекратить?

Сказал и сам понял, что ляпнул глупость.

Глаша сделала ему большие удивленные глаза:

— Владимир Васильевич, а почему вы меня об этом спрашиваете? Разве я хожу в комнату к вашему Гоге? Нет, он сам бегает ко мне в медхен-циммер. Вот вы ему и внушайте...

Что ж, вполне логично. Коковцев навестил сына.

— Кого ты читаешь? — спросил он.

— Максима Горького. Рассказы его. О босяках.

— И как?

— Да ничего. Страшно...

— А тебе, сукину сыну, не страшно, что мать твоя заливается слезами, а Глашу ты сделал навек несчастной?

Два коковцевских характера соприкоснулись. Гога величаво отряхнул пепел с папиросы и закинул ногу на ногу.

— Глаша об этом ничего не говорила, — ответил он.

— Не понимать ли так, что ты сделал ее счастливой?

— Спроси у нее сам, — отозвался Гога.

Коковцев как-то по-новому взглянул на сына. Перед ним сидел красивый здоровущий нахал в матросской рубахе, на рукаве — шевроны за отличные успехи в учебе, на левом плече кованный из бронзы эполетик будущего офицера.

— Папочка, если хочешь дать мне по морде, то дай!

— Поздно... — вздохнул Коковцев.

В этот день, разгорячась, он выпорол второго сына Никиту, схватил лупцевать и младшего — Игоря:

— Будете слушаться? Будете? Будете?

— Оставь Игоречка в покое, — велела ему жена.

— Ну да! Это же твой любимчик. Как я не сообразил?

— Пусть так. Но дери своего любимца — первенького...

Со скандалом он ушел из дома. Его потом видели на островах, где он катался с обворожительной Ивоной фон Эйлер. Ольга Викторовна не ошиблась: гастрит — болезнь серьезная!

* * *

Эскадра Вирениуса через Гибралтар уже вошла в Средиземное море, направляясь к Мальте для докового ремонта. Британский флот проводил большие маневры в Канале; русский атташе из Лондона докладывал, что в боевых порядках англичан вдруг резко выявилось значение быстроходных кораблей, которые пытались охватить голову колонны...

— Это значит, — горько усмехнулся Макаров, — что меня, кажется, опять обворовали. Уже половину из того, что я придумал на благо нашего российского флота, используют на иностранных флотах, выдавая за собственное изобретение...

Скоро в морской практике мира родилось странное выражение: «поставить палочку на Т (crossing the «Т")». Если кильватерную линию представить в виде длинной вертикали, то охват головы противника как бы проводит сверху короткую черту, образуя букву «Т». Теперь следовало ожидать, как японцы, неизменно бдительные, отреагируют на crossing the «Т»...

В конце декабря 1902 года Коковцев (за отличие и усердие) получил следующий чин — капитана первого ранга; по случаю повышения он в группе офицеров флота представлялся в Зимнем дворце императору. Каждому из «пожалованных» Николай II счел своим долгом сказать приятные слова или задать вопросы, на которые совсем нетрудно ответить. Наконец дошла очередь и до Коковцева...

— Владимир Васильевич, — точно назвал его царь, — у меня в тюремном ведомстве долго служил Владимир Николаевич Коковцев, ставший теперь товарищем министра финансов, не ваш ли это ближайший родственник?

Рука вскинулась к золотой кокарде треуголки.

— Никак нет, ваше величество, — был ответ. — Наш род происходит из Бежецкой Пятины, а тюремно-финансовый Коковцев из дворян, кажется, Ярославской губернии.

Николай II внимательно выслушал. Кивнул.

— А я до сих глубоко сожалею, что не привелось плавать с вами на «Владимире Мономахе». Но я вас помню.

Коковцев отвечал царю как положено:

— Счастлив сохраниться в памяти вашего величества!

— Может, у вас есть личные просьбы ко мне?

Владимир Васильевич вспомнил о семейном скандале:

— Есть!

— Прошу, — любезно склонился к нему император.

— Мой сын Георгий заканчивает корпус гардемарином с отличными оценками в учебе, но... Как и все молодые люди, он отчасти шалопай. Не могли бы вы указать высочайше, дабы его досрочно выпустили из корпуса на эскадру контр-адмирала Вирениуса? Молодой человек нуждается в дальнем плавании, чтобы не избаловаться на берегу среди различных соблазнов.

— С удовольствием я исполню вашу просьбу...

Царь не был пустомелей: вскоре же последовал высочайший приказ — гардемарина Г.В. Коковцева выпустить мичманом на эскадру Вирениуса с назначением в экипаж «Ослябя». Все произошло настолько четко и стремительно, что даже не Гога, а сам отец был растерян. Коковцев увидел сына уже с билетом на венский экспресс в кармане. Владимир Васильевич не желал видеть слез жены, ему хотелось избежать семейных сцен, в которые непременно вмешалась бы и Глаша, а потому ресторан Варшавского вокзала стал местом их свидания перед разлукой. Каперанг подарил сыну спасательный жилет типа «дельфин». При этом он сказал сыну:

— Извини! Я бы не желал тебе когда-либо пользоваться этой резиновой штукой, но... море есть море. Возьми.

Гога с веселым смехом отверг подарок:

— Я ведь еще не забыл доблестного Дюпти-Туара! — Он долго наблюдал за оживлением публики в суете вокзального ресторана. — Папа, — сказал Гога, — я все понимаю, но в этом случае с Глашей я тебя не понял. Мама мне все рассказала! О твоем давнем романе в Нагасаки с японкой и то, что у тебя в Японии остался сын от нее. А ведь он мой единокровный брат... Прости, папа, я не помню, как его зовут!

Коковцеву стало тошно. Он просил подать коньяк.

— Если ты считаешь себя таким взрослым и разумным, что смеешь осуждать своего отца за его мимолетное увлечение юности, тогда... Ну что ж! Давай, тогда выпьем... Салют!

— Салют, папа. Но я бы не хотел никого обижать.

Владимир Васильевич догадался, о чем говорит Гога.

— Глаша не должна тебя беспокоить, — заверил он сына. — Если ей что-либо понадобится, я помогу ей сам...

Экспресс оторвался от перрона, будто большой корабль от родного причала. Коковцев вернулся домой.

— Глаша, — сказал он горничной, — Гога скоро будет в Триесте, потом на Мальте... Он велел тебе кланяться.

Девушка спрятала лицо в сливочных кружевах передника, ее живот обозначился сейчас особенно выпукло.

— Слишком жестоко! — всхлипнула она. — Бог накажет всех вас за это... и за меня и за него. Конечно, виновата буду я. Но... любила Гогу, это уж правда. Он хороший, хороший...

Она убежала к себе, чтобы дать волю слезам. Утром ее уже не было в квартире на Кронверкском — Глаша ушла от них...

Был самый гадостный день в биографии Коковцева. Жена спросила — кто командует эскадрой Средиземного моря:

— Вильгельм Карлович Витгефт?

— Нет. Вирениус Андрей Андреевич.

— Я их всегда путаю. А какие у тебя с ним отношения?

— Если ты рассчитываешь, что я стану просить Вирениуса за нашего сына, ты глубоко ошибаешься, дорогая. Не стану!

— А куда идет эскадра Вирениуса?

— Куда и все. На Дальний Восток — в Порт-Артур, где и войдет в состав Первой Тихоокеанской эскадры...

Ольга Викторовна иногда умела быть и жестокой:

— Слава Богу, что не в Нагасаки, — съязвила она...

Вскоре от Гоги пришла открытка с видом Везувия.

— Читай сама, — сказал Коковцев жене.

Гога издалека информировал родителей:

В Италии красоты напоказ
И черных глаз большой запас.
А мы, российские валеты,
Ушли из доков Ла-Валетты.

Трясется больше всех Вирениус,
Не признанный на флоте гениус.
На станции Шарко-Ослаби
Дрожит сигнал моей «Осляби».

На курсе деловито-скоро,
Лежит прекрасная «Аврора».
Сейчас идем торчать в Джибути,
Все остальное — тутти-фрутти.

Всегда почтительный ваш сын,
Еще вчера гардемарин.
Целую маму с папой в щечки,
На этом ставлю жирно точку.

— Объясни, что все это значит? — спросила жена.

— Как же не понять такой ерунды? Вирениус дал эскадре погулять в Италии, потом задоковались на Мальте для ремонта, но англичане из доков их бессовестно выгнали. Вирениус боится дипломатических осложнений. «Шарко-Ослаби» — система радиосвязи на броненосце «Ослябя». Сейчас эскадра через Суэц перетянется в Джибути, остальное мелочи — «тутти-фрутти»... Ольга, я удивлен твоей бестолковости.

Утром он долго возился с новыми запонками.

— Помоги же мне наконец, — взмолился он.

Ольга вдевала запонки в манжеты и приникла к нему:

— Что происходит с нами, Владечка?

— Не понимаю, о чем ты спрашиваешь?

— Но я люблю тебя. Я никогда еще так не любила...

— Ради Бога! К чему весь этот пафос?

— А к тому, мой Владечка, чтобы ты больше не бывал на Английской набережной... я ведь уже догадываюсь...

— Глупости. У меня с Ивоною приятельские отношения.

— Ах, милый! Это не я, а ты говоришь глупости...

* * *

Красное море Макаров называл «мерзким аппендиксом», через который трудно проталкивать корабли. Если прошли через Суэц, все равно жди, что застрянут в Баб-эль-Мандебском проливе — в Джибути (у французов) или в Адене (у англичан). Так случится и с эскадрой Вирениуса... Макаров сказал:

— На кой бес им там жариться? Сейчас надо форсировать машинами, чтобы скорее укреплять эскадры в Порт-Артуре...

Срезав орхидею, он бережным жестом протянул ее Коковцеву:

— Передайте от меня Ольге Викторовне...

Коковцев, опечаленный, передал орхидею жене:

— Оленька, это тебе от нашего адмирала.

— Боже, какое очарование! — восхитилась супруга. За столом, очень скучным, Коковцев сказал ей:

— Меня не покидает ощущение, что мы с тобой допустили подлость не только по отношению к Глаше, но и к нашему сыну Гоге тоже... Поверь, мне очень и очень больно!

Унылая пустота царила в квартире на Кронверкском. Никита, уже взрослый мальчик, как-то притих, перечитывая собрание дедовской беллетристики. Игорь тоже замолк. Ольга и сама как женщина понимала, что случилось непоправимое.

— Владечка, не надо мне ничего говорить. Ты сам видишь, что я места себе не нахожу... Мне порой кажется, что, вернись сейчас Гога и Глаша, я взяла бы их ребенка, все бы им простила... В конце-то концов, с кем греха не бывает.

Это был не ответ ему — это был, скорее, вопрос.

— Да, — сказал Коковцев, — наверное, со всеми так и бывает. Но исправить уже ничего нельзя...

Эйлер залучил его к себе, и Коковцев был благодарен Ивоне за то, что не единым словом или жестом она не выдала своих чувств к нему, оставаясь пленительно-ровной (впрочем, как всегда). В разговоре ему вспомнился Атрыганьев:

— Леня, не знаешь ли, где сейчас Геннадий Петрович?

Эйлер сказал, что Атрыганьев последнее время плавал на танкерах у Нобеля, а потом судился в Астрахани.

— Судился? За что? Честнейший человек.

— Сначала он похитил изящную персиянку, бежав с нею в Дербент, а это вскрылось. Затем из лабазов Астрахани выкрал толстенную замужнюю купчиху и бежал с нею уже дальше — в Персию, но это тоже вскрылось. А сейчас, я слышал, Геннадий Петрович вникает в Библию.

— Но при чем здесь Библия? — ужаснулся Коковцев.

— Когда черт стареет, он делается монахом...

Эйлер сказал, что на минутку покинет юс, надобно проследить за лакеем — правильно ли он варит глинтвейн? Коковцев упорным взглядом вызвал на себя ответный взор Ивоны.

— Что-то у нас с тобою все не так. Лучше бы мы были до конца грешны перед этим хорошим человеком...

На столе появился горячий глинтвейн.

— Так на чем мы остановились? — спросил Эйлер.

— Я уже решил для себя, что, случись война, и я в Петербурге не останусь.

— Я тоже, — уверенно откликнулся Эйлер.

— А как же я... одна? — удивилась Ивона.

* * *

В 1903 году начальником Главного Морского штаба назначили контр-адмирала Зиновия Петровича Рожественского, с которым Коковцев не раз соприкасался по службе, искренно и безоговорочно уважая этого человека, имевшего сильный характер и большую организаторскую волю. «Первый лорд» российского Адмиралтейства был фигурою достаточно цельной, ретивой и, кажется, мало зависимой от прихотей двора! Коковцева роднило с Рожественским еще и то, что Зиновий Петрович не принадлежал к числу врагов Макарова, напротив, он всегда был внимателен к его рассуждениям, будучи, как и Макаров, убежденным сторонником боя в кильватерных колоннах, но до расстановки «палочки над «Т»», увы, кажется, еще не дорос...

Коковцев отдыхал на даче в Парголове, в тишине и безделье, когда флотский курьер оповестил его, чтобы завтра он предстал пред ясные очи Рожественского. Изленившись на даче, Владимир Васильевич нехотя облачился в парадный белый мундир — поехал. В дачном поезде он страдал от жары, а вахта в Адмиралтействе сказала, что «первый лорд» сейчас проезжает на лошади по бульвару — ради моциона.

— А, кстати, вам повезло: вот и он сам...

Зиновий Петрович спрыгнул с седла.

— Моряк на лошади хуже собаки на заборе, — сказал он, приветствуя Коковцева. — Однако нам, морякам, иногда тоже полезно вытряхнуть из своих ушей соленую воду.

Его рослая импозантная фигура привлекала внимание публики (особенно дам!), ради чего, кажется, Рожественский и гарцевал по бульвару. Они вступили в прохладную сень Адмиралтейства. Мимо полотен Айвазовского, мимо носовых наяд кораблей былой славы поднимались по ласкающему взор мрамору торжественных лестниц, беседуя вполне откровенно.

— Япония, — говорил Рожественский, — выполнила программу развития флота раньше нас. Ей удалось в три раза увеличить свой флот... в три! Но против наших двенадцати броненосцев она способна выставить на батальную линию огня только шесть своих броненосцев. Эта детская арифметика в какой-то степени меня утешает.

— Но у Того, — отвечал Коковцев, — броненосцы самые новейшие, скоростные, а мы с новейшими запаздываем.

В кабинете был сервирован на золоте и серебре чай... с сухарями, какие едят матросы! Коковцев уже привык ко всяким причудам начальства и охотно придвинул к себе сухарь.

— К нам в Питер прибывает японская делегация, желающая ознакомиться с работой судостроительных верфей. Вас и буду просить показать японцам, какие мы мастера! Чем больше мы запугаем их нашей мощью, тем выгоднее для нас.

Коковцев не соглашался: Россия, пусть лапотная и сермяжная, имела на стапелях новейшие броненосцы, которые в некоторых качествах преобладали над иностранными, и демонстрировать их заведомым врагам... не глупо ли?

— Ведь в игре никто не открывает своих карт.

— А мы разве шулеры? — ответил Рожественский.

— Что же я должен показывать японцам?

— Все! — разрешил Зиновий Петрович. — Согласен, что без секретности нельзя. Но излишняя таинственность — абсурд, как и другая крайность ее — беспечность. Что вы так возмущены? Открывая перед японцами забрала своих боевых шлемов, мы тем самым показываем, что нисколько их не боимся.

— Нет ли фатальной ошибки в этом решении?

— Я фаталист, но... Это и есть мое решение. Ошибок не допускаю. Прошу исполнить все, как я сказал.

— Есть! — Коковцев оставил свой сухарь недоеденным...

Петербургские заводы, исполнявшие заказы флота (Путиловский, Балтийский, Франко-Русский, Невский и Канонерский), имели немало производственных секретов, до которых японцы и были допущены. В результате решения Адмиралтейства, желавшего запугать японцев ускоренною работой верфей, японцы, нисколько не испугавшись, сразу же выяснили, в какой стадии строительства находятся лучшие русские броненосцы типа «Бородино», точно рассчитав время их боевой готовности после спуска на воду. А сама поездка по Великой Сибирской магистрали (туда и обратно) дала самураям богатейший материал для сбора сведении о пропускной способности железной дороги, перерезанной тогда озером Байкал — с паромным еще сообщением... Убедившись в том, что Россия и ее флот к войне не готовы , японцы заметно усилили политическое напряжение на оси «Токио — Петербург», и без того шаткой. Колебания этой оси покачнули устои Певческого моста, но сначала, как это и водится, напряжение отразилось на делах флота...

— Я чертовски устал, — сказал Коковцев жене.

Осенние дожди зарядили над Петербургом, они обстучали подоконники, ливни с грохотом низвергались на мостовые по трубам, Нева взбурлила под окнами дворцов и трущоб на окраинах столицы.

Коковцев ощутил доверчивую робость жены.

— Я теперь жалею, что у нас нет четвертого сына.

— Но у нас их и так трое, Оленька.

— Одного с нами уже нет. Владечка, я тебя очень прошу, — взмолилась она, — сделай так, чтоб Глаша вернулась к нам... Я, поверь, согласна приютить ее. Вместе с ребенком. Пусть живет. Я посажу ее за тот стол, за которым сижу сама. И пусть наш внук будет с нами... Ладно?

Коковцев вернулся вечером, не стал ужинать:

— Я набегался как собака по всяким участкам полиции, был даже в Департаменте полиции, но Глафира Рябова уже не значится в числе лиц, проживающих в Санкт-Петербурге...

А зима выдалась очень морозной, снег был на диво пушистый, радостный. В декабре адмирал Макаров сообщил Коковцеву, что война с Японией, кажется, дело решенное:

— Сейчас в наших верхах трясогузы и рукосуи решают вопрос: не лучше ли нам самим напасть на Японию, нежели ожидать нападения японцев? Тысячу лет стоит мать-Россия и почему не дрогнула от глупостей — не понимаю. Впрочем, — резко заключил Макаров, — у иезуитов на этот счет имеется циничное, но верное указание: чем гаже, тем лучше! Верю, что в 1923 году русские люди будут все-таки умнее нынешних.

— Надеюсь, — вежливо согласился Коковцев...

О, если бы он мог увидеть себя в 1923 году!

* * *

Зимний дворец (обычно мертвый) засверкал множеством огней, начались торжественные балы с приглашенными по рангам. Первый бал открылся для знати и высших чинов империи 12 января. Коковцев по своему служебному положению попал в список лишь «третьей очереди» — на 26-е число. Но, желая хоть как-то оживить Ольгу от уныния, каперанг приложил все старания, используя свои связи, чтобы посетить Зимний дворец во «второй очереди» — 19 января 1904 года. Это ему удалось, и он радовался восхищению Ольги новым платьем, жемчужным ожерельем от Обюссона и прекрасными бальными перчатками, выписанными из Парижа специально для этого бала.

Ольга Викторовна (слишком уж женщина!) снова похорошела. Ей было приятно побывать в этом мире статс-дам и фрейлин, облаченных в старомодные «робы» времен Екатерины II, окунуться в блаженное сияние люстр и музыку придворных оркестров. Ольге явно польстило, когда после чопорного полонеза адмирал Рожественский пригласил ее на вальс. Коковцев, пока они танцевали, проследовал в боковую галерею дворца, где были накрыты столы для угощения, и начал пить дармовое шампанское. Было десять часов вечера, когда он вернулся в зал, так и не отыскав Ольги во всеобщем кружении пар, но зато встретил адмирала Макарова, в скромном удалении застывшего возле колонны. Капитан первого ранга спросил адмирала:

— А где ваша Капитолина Николаевна?

— Там же, где и ваша Ольга Викторовна... Бог с ними! Лучше понаблюдаем за японским послом Курино — вон, голубчик, о чем-то перешептывается с коллегами. Смотрите, — сказал Макаров, — кажется, важный момент истории наступил...

Владимир Васильевич издали пронаблюдал, как секретарь японского посольства, быстро лавируя среди танцующих, вручил послу Курино телеграмму, прочтя которую, посол (в плотном окружении сладко улыбавшейся свиты) медленно, явно стараясь не привлекать к себе внимания, тронулся к выходу из зала.

— Что бы это значило, Степан Осипович?

— Сами видите, что остаться для ужина самураи не пожелали. Даю голову на отсечение, что чемоданы давно упакованы, сейчас Курино прямо с бала отъедет на Финляндский вокзал, чтобы завтра быть в Швеции... А мы с вами, — невесело рассмеялся Макаров, — от ужина конечно же, не откажемся, паче того, у меня сегодня дома — хоть шаром покати!

Ольга Викторовна, запыхавшаяся от танцев, сама отыскала мужа.

— Владечка, как я тебе благодарна...

— А что успел нашептать на ушко Зиновий Петрович?

— Мои прекрасные глаза покорили его.

— Это пошлость. А — серьезное?

— Только то, что Япония маленькая, а Россия большая.

— Скажи, какая новость! Сразу видно, что Рожественский не забыл, чему учили его в гимназии.

Бурные всплески музыки мешали им разговаривать.

— Зиновий Петрович отзывался о тебе в самых лестных выражениях. Он считает тебя превосходным минером...

— Да что ты? — отшучивался Коковцев.

— Да. Именно у тебя большое будущее. Такие, как ты, Владечка, еще будут командовать флотами. — Она обернулась к мужу всей статью, лицом, улыбкой, губами. — Владечка, неужели я доживу до этого дня?

— Я не доживу, — ответил Коковцев. — Но для твоего дамского понимания сказанного Рожественским вполне достаточно. И все-таки я добавлю (а в мазурке можешь передать Зиновию Петровичу), что Китай по своим размерам тоже был гораздо больше японского желудка. Однако...

— Однако ты, кажется, выпил лишнее.

— За тебя! И за своего адмирала. Не пора ли домой?..

Утром следующего дня Петербург был встревожен: Япония прервала дипломатические отношения с Россией. Газеты сразу отбили барабанную дробь, в мещанской публике уже слышались глупейшие разговоры: «Да мы этих япошек шапками закидаем... У япошки тонки ножки, у макаки мелки вошки!» Но в штабе Кронштадта хранилось строгое деловое напряжение -без болтовни, без умственных выкрутас, без фантастики. Макаров был очень далек от шапкозакидательства:

— Дислокация наших кораблей меня уже настораживает... «Варяг» и «Кореец» в порту Чемульпо, «Маньчжур» на чистке котлов в Шанхае, а часть миноносцев застряла в Чифу и Циндао — у немцев. Вчера я отправил под «шпиц» предупреждение, чтобы броненосцы загнали во внутренний бассейн Порт-Артура, ибо, случись минная атака, и мы дорого заплатим за эту ошибку! Того — умный и не упустит случая ослабить нашу эскадру, чтобы сразу лишить Россию преобладания в броненосцах: тогда он, а не мы, станет хозяином на театре...

В ночь с 26 на 27 января пророчество Макарова сбылось: японские миноносцы, подкравшись с моря, выпустили торпеды в русские корабли, подорвав на внешнем рейде Порт-Артура два эскадренных броненосца — «Ретвизан» с «Цесаревичем» и крейсер «Паллада"; лишь после этого Первая Тихоокеанская эскадра перетащилась во внутренний бассейн гавани Порт-Артура... Макаров признал:

— Того уже начал побеждать! А дураков бьют...

— Как? — слышались всюду возмущенные голоса. — Напасть, даже не оповестив нотой о состоянии войны! Это же чистый разбой на большой дороге! Боже, какое вероломство! Одни пираты нападают без предупреждения...

Храмы столицы наполнились возгласами молебнов «о даровании победы над супостатом». Степан Осипович говорил:

— Глупая у нас публика! Японцы напали вероломно — согласен. Но разве напали неожиданно? Нет, простите. Война готовилась не вчера, о ней судачили, как хотели, давно, и мы уже имели пример японского нападения на Китай. Свой удачный опыт они повторили и в Порт-Артуре... Чего же тут дивиться мнимой внезапности? Но мне хотелось бы знать: кто будет третьим глупцом, который, разинув рот, подвергнется разбою японцев по такому же точно шаблону?

...История любит жестоко мстить всем тем, кто забывает историю! Через тридцать семь лет, 7 декабря 1941 года, японцы в клочья разнесли мощнейшую эскадру США в гаванях Пирл-Харбора, успешно повторив тот опыт, который был извлечен ими из войны с Китаем, из минных атак талантливого адмирала Того на русскую эскадру в Порт-Артуре.

* * *

Поздним вечером Коковцевы возвращались из гостей. Ольга Викторовна была в пышной шубе из канадских опоссумов, которая скрадывала ее фигуру, она держала в муфте свои зябкие, миниатюрные руки. Швейцар отворил им двери, жена переступала по лестнице через одну ступеньку.

Бережно. Неторопливо. Чересчур грациозно. Профиль ее лица был удивительно прекрасен.

— Порой я тебя ненавижу, — вдруг резко сказала она.

— В чем же я виноват? — оторопел Коковцев.

— Владечка, я ведь все знаю... Я знаю даже и то, что близких отношений с мадам Эйлер у тебя еще нет. Только не надо притворяться. И не унижай себя ложью.

— Пойми, что Леня — мой старый приятель...

Он отстал от нее на три ступеньки. Она обернулась.

— Но при чем здесь он? — ответила Ольга. — Я достаточно понятлива и понимаю, ради кого ты бываешь у Эйлеров.

Он поклялся, что с Ивоною ничего нет. Нет. Нет!

— Но это ведь всегда может случиться. Пойдем.

— Пошли. Но почему ты решила так?

— Потому что я сама женщина...

В передней он принял с ее плеч шубу. Ему хотелось уйти от неприятного разговора. Коковцев сказал:

— Эскадру Вирениуса, кажется, отзывают обратно.

— Значит, скоро я увижу Гогу?

— Увидишь...

Ее материнскую радость легко понять! Но не так отнесся к возвращению Вирениуса на Балтику адмирал Макаров, пославший энергичный протест против этого решнения. «Считаю, — писал он, — безусловно необходимым, чтобы отряд судов (Вирениуса) следовал на Дальний Восток...» Ему суждено погибнуть, так и не узнав, что в архивах Адмиралтейства его рапорт был погребен с такой резолюцией: «ШТАБ. Не исполнять. Отряд (Вирениуса) по Высочайшему повелению уже возвращается обратно». Иначе говоря, в этой стратегической ошибке повинен сам император... Стиран Осипович, пребывая в угрюмом настроении, ознакомил Коковцева с телеграммой консула из Сингапура: оказывается, через Малаккский пролив на больших скоростях проследовали недавно два японских крейсера «Ниссин» и «Касуга», оперативно закупленные в Аргентине.

— Просчетов уже достаточно! Сейчас во Владивосток назначают адмирала Скрыдлова, который, очевидно, позавидовал «урожаю» Куропаткина и тоже поехал по святой Руси давать гастроли с молебнами, выклянчивая иконы у безобидного населения. А меня отправляют в Порт-Артур... Я забираю пять вагонов с инструментами и материалами для ремонта подорванных броненосцев. Со мною едут, помимо штаба, рабочие Путиловского и Франко-Русского заводов. Прошу вас, Владимир Васильевич, сопровождать меня до Москвы, чтобы в дороге продолжить разбор штабных бумаг по делам Кронштадта...

Коковцев объявил жене, что через день-два вернется:

— Собери меня. Я возьму не больше портфеля.

Ольга Викторовна поняла эту разлуку на свой лад:

— Надеюсь, ты не станешь навещать Эйлеров?

— Если не веришь, сама и посади меня в поезд. Кстати, на вокзале соберется весь столичный beaumonde, так что у тебя есть лишний повод показать свою новую шляпу...

Ольга Викторовна подошла к зеркалу. Именно в этот миг произошло что-то очень важное.

— Владечка, — тихо позвала его жена, — ты живешь со мной столько лет, а до сих пор не осознал любви моей.

— Объясни, что последнее время с тобой происходит?

Из глубины громадного трюмо, словно из бездонной пропасти, на него смотрели глаза — глаза любящей женщины.

— Ты ничего не понял, Владечка, — вздохнула она с напряжением. — Не понял даже того, что я уже начинаю страдать. ..

В газетах об отъезде Макарова не сообщалось. Однако весь перрон Николаевского вокзала был заполнен публикой. Возле вагонов экспресса царила почти праздничная суматоха, дамы блистали мехами и улыбками, слышался французский говор, счастливый смех и возгласы радости. Степан Осипович выделялся среди провожавших монументальным спокойствием и уверенной статью, лентой ордена Георгия в петлице адмиральского пальто с барашковым воротником. Коковцев оставил Ольгу щебетать со знакомыми ей дамами, сам же протиснулся через толпу к начальнику макаровского штаба — контр-адмиралу Моласу. Он спросил Михаила Павловича, какие новости?

На своих же минах подорвался минзаг «Енисей», масса убитых, а кавторанг Степанов застрелился на мостике.

— Как же это могло случиться?

— Не учли разворота корабля при сильном течении. Вот их и затащило на свое же минное поле.

— Понимаю Степанова: допустить такую ошибку...

Возле Макарова стояли его дети: любимица адмирала — Дина, уже взрослая барышня, и сын Вадим — кадет Морского корпуса. Среди провожавших был генерал-адмирал — великий князь Алексей, который предложил Макарову выпить по случаю отъезда. Макаров отказался. - Ваше высочество, — желчно произнес он, — вы же знаете, что я люблю мужские компании и не дурак выпить. Но сейчас возбуждения нервов не требуется, ибо мои нервы достаточно возбуждены нашими военными неудачами...

В морозном воздухе, под куполом вокзала, прозвучал удар гонга. Контр-адмирал Молас крикнул в толпу провожавших:

— Якоря подняты! Отбывающих прошу по вагонам...

В штабном салоне Капитолина Николаевна прощалась с мужем. Владимиру Васильевичу было неловко слышать, как адмирал внушал своей Капочке прописные истины: «Тебе, как и Диночке, совсем неприлично наряжаться в пух и перья. Я еду без копейки в кармане, а тебе оставляю пять с половиной тысяч. Подозреваю, что первым делом ты пожелаешь обновить свои туалеты, а у нас уже было немало случаев, когда мы сидели без обеда, Пойми, что сейчас, когда ко мне приковано внимание всего русского общества, тебе, моей жене, стыдно ходить расфуфыренной, и люди в народе верно решат, что для тебя война — это только повод для блистания в свете».

Наконец-то перрон с его суматохой остался позади. Вагон за вагоном потянуло в сумерки — как в бездну...

— Теперь за работу, — сказал Макаров, сбрасывая пальто.

Проходы между купе были завалены книгами по Дальнему Востоку, свертками карт дальневосточных морей. Макаров, прихлебывая крепкий «адвокат», уже вникал в дела Порт-Артура. Очевидец пишет: «В пути он беспрерывно работал, диктуя чинам своего штаба различные инструкции, приказы и прочее, чтобы с первого же дня по прибытии в Артур все знали, кому что делать». Всю ночь напропалую стучал «ремингтон», на котором печатал приказы кавторанг Васильев, бывший командир ледокола «Ермак», а ныне флаг-капитан адмирала; из его растрепанной бороды смешно торчала тонкая папироска... Накурено было нещадно! Коковцев, как и все, не спал всю ночь, помогая штабу в оформлении сдаточных документов по Кронштадту, которые ему следовало вернуть обратно в Адмиралтейство.

Мерно вздрагивали вагоны. За окнами просветлело.

— Успеете сделать все до Москвы? — спросил Макаров. - А то, если не успеете, махнем по рельсам и дальше.

— Может, прямо до Порт-Артура?

— Нет уж! Ваш опыт пригодится еще на Балтике... Было раннее, очень морозное утро, когда экспресс домчал до Первопрестольной, но Макаров даже не вышел на перрон, чтобы размяться. Коковцев, загрузив портфель, обошел вагон, прощаясь со всеми. Степан Осипович душевно обнял его.

— Ну! — сказал он. — Я ведь не Куропаткин и потому не зову вас в Токио, чтобы шелковыми веревками вязать японского микадо. Даст Бог, и мы еще повидаемся за чаркой! Вот тогда выпьем и закусим чем-нибудь солененьким...

Коковцев имел обратный билет на поезд, отходивший около полудня. Он позавтракал на вокзале блинами с паюсной икрой, ему очень хотелось спать. Гуляя по Москве, каперанг прошел в Кремль, глянул на Ивана Великого и даже не поверил, что в молодости забирался на такую высотищу без всякой страховки. Да, крепкие были руки. И еще крепче были нервы.

С душевным огорчением Коковцев признался себе, что сейчас уже не рискнул бы забраться на такую высоту!

* * *

Ранним утром Коковцев вернулся домой. Ольга Викторовна выдала свою тоску в первых же словах:

— Владечка, а где сейчас эскадра Вирениуса?..

Вскоре место Степана Осиповича в Кронштадте занял его злостный недоброжелатель — адмирал Бирилев, и, естественно, он стал сокрушать все макаровские порядки. Досталось за компанию и Коковцеву: его вымели из штаба в Береговой экипаж, что Коковцев воспринял как личное оскорбление. К счастью, контрадмирал Рожественский уже начинал формирование Второй Тихоокеанской эскадры для отправления ее на Дальний Восток (а Порт-Артурская эскадра, под командованием Макарова, именовалась Первой Тихоокеанской эскадрой).

Коковцев повидался с Зиновием Петровичем.

— Должность флагмина, — сказал ему флагман, — уже занята. Не советую отказываться от положения флаг-капитана моего походного штаба. Вы будете допущены до всех моих секретов. Для начала прошу проверить подготовку минных кондукторов...

Далеко от родины адмирал Макаров уже сражался с противником, заманивая его ради дуэли главных калибров, но Того явно уклонялся от боя, сберегая свой силы.

В последний день марта Макаров, держа свой флаг на броненосце «Петропавловск», повел эскадру из гавани Порт-Артура в сражение... Никто в столице еще ничего не знал, а Коковцев вернулся домой только глубокой ночью.

— Владя, на тебе лица нет... Что случилось?

— Да, Оленька, случилось: «Петропавловск» наскочил на букет мин. Погреба сдетонировали. Сразу рвануло и котлы. Броненосец держался на воде одну-две минуты. Винты еще вращались. А когда люди бросились из отсеков наверх, их встретила лавина бурного пла мени... Все кончено!

— А как же... Степан Осипыч?

— Подцепили из воды пальто. Вот и все. Всплыл еще труп флаг-капитана Васильева. Но уже ни контр-адмирала Моласа, ни художника Верещагина... все-все на грунте.

Только теперь, когда Макарова не стало, Владимир Васильевич дочитал его «фантастический роман». Макаров писал: «Сила взрыва была такова, что орудия сбросило со станков, летели мачты и шлюпки. Сдвинутые котлы оборвали все паропроводы. Пар и горячая вода бросились в кочегарки и машины, задушили там все, что было живого. Затем огромная масса воды хлынула... ничто уже не задерживало страшного потока, и броненосец быстро погрузился в воду».

— Наверное, так и было, — сказал Коковцев.

Он отложил «Морской сборник» от 1887 года, в котором Макаров, как провидец, представил картину гибели «Петропавловска», а воображение автора верно обрисовывало ситуацию собственной гибели. Аналогия была тем более поразительной, что время умирания корабля в «романе» точно совпадало с теми долями минуты, что были отпущены самому адмиралу Макарову после взрыва минного букета и детонации погребов.

— Прямо мистика какая-то, — ужасался Коковцев; Ольга плакала, жалея овдовевшую Капитолину Никола евну. — За нее ты не волнуйся: она даже из панихиды театр устроит...

Его отвлекло известие: Кронштадт не может снабдить эскадру двадцатью процентами снарядов сверх нормы, что полагалось по штатам для боевых действий. Рожественский справедливо ставил вопрос: как ему проводить практические стрельбы? Бирилев заверял флагмана, что недостающие боеприпасы он вышлет транспортом «Иртыш» к берегам Мадагаскара.

— А если не вышлет? — сомневался Коковцев.

Эскадра уже собиралась на рейде Кронштадта, корабельные оркестры поспешно разучивали «Марш Рожественского":

Эс-кадра! Эс-кадра!
Выходим мы на смертный бой.
Про-щайте! Про-щайте!
Не все вернемся мы домой...

Было странно видеть Ленечку Эйлера в мундире штабс-капитана Корпуса корабельных инженеров. Рожественский приманил его службою на флагманском броненосце «Князь Суворов».

— Трюмные системы, — говорил Эйлер, — чересчур сложные, народ еще не успел их освоить как следует. Вот я и согласился: где мои системы, там и я со своими системами...

Когда он спал — непонятно. Сутками не вылезал из корабельной утробы, ковыряясь в путанице клапанов, кингстонов, фланцев; потомок великого математика, Эйлер имел теперь руки мастерового — в ссадинах и кровоподтеках, едва отмытые от грязи, масел и красок. «Таблицы непотопляемости кораблей» профессора А.Н.Крылова стали его настольной книгой. Эйлер помешался на разговорах о метацентрической остойчивости корабля, о выпрямлении кренов и дифферентов.

— Не верю я в это дело: тонули и тонуть будем! — заявил Коковцев, сказавший, что более полагается на талант Рожественского. — Конечно, нас не ждет веселый пикник! Но Зиновий Петрович дерзостно возвращает нас ко временам аргонавтов. В конце пути, даст Бог, острижем руно с золотого барана.

Эйлер соглашался: пройти восемнадцать тысяч миль без отдыха, без наличия собственных баз, дважды погружаясь в тропическое пекло, — да, это задача, вполне достойная аргонавтов.

— Но в моем представлении, — сказал он, — Рожественский все же карьерист... Конечно, не тот, что лебезит и шаркает ножкой. Кажется, что под внешней грубостью выражений он затаивает ту правду-матку, которая лично ему выгодна!

В этот день они чуть было не поссорились.

— Если ты, Леня, не веришь в своего флагмана, так скажи, на кой черт залезаешь ты в наши вонючие трюмы?

— Но я же офицер русского флота... это дело чести!

За Большим рейдом Кронштадта, пронизанным сеткой теплых дождей, в панораму Маркизовой лужи вписывались новейшие и лучшие броненосцы России, флагманом которых был «Князь Суворов». Не все ладилось на эскадре. Старые корабли нуждались в ремонте, новым требовалась доработка машин, проверочные испытания на ходу, обкатка орудийных башен и — стрельбы, стрельбы, стрельбы... Снарядов для этого не было!

— Все будет у Мадагаскара, — обещал Бирилев.

Кронштадтский рейд сильно обмелел, броненосцы вязли днищами в грунтах, Бибишка (как прозвали Бири-лева на флоте) старался изо всех сил поскорее спровадить эскадру в Ревель, а потом в Либаву, Коковцев, презирая Бирилева, именовал его маляром — за то, что адмирал был автором книги о малярно-покрасочных работах. «На большее этот дуралей и не способен...» Коковцев молился теперь на иного бога! Не только он, но и многие офицеры невольно подпадали под влияние популярной личности Рожественского, умевшего покорять людей непререкаемым тоном отрывистых речей, громадной силой волевого убеждения и размахом предстоящей операции. Тишком поговаривали, что Зиновий Петрович сам же и навязал Николаю II этот поход аргонавтов за тридевять земель. Коковцев был рад, что командиром «Суворова» стал его приятель — капитан первого ранга Игнациус. Миновали те блаженные времена, когда они, юные лейтенантики, упоенно аккумулировали электротоки в батареях Планке. Теперь перед Коковцевым предстал желчный скептик, с бородой и множеством орденов, безо всяких надежд на лучшее. Он сказал Коковцеву, что каждый броненосец типа «Бородино» обошелся государству в ТРИНАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ рублей, а один лишь залп одной только башни броненосца высаживает в небеса ЧЕТЫРЕ ТЫСЯЧИ рублей.

— Что же касается меня лично, — добавил Игнациус, — то я уверен в своей гибели. Но охотно иду на смерть, ибо в соленой воде лежать гигиеничнее, нежели валяться в земле, просверленной червями... Я уже ни во что не верю!

Коковцева даже передернуло. Он выразил надежду на то, что Аргентина продаст России четыре, а Чили -два крейсера для укрепления эскадры Рожественского.

— Экзотика для гимназисток! — высмеял его Игнациус. — У меня иные новости: англичане отдали Вэйхайвэй под стоянку японских кораблей, а это — как раз напротив Порт-Артура...

Вечером в каюту Коковцева, размещенную в корме броненосца, близ салона флагмана эскадры, заявился Леня Эйлер и сказал, что в Ревель прикатила Ивона, она купила собачонку по имени Жако, которая вчера и прокусила ему палец:

— Ивона остановилась в номерах Нольде.

— Это где? — спросил Коковцев рассеянно:

— На Рыцарской. Там уютно. Может, навестим ее?

— Извини, некогда, — отказался Коковцев...

* * *

Летом 1904 года, пользуясь тем, что руки России связаны войною, Англия вторглась в Тибет: скорострельные пушки Виккерса легко разгромили толпы наивных монахов-лам и кочевых пастухов этой труднодоступной, но очень слабой страны... Ходил анекдот, будто в английских газетах давали с русско-японского фронта такую информацию: «Вчера на рассвете японские солдаты с бравыми возгласами: «Хэйка бен-зай!» (что означает: «Да здравствует микадо!") бросились в атаку на русские позиции. Русские солдаты со свирепым воплем: «Опять-туихмать!» (что тоже означает: «Да здравствует император!") успешно отбили японскую атаку». Эйлер сказал:

— Но все-таки мы атаку отбили...

После гибели Макарова Первой Тихоокеанской эскадрой стал командовать контр-адмирал Витгефт. А дальневосточный наместник Алексеев ("Евгений-гений», по выражению Куропаткина) улизнул из Порт-Артура в Мукден, оставив крепость на попечение генерала Стесселя и его жены. Того уже десантировал армию маршала Куроки на сухопутье, квантунский плацдарм оказался под угрозой, японцы блокировали Порт-Артур с моря и с суши. Началась изнурительная битва, в которой, что ни день, писалась кровью новая страница русской отваги и бездарности царизма...

Ночным поездом Коковцев вернулся из Ревеля.

— Я измучилась в ожидании... Ну, где же Гога?

— Эскадра Вирениуса уже на подходе. — Коковцев объяснил Ольге, что «Ослябя» и крейсера идут хорошо, эсминцы тоже, но их задерживают номерные миноносцы, которые плохо выносят встречную волну. — В машинах частые аварии, вентиляцию заплескивает волной, духотища, а кочегары валятся с ног...

— Как хорошо, что наш Гога не попал на миноносцы!

— Ты забыла, дорогая, с чего я начинал...

Гога вернулся ночью, всполошив весь дом, — загорелый, веселый, бодрый. С порога он почуял, что Глаши в доме нет, но спрашивать о ней родителей не пожелал. Мичман привез подарки: отцу — бельгийский браунинг, покрытый никелем, матери — пористый арабский графин, способный в жаркие дни хранить воду прохладной, а младших братьев одарил всякой заграничной ерундой.

Ольга Викторовна второпях шепнула мужу:

— Это ты. .. Когда я увидела Гогу, мне показалось, что не мой сын вернулся из Джибути, а ты, Владечка, снова приплыл ко мне из Японии... О, как он похож на тебя — на молодого!

На молодом и чистом лице мичмана — красные, будто выжженные глаза, и мать спросила — что с ними случилось?

— Конъюнктивит, мамочка. Как у всех! Англичане скупили в портах весь кардиф, чтобы нам не досталось. Пришлось от самой Бизерты шлепать на какой-то дряни. Сгорание в топках паршивое, над палубой «Осляби» несло горячие вихри искр...

За столом Гога с удовольствием уплетал все, что подсовывала ему материнская щедрая рука. Владимир Васильевич спросил сына — как ему понравилось в Джибути?

— Хуже, чем в Порт-Саиде! Днем на улицах — ни души. К вечеру выползают. Сонные. Шантаны работают до утра. Возле туземных лавок сидят на привязи, как собаки, черные пантеры. Купцы просят покупателей не бояться, ибо, по их мнению, пантерам мясо европейцев не нравится. На базарах полно безногих и безруких сомалийцев. Это ныряльщики за пенсами туристов. Донырялись, пока акула не отхарчила от них.

— Надеюсь, ты был умницей и не купался там?

— Напротив, мамочка, я даже играл на волнах с акулами. Это не мешает для полноты жизненных ощущений. Ради этого я даже гладил пантер по загривкам, а они доверчиво терлись об мои ноги, как домашние киски, просящие сметанки...

Гога сказал, что ему, очевидно, уготована должность башенного начальника на «Осляби» — в носовой башне.

— А вам не встречались «Ниссин» и «Касуга»?

— Те, что закуплены японцами у Аргентины? — Гога глянул на отца исподлобья. — В гавани Порт-Саида мы стояли рядом с этими крейсерами... «Ниссин» прилип к нашей корме, а «Касуга» бросил якоря как раз по носу «Осляби».

Коковцев резко отодвинул стул, поднялся:

— А куда же смотрел ваш Вирениус? Или не догадал ся разбить их борта тараном — вроде бы случайно, а потом они до конца войны пусть и торчат в Египте!

— Вирениус не мог этого сделать. Хотя крейсера шли под японскими флагами, но их экипажи были набраны из безработных итальянцев... Кого таранить? Этих несчастных? Все было гораздо сложнее, папа, нежели вам из Питера кажется... ты знай: «Ниссин» и «Касуга» пришли в Порт-Саид под конвоем броненосного английского крейсера с мощным вооружением, орудия которого держали «Ослябю» на прицеле...

Ольга Викторовна потом спрашивала мужа:

— Как ты думаешь, почему он не спросил о Глаше?

— Потому что знал — тебе ответить ему нечего...

Он договорился с женой, что она приедет в Ревель, куда и сам выехал вместе с сыном. Эйлер интересовался -заметил ли Гога, как были покрашены японские крейсера?

— Они были... грязно-серые. И сливались с горизонтом.

— Вот именно, что они сливались с горизонтом. А у нас по старинке: борта черним, как сапоги ваксой, трубы желтые... — Настроение у Эйлера было не ахти какое. — Если послушать разговоры на эскадре, можно подумать, что все мы идем давиться на собственных галстуках. Я понимаю и матросов! Многим, особенно взятым из запаса, тошненько. Верят ли они в успех? Сомневаюсь... Японцы, что ни говори, на Дальнем Востоке у себя дома, близ своей метрополии, а мы ведем войну по тонкой ниточке Сибирской магистрали...

Младший флагман эскадры, контр-адмирал Фелькерзам, держал флаг на «Осляби», и Коковцев однажды слышал, как Рожественский говорил кому-то:

— Бедный Дмитрий Густавович! Боюсь, не доплывет...

В экипажах кораблей больных было много. Даже скоротечной чахоткой, которая убьет их сразу же, как только эскадра проникнет во влажную духотищу тропиков. Но люди шли! Флагманский штурман Филип-повский, добрейший старикан, давно уже кормился едино лишь перетертою пищей.

— Со мною все ясно, — посмеивался он. — У меня рак желудка. Если не берутся вылечить врачи, так, надеюсь, вылечат самураи: одним снарядом — бац! И нет ни меня, ни рака...

* * *

Куропаткин твердил в приказах по армии: «Настало давно желанное время идти навстречу врагу и заставить японцев повиноваться нашей воле», после чего подписывал приказ об очередном отступлении. Журналистам он объяснял:

— Терпение, терпение и еще раз терпение...

Куроки буквально «выдавил» русские войска с Квантунского плацдарма, и только на юге его, вся в сотрясении канонады, геройски сражалась крепость Порт-Артура. Был конец июля, когда адмирал Витгефт стронул Первую Тихоокеанскую эскадру с рейда, подняв над броненосцем «Цесаревич» сигнал: К БОЮ. ИМПЕРАТОР ПОВЕЛЕВАЕТ СЛЕДОВАТЬ НА ВЛАДИВОСТОК. Навстречу выплывали главные силы японского флота под командою Того, который пытался охватить голову русской колонны, но Витгефт умело выводил эскадру из-под удара. Бой в Желтом море складывался не так уж плохо для русских и не так уж хорошо для японцев. Но война иногда бывает игрой в лотерею. Японский снаряд разорвался над мостиком «Цесаревича», сразу убив Витгефта и весь его штаб. Командир броненосца, сам искалеченный, вел флагман дальше. Второй снаряд убил всех на мостике, включая и командира, а громада броненосца, потерявшего управление, покатилась влево. Идущие за флагманом корабли, не зная о гибели командования, покорно следовали за «Цесаревичем», подразумевая, что Витгефт этой циркуляцией путает японские карты. И вся эскадра (вся!) легла в повороте — тоже влево. Бой завершился тем, что большая часть кораблей вернулась обратно в Порт-Артур, остальные сумели прорваться в порты Китая, где и были интернированы...

Известие об этой битве аукнулось в салоне Рожест-венского, где он собрал флаг-капитанов и флаг-офицеров. Присутствовали флагарты, флагмины, флагштуры, флаг-врач и флаг-интендант. Адмирал возвышался надо всеми.

— По свидетельству англичан, — сказал он, — Того уже топтал свою фуражку на мостике броненосца «Миказа», считая себя пораженным, когда «Цесаревич» вышел из строя, и тогда Того надел фуражку на голову. Газеты врут: Вильгельм Карлович не просто убит — его разорвало, как тряпку, от него осталась одна нога с ботинком. В результате, господа, эскадра снова блокирована в Порт-Артуре, а Того обеспечил для себя господство на море... Останемся же тверды в несчастье!

Балтийский флот служил панихиды по убиенным на эскадре Витгефта. Солнечные зайчики отраженные от воды через иллюминаторы, весело бегали по переборкам адмиральского салона. Клапье де Колонг, первый флаг-капитан Второй Тихоокеанской эскадры, вкрадчиво спросил Рожественского:

— Ваше превосходительство, после того что случилось с Первой эскадрой, есть ли смысл отправляться Второй?

Смысла не было! Взирая пасмурно, флагман ответил:

— До нашего прихода Порт-Артур будет держаться...

Броненосцы днем и ночью наполнял адский грохот: рабочие заколачивали в их борта дополнительные заклепки, в переборках сверлили отверстия, через которые электрики протягивали кабели, машинисты тянули проводку магистралей. «Суворов» еще не обрел жилого (корабельного!) аромата, в отсеках разило формалиновой дезинфекцией, красками и сулемой, которой санитары обмывали помещения. Ольга Викторовна приехав в Ревель, навестила мужа на корабле и ужаснулась:

— Владя, как ты можешь жить в этом аду?

— Не могу. Но жить все равно надо. Ничего, при выкну... Вчера купил два ящика консервов Малышева, из которых можно сварить щи с мясом и гречневую кашу с маслом. Сейчас-то еще хорошо, а в море, уж я знаю, зубами нащелкаемся...

— Я хотела бы видеть Гогу, это можно?

Коковцев показал ей «Ослябю», дымившего на рейде:

— Гогу следует искать по вечерам в варьете «Дю-Норд» на Колесной улице... Кутит и гуляет. Если и далее будет так продолжаться, я попрошу Фелькерзама, чтобы списал его на плавучую мастерскую «Камчатка», на которой вместе с нами плывут питерские судоремонтники. Там он успокоится.

— Ты бы поговорил с ним... помягче.

— О чем говорить с этим жизнерадостным оболтусом!

Настала поздняя осень, секущая лицо острыми холодными дождями. Порт-Артур держался, и это всех бодрило. Престиж Рожественского был укреплен в эти дни присвоением ему чина вице-адмирала. Сентябрь уже был на исходе, корабли по мере готовности переходили из Ревеля в Либаву, где в полном составе собиралась Вторая Тихоокеанская эскадра.

— Мы простимся в Ревеле? — спросил Коковцев жену.

— А можно я поездом поеду за вами в Либаву?..

Либава была переполнена приезжими: женами, сестрами, невестами и родителями моряков, уходящих на самый край света. Круглосуточно работали рестораны и цукерни, офицеры и матросы оставляли в них все до последней копейки. Тога растратился вконец и последние дни скромно провел с родителями.

— Что тебе, мамочка, привезти из Японии? — спросил он.

— Привези целую голову, две руки и две ноги, а больше мне от тебя никаких подарков и не нужно, дорогой мой...

По окнам гостиницы хлестало мокрым снегом; далеко на рейде светились огни эскадры, снежную кутерьму рассекали яркие вспышки сигнальных фонарей Табулевича и Ратьера. Агентура предупреждала, что нападение японских миноносцев, построенных в Англии, не исключено даже в Либаве, а потому корабли, качаясь на резкой волне, окружали свои борта противоминными сетями. Было скучно. Гога полировал свои ногти с таким тщанием, будто от этого зависела вся его карьера.

— «Сисой Великий» вчера потерял якорь, — говорил он. — Весь день ползал по рейду с кошками, якоря не нашел, зато подцепил с грунта утопленницу. Откуда она там взялась?.. Я, папа, не понимаю — зачем мы взяли старого «Сисоя»? Новые броненосцы дают по восемнадцати узлов, а эта рухлядь едва выжмет из машин, дай Боже, четырнадцать.

Коковцев с отчаянием в голосе признался сыну:

— Четырнадцать, но даст их наверняка! А вот новейшие... На «Бородино» эксцентрики греются уже на двенадцати, а «Орел»?.. Он вообще не успел пройти испытаний на мерной миле, и сколько узлов выжмет — никому еще не известно.

— Вас послушай, — сказала Ольга Викторовна, — так лучше бы вы, миленькие, сидели дома и никуда не высовывались...

Гога спросил отца — а что думает Рожественский?

— Не твое дело, — отвечал отец. — А я вот думаю что в восемь утра «Ослябя» начнет сниматься, и тебе... пора.

— Как? — всем телом напряглась Ольга. — Уже?

— Да, мамочка. Давай простимся...

Он оставил ее в слезах. Коковцев натягивал пальто.

— И ты? — припала к мужу Ольга Викторовна. — Владечка, только сохрани мне сына... умоляю тебя!

Владимир Васильевич погладил ее по голове:

— Фелькерзам с утра поведет старые броненосцы, после него тронется «Аврора» за транспортами, а мы в полдень. Успокойся: мир наступит раньше, нежели мы будем у Мадагаскара...

Других слов он не нашел (да, кажется, и не искал их).

Было еще темно, когда эскадра пробудилась ради свершения молебна в ознаменование будущей победы. В промозглом воздухе отсыревших отсеков звучало молитвенно:

— Болярину Зиновию и дружине его здравия и спасания на водах и во всем благого поспешения, на враги же болярина Зиновия и дружины его — победы и а-а-о-о-о-одоления супостата!

— Репетиция панихиды. — шепнул Игнациус Коковцеву.

* * *

Рассвет был тусклый, цепенящий. Матросы задирали воротники бушлатов, офицеры грели руки в карманах тужурок. Тяжелые броненосцы утюжили своими железными брюхами жидкие рейдовые грунты, их мощные винты взбивали пакостные илы, как вертушки взбивают пышные кремы для торжественных тортов на именины...

Жутко! Но всюду хохочут:

— Никак не отпускает нас Либава, хоть ты тресни!

— А погодка-то — как раз для прогулки на кладбище.

— Да еще пятница сегодня, господа! К несчастью...

Коковцев с небывалой болью вспоминал последние слова Ольги. Наконец на мостик «Суворова» поднялся вице-адмирал. Желая как можно скорее эшелонировать эскадру в дорогу, он рассыпал над рейдом выговоры кораблям. Дело простое:

позывные «Осляби», выстрел — выговор,

позывные «Донского», выстрел — выговор,

позывные «Камчатки», выстрел — выговор...

Получив по выговору, корабли медленно растворялись в тусклой мороси непогодья. Прощай, матушка-Россия, вернемся ли? Коковцев начал креститься, к нему подошел Эйлер:

— Не хочу думать, чем это кончится для нас, но для России, надо полагать, все еще только начинается.

— Леня, и без тебя тошно! Хоть сегодня не каркай...

Из гавани, нагоняя броненосец, выскочил либавский буксир под флагом порта. На его корме толпились родственники моряков, и Коковцев издалека расслышал напутствие жены:

— Владечка! Счастливого пути вам всем...

Коковцев разглядел на буксире Ивону с собачкой.

— Это и есть Жако? — спросил он Эйлера.

— Да. Песик скрасит ее одиночество.

— Возможно, — согласился Коковцев...

Покинув родные берега 2 октября 1904 года, эскадра Рожественского обогнула Африку и, выдержав шторм небывалой мощности, пересекла меридиан Петербурга в Южном полушарии; а 16 декабря увидела перед собой зеленые берега Мадагаскара... Рожественский задал вопрос:

— Хочу точно знать — где отряд Фелькерзама? Фелькерзам еще в Танжере подчинил себе корабли с малой осадкой, которые вел Суэцким каналом, а рандеву с ним было заранее обусловлено возле берегов Мадагаскара.

— Ваше превосходительство, — доложил Коковцев флагману, — Токио произвело внушительный нажим на Францию, и французы, при всей их любезности, определяют для нас глухую стоянку в Носи-Бе, для чего эскадре предстоит удлинить маршрут еще на шестьсот миль...

Адмирала было не узнать. За два с половиной месяца пути он, еще недавно глядевший орлом, превратился в изможденного старика. Перемена была столь разительна, что даже Коковцев, ежедневно с ним общавшийся, поражался его внезапной дряхлости. Впрочем, в таком возрасте нельзя по десять суток не сходить с мостика, лишь урывками задремывая в кресле штурмана. Рожественский уже не говорил — он кричал:

— Так куда же, черт побери, провалился Фелькерзам?

— Фелькерзам ведет свой отряд в Носи-Бе.

— Хорошо. Пошлите буксир «Русь» до телеграфа в Таматаве, чтобы прояснить обстановку в мире и... в Порт-Артуре.

— Есть! Хоронить умерших прикажете в море? — Оставьте их в банях... погребем в Носи-Бе.

Уже зашитые в парусину, мертвецы хранились на полках в корабельных банях. Все помыслы адмирала — о транспорте «Иртыш», который должен доставить на эскадру те злополучные двадцать процентов снарядов сверх штата — для практических стрельб.

— А где «Иртыш»? — тревожился Рожественский. — Адмиралтейство молчит. Но должны там понять, что без проведения, практических стрельб боевая значимость эскадры равносильна нулю... Наконец, что вы едите, Владимир Васильевич?

— Консервы Малышева, — отвечал Коковцев.

— Вот! А матросы судят справедливо, что из ананасов с кокосами щей да каши не сваришь... Мне нужен «Иртыш». Мне нужен Фелькерзам со своим отрядом. Порт-Артур держится. Он обязан устоять до появления моей эскадры. Но даже малую задержку на Мадагаскаре считаю стратегически недопустимой и политически вредной для нашего состояния.

А за белой полосой пляжей, окантованных лентами прибоя, стояла плотная стенка тропических джунглей, наполненных райской тишиной и диковинными ароматами. Полураздетые и босые матросы с голодным блеском в глазах глядели на незнакомые кущи чужестранных лесов. Температура в кочегарках броненосцев поднималась до пятидесяти пяти градусов по Цельсию, машинисты, отстояв вахту, выдавливались из люков, как скользкие мокрые черви, и ложились на палубу в обморочном состоянии... Слева — Африка, справа — Индийский океан! Но им было уже не до экзотики.

Флаг-капитан Клапье де Калонг доложил адмиралу:

— Радиостанция французов передала для сведения: японские крейсера недавно были у Мозамбика, искали нас...

Рожественский остался невозмутим. Всю дорогу от Либавы немногословный, флагман лишь у берегов Мадагаскара раскрыл перед штабом ПЕРВОНАЧАЛЬНУЮ задачу его эскадры. Все выглядело логично: деблокировать Порт-Артур и, объединясь с Первой Тихоокеанской эскадрой, мощью двух эскадр обрушить на японский флот сокрушающий удар, после чего следовало утвердить свое господство на море. В этом случае, доказывал Рожественский, японская армия будет отрезана от метрополии и сама по себе растает в кровопролитных боях, не имея подвоза припасов и подкреплений.

— Все это вполне пригодный материал для исполнения, но он годен лишь при условии, если Порт-Артур выдержит осаду до нашего прихода, — сказал флагман в конце речи. — Прежде мы подождем, что привезет буксир «Русь» из Таматаве!

Буксир доставил страшную новость: ПОРТ-АРТУР ПАЛ. Офицер, сделавший об этом доклад адмиралу, после рапорта рухнул в обморок.

Позже из французских газет узнали, что Сгессель самовольно, игнорируя мнение военного совета крепости, сдал Порт-Артур японцам, которые отпустили Сгесселя на родину со всем имуществом и, конечно, с его женою. Французы подчеркивали неблагородство этой супружеской четы, которая, не забыв даже оконные гардины, оставила в Японии свою собаку, и она теперь воет... Ситуация разом изменилась. «Надо возвращаться, — идея прорыва во Владивосток основана главным образом на счастье, на удаче, а удача-то как раз была на стороне японцев» — таково было мнение одного из офицеров походного штаба эскадры.

Но слышались и другие голоса:

— Вернуться домой? А с какими глазами? Чтобы родина сочла нас трусами? Нет уж, господа, лучше пропадать. ..

Эскадра плыла в Носи-Бе; подле «Суворова» держался «Александр III», команда которого целиком набрана из Гвардейского экипажа, с высокою дисциплиной и чистоплотностью (даже непонятно, почему Зиновий Петрович не сделал этот броненосец своим флагманом). На кораблях работали церкви и походные сберкассы, куда матросы вносили свои гроши ради сбережения.

— Пивную бы нам ишо! — говорили. — Дас закусками...

За время перехода вокруг Европы и Африки, в частых угольных бункеровках матросы эскадры износились и оборвались так, что их стыдно было отпускать на берег — на потеху иностранцам. Еще в Либаве Бибишка обещал новую обувь, но так и не дал, теперь экипажи сделались форменными босяками. А каково машинным командам, которые приплясывали на рифленой стали дрожащих площадок, раскаленных будто противни! Кто бы мог поверить, что на эскадре повадились расплетать старые тросы, из их прядей матросы плели для себя... лапти. Сказать, что голодали, — нельзя, но и сыты редко бывали. Адмирал большую часть дня проводил за столом, лично вникая в нужды баталерок, прачечных и камбузов.

На «Эсперансе» — рефрижераторе, следовавшем за эскадрою с запасами мяса, скисли холодильники, а бочки с солониною в тропической жаре раздуло, словно нарывы, из них текла бурая зловонная жижа. Рожественский распорядился все содержимое холодильников побросать в море, и семьсот тонн гнилого мяса алчно раздергали небрезгливые акулы.

Флагман затребовал у Петербурга разрешения следовать на Дальний Восток никак не позже 1 января. Из-под «шпица» ему отбили категорический приказ: оставаться на Мадагаскаре до прибытия вспомогательных крейсеров, наскоро переделанных из грузовых пароходов. Одновременно Петербург известил Рожественского, что ради усиления Второй Тихоокеанской эскадры в море уже вышла Третья Тихоокеанская эскадра под флагом контр-адмирала Небогатова... Рожественский мрачнел все больше.

— Мало мне обузы от пароходов, — говорил он, — так мне еще подсовывают никудышный балласт. Наше положение сейчас могло бы спасти только прибытие сюда всего Черноморского флота! Но разве турки пропустят его через Босфор?

В последние дни 1904 года эскадра Рожественского вошла в ярко-лазурную лагуну Носи-Бе, где ее ожидали корабли отряда Фелькерзама, который снова перенес флаг с «Сисоя Великого» на полюбившийся ему броненосец «Ослябя». Вместе с флагом на «Ослябю» перенесли и больного Фелькерзама. На кораблях соловьями распелись боцманские серебряные дудки.

— Которые тута хворые, теих с врачами велено адмиралом пущать до берега, штобы попаслись на травке...

Зиновий Петрович решил повидаться с Фелькерзамом, любезно пригласив с собою на «Ослябю» и Коковцева.

— Дмитрий Густавович, — начал он разговор, — Небогатов со своим хламом будет хватать нас за пятки, его антикварное старье лишь помешает нашему прорыву на Владивосток, который и без того потребует от нас немало крови... Это не подкрепление, а лишний камень на шею! Срочное движение вперед — последний шанс. Я снимаю эскадру первого января. Предельный срок. Нельзя ждать... ждать больше нельзя! Все.

— Зиновий, ты уйдешь, а... Небогатов?

— Да кому он нужен здесь? Пошел он к чертовой матери!

Фелькерзам утопал в глубоком кресле салона.

— Крейсерам необходим ремонт. Две недели.

— Димочка, — сказал флагман старший флагману младшему, — мы знаем один другого не первый год. Выслушай меня. Того под Порт-Артуром уже так раскатал свою артиллерию, что снаряды в его пушках болтаются, как нога младенца в валенке взрослого человека. Ему, конечно, потребуется замена орудийных стволов и безусловная чистка засоленных котлов. Мы сейчас форсируем машинами через Индийский океан, не жалея отставших и аварийных, — только вперед на прорыв! Это единственная гарантия хоть какого-либо успеха в нынешней ситуации.

— Зиновий, — отвечал Фелькерзам, — о чем ты хлопочешь? Любое движение эскадры на Восток — еще один шаг к гибели. Не о себе же думаю — о других. Не хватит ли авантюр?

— Возвращаться? — спросил Рожественский.

— Да...

Рожественский резко повернулся к флаг-капитану:

— Оставьте нас одних. Можете повидать сына...

Коковцев не видел Гогу после бункеровки в Дакаре.

— В твои годы, — сказал он сыну в каюте, — я проходил этим же путем, но тогда, сознаюсь, жара переносилась легче.

— Есть банка пива. Еще с Дакара. Хочешь, папа?

— Дай. У меня сердце колотится от духоты. Помню, что под брамселями мы давали одиннадцать узлов...

— Ха! А сейчас, в век пара и электричества, эскадра ползает хуже черепахи — пять — семь узлов.

— Скажи спасибо адмиралу, что щадил броненосцы на экономичном режиме хода, иначе мы бы не вылезали из поломок в машинах. Или не знаешь, как Бибишка формировал эскадру, желая поскорее выпихнуть нас из Либавы?... Негодяй!

— Он и выпихнул, папа. Но в Ревеле нам поставили оптические прицелы, не обучив с ними работать, а на мостике торчит дальномер Барра и Струда, который дает не дистанцию до цели, а точно показывает цену на дрова... Кто виноват, папа?

Коковцев не успел ответить: раздались свистки вахты от забортного трапа — Рожественский уже садился на катер, но тайну своей беседы с Фелькерзамом он никому не выдал. Однако в нем что-то переменилось, он сказал Коковцеву:

— Если мало было жертв, согласен жертвовать и далее. Дмитрий Густавович по-своему тоже прав...

Кажется, он запросил Петербург о возвращении эскадры на Балтику. Суровой директивой на этот раз его одернул сам император Николай II, конкретно указавший, что эскадре надобно завладеть «господством на морском театре».

— Теперь хотя бы все ясно. Его величество настоятельно требует соединения с небогатовской эскадрой... Я подожду «Иртыш» с боеприпасами, чтобы провести учебные стрельбы. Если не научились палить на Тронгзундском рейде, так устроим, на потеху мальгашам, цирк у берегов Мадагаскара...

Открылся 1905 год; для японцев он был 36-м годом «эпохи Мэйдзи» или 2565-м годом с восшествия на престол первого микадо — для нас он стал годом Первой русской революции.

* * *

Бурные тропические ливни обмывали раскаленные борта броненосцев. По утрам корабельные оркестры начинали день исполнением «Марсельезы» — в честь Франции, приютившей их, а после «Боже, царя храни!» начинали орать боцмана:

— Ходи босиком! Вино наверх! В палубах прибраться!

По вечерам музыканты провожали заходящее солнце грустной мелодией: «Коль славен наш Господь». Дисциплина ухудшалась. То на одном, то на другом корабле звонко выстреливала пушка, на фок-мачту взлетал гюйс — это означало: открывается судебное заседание. Но адмирал разумно не утвердил ни одного смертного приговора:

— Зачем казнить людей, идущих на смерть? В этом случае любая конфирмация выглядит комедией. Все равно я обязан исполнить пункт Морского устава, со гласно которому, при встрече с противником, даже висельники выдергиваются из петли, чтобы занять свое место на боевых постах...

Носи-Бе, Носи-Бе! Глаза не могли вобрать полностью эту красоту первозданного мира — с вулканами, покрытыми цветами ванили, с пальмами, что шумят над морем, с непередаваемо яркою красотою женщин, многие из которых были королевами племен. Врач с крейсера «Аврора» записал в дневнике: «Женщины сложены прекрасно: высокая грудь, стройная талия, походка гордая; золотые украшения — серьги в ушах и в носу, на руках и ногах красавиц масса серебряных браслетов... Костюмы классические: тонкие хламиды самых пестрых цветов, в которые женщины очень искусно драпируются». Но и в этом «раю» люди продолжали умирать от изнурения. Покойников покрывали листьями пальм и лианами, их забрасывали не виданными на Руси цветами тропиков. Команды выстраивались во фронт, дежурный миноносец с мертвецами на борту спешил вдоль линии кораблей, потом — команда:

— Расходись! Матросам петь песни и веселиться...

Рожественский, явно раздавленный той массой ответственности, которую он сам же и взвалил на себя, старел все больше. Поник, сгорбился, поседел. Но, старея, адмирал начинал звереть, и, если раньше для общения с матросами ему хватало сакраментальных слов, взятых из летописи заборов, то теперь он саморучно колотил матросов по зубам. Это факт! Офицеры сторонились его, гордеца, между салоном флагмана и кают-компаниями вырастало зияние пропасти. Офицеры считали за честь бойкотировать указания штаба Рожественского, а матросы, которым сам черт не брат, плохо подчинялись офицерам. Тоже факт! Никакие угрозы ареста уже не действовали.

— Сам посадишь — сам и выпустишь! — с небывалой дерзостью говорили они офицерам. — Чего ты меня пуга ешь и сам пугаешься? Ведь нам с тобой едино под одной бронюшкою подыхать! Вот кады пузырями забулькаем, тады и потолкуем...

В глубине бухты Носи-Бе — чистенький, беленький городишко, с полсотни французов, больше тысячи местных жителей. Здесь губернатор и клуб, хороший рынок под куполом, магазины парижской галантереи и парфюмерии, кафе и кабачки, игорные дома, а вокруг города бамбуковые хижины, в которых найдешь радушный приют и уникальную чистоту. Мужчин на улицах не видать — одни женщины, никому ничего не предлагавшие, но никому ни в чем и не отказывающие. Свобода нравов поразительная! Офицеры с утра пораньше бесцельно шлялись в липкой духоте улиц, обедали в «Cafe de Paris"; на их кошельки, раздутые от золота, уже слетались международные аферисты, а еще больше аферисток, выдававших себя за парижских этуалей. Молоденькие мичмана забавлялись купанием в лагунах среди крокодилов, стонавших от аппетита, или играли в лаун-теннис с дочками местного губернатора. А матросы, если не сидели за пивом по кабачкам, часами волынились на солнцепеке перед почтой, дабы отправить в далекую Россию сбереженные от выпивки деньжата. Очередь двигалась нестерпимо медленно, солнце жарило сверху нещадно, снизу тебя подпекал раскаленный песок, слышалась брань:

— Чего они тянут? Или сдохли?..

Из иностранных газет офицеры уже знали о событиях в России, но старались скрыть от низов правду о революции. Английский наблюдатель Ричард Хоу отметил тогда же: «Даже у многих ревностных офицеров эскадры оказались поколебленными чувства преданности императорской семье. Наиболее радикальные элементы в экипажах организовали ячейки, которые с тех пор поддерживали между собой постоянные контакты... Первый мятеж вспыхнул на борту крейсера «Адмирал Нахимов»!

В эти дни Гога навестил отца на «Суворове».

— Папа, — сказал он, свободно усаживаясь в кресло-вертушку, — ты слышал, что командир «Урала» кавторанг Истомин указал господам офицерам не осуждать действия правительства, за что лейтенант Кикин и набил ему морду... при всех !

— Кикин по суду лишен эполет и орденов с исключением из службы навечно. Но Зиновий Петрович заменил этот жестокий приговор четырехмесячным арестом в каюте с приставлением к его дверям часового с карабином... Ну и что?

— А разве бунт на «Адмирале Нахимове» не зеркальное отражение всего того, что происходит в России? На эскадре немало матросов, умеющих читать по-фран цузски, и теперь все команды извещены о том, что царь-батюшка девятого января расстрелял демонстрацию рабочих... вполне ведь мирную, папа!

— Нас это не касается. У нас свои задачи.

— Но скрывать и далее от низов новости из России — не значит ли еще более усугублять недоверие матросов к нам, офицерам? Ты разве не можешь подсказать адмиралу, чтобы не делал из революции тайн мадридского двора?

— Зиновий Петрович занят более важными делами. Я не стану отвлекать его всякой газетной ерундой.

— Не ошибаешься ли ты, папа, в своем небрежении к революции? Ведь случись она, и российский флот великолепно исполнит хором не только «Марсельезу», но для всех тугоухих он способен пропеть и кровавую «Карманьолу»!

На грот-стеньге «Суворова» трепещет флаг адмирала. Оркестры в какой уже раз репетируют «Марш Рожественского":

Эс-кадра! Эс-кадра!
Выходим мы на смертный бой...

— Слышишь? — спросил Коковцев сына. — Вот это и есть главная тема наших хористов... Давай поговорим о другом. Меня возмущает твое поведение. Мне неприятно, что ты завел шуры-муры с мальгашской королевой племени Самарива, и я не понимаю, какие у тебя могут быть с ней отношения?

— Только королевские... — отвечал Гога.

Коковцев щелкнул крышкою именных часов, украшенных по золоту вязью: «Лейтенанту В. В. Коковцеву за отличные стрельбы в Высочайшем присутствии Их...» и так далее.

— Уже шестой час! Убирайся вон на «Ослябю»...

В шесть часов вечера всем быть на кораблях — таков приказ адмирала. Вот и валят с берега шумливыми толпами, на катерах и шлюпках, на туземных катамаранах, кто трезвый, кто не совсем пьяный, но обязательно с зеленью или со зверьем... Очевидно, человек так уж устроен, что, даже идя на верную гибель, он продолжает любить все живое. На палубу крейсера «Аврора» втаскивают строптивого крокодила, потом, держа его за лапы и разъятые челюсти, торжественно окунают в офицерскую ванну. На «Ослябе» приручили лемура: с салфеткою на шее он сидел на диване кают-компании, поедая из банки сардины — его любимое блюдо. Офицеры заводили в каютах хамелеонов, которые гневно раздувались, меняя окраску. На «Изумруде» милый барашек терся об ноги вахтенных, нежно блея о вкусной травке. На эсминце «Грозном» держали под роялем ядовитую кобру, которую офицеры спаивали коньяком до умопомрачения, отчего гадина постоянно дрыхла, в дымину пьяная и потому (в отличие от пьяных людей) — совсем неопасная. И только на броненосном крейсере «Дмитрий Донской» никакого зверя заводить не стали. А на все попреки в жадности крейсерская братва отвечала:

— Да на кой хрен сдались нам энти облизьяны да хады ползучие, ежели мы от клопов и тараканов не знаем, как избавиться... Пожрать не дают, паскуды, сами в рот залезают!

Очевидец писал: «Экое горе, и спать-то страшно: из одного угла крокодил ползет, в другом удав свернулся калачиком, встанешь с койки — и со всех ног летишь носом в палубу, споткнувшись о громадную черепаху, жующую край твоего одеяла... там хрюкают во мраке лемуры, здесь хамелеоны шипят на тебя. Господи, и куда ж это мы заехали?»

Да, заехали очень далеко — прямо в рай!

А по соседству с раем находился и ад...

* * *

Япония вдруг перестала засыпать Францию протестами по поводу задержки русской эскадры возле берегов Мадагаскара. Сначала этому радовались, потом стали подозревать:

— С чего бы это? Наверное, задержка выгодна Того, который имеет время, чтобы обновить изношенную артиллерию...

Рассуждавшие так были недалеки от истины, но сама истина оказалась потом более ужасна Рожественский надеялся, что после падения Порт-Артура эскадру отзовут обратно. В этом случае он остался бы в истории России как превосходный флотоводец, отвернувший от битвы по приказу свыше. Но царь энергично толкал его далее на Восток, а Рожественский не видел выхода из того тупика, в который не сам ли он и загнал себя ради карьеры? Жене своей он писал искренно: «Ума не приложу, как выкрутиться.., всякая задержка здесь гибельна, дает японцам делать широкие приготовления. А мы попадем в период ураганов, которые могут истребить половину эскадры безо всякого участия японцев... Несчастный флот !

Коковцев во время стоянки в Носи-Бе редко встречался даже с Эйлером: владения трюмного инженера располагались в катакомбах днища, а ему, флаг-капитану, приходилось порхать по трапам между салоном адмирала и мостиками броненосца. Эйлер задыхался в каюте — в исподнем, босой.

— Вовочка, когда же будет обувь, а?

Над его койкою — фотография Ивоны, жмурившей глаза. Коковцев ответил, что «Иртыш» уже осточертело ждать:

— Там обувь и провизия. Но главное — боеприпасы.

— Выпить хочешь?

— В такую-то жарищу? Свалимся.

— Нам ли сейчас думать о драгоценном здоровье... Вот и закуска — бананчик. Французские колонизаторы сплошь меркантильная сволочь: за один ананас, который и свинья жрать не станет, готовы спустить с тебя последние штаны...

Далее он заговорил об угле. Эскадра платила за него от девяноста до ста десяти шиллингов за тонну. Это значило, что пуд угля обходился русской казне от шестидесяти семи до восьмидесяти двух копеек.

— Дороже, чем за пуд ржи! — подсчитал Леня Эйлер. — Но при этом мы получаем не бездымный кардиф, необходимый для боя, а китайские и австралийские угли, которые засоряют топки котлов и дают такие облака черного дыма, что сразу же нас размаскировывают... Того увидит нас издалека!

Коковцова беспокоило сейчас совсем другое:

— Фелькерзам уже не встает, а Рожественский волочит левую ногу, словно паралитик...

В ответ Леня протянул ему телеграмму агентства «Гавас": «Японцы взяли 50 000 пленных, Мукден пал, Владивосток под угрозой японского нападения, Рожественский умер».

— А мы идем во Владивосток? В лаптях из ворса канатов и с комками пакли в зубах? Если идем, то — когда?

— Пойми, нас задерживает приход «Иртыша»... «Иртыш» не являлся, и Рожественский на свой страх и риск решил все-таки провести учебные стрельбы, регламентировав расход снарядов не более двадцати процентов от общего запаса в погребах. С мостика «Суворова» штабисты свысока поглядывали на старые корабли. Но именно эти «старики», имевшие экипажи с большим опытом, показали прекрасное маневрирование и четкую организацию стрельбы. Особенно отличились броненосец «Ослябя» и крейсер «Аврора», которые с первых залпов разнесли все целевые щиты. Зато новейшие броненосцы — это главная-то мощь эскадры! — выбивались из строя, а стреляли негодно. Сразу после стрельб Рожественский слег в постель; поговаривали, что он заболел, огорченный приказом царя объединиться с эскадрою Небогатова, и уже якобы запросил отставку по болезни... Ежедневно работали водолазы, сбивая с килей броненосцев ракушку, стараясь оборвать с бортов водоросли, и Коковцев доложил, что узла полтора от этого выиграем.

— Один бес! — мрачно отвечал ему Рожественский. — Ставь нас хоть на докование, Того будет иметь в запасе три узла...

Наконец-то появился в Носи-Бе долгожданный «Иртыш». Транспорт доставил «босякам» двенадцать тысяч пар сапог, но зато не привез главного — боезапаса для битвы с японской эскадрой! Выяснилось, что «шпиц» премудро рассудил отправить снаряды по рельсам... во Владивосток. Это известие могло свести с ума: ведь до Владивостока предстояло еще прорываться — с боем! Капитан «Иртыша» только разводил руками:

— У меня полны трюмы капусты и солонины... «Огромный процент бочонков капусты и солонины, — сообщал очевидец, — при вскрытии давали мощные взрывы, сопровождавшиеся обильным извержением зловонных газов, и содержимое их приходилось поспешно бросать за борт». Рожественский, не вставая с постели, собрал совещание флагманов.

— Преступление! — выразился адмирал. — Мы не со бирались учиться стрелять во Владивостоке, боезапас нужен был нам здесь, ради прорыва именно во Владивосток... Проведя же практические стрельбы, мы еще до боя (!) потеряли два снаряда из десяти имевшихся. Пополнение погребов не получено. Одна капуста и вонища! Готовьтесь к угольной бункеровке...

Он попросил Коковцева остаться с ним наедине:

— Вчера мичман Георгий Коковцев с «Осляби» оскорбил лично меня. После вечерних склянок бранд вахта задержала катер, на котором ваш сын навещал медсестру Обольянинову на госпитальном судне «Орел». Посаженный мною под арест, он бравировал дерзостью. С мадам Обольяниновой проще: я отправлю ее в Россию с письмом к мужу, дабы он осудил ее недостойное поведение... А как быть с вашим сыном?

Коковцев живо представил свой позор, если его любимый сын будет списан с эскадры. Мало того, Обольянинова наверняка уедет в компании с Гогой, и что они там еще накуролесят по дороге — потом сами жалеть будут! Он просил позволения разобраться с сыном келейно — без свидетелей.

Без свидетелей он надавал Гоге хлестких пощечин:

— Из-за тебя, негодяи, должна пострадать замужняя дама, которую выкидывают с эскадры, как. последнюю шлюху из пивной. Сначала ты напаскудничал с Глашей, теперь опорочил честь замужней женщины... столбовой дворянки!

Гога у раковины ополоснул горевшее лицо забортной водой. Резким жестом он сорвал с вешалки полотенце:

— Глашу ты помянул некстати! Если уж кто и виноват перед ней, так это ты... и мама! Я ведь молчал, когда пришел из Джибути. Но догадывался, что вы, благородные родители, попросту выгнали ее из дома... именно как шлюху из пивной!

— Мы не выгоняли. Но, возможно, она и заслу живала того. А ты связался с бабой, силуэт которой способен закрыть горизонт на шестнадцать румбов... Что отвечу я адмиралу?

Гога зашвырнул полотенце в угол:

— Скажи, что мичман Коковцев плевать на него хотел! Прощай, папа... больше я видеть тебя не желаю!

— Я тоже!

Коковцев снова предстал перед Рожественским:

— Мой непутевый сын просит вашего снисхождения. Осмелюсь обратить внимание на то, что, командуя носовой башней броненосца «Ослябя», мичман Коковцев стрелял отлично.

— Хорошо. Я его прощаю, — ответил флагман... Снова бункеровка. Люди на эскадре почуяли, что решение адмиралом принято, и работали с удвоенной лихостью, не боясь вывихов, переломов, ранений и смертей, всегда неизбежных при угольных погрузках. Даже обер-офицеры, убеленные сединой, уподобясь матросам, не гнушались подставлять свои спины под мешки с брикетным углем. В отсеках было не повернуться. Уголь лежал всюду, даже в узких проходах между каютами, он вытеснил людей из кубриков, заставив команды спать под открытым небом, уголь покрывал батарейные палубы, уголь хрустел в каше, от угля люди чесались по ночам, как шелудивые собаки. Рожественский приказал бункероваться немного выше предельной нормы, отчего корабли осели намного ниже ватерлиний. Эйлер сказал Коковцеву, что океан не прощает таких перегрузок, метацентры кораблей критически изменились:

— При волнении это грозит кое-кому опрокидонтом.

— Не первый раз. Леня! Пока обошлось...

3 марта Коковцев был разбужен звонками. Он поспешил в салон адмирала с вопросом — неужели Небогатов на подходе?

— Мне он не нужен, — отвечал Рожественский, волоча ногу по коврам. — Напротив, мы... удираем от Небогатова ! Если он сыщет мою эскадру в океане, приму. Не найдет — не надо.

Тронулись! Два французских эсминца провожали эскадру, наигрывая оркестрами «Марсельезу», потом отстали, засыпанные искрами шлака, вылетавшего из труб броненосцев. Миновав рифы и узости, эскадра обогнула Мадагаскар с норда — впереди распахнулся океан. Армада двигалась в двух кильватерных колоннах. К вечеру на палубах зажгли пиронафтовые фонари, в синеющих сумерках возникло видение плывущего города. С мостиков казалось, будто в океане кто-то осветил великолепный проспект, и сигнальщики удивлялись даже:

— Светло, как на Невском! Только Марусек не видать...

Опустилась удушливая неспокойная ночь. Южные созвездия смотрели на аргонавтов чужими, азиатскими, глазами.

* * *

Рожественский никого из подчиненных в свой внутренний мир не допускал; Коковцеву было лишь известно, что он счастливо женат, у него одна дочь, он имеет казенную квартиру в Петербурге и пожизненную пенсию в шестьсот тридцать рублей, полученную за подвиги в войне за освобождение Болгарии... В одну из лунных ночей, посреди Индийского океана, в трепетном мигании созвездий, Зиновий Петрович разнежился в удобном лонгшезе и тихонько, чтобы не слышали сигнальщики, вдруг заговорил о своей молодости.

— Помню, я был лейтенантом, в Одессе у меня завелся хороший приятель, преподававший словесность в частной гимназии полковника Хотовицкого. Я в ту пору командовал миноносцем. Мы с этим учителем, веселые и молодые, иногда брали корзину с вином и фруктами, до утра уходили далеко в море. Это были волшебные ночи... — Он замолк, а Коковцев тактично ему не мешал. — Я забыл вас предупредить, — сказал адмирал, — что моего приятеля звали Андреем Ивановичем Желябовым! Для меня дружба с этим человеком прошла, к счастью, без ущерба для карьеры. Но иногда я с душевным содроганием думаю — ах, судьба! Какие странный зигзаги выписывает она порою... Один из нас повис в петле как государственный преступник, а другой ведет эскадру в Индийском океане, как доверенная особа из свиты Его Императорского Величества...

Коковцев, выждав деликатную паузу, спросил адмирала — каким проливом пойдет эскадра? Начинался восход солнца, и его лучи предательски высветили помаду, втертую в морщины розового лица флотоводца. Он ответил с пожиманием плеч:

— Каким проливом? Я и сам пока что не знаю...

«В самом деле, — думал Коковцев, — куда он тащит нас?» Об этом рассуждали и офицеры в кают-компаниях:

— Английский адмирал Фримэнтль сделал в печати заявление, что, будь он на месте Рожественского, он бы повел эскадру вокруг Австралии, огибая ее с южной стороны.

— Чепуха! Мы развалимся по дороге, как старые телеги. Лучше следовать через Зондский пролив между Явой и Суматрой.

— Простите, коллега, но Япония заранее послала Голландии энергичный протест, чтобы мы не входили в ее воды.

— Тогда остается пролив Малаккский?

— О нем и думать нельзя: у Сингапура нас не пропустят англичане. Того уже сторожит нашу эскадру в проливах.

— А не вернуться ли нам в Либаву? Ха-ха-ха...

За двадцать три дня пути было пять бункеровок в открытом океане, экипажи проделали эту каторжную работу без ропота, почти вдохновенно. Вдали от берегов, где не надо бояться шпионов, Рожественский вдруг объявил, что эскадра пойдет Малаккским проливом — под самым носом англичан. При вхождении в пролив корабли, маскируясь от наблюдения, осветились синими огнями. Слева тянуло ароматами Азии, справа темнели берега Суматры с запахами пряностей. Случайный пароход, ослепленный прожектором с крейсера «Жемчуг», быстро юркнул в ночную темень, словно испуганная ящерица в тень. На мостике «Суворова» разом заговорили сигнальщики:

— Во, зараза паршивая! Завтра же растрезвонит по всему свету, что мы ползем мимо Сингапура.

— А где же Того, братцы? Неужто задрых в Сасебо?

Сингапур эскадра проходила в торжественном молчании средь бела дня — назло англичанам! Город просверкал им издали, весь в зелени, словно курорт, но два британских крейсера, отлично видимые с моря, уже подымливали из труб, готовые сорваться по следам русской армады.

— Сейчас они Того разбудят, — решил Игнациус. Рожественский высился на мостике своего флагмана, выделяясь среди людей своей могучей осанкой и надменным взором громовержца. Что думалось ему сейчас? — К повороту! — скомандовал он... Форштевни броненосцев раздвинули перед собой волны уже не Индийского, а Тихого океана. Южно-Китайское море нехотя выстилалось под тяжкими килями. Коки нещадно резали на палубах кур и потрошили свиней, взятых на Мадагаскаре, корабельные рефрижераторы напичкали мясом — подкормиться для боя. До этого капусту заменяли корнями маниока, вместо гречки варили рис, а макароны, по мнению флаг-интенданта, способны заменить кашу... Возле пушек, расставив ноги пошире, качались вахтенные комендоры; полусонные офицеры с надувными резиновыми подушками бродили по палубам и мостикам, отыскивая местечко, где бы можно было прикорнуть на ветерке, вне каютной духоты. Утром Рожественский собрал в салоне совещание.

— Первый номер в рулетку нами выигран, — сказал адмирал. — Мы избежали встречи с Того в Малаккском проливе, но мы не можем избежать встречи с эскадрою Небогатова...

Коковцев высказал то, что мучило его эти дни:

— Небогатов не навязывается нам в гости — он идет с нами в сражение, и лишать его этого удовольствия не следует... Хотя бы ради его полного боевого комплекта в погребах!

— Я не враг Небогатову, — пояснил Рожественский, — но я не выношу те археологические ископаемые, кото рые он тащит, запакостив полмира дымом доисторического происхождения. Какая нам польза от его броненосцев береговой обороны?

Игнациус, человек желчный, сказал, что думал, резко:

— Россия увлечена революцией, и если мы собрались говорить откровенно, то следует от фантастики наших решений перейти к деловым разговорам о заключении мира с японцами.

— Не ради мира я вел эскадру, — сказал Рожественский.

— А я не имел в виду ваше превосходительство, — язвительно отвечал Игнациус. — Но в Зимнем дворце должны бы и почесаться, пока нам, как говорят матросы, не сделали «крантик».

В утренней дымке пронесло силуэт четырехтрубного английского крейсера. Не успели опомниться от не ожиданности, как вдали, словно мазнули по горизонту акварельной кисточкой, показался второй британский крейсер.

— «Жемчуг» — на пересечку! — приказал флагман.

Англичане подняли издевательский сигнал: «Не различаю вашего флага. Прошу разрешения не салютовать». Все они различали через оптику, но салютовать не хотели. Это было международное оскорбление, презентованное лично адмиралу Рожественскому. Русскую эскадру вдруг начал огибать по кругу и третий британский крейсер.

— Воронье... уже слетаются на наши кости!

Это ругались матросы. Игнациус опустил бинокль:

— Броненосный «Крэсси» — ходок отличный! Радиотелеграфисты улавливали из эфира внятную работу британских станций, и ни у кого на эскадре не возникало сомнений, что эти радиоимпульсы сейчас перехватывали японцы на аппаратах германской фирмы «Телефункен». Рожественский спокойным тоном просил Филипповского приготовить карты:

— От Гонконга до Владивостока! А вы, — обратился он к Коковцеву, — запросите все корабли эскадры, чтобы по точному обмеру бункеров доложили о количестве остатков угля...

К вечеру на «Осляби» приспустили до середины кормовой флаг, на мачту взлетел крест флага молитвенного: по своду он означал, что на борту броненосца появился покойник.

— Уж не Фелькерзам ли отдал концы? — обеспокоился адмирал. — Ну-ка, дайте семафор на «Ослябю": КТО УМЕР. ВОПРОС.

«Ослябя» дал ответ: «Лейтенант Гедеонов. Разрыв сердца». Рожественский отозвал Коковцева подальше от матросов:

— Смотайтесь катером до «Осляби», договоритесь с командиром Бэром, чтобы в случае смерти Фелькерзама спрятал его труп подальше, никому не объявляя о смерти моего младшего флагмана, пусть Бэр даст мне условный сигнал.

— Какой? — спросил Коковцев.

— Допустим, так: СЛОМАЛАСЬ ШЛЮПБАЛКА...

Корабельные сны — не береговые: усталый мозг продолжает фиксировать сипение пара в магистралях, чмоканье питательных донок, беготню по трапам, звонки с вахты и тяжкие удары железных дверей и люков. Коковцев проснулся от грохота цепей, убегавших в глубину моря за якорями. Эскадра вошла в бухту Камранг, расположенную к северу от Сайгона; слева зеленела земля Аннама (Вьетнама), колонизированного Францией.

— Владимир Васильевич, — повелел Рожественский, — вы ведь кавалер ордена Legion d'honneur, вам и пред стоит переговорить с французским адмиралом Жонкьером...

Жонкьер, милейший человек, сообщил Коковцеву, что за неделю до прихода эскадры японские крейсера Того обрыскали побережья Тонкина, Аннама, Камбоджи и Сиама, беззастенчиво заглядывая в каждую «дырку» этих захолустий.

— Впрочем, — добавил Жонкьер, — вы наши союзники, и я, верный союзному долгу, буду закрывать глаза на ваше пребывание в водах Аннама до поры, пока не поднимется шум о нарушении Францией условий декларации о нейтралитете.

— Благодарю и за это, — откланялся ему Коковцев.

В лесу разгуливали павлины, противно кричащие, а по ночам, пугая вахтенных, с берега грозно порыкивали тигры, зловеще стонали какие-то диковинные существа. Матросы говорили:

— Ой, до чего ж здесь паршиво! Хоть бы пришел Небогатов, и делу конец. Хуже того, что есть, уже не будет...

* * *

Зачем, спрашивается, Того иметь разведку, если разведку вела за японцев Англия, уже давно опутавшая Дальний Восток кабелями своих телеграфов. От наблюдения англичан не укрылась якорная стоянка русской эскадры; Токио, известись о ней, выразил Парижу протест, который поддержали, конечно же, и политики Уайтхолла...

Жонкьер, появясь на палубе «Суворова», заявил:

— Париж требует от меня, чтобы я настоятельно просил вашу эскадру покинуть территориальные воды Франции...

Весь апрель блуждали возле берегов Аннама, корабли едва шевелили воду винтами, давали от силы два-три узла, чтобы не транжирить напрасно запасов топлива. В ночных тренировках по отражению минных атак прожекторы, ощупывая горизонт, иногда освещали края облаков, отчего присутствие эскадры становилось видимо за шестьдесят миль. На рассвете 25 апреля флагман назначил в разведку крейсера «Рион», «Жемчуг» и «Изумруд», чтобы они отыскали следы пребывания Того или же обнаружили контакт с кораблями Третьей Тихоокеанской эскадры. Крейсера вернулись через день, не отыскав ни Того, ни Небогатова: океан был пустынен, как заброшенное кладбище. Вдруг, не веря своим ушам, радиотелеграфисты выудили из какофонии эфира переговоры «Владимира Мономаха» с «Николаем I», флагманским броненосцем Небогатова. Рожественский сразу же развернул свою эскадру на эти далекие голоса. Из белесой мглы океана сначала выступили пышные букеты дымов, затем мачты и трубы старых броненосцев России... Наблюдая за их появлением, Зиновий Петрович заметил с некоторым сарказмом:

— Того не верил, что я рискну пройти мимо Сингапура, и его крейсера напрасно дежурили в воротах Зондского пролива. Допустив промах, он не мог пове рить, что Небогатов совершит глупость, вторично после нас пройдя Малаккским проливом. Того, как верный Трезор, опять-таки напрасно караулил его возле берегов Голландской Батавии... Забавный анекдот, господа!

При встрече эскадр было так много слез радости и криков восторга, будто на перепутье жизни после долгой разлуки встретились счастливые родственники. В пять часов дня Небогатов поднялся по трапу на борт «Суворова». В свите флаг-капитанов Коковцев сопровождал флотоводцев до салона в корме, невольно прислушиваясь к их милой перебранке.

— Вы очень быстро нагоняли меня, — заметил Ро- жественский. — Я никак не ожидал такой прыти от вашей рухляди.

Небогатов, упитанный и флегматичный, сказал:

— А вы убегали от меня с такой поспешностью, словно не хотели долгов отдавать. Между прочим, я ведь не знал, где ваша эскадра. Сам Господь Бог натолкнул меня на вас!

— Николай Иваныч, этот бог называется радио...

Вечером в раздевалке офицерской бани Коковцев разговорился с Эйлером, который с усмешкой спросил его:

— Столковались ли наши Монтекки и Капулетти?

— Небогатов выбрался от Зиновия, словно морж из проруби, фыркая оглушительно... Зиновий погнал его дальше в Дайотт, где он сначала забункеруется, а потом можно и в путь!

— Я слышал, Фелькерзам плох, правда? — Эйлер сидел на скамье, царапая пальцами жирную грудь, покрытую расчесами и тропической сыпью. — А если Фелькерзам вылетит в мешке за борт, кто заменит тогда убитого Рожественского?

— Не спеши, Леня! Его еще не убили...

28 апреля Рожественский издал приказ, который лучше бы и не читать! Поздравляя команды с прибытием эскадры Небогатова, он каждый абзац начинял страхом, как патрон начиняют порохом: «У японцев больше быстроходных судов... У японцев гораздо больше миноносцев... У японцев важные преимущества перед нами... Японцы беспредельно преданы родине и престолу... Но и мы клялись перед Престолом Всевышнего...»

И вот настал великий день — 1 мая 1905 года!

Россия отмечала его маевками, улицы городов заполнили демонстрации революционной молодежи, на окраинах ревели бастующие заводы, рабочие дрались с полицией, лилась кровь. Именно в этот день Рожественский указал служить молебны с водосвятием, а священника броненосца «Суворов» одернул:

— Только покороче, отец Палладий: пора в море!

Первый день уверенно держались на девяти узлах, без аварий и простоев, транспорта тащили на буксирах миноносцы. Македонский, старший офицер «Суворова», все удивлялся:

— Почему Зиновий так и не созвал военного совета? Даже младшие флагманы не извещены о тактике пред стоящего боя... Господа, но ведь в наше время даже в ресторан с дамою никто не ходит без четкого плана!

— Прём на рожон, — сказал лейтенант Кржижановский.

— Игра в рулетку, — добавил лейтенант Богданов.

— А не продуемся? — спросил мичман Кульнев.

Игнациусу пришлось вмешаться, чтобы разговор не перешел в открытую брань по адресу адмирала. К ночи транспорта прятались внутри боевой эскадры. Корабли тушили топовые огни на мачтах, а гакабортные фонари светили вполнакала. Переговоры велись клотиковыми «мигалками». И только госпитальные суда, с женщинами в командах, оснащенные лечебными кабинетами, операционными и аптеками, несли на себе полное освещение, отчего над ними постоянно струилось до небес волшебное мирное зарево. В небе ярко отпечатался Южный Крест, но уже завиднелась Большая Медведица, напомнив морякам о милой покинутой родине. От Петербурга до этих мест было уже семь часов разницы во времени по долготе, и Коковцев ночью живо представил себе квартиру на Кронверкском проспекте, залитую утренней свежестью; Ольга в халате, чуть позевывая, делает бутерброд для Игоря; Никита, наверное, марширует из дортуаров Морского корпуса в классы по навигации, а старший сын...

Старший здесь, он рядом, по траверзу — на «Осляби»!

Вровень с «Суворовым», загребая носом толщу океанской воды, нерушимо и тяжко проплывал «Ослябя». В эту первомайскую ночь Коковцев вложил в бумажник фотографии жены, уже недоступной, и своих детей, очень далеких от него.

Руку привычно облегал браслет: ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ.

...Я, читатель, не рискну описывать всю полноту сражения при Цусиме, желая показать лишь те события, которые могли войти в кругозор одного героя, и этим я, конечно, сужаю подлинную картину боя до самых критических крайностей.

* * *

Корабельные сберкассы уже вывесили объявления: вкладчиков просим забрать свои деньги! Было достаточно жарко...

В кают-компании «Суворова» офицеры прикончили ящики с пивом, купленным в Ван-Фонге с немецкого углевоза. Эскадра миновала Формозу и Филиппины, но еще никто не знал, куда поведет ее Рожественский. Это неведение главного вопроса порождало массу соображений. Среди офицеров имелось немало сторонников обойти Японию даже с восточной ее стороны.

— На худой конец, — утверждалиони, — можно обогнуть и Сахалин, чтобы прошмыгнуть Татарским проливом.

— Ого! Через Федькин огород до Парижу?..

Коковцеву эти разговоры прискучили:

— У нас есть наикратчайший путь: мимо Цусимы...

Днем флагман пытался эволюционировать, но корабли Небогатова маневрировали скверно, и Зиновий Петрович, не стыдясь сигнальщиков, обложил коллегу матом, сказав: «Из всех видов построений Николаю Иванычу удается пока один — куча...» С мая адмирал хотел догрузить корабли углем с транспортов, заранее оповестив эскадру, что это будет последний аврал перед боем. Но появилась резкая качка, бункеровку пришлось отложить. Справа по борту сгинули острова Лиу-Киу, южнее остались острова Миу-Киу, принадлежащие микадо. Сыпал неприятный дождик, барометры предсказывали понижение температуры. После пребывания в тропиках люди недомогали: кашель, ломота в костях, судороги в мышцах. Флагманский врач настаивал, чтобы команды облачились в сукно. Ночью горизонт пронзало росчерками молний. Термометры показывали плюс двенадцать. Санитары таскали по кубрикам касторку, хинин и аспирин для заболевших матросов. Классные специалисты и кондукторы (кроме машинистов и кочегаров) прицепили к поясам заряженные револьверы. Утром врачи гнали офицеров обратно по каютам, чтобы надели походные тужурки:

— Как вы можете в кителях? Вы же простудитесь...

Туманное утро началось последней бункеровкой. Корабли поглощали в разъятые прорвы бункеров свой хлеб насущный — уголь! Главная забота: как бы распихать его по отсекам побольше, а где выспаться — об этом старались не думать. Дождь прибил на палубах черную пылищу, она тут же превратилась в черную слякоть. Как бы люди ни стремились к чистоте, все равно разносили ногами эту грязь по жилым отсекам, рубкам, трапам и мостикам. Усталые матросы отмахивались:

— Вот сделают нам крантик — и враз отмоемся...

Перегруженные углем, броненосцы настолько осели своими брюхами, что издали напоминали плоские мониторы. Эйлер стал доказывать Коковцеву, что, утопив броневые пояса, корабли оставили снаружи только незащищенные борта:

— Теперь это даже не броненосцы, а корабли какой- то еще никому неведомой в мире классификации.

— Сам вижу, — огрызнулся Коковцев. — Но ты пойми, что надо выдержать бой и добраться до Владивостока...

Их перебранку пресек истошный вопль сигнальщика:

— «Ослябя» несет сигнал: СЛОМАЛАСЬ ШЛЮП БАЛКА.

Итак, Фелькерзама не стало! Но флаг покойника продолжало трепать ветром на грот-стеньге «Осляби» -Рожественский пожелал скрыть эту смерть от экипажей. Втиснутый в запаянный свинцовый гроб, младший флагман лежал под судовыми иконами, отныне его уже ничего не касалось... 12 мая адмирал отпустил в Шанхай все транспорта, оставив при эскадре лишь три быстроходных. На боевых кораблях сооружали ограждения от осколков, составленные из противоминных сетей, из баррикад матросских коек, свернутых в крепкие плотные коконы. Среди офицеров не утихали споры: какой путь изберет Рожественский мимо Цусимы — пойдет ли он вдоль берегов Кореи проливом Броутона или проливом Корейским у берегов японских?

Флагманский штурман Филипповский сказал:

— Идти надо у берегов Японии, ибо пролив Броутона сужается к северу, а Корейский расширяется, как воронка, что и выгодно нам для развертывания к бою...

Тактически это верно! Броненосцы погружались в океан по самые носовые башни, потом их форштевни возносило кверху, с покатых палуб схлестывало за борт пенные каскады свирепой воды. Качало. В офицерском буфете звенела посуда. Все удивлялись, что эскадра едва тащилась на пяти узлах. Чем это вызвано? Нашлись умники, подсчитавшие, что на такой скорости соприкосновение с Того у Цусимы возможно 13 мая — в пятницу. Старший офицер Македонский высмеял эти расчеты:

— Господа, внесите поправку на суеверие! Зиновий Петрович нарочно убавил обороты винтов, замедлив эскадренный ход, чтобы ни в коем случае не сражаться тринадцатого числа, да еще в пятницу... Встреча с эскадрою Того может произойти не раньше четырнадца того мая — в субботу!

Рожественский не покидал штурманской рубки «Суворова"; полеживая на диване с папиросой в зубах, флагман читал на английском языке Блаватскую — о фокусах индийской магии.

— Добрый вечер, — сказал он Коковцеву. — Что там?

— Пока все тихо. Японцев в эфире не слыхать.

— А вам не кажется, милейший Владимир Василь евич, что от самой Формозы японцы нашей эскадры не могли видеть?

— Согласен. Визуального соприкосновения не было. Но зато нас под хвостом усердно обнюхивали англичане...

Однако догадка Рожественского (чисто интуитивная) оказалась верной: 12 и 13 мая адмирал Того ничего не знал о координатах русской эскадры. Его броненосные силы, бесцельно пожиравшие массы угля и тонны смазочных масел, горы рассыпчатого риса и цистерны крепкой сакэ, торчали у берегов Кореи, готовые по первому сигналу сорваться с якорей...

Настала ночь. Игнациусу не спалось. Он позвал Коковцева в командирский салон, обвешанный циновками и обложенный коврами. За чаем он сказал, что перед смертью принял ванну.

— Ты надоел мне с этим! К чему думать о смерти?

Игнациус капнул себе на бороду вареньем с ложечки.

— Мы же — флагманский броненосец, пойми ты, Володя. Значит, все первые и самые крупные шишки полетят в нашу голову. Как бы то ни было, — сказал Игнациус, вытирая бороду салфеткою, — а мы обязаны спасти адмирала. Небогатов не обладает таким авторитетом, как наш Зиновий... В случае беды флагмана должны снимать с «Суворова» миноносцы «Бедовый» или» Быстрый» — какой раньше подскочит, тот и снимет!

— О чем ты? — отвечал Коковцев. — У нас двенадцать в броне, у Того двенадцать... игра будет равная.

— Не забывай, что в запасе у Того два-три узла лишку...

Ночь. Непроницаемая. Молчащая. Жуткая.

В этой ночи броненосцы тащили под своими килями громадные «бороды» тропических водорослей, волочившихся за ними, что тоже снижало эскадренную скорость. У японцев же таких «бород» не было: они заранее прошли чистку в доках Сасебо; сколько положено дать узлов, столько и дадут — без помех!

* * *

Эскадра приближалась к Цусиме в составе тридцати восьми вымпелов, из которых только тридцать имели боевое значение, остальные: транспорта, буксиры, плавучая мастерская, два госпиталя. «Искровой телеграф», как тогда называли радиоаппараты, принимал обрывки депеш на японском языке. «Урал», обладавший самой мощной радиостанцией, запрашивал разрешения адмирала — глушить работу радиостанций противника. Но Рожественский в этом случае оказался грамотнее других, строго запретив эскадре вмешиваться в близкие переговоры японских кораблей.

— Если мы это сделаем, — разумно доказывал он, — японцы сразу же засекут нас, понимая, что мы находимся рядом...

На мостиках кораблей лежали мешки с кирпичами — на случай срочного затопления в них сигнальных книг и секретной документации. Казначеи сволакивали ближе к люкам железные сундуки с золотом и деньгами — тоже для затопления. Все эти необходимые церемонии проделывались без суматохи, никого, не пугая... Война есть война!

На мостике тревожно спал адмирал Рожественский; тяжелые веки его глаз иногда поднимались, глаза оглядывали горизонт, он снова задремывал, склоняя на грудь белую голову.

— Орите потише, — просили офицеры сигнальщиков.

На рассвете с «Авроры» заметили белый стремительный корабль, сказочно пролетавший через хмурую мглу; его привлек яркий свет, исходивший от госпитальных судов, и он не был задержан кораблями эскадры для проверки.

— Очевидно пассажирский, — гадали на «Суворове».

Македонский шепотом подсказал Игнациусу:

— Это был их крейсер «Синано-Мару»... Все! Да, теперь все. Они открыты, они разоблачены. Над «Суворовым» взвились флаги: ГОТОВНОСТЬ К БОЮ.

— А что эти плавающие дворцы медицины? — спросил адмирал раздраженно. — Или для них закон не писан?

Рожественский не запретил яркое освещение «Костромы» и «Орла», но велел госпиталям идти в отдалении. Стучащие аппараты «Слаби-Арко» вытягивали из себя длинные бумажные ленты, на которых молоточек выбивал одно и то же сочетание: «ре-ре-ре-ре...» — очевидно, Того давал позывные какого-то своего корабля. Радиотелеграфисты ругались:

— Какой уж час он, паразит, одно и то же колотит... Коковцев спустился в кают-компанию броненосца, там, на диванах, даже не скинув обуви, в походных тужурках подремывали артиллерийские офицеры — лейтенант Богданов и мичман Кульнев.

— Господа, чего вы тут кейфуете?

— Я заведую подачей из погребов, — объяснил мичман.

— А я с ближних плутонгов, — ответил лейтенант. — Если что брякнет, мой пост рядышком. Не волнуйтесь.

Коковцев и не думал волноваться. Он-то знал, какую скорость может развить человек на трапах и в люках, когда его призывают на боевой пост колокола громкого боя.

— Тогда и я прилягу, господа, вместе с вами...

За бортом тихо шелестела вода океана. Неожиданно для себя Коксзцев крепко уснул и был пробужен радостным перезвоном бокалов. Он открыл глаза и сел на диване. Кают-компания была переполнена офицерами разных возрастов и рангов, вестовые с азартом открывали шампанское.

— Что празднуете, господа? — спросил Коковцев.

— Японский крейсер. По правому траверзу. Видите?

— Тогда налейте и мне, господа!

— Эй, чистяки! Бокал господину флаг-капитану...

Старший офицер Македонский чокнулся с Коковцевым:

— Кажется, вровень с нами шпарит «Идзуми». Врезать бы ему хорошего леща под винты, чтобы отлип от славян. А то ведь он все уши прозвонил Того своими сигналами...

Серенький рассвет не спеша разгорался над океаном.

— А где мы сейчас идем? — зябко поежился Коковцев.

— Идем к Цусиме... прямо через воронку! Буль-буль...

Откуда столько веселья, почему так радостны лица?

В дверях кают-компании появился Игнациус, укладывая в портсигар три гаванские сигары, при этом он мрачно сказал:

— Думаю, что до конца жизни мне хватит...

Шампанское разливали чересчур щедро, брызжущее искрами вино беззаботно проливалось на ковры, на скатерть.

— Ну, с Богом! Сейчас начнется.

— Дождались... наконец-то! — радовались мичмана.

— Господа, за прекрасных женщин, что ждут нас. Македонский призывал молодежь:

— Будем же свято помнить, что славный андреевский флаг не раз погибал в пучине, но еще никогда не был опозорен!

Забежав в каюту, Коковцев сдернул с вешалки тужурку, глянул в иллюминатор -да, сомнений не было, это «Идзуми». Память точно подсказала все данные: японский крейсер нес на себе четыре восьмидюймовых и двенадцать шестидюймовых орудий, а его германские машины могли развить двадцать с половиной узлов.

— Недурно для тех, кто в этом деле что-либо кумекает. — Сказав так, Коковцев бодро взбежал на мостик. — Да не листайте таблицы — это «Идзуми»... Его надо накрыть. Накрыть немедленно... Полным залпом, иначе...

В этот момент обтекаемый силуэт японского крейсера, обрамленный белым буруном, показался ему даже красивым. Пользуясь выигрышем в скорости, «Идзуми» то легко опережал русскую эскадру, то резво отбегал назад, словно рысак, гарцующий в манеже. На «Суворове» пробили барабаны музыкантов.

— На молитву — пошел все наверх! Ходи веселей до церкви...

— Да отгоните же «Идзуми», — призывали с мостиков. Кормовая башня «Суворова» вперилась в наглеца жерлами пушек, и тогда «Идзуми» поспешно вильнул в сторону. «Ослябя» высоко-высоко нес флаг адмирала Фелькерзама, и Коковцеву вдруг стало нехорошо от сознания, что его сын, его любимый первенец вступает в битву под флагом... покойника.

В отдалении, зыбко и расплывчато, уже возникали силуэты еще шести японских крейсеров.

Рожественский неторопливо откинул с колен шерстяной плед, выбрался из удобного лонгшеза. Сказал:

— Это пока разведка. Времени у нас достаточно... Кстати, арестованным и осужденным можно дать для боя свободу!

Внешне на эскадре ничего не изменилось, и лишь слабое передвижение башен и дальномеров указывало на то, что корабли не вымерли. Но стоит заглянуть в тесноту отсеков, как слух наполнится шумами моторов и шипением гидравлики, звонками телефонов, окриками через амбушюры переговорных труб, здесь все в движении, а мускулы людей иногда перегоняют скорости механизмов, воют элеваторы подачи снарядов, по изгибам магистралей, опутывающих изнутри корабль, словно вены и артерии организм человека, помпы перегоняют воду, в них быстро пульсируют технические масла и глицерин, шумно ревет мощная вентиляция, алчно засасывая в отсеки лавины свежего воздуха, а палубные раструбы тут же выбрасывают в атмосферу массы воздуха отработанного, уже испорченного...

Вот это живое теплое существо и называется кораблем!

* * *

Где-то во мгле, прямо по курсу, едва угадывалась Цусима; зыбь шла от норда — навстречу кораблям, сумрачный горизонт визуально «прощупывался» до семи миль. Японские крейсера держались правого траверза, подробно информируя Того по «Телефункену» обо всех эволюциях русской эскадры. Рожественский выглядел спокойным, как были спокойны и его экипажи. Около одиннадцати часов дня флагман распорядился:

— Алярм бить рано! Команды имеют время обедать.

Безмолвный поединок с крейсерами затянулся. Тут не выдержали нервы комендора с броненосца «Орел» — он ударил по «Касуга» снарядом. Орудийная прислуга других кораблей восприняла этот нечаянный выстрел за сигнал флагмана, и вмиг заработала артиллерия всей эскадры, опахивая ее борга ярким пламенем залпов. Рожественский поднял над «Суворовым» соцветие флагов: ДАРОМ СНАРЯДОВ НЕ КИДАТЬ. Японские крейсера исполнили поворот «все вдруг», поразив окраскою, позволявшей им быстро сливаться с мутью океанского горизонта. Рожественский указал:

— Курс — норд-ост, двадцать три градуса, направ ление - Владивосток.

Не покидая постов, возле механизмов и пушек, матросы наспех глотали из мисок, зажатых между колен, опостылевшую баланду. Офицеры срывались по трапам в буфет, чтобы перекусить до боя, и снова разбегались по местам. Замелькали балахоны врачей и санитаров, в корабельных лазаретах противно режуще звенела их никелированная, отточенная техника. Флагманский священник Палладий обходил батареи броненосца, окропляя с метелочки фугасы, снятые с лотков электрических элеваторов. В коридоре между каютами Коковцев торопливо разминулся с Эйлером.

— Трюмно-пожарный дивизион в порядке?

— Да. Иду управляться. А ты, Вова?

— Мое дело проще — быть у адмирала на побегушках...

Эскадра уже миновала узость Корейского пролива, выстроясь в две кильватерные колонны, сбоку скользили крейсера и миноносцы, строй замыкали госпитальные суда. Поодаль из тонких «карандашей» труб отчаянно дымила плавучая мастерская «Камчатка», половину экипажа которой составляли питерские рабочие — добровольцы!

Старший офицер Македонский поторапливал людей:

— По местам, по местам! Того на подходе...

Желтое знамя Того реяло над броненосцем «Миказа». Коковцев поднялся в боевую рубку; здесь было не повернуться от множества офицеров и кондукторов, застывших возле приборов управления и расчетов стрельбы. Очень быстро наплывали с норда дымы броненосных сил Того, Клапье де Колонг докладывал о них так, словно читал раскрытую книгу:

— «Сикисима», «Асахи», «Фудзи», «Ниссин» и...

— Хватит! — велел ему флагман. — Здесь все!

Коковцев с особой ненавистью следил за крейсером «Идзуми», и эту ненависть разделяли сигнальщики на мостике:

— С утра пристал словно банный лист и не отлипнет... Во, гадьё какое! Всыпать бы ему соли под кормушку...

Слева по борту двигался «Ослябя», а там, укрывшись под накатом башенной брони, плыл в сражение его сын, его кровь, его мозг, его характер... «Господи, спаси и помилуй Георгия!»

Стрелки машинных тахометров показывали шестьдесят восемь оборотов.

— Тринадцать сорок пять, — доложил время флаг манский штурман Филипповский.

С клацаньем упали на окна рубки броневые щитки, и Рожественский озирал противника через узкие смотровые щели:

— Я не понимаю Того, что он делает? И — зачем?

Взгляд на тахометры: шестьдесят восемь оборотов на винты давали лишь девять узлов. Коковцев обратился к сигнальному кондуктору:

— А сколько выжимают японцы?

— Кажись, шашнадцать... сссволочи! Хороши бегать.

Форштевень «Миказа» крошил под собой высокий бурун. Того начинал охват головы русской эскадры — так гигантский питон боа обнимает свою жертву за глотку, почти ласково, и Коковцев ужаснулся от увиденной им картины: все это было ему до боли знакомо — японцы «ставили палочку над «Т»»!

— Того делает crossing the «Т», — доложил он флагману.

Идеи адмирала Макарова предстали в наглядном действии: японцы прикладывали к русским русскую же тактику. Зиновий Петрович уже почуял угрозу ведущим броненосцам, «Суворову» и «Осляби», он удачно и вовремя склонил эскадру на два румба вправо. Этим флагман избежал охвата своей «головы», но при повороте противники неизбежно выкатились килями на параллельные курсы. Сигнальный кондуктор прикинул дистанцию:

— До япошек тридцать пять — сорок кабельтовых.

— Алярм! — повелел Рожественский...

Башни передовых броненосцев извергли пристрелочные снаряды. Увлеченные началом поединка, флагманские специалисты не заметили, что японские крейсера, забежав в «хвост» русской эскадре, отсекли от нее и тут же взяли на абордаж госпитальные суда, плывущие под красным крестом милосердия. Отныне тонущие не будут иметь спасения, а раненые могут найти медицинскую помощь только в корабельных лазаретах...

Коковцев слышал над собой странный шорох и невнятное бормотание, какое он слышал однажды в Алжире, когда из пустыни летела саранча. Не понимая причины этих звуков, каперанг выставился наружу из боевой рубки и заметил движение японских снарядов: отлично видимые в полете, они кувыркались будто городошные палки. А вдалеке японские крейсера пытались накрыть старый броненосец «Николай I», на котором держал флаг Небогатов, но стреляли плохо — на недолетах. Удивительно, что снаряды японцев -даже при ударе об воду! — давали высоченные всплески разрывов, украшенные шапками черного или желто-лимонного дыма. «В чем дело?..» Коковцева тешило сознание, что взрывное устройство русских снарядов разрывало их лишь после пробития брони, внутри японских кораблей. Так ли это?

— Но где же дым? — спросил он Богданова.

— Наши дыма не дают, оттого и пристрелка у нас — дерьмо!

Игнациус повелительно указал Коковцеву:

— Сейчас же закрой двери в рубку — башку снесет.

Коковцев пренебрег советом, наблюдая за «Ослябей": броненосец, пропуская перед собой «Орла», не только уменьшил ход, но временно застопорил машины, развернувшись к неприятелю бортом. Этого было достаточно: шесть японских крейсеров оставили «Николая I» в покое, сразу вцепившись в «Ослябю» «клыками» своих главных калибров... Коковцев крикнул в рубку:

— «Ослябя» в пробоинах... пожар в центре!

— Задраишь ты двери или нет?! — выругался Игнациус.

Коковцев захлопнул за собой пластину брони, чтобы не видеть «Осляби». Посреди рубки лежал сигнальный кондуктор. У него не было половины лица, отсеченной осколком, залетевшим внутрь рубки через узкую боевую прорезь.

— Адмирал уже ранен, — хмуро сообщил Филипповский.

По затылку Рожественского стекала кровь.

— Не стоит вашего внимания, — ответил он на вопросы о самочувствии. — «Единицу» не спускать, а курс иметь прежний...

Голос его звучал свежо. На мачте развевало бело-синюю «единицу», означавшую: бить по головным кораблям противника. Но японцы тоже стреляли по ведущим броненосцам Рожественского, и, прильнув к боевой щели, Коковцев видел, как быстро разгорается пожар над «Ослябей», а его первая башня, в которой замурован мичман Георгий Коковцев, высаживала по кораблям Того снаряд за снарядом...

«Боже праведный, что я скажу Ольге... что?»

«Ослябя» умирал. Но умирал героической смертью. Как и знаменитый инок Ослябя, павший в битве на поле Куликовом.

* * *

Недостаток в скорости, пусть даже малый, постепенно превращал русские корабли в мишени для японских снарядов.

— Уже горим, — деловито произнес Игнациус и, словно ему не хватало дыма сражения, воткнул в рот сигару...

Грохот от попаданий был такой, что рубка подпрыгивала на барбете, а сам броненосец напоминал прокатный цех в разгар рабочего дня. Рожественский приказал Коковцеву пробиться через пылающие ростры на ют, дабы приготовить командный пост в корме, ибо носовой скоро будет разрушен. Что-то огненное врезалось внутрь рубки, из-под бронированных козырьков брызнуло во все стороны тысячами искр, люди мгновенно схватились за грудь, давясь кашлем от газов, заглатывая в свои легкие белые невесомые хлопья, похожие на клочки ваты. Рожественский, громко простонав, схватился за бок — покачнулся.

— Санитаров с носилками! — крикнул Игнациус.

— Нет, — выпрямился адмирал. — Не надо... пусть берут других. Они, да, пристрелялись, — сказал он о японцах. — Но мы ведь тоже не дурачки... Продолжать движение!

Поручни трапа, уже раскаленные, обожгли ладони Коковцеву, «Суворов» горел (а как горел, сохранилось свидетельство: «сгорали надстройки, шлюпки, настилы палуб... каменный уголь, сухари, тросы, резиновые шланги, койки матросов и все другое..."). Флаг-капитан закрывался от жара руками.

— А это еще что? Неужели «Ослябя»?

«Ослябя» нес красно-синий флаг — «како": «Не могу управляться!» Но в ту же секунду пламя спалило фалы, сигнал бедствия исчез в пламени. Продолжая стрелять, броненосец выкатился прочь из кильватера, его борта были разворочены, огонь бушевал на уровне мачт, носом он оседал в море по самые клюзы. При таком дифференте «Ослябя» начал ложиться на левый борт, как бы в предсмертном изнеможении. Его трубы поливали холодные волны густейшим и черным дымом, а люди, подобно букашкам, сыпались в море... Все это Коковцев наблюдал своими глазами, а в мозгу пульсировала прежняя мысль: «Но что я скажу Ольге? что я скажу? что?..»

Носовая башня мичмана Коковцева изрыгнула последний залп. Этот залп — последний! — пришелся уже в воду.

Правый винт броненосца еще вращался, с ненасытной яростью рассекая задымленный воздух. Из кормовых кингстонов «Осляби» вдруг выбило чудовищный водяной фонтан — так высоко, будто заработал петергофский «Самсон», извергающий воду из разодранной пасти льва! Это был конец... К месту гибели броненосца спешили «Бравый», «Буйный» и «Быстрый», за ними торопился буксир «Свирь"; они стали выхватывать людей из воды, реверсируя машинами то вперед, то назад, чтобы сбить пристрелку японцев по этому скоплению погибающих людей и кораблей, их спасающих... «Туда лучше не смотреть! Спасут ли они сына?»

Коковцев проник на ростры, где матросы разносили шланги, уже все иссеченные осколками, из рукавов выметывало тонкие струи воды, поливая мертвецов, разбросанных взрывами в самых причудливых позах. Здесь же умирал старший офицер Македонский, ползая

среди воды и огня, а вместо ног за ним волочились грязные штанины, из которых торчали раздробленные кости голеней... Коковцев пробивался дальше — к юту!

— Никола Святой, но что я скажу Ольге?

Только сейчас он заметил, что «Суворов» выписывает сложную циркуляцию, — значит, рули заклинило, но следующие за ним корабли, не зная того, пристраивались в кильватер флагмана. Повторялась ситуация, подобная бою Порт-Артурской эскадры, когда был убит адмирал Витгефт... «Но жив ли еще Рожественский?» Из огня пожаров — знакомый голос:

— Не шалей, братцы! Давай воду... качай, разноси! Это командовал трюмно-пожарным дивизионом Эйлер.

— Леня, — позвал его Коковцев, — ты жив?

— И ни царапинки... будто заговоренный!

Коковцева что-то шмякнуло в спину, и он присел:

— А я... уже. Получил. Да. Но мне в корму... в корму... Это счастье, что не мог пробиться на кормовой пост сразу: там все было размозжено. Мертвые валялись, отброшенные взрывом к переборке поста. Чья-то рука в кожаной перчатке еще сжимала бинокль. Но броненосец — факел огня! — катился дальше на циркуляции, и было непонятно, как работают его машины...

— Люди-и-и... — звал кто-то. — Спа-а-асите-е-е...

Волна горячего воздуха приподняла Коковцева над пожаром и удивительно мягко распластала на палубе: это взорвало кормовую башню, ее броневая крыша рухнула на ют, свергая на своем пути все надстройки, расплющивая все живое...

Перед Коковцевым возникла фигура матроса:

— Тебе помочь? — спросил он на «ты».

— Я сам, — начал подниматься Коковцев.

— «Сисой"-то горит, — сказал матрос, помогая ему.

— Все горим... Пить! Пить хочу.

— Да где взять? Лакай из шлюпок... эвона!

Из шлюпок броненосца, пробитых осколками, били упругие струи воды. На переходах трапов матросы с матюгами раскидывали «траверзы» пылающих коек. Санитары волокли раненых, оравших от боли. Новые разрывы обрывали их крик, а санитаров сметало в море, как мусор. В этом хаосе Коковцева вежливо позвали из противоминной батареи, предложив ему... чаю! Сверкая начищенными ботинками, при накрахмаленной манишке с галстуком-киской, украшенным жемчужиной, в башне сидел мичман Головнин, любезно протягивая флаг-капитану бутылку с чаем.

— Холодный, — сказал он. — Но это сейчас и лучше.

— Благодарю. А что у вас с башней?

— Заклинило... язву! Не провернуть... Сейчас допьем с ребятами чаек и грянем тушить пожары. А что еще-то делать?

Все это в грохоте, в треске. Ветер на повороте отнес дым в сторону, и Коковцев показал Головнину, что мачт на «Суворове» уже нету, но мичман не удивился, говоря:

— Все-таки по «Миказа» мы врезали разочек или два под самую печенку Того. «Идзуми» от «Осляби» тоже досталось.

Коковцев просил его посмотреть — что там, на спине, жалуясь, что штаны намокли от крови. Головнин откинул броняжку.

— Санитары! — позвал он. — Извините, господин флаг- капитан, что отказываю вам, но я с детства... брезгливый.

— Не надо, тогда не надо, — заторопился Коковцев, благодаря артиллериста за чай, и броня двери захлопнулась за ним, снова запечатывая прислугу пушек в желез ной коробке...

Эйлер не получил еще ни одного ранения.

— Здесь, на рострах, жарко. Но жить можно, — сказал он. — А в батарейных палубах сгорели заживо. Им некуда было выйти, переборки раскалены добела... Когда все это кончится, а?

— Скоро, — ответил Коковцев...

За рострами, у входа в прачечную, пожилой кондуктор без руки целою рукой вставлял себе в рот дуло револьвера.

— Не глупи! — гаркнул ему Коковцев, подбегая. Ответ кондуктора поразил его спокойствием.

— Ты што? — спросил он. — Или слепой? Рази не видишь сам, какая тут кутерьма пошла... Если б я был глупым, так, наверное уже орал бы, что нас предали. Но я-то ведь не дурак и вижу, что влипли... как мухи в патоку. Уйди! Не мешай...

Гвардейский броненосец «Александр III» тоже горел.

— Но почему горим? — -скорчился Коковцев, отказы ваясь понимать, что случилось сегодня с ним и со всеми...

Пылающий «Суворов» еще двигался, он еще сражался, как и положено флагману, — до конца. Пока не сгорит. Пока не утонет. Японский вице-адмирал Хико-нодзё Камимура, командовавший при Цусиме крейсерами, оставил нам запись о подвиге броненосца «Суворов» — вот она: «Его мачты давно упали, трубы одна за другой рухнули, он потерял способность управляться, а пожар все усиливался. Но он все еще продолжал сражаться, и сражался с нами так храбро, что я вынужден был указать своим воинам отдать должное его небывалому героическому сопротивлению».

Иногда объективности следует учиться у противника...

* * *

Непоправимой ошибкой русского Адмиралтейства было решение облегчить вес снарядов, вмонтировав в них «трубки», взрывавшие снаряд лишь после пробитий ими брони. Облегченный снаряд не мог, естественно, доставить до противника большую дозу взрывчатки. Адмиралы под «шпицем» надеялись, что флот будет стрелять по старинке — с ближней дистанции. Но адмирал Того в бою при Цусиме умышленно выдерживал дальнюю дистанцию. Потому-то русские снаряды, потеряв в полете изначальную силу, оказались не способны раздробить даже слабую броню.

Не станем возвеличивать тактику Того! Того действовал по шаблону: «ставя палочку над «Т»», он группировал всю мощь артиллерии на головных броненосцах России, а когда их заменяли следующие за ними корабли, Того, описав дугу, опять суммировал свой огонь на броненосцах, ставших головными после поражения впереди идущих. Рожественский, в отличие от Того, не имел даже шаблонного плана, кроме твердого указания — следовать на Владивосток! Разве же это бой? Скорее, это было одиночное стремление русских кораблей к призрачному, как пустынный мираж, волшебному русскому городу, раскинувшему на зеленых холмах уютные дома и гостиницы, рестораны и магазины, танцклассы и базары, цветы и овощи, галстуки и корсеты, веера и зонтики... Где все это? Не выдумка ли?

«Суворов», похожий на костер, вышел из строя. Эскадру теперь вели броненосцы — «Бородино» и его гвардейский собрат «Александр III», пораженные огнем пожаров, заливаемые водой через пробоины, они стойко выдерживали заданный курс. Кажется, именно от них Того и получил десять прямых попаданий, все-таки пронзивших корпус флагманского «Миказа»... Ах, если бы еще десять, да еще таких десять! Все понимали, что битва при Цусиме проиграна, но прорыв, очевидно, возможен. Ведь за ними, ведущими и новейшими, в целости двигались старые броненосцы Небогатова, рыскали в отдалении залихватские крейсера, косо стригли

бурунами горизонт ретивые миноносцы. А все море, насколько хватал глаз, было усеяно унитарными патронами из латуни, плававшими встояка, будто опорожненные бутылки, разбросанные миллионами праздных гуляк. Тут накидали расстрелянных гильз и русские, и японцы. Теперь масса кораблей двигалась в этом мусоре боевых отходов, медные унитары звончайше стучались в их железные борта...

Неужели сдаваться?

Нет, нет и нет — этого никак нельзя допустить!

Русский флот помнит: ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ...

Именно здесь, в самый разгар боя, я прерываю повествование, испытывая потребность в авторском отступлении. Коковцев не понимал, отчего горят броненосцы, а в Носи-Бе не могли понять, почему Япония смирилась с долгой стоянкой русской эскадры, не докучая Парижу гневными протестами.

Все дело было в проклятой шимозе!

Я не химик и пишу не для химиков, но все же вынужден коснуться этой злосчастной темы: что дает химическая реакция бертолетовой соли с магнием и какова убойная сила плавленого тринитрофенола?.. От этого адского варева броня стекала с бортов, как воск, у людей при вдохе сгорали легкие, а взрывы давали такую массу мельчайших осколков, что спастись от них практически было немыслимо. Русские матросы при Цусиме, имея в теле тридцать, сорок, даже полсотни таких осколков, не считали себя увечными, продолжая сражаться. Но откуда же взялась она, эта проклятая шимоза? Какой дьявол придумал ее в своей бесовской лаборатории?

Есть легенда! Но она подтверждается докладами русских военных атташе и опытами, ими же проведенными... Суть такова. Изобрел эту заразу некий испанский гранд, служивший не то в чилийской, не то в перуанской армии, талантливый химик-самоучка. Свое открытие он хотел продать сначала в Европе, но русские специалисты сочли новый вид взрывчатки «негуманным оружием», крайне опасным в «складировании». Тогда секрет гранда перекупили за бешеные деньги самураи, называвшие взрывчатое вещество именем своего офицера Симосэ, который этим вопросом как раз и занимался.

Можно догадываться, почему Япония не протестовала против стационирования нашей эскадры в Носи-Бе. Того был заинтересован в обратном: чтобы стоянка у Мадагаскара затянулась как можно дольше, пока его флот, после падения Порт-Артура, начинял шимозой, свои снаряды. Понятно, почему Токио закидал Париж протестами, когда эскадра Рожественского очутилась у берегов Аннама (Вьетнама), — это значило, что шимоза, обернутая в мягкую фланель и обложенная красивой конфетной фольгой, уже до отказа заполнила стаканы корабельных снарядов... Думается, что Того все-таки не успел! Не успел сделать все. Артиллерия отряда адмирала Катаока, судя по результатам Цусимского боя, не обладала снарядами с шимозой, и потому русские корабли, даже под ожесточенным огнем, легко выдерживали разрушения, не имея в соприкосновении с Катаока тех губительных пожаров, которые буквально изжарили передовые броненосцы Второй Тихоокеанской эскадры...

А сейчас пойдем с эскадрою — к цели: NO 23».

* * *

Словно издеваясь над бессилием русской эскадры, мимо нее снова проходил этот проклятый «Идзуми», а с его палуб японские матросы, выкидывая вперед жилистые кулаки в белых перчатках, как на параде, трижды провозгласили славу микадо:

— Хэйка банзай! Хэйка банзай! Хэйка банзай!

Был четвертый час пополудни. Неожиданный наплыв тумана дал русским передышку в тридцать минут. «Суворов» циркулировал на одном месте, работая то левой, то правой машинами, чтобы, управляясь ими (вместо рулей!), следовать за эскадрой. Это ему не удавалось... Телефоны отказали. Переговорные трубы извергали не слова команд с мостика, а лишь соленую воду океана. Вентиляция еще трудилась, всасывая в нижние отсеки не воздух, а густой дым, пронизанный белыми хлопьями шимозы, которая и удушала людей, безнадежно задраенных в придонных отсеках. В боевой рубке флагмана убило всех кондукторов, уцелел лишь один матрос. Офицеры были изранены через амбразуры смотровых щелей. Спасательные «козырьки» оказались, напротив, губительны: они экранизировали осколки; не отражая их, а загоняя внутрь боевой рубки, -непростительная ошибка конструкторов! Мостик полыхал, отчего сама рубка напоминала плотно закрытый котел с грибовидною крышкой, поставленный на пламя жаровни... Филипповский сказал Игнациусу:

— Не пора ли нам уходить?

— Куда? — спросил его Рожественекий.

— В пост.

— Как?

— Через мостик, — решился лейтенант Богданов.

Он шагнул в двери, что-то под ним затрещало, и офицер провалился в яму прогара. Зиновий Петрович мелко крестился:

— Вечная память, спаси и помилуй... раздрайте люк!

Из боевой рубки в боевой пост вела узкая труба шахты. Оттащив убитых, Игнациус с Филипповским открыли люк. К этому времени флагман уже имел два осколка в голове, один в правой ноге, несколько осколков застряли в его теле, но спуск в шахту он преодолел еще достаточно бодро.

— Конечно, — сказал он в боевом посту, — здесь можно спасать свою шкуру, но отсюда ни бельмеса не увидишь, что творится на белом свете... Я пойду, господа, наверх!

Его не удерживали. Как и все офицеры эскадры, Рожественекий был в кожаной тужурке, на ногах -высокие кожаные сапоги, как у солдата. В треске горящих надстроек он пытался пробиться к бортовой башне, и тут его ранило в левую ногу, очень болезненно, отчего адмирал закричал. Из дыма возник его флаг-капитан.

— А, это вы? — сказал он Коковцеву. — Что в корме?

— Уже ничего не осталось. Все горит... людей в сечку!

— Я ранен... помогите встать, — просил адмирал. Коковцев и сам ранен. Он кликнул людей из батарейной палубы:

— Эй, тащите адмирала! В носовую — она цела!

Могучая заслонка брони со скрежетом растворилась, матросы просунули флагмана внутрь носовой башни, которой командовал лейтенант Кржижановский; он подставил под адмирала ящик.

— Вы бы знали, какая боль... боль! — сказал Рожест венекий. — Сейчас не мне одному больно, но... Разве я виноват?

Рожественекий пошатнулся, его поддержали.

— Была договоренность, — произнес он. — Весь мой штаб и меня с «Суворова» должны снять миноносцы... Где они?

Сказав так, адмирал потерял сознание. Туман распался, а Того снова начал выписывать «палочку над «Т»». Осыпаемый снарядами, «Суворов» беспомощно кружился на месте, подставляя противнику свои израненные борга. Коковцев часто слышал непонятный треск, за которым следовало шипение. Это срывались с заклепок пластины могучей брони, подобно листам фанеры, и, раскаленные, утопали в море, извергая клубы пара.

— Адмирала надо снимать. Но где же миноносцы?

— Вот они! — воскликнул Кржижановский, а матросы нащупали в панораме прицела бегущие по волнам, низко прижатые тени миноносцев японских. — Огонь! — С первого же выстрела удалось разбить борт японского «Чихайя», а кормовые пушки двумя попаданиями отбросили назад и эсминец «Сиракумо». Кржижановский, устало выругав шись, повернулся к Коковцеву: — Не так уж плохо! Идите на перевязку. За адмиралом я присмотрю...

Лазарет был разрушен еще в начале боя, раненые собирались в жилой палубе. Здесь же сидел жестоко израненный Игнациус.

— Володя, что наверху? — спросил он стонуще.

— Крепко влетело «Александру» и «Бородино».

— Горят?

-Да...

— Сгорим! — раздался вопль сверху. — Эй, братва! Кончай тут с бинтами чикаться, валяй все во вторую батарейную...

Игнациус, подавая пример матросам, поднялся:

— За мной, ребята! Живем один раз... так бабка сказала!

Яркая вспышка ослепила людей на палубе. Коковцев в последний раз увидел Игнациуса! В желтом пламени разрыва железную лестницу трапа закрутило, словно полотенце, обвивая ее вокруг тела командира флагманского броненосца. А когда дым развеяло, живые разглядели, что из этого безобразного рулона торчат только плечи с эполетами капитана первого ранга. Головы не было! Но именно в этой голове скептика впервые (еще с Либавы) возникла мысль, что весь этот поход аргонавтов — безумная авантюра. Вспомнив об этом, Коковцев упал, ничего больше не видя и ничего не помня. Он очнулся от воды, которой его поливали из шланга, как дворники поливают мостовые в жаркие дни. С трудом обретя сознание, он увидел Леню Эйлера.

— Жив? — спросил Леня. — А меня еще не задело. — Кто ведет броненосец?

— Не знаю. Но машины работают.

— Дожили... Голгофа какая-то... за что, Господи?

Коковцев повернул голову, и перед ним возникло невероятное зрелище: мимо «Суворова» прокатило остов корабля, уже не имевшего ни мачт, ни труб, он шел с сильным креном, его правый борт раскалился докрасна, будто противень, дым из кочегарок вырывался не из труб, а прямо из палубы, будто там, внутри корабля, работали огнедышащие вулканы. А вся носовая часть была вскрыта, словно жалкая консервная банка. Но он все-таки шел. Он все-таки стрелял!

— Кто же это? — не мог узнать корабля Коковцев.

— Это «Александр III», досталось ему... бедняге.

Не это поразило Коковцева — другое! На мостике броненосца, в очень спокойных позах, как дачники на веранде, стояли, облокотясь на поручни, офицеры и мирно беседовали, а вокруг них все рушилось, все погибало в пламени.

— Гвардия, — произнес Коковцев. — Помогай им Бог. А кто ведет эскадру теперь? Небогатов?

— Нет, «Бородино»... горит тоже. Он и ведет.

После гибели «Бородино» эскадру поведет броненосец «Орел": еще не все потеряно, а русские моряки не сдаются.

* * *

Рожественского и его штаб обязаны были снять «Бедовый» или «Быстрый». Но их закружило в сумятице боя, полыхающего взрывами, в вихрях воронок над тонущими кораблями. Да и как отыскать «Суворова», если даже опытные сигнальщики не могли различить броненосцы по именам, — эти обгорелые изуродованные обрубки меньше всего напоминали сейчас тех гордых красавцев, что еще недавно покачивались на пасмурных рейдах Кронштадта, Ревеля и Либавы...

В половине пятого часа на «Суворове» осталась лишь одна мелкокалиберная пушчонка. Японские эсминцы (их было четыре) снова пошли в атаку. Они двигались рывками и зигзагами, издалека примериваясь к стрельбе торпедами... Лейтенант Вырубов, неунывающий парень в разодранном- кителе, сказал Коковцеву:

— Чем черт не шутит! Попробую еще раз!

Он сразу накрыл эсминец «Асагири», остальных разогнал огонь с эскадры, выручившей своего бывшего флагмана. Итак, все кончено. Но, исполняя приказ адмирала (уже отрекшегося от участия в битве), эскадра снова — в какой уже раз! — ложилась на указанный адмиралом курс.

Коковцева отыскал почти обезумевший Эйлер:

— Динамо ослабели, электричество едва теплится. Даже пиронафтовые фонари гаснут от обилия газов. Я кричу в каждый люк — никакого отклика... Неужели в нижних отсеках одни трупы? Мрак и трупы! Открыть кингстоны? Я не сыщу штурвалов!

— О чем ты, Леня? Какие кингстоны? Это уже конец...

Словно подтверждая эти слова, рядом лопнул японский снаряд, и Коковцева с Эйлером разбросало в разные стороны. Трюмный штабс-капитан катился среди обломков рваного железа, хватаясь руками за лицо, кричал:

— Я не вижу! Вова-а... где ты? Не вижу, не вижу...

Коковцев встал и рухнул снова. Что такое? Сапог разорван, из его обрывков торчала развороченная ступня. Боли не было. Дохромав до Эйлера, он оторвал его руки от лица По щекам трюмного инженера текли глаза.

— Держись! — сказал Коковцев. — Я отведу тебя.

— Куда? — орал Эйлер, — Куда? Я не вижу...

А в самом деле — куда вести? Из ада в ад?

— Сиди. Вот так. Сиди. Сейчас я разыщу санитаров...

Эйлер судорожно хватал руками желтый от газов воздух:

— Я никуда не уйду... Что кричат там, в корме? Вова-а..

— Да здесь я, здесь. К нам подходит миноносец.

— Японский, да? Мы разве в плену? Вова-а.

— Нет, нет! К правому борту подходит «Буйный»...

«Буйным» командовал кавторанг Коломейцев.

— Коля, — окликнул его Коковцев, — ты откуда взялся?

Под бортом «Суворова» море швыряло маленький миноносец. Коковцев глядел вниз, Коломейцев задирал голову кверху:

— Слушай, что у вас тут творится? Я ведь ничего не знаю. Приказов не получал. Шел мимо. Вижу, горите. Думаю — дай-ка спрошу, не надо ли помощи... Рад видеть тебя живым!

— Коля, принимай адмирала, — объявил Коковцев. Волна, приподняв эсминец, обрушила его вниз, и шумные потоки воды неслись по его палубе. Коломейцев — в рупор:

— Я ни хрена не слышу... повтори!

Коковцев повторил, чтобы снимали Рожественского.

— Не болтай глупостей! Ты же сам миноносник... видишь, какая прет волна. Как я сниму? Есть ли у вас шлюпки?

— Сгорели или разбиты... нету. Ничего нету. Заметив корабль под бортом броненосца, японские крейсера Камимура открыли интенсивный огонь. Далее весь нервный диалог миноносников строился в редких паузах между бросками волн и взрывами снарядов. Коковцев доказывал:

— Ломай борт в щепки... пусть трещит мостик и даже твои кости! Но адмирала надобно снять... Слышишь? Это приказ.

— Черт с тобой, Володя, давай Зиновия!

Легко сказать — давай! Но исполнить это — все равно, что с крыши многоэтажного горящего здания, которое сейчас обрушится, передать младенца на крышу маленького сарая. Оценить всю дерзость подобного маневра могут, кажется, одни моряки, да и то лишь те, что уже побывали в различных переделках!

Рысцой прибежал вестовой адмирала — Петька Пучков:

— А хучь убейте: не идет адмирал, и все тут.

— Ты сказал ему, что «Буйного» нам Бог послал?

— Сказал. А он — кувырк, и папироска во рте...

Коковцев рванулся вперед, но тут же упал от боли в ноге:

— Где Клапье де Колонг? Где, наконец, все? Лейтенант Кржижановский не покидал носовой башни:

— Адмирал еще у меня. Иногда без сознания. А иногда спрашивает, что с эскадрой? От перевязок отка зывается. А дверь в башню заклинило. Осталась щель... Во! Крыса не пролезет.

— Ничего. Протиснусь, — сказал Коковцев, и, теряя пуговицы с тужурки, страдая от ран, проник в башню, внутри которой сидел Рожественский; голова адмирала была замотана окровавленным полотенцем, возле ног валялись погасшие окурки, это удивило Коковцева — Что, он еще курит?

— А! — отмахнулся Кржижановский. — Лишь прикуривает...

Рожественский на минуту снова обрел сознание:

— Отыщите мне Филипповского... флагштура!

— Если он не сгорел в посту, — ответил Коковцев.

— Хоть пепел от него! Он помнит наши маневры. Он, единственный, должен знать все, чего не знает никто...

Филишювский не мог двигаться. Старика притащили на себе матросы. Лицо флагманского штурмана было сплошь залито кровью, будто в него выпалили заряд мелкой дроби, а эту ужасную маску лица покрывало копотью пожаров и пиронафтовых фонарей.

— Без вас я никуда, — объявил ему Рожественский.

— Если решили уйти, — отвечал штурман эскадры, — так оставьте меня на «Суворове": хочу с ними и умереть.

Кржижановский притянул к себе за рукав Коковцева:

— Что их, дураков, слушать? Они ведь уже ни черта не соображают. Думайте, как вытащить адмирала из башни!

Все происходило под неустанным огнем крейсеров Камимура. С палубы позвали матросов. Забравшись в башню, они дружно вцепились в адмирала, и он, вскрикнув, снова потерял сознание.

— Оно и лучше, — говорили матросы, пропихивая Рожественского, словно большой мешок, в узкий просвет заклиненной двери. — Трещит... ой, трещит! Чего там трещит? Так што нам с того? Не мы шили, не мы пропьем... Давай, Ванька, меньше думай — умнее станешь! Тащи... тащи яво!

Адмирала хотели передавать на связанных койках, но боцман с «Буйного», человек опытный, концов не принимал:

— Эй, халявы! Кого передавать на концах хотите?

— Да, адмирала... кого ж еще?

— Бурдюк — и тот лопнет сразу! Или не вишь, пентюх, какая волна накатывает... Соображать надо!

Коковцев понял, что ему спасаться бессмысленно.

— Коля, — позвал он Коломейцева, — попрощаемся. Меня в спину... ходить не могу. Но прими адмирала... Рискни!

В обычных условиях за такой риск командирам кораблей если не снимали с них голову, то срывали с плеч эполеты. Но Коломейцев понял и сам, что ждать больше нельзя.

— Мы отходим! — отвечал он. — Не дури... прыгай! Уродливые изломы железа бортов, выпученные из батарей обрубки орудийных стволов, вся рвань сетевых заграждений, еще горевшая в смраде, — Коломейцев рисковал распороть свой миноносец обо все это, режущее и торчащее наружу, словно ножи.

— Адмирал на «Буйном», — раздались голоса.

— Давай других... смелее! — кричали с эсминца.

«Буйный» снял с броненосца пять офицеров штаба. Матросы перебросили Коковцева на миноносец, выбрав такой идеальный момент, когда «Суворов» опустило на волне вниз, а другая волна подняла «Буйный» кверху: их палубы на секунду образовали единую плоскость. Подвывая от боли, каперанг взобрался на теплый кожух машинного отделения и затих там в муках. Он слышал, как на мостике «Буйного» давал свистки Коломейцев.

— А вы что? — кричал он оставшимся на «Суворове». Офицеры флагманского броненосца выстроились на срезе батарейной палубы — вровень с матросами. Стояли рядом:

— Мы остаемся вместе с кораблем... Ура, ура, ура!

— Уррра-а-а... — подхватила команда миноносца, про щаясь с ними навеки, и «Буйный» задрожал от работы машин.

В последний миг Коковцев заметил, что на том месте, где оставил он Эйлера, зияла страшная дыра прямого попадания. Потом из этой пробоины жарко выбросило длинный лоскут яркого пламени — снова пожар! Но... кто будет тушить его?

Больше никто и никогда не видел «Суворова».

* * *

Никто и никогда, кроме японцев... Для нас, русских, «Суворов» попросту растворился в безбрежии моря, удаленный течением из эпицентра битвы, и, что мы знаем о нем, так это знаем не мы, а нам сообщили потом сами же японцы. Совершенно случайно, вдали от боя, тринадцать кораблей Того заметили разбитый и сгорающий броненосец, а где-то еще дальше дымила пожарами работящая «Камчатка». С плавучей мастерской японцы разделались в два счета, не позволив уцелеть с нее никому — ни офицерам, ни матросам, ни питерским пролетариям...

Вот тогда броненосец «Суворов» открыл огонь!

Сам в огне, он повел огонь по врагу.

Запомним: он сражался единственной маленькой пушкой.

Один — против тринадцати! Он сражался...

Казалось бы, уже все? Нет, не все.

Полтора часа

подряд уничтожали русского флагмана, невольно восхищенные его мужеством и непотопляемостью. Но вот солнце склонилось к горизонту, и «Суворов», освещенный последним его лучом, с шипением и треском, в дыму и пламени, медленно и величаво погрузился в бездну, так и не став побежденным. Японские миноносцы обрыскали место его гибели.

Ни единой щепки. Ни единого человека! Пусто...

У каждого корабля своя биография, свой некролог.

Гвардейский броненосец «Александр III» покинул строй с губительным креном, который, быстро увеличиваясь, заставил его перевернуться. Люди облепляли его черное днище, цепляясь за водоросли, растущие на нем, словно чудовищный лес, а японские снаряды сбрасывали в море целые толпы людей. «Александр III» увлек за собой всех, ни одного спасенного не было.

«Бородино», почти весь день водивший за собой эскадру, объятый пламенем, продолжал стрельбу. Он тоже перевернулся. Но до самого конца не покинул строя, и следующие за ним корабли прошли над его клокочущей могилой, из которой они успели выхватить только одного человека, — это был матрос Григорий Гущин, георгиевский кавалер...

Темнота нахлынула сразу — без сумерек. Небогатов на своем «Николае Г обогнал разрушенного в битве «Орла» и, заняв место впереди, повел остатки разгромленной эскадры далее.

К чудесному городу — по имени Владивосток!

Адмирал Того выпустил во мрак ночи разъяренные стаи гончих — это его эсминцы, кренясь, ринулись в атаку.

Их командиры жаждали. Славы. Орденов. Чести. Денег. Добить. Доломать. Дожечь. Истребить все...

Чтобы ничего не осталось от русских на волнах моря.

Вернемся на «Буйный»... Рожественский и офицеры его штаба были сняты эсминцем с флагмана за два часа до захода солнца.

— Держать ли мне ваш флаг? — спросил Коломейцев.

— У меня нет флага, — ответил ему Рожественский...

Он распорядился поднять сигнал: КОМАНДОВАНИЕ ЭСКАДРОЙ ПЕРЕДАЮ АДМИРАЛУ НЕБОГАТОВУ. Затем впал в бредовое состояние, но — уже с носилок — вдруг произнес очень внятно:

— О чем речь? Курс прежний — на Владивосток, и пусть эти слова станут для всех моим последним приказом...

В дымной мгле сражения не могли разобрать флагов, тогда кавторанг Коломейцев подогнал своего «Буйного» к «Безупречному», обратись через рупор к его командиру Матусевичу:

— У меня адмирал. Ранен. Будь другом, выручи: сбегай до Небогатова, передай ему сигнал голосом... Понял?

«Безупречный» помчался. «Николай I» отреагировал на это флагами: КОМАНДОВАНИЕ ПРИНЯЛ. СЛЕДОВАТЬ ЗА МНОЙ. Коковцев, цепляясь за поручни трапа, поднялся на мостик миноносца. Клопье де Колонг был, кажется, недоволен его появлением.

— Шли бы вы отсюда, — сказал он. — Вы же с ног валитесь. А на мостике и без вас народу хватает, не повернуться...

Это обидело Коковцева, с возмущением он ответил:

— Я такой же флаг-капитан, как и вы, Константин Константинович, а поднялся, чтобы узнать о судьбе сына.

Коломейцев дружески подтолкнул его к трапу:

— Володя, не спорь. В носовом кубрике их полно...

Коковцев не стал спорить, но спросил: куда идем?

— Напролом — к Дажелету, а там что Бог даст...

Меркнущий горизонт пронзали яркие вспышки - как зарницы над хлебными полями, когда созревает колос: это вдалеке продолжалось Цусимское сражение. Пристанывая от боли, Владимир Васильевич спустился в кубрик. «Буйный» сумел спасти много людей из экипажа «Осляби», и теперь, в синем полумраке ночных ламп, перед Коковцевым ворочалась стонущая, хрипящая, желающая жить и тут же умирающая, громадная, переплетенная ногами и руками масса живого, но уже не годного ни к чему человеческого материала. Он спросил наугад:

— Мичман Георгий Коковцев... нет ли его?

Умирающий от кашля мичман Басманов сказал:

— Здесь четверо офицеров. Но вашего сына нет с нами... Не отчаивайтесь: нас хватали с воды четыре миноносца. Может, он на «Блестящем» или «Бравом»?

Явилась робкая надежда, что Гога еще жив. Но к горлу подступила вдруг липкая тошнота. Владимир Васильевич прислонился к пиллерсу, креном его сбросило на палубу. Он долго лежал в груде людей, которые еще утром общались с его сыном... Очнулся от ужасного озноба, бившего все тело. Над ним склонился фельдшер Кудинов и еще кто-то, незнакомый. — Кто вы? — спросил его Коковцев.

— Мичман Храбро-Василевский, прямо с мостика.

— Зачем меня разбудили? Так было хорошо.

— Нас прислал командир. Мы уж думали, что вас смыло волной за борт. С трудом отыскали. Пойдемте отсюда...

Его отволокли в кают-компанию, где Коковцеву показалось намного хуже, чем в «низах». На узких диванчиках лежали раненые (или, может, подвахтенные, которым хотелось просто выспаться?). Коковцев расплакался, как ребенок.

— Потерпите... до Владивостока, — сказал ему мичман.

— Какой тут к черту Владивосток! Оставьте меня...

«Буйный» взлетал на гребень волны, потом его опускало вниз, и было слышно, как потоки воды омывают его палубу. Коковцев сам забрался под стол. Притих сжавшись. Фельдшер Кудинов разрезал сапог на его ноге, упрекнул:

— Что же вы? Надо было сразу босиком ходить. А то, сами видите, какой уж час в грязи да мрази шлепали...

Он перевязал ступню, кое-как приделал к ноге распоротые ошметки сапога, велел из-под стола не вылезать:

— Иначе вас тут в темноте затопчут... Не дай Бог, алярм сыграют, тогда все, как стадо, в люк кинутся...

Странно, что сейчас для Коковцева не было на белом свете никого роднее и ближе, чем этот безвестный фельдшер, и, схватив матроса за руку, он благоговейно ее поцеловал.

— Что вы, ваше высокоблагородие, — застыдился Кудинов...

«Буйный» опять вздымало кверху, душа неслась, будто в городском лифте, отчего вдруг вспомнилась тихая квартира на Кронверкском, пахнущая озоном ванная с ворохом пушистых и мягких полотенец. Он ерзал телом на голом железе палубы, над ним скрипела доска обеденного стола, грязная вода сочно шлепалась вокруг него. И сладостные, уверенные гимны прошлой блаженной жизни бушевали в разрушающемся сознании:

...нет панихиды похоронной,
Как нет и гробовой доски.
Но, даже мертвые, вперед
Стремимся мы в отсеках душных.
Живым останется почет,
А мертвым орденов не нужно...

С этим он погрузился в мучительный сон. Его взбодрила возня на верхней палубе, резкие привычные голоса. Коковцев подтянулся к иллюминатору: в круглом стекле, будто в аккуратной рамочке, качался кусок моря, в нем — крейсер «Дмитрий Донской», а вдалеке захлестывало пеной эсминцы «Бедовый» и «Грозный». Он вспомнил их командиров — Баранова и Андржеевского...

— Эй, — окликнули через люк, — которые тута из штаба?

— А что? — спросил Коковцев.

— Машины не тянут. Угля — кот наплакал. Так што, которые, значит, при адмирале были, те их просят на крейсер...

Хмурый рассвет начинался над океаном. Матросы уже тащили носилки, к которым был привязан Рожественский, — недавно еще грозный владыка могучей эскадры, он теперь напоминал бездушную куклу, с которой можно вытворять все что хочешь.

Кажется, он и сам это понял. Понял и взбеленился.

— На крейсер не пойду, — вдруг заартачился он. Клапье де Колонг уговаривал: на «Дмитрии Донском» безопаснее, нежели на этих трясучках-миноносцах, крейсер имеет отличный лазарет, офицеры — хороший стол.

— Лучше уж на «Бедовый», к Баранову... тащите, братцы. Мэрттг!

Почему он так решил? Почему отказался от крейсера? Может, в душе адмирала еще не угасли порывы юности, связанные с жизнью на миноносцах? Этого мы никогда не узнаем. Носилки с Рожественским, поставленные на попа, воткнулись сверху в палубу катера, и адмирала чуть было не сковырнули в море.

— А вы? — спросил Клапье де Колонг Коковцева.

— У вас ноги целы... прыгайте... я за вами...

Сказав так, Коковцев решил, что лучше оставаться на «Буйном». Он проследил, как в кипении моря быстро исчезали «Бедовый» и «Грозный». Коломейцев позвал его с высоты шаткого мостика:

— Ты остался? Смерти с нами ищешь?

— Надоело слушать всякую ерунду. Будем умнее.

— Тогда спускайся ко мне в каюту. Я сейчас...

Чашку чаю с коньяком и порошком лимонной кислоты была кстати: Коковцев чуть оживился. В углу командирской каюты валялись комки окровавленных бинтов — после перевязки Рожественского. «Буйного» мотало в дрейфе, пока крейсерские шлюпки перевозили на «Дмитрия Донского» спасенных с броненосца «Ослябя»... Николай Николаевич Коломейцев сказал:

— Нелепый фарс! Зиновий из Либавы до Ван-Фолга дрожал над каждым куском угля, делая из бункеровок пытку для экипажей, а в самом конце пути Всевышний наказал его — угля не стало... — Очень больно, Володя? — спросил он участливо.

— Иногда -хоть кричи. А сейчас полегчало...

На трапе Коломейцев поддерживал его за локоть.

— Что мне делать с «Буйным», когда уголь кончится?

— Топи его... не сдавать же японцам!

* * *

В ночь с 14 на 15 мая Того атаковал остатки русской эскадры, плывущей под флагом Небогатова. Море было пропитано фосфорным блеском — все вокруг светилось с такой непостижимою красотой, будто плавилось серебро, под форштевнями броненосцев буруны росли, как драгоценные слитки. Отчаянные атаки японцев разрушили систему эскадренного строя, и множество кораблей, потеряв связь с флагманом, в трагическом одиночестве рассекали эту страшную ночь килями, помня одно: курс — Владивосток!.. В луче прожектора запечатлелась сцена. Вот она: на мостике подбитого японского миноносца стоял командир, еще молодой офицер, и с философским спокойствием докуривал свою последнюю папиросу. Самурай был настолько преисполнен презрения к русским, что даже не повернул головы, когда броненосец проходил мимо. Его эсминец сильно парил разорванными котлами... Залп! Японский корабль разорвало на две части, которые, встав вертикально, с шумом и свистом ушли в бездну, и огонек папиросы самурая погас навеки. Небогатов тогда восхищенно сказал:

— Умеют они, сволочи, помирать...

К рассвету у него остались лишь флагманский «Николай I», «Орел», сильно избитый в дневном бою, «Адмирал Сенявин», «Генерал-адмирал Апраксин» и крейсер «Алмаз»... Еще не было пяти часов утра, когда горизонт начал заполняться дымами японских кораблей. Того крепко спал в салоне своего «Миказа», качавшегося в тридцати милях от острова Дажелет; его разбудила радиосводка от вице-адмирала Катаока, наблюдавшего движение русских к югу от Дажелета. Того поспешил на пересечку, и в десять часов утра небогатовская эскадра (в пять вымпелов) увидела перед собой такое незабываемое зрелище, от которого даже у бесшабашных смельчаков кровь застыла в жилах.

Куда ни бросишь взор — всюду сверкали сталью японские эскадры адмиралов Катаока, Урю, Камимура, Дева и самого Того, всего двадцать восемь боевых вымпелов! Крейсер «Изумруд», почуяв на шее удавку, сразу выбросил сигнал: «Прошу разрешения идти на Владивосток». Небогатов не дал ему ответа, срочно собирая на мостике флагмана военный совет: что делать? как быть?.. Железные тиски, в которых японцы удачно замкнули русских, казались нерасторжимыми. Но самое удивительное в том, что издалека японская армада выглядела свежо и добротно, будто вчера и не было никакой битвы. С дистанции шестьдесят кабельтовых они открыли огонь по флагманскому «Николаю I», но отвечал на их выстрелы лишь доблестный, весь израненный броненосец «Орел».

Небогатов якобы сказал тогда своему штабу:

— Эти пять старых, истерзанных развалин не стоят многих человеческих жизней... Готовьте «девятьсот пять десят три» к подъему!

«Николай I» поставил машины на стоп, он опустил флаги, а на мачту взлетел сигнал «953», означавший: «Сдаюсь». Сигнальщики броненосцев репетовали сигнал, переведенный с Международного свода на общедоступный язык: ОКРУЖЕННЫЙ ПРЕВОСХОДЯЩИМИ СИЛАМИ ПРОТИВНИКА, ВЫНУЖДЕН СДАТЬСЯ. Японцы не разобрав цифровой код, продолжали забрасывать «Николая I» снарядами, и тогда, чтобы спасти флагмана от расстрела, «Орел» задробил стрельбу своих башен. Все умолкло. На мачту «Николая I» медленно вползало знамя Страны восходящего солнца...

«Изумруд» тоже стал поднимать над собой флаг Японии, но в середине подъема сигнальщик резко дернул фалы назад. Этого никто не ожидал — ни Того, ни сам Небогатов. «Изумруд» воздел стеньговые красные флаги (означающие: к бою) и рванулся в узкий промежуток между эскадрами адмирала Дева и Того. За дерзким и непокорным погнались отличные ходоки — «Читозе» и «Касуга», но «Изумруд» прорвал кольцо блокады и пошел, пошел, пошел... прямо во Владивосток! Пусть же память об этом «Изумруде» останется для нас, читатель, священна.

Но такой памяти не заслужил миноносец «Бедовый».

Зиновий Петрович часто терял сознание, безжизненно отдаваясь качке, и даже опытный врач с «Дмитрия Донского» (так и оставшийся на «Бедовом") считал положение адмирала безнадежным. Командир «Грозного», кавторанг Андржеевский, вел свой эсминец впереди «Бедового», хорошо различая на его мостике две фигуры в дождевых плащах — флаг-капитана Клапье де Колонга и командира кавторанга Баранова. Ни «Бедовый», ни «Грозный» никаких повреждений не имели, их машины работали хорошо. Миновало уже четыре часа после того, как они расстались с «Дмитрием Донским» и «Буйным», добиравшим из бункерных ям последние остатки угля... Сигнальщик сорванным голосом вдруг доложил Андржеевскому, что по левому крамболу -два дыма. Это шли японские миноносцы. Напряжение на мостике проявилось в суровом молчании, которое нарушил сам Андржеевский:

— «Сазанами» и «Кагеро»... Передайте на «Бедовый», чтобы набирали обороты. Японцы, чувствую, от нас уже не отвяжугся, а посему... По местам стоять, орудия — к бою! Но ручка телеграфа на «Бедовом» осталась в положении «средний ход». Клапье де Калонг сказал Баранову:

— Нельзя же рисковать жизнью адмирала ради одного паршивого миноносца... Нам этого никто не простит!

Эти два человека сразу отказались от мысли о сопротивлении двух эсминцев против двух эсминцев противника. Впрочем, ради соблюдения проформы Клапье де Колонг навестил в каюте Рожественского, доложив ему о преследовании:

— «Кагеро» и «Сазанами»... уже близко. Нам не уйти!

Рожественский ни слова не ответил. Он открыл глаза и снова закрыл их. Затем последовал внятный кивок головы умирающего человека. Это был момент, когда с мостика «Грозного» Андржеевский разглядел, что «Бедовый» совсем застопорил машины. На его фалах развернулся флаг, умолявший врага о милосердии, флаг Международного Красного Креста, который превращал боевой эсминец в плавучую больницу. А потом...

— Мерзавцы! — сказал Андржеевский, ставя телеграф на «полный вперед». — Господа, мы сорвем банк на отходе...

«На отходе» — это значит, что действует кормовой плутонг. Пушки его метелят преследующего по носу. А любая дырка в носу преследователя — на скорости погони! — становится брандспойтом, из которого вода вонзается внутрь такими бивнями, что способна убить человека насмерть. «Сазанами» остался сторожить «Бедового» с адмиралом, за «Грозным» погнался быстроходный «Кагеро». Бой на отходе длился сорок пять минут. Иногда японцы (в смелости им не откажешь) сближались до двадцати шести кабельтовых. Поражали друг друга в упор: настигающий «Кагеро» бил под корму «Грозного», отходящий «Грозный» заколачивал снаряды в «скулы» японского миноносца. В результате «Кагеро» вдруг закутался облаком пара, осел носом и, быстро отставая, исчез в волнах. На мостике «Грозного» — каша из убитых, а на лице Андржеевского вместо глаза — страшная кровавая впадина... С трудом он отвел руки от израненного лица.

— Но банк сорвали, — сказал он. — Пошли дальше...

На остатках топлива, спалив в котлах пробку и дерево обшивки, кидая в котлы штаны и рубахи, сухари и книги, они вечером 16 мая вышли к острову Аскольду, где, не в силах уже двигаться, запустили под облака воздушного змея с радиоантенной, передав во Владивосток скромную просьбу: «Пришлите врача, воды и угля. Дойдем сами...»

Итак, Небогатов сдался. Рожественского сдали.

Но мы оставили Коковцева на миноносце «Буйный».

Только что «Буйному» делать? У него же угля — кот наплакал...

* * *

В ходовой рубке «Буйного» ругался рулевой кондуктор:

— Прогадали часть флота русского... ах, прогадали! Сколь лет табаню, в нитку тянусь, да рази ж мне пришло бы такое в голову? Был до флоту приказчиком в магазине, бабам ситцы аршином мерил, а меня, дурака, сюда потянуло, пофорсить захотелось... Вот и влип в самоё дерьмо! Ой, беда, беда...

— Не шуми, — сказал ему Коломейцев. — Опять три дыма...

Сначала их было шесть. Теперь осталось три. Но два уплыли к северу, нагоняя крейсер «Дмитрий Донской», а один начал сближение с отставшим русским миноносцем. Коломейцев сказал:

— Кажется, сейчас нас будут разносить в куски...

Коковцев взором опытного миноносника правильно оценил обстановку. Забыв о боли, он вытянулся, весь в напряжении:

— Привода японца на правую раковину, тогда, Коля, можно действовать двумя плутонгами сразу — и с носа, и с кормы.

— Попробую, — согласился Коломейцев, и струя во ды, взбаламученной винтами эсминца, описала по морю широкую дугу разворота: теперь японцы настигали «Буй ный» с кормы, но чуть отступив вправо, подставляя свой левый крамбол.

— Там его и удерживай! — крикнул Коковцев. — Можете ли дать хотя бы сто двадцать несчастных оборотов?

— Мог... только не здесь, а на Тронгзундском рейде.

— У-у, черт побери... — Понимая, что «Буйный» все равно обречен, Владимир Васильевич приник к амбушюру переговорной трубы, командуя: — Прибавьте обо ротов... Сколько можно!

— Машины разнесет, — угробно отвечала труба.

— Плевать! Игра стоит свеч... давай выжимай узлы!

Физически он ощутил напряжение эсминца, который задрожал, будто человек в лихорадке. Пушки заговорили разом. Четырехствольные автоматы системы Норденфельда выпускали снаряды с таким противным скрипом, словно где-то во тьме ночного Парголова хулиганы отрывали от забора доски с гвоздями...

Кондуктор, осунувшись телом, еще стоял у руля:

— Амба... открасовался! Примите штурвал...

Ничком он сунулся в кучу сигнальных флагов, быстро их переворошив, будто искал что-то потерянное, и — умер. Так быстро умер, словно ему дали смертельный яд... Эсминец валило в затяжном крене, корпус его сотрясался на залпах плутонгов, кормового и носового. Японский миноносец отвернул в сторону, не выдержав огня. Коломейцев опустил бинокль:

— Связался черт с младенцем... Санитары, убрать убитого!

На последних остатках топлива «Буйный» нагнал «Дмитрия Донского», задержав его сигналом: «Просим остановиться». На мостике крейсера реяла рыжая бородища командира — Лебедева.

— Что еще там стряслось? — зычно вопросил он без рупора.

— Машины — вдрызг, котлы засолились, угля — на лопате...

После короткого совещания решили: команду миноносца заберет крейсер, после чего Лебедев указал штурману:

— Отметьте координаты и время. По «Буйному», Господи благослови и прости ты нас, грешных, — огонь!

Эсминец, вздрагивая от попаданий, никак не желал тонуть от своих же снарядов, его трудная кончина задержала крейсер в семидесяти милях к югу от Дажелета. Затем «Дмитрий Донской» набрал ход, но ближе к вечеру вокруг крейсера возникло множество дымовых шлейфов, скоро проступили и очертания японских кораблей... Коковцев спросил каперанга Лебедева:

— Иван Николаевич, а сколько еще до Владивосто ка?

— Миль триста... если ничего не случится.

— Так уже случилось, — ответил Коковцев.

Он спустился в лазарет, чтобы сменить перевязку.

— Что веселого? — спросил врач, кивая на потолок.

— Дымы.

— Много?

— Четыре крейсера и, кажется, отряд миноносцев.

— Вам бы лучше остаться в лазарете и полежать.

— Благодарю. Что лежа, что стоя — один черт... Когда он, хромая, выбрался из лазарета, старший офицер Блохин сообщил, что появились еще два крейсера:

— Честь имеем: противу нас вся эскадра Урю.

Настигая русский крейсер, японский адмирал Урю расцветил свои мачты сигналом: АДМИРАЛ НЕБОГАТОВ СДАЛСЯ.

— Огонь! — скомандовал Лебедев, и порыв горячего воздуха распушил его бороду, словно веник.

Погоня за одиноким крейсером длилась до позднего вечера, когда по левому траверзу «Донского» обрисовались контуры мрачной и нелюдимой скалы Дажелета. Урю вызвал по радио от берегов Кореи еще два крейсера, еще два эсминца. Забежав на пересечку курса, они захлопнули то крохотное «окошко», через которое корабль устремлялся к Владивостоку. Но пока еще не стемнело совсем, Урю поднял второй сигнал, чтобы русские знали: РОЖЕСТВЕНСКИЙ ТОЖЕ В ПЛЕНУ. ПРЕДЛАГАЕМ ВАМ СДАТЬСЯ.

— Усилить огонь, — отвечал Лебедев, а офицеры крейсера оживленно заговорили: — Что, разве и Зиновий сдался? Если это правда, то мы, русские, стали на морях хуже испанцев...

Коковцев вспомнил адмирала Сервера, рыдающего взахлеб, когда у берегов Кубы победители-янки тащили его из воды за шкирку. «Неужели и нам уготован такой позор?..» На секунду его мысли перекинулись в недавнее былое, когда у Кюба играл румынский оркестр, а он, по-юношески оживленный, чаровал большеглазую Ивону своими новеллами... Чем же теперь закрыть дыру на том месте, где навсегда оставил он кричащего от ужаса Леню Эйлера?

Об этом лучше не думать...

Лебедев, развевая бородищей, словно сказочный витязь, держал в громадных кулаках рукояти машинного телеграфа; его крейсер отстреливался с двух бортов сразу, и он, оглядывая горизонт, говорил в паузах между регулярными залпами:

— Наверное, в салонах Питера всякие мудрецы в пенсне и резвые дамочки уже обливают нас помоями. Им кажется, что дойти до Владивостока примерно так же приятно, как до променада в Мартышкино... Господа, не пришло ли время топить корабельную казну и все тайные шифры?

С секретными кодами топили и казенные деньги. За борт сыпалось чистое русское золото. Возле стояли матросы, у которых дома гнилая соломка покрывала избяные крыши, но ни у кого не возникло ничтожной мыслишки — сунуть в карман штанов хотя бы один червонец. Казначей, расщедрясь, взывал:

— Налетай, братцы! Кому деньжат хоцца?

Какие там деньги? Жить — вот главное сейчас...

— А вот и меня! — вдруг гаркнул Лебедев.

С этими словами богатырь грохнулся навзничь на решетки мостика, дрожащие вместе с крейсером от напряжения машин.

* * *

Кто уже пережил расстрел шимозою и вкусил от тьмы пучины, дляятех вторичное испытание огнем и водою вдвойне невыносимо. Именно в таком положении и оказались на «Дмитрии Донском» спасенные с «Осляби» и «Буйного": число убитых и раненых среди них перевалило уже за двести человек. Сами не участвуя в бою, они погибали как случайные свидетели этого беспримерного боя... По мере приближения Дажелета японцы активизировали стрельбу, пространство вокруг крейсера наполнялось нескончаемым гулом, пожар за пожаром вспыхивали в надстройках. Старый корабль разрушался под ударами, внутри отсеков все билось и трещало — стекла, посуда, картины, лампы, шпаклевка. Кусками отскакивала от бортов защитная пробка. От страшного шума люди глохли и теперь кричали! Место командира занял старший офицер Блохин, сказавший офицерам:

— Погреба истощены, насосы холостят, в нижних отсеках полно забортной воды... Пусть меня судят, но я выброшу крейсер на камни Дажелета, чтобы спасти людей... хотя бы с «Осляби»!

Из погребов кондукторы докладывали на мостик:

— Снарядов осталось минут на десять боя. Открывайте кингстоны... здесь, в погребах, больше не выдер жать. Вода-а! Мы торчим по шею в воде. Элеваторы отказывают... все!

Последние пиронафтовые фонари чадили на переходах, трапы сбило огнем, везде валялись трупы. Дажелет приближался, и Блохин отдал команду к спасению:

— Первых с «Осляби», потом с «Буйного», затем мы.

Спасаться? Но — как? Шлюпки и катера давно разбиты.

— Выносить раненых на верх, вязать их к койкам и выбрасывать за борт, — распоряжался Блохин с мостика.

Коковцев попрощался с офицерами крейсера, на палубе его придержал молодой матрос с приятным лицом. Даже козырнул:

— Ваш высокобродь, а что дале-то будет?

— Я бы сам хотел знать это, братец... Ранен?

— Бог миловал, — отвечал матрос. — Ошалел, это верно.

— Помоги мне... можешь? Вместе выкупаемся.

— Как не помочь? Вместе завсегда веселее...

Над ними, упавшими в быстро бегущую воду, тяжело и мощно промчало крейсерский корпус. Вынырнув, Коковцев увидел, что японцы спускают шлюпки, а все море усеяно головами людей, плывущих к Дажелету. «Дмитрий Донской», кажется, уже сбросил давление в котлах, он качался на большой глубине, впуская в себя через кингстоны забортную воду. Его мостик по-прежнему был заполнен офицерами — они уйдут последними... Неистовый кашель удушал Коковцева после того, как он заглянул во впадину бездны, где так темно и жутко (и где, может быть, уже навеки затих его сын). Матрос вцепился во флаг-капитана, усердно его поддерживая, орал прямо в ухо, сочувствуя:

— Сблюй!.. сблюди - легше станет, трави, трави...

Волна несла их на пенистых плюмажах гребня, потом сбрасывала пловцов куда-то низко, и в эти моменты Коковцев ничего не различал, кроме водяных стен, окружавших его. Японцы со своих кораблей старательно светили прожекторами, отчего море, и без того мрачное, казалось еще ужаснее.

— Как зовут? — спросил Коковцев, чуть отдышавшись.

— Бирюков я... Пашка... гальванер... мы-то рязанские!

Волна несла дальше, то вздымая наверх, то погружая в глубину, и Коковцев сорвал с ремешка именные часы.

— Ты моложе меня, — сказал он Бирюкову. — Может, и доплывешь до Дажелета, а я... возьми! Держи часы...

Бирюков, словно он сошел с ума, дико захохотал.

— Да куды ж я опаздываю? — спросил Пашка, длинной струйкой выпуская изо рта воду. — На што мне в ваши часы глядеть? Или уж остатние минутки считать? Ха-ха-ха...

— Слушай.,, не дури! Коли спасешься, отдай часы сыну моему... Никите Коковцеву! Запомни и адрес, братец: Петербург, Кронверкский... дом со швейцаром. Я там живу... там я жил!

Бирюков перехватил часы, волна тут же разорвала их руки, офицера повлекла в одну сторону, матроса в другую.

— Отда-а-а-ам... — пропаще замерло вдалеке.

Одиночество сразу ослабило волю. Утопающий за бритву хватается, но сейчас перед Коковцевым — только волны, и не было даже бритвы, чтобы за нее ухватиться. Дажелет высился в освещении прожекторов, напоминая театральную декорацию, мимо с адским шумом промчало большое тело незнакомого корабля, и Коковцева чуть не затянуло под его работающие винты. Волшебной чередой в сознании возникали вещи, которые он трогал, женщины, которых целовал, деньги, которые транжирил, и застолья, на которых роскошествовал... Это был конец!

В шуме моря — скрипы уключин и всплески весел.

— Скорее... скорее... — шепотом умолял Коковцев.

Волна вскинула его выше, он увидел белый вельбот, а японский офицер, сидевший на румпеле, показался спасителем.

— Хаяку... хаяку! — звал его Коковцев. - Скорее!

Грубые руки вцепились в воротник тужурки, потащили Коковцева внутрь шлюпки; японский офицер держал в руке русско-японский разговорник, из которого с улыбкой вычитал слова.

— Зи-да-расту, — сказал он. — Каки по-жи-ва-те?

— Камау-на, — отвечал Коковцев. — Хорошо...

Да! Теперь все хорошо, даже великолепно. Японский офицер, вроде бы разочарованный таким оборотом дела, сунул разговорник в карман. Под банкою вельбота, выпучив глаза, сидел крейсерский священник и, громогласно икая от ужаса, держал на вытянутой руке клетку с попугаем. Попугай был мертв! А вокруг Коковцева вяло, словно сонные крабы, шевелились тела спасенных, сотрясаемые приступами надрывного кашля. Это клокотала в их легких вода... Коковцева бурно вырвало. В состоянии шока, он еще не понимал, что открывается новая страница его биографии — он в плену!

* * *

Внутри японского крейсера — как в хорошем доме, и тепло и чисто; под ногами плетенки манильских матов; ровное гудение машин и вытяжной вентиляции. Надо отдать должное японцам: вели они себя удивительно сдержанно, не проявляя перед русскими никакой радости по случаю победы над ними. Коковцева провели по отсекам так замечательно, что при всем желании флаг-капитан не смог бы заметить ни боевых разрушений, ни особенностей в японском вооружении. Он оказался в низком полутемном отсеке, покрытом линолеумом. Здесь горевали пленные офицеры с кораблей Рожественского и Небогатова, еще не вышедшие из транса после событий 14 и 15 мая... А в углу каюты плоско вытянулся мертвец, закинутый желтым одеялом. Сидящие потеснились, освобождая место для Коковцева, и он сел, представившись офицерам. «Что им сказать?»

— Я ничего не понимаю, — сказал он. — Мы ведь в этом деле не были дурачками. Слава Богу, честно трудились на благо флота. Не спали ночей на мостиках, отстреливались на полигонах Тронгзунда и Бьёрке, мы тщательно изучали опыт чужих флотов и вдруг... Кто виноват в том, что мы оказались поражены?

Только сейчас он все осознал и стал плакать. Никто его не утешал, но вежливо спросили — что с ногою?

— Погано, — отвечал он, поглядывая на мертвеца под желтым одеялом. — При взрывах летит столько черной пыли, этот кошмарный дым из разбитых труб... все разжижается водою, и моя бедная нога двое суток подряд квасилась в этом грязно-соленом растворе... А сейчас даже не болит: отупело.

— Кого там били сейчас? — спросили его.

— «Дмитрия Донского». Затонул. Через кингстоны. Глубина здесь хорошая, сажен в двести, так что японцы вряд ли станут возиться с подъемом этого старья. Мы, господа, у Дажелета...

Крейсер сильно качало. Коковцев ощутил приторный залах гниющего тела -мертвец все время привлекал его внимание.

— Кто это с нами, господа?

— Он тут лежал, когда нас сюда посадили...

Владимир Васильевич отдернул край одеяла. Это был капитан второго ранга с оторванной нижней челюстью, а из верхней блеснули коронки золотых зубов. Коковцев снова закинул его.

— Где-то встречались. А где — не могу вспомнить...

Лязгнула дверь. Два японских матроса со штыками у поясов без слов подхватили Коковцева с таким палаческим видом, будто его пора тащить на плаху, и, действительно, потащили на «плаху» операционного стола. Прямо над собой он увидел яркую лампу, лицо хирурга, который по-французски грубо сказал:

— Ладно, ладно. Давай сюда ногу.

— А-а-а-а! — заорал Коковцев, выгибаясь от боли.

— Тихо. Я сделаю тебе только то, что надо...

Без хлороформа, под одним кокаином, хирург великолепно и быстро обработал ступню. Потом с похвальным проворством извлекал из тела осколки, о которых Коковцев даже не подозревал, страдая всем телом. Он считал их по стуку, с каким они падали в фаянсовую чашку, и был удивлен, досчитав до восемнадцати. Потом начал сильно волноваться:

— Где мой китель? Там в кармане бумажник.

— Не волнуйся. Китель в сушилке. Тебе дадут чистое белье. А что в бумажнике, Кокоцу-сан?

— Фотографии. Я столько времени провел в воде.

— Высушим и фотографии... Сакэ? — предложил врач.

— Нет уж! Лучше коньяк, — ответил Коковцев.

Хирург, рассмеявшись, шлепнул его по животу:

— Только для тебя. Я ведь учился в Париже и пони маютолк в коньяке... Скажи, марка «Maria Brizard» устроит?

Японские офицеры, прекрасно владея английским языком, выведывали у Коковцева результаты действия шимозы.

— Можете судить по мне, — отвечал Коковцев, а хирург, встряхнув чашкой, в которой дребезжали осколки, засмеялся.

При имени Лебедева японцы добавляли «доблестный":

— Он храбро дрался, и мы испытываем уважение к его экипажу. Сейчас кончаем снимать его с Дажелета, утром пойдем в Сасебо, где размещены сразу два госпиталя для русских.

Коковцеву вернули бумажник с фотографиями. Выдали на руки обычный ассортимент пленного офицера -десять папирос, бутылку вина, игральные карты, пачку печенья, пучок редиски. В карман кителя деликатно опустили пакетик туалетного пипифакса. В плоских иллюминаторах розовой чертой обозначился рассвет. Японские офицеры в один голос поздравили Коковцева...

— С чем? — удивился он.

— Ваш император уже прислал телеграмму адмиралу Рожественскому, благодаря его за пролитие крови... Какая честь!

Они были ошарашены, что на Коковцева это известие не произвело никакого впечатления. Офицеры, очень любезные, листали перед ним таблицы с силуэтами кораблей русского флота, некоторые из которых были ими уже вычеркнуты.

— А вот и ваш «Бедовый»! — похвастались они.

Покидая операционную, Владимир Васильевич пожаловался, что мертвое тело начинает издавать скверный запах, и не мешало бы его спровадить за борт. Однако японцы покойника в чине кавторанга хранили для погребения на кладбище в Иносе. Но матросы посыпали его каким-то зеленым порошком, после чего запах тления исчез. Утром крейсера адмирала Урю отошли от Дажелета. Один пленный офицер вспоминал: «Кормили нас так, как мы отнюдь не ели на своем корабле. Японцы для нас готовили европейский стол... приглашали в кают-компанию на завтраки, подавали шампанское». Коковцев однажды, ужиная подле командира крейсера, спросил его:

— Если не секрет, где сейчас Рожественский?

— Он уже в Сасебо на лечении.

— А контр-адмирал Небогатов?

— Он... в Киото. Они не встречались.

Ночью японские крейсера, переполненные пленными, проходили место сражения у Цусимы: громадное пространство было перенасыщено плавающими мертвецами, которых держали на воде пробковые пояса и койки; победители шли напрямик, не сворачивая с курса на Сасебо, и форштевни крейсеров раздвигали по бортам жуткое скопище людей, еще вчера живых, еще вчера надеявшихся, а теперь они пропадали за кормой, и винты крейсеров, бешено молотя воду, заставляли трупы вращаться, ставя их кверху ногами, опрокидывая без жалости, топя в глубине и отбрасывая в сторону...

Предстоял день позора -день прибытия в Сасебо!

* * *

Англия ликовала больше Японии: война, которую она вела с Россией чужими руками , была блистательно выиграна. Не меньшее ликование царило и в самой Японии, но не столько от побед на суше, сколько именно после Цусимы! Престиж России на Дальнем Востоке, и военный и политический, был надолго поколеблен, а Япония сразу вышла в число великих морских держав. Из Токио поступали сообщения: «После Порт-Артура, Ляояна и Мукдена ликовала одна японская пресса, а народ Японии, отягощенный нуждой и поборами, оставался безучастным; теперь ликуют все города и деревни... известный философ сформулировал семь причин величия Японии, превосходящей все народы мира!» Дух самурайства уже насквозь пронизывал поры сложного (и не всегда понятного европейцам) организма императорской Японии. Не будем удивляться, что при этом отношение простых японцев к русским пленным было не только вежливое, но даже почтительное. «На всех станциях собиралось много народа, отношение публики к нам чудесное: японки разносят по вагонам чай, радушно им угощая, а когда поезд трогается, женщины отвешивают всем нам низкие поклоны. В ресторанах японские певицы давали русские концерты, безбожно коверкая наш язык: «Я на горку шра, уморирася...» В эти дни после Цусимы даже трамваи в Японии были обильно украшены цветами и яркими плакатами с иероглифами победы, толпы людей, зажигая фонарики, заполняли вечерние улицы городов, в исступлении выкрикивая по команде самураев: «Хэйка банзай... хэйка банзай...».

Хэйхатиро Того стал национальным героем!

В госпитале Сасебо японский адмирал встретился с адмиралом Рожественским, перенесшим тяжелую операцию на черепе; сейчас он чувствовал себя намного лучше, хотя и принял победителя еще в постели, но уже с папиросой в руке.

— Я не рассчитывал встретить вас в Японии, — начал Того после слов соболезнования. — Когда из газет стало известно, что вы собираетесь в путь, я счел это блефом. Беспокойство зародилось во мне после вашего отплытия из Носи-Бе, и тут я понял, что вы исполнены серьезных намерений... Не моя вина в победе над вами -так было угодно богам! Извините.

— Где вы ждали меня? — спросил Рожественский.

— У берегов Кореи — в гавани Мозампо... Мне пришлось поломать голову! — отозвался Того. — Когда вы направились в обход восточнее Формозы, я пребывал в растерянности. Ибо этот маневр заставил меня предполагать, что вы изберете любой путь, только не мимо Цусимы, не Корейским проливом. В этом случае я должен был бы искать вашу эскадру в открытом океане возле «воронок» — Сангарской или Лаперузовой. Не так ли, коллега?

— Когда же вы уверились, что я направляюсь к Цусиме?

— Двенадцатого мая. В этот день вы имели неосторожность отпустить в Шанхай свои транспорта. В этот день я выпил на радостях очень много сакэ — я понял, что битва разгорится возле Цусимы... Меня это вполне устраивало!

— Это моя ошибка, — задумался Зиновий Петрович.

— И я вам глубоко сочувствую. — отвечал Того.

Единственно, в беседе нельзя было миновать и вопроса о сдаче кораблей Небогатовым, которого Хэй-хатиро Того оправдывал (как оправдывали его тогда все японцы):

— Наши офицеры считают, что им необходимо погибать заодно с кораблями, и за это вы, европейцы, подвергаете нас, японцев, суровой критике как варваров. Но здесь вы смешали два понятия. Небогатов, окруженный мною с тридцати двух румбов, поступил именно по европейским канонам: он пожертвовал ко раблями, желая сохранить жизни экипажам своей эскад ры. Не можете же вы, европейцы, требовать от европейца Небогатова, чтобы он сделал себе харакири! Мы, японцы, смотрим на сдачу Небогатова вашими же гла зами, не стараясь применять к его осуждению наш моральный кодекс «бусидо».

— Скажите, адмирал, — спросил Рожественский, — если бы на месте Небогатова оказался японец, сдался бы он?

И вот тут адмирал Того скрыл презрительную усмешку:

— Нет! — отвечал он. — Когда ваши войска взяли у наших Путиловскую сопку, командир, ее защищавший, жестоко израненный, ночью дополз до своего штаба, и тут офицеры живым зарыли его в землю, как недостойного жизни и службы под знаменами нашего микадо... Так повелевает кодекс «бусидо»!

Крейсера вице-адмирала Урю, жалобно подвывая сиренами, вошли в Сасебо, где стояли невредимые, но очень запущенные корабли небогатовской эскадры. Лишь у «Николая I» виднелась пробоина ниже мостика. Над русскими броненосцами реяли флаги Страны восходящего солнца. Японцы перегружали пленных на пассажирские пароходы, чтобы развезти их по лагерям. Ни у кого не было никаких вещей, и пленные матросы застыли в молчании, почти похоронном, когда на причалах показалась длинная вереница людей, тащивших на своих загривках чемоданы и сундуки с родимым барахлом. Это шли команды со сдавшихся броненосцев Небогатова. Страшное молчание прорвалось в воплях:

— Шкурники! Куркули собачьи! За барахло продались! В них плевались, им грозили кулачной расправой, но матросы Небогатова, понурив головы, не отвечали. Лишь один крикнул:

— Что вы нас-то лаете? Не мы сдались — нас сдали...

Коковцева удивило, что его сразу отделили от штаба Рожественского, изолировав в отдельной палате госпиталя; вместо санитаров к нему приставили двух дюжих самураев со штыками, которые, казалось, только и ждут, чтобы выпустить из Коковцева кишки. Наконец пленные офицеры имели право отправить через французское посольство телеграммы в Россию, чтобы родные о них не тревожились: жив, здоров, в плену. От Коковцева такой телеграммы японцы не приняли, а когда он стал выражать возмущение, ему было заявлено:

— Мы бы приняли телеграмму от Кокоцу-сан, если бы он оказался среди наших пленных. Но Кокоцу-сан среди пленных не числится, и нам очень бы хотелось узнать, кто вы такой и что вам в Японии нужно?

* * *

Его допрашивал капитан-лейтенант Такасума, владеющий русским языком в той же степени, в какой Владимир Васильевич владел языком японским. Такасума был неприятен Коковцеву: квадратное лицо, жесткая щетка усов, резкий командный голос, негибкий склад ума. Русские офицеры во время войны с Японией сняли со своих мундиров все японские ордена, но Такасума продолжал таскать на груди Анну с мечами, полученную им за разгром китайских «боксеров» при штурме фортов Дату.

— Если вы Коковцев, — утверждал Такасума, — то по чему оказались на эскадре Рожественского, а не там, где вы должны быть и где мы вас, к сожалению, не обнаружили.

— К чему загадки? — возражал Коковцев, начиная выходить из себя. — Я еще раз повторяю, что в должности флаг-капитана состоял при штабе вице-адмирала Рожественского...

Однажды его выслушивал целый синклит военных японцев.

— Опять вы говорите неправду, — не верили они Коковцеву. — Если вы состояли при Рожественском, то почему же вас не взяли в плен на миноносце «Бедовом» с Клапье де Калонгом?

Скоро вместо супа ему стали давать подсоленную воду, в которой плавали лепестки зеленого лука, а кусочек мяса уменьшился до размеров мизинца. Наконец подушку заменили валиком макуры, набитым жестким морским песком (почти галькой). Счастье, что врач Осо-сан, лечивший Коковцева, оказался золотым человеком, он подкармливал своего пациента молоком и хлебом, иногда угощал и пивом, которое продавалось пленным тут же — в буфете сасебоского морского госпиталя.

— Я не знаю, кто вы, Кокоцу-сан, — говорил врач, посверкивая цейсовскими линзами очков. — Для меня вы прежде всего больной, и я обязан вылечить вас... О, русские люди крепкие! Вы поглощаете с пищей очень много белков, чего не хватает нам, японцам, от этого и раны у нас залечиваются труднее...

Между тем Коковцева продолжали мытарить идиотскими допросами, и наконец капитан первого ранга не выдержал:

— Впредь я отказываюсь отвечать вам, а буду разговаривать только с Хиросо, что был военно-морским атташе в Петербурге. Вы удивлены? Но я был приятелем этого человека. Я даже показывал ему на Тронгзунде наши торпедные стрельбы...

Это сообщение привело японцев в замешательство. При имени Хиросо они разом поднялись, кланяясь портрету императора, а Такасума, став лебезяще-угодлив, показал Коковцеву литографию в форме народного лубка. На картинке, довольно-таки аляповатой, Хиросо, размахивая саблей, спасал из пламени взрывов японских матросов. Такасума с почтением объяснил, что Коковцев имел честь общаться с героем японского народа. Оказывается, именно Хиросо возглавил отчаянную атаку брандеров, чтобы запечатать Первую Тихоокеанскую эскадру в бассейне Порт-Артура, и он погиб смертью отважной, но абсолютно бесполезной, ибо адмирал Макаров разбил его брандеры...

— Я сожалею о кончине Хиросо, — сказал Коковцев.

Отношение к нему резко переменилось:

— Кого еще из японцев вы знали в Петербурге?

— О-Мунэ-сан... понятия не имею, где сейчас эта женщина, но я сохранил о ней самую приятную память.

В этот день у него разболелись раны, он попросил сделать ему укол морфия. Сон был глубокий, но тяжкий. Когда же проснулся, возле стояли в вазе длинные японские ирисы.

— Кто принес их мне? — удивился каперанг.

Осо-сан пояснил, что, пока он спал, его навещала О-Мунэ-сан, подтвердившая Такасума, что он — Коковцев.

— Однако, — сомневались еще самураи, — если вы и Коковцев, то как же оказались на эскадре Рожественского? Мы долго искали вас в Порт-Артуре и не нашли ни среди убитых, ни среди плененных. Это нас чрезвычайно озадачило, а вы не станете отрицать, что отъехали в Порт-Артур из Петербурга в одном вагоне с покойным и доблестным адмиралом Макаровым...

Только теперь Коковцев все понял! Когда Степан Осипович отбывал на Дальний Восток на перроне Николаевского вокзала столицы наверняка его провожали и японские шпионы. Они точно зафиксировали Коковцева в числе отъезжающих офицеров штаба. Но они прохлопали, что он покинул адмирала в Москве, и теперь настырно искали того Коковцева, который для них пропал. Всю эту ситуацию Владимир Васильевич растолковал французскому консулу, на свидании с которым он настоял, а потом долго наслаждался смущенным видом капитан-лейтенанта Такасума.

Переведенный в общую палату, он начал поправляться, гулял с костылем в садике госпиталя, где кормил хлебом в пруду рыбок и двух сонных черепах, приученных подплывать к мостикам, если громко хлопнуть в ладоши. По вечерам же тоскливо слушал концерты японских лягушек, исполнявших такие же свадебные мелодии, что и лягушки парголовские. Думалось: «Как-то там Ольга? Наверное, уже на даче... Хорошо ли ведут себя Никита с Игорем?» Но среди этих житейских вопросов был мучителен главный: «Что я скажу Ольге о нашем Гоге?..»

В конце мая президент США Теодор Рузвельт, обеспокоенный усилением военной мощи Японии, предложил свое посредничество к миру. Пленные офицеры ждали мира, но и боялись его.

— Осточертело тут хуже горькой редьки, — делились они между собой, расхаживая в белых кимоно по вечерним коридорам притихшего госпиталя. — Но вернись в Россию, и любая тварь станет в глаза плевать... за Цусиму!

* * *

Я боюсь, как бы у читателя не возникло неверное представление о пребывании в японском плену, как о хорошо налаженном отдыхе, вполне заслуженном после похода и боя эскадры.

С офицерами флота все ясно! Японцы дали им волю-вольную, лишь не позволяя иметь тросточки толще мизинца, которые и отбирали без разговоров как опасное оружие. Нужды офицеры не испытывали — японцы выплачивали деньги аккуратнее, нежели русская казна. Можешь гулять где хочешь, но сидеть в ресторане более трех часов запрещалось. Если кто задерживался, полицейский страж, переодетый в кимоно, вежливо напоминал об истекшем времени. В таких случаях русские не спорили и, выкурив на улице папиросу, возвращались обратно в ресторан — еще на три часа... К пленным матросам отношение японцев было иное. Одетые кто во что горазд, а иногда полуголые (при спасении в море, как известно, о фраках не думают), русские матросы терпели отчаянную нужду. Их держали на отшибе страны, на пустых и одичалых островах, в кое-как сколоченных бараках, кормили впроголодь. И там, в лагерях Синосима, где в горах выла по ночам собака, брошенная Стесселями, матросы постоянно бунтовали, а дрались с охраной столь озверело, что огнестрельное оружие не раз переходило из рук в руки...

Совсем уж негодно, и даже отвратительно, относились японцы к пленным Маньчжурской армии: их подвергали издевательствам, отнимали часы и бинокли, с пальцев офицеров срывали обручальные кольца. Среди японцев иногда встречались настоящие изверги...

Все это время Коковцев не прекращал поисков своего сына. Подробно расспрашивал пленных о судьбе спасенных с «Осляби». В госпитале Сасебо лежал тяжело раненный мичман с «Осляби», князь Сергей Горчаков; он и рассказал Коковцеву, что в первой башне пневматика продувания отказала сразу, потом сплоховала гидравлика, и башню проворачивали вручную, но где был Гога в момент гибели броненосца — он этого не знает. Газеты в России изо дня в день публиковали списки увечных, убиенных, умерших в плену и пропавших бесследно. «А что, если имя мичмана Г. В. Коковцева уже значится среди погибших? Кто же даст Ольге сил пережить этот удар?..»

Он еще не терял надежды, что Гога остался жив.

А если он жив, то... где же он?

Искал одного сына, но случайно нашел другого.

Капитан-лейтенант Такасума залучил его в офицерский буфет, где они стали пить пиво. Неожиданно японец признался:

— Русским очень повезло в этой войне. Не скрою, что Японии сейчас важно предстать в свете великой и победоносной державы, склонной к соблюдению норм международного права, выработанного вами, европейцами. В дальнейшем мы не собираемся относиться к своим пленным столь же хорошо, как сейчас относимся к вам. — Безовсякого перехода он завел речь об Окини- сан. — Ведь у вас был и сын — Кокоцу Иитиро? Не удивляйтесь, что так исказили вашу фамилию.

Далее самурай сказал, что Иитиро, будучи артиллерийским офицером на славном крейсере «Идзуми», отлично сражался во славу микадо и погиб в битве при Цусиме.

— Вы сказали — на крейсере «Идзуми»?

— Да. Этот крейсер вынес из боя немалые жертвы...

Владимира Васильевича пошатнуло. Как объяснить, что «Идзуми» именно от «Осляби» и получил несколько отличных попаданий? Неужели Иитиро убил Георгия, а Георгий убил Иитиро? Помедлив, Коковцев ответил Такасума, что Окини-сан, наверное, сейчас очень тяжело и он хотел бы известить ее о себе.

Что-то человечное проступило в жестком лице самурая.

— Вы этого хотите? — спросил Такасума.

— Ради нее... Надеюсь, это не затруднит вас?

— Нисколько! Я это сделаю, Кокоцу-сан, уважая в вашем лице кавалера нашего ордена Восходящего Солнца... О, не торопитесь расплачиваться за пиво. Я охотно сделаю это за вас. Спокойной ночи, Кокоцу-сан!

Коковцев пожелал самураю того же:

— Домо аригато! О ясуми насай...

Ночью пришлось много передумать. При свете луны он раскладывал фотографии Ольги и своих детей, но в дальний путь до Цусимы он не взял портрета Окини-сан, а Иитиро никогда не видел. В эту ночь, наполненную повизгиванием цикад, Коковцев вдруг явственно представил себе, что его сын не покинул башни броненосца... Нет, он и остался в ней.

Скорее всего, таки было: ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ.

— Я ведь сам воспитал его на примере Дюпти-Туара... О том как погиб Иитиро, он в эту ночь не думал! Утром в Сасебо стало известно, что Рожественский, очевидно выезжает в Киото — ради свидания с Небогатовым.

— Зачем ему это? — удивился Коковцев. — Японцы правильно делают, не желая держать двух пауков в одной банке...

Пленные знали, что Того нанес визит Небогатову, который, будучи глупее Рожественского, непомерно расхваливал достижения японской науки и техники, а Того, будучи умнее Небогатова, цокал языком, деликатно возражая ему: «Да что вы говорите? Не может быть! Я не заметил превосходства своего флота перед вашим флотом...» Из американского города Портсмута, где Витте уже встретился с японским министром Комура, доходили невероятные слухи, будто Япония претендует на половину Сибири с Камчаткой и Сахалином в придачу. Не слишком-то доверяя газетам английским (и сразу отбрасывая русские), Коковцев прочитывал газеты японские. Их издатели представляли дело так, будто Россия, полностью разгромленная, давно валяется в ногах священного микадо, слезно взывая к нему о милосердии... Но однажды Коковцев выудил из прессы сообщение, что в России молодыми офицерами создана «Лига обновления флота».

— Господа, — сказал он, — это любопытная новость. Мы сидим тут, а в России народ собирает пятаки на новые корабли.

Его спросили, а кто в этой «Лиге» верховодит?

— В числе основателей — лейтенант Колчак.

— Это какой же Колчак? Не тот ли, что в Порт- Артуре командовал «Сердитым», а потом вернулся домой через Америку?..

Японцы, не желая держать нахлебников, многих пленных из Порт-Артурской эскадры давно отправили на родину. Они умышленно не держали врачей, интендантов, священников, отпускали в Россию и тех раненых, которые докучали им заботами. Не все нравилось русским в Японии, а многое попросту обескураживало. Коковцев однажды слышал на улице, как пожилой армейский капитан огорченно признался прапорщику:

— Где уж нам воевать с японками, ежели у них на каждой улице — школа, а прививки от оспы и умение плавать для всех обязательно. Гляди, у них и дети-то соплями не шмыгают!

Это верно: сопливых не было. Но Коковцев, в отличие от этого армейца, мог уже сравнивать две Японии, прежнюю с настоящей, и он заметил большие перемены: девочки в матросках маршировали, мальчики обучались приемам штыкового боя. Разве это не дико? Да и что хорошего, если паршивый фельдфебель идет по улице, и вся улица начинает ему кланяться?..

В конце августа Владимир Васильевич решил съездить в Киото; на вокзале к нему подошел глупый немолодой матрос с «Адмирала Нахимова», лежавшего у Цусимы на глубине в сорок сажен.

— Извиняйте на просьбе, вашскородь. А вот со сберкнижками-то как быть? — Речь шла о деньгах, вложенных на хранение в сберкассу погибшего крейсера. — Кады эта пальба была, о деньгах не соображал. А тут мир... ведь я не украл! Скопил. По копеечке. Бывало, и чарочки не выпьешь.

Коковцеву стало жаль матроса. Он сказал:

— Но ведь еще перед боем всюду вывесили объявления, чтобы вкладчики забрали свои деньги обратно.

— Так это для умных. А я, дурак такой, понадеялся, что в сберкассе-то оно верней будет, нежели в кармане таскать...

— Куда ж, братец, ты сейчас едешь?

— До Киоты... жаловаться. Чтобы деньги вернули.

— На кого ж ты собираешься жаловаться? Уж не на адмирала ли Того, который твои рубли на дно отправил?

— А мне все равно — на кого... Сколь лет складывал. Все копил. Надеялся. Думал, вот возвернусь в деревню, и всем чертям тошно станет! И часики обрести было желательно...

Напоминание о часах было кстати:

— А тебе Павел Бирюков с «Донского» не попадался?

— Так он уже тягу дал... с пальцем.

— С каким еще пальцем?

— А так. Начал драку с конвоиром японским. Чтобы тот к нему в окошко не смотрел. Японец-то неопытный, возьми и сунь в рот ему палец. Пашка — хрясь яво, и откусил! А палец-то непростой. Указательный. С правой руки. Таким пальцем стреляют. Ну, суд. Оно конешно. Не без этого. Вить Пашка-то из самурая инвалида сделал. — Вот и бежал. Потому как не дуралей, Пашка-то Бирюков... в тюрьме кому охота сидеть?

— Как же бежал? Не зная японского языка?

— А ему на все языки плевать. Сел на французский пароход и поплыл. Говорят, письмо в Синосима прислал. Из Кронштадту. В тюрьме сидит... Такой уж человек: как приехал, так сразу в революцию кинулся, и очень, пишет, ему понравилось.

— Пошел вон... пентюх! — ответил ему Коковцев.

Он приехал в Киото, в саду храма «Миокоин», который был отведен для размещения небогатовского штаба, Владимир Васильевич встретил контр-адмирала, заочно преданного суду на родине. Николай Иванович Небогатов сказал:

— Я имел неосторожность, по примеру Рожественского, послать царю телеграмму о сдаче эскадры. Но его величество даже не удостоил меня ответом, и теперь ясно, кто будет виноват... Неужели я думал о себе, сдавая корабли? В конце-то концов, уж мне-то спасательный круг всегда бы дали. И хотел бы утопиться, меня первого за волосы бы вытащили. Ценою своего позора я сознательно купил у противника тысячи русских жизней, которые, хочется верить, еще сгодятся отечеству...

К сожалению, Коковцеву не удалось в Киото отыскать никаких сведений о спасенных с «Осляби"; Небогатов посоветовал флаг-капитану ехать в Токио, где епископ Николай, глава православной церкви в Японии, собрал очень большие материалы о судьбах всех спасенных с эскадры. На вокзале снова пришлось встретить этого немудреного матроса с «Адмирала Нахимова».

— Ну, как? Выяснил вопрос о сберкнижке?

— Говорят — пиши пропало. Но я этого безобразия так не оставлю. Тока бы домой выбраться, уж я нажалуюсь кому следоват. Свое-то кровное — из глотки вырву!

— Много ли, братец, накоплено у тебя было?

— Куча! Трех рублей до сотни не дотянул. А теперича вот и на билет нету, чтобы до Синосима отселе выбраться.

Коковцев купил ему билет до лагеря в Синосима

— Держи! У тебя вот сотенная бумажка на крейсере размокла, а у меня, братец, сын погиб на «Осляби».

— Тады я заткнусь, — сказал матрос, и они поехали... Каждому свое!

Япония была прекрасна. Отвернувшись к окну, Владимир Васильевич тихо глотал слезы.

* * *

Портсмутский мир едва не вызвал всеобщего народного восстания, а барону Комура грозили смертью, его дом в Токио был сожжен. Япония давно истощила себя войною, цены на продукты питания возросли втрое, народ бедствовал, а перспективы на урожаи риса в этом году были плачевны. Всюду возникали грандиозные митинги, требующие отказа от мира, который-де «оскорбляет» честь нации, не давая стране никаких выгод; горели полицейские участки, в пролетарских кварталах столицы рабочие дрались с войсками, на улицах лежали трупы убитых.

В эти дни пленным запретили появляться на улицах.

— Чем все это вызвано? — недоумевали офицеры.

Коковцев понимал причины. Самурайская пресса, раздувая любой успех военщины в небывалые триумфы, всю войну обманывала народ, внушая японцам, что каждая семья, давшая солдата армии или матроса флоту, после победы над Россией получит от контрибуций столько денег, что будет обеспечена до конца жизни. Теперь, прослышав о мире, крестьяне бросали рисовые поля, толпами двигались в большие города, где настойчиво требовали от чиновников Муцухито обещанных «русских» денег...

Кормить пленных после заключения мира японцы стали омерзительно и так скудно, что все испытывали голод. Даже офицеры. А что сказать о нижних чинах, которым отводилось по двадцать три копейки в день, исходя из русского жалованья, тогда как фунт тощего мяса стоил в Японии сорок пять копеек... Красный Крест пересылал пленным офицерам египетские папиросы и французское шампанское, солдатам и матросам — сухари и махорку в неограниченном количестве, да еще всякие, книжечки, вроде такой — «Что нужно знать воину-христианину?». Но бурные всплески русской революции докатывались и сюда, в лагеря и бараки рядовых пленных, которые рвались на родину, чтобы не опоздать к переделу старого мира...

К воротам госпиталя Сасебо подъехала Окини-сан.

Коковцев узнал о ее приезде от Такасума.

— Нам, — заявил он, — нет смысла держать вас и далее в Сасебо, я могу хоть сейчас выдать вам бирку «дзюсанго», с которой вы можете проживать в Японии где вам угодно. Но... я не советую вам уезжать в Нагасаки!

— Почему же так? — удивился Коковцев.

Такасума через зубы со свистом втянул в себя воздух.

На суровом лице его, как и в прошлый раз, проглянуло что-то сострадательное. Он сказал: Япония столь горда своими победами, что отныне не станет прощать японским женщинам былых отношений с европейцами.

— Вы и сами знаете, — пояснил он, — как печально заканчивались все попытки пленных завести любовную интригу...

Коковцев об этом знал: «Дав время русскому офицеру найти временную жену (на что тратится немалая сумма денег), полиция накрывает их при первом же свидании, новобрачных разлучают, имя офицера публикуется в газетах, а женщина регистрируется в полиции проституткой!»

— Вы вернетесь в свою семью, — убеждал его Такасума, — а госпожа Окини до самой смерти осуждена носить этот позор. Я не ожидал ее приезда в Сасебо и, если вам угодно, согласен объявить ей, что вы уже покинули нашу страну!

Коковцев погладил костыль из самшитового дерева.

— Зачем так грубо? Мы не виделись двадцать пять лет, и вы должны понять мои прежние чувства. Ведь у нас был сын! А крейсер «Идзуми» до сих пор стоит у меня перед глазами... Если Окини-сан согласна на позор, то как же я могу отвергнуть ее сейчас? Именно сейчас...

Такасума выдал ему бирку «дзюсанго», которую Коковцев и навесил на шею, чтобы к нему не придиралась японская полиция. Он завязал в шгаток-фуросики скромные пожитки пленного офицера, сердечно простился с врачами, санитарками, товарищами по палате и, опираясь на костыль, побрел к выходу. Две сонные черепахи, выбравшись из тины пруда, грелись на солнце, растопырив лапы и вытянув шеи. Японский часовой в белых обмотках отдал у калитки честь офицеру российского флота.

— Саёнара, — сказал ему Коковцев на прощание.

Четыре озябших носильщика в коротких штанах до колен и в сандалиях на босую ногу стояли наготове возле богато убранного паланкина. За стеклом дверцы Коковцев увидел профиль женщины, переступившей второй возраст любви. Окини-сан легко вышла из паланкина; она не выдала ничем ни женской радости, ни материнской печали. Одета она была с изысканной роскошью, а богатый пояс-оби напоминал большую стрекозу, раскинувшую крылья за ее спиною. Окини-сан гибко переломилась в поклоне, Коковцев поразился прежней чистоте ее чарующего голоса:

— Гомэн кудасай, голубчик! Ирасяй — пожалуй...

Носильщики дружно оторвали паланкин от земли, шагая размеренной походкой, чтобы раненый не испытывал неудобств. А подле, придерживая края кимоно, шла Окини-сан, держа руку Коковцева в своей маленькой ладони... Даже не верилось, что минуло много-много лет с той поры, когда «Наездник» ворвался, как буря, в Нагасаки! Дальше — микст-вагон поезда, спешащего к лучезарным видениям мичманской юности. Среди пассажиров никто не выражал презрения к Коковцеву, но по лукавым затаенным улыбкам японцев каперанг догадывался, что все эти люди, совсем не злые, все-таки рады видеть поверженного врага, несущего бирку на шее, как блудливое животное, которое теперь не посмеет далеко убежать. Но зато сколько неприкрытой ненависти выражали взгляды, исподтишка направленные в сторону Окини-сан, и только сейчас Коковцев понял, что женщина, приехавшая за ним, согласная на унижение ради него, осталась по-прежнему верна прошлой и наивной любви.

«А может, Такасума и прав?» — стал сомневаться Коковцев...

Поезд увлекал его к югу, пролетая через обессиленную и негодующую от лишений страну. Окини-сан незаметным жестом поправила на шее Коковцева иероглиф «дзюсанго», тихонько спросила, был ли он счастлив все эти годы — без нее?

— Не думал об этом. Наверное... А ты?

Паровоз неистовым воплем заглушил ответ женщины.

Вот и вокзал Нагасаки... Под проливным дождем ехали на рикше, из-под босых пяток бедняка комьями вылетала сочная слякоть. От офицеров Тихоокеанской эскадры до Коковцева и раньше доходили неприятные слухи, что Окини-сан стала очень богатой дамой. Слухи подтвердились... Большой уютный дом в садах квартала Маруяма, красное дерево веранды, покорные прислужницы-мусумэ — все это подсказало Коковцеву, что, наверное, недаром он посылал деньги на воспитание сына Иитиро.

Владимир Васильевич поведал Окини-сан, что его старший сын погиб на броненосце «Ослябя».

— Твой старший не погиб на «Осляби», — отвечала женщина. — Твой старший сын погиб на «Идзуми»... Ты не был виноват ни в чем! Виновата одна я, рожденная в год Тора...

На самом почетном месте ее жилья, в глубине ниши-токонома, покоилась фотография Иширо, артиллерийского офицера самурайского флота. Коковцев перекрестился.

Окини-сан низко опустила голову:

— Наш сын мог быть очень счастлив...

На фотографии Иитиро был в матросской блузе с глубоким вырезом на груди, его фуражку венчала императорская кокарда, а в его лице было что-то очень японское, но он мог бы вполне сойти и за русского парня. В какой-то момент Коковцеву даже показалось, что Иитиро похож на Гогу.

— Да он мог быть счастлив, — продолжала Окини- сан. — И он без печали ушел в море на своем прославленном крейсере. Нас было много, матерей. С какой радостью мы провожали своих сыновей, как мы гордились ими в тот день!

Неприятно-скользкая тень «Идзуми» снова, как и в бою при Цусиме, резанула Коковцева по глазам, будто острое лезвие. Он стряхнул с себя это проклятое наваждение. Но как сказать ей, матери, потерявшей сына, что он (именно он, отец ее сына!) призывал стрелять именно по «Идзуми»?

— «Идзуми» стрелял по «Осляби», — сказал он.

— Наверное, и «Ослябя» стрелял по «Идзуми»...

В красивых подставках курились ароматные свечи, дым которых отпугивал комаров. Окини-сан, отстранив прислугу, сама разливала чай. Коковцев извлек из кармана бумажник, сморщенный от морской воды и ставший седым от соли Цусимы, пропитавшей кожу. Он достал покоробленную фотографию своего пропавшего любимца. Подхватив с татами костыль, дохромал до токонома и поставил портрет Георгия подле портрета Иитиро.

— Пусть они будут вместе, — сказал он Окини-сан.

— Да, голубчик. Их сейчас уже ничто не разделяет...

Так они и остались в траурной нише, оба молодые и счастливые, глядя один на другого с таким вниманием, с каким, наверное, разглядывали друг друга через граненую оптику прицелов прямой наводки по цели.

Окини-сан, встав на колени, поднесла Коковцеву чай.

Как и много лет назад...

В садах Нагасаки тревожно шумели морские ветры.

* * *

Сколько неудач и поражений было в этой войне, но траур Россия надела именно со дня Цусимы! Ибо даже неграмотный крестьянин, знавший о флоте лишь понаслышке, даже он сердцем понимал, что возле берегов с непонятными названиями произошло нечто ужасное для всех русских людей...

Эта боль от Цусимы долго не заживала в народе!

Дальше