Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
Супружеской чете Авраамовых — Эре Павловне и Георгию Николаевичу, в семье которых уже три поколения служат Отечеству на морях

Возраст первый.

Далекие огни Иносы

Вдвоем или своим путем,
И как зовут, и что потом.
Мы не спросили ни о чем,
И не клянемся, что до гроба...
Мы любим. Просто любим оба.
Есано Акико

Это случилось недавно — всего лишь сто лет назад. Крепкий ветер кружил над застывшими гаванями... Владивосток, небольшой флотский поселок, отстраивался неряшливо и без плана, а каждый гвоздь или кирпич, необходимый для создания города, прежде совершал кругосветное плавание. Флот связывал окраину со страной по широкой дуге океанов, корабли дважды пересекали экватор. Экипажи, готовые миновать не один климатический пояс, запасались тулупчиками от морозов и пробковыми шлемами от солнечных ожогов в тропиках. Европа прощалась с ними в тавернах Кадиса — теплым amontiliado в бокалах и танцами испанок под гитару.

Оторванность от метрополии была невыносимо тягостна. Город еще не имел связи с центральной Россией, во тьме океанской пучины он выстелил лишь два телеграфных кабеля — до Шанхая и Нагасаки. Восточный фасад великой империи имел заманчивое будущее, но его оформление было нелегким. Дороговизна царила тут страшная. Книжонка, стоившая в Москве полтину, дорожала в дороге столь быстро, что попадала во Владивосток ценою уже в пять рублей. Тигры еще забегали из тайги в город, выедали из будок сторожевых собачек, по ночам кидались на часовых у складов, до костей обгладывали носильщиков-кули. Нищие обычно говорят: «Что бог даст"; во Владивостоке говорили: «Что флот даст». Флот давал все — даже кочерги и печные вьюшки, лопаты и колеса для телег, матросы лудили бабкам кастрюли, боцмана, кляня все на свете, паяли дырявые самовары. Здесь, на краю России, было неуютно людям и неудобно кораблям.

* * *

Сибирская флотилия (эта одичалая и отверженная мать будущего Тихоокеанского флота) имела тогда в Японии постоянные «станции», где корабли привыкли зимовать, как в раю, и ремонтироваться, как у себя дома. Дальний Восток приманивал моряков не только первобытной романтикой: тут платили повышенное жалованье, возникало больше надежд на скорую карьеру. Правда, не хватало женщин, и любая невеста, на которую в Сызрани никто бы и не посмотрел, здесь, во Владивостоке, становилась капризна, отлично разбираясь в числе шевронов на рукавах матросов, в количестве звезд на офицерских эполетах.

Один за другим плыли и плыли корабли океанами!

А великое постоянство пассатов сокращало пути-дороги.

Пора заглянуть в календарь: была весна 1880 года...

К тому времени Владивосток уже обзавелся собственным гербом: уссурийский тигр держал в лапах два золотых якоря.

* * *

Подхваченный ликованием весенних пассатов, парусно-винтовой клипер «Наездник» пересек Атлантику по диагонали, спускаясь к устью Ла-Платы, откуда мощный океанский сквозняк потянул его дальше — к мысу Доброй Надежды. В паузах неизбежных штилей офицеры допили казенную мадеру, команда прикончила последнюю бочку солонины. В запасе оставались жирный, никогда не унывающий поросенок и две ласковые газели, закупленные у португальцев На островах Зеленого Мыса.

Пустить их в общий котел команда отказалась.

— Помилуйте, вашбродь, — доказывали матросы, — они же с нами играются, как детки малые, а мы их жрать будем?

— Но тогда вам предстоит сидеть на одной чечевице. Без мяса, — пригрозил командир, — до самого Кейптауна...

Офицеры доедали жесткие мясные консервы, которые мичман Леня Эйлер (потомок великого математика) прозвал «мощами бригадира, геройски павшего от почечуйной болезни». Русский консул в Кейптауне оказался большим растяпой: почту для «Джигита» передал на «Всадника», а почту для «Всадника» вручил экипажу «Наездника». Старший офицер клипера Петр Иванович Чайковский флегматично рассуждал за ужином в кают-компании:

— Не бить же нам его, глупенького! Очевидно, консулу никак не освоить разницы между всадником, джигитом и наездником... Господа, — напомнил он, — прошу избегать закоулков по «изучению древних языков» мира. Обойдетесь и без этого! Лучше мы посетим обсерваторию Капстада, где установлен величайший телескоп. Созерцание южных созвездий доставит вам удовольствие больше, нежели бы вы глазели на танец живота местной чертовки. Молодежь флота обязана проводить время плавания с практической пользой.

При этом Чайковский (педант!) выразительно посмотрел на мичмана Владимира Коковцева, которому лишь недавно было дозволено нести ночную вахту под парусами. Совсем молоденький мичман, конечно, не удержался от вопроса — правда ли, что в Японии можно завести временную жену, никак не отвечая за последствия этого странного конкубината?

— Все так и делают... Но я не сказал еще главного, — продолжил старший офицер клипера, раздвоив пальцами бороду. — Консул передал распоряжение из-под «шпица» не полагаться на одни лишь ветры, а помогать парусам машиною. На смену восточному кризису в делах Памира, из которого нам, русским, лаптей не

сплести, явился кризис дальневосточный, и тут запахло гашишем. Лондон все-таки убедил пекинских мудрецов, чтобы собрали свои армии у Кульджи для нападения на Россию! Поэтому будем поторапливаться в Нагасаки, где «дядька Степан» собирает эскадру в двадцать два боевых вымпела...

Время было неспокойное: Англия, этот искусный машинист международных интриг, наслаивала один кризис на другой, держа мир в постоянном напряжении; «викторианцы» окружали Россию своими базами, угольными складами и гарнизонами, они нарочно запутывали политику, и без того уже запутанную дипломатами. Со дня на день русские люди ожидали войны.

Минный офицер, лейтенант Атрыганьев, в свои тридцать пять лет казался мичманам уже стариком. Коллекционер в душе, он бдительно суммировал плутни коварного Альбиона, любовно наблюдал за нравами женщин всего мира и был неплохим знатоком японского фарфора. Сейчас лейтенант сказал:

— Господа! Вам не кажется трагичным положение нашего российского флота? Ведь мы крутимся вокруг «шарика» с протянутой дланью, словно нищие. Пока что англичане торгуют углем и бананами, но представьте, что однажды они заявят открыто: stopping!.. Интересно, куда мы денемся?..

Кейптаун был переполнен британскими солдатами в красных мундирах, спекулянтами и аферистами, шулерами и куртизанками: одни понаехали, чтобы размозжить, пушками восстание зулусов, другие -нажиться на «алмазной лихорадке», уже сотрясавшей разгневанную Африку; внутри Черного континента империализм свивал мерзкое гнездо, в котором пригрелся Сэсил Роде, основатель будущей Родезии... Скромно и трезво экипаж «Наездника» встретил здесь пасху — пудингами, вместо куличей, и аляповато раскрашенными яйцами страусов; веселья не было! Потом, законопатив рассохшиеся в тропиках палубы и обтянув такелаж, ослабленный в штормах, клипер стремглав вырвался в Индийский океан; на южных широтах Антарктида дохнула такими метелями, что каждому невольно вспомнилась русская зима-зимушка. И было даже странно, повернув к северу, ощущать нарастающее тепло. А скоро матросы стали шляться по палубам босиком, как в родимой деревне. Из распахнутых люков кают-компании доносилось бренчание рояля, Ленечка Эйлер музицировал, а юные офицеры горестно ему подпевали:

В переулке за дачною станцией,
Когда пели вокруг соловьи,
Гимназисточка в белых акациях
Мне призналась в безумной любви.
О, неверная! Где же вы, где же вы?
И какой карнавал вас кружит?
Вспоминаю вас в платьице бежевом.
Вспоминаю, а сердце дрожит...

Эйлер с громким стуком захлопнул крышку рояля:

— Самое печальное, что у меня ведь так и было: тишайший дачный полустанок за Лугою, белая акация и... Однако легко же нам прокладывать курсы на картах и так трудно понимать сердцем, что все былое осталось далеко от тебя.

Атрыганьев с затаенной усмешкой раскуривал сигару:

— Вовочка, теперь мы ждем признания от тебя. Коковцев стыдился говорить о своих чувствах. Он сказал, что отец его Оленьки служит по министерству финансов. Уже статский советник.

— Что еще? — задумался он. — Кажется, триста десятин на Полтавщине. Она очень хороша, господа... даже очень!

— Догадываюсь и сам, — захохотал Атрыганьев. — Где же ей быть очень плохой, если она с ног до головы обляпана жирным полтавским черноземом.

— Простите, но это гафф! — обиделся Коковцев. К «гаффам» флот причислял все неуместные остроты, плоские шутки или бестактные неловкости. Атрыганьев сказал:

— С тех пор как нам в последний раз мигнул маяк Кадиса, «дядька Степан» в Нагасаки ожидает нас с нетерпением, а в Питере стали понемножку забывать. Но я так и не понял — была ли у тебя акация с полустанком, как у Ленечки Эйлера?

— Акация уже отцвела, но зато распускался жасмин.

— Вовочка, тебе повезло, — ответил Атрыганьев и крикнул в буфет, чтобы «чистяки» подали ему чаю...

Корабельные офицеры жили замкнутой корпорацией, отгородясь от не посвященных в их тайны множеством старомодных традиций; между флотом и берегом был выстроен барьер мало кому понятной морской терминологии, которую офицеры осложнили еще и бытовым жаргоном: «Кронштадт» у них — жиденький чаек с сахаром, «адвокат» — чай крепкий с лимоном, «чистяки» — вестовые, «чернослив» — уголь, Петербургское Адмиралтейство — «шпиц», земля с океанами — просто «шарик», «хомяк» — офицер, избегающий женщин. Наконец, адмирал Лесовский был просто «дядькой Степаном».

Разобраться трудно, но при желании всегда можно...

* * *

Шли Зондским проливом, оставив по траверзу вулкан Кракатау (сорок тысяч жителей голландской Батавии, привычные к его содроганиям, еще не ведали, что им осталось жить всего два года). «Всадник» и «Джигит» прошли на Дальний Восток раньше «Наездника», но в Маниле стало известно, что недавно здесь брал воду клипер «Разбойник» под командой Карла Шарло де Ливрона, и это возбудило в экипаже спортивную ревность:

— Хорошо бы нам догнать разбойников и перегнать!

Чайковский остудил горячие головы юных мичманов.

— Ничего не получится, — сказал он. — Шарло де Ливрон подобрал отчаянный экипаж. Даже в сильный ветер не убирают брамселей, катят с большим креном, черпая воду бортами. Что вы, господа? Разве за Шарло кто угонится?..

На Филиппинах повстречали и земляков. Серая толпа крестьян, парившихся в нагольных тулупах и валенках, бабы в суровых платках тянулись на кладбище Манилы — хоронить умерших на чужбине. Коковцев окликнул похоронную процессию:

— Земляки! Вы бы хоть валенки скинули...

Это были переселенцы из оскудевшей России, которых ожидала Россия дальневосточная, в дебрях Амуро-Уссурийской тайги народ брался поднять целину, бросить в нее сытное зерно.

— Да нам чиновники сказывали, бытто далече от Расеи холода ишо пуще! Вот и тащим на себе от самой Одесты...

Юность щедра: она транжирит время и расстояния, она не жалеет денег, и мичман Коковцев, раскрыв бумажник, одарил земляков деньгами, велел накупить фруктов для детворы.

— А отсюда до России, — объяснил он, — совсем уж близко: Гонконг, Формоза, Шанхай, Нагасаки, и... вы дома! Потерпите. Нет ли средь вас псковских кого? Сам-то я Порховского уезда, маменька у меня там в именьице... скучает, бедная!

«Наездник» снова распустил паруса. Чего только не передумается юноше в океане с ноль-ноля до ноль-четырех. «Ах, маменька, маменька, отчего вы такая глупенькая?» Вспомнилось, как недавно навестил родительницу в ее захудалом порховском затишье. Счастливая, она возила Вовочку по сородичам и соседям — обязательно при шпаге, при треуголке и аксельбанте гардемарина. Напрасно он доказывал, что в будние дни к мундиру полагается кортик, маменька распалилась: 'Уважь мою гордость — не ножиком, а саблей!» И весь отпуск Коковцев стыдливо ежился под жадными взорами уездных барышень, с тоскою озиравших морское чудо-юдо... Накануне отплытия в Японию Коковцев сдал экзамен на чин мичмана, а невесту отыскал, как это ни странно, в лягушатнике прудов парголовского парка. Хорошенькая девушка, спасая на глубине щенка-спаниеля, сама начала тонуть, но бравый мичман вытянул на берег обоих -девицу за прическу, а щенка за ухо. После этого купания, заранее влюбленный, Коковцев появился в богатом доме на Кронверкском проспекте, где события развивались стремительно: спаниель при виде своего спасителя от счастья напустил в прихожей большую лужу, а Оленька дала на прощание поцеловать руку и обещала ждать — хоть всю жизнь... Эта волшебная сказка вдруг покрылась мутной водой, и мичман, абсолютно голый, но при сабле и эполетах, оказался на шканцах незнакомого корабля, наступив босыми ногами в центр круга с надписью: «Here Nelson fell» (Здесь пал Нельсон)!

— Вы спите? — пробудил его голос старшего офицера. — Между тем здесь следует опасаться клиперов из Кантона, которые носятся по морю, как настеганные, с дрыхнущими командами, а ветер задувает им бортовые и мачтовые огни.

— Извините, Петр Иванович, — очнулся от дремы Коковцев. — Я не сплю, просто кое-что вспомнилось.

На русских кораблях обращение в чинах презиралось, офицеры величали друг друга по имени-отчеству. Порывистый ветер завернул бороду Чайковского на его плечо, он сердито указал обтянуть грота-марсель и пробурчал:

— О чем вспоминать мичману, стоящему вахту?

— Да так... сущую ерунду.

— Эта ерунда, конечно, не удержалась: дала вам клятву?

— Да, Петр Иванович, я тоже не удержался... дал!

Крепко обругав извержения копоти из трубы, изгадившей белизну парусной романтики флота, Чайковский отправился в каюту — досыпать. В четыре часа ночи на мостик поднялся Атрыганьев, но Коковцев, сдав ему вахту, не спешил прильнуть к подушке. Минный офицер рассуждал:

— Иногда полезно разложить карту мира: все каналы и проливы, выступы суши и бухты с отличным грунтом украшены британскими флагами. А мы, несчастные, плаваем от Кронштадта до Камчатки, не имея даже угольных станций. И лишь в самом конце пути, когда до родины остается рукой подать, Япония открывает перед нами свои уютные гавани, не жалея для нас пресной воды, удобства доков, хорошего угля, сладкой хурмы и улыбок обаятельных женщин... Мне скучно в Европе, Вовочка, — сказал минер клипера, — я давно уже стал неисправимым поклонником Востока!

Звездное небо быстро пролетало над гудящими от напряжения мачтами: «Наездник» лихо поглощал пространство. Загадочная страна таилась за горизонтом, и слабые контуры неведомой жизни, как бы вырастающей из глубоких недр пробуждавшейся Азии, казалось, уже заколебались над многовековой бездной...

Высокий маяк Нагасаки, окруженный лесом утонченных пиний, послал в океан короткий, тревожащий душу проблеск.

Япония вступала в тринадцатый год «эпохи Мэйдзи».

* * *

Она уже восприняла от Европы железные дороги и оспопрививание, организацию почты и фотографирование преступников в фас и профиль, она одела военных в европейские мундиры. Нагасаки таился в глубине живописной бухты, заставленной кораблями. Над городом нависала гора, заросшая камфорными дубами и другими старыми деревьями, в их зелени виднелся храм Осува, во дворе которого японцы хранили бронзового коня Будды...

«Разбойник» был уже здесь. Де Ливрон окликнул:

— Наездники! Сколько шли от Кронштадта?

— Двести сорок три дня, — отвечали с клипера.

— Без аварии?

— Как по маслу...

Так вот она, эта непостижимая Япония: розовые кущи миндаля и белый цвет мандариновых рощиц.

— Чем пахнет? — вопросил Чайковский.

— Керосином, — быстро принюхался Эйлер.

— Да! Вон разгружается пароход из Одессы, при везший японцам бочки от нашего Нобеля... Салют наций — огонь!

Комендоры выбили из стволов звонкие стаканы, зарядили орудия снова — адмирал Лесовский, этот буйный «дядька Степан», уже выжидал с «Европы» своей порции уважения, как заядлый пьяница ждет в гостях рюмочки водки.

— Флагу адмирала... салют! — Затем Чайковский спо койно снял перчатки. — Поздравляю, господа: мы в Японии. Эй, на баке: стопора наложить. Эй, в плутонгах: от пушек отойти!.. Бог уж с ним, с этим вонючим керосином, — заключил он. — Но вы, молодежь, все-таки дышите глубже. Япония имеет особый аромат, и, кстати, волосы японских женщин таят в себе невыразимое благоухание этой удивительной страны...

...Четверть тысячелетия Японией управлял клан могучих сегунов из самурайского рода Токугава, а сам микадо, потомок солнечной богини Аматэрасу, наслаждался бессильным величием в вычурных садах Киото. Самоизоляция страны напоминала пожизненное заключение: одно поколение сменяло другое, а сёгунат не допускал общения с иностранцами. Японцам же, побывавшим в чужих краях, грозила смертная казнь по возвращении на родину. Островитяне были уверены, что все европейцы «варвары». Но морские бури не раз выносили японских рыбаков на чужие берега. Россия японцев крестила, они полностью растворялись в нашей разгульной жизни. Какова же была растерянность сёгуната в XVIII веке, когда стало известно, что в Сибири существует школа, в которой сами же японцы преподают русским свой язык... Между тем народ Японии никогда не был народом покорным. В 1867 году Токугава были вынуждены передать власть микадо Муцухито, еще мальчику, который из Киото переехал в город Эдо, сделав его столицей с новым названием -Токио... Так начиналась бурная «эпоха Мэйдзи» (1867 -1912)! А сейчас с рейда «Наезднику» салютовали корабли многих стран, и лейтенант Атрыганьев обратил внимание мичманов на это забавное космополитическое соседство вымпелов — как результат политики открытых дверей:

— В газетах пишут, что капитализм нуждается в новых рынках сбыта. Как это понять — не знаю. Наверное, когда товар сильно подмочен и покрылся плесенью, королева Виктория дремлет уже вполглаза, обеспокоенная — кому бы продать свое барахло подороже? А тут открылась веселая лавочка в Японии...

Открывшись перед миром, японцы поначалу давали очень мало — зонтики и гравюры, веревки и циновки, изящные веера и легенды о преданных гейшах, умеющих любить с изощренной тонкостью. Но зато брали японцы

у своих нахальных «открывателей» чересчур много — секреты закалки бессемеровской стали и котлы системы Бельвилля, локомотивы фирмы Борзига и оптические линзы Цейса. С каждым годом Япония смелее вторгалась в международную жизнь, алчно перенимая все подряд, что попадалось на глаза, будь то пушечные затворы, изобретенные на заводах Армстронга, или исполнение капельмейстером Эккертом «Марша Бисмарка» на духовых инструментах. Казалось, островитяне действовали по принципу заядлых барахольщиков: вали все в одну кучу, потом разберемся...

С высоты марсов, закрепив паруса, матросы уже сбегали по вантам на палубу, как ловкие акробаты сыплются на манеж из-под купола цирка. Стало тихо. Коковцев расслышал стрекотание цикад на берегу, далекую музыку. Леня Эйлер спросил его:

— Тебе не кажется, что на этом берегу нас ожидает нечто странное? Такое, что никогда больше не повторится.

— Меня пленяет эта музыка, — ответил Коковцев.

— Играют японки, — пояснил Чайковский. — Очевидно, офицеры с наших крейсеров мотают последние деньги на иносских красавиц. Вы, — сказал он Коковцеву, — не туда смотрите: огни Иносы светят нам по левому борту. Когда-то была деревенька, а теперь стала пригородом Нагасаки...

В темнеющей зелени садов разгорались бумажные-фонарики. Атрыганьев спрыгнул на мостик с ходового «банкета":

— Вы не поверите! Когда я был в Нагасаки четыре года назад, нас окружили лодки — фунэ, с которых японцы торговали дочерьми, словно дешевой редиской. Теперь по указу микадо девиц разрешено продавать только на фабрики. Временное житейское счастье обретается в Японии по контракту. Этот обычай здесь никого не смущает, и вы, хомяки, не смущайтесь...

Офицеры покинули мостик, а Коковцев еще долго впитывал в себя запахи чужой, незнакомой земли. Большая противная крыса, волоча по палубе облысевший от старости хвост, протащила в люк сухарь, украденный у зазевавшегося матроса.

* * *

Мичман нехотя спустился в кают-компанию. На столе валялись огрызки ананасов, початые коробки манильских сигар. Между абажурами, раскачивая их, прыгали резвые обезьяны.

— О чем разговор, господа?

— Обсуждаем, какой завтра будет нагоняй от адмирала...

«Наездник» провинился, и даже очень. По флотскому положению , входя на рейд, клипер обязан «обрезать» корму флагмана, впритирку пройдя под его балконом, чтобы этим рискованным маневром засвидетельствовать особое почтение. Чем ближе пройдет, тем больше чести оказано адмиралу!

— Ладно, — поднялся Чайковский с дивана. — Утро вечера мудренее. Как-нибудь отбояримся. Пошли спать, господа. Клипер устал. Я устал. Мачты устали. Все мы устали...

Россия не открывала японских «дверей» пушками, ее отношения с заморской соседкой складывались иначе. Петербург не навязывал Токио унизительных контрактов, русские не глумились над чуждыми им обычаями. Попав же в общество вежливых людей, они и вели себя вежливо...

Раненько утром клипер окружили фунэ с торговцами безделушками, владельцами гостиниц и хозяйками ресторанов, но Чайковский, весело здороваясь со знакомыми японцами, просил их подгрести к «Наезднику» чуть попозже:

— У нас играют большой сбор — ждем своего адмирала... Экипаж выстроился на шканцах, горнисты исполнили сигнал «захождение», когда с вельбота на клипер поднялся эскадренный флагман — «дядька Степан», издавший первое рычание:

— Вы почему вчера не обрезали мне корму?

Ему объяснили: флагманская «Европа» зажалась между крейсерами «Азия» и «Африка», и кого-либо из трех они могли бы при маневре задеть бушпритом.

— А нам не хотелось позорить себя перед англичанами!

— Верно, — одобрил их Лесовский...

Этот грозный реликт былой розго-палочной эпохи -"дядька Степан» уже не калечил матросов, как раньше, допуская отныне лишь ловкие удары по носу пуговицей обшлага своего мундира. Оцарапав таким образом несколько носов в экипаже «Наездника», старец разматерил плохо обтянутые штаги и спустился в кают-компанию.

— Надо полагать, — сообщил он, — наши войска, чтобы не раздражать пекинских богдыханов, оставят Илийскую долину, уйгуры просятся в наше подданство, ибо маньчжуры вырезают под Кульджей все живое, вплоть до кошек. Боевая готовность эскадры остается в силе: кризис не миновал, и надо ожидать от Лондона новых каверз. Стационироваться будете в Нагасаки, а во Владивосток я посылаю клипер"Джигит»...

После адмирала кают-компанию заполнили японцы и японки, громко шелестя шелками одежд, они разложили свои товары, при виде которых глаза разбегались, и все хотелось купить немедленно: костяные веера, расписные ширмочки, пепельницы с плачущими лягушками. Атрыганьев брезгливо говорил:

— Все это дрова ! Прошу не тратить деньги на пустяки, паче того, в Иокогаме вещи большей подлинности и стоят намного дешевле. А фарфор без меня вообще не покупайте...

Первое впечатление от Нагасаки таково, будто все японцы давно ждали мичмана Коковцева, наконец-то он прибыл, и теперь толпа, расточавшая улыбки, безмерно счастлива его видеть. Японцы, казалось, несли в себе заряды легкой бодрости, женщины двигались быстрыми шажками, в руках мужчин энергично взлетали сложенные зонтики, дети не отставали от взрослых. Второе впечатление от города -чистота и аккуратность, ровные мостовые, обилие цветов на клумбах и овощей на прилавках, всюду дымили жаровни, возле которых наспех закусывали прохожие. Третье впечатление — множество русских вывесок, рикши подвозили офицеров к ресторанам «Петербург» и «Владивосток», а для матросов круглосуточно работал дешевый «Кронштадт», в дверях которого дежурил опытный зазывала:

— Русика матросика, выпей водичка, закусай едишка...

Было странно, что в уличной сумятице японцы умудрялись двигаться, никого не толкая, всё улыбчиво-вежливые, а если где и слышался грубый окрик, то он принадлежал обязательно европейцу или американцу. Включившись в ритм движения японской толпы, Коковцев жадно поглощал в себя яркие краски незнакомой жизни, а молодой желудок, уставший от «консервятины», требовал сытного обеда. Но мичман побаивался первой встречи с японской кулинарией, потому и навестил ресторан «Россия», где, соответственно названию, все было на русский лад, а хозяин в жилетке сразу же подошел к Коковцеву:

— Осмелюсь услужить вашему высокородию?.. Назвался он Гордеем Ивановичем Пахомовым; со знанием дела расспросил, долго ли пришлось штилевать, не погиб ли кто в море, как здоровье минера Атрыганьева? В карточке меню блюда и вина были расписаны в семи колонках на семи языках (вплоть до испанского), а в первом ряду, подле японских иероглифов, заманчиво перечислялись аппетитные кулебяки с визигой, солянка с грибами, щи кислые со сметаной.

— У нас товар самый свежий, получаем из Одессы с пароходов... Газетку английскую не угодно ли посмотреть? Тоже свеженькая — из Гонконга. — Справившись о фамилии мичмана, Пахомов был крайне удивлен, — Вот те на! А капитан второго ранга Павел Семенович Коковцев кем вам доводится?

— Мой дядя. Недавно скончался в Ревеле.

— Добрый человек был, царствие ему небесное.

— Вы разве знали моего дядю Пашу?

— С него-то все и началось... Агашка! — кликнул Пахомов; явилась дородная бабища, завернутая в пестрое кимоно, но голова ее была по-русски повязана платком. — Агашка, ты в ноги кланяйся: вот племяшек благодетеля нашего... А ведь я из порховских, как и вы, сударь! Урожден был в крепостных вашего дядюшки. Состоял при нем камердинером. Когда поплыл он в Японию, и меня прихватил ради услужения. На ту пору как раз выпала реформа для нас. Для невольных, значица. Это в шестьдесят первом годочке от рождества Христова... Помните?

— Да где же! Мне тогда три года исполнилось.

— Ну, вот! А мы в Хакодате плавали, там и присмотрел я кухарку у консула нашего... Агашку! Ее самую, — Пахомов указал на обширное тело супруги. — Пришел к Павлу Семенычу и — в ноги ему: невеста, мол, на примете имеется, держать меня в прежнем положенье не можете,так и отпускайте.

— А что дядя? — спросил Коковцев.

— «Дурак ты, — говорит, — пропадешь здеся, и никто не узнает». А я, как видите, не пропал. Любой скобарь мне теперь позавидует!

Владимир Коковцев вынул тяжелые (и неудобные для кошелька) мексиканские доллары, которыми платили жалованье офицерам на эскадре адмирала Лесовского. Сложил их горушкой, как оладьи на тарелке. Гордей Иванович искренне оскорбился:

— Э, нет! С вас, сударь, не возьму... Павел Семеныч, вечная ему память, в разлуку вечную двести рублев мне преподнес. «На, — сказал, — дуралей, на первое обзаведение». С его денежек и рестораном обзавелся. Не обижайте...

Он вышел проводить мичмана на улицу. Коковцев спросил его о гейшах — хотелось бы посмотреть их танцы.

— На што оне? — фыркнул Пахомов. — Гейши вам никак не понравятся. Скушно с ними, да и кормежка плохая. С ихнего-то чаю без сахара не набесишься. Вижу, вас иное тревожит. Девки для того есть, называются — мусумэ, и по-русски кумекают. Вам и надо такую, чтобы разговоры вести по-нашему...

Ночевать Коковцев вернулся на клипер.

— Ног не чую под собой, так набегался.

Чайковский раскладывал пасьянс.

— Набегались? На что же тогда существуют рикши?

— Стыдно мне, человеку, ездить на человеке.

— А этот несчастный рикша, благодаря вашей щепетильности, сегодня, может быть, остался без ужина.

— Об этом я как-то не думал, — сознался Коковцев.

— А вы подумайте... Между прочим, внешним видом японцев не обольщайтесь. Здесь вы не встретите людей в нищенских отрепьях, как это бывает в России, но Япония — классическая страна бедняков! Кстати, вы еще не побывали в Иносе? Так побывайте... Там есть такая Оя-сан, дама очень ловкая, и вам ее конторы не избежать. Оя-сан содержит в Иносе резерв японских девиц. Ей наверняка уже известны списки молодых офицеров клипера, дабы обеспечить своих «мусумушек» верным заработком, — Коковцев пылко протестовал, говоря, что не может любить по контракту. Чайковский в ответ хмыкнул:

— А вы, чудак такой, сначала подпишите контракт, потом можете и не любить. Кто вас просит об этом? Никто... Но будьте уж так любезны обеспечить бедную девушку верным доходом. А иначе — с чего ей жить? Вспомните того же рикшу, от услуг которого вы необдуманно отказались...

Кают-компания была заставлена цветами — их прислали на клипер добрые женщины Иносы. С берега вернулся и,мичман Эйлер:

— Здесь столько соблазнов, а среди японок множество красивых женщин. Но все они такие маленькие — как куклы!

Коковцев по-юношески стеснялся думать о женщинах откровенно. Чайковский, кажется, умышленно оберегал его всю дорогу до самой Японии, чтобы здесь, на виду Иносы, сдать прямо на руки маститой Оя-сан... Далее не его забота!

* * *

Устремляясь в будущее, Япония поспешно осваивала достижения Европы, но при этом японцы никогда и ни в чем не поступились в своих традициях. Иноса же вообще осталась частицей былой эпохи, а соседство великолепных доков, в которых рабочие клепали обшивку крейсеров, лишь усиливало поразительный контраст между двумя Япониями — старой и новой... Набережные купались в кущах глициний: между доков и мастерских фирмы «Мицубиси» виднелось здание русского военного госпиталя. Англичане в своих лоциях предупреждали, что Иноса вроде русского сеттльмента, куда им, англичанам, лучше не заглядывать: они встретят тут холодный прием...

История не всегда плывет официальными каналами!

Что не сумел (или не мог?) сделать граф Путятин, прибывший в Японию со своим посольством на фрегате «Паллада», то довершил грозный тайфун 1858 года. Он разломал русский фрегат «Аскольд», и шестьсот человек экипажа, выброшенные на берег близ Нагасаки, нашли радушный приют при кумирне Госиндзи, а жители деревни Иносы стали лучшими друзьями моряков. С той поры осталось в Иносе кладбище моряков, с годами оно разрасталось все шире, японцы рачительно ухаживали за русскими могилами, как будто в них покоились их близкие родичи. Может быть, на улицах других городов улыбки на лицах японцев и были искусственными, явно фальшивыми, но в Иносе каждого русского человека жители встречали самой искренней улыбкой...

Эйлер ожидал у трапа дежурный вельбот. В статском костюме и при котелке, пухленький, розовощекий мичман выглядел иначе, становясь похожим на преуспевающего в жизни биржевого маклера. Он забавно покрутил в руке камышовую тросточку:

— Вова! Я все-таки навещу эту злодейку Оя-сан. Пятнадцать мексиканских долларов в месяц — не деньги, все равно расшвыряются, а тут... такая свобода нравов!

Старший офицер клипера подошел к Коковцеву:

— Вы чем-то озабочены, Владимир Васильевич?

«Наездник» только вчера получил почту из России.

— Маменька жалуется. Осталось восемь десятинок земли — курам на смех! — сказал мичман. — А вокруг осели деловые мужики, у которых даже огороды шире. Пишет маменька, что еще год-два, и растащат наше гнездо, а портреты моих предков подложат под ведерные самовары. Связей в обществе у меня никаких, в лучшем случае годам к сорока вытяну до кавторанга... Ну, вытяну! А что дальше?

— Дальше... Я бы на вашем месте вспомнил старика Державина: «Жизнь есть любви небесный дар! Устрой ее себе к покою, и вместе с чистою душою благослови судеб удар». Поняли?..

Коковцев понял. Близость Иносы, зажигавшей по вечерам разноцветные фонари, дразнила и соблазняла, как присутствие незнакомой женщины за стенкой, теплокровной и не твоей, но она живет рядом с тобою, она двигается, поет и дышит, смеется и танцует, — кому в такие мгновения не кажется, что эта женщина ожидает тебя, нарочно тебя волнуя?.. В один из дней Коковцев сам взялся за румпель вельбота.

— Навались, ребята! — скомандовал. — В Иносу...

В ухоженной роще росли сосны и пальмы, шевелился бамбук и зрели бананы. В этой благодати расположились домики, их передние стенки были раздвинуты — душно. В растворенных на улицу комнатах, облаченные в халаты, посиживали на циновках босоногие офицеры русской эскадры, лениво обмахиваясь веерами. Возле них хлопотали японские «мусумушки», и пусть жены были временными, как временна и стоянка в Нагасаки, но иллюзия подлинной семейственности не покидала эти забавные жилища, распахнутые настежь для всеобщего обозрения...

— Вовочка! Уж не ищешь ли ты дом со швейцаром в ливрее?

Это окликнул мичмана лейтенант Атрыганьев; его миниатюрная Мицу-Мицу встретила Коковцева чаркой водки завода г-жи Поповой, придвинула гостю тарелочку с ломтиками сырой кеты и, отступив, опустилась на колени в углу комнаты.

— Садись, — сказал Атрыганьев.

— Куда?

— На пол! Оя-сан на тебя обижена... слышал?

— На меня? За что?

— Невежливо с твоей стороны не визитировать эту даму, если даже «дядька Степан» целует ей ручки.

Мичман ответил, что не верит в счастье по контракту.

— Ты у нас умница! — похвалил его Атрыганьев. — Но я тебя умнее. Скажи, разве венчание в церкви не есть ли тоже подписание контракта, только не временного? Не все ли тебе равно, где соваться в петлю — в конторе Оя-сан или у нашего попа в церкви? В любом случае жених с невестой вступают в сделку! Только здесь, в Нагасаки, ты отдашь пятнадцать долларов — и все. А там, в России, платить будешь всю жизнь...

Атрыганьев переговорил с Мицу-Мицу по-японски, и она вынесла бутыль со «смирновскою» водкой.

— Как поют наши матросы, «со смехом, братцы, я родился, наверно, с хохотом помру...». Давай выпьем за любовь! Оя-сан приберегает для тебя, хомяка, одинокую мусумэ из Нагой.

— Нагоя... что это значит? — не понял мичман.

— Только то, что самые красивые японки родом из Нагой. Чувствую, — добавил Атрыганьев, — что застрянем в Нагасаки надолго, так не будь каютным хомяком — срочно женись!

— А зачем мне это нужно? — отвечал Коковцев.

— Послушай, — заговорил минер. — Я ведь плавал до статочно. Видел фрески в спальнях Помпеи, бывал даже в банях Каракаллы, но, поверь, там нет ничего такого, что было бы неизвестно японкам, владеющим секретом тридцати четырех способов любви. — Нежинским огурчиком, надетым на вилку, Атрыганьев указал на стоявшую в углу Мицу-Мицу. — Ты глянь на эту скромнейшую японскую богиню... Какова?

Коковцев глянул, японка улыбнулась ему.

— Так вот, — заключил Атрыганьев, с хрустом, поедая огурчик, — все эти гордые и пресыщенные патрицианки Древнего Рима перед моей Мицу-Мицу выглядят жалкими недоучками. А ты еще осмеливаешься пренебрегать женщиной из Нагой!

Коковцев безо всякого аппетита дожевал кету:

— Но в Петербурге я же поклялся Оленьке...

— Все поклялись, — сказал Атрыганьев, морщась. — Но каждой невесте, даже обляпанной полтавским черноземом, известен в любви только один способ, а тут... Стоит ли долго раздумывать? Кстати эта Оленька живет на... На какой улице?

— На Кронверкском, — ответил мичман.

Атрыганьев, хохоча, покатился по циновкам.

— Извини. Но я бывал там. Каюсь... Этот статский советник считал меня женихом, своей дочери.

— Не может быть! — оторопел Коковцев.

— Пожалуйста, не переживай. Все женщины таковы...

Г-жа Попова и г-н Смирнов, эти знаменитые спирто-водочные фирмы, разом ополчились на невинность мичмана.

— Если так, я... Я сейчас же иду к Оя-сан!

Атрыганьев горячо одобрил его решение:

— Кстати, мне в ноль-четыре принимать у тебя вахту. Будь другом, выручи: если я малость задержусь, ты склянки две-три отбудь за меня на мостике.

— Конечно, — согласился Коковцев.

— Вот и спасибо. Потом, в море, расквитаемся...

* * *

Все было похоже на скромную гостиницу: в комнатах пустоватая простота, деревянные полы покрывали мягкие татами из камыша. Коковцев уселся перед низеньким столиком, не зная, куда девать ноги, затекающие от неудобства позы. Его окружили восемь юных японок, едва окрепших девочек-подростков. Чрезвычайное обилие косметики скрадывало их подлинные черты. Это были мусумэ из «резерва» конторы Оя-сан, под надзором которой они и жили. Коковцев часто благодарил, пока они расставляли перед ним крохотные чашечки с угощениями. Тут была рыба в тесте, приправленная соей, морские водоросли, мхи и корни, огурчики, крылышко утки, чуть присыпанное анисом, желе из овощей с яйцами и совершенно черный сосуд с подогретой сакэ. Угощая гостя, мусумэ наперебой щебетали, успев наговорить Коковцеву всяческих комплиментов, — ах, какой он красивый, ах, какой он умный, ах, как хорошо, что он навестил их сегодня, а то ведь они уже собирались сами искать с ним встречи! При этом девушки подливали ему сакэ, и теплая рисовая водка приводила мичмана в содрогание. После чего, усевшись рядком напротив, девушки сыграли для Коковцева что-то очень печальное на своих сямисэнах, похожих на мандолины, и тихонько удалились. Пустота. Никого...

Но тут бодро вошла миловидная японка лет сорока — сама Оя-сан; кимоно женщины украшала брошь с бриллиантом из «алмазного фонда» царствующей династии Романовых. Семь лет назад великий князь Алексей (сын царя Александра II) плавал до Владивостока на фрегате «Светлана"; навестив Нагасаки, он задержался в объятиях Оя-сан, с чего и началась карьера этой мусумэ, богатеющей теперь на эксплуатации себе подобных. Дама держалась по-европейски свободно, широким жестом, перенятым ею от русских офицеров, она чокнулась с Коковцевым чашечкой сакэ, и бедного мичмана снова как следует передернуло. Потом женщина деловито спросила — какая из всех мусумэ понравилась ему больше.

— Они все хороши, — ответил мичман, — но я слышал, что у вас имеется девушка из Нагой.

Оя-сан со вкусом выговаривала русские слова:

— Если ты задумался об Окини-сан, голубчик, она полюбит тебя... вместе с домом! Но задаток не малый — двести долларов, голубчик. — О том, сколько из этой суммы она заберет для себя, об этом Оя-сан, конечно же, умолчала.

В планы мичмана никак не входило стать домовладельцем в Японии, но смирновская водка, разбавленная японской сакэ, и обида на Ольгу сделали его смельчаком. Он готов хоть сейчас платить за все в мексиканской валюте.

— Но сначала покажите мне красавицу из Нагой!

Оя-сан легонько хлопнула в ладоши, и Коковцев услышал за спиной неприятное шипение. Он обернулся: перед ним возникло костлявое чудовище с громадными оттопыренными ушами.

— Это натариус, — объяснила Оя-сан. — Он принес контракт на Окини, заранее составленный... Подписывайте его!

Глаза натариуса были добрыми, но шипел он так замечательно, что ему позавидовала бы любая гадюка.

— У нас в России, — сказал Коковцев, поднимаясь с татами, — не покупают кота в мешке...

Оя-сан сердито крикнула что-то по-японски. С громким треском раздвинулись бамбуковые ширмы — и Окини-сан опустилась на колени, застыв в глубоком поклоне, а за нею вразнобой качались сухие бамбуковые палки: так-так, так-так, так-так.

— Гомэн кудасай, — были первые слова женщины.

Она просила у них извинения за то, что явилась.

* * *

Окини-сан кланялась очень долго, и Коковцев сначала видел только широкий пояс-оби, завязанный высоко на спине, пышным бантом, потом разглядел удивительно сложную прическу, в которой волосы были унизаны черепаховым гребнем и булавками из красных кораллов. Коковцев кинулся поднимать женщину с пола.

— Голубчик, — четко выговорила Окини-сан русское слово (которое в заведении Оя-сан, очевидно, заучивалось всеми мусумэ в числе самых необходимых слов).

Теперь мичман видел нежное матовое лицо с узкими блестящими глазами, а губы девушки, чтобы не казались большими, были подрисованы кармином только посередине Окини-сан была так хороша, что раздумывать далее не приходилось:

— Давайте сюда контракт... подпишу!

Бамбуковые палки перестали стучать, шипение прекратилось. Нотариус из под халата извлек чернильницу, протянул Коковцеву европейское перо, а не кисточку. Мичмана ознакомили с условиями контракта: подданная микадо, отзывающаяся на имя «Окини», поступает в его жены с содержанием в пятнадцать долларов за один месяц, а Кокоцу-сан обязуется предоставить ей помещение, стол, одежду и наемную прислугу с рикшей. Отсчитав серебро, мичман еще раз оглядел красавицу из Нагой:

— Но почему на месяц? Мой клипер еще никуда не уходит.

Нотариус отвечал ему на хорошем английском языке:

— К чему загадывать вперед? Мы, живущие вдали от вас, европейцев, не привыкли верить ни женщинам, ни пьяницам, ни морякам: женщина склонна обманывать, пьяница ничего не помнит, а моряк рано или поздно все равно потонет. Через один месяц я с удовольствием продолжу контракт.

— Ол райт, — согласился Коковцев...

* * *

Обитель семейного счастья оказалась вполне приличной: через мизерный ручеек был перекинут карликовый мостик, с которого мичман чуть не упал, в миниатюрном садике имелся маленький прудик, в нем крохотные рыбки виляли хвостиками. Коковцев и Окини-сан остались одни. Мичман извинился, что ему предстоит еще ночная вахта:

— А я чертовски много выпил и, прости, должен выспаться. Нет ли в этом домике чего-либо похожего на кровать?

Окини-сан придвинула к нему коротенькое бревнышко с валиком, ласково уговаривая положить на него голову.

— Забавно! А как зовется такая подушка?

— Макура, голубчик, это макура.

— Звучит вполне по-русски... макура, макура... Окини-сан уселась напротив него, поджав под себя ноги, всецело погрузилась в отсчет времени, сокращавшего их первое свидание. За четверть часа до полуночи, отрывая от макуры наболевший затылок, Коковцев уже не мог вспомнить, как это бревно называется. Он быстро собрался на вахту.

— Конечно, — благодарил он, — если бы не ты, я бы наверняка все проспал. А завтра пришлю вестового — пусть привезет подушки и одеяло. Однако где я сейчас достану фунэ, чтобы поспеть к вахте на свой клипер?

Оказывается, Окини-сан, пока он спал, уже наняла лодочника на весь месяц их контракта. Мало того, женщина проводила его до пристани и не покинула мичмана, пока фунэ не подгребла к корабельному трапу. Только тогда она попрощалась с ним, и с палубы корабля мичман застенчиво пронаблюдал, как в темноте рейда медленно растворяется белое пятно ее одежд. Издалека донесло певучий голос молодой женщины:

— Саёнара, голубчик! До-си-да-ня...

Чайковский с «манилой» в зубах гулял по шканцам.

— Теперь, — сказал он, — за все время стоянки в Нагасаки за вас я спокоен: еще не было случая, чтобы молодой офицер, взявший в жены японку, опоздал на вахту! Да и вам лучше, милейший: меньше будете шляться по ресторанам...

После четырех часов вахты Коковцев с нетерпением отсчитывал склянки: корабли эскадры синхронно отбили первую, вторую, третью. Атрыганьев соизволил явиться с берега на рассвете.

— Ладно, — отмахнулся он от упреков. — Уж ты прости, Вовочка: не был я на Кронверкском, никакой Оленьки и в глаза не видывал. Все выдумал нарочно, чтобы твои эполеты, чуть-чуть забрызганные морем, потеряли блеск наивной гардемаринской святости. Вахту принял. Сейчас отходит вельбот...

Вестовой, помимо подушек, прихватил из офицерского буфета ложки, ножи и вилки. Качнув серьгой в ухе, он сказал:

— Вашбродь, а чем кушать будете... палками? Уж я ими ковырял, ковырял — все мимо рта просыпалось. Извиняйте нас!

День обещал быть жарким. Стенка дома была заранее раздвинута, в глубине комнаты, будто вписанная в тонкую рамочку, Окини-сан показалась мичману лучезарным идолом любви.

— Я тебя так жду... голубчик! — произнесла она.

Из широких рукавов кимоно выплеснуло две руки.

И нечаянно сложилась ласковая семейная жизнь.

* * *

Коковцев принадлежал к поколению, юность которого овеяли победы русского оружия, под громы Шипки и в блеске молнии Плевны, когда Россия несла свободу родственному народу Болгарии. Но зато юность омрачил Берлинский конгресс, унизивший достоинство России...

Лондон постоянно был озабочен: где только можно и любыми способами ослаблять могущество России, которая не боялась противостоять великобританской экспансии, ставшей уже глобальной. Переживаемый конфликт с Пекином тоже имел английскую подкладку: политики Уайтхолла натравливали китайцев на войну с Россией, на эскадре Лесовского уже поговаривали, что, очевидно, скоро предстоит плавание в Чифу, дабы забрать из Китая русского посланника и все посольство с его архивами.

— Бес их там разберет! — судачили в кают-компании «Наездника». — Ну, с моря-то, положим, мы на своих калибрах всех мандаринов раскатаем. А что, если они вломятся в наши пределы от Кульджи, где мы даже гарнизонов не держим?

Атрыганьев закрутил усы и расправил бакенбарды:

— Я, — начал он, — терпеть не могу английских газет и посему читаю их внимательно. «Таймс» обрадовал: Пекин обзавелся «китайским Бисмарком», правда, не железным, а ватным — Ли Хун-чжаном, а теперь якобы обнаружился «китайский Наполеон» по прозванию Цзо Цзунь-тань... Было бы жестоко с моей стороны требовать, господа, чтобы вы запомнили эти имена, но всетаки я осмелюсь выделить их из нашей истории... Ленечка, а что вы там принесли с берега?

Эйлер радостно показал приобретенную вазу:

— Мне ее продали как редчайший фарфор «амори».

— Вы у нас молодцом! Если родственники просили вас купить у японцев макитру пошире, чтобы варить в ней вассер-суп на все знатное семейство фон Эйлеров, так я от души вас и поздравляю. Хотя вам продали фарфор из Кагосима, а он — лишь слабое подражание сацумскому... Ленечка, — мягко обратился минер к Эйлеру, — не стоит впадать в отчаяние. Поставьте свое помойное ведро на рояль, и будем считать, что у нас, слава богу, имеется и «амори»...

Согласно давней традиции флота, командир корабля не имел права посещать кают-компанию, чтобы, упаси бог, не вмешиваться в дела и разговоры подчиненных, иногда жестоко его критикующих, — здесь владычил старший офицер, а командир прозябал в одиночестве салона, всегда благодарный, если офицеры, сжалившись над ним, приглашали к своему столу.

Однажды его позвали и он строго предупредил:

— Господа, возможен такой вариант обстановки, что скоро эта уютная Иноса останется далеко за кормою... Наберитесь мужества покончить со своими делами на берегу, чтобы за нашим клипером потом никаких хвостов не тащилось. Ежели у кого неоплаченные счета в японских ресторанах, расплатитесь заранее. Есть ли у нас белье в стирке на берегу?

— Есть, и очень много, — ответил Чайковский.

— Поторопите прачек, чтобы стирали быстрее...

После таких разговоров Коковцев спешил на свидание с Окини-сан, и женщина, внешне ненавязчивая в любви, чутко откликалась на каждую его ласку. Эти незабываемые ночи Иносы, пронизанные шумами теплых ливней, казалось, пропитались словами любви, всегда ненасытной в молодости. Не было случая, чтобы японка не проводила Коковцева до корабельного трапа, а, вернувшись с клипера, мичман всегда заставал ее ожидающей встречи. Иногда казалось, что Окини-сан живет исключительно ради любви к нему.

— Я не знаю, как это тебе удается, — сказал однажды Коковцев, — но ты, сама того не замечая, сделала все-все, чтобы я уже не мог обходиться без тебя. Это правда!

В одну из летних ночей мичмана сорвала с койки резкая качка. Коковцев выбрался из каюты, под ногами кружило холодную пену открытого моря. «Наездник», постукивая машиной, нес на себе все паруса, отчего его мачты потрескивали от напряжения.

На мостике ходовую вахту «заступил» Атрыганьев.

— Что стряслось, Геннадий Петрович? Или... война? Атрыганьев дернул шнур звонка в кают-компанию.

— Пока нет! Просто «дядька Степан», чтобы запутать англичан, перетасовывает эскадру, будто карты в колоде. Кажется, идем во Владивосток, чтобы сменить там «Джигита».

На мостик в белом фартуке взбежал вестовой:

— Звонили, вашбродь? Что прикажете?

— «Адвоката» мне. Покрепче! С ромом.

— Есть! Я мигом, вашбродь...

Сочный ветер путал мокрые фалы в руках сигнальщиков. Снова начиналась походная жизнь, в которой, согласно моряцкой поговорке, вольготно живется одним попам, котам и докторам (остальные расписаны по вахтам, загружены работами).

Коковцев придержал на трапе Чайковского:

— Когда же будем во Владивостоке?

— При таком-то ветре... скоро придем.

— А когда вернемся в Нагасаки?

— Отвыкайте задавать наивные вопросы...

Иноса разом и безнадежно отодвинулась за горизонт, меркнущий в отдалении, а море, казалось, без следа растворило в себе Окини-сан, застывшую в молчаливом ожидании. В зыбком тумане — словно размыло старинную акварель — едва проступили очертания скал Дажелета, сразу похолодало, а штурман вспомнил стишки:

Вплоть до острова Цусимы
Видишь летнюю картину.
Коль попался Дажелет,
Торопись надеть жилет.

Офицеры поспешили в шкиперскую за тужурками. Рано утром открылись берега: зеленые массивы нетронутых чащоб, острые зубцы нелюдимых сопок, а где-то страшно далеко струился к небу тончайший дымок охотничьего костра.

— Россия! — воскликнул Коковцев.

— Вы угадали, — отозвался Чайковский. — Правда, отсюда до нее очень далеко, но вы правы: это тоже Россия...

Убрав паруса и подрабатывая винтом, втянулись в Золотой Рог; издали панорама Владивостока даже впечатляла: красный кирпич казарм, ряды причалов, угольные склады Маковского, разноцветные хибары обывателей и козьи выпасы среди огородов; возвышались здания прогимназии, штаба командира порта, Морского собрания и магазин фирмы Кунста и Альбертса. Все это — на фоне беспечального синего неба... Посланец Балтийского флота звончайше салютовал кораблям Сибирской флотилии. Коковцев взял бинокль. В окулярах возникла пустынная улица, по ней шла расфуфыренная дама под зонтиком, за нею маршировал бугай-матрос, неся под локтем корзину с бельем. С берега громко и радостно крикнул петух. Чайковский снял фуражку и, подавая пример молодежи, перекрестился:

— Поздравляю вас, господа: вот мы и дома...

* * *

Атрыганьев, первым побывав на берегу, ругался:

— Что за город такой! Отличный цейлонский ананас — две копейки. Соленый огурец — гривенник. Дохлая индейка стоит пятнадцать рублей, а сотню жирных таежных фазанов умоляют взять даром... Кто в таких ценах что- либо понимает?

После чистеньких японских улиц здесь даже главная (Светланская) выглядела проселочной дорогой, покрытой кочками, ухабами и лужами. С трудным бытом Владивостока мичман Коковцев соприкоснулся сразу же, когда командир послал раздобыть пресной воды для клипера. Следовало набрать четыре полных баркаса (для доставки воды шлюпку заранее как следуют обмыли изнутри с песком и мылом). А где взять? Прохожие обыватели советовали просить воду у знакомых.

— Но мои знакомые остались в Петербурге.

— Поспрашивайте тех, у кого колодцы имеются. А владельцы колодцев руками махали:

— Кораблям воду лучше не давать! Опустят в колодец трубу и выкачивают насосом до дна, вместе с лягушками. А мы как?

На берегу копошились гарнизонные солдаты в белых рубахах, возводя бруствер для установки пушек. Коковцев спросил:

— Никак, ребята, вы мандаринов ждете?

— Плевать мы на них хотели, — отвечали солдаты. — У нас на базаре своих мандаринов не знаем куды девать. Но сказывали, будто англичанка-стерва на энти края позарилась. Вот и стараемся: пусть тока сунется, все бельма повышибаем!

Командир встретил мичмана вопросом: где вода? Коковцев пытался объяснить положение в городе, но получил ответ:

— Меня это не касается. Вода должна быть... Принарядившись, офицеры клипера беззаботной гурьбой отправились во владивостокское Морское собрание. На Светланской им встретились черные дроги: горожане хоронили инженера-самоубийцу. Провожавшие покойника объясняли:

— Здесь это бывает частенько! Не все выдерживают. Что вы хотите? Иногда ведь газеты четыре месяца не приходят...

В гардеробе, стоя перед зеркалом и уточняя на белобрысой голове прямоту идеального пробора, Эйлер сказал:

— Ты, Вовочка, не внимай Атрыганьеву с особым решпектом. Атрыганьев, мало того что барин — он еще и циник.

— Отчасти — да, я согласен, Леня. Но минер похож на рыцаря старинного и могучего ордена, вроде Маль тийского.

— Каста! — ответил Эйлер (проницательный). — Атрыганьев не понимает, как близка гибель его и ему подобных.

— Так ли это, Леня, а?

— Ты просто не слышал минера достаточно пьяным. А в пьяном состоянии он произносит страшные тосты.

В собрании мичман повстречал немало однокашников по Морскому корпусу, почти все они были с молоденькими женами.

— Что ты удивляешься? — говорили они. — Здесь нам разрешено вступать в брак, даже не справляясь о нашем реверсе{1}.

Их жены выглядели счастливыми, одеты они были по последней парижской моде, и мало кто из офицеров раскаивался, что променял Балтику или Севастополь на эти дикие, но величавые края с грандиозным будущим.

— Дальний Восток, — посмеивались они, — это ведь фикция, придуманная еще дельцами Ост-Индской компании. Нам отсюда Дальним Востоком кажется уже Сан-Франциско или Патагония, а Ближний Восток становится для нас Дальним Западом. Здесь полная свобода слова, зато нет свободы печати из-за отсутствия самой печати... Ну, расскажи, какова погода в Нагасаки?

Сибирская флотилия ремонтироваться ходила в Японию, сибиряки все там знали, все видели своими глазами, но отношение к этой стране у них было несколько иное, более жесткое, нежели у стационирующихся в Нагасаки.

— У нас немало японцев, — говорили они. — Мы охотно пользуемся их услугами. А японки изумительные няни. Но... нам отсюда виднее! Совсем недавно японцам отданы Курильские острова, чтобы отвадить их от Сахалина, на котором наши дуралеи устроили каторгу вроде французской Кайенны. Японцы присвоили острова Рюкю, где одна только Окинава — прекрасная морская база! Наконец, они пытались забрать и Формозу, покрикивают на корейцев... Не случится ли так, что японцы разрушат равновесие Дальнего Востока, и без того шаткое.

Коковцев воспринял Японию в образе Окини-сан, а раскрытые вееры улыбчивых японок укрывали многие тайны.

— Не слишком ли вы подозрительны к любезным японцам?

— Только не к няням! Мы их любим, как любят все русские дети, зовущие их «тетя Този» или «тетя Саго». Но мы подозрительны к самураям. Своими претензиями они вынудят нас вступиться за Корею, а это уже рядышком с нами... Владивосток — не санитарный барак, который можно перетаскивать с места на место. Его поставили здесь — и он должен стоять вечно!

Коковцева отыскал мичман Эйлер:

— Атрыганьев уже затоплен коньяком до ватерлинии и сейчас произносит в буфете тосты... Хочешь послушать?

— В другой раз, — ответил Коковцев. Гарнизонный оркестр заиграл вальс «Невозвратное время», и мичман пригласил на вальс даму в летах, но еще красивую — жену командира порта мадам Ванду Щецинскую, вступая с нею в круг, он спросил:

— Разве вам никогда не бывает здесь скучно? Женщина ответила, что здесь гораздо веселее, чем в Ковно, где она провела юность в монастыре урсулинок.

— Наверное, для полноты счастья нужен и... колодец?

Щецинская ослепила мичмана белым рядом зубов:

— Я-то, грешная, думала, вы позвали меня к вальсу ради взаимной симпатии, а вам, оказывается, нужна вода для котлов и для камбуза... Сколько вам ее надо? — спросила она.

— Четыре полных баркаса, мадам.

— До вас на рейде стоял клипер «Джигит», на котором мичмана были решительнее и водою быстро наполнились.

— Подскажите, каким образом?

— Четыре мичмана при полном параде сделали пред ложение четырем дурочкам, в домах которых были колодцы. Вычерпав всю воду, они сразу же снялись с якоря.

— Но каково чувствовали себя невесты?

— Прекрасно! Зареванные до обморока, они долго бегали по берегу, как угорелые кошки. Их сердца были разбиты, а колодцы вычерпаны...

Оркестр умолк. Коковцев проводил даму к ее мужу.

— Завтра, — указал тот, — идите на веслах в бухту Диомид и там накачивайтесь речной водой до самого планширя...

Было жаль покидать Владивосток. В последний раз посетив берег, Коковцев встретил на пристани старенького учителя.

— А где вы, сударь, такую тужурку купили? Коковцев тужурке своей не придавал значения.

— Да это, знаете, еще в Копенгагене, в лавке морских товаров... неподалеку от музея скульптора Торвальдсена.

— Живут же люди! — отозвался учитель, сгорбясь, — А я и позабыл о таком скульпторе... Очень трудно в наши края забраться, но сил не хватит отсюда выкарабкаться.

Коковцев долго пребывал под впечатлением этой грустной беседы. Он понимал, что изнанка жизни во Владивостоке очень сложная и не скоро еще люди заживут в этих краях с полнокровной радостью бытия.

«Наездник» держал три котла под парами, легко набирая узлы. Миновав скалу Дажелета, сдали тужурки в шкиперскую. Коковцеву опять выпала ночная вахта.

Сверясь со штурманской прокладкой, он сказал, что, очевидно, ровно в два часа ночи клипер выйдет на траверз Цусимы:

— Вас не будить, Петр Иванович?

— Остров как остров, — зевнул Чайковский. — Ничего примечательного. Глубины приличные. Зачем меня дергать?..

Цусима — без единого огонька, будто вымерла! — сонным призраком исчезла за кормою клипера. Ночная вода, отяжелев, нехотя расступалась перед таранным «шпироном» боевого клипера. И никто ведь не подозревал, что имя этих далеких островов — Цусима! — острое, как сабля самурая, болезненно вопьется в сердце каждого русского человека...

«Окини-сан, ждешь ли? О чем думаешь, нежная?»

* * *

Никто не сомневался, что уже завтра они окунутся в разморенную влажностью духоту нагасакской бухты. Но проливом Броутона, оставляя Корею по правому борту, вошли в бурное Желтое море, и только здесь известились от командира, что «Наездник» следует в порт Чифу, сохраняя полную боевую готовность.

— Очевидно, будем снимать с берега наше посольство.

— А как же Окини-сан? — вырвалось у Коковцева...

В штурманской рубке страдал на диване жестоко укачавшийся Леня Эйлер. Коковцев быстро листал календарь,

— Что ты? Или прохлопал день своего ангела?

— Ангела, — подавленно ответил Коковцев. — Поду май, завтра кончается срок моего контракта, и Окини-сан уже не моя!

Эйлера мучительно и долго выворачивало в ведро.

— Море не любит меня, — сказал он, брезгливо выти рая рот. — Извини... Но я крестил свою мусумушку в православную веру, и теперь ее опекает наш епископ Николай, а не эта пройдоха Оя-сан с брошкой вроде чайного блюдечка.

Страшный крен отбросил Коковцева к переборке, едва не расплющив о стенку, рядом качался, как роковой маятник, медный футляр ртутного барометра, показывавшего «Ясно».

— Все пропало! — отчаялся мичман.

Прежде захода в Чифу решили отстояться в Порт-Артуре, хотя китайцы могли «салютовать» клиперу прямой наводкой. На всякий случай, вне видимости берегов, опробовали работу плутонгов и действия комендоров. Бросили якоря на внешнем рейде, подальше от батарей, на клотик фок-мачты «Наездника» сразу уселась ворона.

— Не к добру, — решил командир клипера Коковцев робко постучался в каюту Чайковского:

— Петр Иванович, у меня тошно на душе: месяц контракта кончился, как удержать Окини — не придумаю. Оя-сан не станет держать ее даром и наверняка заставит переписать контракт. Тем более в Нагасаки вернулся холостой «Джигит»!

— Скорее всего, так и будет.

— Что же мне делать? — приуныл мичман, чуть не плача.

Чайковский обнял его:

— Милый вы мой! Никак, серьезно влюбились?

— Я уже не могу... не могу жить без нее!

— А не вы ли осуждали любовь по контракту? Ладно, в Чифу наш консул, поговорите с ним. А что там ворона? Еще сидит, падаль, на клотике?

— Сидит и каркает. Лучше бы пристрелить... Ворона сорвалась с мачты, когда клипер развернулся в море. Чифу, оттиснутый к воде мрачными скалами, показался гаже всего на свете. Коту все равно где спать, священнику тоже, но доктор просил не пускать матросов на берег. В первую же ночь стоянки «Наездник» был ослеплен блеском фонарей английского крейсера, положившего якоря на грунт Чифу невдалеке от клипера. Дул сильный ветер, по рейду гуляла тяжелая зыбь, на камбузе из котлов выплеснуло матросское варево. Для офицеров были открыты консервы «Pate de lievre» (паштет из зайца) американского производства. Геннадий Петрович Атрыганьев терпеливо выждал, когда офицеры наелись, потом сказал:

— От души поздравляю, господа! Уж если нельзя верить газетам, то как же можно верить тому, что писано на этикетках? Американцы давно передушили всех кошек в Чикаго и Нью-Йорке, понаделали из них паштетов и теперь продают их в консервах наивным французам. — Посещать берег он дружески отсоветовал. — В Чифу ничего любопытного. Пыль на улицах страшная.

Коковцев побывал в городе, дабы повидать консула, и тот, человек дела, сразу подсказал верное решение:

— Назовите фамилию дамы своего сердца, мы срочно переведем необходимую ей сумму для продления контракта.

Увы, Коковцев фамилии Окини-сан не ведал.

— Так-так, — поразмыслил консул. — А кого вы знаете в Нагасаки, помимо этой несчастной куртизанки?

— Гордея Ивановича Пахомова, у него там ресторан.

— Отлично! Вот пусть он вам и поможет...

На радостях Коковцев перевел в Нагасаки деньги за полгода вперед. Он вернулся на клипер, рассказывая, что в Чифу много винограду, а еще больше гробов, выставленных на продажу- таких красивых, что глаз не оторвать.

— Упаси нас бог! — суетился доктор. — Тут, что ни год, всякие эпидемии. Стоит ли рисковать ради свежих фруктов? Вы лучше скажите — что говорил вам консул о войне?

— Он сказал, что все зависит от того, чье давление в Пекине пересилит — или давление Уайтхолла, тогда война, или давление нашего Певческого моста{2}, тогда войны не будет...

По ночам британский крейсер бесцеремонно освещал клипер, словно проверяя — здесь ли русские, не снимают ли с берега свое посольство? Потом с моря подползли две низкие, как сковородки, расплывшиеся на воде «черепахи» китайских канонерок. На их мостиках, похожих на этажерки, согревались ханжой и чаем важные и толстые мандарины императрицы Цыси, облаченные в желтые халаты. Нервы у русских моряков были крепкие, но все же неприятно видеть, когда враг пошевеливает пушками, словно хирург пальцами, стараясь нащупать твое сердце. В этот день Чайковский позволил открыть шампанское.

Офицеры «Наездника» рассуждали о судьбах Китая.

Пытался сказать свое слово и Коковцев. Скорее для того, чтобы поддержать беседу, нежели для того, чтобы обнаружить свои познания.

Можно ли было осуждать юного мичмана за то, что все китайцы представлялись ему на одно лицо — и мандарины и кули? Он и в собственной-то стране не задумывался о социальных пропастях, разделявших его и, скажем, трюмных матросов, не говоря уже о непреодолимых барьерах между помещиками и крестьянами. А ведь образованный моряк не мог не знать, что вовсе не богдыханами, а простыми тружениками, китайским народом были выстроены еще в древности удивительные города, сделаны гениальные открытия...

Не понимал Коковцев и того, что он был слепым орудием своего класса, позарившегося на лакомый кусок, лежавший на Дальнем Востоке. Зарились на него империалисты и Англии, и Японии. Вот они-то в завоевательском раже действительно были на одну колодку.

Эйлер завел речь о чиновном сословии Китая:

— Мандарины ради получения должности обязаны написать литературное сочинение, в котором выше все го ценится красота слога. На мой взгляд, как бы ни относиться к писателям, но... Представьте, господа, если я вам составлю кабинет, в котором министерские портфели расхватали Достоевские и Тургеневы... Невозможно вообразить тот несусветный кавардак, который бы они устроили из нашей бедной России...

Заглушая разговоры, последовал доклад боцмана:

— «Разбойник» прется на рейд! Парусов не убрал, машинкой тарахтит — и прямо на нас, ажно глядеть-то страшно...

«Разбойник» всегда славился флотским шиком, потому все офицеры поспешили наверх. Карл Карлович де Ливрон уже нацелился пройти своим бортом впритирку к борту «Наездника». На британском крейсере и на китайских канонерках повысыпали на палубы толпы матросов.

Сближение двух кораблей грозило катастрофой!

Уже видны улыбки на лицах разбойников, а ветер свирепо раздувал бакенбарды на довольной физиономии де Ливрона. Командир «Наездника» в ужасе схватился за голову, крича:

— Шарло! Право руля... реверсируй машиной!

— Ученых не учат, — раздался ответ де Ливрона. Казалось, еще минута — и его рангоут сокрушит рангоут «Наездника"; калеча матросов, сверху рухнут обломки дерева, людей опутают узлы рваного такелажа. Чайковский, поставив ногу на ступень трапа, покуривал сигару. Его опытный глаз чутко реагировал на дистанцию.

— Красиво идет Шарло — можно позавидовать! — Два клипера сошлись уже так близко, что не надо было кричать, и Петр Иванович, не повышая голоса, спокойно передал де Ливрону: — Эй, если тебе так хочется, так целуй нас поскорее...

Расчет де Ливрона был ювелирным: блок на ноке грота-рея «Разбойника» звонко ударился в блок фока-рея «Наездника», будто два приятеля, радуясь встрече, чокнулись бокалами. Мимо пронесло громаду клипера, с которого крикнули:

— Never mind, Captain, all right!

* * *

Адмирал Лесовский нарочно перегнал лихого «Разбойника» в Чифу, чтобы поддержать «Наездника» в его одиночестве, и китайские канонерки, изгадив рейд клубами дыма, убрались в Вэйхайвэй. Англичане были явно поражены высоким маневренным мастерством русских, командир крейсера нанес офицерам клиперов краткие, вежливые визиты. Однако международной дружбы кораблей, какая обычно завязывается на пустынных рейдах, не возникло, да и откуда ей быть?..

Капитан второго ранга де Ливрон появился в кают-компаний «Наездника», широким жестом выставил шампанское:

— Если вы такие бедные, так вот вам за разбитый блок...

Его спрашивали — какие новости на эскадре?

— «Дядька Степан» ногу сломал. Во время шторма. Разлетелся, как всегда, по палубе и ногой под вантину — крак! Теперь флагманская «Европа» заляпана гипсом, словно больница. Но старик счастлив: его Клавдия Алексеевна облачилась в балахон Красного Креста, что дает ей право быть подле мужа на корабле. Очень милая и симпатичная особа...

Молодежь с «Наездника» не могла налюбоваться на кавторанга де Ливрона — это был человек смелый и дерзкий! Потомок французских аристократов, которые при Екатерине Великой спасались от гильотины в России, он, наперекор истории, выписывал чересчур сложную циркуляцию. Внук роялистов, кавторанг превратился в ярого демократа, высказывая порой страшные вещи о неизбежности революции в России, но, как истый француз, перестрадавший катастрофу под Седаном, он не забывал лягнуть и Германию:

— Немцы утверждают, будто мы, скифы, владея мощью армии и флота, помогаем кайзеру душить стремление немцев к революции, и она бы непременно случилась в Германии, если бы не мы, русские вандалы, со своими гармошками и блинами, с балалайками и самоварами. Но помилуйте! — восклицал, де Ливрон. — Россия давит на свободу в Германии, она сдерживает всю эту сволочь во главе с Бисмарком и его генералами. Мы еще посмотрим, — угрожал Шарло, — кто после моей Франции начнет революцию раньше — отсталая Россия или передовая Германия?..

Больше месяца «Наездник» с «Разбойником» томились в Чифу, выжидая разрыва дипломатических отношений. Наконец, пощадив их, Лесовский пригнал «Забияку» на смену одному из клиперов — по жребию! На нейтральной палубе «Забияки» бросали жребий: «Наезднику» выпало счастье покинуть опостылевший рейд. Забрав от посольства в Пекине обширную почту для «дядьки Степана», клипер уже, снялся с якорей, когда вдруг вспомнили, что на берегу оставили белье в стирке — у китайских прачек. И хотя жаль было терять почти все исподнее и постельное, но желание убраться из Чифу оказалось сильнее:

— Черт с ними, с этими тряпками, наживем другие...

После быстрого бега по волнам перед ними открылась прекрасная панорама Нагасаки. «Наездник», словно гарцуя в манеже, четко обрезал корму флагманской «Европы» и подлетел к «Джигиту», сверкая покрашенными бортами:

— Эй, джигиты! Как дела в Нагасаки?

— Эскадра уходит в Иокогаму.

— А зачем — знаете?

— Нас желает видеть японский микадо Муцухито...

Разгадав нетерпение Коковцева, старший офицер сразу же отпустил его на берег, но мичман скоро вернулся на клипер, и по его лицу Эйлер догадался, что случилась беда:

— Ты, кажется, опять в унынии?

— Окини-сан пропала... ее нигде нет.

Да, опустела Иноса, золотые рыбки в пруду перестали вилять золотыми хвостиками. А ресторатор Пахомов сам ничего не знал и вернул мичману деньги, полученные из Чифу:

— Поставьте крест на ней и не мучайтесь, уж чего- чего, а этого-то добра в Японии хватает...

Ленечка Эйлер не стал утешать Коковцева:

— Скажи чистякам, чтобы привели в порядок твой парад. Муцухито будем представляться в треуголках, при саблях...

* * *

Тронулись! Через Симоносекский пролив корабли проникли во внутреннее Японское море, прикрытое с океана обширным островом Сикоку; слева осталась Неприметная уютная Хиросима, справа колебались на воде огни Мацуяма; ночью двигались осторожно — в карнавальной пестроте фонарей джонок, во тьме слышались тягучие рыбацкие песни. Давно уже не доводилось видеть таких чудесных ландшафтов. Покрытые хвойными лесами, высились конусы погасших вулканов, в долинах росли пальмовые и бамбуковые рощи. Русских очень удивляло множество деревень и переизбыток людского населения. Всюду купались голопузые японские ребятишки, а молоденькие японки подплывали к бортам кораблей, протягивая зажатых в руках плещущих серебром рыбин.

— Тай, тай, русики! — кричали они с воды.

Это не было искаженное: «дай, дай», — японки дружелюбно предлагали русским рыбу (тай), только что выловленную их мужьями. Растрогавшись, лейтенант Атрыганьев сказал:

— Уж сколько я плаваю на Дальнем Востоке, а лучше Японии ничего нету. И как это замечательно, господа, что нас здесь любят, а страна эта близка нашей России...

Перед выходом в Тихий океан ненадолго зашли в Кобе, где восхищались водопадами, в шуме которых, на зеленых лужайках, ютились чайные домики с приветливыми обитателями. Атрыганьев не удержался и, взлягивая длинными ногами, показал, как пляшет канкан мадмуазель Жужу из сада-буфф «Аркадия», чем очень позабавил японок. Отсюда, от Кобе, и до самой Нагой начинались провинции, славящиеся красотою женщин. Было очень жарко. Над мостиками натянули белые прохладные тенты. Чайковский сказал, что скоро будет видна Фудзияма. Минер Атрыганьев пытался развеять печаль мичмана Коковцева:

— Золотая иголка в стоге душистого сена... забудь ее!

— Разве могу я забыть Окини-сан?

— Но забыл же ты Ольгу в Петербурге!

— Мне уже не верится, — ответил мичман, — что в Петербург вернемся. Порою кажется, здесь и останемся навсегда...

Иокогама открылась к ночи видом Фудзиямы и большим пожаром (какие в японских городах, строенных из дерева, бамбука и бумаги, случались часто). Командир стал волноваться:

— Жаль бедных японцев... чем бы помочь им? Срочно собрали «палубную команду», приученную к схваткам с водой и с огнем. Коковцев возглавил эту деловую ватагу, до зубов вооруженную топорами, переносными помпами и рукавами шлангов с «пипками». Появление русских на пожаре японцы встретили радостным «банзай!». Забивая пламя водой из соседних прудов, матросы кулаками расшибали пылающие домишки, похожие на шкатулки, не давали огню перекинуться далее. Чумазые и довольные, вернулись на клипер глубокой ночью. Коковцев совсем не выспался, но его рано разбудило бренчание посуды, перемываемой вестовыми в офицерском буфете.

— Ехать так ехать, — сказал мичман, зевая... Поезда из Иокогамы в Токио отрывались от перрона каждые сорок минут, а шли они со свирепой скоростью, что даже удивляло. Всю дорогу офицеры простояли возле окон. Квадраты рисовых полей были оживлены фигурами согбенных крестьян, стоящих по колено в воде; над их тяжкою трудовой юдолью кружили журавлиные стаи. Русских удивляло отсутствие домашнего скота и сельской техники — японцы все делали своими руками, а широкие шляпы из соломы спасали их от прямых лучей солнца. Экспресс с гулом, наращивая скорость, проносился вдоль каналов, застроенных дачами столичных богачей и сановников императора. Токийский вокзал, на вид неказистый, встретил гостей суматохой, свойственной всем столицам мира, только здесь было больше порядка и никто не зарился получить «чаевые». В этом году открылась обширная ярмарка в парке Уэно, офицеры отдали дань почтения бронзовым Буддам в деревянных храмах, покрытых нетленным лаком, надышались разных благовоний в кумирнях, закончив утомительный день на торговой Гинзе, где за гроши скупали всякую дребедень, посмеиваясь:

— Для подарков знакомым. Для них все сойдет.

На следующий день состоялся парад. Офицеры с эскадры Досовского заняли на плацу отведенное им место, выстроившись позади русского посла К.В. Струве и чиновников его посольства. Регулярные войска Японии они подвергли суровой критике за небрежный вид, за плохое оружие. Англичане, конечно же, не удержались и продали японцам свои палаши времен Ватерлоо, которые малорослые японцы волочили по земле. Наконец показалась карета в сопровождении уланов, неловко сидящих на лошадях, впереди с развернутым штандартом проскакал адъютант микадо... Струве обернулся к офицерам:

— Господа, вы же не дети — перестаньте шушукаться!

Принц Арисугава, взмахнув саблей, скомандовал оркестру играть гимн, в мелодии которого Ленечка Эйлер сразу уловил большое влияние парижских кафешантанов, о чем он тут же и сообщил офицерам...

Струве сердито прошипел ему:

— Наконец, вы, господа, ведете себя как мальчишки...

Императрица Харуко лишь выглянула из кареты, а сам Муцухито вышел на плац — маленький подвижный человек с оливковым лицом и внимательными глазами. Пересев на лошадь, накрытую травяным вальтрапом с золотыми пышными хризантемами, он неторопливо объехал войска, после чего солдаты, топоча вразброд, продефилировали перед ним в церемониальном марше. Офицеры опять подвергли критике все увиденное ими:

— Во, сено-солома... Разве же так русские солдаты ходят? Коли идут, так земля трещит! Далеко японцам до нас...

Микадо, не сказав никому ни слова, уже садился в карету, его адъютант подошел к офицерам с русских кораблей.

— Императорское величество, — сказал он, — интере суется: кто из вас, господа, помогал тушить пожар в Иокогаме?

— Это был я, — отозвался Коковцев, заробев.

Японец укрепил на его груди орден «Восходящего Солнца». Мичмана поздравили вице-адмирал Кавамура и военный министр Янамото, а посол Струве приподнял над головою цилиндр. Затем было объявлено, что Муцухито, выражая морякам России особое благоволение, разрешает им осмотреть военные базы в Овари и гавань Тобо, закрытые для других иностранцев...

«Наездник» снова окунулся в сверкание моря. Доверие, оказанное японцами, приятно щекотало русское самолюбие, а Чайковский по-стариковски брюзжал, что самураи ничего путного не покажут. Высадились в бухте Миа, возле города Нагоя; влияние Европы здесь сказывалось гораздо меньше, нежели в Токио или Нагасаки, но гостиница все же называлась «Отель дю Прогрэ» (хотя весь прогресс ограничивался наличием стульев, ножей и вилок). Спать пришлось опять-таки упираясь затылками в жесткие макуры. Утром офицеров навестили губернатор Намура и генерал Иби, оба в европейских фраках и при цилиндрах. Обещая ничего не скрывать от русских, они, напротив, не столько показывали им запретное, сколько утаивали его. Недоверчивый Чайковский бубнил:

— Я так и думал... что с них взять-то?

Зато Нагоя была чудесна! Город издревле соперничал с Киото в искусстве гейш, воспитанных на манерах «сирабёси», истоки которых терялись в XII веке, и русские офицеры охотно посетили уроки танцев девочек-майко, будущих куртизанок. Педагогический институт и гимназия поразили умопомрачительной чистотой. Студенты и гимназисты с особым почтением кланялись «Восходящему Солнцу» на груди мичмана Коковцева. Это дало повод Атрыганьеву заметить, что Вовочка, при всей его бедности, может здорово разбогатеть, ежели станет показываться на Нижегородской ярмарке купцам за деньги.

— Гафф! — оскорбился мичман...

Вечером губернатор Намура устроил для русских ужин. Прислуживали японки удивительной красоты, которых портила, как всегда, густая косметика. Меню было приличным: вареные устрицы с хреном, каракатицы с морской капустой, апельсиновый мусс, квашеная редька, грибы с вареньем, молодые побеги бамбука в уксусе и сладчайшее рисовое тесто. По мнению офицеров: сыт не будешь, но с голоду не помрешь! Во время еды, усиленно помогая русскому пищеварению, восемь почтенных стариков в белых кимоно непрерывно стучали палками по восьми барабанам. Когда они ушли, Атрыганьев сказал:

— Наверное, сейчас нам покажут что-либо секретное, чего никто из европейцев не видел. Недаром же приказал сам микадо!

Японцы не подвели: одна из бумажных стен зала вдруг стала наполняться густым малиновым заревом и непонятным подозрительным шумом. Это явление развеселило шутников:

— Кажется, горим... не пожар ли? Мичману Коковцеву снова выпал случай отличиться перед японским микадо...

Присутствие в городе, из которого явилась Окини-сан, действовало на Коковцева угнетающе, он не был расположен к юмору и с мрачным видом послал шутников ко всем чертям. Стенка, за которой бушевал мнимый пожар, неожиданно исчезла. В глубокой галерее, освещенной красными фонариками, возникла волшебная пантомима. Колыша веера, гейши не столько танцевали, сколько переходили с места на место — мягкими кошачьими шажками, будто подкрадывались к добыче. А каждый их жест или поворот тела таил в себе богатую символику никому не понятных признаний и откровений...

Когда офицеры возвращались в «Отель дю Прогрэ», Чайковский сказал, что самураи ничего не показали.

— Позвольте! — хохотал Атрыганьев. — Но гейш-то они вам показали? Вам все еще мало?

— Ну их, — отвечал Чайковский. — Все они почти бес телесны, будто их вырезали ножницами из красивой бумаги. Зато вот, помню, в Алжире... Геннадий Петрович, были в Алжире?

— А как же! — грустно отозвался Атрыганьев. — Только там я и понял, как царице Савской удалось соблазнить царя Соломона, после чего старик и впал в библейскую мудрость.

Через день, заманивая русских подальше от доков и арсеналов, японцы отвезли их на образцовую бумагопрядильную мануфактуру, губернатор Нагой с упоением хвастал, что Япония уже обогнала несколько ткацких фабрик в Англии:

— Мы ничего от вас не скрываем! Вы сейчас и сами убедитесь, что мы работаем быстрее, лучше, дешевле...

В грохоте ткацких станков, снующих локтями деревянных сочленений, в мути едкой удушливой пыли, ряд за рядом сгибались сотни японских женщин, все как одна обнаженные до пояса, их почти детские тела маслянисто блестели от капелек пота. Они, казалось, не видели ничего, кроме бегущего вдаль движения ниточной паутины... Офицерам флота, избалованным всякой экзотикой, было совсем нелюбопытно посещение этой сатанинской кухни; они вяло переговаривались между собою:

— Если правда, что японки из Нагой самые красивые, то их красоту и грацию японцы используют не совсем удачно.

— Да, эти Пенелопы быстро превратятся в старые мочалки, никакой Улисс не сыщет в них следов былой красоты.

Именно в этот момент Коковцев увидел Окини-сан...

Но она-то, конечно, не видела ничего, поглощенная бегом нескончаемой нити -длиною в целую жизнь. «Как быть?..»

Коковцев подошел к ней из-за спины, сказав:

— Это я! Вечером постарайся быть в «Отеле дю Прогрэ», я дам тебе билет на пароход в Нагасаки...

Только по тому, как вздрогнули ее плечи, мичман догадался, что Окини-сан плачет. Но мичман тут же заметил, что одинаково с нею содрогаются плечи и всех других работниц, безжалостно потрясаемые чудовищным ритмом новой Японии — Японии «эпохи Мэйдзи», в которой Страна Восходящего Солнца не будет иметь пощады — ни к самим себе, ученикам, ни к тем, кто был их учителями... И ничего больше самураи русским не показали! А когда эскадра Лесовского вернулась в Нагасаки, берега Японии долго трясло в затяжном шторме, с домов рвало крыши и ходили слухи, что море поглотило пять пассажирских пароходов. Коковцев не верил, что море будет безжалостно к нему и к его любви...

Буря, буря! Страшная буря...

* * *

С тех пор как в 1588 году пират Дрейк, встречая на борту корабля английскую королеву Елизавету (известную своим безобразием), сделал вид, что ослеплен ее красотой , а потому вынужден заслонить глаза ладонью, — с тех самых пор воинское приветствие стало традицией. Правда, на флоте «козырянием» не баловались — в тесноте отсеков или на мостике людям не до этого! Но зато возле наружного трапа, при встрече начальства, офицеры надолго застывали с рукою у козырька...

Адмирал Лесовский указал клиперу «Наездник» принять вице-адмирала Кавамура с дочерью-фрейлиной О-Мунэ-сан и посла Струве с женою; если японец пожелает видеть взрыв мины — не отказывайте ему! Прибытие высоких гостей совпало с вахтой Коковцева, и он очень долго не отрывал руки от фуражки, пока по трапу не втащили толстую Марью Николаевну, госпожу посланницу, которую не слишком-то деликатно подпихивали в «корму» фалрепные матросы, одетые в белые голландки с обрезанными рукавами. В кают-компании клипера Кавамура вел себя скромно и сердечно, удостаивая улыбкой даже чистяков, сервировавших стол для завтрака. Он не скрывал, что раньше был сторонником сёгуната Токугава:

— Я самый настоящий японский самурай, и таковым останусь, — произнес он без тени аффектации, как иные люди говорят о себе, что они блондины и перекрашиваться нет смысла...

После сильного шторма море еще не могло успокоиться: плоско, но тяжело гуляла океанская зыбь, которая иногда бывает хуже бури. «Наездник» бежал по волнам, красивая дочь Кавамуры укачалась и ушла наверх. Вцепившись в снасти, фрейлина застыла над бочкой с водой, служившей матросам для бросания в нее окурков. Струве просил вахтенного офицера пригласить ее в общество к моменту произнесения тоста за дружбу двух императоров — русского и японского. Не так-то легко было оторвать красавицу от бочки! Коковцев верно рассудил, что фрейлине сейчас не до политики. Он подхватил японку на руки и, балансируя на шаткой палубе, удачно спустился по трапу в жилые отсеки. Странное дело! От волос О-Мунэ-сан исходил привычный запах, напомнивший ему Окини-сан... Словно догадываясь, как ему сейчас трудно, фрейлина крепко обняла его за шею. Бросаемый со своей ношей от борта к борту, Коковцев шел вдоль длинного офицерского коридора, из своей каюты его страдальчески окликнул пластом лежавший фон Эйлер:

— Вовочка, что за красивый мешок у тебя?

— Это не мешок — фрейлина.

— Куда же ты ее тащишь?

— На диван. И поставлю ей тазик...

Потом мичман вернулся в кают-компанию и сказал Кавамуре, что его дочь в адмиральском салоне, где ей обеспечен приличный комфорт. Этим он заслужил одобрительный оскал зубов старого самурая... «Наездник» сильно вздрогнул, вибрируя корпусом. Струве постучал лезвием ножа по пустому месту, ибо тарелка уехала от него на другой конец стола.

— Я хотел бы отразить следующий этап в истории наших симпатичных отношений с Японией, — разливался Кирилл Васильевич (которому с большим любо пытством внимала его жена), а тарелка, повинуясь зако нам качки, сама по себе вернулась к послу России, и Струве с опозданием постучал по ней ножиком.

Промокший до нитки, явился сверху лейтенант Атрыганьев:

— Честь имею доложить — мина к взрыву готова!

Кавамура поднялся из-за стола, и офицеры с уважением отметили, что боевой самурай отлично держится на палубе.

— Взрыв мины — это очень интересно для моей дочери! Завтра же она расскажет об этом случае императрице Харуко...

Чайковский на этот намек отреагировал мгновенно:

— Вахтенный офицер, прошу вас — распорядитесь...

Коковцев отделял фрейлину от дивана с таким же рвением, с каким недавно отрывал ее от бочки с окурками. Не надеясь, что она сведуща в языке английском (а сам беспомощный в японском), мичман бестолково решил объясняться по-русски:

— Я бы вас не тревожил, но ваш отец сказал, что вы любите взрывы. Я согласен ждать, но мина ждать не станет...

Миною с «Наездника» была взорвана прибрежная скала, но фрейлина, измученная качкой, даже не дрогнула, зато ее папаша был крайне внимателен ко всем действиям русских минеров. Струве желал высадиться в ближайшей бухточке, дабы устроить пикник, но Кавамура указал поворачивать в гавань:

— Для моей дочери виденного вполне достаточно!

На прощание О-Мунэ-сан слабо пожала руку Коковцова, после чего сказала ему на хорошем французском языке:

— Я вам так обязана, господин мичман! Если будете в Петербурге, возможно, мы с вами еще не раз встретимся. Впрочем, — добавила она, потупив глаза, — я живу на даче в Тогицу, это всего лишь десять верст от Нагасаки... Ждать ли мне вас?

К мичману, растерянному от такого внимания фрейлины, вдруг подошел вице-адмирал Кавамура со свертком в руке:

— Вы встречали меня у трапа и ухаживали за моей дочерью. Я желаю выразить вам свою признательность. — Он развернул сверток, в нем оказался самурайский меч с рукоятью, обернутой в шкуру акулы, шершавую, как наждак. — Такой меч уже никогда не вырвется из руки! Он способен одинаково хорошо рассекать пополам стальные гвозди и тончайший женский волос, плава ющий на водной поверхности.

Коковцев отдал честь, как бы заслоняя глаза от яркого солнца. Ничто еще не было решено, да и решится все не так, как он думал. В кают-компании после отбытия гостей царил настоящий погром. Чайковский велел чистякам поскорее убрать осколки посуды, разбитой во время качки. Коковцев заглянул в лоцию: Тогицу лежала на берегу залива Омура.

— О-Мунэ-сан — прелесть, — искушал его Атрыганьев. — Даже очень хороша... На твоем месте я бы поехал в Тогицу!

Минер пригляделся и снял что-то с плеча мичмана:

— Откуда у тебя такой длинный женский волос?

Коковцев протянул руку:

— Дай! Сейчас я этот волос разрублю пополам...

Меч оказался бритвенной остроты. Потрепанный штормом клипер пришел в Нагасаки с большим опозданием, и снова зажглись фонари на террасах в иносском саду Окини-сан.

* * *

Признаться, никто на эскадре не ожидал, что тихая японка способна на такую верность: пока «Наездник» скитался по морям, она бежала из Нагасаки, не желая ничем оскорбить своей любви. Только позже Коковцев узнал, что ткацкая фабрика в Нагое была сущей каторгой -женщин там избивали, а в морозные зимы, раздев донага и отняв обувь, работниц по два часа держали под открытым небом. Но это он узнал потом...

Окини-сан с нетерпением ожидала конца августа:

— Скоро будет праздник дзюгоя, и мы проведем его вместе. В этот день, голубчик, нам будет особенно хорошо... — Коковцев лишь смутно догадывался, что у этой женщины свой необозримый мир, никак не схожий с его мироощущением. Только теперь, после долгой разлуки, Окини-сан сделалась откровеннее. Она рассказала, что ее предки три столетия подряд были заняты одним постоянным делом: они жарили угрей на прода жу, подобно тому как в других семьях веками ковали мечи, плели татами или убирали мусор на улицах. Округлив узкие глаза, Окини-сан шептала мичману, как сложно иметь дело с коварными угрями:

— Множество злых духов сторожат их от беды, а мои предки, прежде чем жарить угрей, произносили массу заклинаний, оберегая себя и свои противни от всякого зла...

Вскоре стало ясно: пока в Петербурге дипломаты не договорились с Пекином, клиперу с Дальнего Востока не уйти — он превратился в «стационар». Но затянувшаяся стоянка расслабила офицеров: отстояв вахту, они спешили к своим «мусумушкам», многие из которых были уже беременны. Это никого в Иноссе не тревожило, тем более что офицеры зачастую брали японок с чужими детьми, неизменно уделяя им долю и своего «отцовского» участия.

Близился японский праздник дзюгоя. Ничего не зная о сути праздника, Коковцев ожидал чего-то необыкновенного. Атрыганьев поспешил разрушить очарованность мичмана:

— Дзюгоя — обычное календарное полнолуние, но японцы в эту ночь стихийно превращаются в лунатиков. Сам увидишь!

В одну из ночей Коковцев спросил Окини-сан, почему она не вышла замуж, как и все порядочные женщины? Лучше бы он и не спрашивал ее об этом.

— Обещай, что не прогонишь меня, если я расскажу тебе все... Я родилась в году Тора, который повторяется каждые двенадцать лет. И все женщины моего года обречены на одиночество и презрение. Мужчины избегают нас, не желая с нами общаться. А если бы и нашелся муж, я бы доедала после него объедки, в гостях или в доме родителей мужа, пока он там пирует, я должна бы стоять под окнами и ждать его, как собака... хуже собаки!

— Отчего такая жестокость? — поразился Коковцев.

— Потому что мы приносим мужчинам несчастья, и я боюсь, что и тебе, голубчик, доставлю горе... Мне, рожденной в год Тора, можно быть только гейшей или работать на фабрике. Зато наш сын, если он родится в год Тора, это будет для него счастьем: мужчины Тора самые смелые, их все очень любят, и что они ни скажут — все становится законом для других...

Старая токугавская Япония еще держала Окини-сан в себе, и женщина, как заметил Коковцев, радовалась тому, что его не радовало, и огорчалась тем, чего он не понимал. В пятнадцатую ночь августа все огни в Нагасаки погасли — луна вступила в свои права. Окини-сан отворила дом для лунного света.

— Разве ты не видишь, как хорошо? — спросила она, — Я угощу тебя сладкими моти, мы будем есть прекрасное дзони...

Женщина создала на низенькой подставке великолепный натюрморт из цветов и фруктов, она обсыпала его зернами риса. А фоном для этой картины служило небо, и женщина просила сесть лицом к лунному свету, отчего Коковцев испытал странное волнение: женщина — ночь — луна — затишье — вечность...

Ему снова подумалось, что душевный мир японки гораздо богаче, нежели его мир. Тихо, почти шепотом, она спросила:

— Нас никто не слышит?

— Нет.

— А мы с тобой вместе?

-Да.

— И ты меня любишь?

— Да...

Удивительный праздник дзюгоя еще не закончился!

* * *

Желая подтянуть своих разболтавшихся офицеров, Лесовский выгнал эскадру в море на практические стрельбы. Коковцев по боевому расписанию руководил носовым плутонгом. Там возле пушек стояли кранцы (ящики), в которых хранились снаряды «первой подачи», заранее франтовато начищенные — на случай начальственных смотров. Дула орудий, чтобы в них не попала морская вода, были заткнуты особыми пробками. Хотя всем ясно, что перед стрельбой пробку надобно из дула вынуть, но в практике русского флота бывали прискорбные случаи, когда, торопясь с открытием огня, вынуть ее забывали.

— Вы об этом помните, — предупредил Чайковский.

— Есть! — обещал Коковцев...

Корабли расстреливали в море пирамиды артиллерийских щитов. «Наездник» тоже нащупал цель. Огонь! И с первого же выстрела, опережая в полете снаряд, с грохотом и дымом вылетела эта дурацкая пробка. Лесовский с флагмана запрашивал: «Чем стреляли?» Пришлось честно сознаться: «Пробкою». «Дядька Степан» распорядился оставить командира носового плутонга на всю неделю без берега. Чайковский бранил Коковцева:

— Вы еще смеете извиняться! Лучше скажите мне спасибо, что к дверям вашей каюты я не поставлю часового с ружьем, иначе даже в гальюн бегали бы под конвоем...

Эйлер сообщил Коковцеву, что «Наездника», кажется, оставят в Сибирской флотилии с базированием на Владивосток:

— Тогда я сразу же подаю в отставку. Я давно мечтаю учиться в парижской «Ecole Polytechnique», а здесь что?

Коковцев сказал, что останется на клипере:

— Тем более сибиряки ходят на докование в Нагасаки.

— А! Вот ты о чем. Но, послушай, — доказывал ему Эйлер, — нельзя же строить планы жизни, учитывая и эту японку. В конце концов, все мы небезгрешны. Но, вернувшись на Балтику, самой жизнью и наличием эполет мы осуждены создавать семейное счастье по общепринятым образцам. Разве не так?

— Может, и так, — пожал плечами Коковцев.

В кают-компании клипера иногда возникали разговоры о Японии: друг она или затаенный враг? Мир уже испытал первые уколы японской агрессивности, но политики Европы, кажется, восприняли их как некую «пробу пера», сделанную самураями на лишней бумажке, которую впору выкинуть. Эйлер рассуждал:

— Пока японцы лишь удачно копируют окружающий мир. Но что станется с Японией, если она, как разогнавшийся паровоз, слетит со стандартных рельсов и помчится своим путем? Если Японии надо бояться, то... когда начинать бояться?

— Вот с этого дня, и не позже! — сказал старший офицер. — Кавамура еще способен воевать с китайцами и корейцами, но те адмиралы, с которыми нам, очевидно, придется еще сражаться на океанской волне, служат пока гардемаринами и мичманами...Вы, молодые люди, не верите мне? Жаль. Тонуть-то вам , а не мне. Я буду уже на пенсии, ходить по вечерам в кегельбан на Пятой линии Васильевского острова... Вот там можете и навестить меня тогда — на костылях!

Никто не пожелал развивать эту тему дальше, а Окини-сан была восхитительна, как никогда. Коковцев еще ни разу не застал ее врасплох, неряшливо одетой или непричесанной. Как она умудрялась постоянно быть в форме — непонятно, но, даже проснувшись средь ночи, мичман видел ее с аккуратной прической, лицо женщины казалось только что умытым, а глаза излучали радость... Осень была томительно-жаркой, на ночь раздвигали стенки дома прямо на рейд, и, лежа подле Окини-сан, мичман видел вспыхивающие клотики кораблей, огни Нагасаки, с неба струились отсветы дальних звезд...

— Ты не спишь, голубчик?

— Не спится.

— Хочешь, я расскажу тебе сказку?

— Да.

— Но она очень смешная.

— Тем лучше.

Возле своих глаз он увидел ее блестящие глаза:

— Далеко на севере жил-был тануки...

— Кто жил? — не понял Коковцев.

— Тануки. Тануки жил очень хорошо. Он любил музыку, а животик у него был толстенький... как у меня! Когда наступали зимние вечера, тануки стучал себе лапкой по животику, будто в барабанчик, и ты смотри, как у него это получалось. — Распахнув на себе кимоно, Окини-сан выбила дробь на своем животе. — Разве тебе не смешно? — спросила она.

— Очень. А что дальше? Пальчиком она провела по его губам:

— А сейчас ты начнешь смеяться, голубчик...

И он действительно смеялся над проделками японского звереныша-тануки, делового и хитрого. Сюжет этой сказки Коковцев помнил со слов деревенской няни, только ее героиней была хитрая русская лисичка с пышным хвостом. С этим он и заснул, преисполненный удивления. На его плече спала Окини-сан, которая в любой позе сохраняла сложную прическу «итагаэси». Отверженная, она знала, что в ее жизни будет много разных причесок. Но никогда не собрать ей волосы в купол «марумагэ», как это делают все замужние женщины. Ей доступно лишь то счастье, которое она дарит другим...

* * *

Ближе к зиме в Нагасаки усилилась влажность воздуха, отчего начал разлагаться порох в корабельных крюйт-камерах. А зима, по словам Чайковского, выпала очень суровой — по ночам термометры отмечали минус один градус. Однажды выпал и снег, русским было непривычно видеть под снегом хурму и хризантемы. Но японцев это не заботило: раскрыв над собой бумажные промасленные зонтики, они спешили по своим делам, на спинах курток рикш, ожидающих седоков, снег засыпал большие номера (какие носили и кучера в русских городах). Христианское рождество не волновало беспечную Окини-сан, поклонявшуюся, как язычница, травам и воде, цветам и камням, зато новый 1881 год она мечтала встретить с Коковцевым.

— Если клипер оставят на рейде. — обещал ей мичман.

Новогоднюю ночь Коковцев провел с Окини-сан.

Женщина спустила с потолка хибати-жаровню, подвешенную на цепочке, долго вслушивалась в бульканье кипящей воды. Коковцев не мешал ей, давно догадываясь, что эмоциональный мир Окини-сан не всегда доступен ему, и сейчас, наверное, женщине в бульканье воды открылась мелодия, ему неведомая. Плавным жестом руки Окини-сан потянулась к сямисэну:

У любимого дома  —
бамбук и сосна.
Это значит  —
у нас новый год.
Нам все это знакомо,
как и снег у окна.
Но глаза мои плачут,
зато сердце поет.
Ах, никак не пойму,
как возникла беда
в этом слове моем  —
никогда,
никому...

 — Если это новогодняя песня, то почему такая грустная?

— Наверное, потому, что грустная я! Близится год Тора, в котором я снова буду несчастна, делая несчаст ными других. Зато как счастлив будет мальчик, если он родится под знаком Тора — тигра... Ты ни о чем не догадался, голубчик?

— Прости. Нет.

— А разве ты виноват?

Она распахнула на себе кимоно и, обнажив живот, снова отбарабанила веселую музыку, как смышленый японский зверек тануки.

Ранней весной клипер «Наездник» ушел в Шанхай.

* * *

Китай пребывал в политическом оцепенении. Весь в прошлом, он имел лишь жалкое подобие министерства иностранных дел (цзунлиямынь), зато обладал министерством китайских церемонии, министерством пыток и наказаний. Мандарины до сих пор верили, что Поднебесная империя — пуп земли, им нечему учиться у европейцев, которых они искренне считали своими вассалами{3}. Они продолжали верить, что народы всего мира — лишь подданные богдыханов, случайно вышедшие из рабского повиновения. Мандарины не совсем-то понимали: почему эти «вассалы», вроде Франции или России, не сносят к воротам Пекина обильную дань? И уж совсем не могли объяснить народу, с какой это стати вместо принесения даров европейцы грабят Китай через таможни, укладывают где хотят рельсы и грозятся переставить в Китае все вверх тормашками огнем своих канонерок. Но этот высокомерный, насквозь прогнивший Китай продолжал угнетать соседние малые народы, подвергая их самому беспощадному уничтожению.

В открытом море Чайковский объявил офицерам:

— Господа! Кульджинский кризис близится к концу. Россия принимает бегущих от резни уйгуров и дунган, отводя для их расселения наше плодородное Семиречье. Из цзунлиямыня обещали нашему государю не отрубать голов послам, которые вели переговоры в начале кризиса... Теперь, — заявил Чайковский, — назревает новый кризис, Англия не даст нам спать спокойно...

Дальневосточную Россию англичане держали в неусыпной морской блокаде, фиксируя любое перемещение кораблей под андреевским стягом. Чайковский указал штурману клипера менять курс на траверзе Окинавы. Постепенно зеленоватая вода сделалась грязно-желтой от мощного выноса речных вод Янцзы. Эйлер полюбопытствовал:

— Простите, но зачем мы суемся в Шанхай?

— Для отвода глаз... Ошвартуемся. Возьмем для приличия уголь и воду. Пообедаем в ресторане. Матросам дадим разгул, чтобы не настораживались англичане. Но если вас, офицеров, станут спрашивать о целях захода в Шанхай, отвечайте, что пришли за почтой для Струве от местных консулов...

Шанхай имел славу китайского Сан-Франциско, а британские крейсера уже торчали здесь, прилипнув бортами к набережной своего сеттльмента. Едва с клипера успели подать швартовы, как послышался цокот копыт. На набережной, обсаженной платанами, появилась кавалькада амазонок — все красивые, рыжие, длинноногие, хохочущие. Вульгарно подбоченясь, они гарцевали перед русским клипером, с вызовом поглядывая на господ офицеров; их тела непристойно облегали экзотические ливреи с эполетами, аксельбантами и золотыми пуговицами.

Атрыганьев был уже знаком с местными нравами:

— Американки. Берут страшно. Но, поднакопив на этом деле долларов в Шанхае, уплывают к себе за океан, где каждая делает себе блестящую партию, а потому эту лейб-гвардию (Атрыганьев выразился грубее!) можно встретить на раутах в Белом доме у президента. С этими суками лучше не связываться... По себе знаю — хлещут виски, пока не свалятся...

Офицеры договаривались где провести вечер. Матросы собирались в дешевый «Космополитэн», славный на всем Востоке драками и убийствами, и Чайковский, задержав их на шканцах, строго велел, чтобы до еды руки мыли обязательно с мылом, чтобы следили за чистотой посуды.

— На вас станут кидаться размалеванные шанхайские шлюхи, но вы голов не теряйте. О водке, братцы, забудьте: здесь вам не Кронштадт! Пить разрешаю только ликеры и хересы. Полицию не задевать — в Шанхае полисменами индусы-сикхи, вы узнаете их по красным тюрбанам, а все они, и без того богом обиженные, очень хорошо относятся к нам, россиянам...

На берегу рикши хватали офицеров за рукава мундиров, крича по-русски: «Ехал-ехал!» Было два Шанхая в одном Шанхае — европейский и китайский. Офицеры, наняв рикш (в любой конец десять копеек), лишь краем глаза заглянули в китайскую жизнь. Истощенные, почти скелеты, в немыслимых отрепьях, трясущиеся от голода и опиума, — такими они увидели верноподданных императрицы Цыси. Ленечке Эйлеру стало дурно, когда он заметил, что на ржавом листе кровельной жести бедняки поджаривают крысу. Внешне казалось, что китайцы не ходят — они еле ползают, как сонные мухи. Многие сидели вдоль стен на корточках, бездумно глядя перед собой, а чаще лежали посреди мостовых — целыми семьями с детьми и собаками (у этих людей никогда не было даже крыши над головой).

* * *

Зато была и другая крайность: если китаец не умирал от голода и наркотиков, он обязательно лопался от жира, невыразимо толстый, как боров, и такой уже не топал своими ногами — его несли в паланкине, нарочито замедленно, чтобы все остальные могли рассмотреть, какой он важный, какие непомерно длинные отрастил он себе ногти на пальцах и сколько в нем накоплено сала. Косы этих гнусных паразитов народа тащились за ними в уличной пыли, донельзя похожие на крысиные хвосты... Атрыганьев вспомнил знаменитое изречение Наполеона: «Китай спит. Пусть он спит и дальше. Не дай нам бог, если Китай проснется...»

Зато европейский Шанхай — гладкий асфальт тротуаров, комфортабельные отели, кафешантаны с раздеванием женщин, прекрасные универсальные магазины, в которых дешевые «скороделки» бисмарковской Германии соперничали с добротными викторианскими товарами. В тенистых парках чинно прогуливалась публика, беспечное веселье царило возле клубов и баров, работали лошадиные скачки и театры с заезжими из Европы кумирами, англичане посвящали вечерний досуг лаун-теннису, а немцы со своими увесистыми супругами совершали по дорожкам парков моцион на велосипедах. Русские офицеры навестили ресторан с вышколенной китайской прислугой в голубых фраках.

Коковцева удивило здесь европейское меню:

— Стоило плавать в Шанхай, чтобы сжевать подошву британского, бекона и запить его баварским «мюншенером».

Атрыганьев сказал, что китайцы могут подать ему окорок из жирного веселого щенка или филе из ласковой кисочки:

— Еще дадут рюмку фиолетового вина из печени гадюки, после которого мужчина начинает валить на землю телеграфные столбы. Но учти, Вовочка, что экзотика в британском сеттльменте стоит очень дорого.

Коковцев и Эйлер все-таки заказали для себя самое дешевое китайское блюдо — пельмени из енота с кунжутным маслом. Рядышком пировали офицеры английского монитора, плававшие по Янцзы, словно по родимой Темзе. Поглядывая на русских, «мониторщики» о чем-то переговорили, затем рыжий коммандэр с очень короткими рукавами мундира, из-под которых торчали манжеты с хрустальными запонками, встал и подошел к русским.

Четкий кивок головы, резкий щелк каблуков.

— Мы рады видеть вас в шанхайском обществе. Но почему ваш доблестный клипер не обрасопил реи крест- накрест и почему вы явились без траурного крепа на кокардах, а веселитесь, ничем не выражая скорби верноподданных?

Коммандэр оставил на столе газету «Shanghai Courier», перелистав которую мичман Эйлер ужасно огорчился.

— Какая потеря! — горевал он. — Вот, внизу, петитом напечатано, что в Петербурге скончался композитор Мусоргский.

Все выразили недоумение: почему в знак траура по музыканту надо обрасопить реи и закрывать императорские кокарды крепом? Атрыганьев забрал газету у Эйлера, вникая в заголовки.

— Итак, господа, первого марта сего года в Санкт-Петербурге бомбою революционеров разорван император Александр II, на престол Российской империи заступил его сын Александр III, о котором Европе известно, что он смолоду страдает врожденным алкоголизмом. Ничего не выдумал: читаю, что написано!

— Так, — задумался Эйлер. — Неужели пророчества Шарло де Ливрона начинают сбываться?

— А если даже и так, — подхватил Атрыганьев, ни сколько не унывая, — офицерский долг повелевает нам провозгласить тост во здравие нового царя с его могучим алкоголизмом, врожденным или благоприобретенным — это уж не наше дело! Затем вернемся на клипер и обрасопим реи в знак траура по Мусоргскому, которого я однажды имел счастие лицезреть в питерском «Капернауме», в обществе знаменитого поэта графа Голенищева-Кутузова.

Чайковский встретил офицеров словами:

— Я все уже знаю. Это известие дает нашему клиперу отличный повод быстро убраться из Шанхая. А незамет ное исчезновение корабля из гавани есть признак высокой морской культуры. Запомните мой афоризм, госпо да! Но прежде нам следует дождаться возвращения команды.

К полуночи по набережной английского сеттльмента закачало белую волну рубах и клешей. Послышалась песня:

Что ты задаешься, Тонька из Кронштату?
Я тебя недаром же зову.
Я красивше стану в новеньком бушлату.
Мы в пивной назначим рандеву.

 —Кажется, — издалека заметил Чайковский, — идут сами. Тащить никого не надобно, и на том спасибо великое...

Я такую кралю бусами украшу.
Станешь мармелад один жевать.
Обобьем батистом всю квартиру нашу.
Станем в коридоре танцевать...

Командир клипера желал обрасопить реи, но старший офицер отсоветовал посылать матросов по марсам и салингам:

— Ведь свалятся к чертям собачьим. Что вы? Как можно? Пожалеем ребят. Они же пьяные. Пусть отоспятся...

Экипаж очухался от угара шанхайского «Космополитэна» в открытом море. За один-то часок разгула — месяцы и годы каторжной житухи. Что делать? Человек не всегда выбирает судьбу сам — иногда судьба схватит тебя за глотку и тащит в самый темный угол жизни. В темный и жуткий, как матросский кубрик, где, прыгая с койки, можешь наступить босой ногою на визжащую от ужаса поганую крысу:

— А, зараза! Или тебе стрихнину мало?

Вылетали за борт чуть надкусанные бананы, матросы швырялись ананасами, а душа изнывала в тоске по кислой капусте.

* * *

Атрыганьев отвел от своего лица длинный хвост обезьяны, дремавшей на качавшемся абажуре кают-компании:

— Цезарь не брал с народа деньги за хлеб. В третьем веке римляне не платили государству за хлеб и вино, за соль и мясо, за орехи и масло. Викторианская Англия до такого барства еще не дошла. Но четыреста миллионов людей (вдумайтесь в эту цифру, господа!) уродуют себе позвоночники в колониях, чтобы гордый сэр, излечивающий сплин за партией бриджа, иди нежная костлявая мисс, озабоченная вопросами феминизма, никогда не заботились о хлебе насущном. У нас в России — да! — было крепостное право. Но мы, русские, никогда не имели колоний. И вот теперь я, русский дворянин, думаю...

— Вы закончили? — перебил минера Чайковский:

— Нет. Но я всегда готов выслушать вас.

— Благодарю. У меня краткое сообщение,.. Адмирал Лесовский указал нашим клиперам провести секретную экспедицию{4}. Будем искать необитаемый остров или бухту для базирования кораблей, плывущих из России на Дальний Восток. Чем безлюднее место, найденное нами, тем лучше для нас и дипломатов. Мы не собираем ся никого колонизировать и даже вступать в сношения с туземцами — нам бы только завести склад угля, по ставить сарайчик для слесарной мастерской. А русский консул в Сингапуре уже закупил уголь для нашего клипера...

Тридцать лет назад писатель Гончаров, плывший, на «Палладе», застал в Сингапуре болотные джунгли, ленные тиграми. Теперь с берега посвечивали жерла британских батарей, а сами колонизаторы азартно играли в футбол (уже начинавший входить в моду). Атрыганьев, все на Востоке изведавший, говорил, что Сингапур городишко паршивенький, вроде азиатского Миргорода.

— И все дорого! Дешевы лишь ананасы в консервах. Но брать не советую: такие же ананасы у Елисеева на Невском двадцать копеек за банку, и не надо для этого мотаться в Сингапур...

Знаменитый Ботанический сад имел при входе доску с русской надписью: ЦВЕТОВ И ФРУКТОВ НЕ РВАТЬ. Минера взбесило, что надпись сделана только на русском языке, и в ярости он нарвал цветов, обломал ветки с дикими плодами:

— Назло викторианцам! Почему они вдруг решили, что одни только мы, русские, способны быть варварами?..

В его вандализме была воя логика. Из сада поехали в ресторан при «Teutonic Club» (Тевтонском клубе). Ужинали при свечах до глубокой ночи. Давно загасли огни британских офисов и контор французов, но еще светились окна германского банка, на что обратил внимание один подвыпивший немец:

— Пусть они спят! Мы, немцы, продолжаем работать! Германия переполнена народом. Улицы наших городов кишат детьми. Немки рожают, как крольчихи. Скоро нам будет не повернуться. А потому именно мы должны победить в этой забавной игре...

Германия опоздала на пир колониального грабежа, теперь немцы наверстывали упущенное. На следующий день из казенных сумм офицеры закупили для всего экипажа пробковые шлемы, обтянутые полотном, с клапанами вентиляции на макушках. Очевидно, англичане что-то уже пронюхали, ибо консул сказал, что тонна угля с тридцати шиллингов поднялась в цене до шестидесяти шиллингов; он советовал клиперу идти до угольных станций в Пенанге или в Малакке... Петр Иванович Чайковский был взбешен:

— Идиот! Пенанг с Малаккой тоже принадлежат англичанам, а Сингапур связан с ними телеграфом, и от шестидесяти шиллингов за тонну нам уже нигде не отвертеться. Volens-nolens, а засыпать бункера «черносливом» предстоит здесь...

Грузить уголь в этом адовом пекле — каторга, на которую колонизаторы нанимали негров или индусов, но русский флот всегда авралил своими силенками. Перетаскать с берега на своем горбу и ссыпать в узкие лазы бункеров, многие тонны угля, когда сверху тебя поливает раскаленное олово тропического солнца, — это, конечно, наказание господне. Острые зубья кусков угля, разрывая ткань мешков, жестоко терзали матросские спины. Черная слякоть забивала раскрытые рты.

— Пакли давай! — хрипели матросы, как удавленники. Комками пакли они забивали рты, Но через пять — десять минут выплевывали за борт черный комок, и снова — ругань:

— Пакли давай, мать вашу... Побольше пакли! Ендовы с вином стояли открыты, но к ним никто не подошел: кому охота пить в такую жару? Чайковский боялся — как бы не было смертных случаев. Но в лазарет легли только трое.

— Солнечный удар, — пояснил доктор. — Отлежатся...

Ночью тихо убрались из Сингапура. Индокитай с Филиппинами давно был разграничен между англичанами, французами, испанцами и голландцами. В штурманской рубке, раскладывая карты экзотических проливов, офицеры клипера рассуждали об английской морской политике — беспощадной! Нет, англичане никогда не боялись, что кто-то отнимет у них базы, но они всегда были обеспокоены, чтобы никто не завел себе таких же хороших баз. Потому британские крейсера дежурили на коммуникациях мира ничуть не хуже, чем полисмены на перекрестках Лондона. В этом русские моряки скоро убедились и сами: стоило «Наезднику» приткнуться к пустынному берегу и постоять на якоре хотя бы сутки, как будто из-под воды являлся покрытый свинцовыми белилами крейсер, с которого их вежливо окрикивали:

— Не нужна ли помощь флота британской короны?

Мимо Явы плыли, словно мимо райского сада; правда, с берега иногда в клипер пускали отравленные стрелы, а по ночам не раз встречали пиратские джонки. Но в самых безлюдных местах обязательно находился англичанин (чиновник, врач, плантатор), спешивший к «Наезднику» с обычным вопросом — не нужно ли что передать в Сингапур с помощью британского телеграфа?

— Спасибо, не нуждаемся, — отвечали с клипера...

Море нехотя качало за бортом желтые скользкие волны. В безветрии часто хлопали паруса, среди кочегаров и машинистов участились обмороки. Изнуренные до предела, люди с ласкою поминали прохладную дождливую Балтику с ее невзгодами и ледоставами. На мостик поднялся растерянный механик и доложил, что старые запасы кардифа кончились, он открыл бункер, в который засыпали уголь, купленный в Сингапуре:

— Это не уголь! Нам, продали бенгальский камень...

Бенгальский камень по виду ничем не отличался от хорошего кардифа. «Наездник», словно загнанный рысак, сбавлял скорость. Не мытьем, так катаньем, англичане своего добились: в топках котлов угасало ревущее пламя, бенгальский камень не разгорался, забивая колосники шлаком, кочегары падали с ног от бессилия. Чайковский сказал на мостике, что это подлость.

— Диверсия! — ответил ему Атрыганьев. — Лучше всего добраться на парусах до голландцев или французов.

Брать уголь снова? Но для этого надо расчистить бункера от негодного «чернослива». Двойная работа! А вытаскивать бенгальский хлам через узкие лазы наружу — это примерно так же весело, как вязальной спицей выковыривать из бутыли пробку. В довершение всех бед разом обвисли паруса — штиль. Температура воды за бортом была близкой к сорока градусам.

В лазарете лежали уже двенадцать матросов.

Чайковский велел команде построиться на шканцах.

— Ребята, — сказал он, раздвоив бороду. — Другого выхода нет и не будет берись за дело, выбрасывай «чернослив» в море. Пока же не задул ветер, спустим Каркас, пойдем на веслах... А вам, господа, — обратился он к мичманам, — несправедливо избегать общей доли. Вы еще недавно были гардемаринами, посему и прошу разделить с матросами их труды.

— Есть! — в один голос ответили юные офицеры... Баркас на десяти веслах выгребал впереди клипера, буксируя корабль за собою на скорости не больше одного узла, а Коковцев с Эйлером, натянув на голые тела черные робы, помогали матросам освобождать бункера от бенгальского камня.

— Кто его покупал? — хрипели матросы сквозь паклю. — Консул? У, с-сволочь! За шею бы его, гада, и — на рею!

— Чего там вешать? — возражали. — Под килем пропустить! Чтобы, пока тащим, его акулы до костей обкусали...

Один молодой матрос средь бела дня, на глазах всего экипажа, шлепнулся вниз головой за борт. Никаких следов не осталось — будто и не было человека.

— Только бульбочка пшикнула, — говорили матросы... Счастье, что повстречали совершенно случайно «Джигита», который обшаривал острова у берега голландской Суматры:

— Эй, наездники! Что с вами?

— Тащите нас, — отозвались гребцы с баркаса и мокрыми лбами разом упали на залитые свинцом вальки весел...

Кое-как дотянулись до голландской Батавии: после пережитого странно было видеть город со всеми благами цивилизации, Офицеры сразу же сняли номера в гостиницах, чтобы принять ванну, пообедать в ресторане и провести ночь на берегу. К столу им подали жареного павлина и рисовых птичек в красивых бумажных корзиночках. Все отметили удивительное радушие добрых и чутких яванцев и непомерную черствость голландских колонизаторов... Атрыганьев сказал:

— Точно такой же характер и у буров в Африке! На ночь офицеры расположились в лонгшезах, под сенью шелестящих пальмовых листьев.

Эйлер спросил Коковцева:

— Тебе не кажется, что мы вернулись с того света? Теперь я окончательно убедился, что, как бы я ни любил море, оно меня отвергает, как чужака, который забрался куда не надо. А помнишь, что говорил князь Багратион? Умные слова: каждый гусар — хвастун, но не каждый хвастун — гусар...

Коковцев не ответил: он уже спал. В городе лаяли. батавские собаки, но мичману снилось, будто он в порховской деревеньке и брешут под заборами лохматые Трезоры и Шарики...

* * *

Лесовский был обескуражен, когда все клипера вернулись в Нагасаки ни с чем, вице-адмирал не хотел даже верить:

— Неужели не нашли ни одного необитаемого острова?

— Их полно, необитаемых, но стоит бросить якоря в лагунах, как являются англичане, куда ни сунешься, везде «интересы британской короны», и если нет чиновника с телеграфом, то имеются британские плантации кокосов или манго.

— Видно, не судьба! — огорчился «дядька Степан». — Вам, господа, — обратился он персонально к офицерам «Наездника», — справедливость требует дать вполне за служенный отдых. Возвращаясь на клипер, офицеры недоумевали:

— Что значит отдых? Или сделают «стационарами» во Владивостоке, или погонят обратно на Балтику?..

Коковцев, поникши, признался Эйлеру, что получил письмо от матушки, давно ждавшее его у консула в Нагасаки: мужичьё все-таки выжило нищую дворянку из ее именьишка, она устроилась по чужой милости в Смольный институт.

— Классной дамой или надзирательницей?

— Стыдно сказать — кастеляншей. .. Я думаю, мне лучше остаться на Дальнем Востоке, — сказал Коковцев.

Он просил Чайковского дать ему две недели, свободные от вахт и службы, желая провести время с Окини-сан в тихом уединении. Петр Иванович душевно посоветовал мичману:

— Езжайте на воды в Арима-Гучи, там один день жизни -два рубля на наши деньги, и, поверьте, совсем нет комаров...

Арима была наполнена журчанием ручьев. Влюбленные остановились в сельской гостинице, заросшей мальвами, кусты чайных роз заглядывали в их окна. Всюду поскрипывали колеса водяных мельниц, высокие горы шумели сосновым лесом. Коковцева приятно удивляло радушие местных крестьян, которые, казалось, искренне радуются его любви к японской женщине.

Пребывание в Арима было наполнено щемящей тревогой, и Коковцев любил Окини-сан с обостренной страстью, а женщина вдруг стала очень требовательна в любви, словно она тоже ощутила близкую разлуку. В один из дней мичман смотрел, как Окини-сан шла через ручей по узкому мостику. В своем пестром кимоно, расшитом журавлями, с громадным бантом-оби на спине, женщина еще издали улыбалась ему, а в руке держала ветку цветущей магнолии, и была она в этот миг необыкновенно хороша! Сначала он залюбовался ею, потом его пронзила зловещая тоска. «Боже, — невольно содрогнулся Коковцев, — как же я могу жить без нее?...» Утром мичман пробудился чуть свет и, оставив дремлющую Окини-сан, отправился к источнику «Тайзан». Вокруг не было ни души, он разделся, с замиранием сердца погружаясь в воду, шипящую, как лимонад. Над ним медленно уплывали в сторону России облака. Коковцев не сразу заметил, когда на краю бассейна появилась Окини-сан. Он молчал, глядя на нее. Женщина (тоже молча) развязала на спине оби, и кимоно, струясь шелком вдоль плеч и бедер, плавно опустилось к ее ногам. Перешагнула через ворох одежды, она не торопилась к нему. Тихо рассмеявшись чему-то, с размаху бросилась в теплый искрящийся омут. Радуясь этому утру и счастию бытия, женщина устроила в бассейне веселую возню, брызгаясь в Коковцева водой, как шаловливая девочка; она то поддавалась его объятиям, то ускользала из его рук...

Коковцев привлек Окини-сан к себе, и она притихла.

— А как мне жить без тебя? — спросил он. Женщина прильнула к нему:

— А разве ты сможешь жить без меня? Твоя первая, а хочу быть и твоей последней... Послушай, что писал Оно-но Салаки:

Когда в столице, может быть, случайно
тебя вдруг спросят, как живу здесь я, -
ты будь спокоен:
как выси гор туманны,
туманно так же в сердце у меня...

Всегда такая чуткая к его настроениям, она сделала в этот день все, доступное женщине, чтобы развеять его мрачные мысли. А ночью на крыши Арима обрушился ливень с грозою — отголосок тайфуна, огибающего Японию; в краткие озарения молнией Коковцев видел лицо Окини-сан с закрытыми в счастье глазами... Над ними, любящими, с чудовищным грохотом разверзалось черное и страшное японское небо!

Через две недели они вернулись в Нагасаки.

— Рад вас видеть, — сказал Чайковский мичману. — Кажется, все складывается к лучшему: наш клипер воз вращается в Кронштадт, на этот раз пойдем Суэцким каналом — через Аден...

Навестив ресторан «Россия», мичман просил Пахомова не оставить вниманием Окини-сан, выложил пятьсот мексиканских долларов.

— Куда так много-то? — удивился земляк.

— Боюсь, что мало. Окини беременна.

— Плывите спокойно, — заверил его Пахомов. — А будете в порховских краях, уж вы за меня откланяйтесь нашим коровушкам, березкам да ромашечкам. Коковцевым я по гроб жизни обязан и все исполню в ажуре, за Окини-сан пригляжу...

На клипере боцмана уже готовили «прощальный» вымпел! Этот вымпел имел длину корабля плюс еще по сотне футов за каждый год заграничного плавания, а что-бы он при безветрии не тонул в море, на конце вымпела привязывались стеклянные поплавки.

Атрыганьев заметил отчаяние Коковцева:

— Японки очень ценят тонкость чувств и никогда не станут доводить их до грубых крайностей. Японка про щается без истерик и валерьянки, что не случается с нашими образованными дамами, страдающими напоказ перед публикой по проверенным рецептам... Завтра и сам убедишься в этом!

— Завтра? — ужаснулся Коковцев.

— Да. Завтра. Кливер уже поднят... Видишь?

Поднятый кливер означал, что корабль покончил с делами на берегу, все счета и долги оплачены. Остающиеся на земле, увидев кливер, вправе предъявить «Наезднику» последние претензии. Но какие могут быть претензии к честным людям, которые простились с честными людьми!

* * *

Все слова остались на берегу, а теперь, когда якоря, источая зловоние грунтов, стали заползать в клюзы, осталось только махать рукою... «Наездник» разворачивался в тесноте бухты, рядом с ним плыло множество фунэ с японскими женщинами, державшими над собой зажженные фонарики, и Коковцев часто терял из виду фонарь, который высоко поднимала над своей идеальной прической милая, милая, милая... Окини-сан!

Матросы рядами стояли на тонких реях, торжественно проплывая под самыми облаками, живыми гроздьями они обвесили марсы и салинги. По давней традиции, матросы швыряли в море свои бескозырки, иные сбрасывали с высоты даже бушлаты.

— Ур-ра-а! — разносилось сверху. — Домой... в Россию!

Небо расцветилось тысячами хлопушек, которые, громко лопаясь, выбрасывали из себя струи ракет, золотых рыб и огненных драконов. Над ними струились бумажные змеи с фонариками.

Иноса прощалась с клипером «Наездник»!

— Ты видишь Окини-сан? — спросил Эйлер друга.

— Увы, я уже потерял ее в этой суматохе... Нагасаки потонул в вечерней дымке, а на теплой воде еще долго дрожали огни Иносы, потом и они померкли навсегда.

Берега незаметно растерло в дожде и тумане.

— Ну, вот и все! — сказал Коковцев. — Господи, где же еще я буду так счастлив?..

Из рощи высоких пиний мигнул на прощание маяк Нагасаки: клипер, подхваченный ветром, вползал на волну. Вода, как бы играючи, захлестнула палубу и легко исчезла в водостоках шпигатов. Чайковский с бородой, раздуваемой ветром, кричал:

— Кончать балаган! Пора наводить порядок... Владимир Васильевич, прописываю вам усиленные вахты, а заодно посидите со штурманом над прокладкой, это пойдет вам на пользу.

Дело есть дело. Штурман сказал, что мимо Цейлона повернуть к Адену не удастся — в это время года возле берегов Аравии задувают сильные муссоны, противные курсу, а потому клиперу надобно отклониться к южным тропикам.

— Спустимся до Кокосовых островов, оттуда к Сейшельским, потом, прижимаясь к Африке поймаем в паруса попутный пассат, который и вытащит нас прямо к Адену...

Кубрики матросов и каюты офицеров напоминали маленькие музеи восточных искусств, а плавание в тропиках превратило клипер в плавучий склад всяческой экзотики. Всюду прыгали обезьяны, истошно кричали попугаи; на вантах висли связки бананов, пучки ананасов, мешки с кокосами, сушились раковины и кораллы. Но сейчас мысли людей все чаще обращались к родине, уже начинавшей ждать их... Из России доходили нехорошие, саднящие душу слухи, будто в стране наступила пора глухой реакции, а новый царь Александр III «закручивает гайки».

Даже механик, обычно молчаливый, сказал за ужином:

— У меня вот вчера машинист Баранников тоже гайку на фланцах так закрутил, что резьбу сорвал... сволочь такая!

Атрыганьев сравнил Россию с кораблем, который, положив рули на борт, выписывает крутейшую циркуляцию, что всегда грозит кораблю опрокидыванием кверху килем. Внутри офицерской общины неизменно царствовала полная свобода слова, никак не допустимая в условиях пресноземноводного существования. Сама атмосфера кают-компаний располагала к тому, чтобы любой гардемарин мог открыто высказывать все, что думается. Понятие офицерской чести, нивелируя возрасты и ранги, служило отличной и надежной порукой тому, что из замкнутого мира ничто не вырвется наружу.

А теперь... Теперь Чайковский предупредил:

— Вернемся домой, и надо помалкивать... до получения пенсии! Кажется, настал исторический момент, когда пословицу: «Хлеб-соль ешь, а правду режь» — приходится заменять другою: «Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами»...

Японская ваза из фальшивого «амори», купленная по ошибке Эйлером, при сильном крене поехала по крышке рояля, и Атрыганьев едва успел перехватить ее.

Он сказал:

— А вдруг эти дрова еще пригодятся?..

Аден был выжжен солнцем. Казалось, что и собака тут не выживет, но англичане жили и не тужили, ибо Аден держал на викторианском замке подступы к Суэцкому каналу. Здесь Коковцев, в дополнение к банке ванили, купил для маменьки банку аравийского «Мокко». Медленно втянулись в Красное море: на зубьях рифов торчали обломки разбитых кораблей, низко стелились мертвые берега. Лишь изредка по горизонту тянулась жиденькая ниточка верблюжьего каравана. Вот и Суэцкий канал: в долинах паслись стаи пеликанов, поблизости вилась линия рельсов. Вровень с клипером бежали по берегу арабчата, горланя по-русски: «Давай, давай, давай!» Один матрос бросил им с корабля пятак, но арабчата даже не остановились.

— Робу давай... робу! — требовали они настырно.

Матросы бросали за борт свои парусиновые голландки.

Суэцким каналом плыли с опаскою: власть в Каире захватили египетские офицеры, на берегу слышалась перестрелка. Никто не понял, отчего Атрыганьева охватил приступ тоски.

— Каир, Каир, — твердил он. — Неужели пройдем мимо?

Чайковский сказал, что задержка клипера в Египте сейчас нежелательна по мотивам политическим. Утром Коковцев проснулся от крика: «Европа, братцы! Гляди, уже и Мальта...» Первое, что увидели в Европе, опять-таки английские крейсера, шли они очень красиво, отбрасывая за корму клочья рваного дыма. Из Ла-Валетты вышел катер под флагом русского консула, с него передали пачку телеграмм, изучение которых всех озаботило:

— Нам следует спешно красить клипер для смотра на Большом рейде, а тут... таскайся на посылках, вроде извозчика!

Морское собрание Кронштадта просило закупить побольше марсалы с мадерой, Гвардейский экипаж требовал тридцать бочек хереса марки Lacryma Christi, Дворянское собрание Петербурга, не имевшее к флоту никакого отношения, слезно умоляло доставить для зимних балов испанской malaga. Кроме того, члены Адмиралтейств-совета тоже любили выпить, а каждый адмирал имел свой вкус. Закупка вин по списку задержала клипер возле берегов Испании, в результате «Наездник» осел в воду на целый фут ниже ватерлинии. Но с начальством не спорят... Было уже начало августа, когда клипер вошел в Балтийское море, и все радостно умилились: в парусах шуршал серенький дождичек, на курсе разминулись с эстонской лайбой, загруженной серебристой салакой; по правому борту выплыли из тумана и снова пропали тонкие шпили ревельских башен и кирок.

Вечером клипер затрясло в лихорадке отдачи якорей на Большом рейде Кронштадта. Жестокая вибрация корпуса пробудила корабельного священника, отца Паисия: он поднялся на мостик и глазам своим не поверил:

— Никак, Кронштадт? Матерь ты моя, Пресвятая Богородица... А что вы хохочете, мичманы? — обиделся он. — Вам раньше казалось, что тяжело, а тяжелое-то сейчас и начнется. Свои всегда больней лупят. Райская жизнь кончилась.

Клипер поднял свои позывные. Мачта над штабом командира порта ответила флагами: СООБЩЕНИЕ С БЕРЕГОМ ЗАПРЕЩЕНО.

— Ничего интересного больше не будет, — сказал Атрыганьев и пошел прочь с мостика, на ходу злобно срывая тужурку.

* * *

Итак, интересное закончилось... На палубу клипера выбрался заспанный котище и, облизав себе хвост, долго взирал на Кронштадт — тот ли это город, где он бывал счастлив? Наверное, что-то очень родное и приятное опахнуло кота от помоек матросских казарм, а может, и вспомнились былые победы над кронштадтскими кошками! Не в силах более сносить монашеской романтики моря, он единым махом вспрыгнул на бушприт, издав в сторону города трагический вопль любовного призыва. Послушав, нет ли отклика, кот возобновил арию на усиленных тонах.

— Браво-брависсимо, — Сказал Атрыганьев, выходя из душевой с полотенцем. — Я великолепно понимаю наст роение кота. Но... удастся ли нам поспать в эту ночь?

Его мнение полностью совпадало с матросским.

— Во, зараза какая! — ругали они кота. — Ведь до утра глотку драть будет. За хвост бы его размотать — и за борт!

Кот продолжил арию, усиливая ее в crescendo, и тогда из каюты вылетел разъяренный Чайковский:

— Это невыносимо, наконец! Спустить вельбот на воду, подвахтенным на весла... Срочно доставить кота в Кронштадт!

Ему отвечали, что сделать это никак нельзя:

— Сообщение с берегом нам строго запрещено.

— Так это же — нам, а коту кто запретит?..

Непредвиденный эпизод с котом заразил всех бесшабашным весельем, Чайковский тоже поддался общему настроению:

— А что, господа? Не выпить ли нам малаги? Когда поднимали из трюма малагу, треснул бочонок мадеры. Каждый офицер понимал, что бочонок матросы разбили нарочно, но Петр Иванович (добрая душа!) решил не придираться:

— Ладно! Не одним же нам, господа, вина хочется... Была волшебная балтийская ночь, вдали догорали огни дач Ораниенбаума и Мартышкина, где-то совсем уже рядом жили их друзья и близкие родственники, тосковали по ним невесты. Ну, откуда же знать им, что они уже на рейде Кронштадта распивают бочонок превосходной малаги из Кадиса? Ленечка Эйлер, дурачась, схватил с рояля фальшивый «амори":

— Господа, кокнем его по случаю возвращения!

— Оставь дрова в покое , — указал ему Атрыганьев.

Доктор напомнил всем, что плавание длилось двадцать пять месяцев, и за такой долгий срок имели лишь одного покойника:

— Да и тот кинулся за борт по доброй воле... Господа, «Наездником» свершено беспримерное плавание в тропиках!

Атрыганьев все время порывался сказать тост, но его каждый раз удерживал старший офицер. Лейтенант клялся Чайковскому, что ни единого худого слова об Англии не скажет.

— Тем более — воздержитесь, — просил Чайковский...

Утром клипер напоминал винную ярмарку: подходили катера, забирали бочки с вином — кому малага, кому лакрима-кристи, кому мало, кому много, одному дешево, другому дорого. Матросы под шумок аврала разбили в трюме еще три бочки с испанским аликанте. Но пили с похвальным смирением — ни одного пьяного на корабле не было... Чайковский потом велел:

— Прошу еще раз проверить состояние клипера, что бы «Наездник» сверкал, как новый пятак с Монетного двора...

Дальнее плавание на Восток и обратно, приравненное к условиям боевого, сулило офицерам немалые деньги. Через день казна выплатила их прямо на рейде — аккордно, и холостяцкая молодежь сразу ощутила себя богатой. Атрыганьев, не отягощенный узами Гименея, потрясал пачкою ассигнаций:

— Господа! Приглашаю всех в «Минерашки"- смотреть мадмуазель Жужу. Я видел ее последний раз перед отплытием в Японию. Она горько рыдала, когда судеб ный пристав выводил ее из зала, тряся перед публикой лифчиком и панталонами — как доказательством того, что в момент танца они были отделены от тела божест венной и несравненной Жужу...

Эйлер сказал Коковцеву, что «аккорд» кстати: можно ехать в Париж для экзаменов в «Ecole Polytechnique».

— А я, — ответил Коковцев, — наверное, совершил ошибку, что вернулся на Балтику, не оставшись на Востоке.

— Тебя на Кронверкском, помни, ждет Оленька.

— Не надо лепить гаффов, Ленечка...

С наружной вахты раздались свистки, катер доставил на клипер свору жандармов. Атрыганьев прищурил глаз:

— Я же говорил, что ничего интересного уже не будет! В кают-компании жандармы объявили, что клипер подлежит обыску — нет ли нелегальной литературы? Петр Иванович Чайковский с презрением к «бирюзовым» господам отвечал:

— Ищите! А я в чужих вещах не копался.

— Мы должны осмотреть и офицерские каюты.

— Если вам позволят господа офицеры...

— Я не позволю! — заявил Атрыганьев и врезал по щечину обезьяне, занявшей его любимое место в углу дивана. Усевшись он расправил бакенбарды. — Видите ли, я человек холостой и привез пикантные картинки не для вашего лицезрения.

Макака, запрыгнув на абажур, громко плакала.

— Я протестую тоже, — сказал Эйлер.

— Представьтесь нам, господин мичман.

— Леон Эгбертович фон Эйлер, честь имею!

Конструкция внутренних отсеков клипера была сложной, и жандармы боялись погружаться в узкие люки, ведущие в преисподнюю, без провожатого. Чайковский велел Коковцеву:

— Владимир Васильевич, проводите... гостей!

Матросы встретили жандармов с откровенной враждебностью. Коковцев встал у трапа, не желая участвовать в обыске. Жандармы перетряхнули койки, ощупали подушки. Им было явно не посебе в этом мрачном ущелье, пропитанном ароматами, дорогих вин и заморских фруктов, а вся эта экзотика заглушалась вонью крысиной падали из трюмов, в которых плескалась загнившая вода. Покидая клипер, старший жандарм откозырял офицерам:

— Вы напрасно обижаетесь на нас! Без этой формальности не может состояться императорский смотр, а следовательно, вам не видеть и берега... Всего доброго, господа!

После их отбытия над штабом порта взлетели флаги: ОБЩЕНИЕ С БЕРЕГОМ РАЗРЕШАЕТСЯ.

— Коту сейчас хорошо, — мудро изрек Атрыганьев. — В худшем случае его могут только кастрировать, но обыскивать его родимую помойку вряд ли кто рискнет... Вот так!

Вдали уже показалась придворная яхта «Царевна», Первым ступил на палубу клипера император Александр III, ражий бородатый дядька в белом мундире флотского офицера (при кортике). За ним шла императрица Мария Федоровна, узенькая в талии, вертлявая дама с очень красивыми глазами (при жемчужном ожерелье на шее). Следом их дети: наследник престола Николай, еще мальчик, и его сестра Ксения (оба в матросках). Поднялся по трапу разжиревший генерал-адмирал Алексей, и Коковцев сразу вспомнил брошку на кимоно Оя-сан в Иносе; за великим князем явился управляющий морским министерством адмирал Пещуров, а потом посыпались чины императорской свиты, статс-дамы и фрейлины... Чайковский был большой умница.

— Ваше величество, — сказал он после отдачи рапортов, — по флотскому обычаю не откажите в высочайшей милости!

Чистяк держал поднос с пузатою чаркой водки. Коковцев, стоя подле, слышал, как императрица шепнула мужу:

— Ах, Сашка! Ты обещал мне... тебе же нельзя...

— Одну-то всегда можно, — басом ответил царь. Словно подтверждая мнение шанхайской газеты, он выпил первую чарку с большим чувством, почти проникновенно, и было видно, что не прочь выпить еще. Горнисты сыграли сигнал к постановке парусов, что матросы исполнили с залихватской скоростью, через минуту ветер наполнил даже верхние брамсели. Все стояли внизу, задрав головы, невольно приходя в ужас при виде акробатических номеров, проделанных под куполом неба.

— Молодцы! — гаркнул царь. — Я восхищен. Даже в цирке Чинизелли я, клянусь, не видывал ничего подобного...

Обстановка сразу разрядилась, гости понемногу разбредались по кораблю, с интересом его оглядывая. Императрица выразила желание осмотреть каюты офицеров. Коковцеву было неудобно, когда Мария Федоровна с большим интересом, поднося к глазам лорнет, разглядывала фотографии Окини-сан, которые мичман оригинальным веером развесил над своим рабочим столом.

— Это моя знакомая, ваше величество, — сказал он.

Императрица в упор лорнировала смущенного мичмана:

— Я знаю, какие у вас бывают знакомые в Нагасаки... С детьми, конечно, все было проще: наследнику престола захотелось иметь обезьяну, а его сестре понравился попугай. Атрыганьев поймал попугая за хвост и подарил девочке:

— Ваше высочество, отныне этот «попка» вашего высочества.

Эйлер сообщил Коковцеву, что царь засел в штурманской рубке, где ему объясняют обратный маршрут с пассатами и муссонами, которые клипер удачно «поймал» парусами в океане.

— По отбытии государя следует давать салют в тридцать один выстрел... Вовочка, не забудь вынуть пробку.

— Что ты, Леня! Как можно?..

Среди разряженной публики кидался из стороны в сторону запаренный Чайковский, которого высокопоставленные гости буквально задергали. В отсеках сделалось жарко, офицеры истомились в мундирах и треуголках, не снимая белой лайки перчаток, их парадные сабли, столь неудобные в тесноте, гремели ножнами по крутым трапам. Наконец в кают-компании появилась и Мария Федоровна, сразу воззрившись на дурацкую вазу фальшивого «амори».

— Боже, какая красота! — восхитилась она.

Атрыганьев всегда был отличным кавалером, и, подхватив вазу с рояля, он элегантно преподнес ее императрице:

— Кают-компания нашего славного клипера будет счастлива угодить вашему величеству этим дивным произведением, достойным занять место в любом евро пейском музее. Поверьте, я разбираюсь в японском фарфоре, и сам удивлен, что нам достался этот драго ценный фарфор древнейшей марки «амори»... Прошу!

— Мне, право, неудобно грабить господ-офицеров.

Но тут все офицеры стали взывать к ней хором:

— Просим! Умоляем ваше величество... не обижайте нас.

Коковцев глянул на Эйлера, который, пряча лицо за портьерой, переламывался от хохота, и этого было достаточно, чтобы Коковцева тоже охватил приступ смеха. Офицеры клипера едва сдерживали хохот, и только один Атрыганьев был неподражаем в своем велеречивом спокойствии. Минут на пять, не меньше, он занял внимание императрицы лекцией о качествах японского фарфора, а Мария Федоровна забрала вазу с собой:

— Благодарю. Я буду держать ее в своем кабинете...

Измотанный Чайковский перехватил на трапе Коковцева:

— Слава богу, государь всем доволен. Артиллерийского учения не будет, но при салюте не забудьте вынуть пробку.

— Петр Иванович, как можно забыть?..

Пора прощаться. Матросы и офицеры снова построились. Императрица, не расставаясь с вазой, что-то нашептала своему мужу, и Александр III отыскал взором Атрыганьева:

— Лейтенант, сколько лет вы в этом чине?

— Тринадцать, ваше императорское величество.

— А сколько имеете кампаний?

— Одних кругосветных три плавания, ваше величество.

— Почему же вы еще лейтенант?

Рука Атрыганьева задержалась у фаса треуголки:

— Ваше величество, все мы, мужчины, небезгрешны. Извините великодушно, что вынужден признаваться в присутствии вашей супруги. Но страсть к женщинам всегда губила мою карьеру!

Царю такая откровенность пришлась по душе:

— Поздравляю! Отныне вы — капитан второго ранга.

— Рад служить вашему величеству...

Эйлера опять стало коробить от хохота, и Коковцев, тоже готовый прыснуть смехом, судорожно прошептал:

— Леня... умоляю... не надо... потом...

В этот патетический момент царю явно чего-то не хватало. Александр III посмотрел на жену — невыразительно. Глянул на вестового с чаркой водки — выразительно. При этом он сделал жест, как бы поднимая стопку, но его пальцы были пусты, и он произнес слова, чтобы все сомнения разом отпали:

— Я желаю поднять чарку за бравую команду «Наездника», которая не устрашилась ни бурь, ни врагов, ни...

— Чистяк, чего разинулся? — внятно сказал Чай ковский.

Император охотнейшим образом снял чарку с подноса:

— За ваше здоровье пью, братцы!

— Ах, Сашка... — простонала императрица. Наблюдая за движениями кадыка, алчно ворочавше гося в бороде, пока царь сосал водку, матросы кричали:

— Уррра-а... урррра-а... ypppa-a-a-a!..

Царь уже направился в сторону забортного трапа, за ним вереницей двигались остальные: императрица с «дровами», наследник престола с обезьяной, Ксения с «попкой», потом и все прочие... Чайковский, смахнув со лба пот, указал:

— Носовой плутонг, по местам — к салютации!

Коковцев первым делом спросил комендоров:

— Братцы, а пробку вынули?

— Так точно, — заверили его матросы.

Стрельба должна вестись пороховыми зарядами — громом и пламенем холостых выстрелов. Надо лишь выждать, чтобы придворная яхта «Царевна» отошла от клипера подальше.

Этот момент наступил:

— Начать салютацию. Первая — огонь!

Пушка, присев на барбете и откатившись назад, изрыгнула смерч пламени, а по волнам Большого рейда, догоняя царя и его семейство, закувыркался... снаряд.

Это видели все. Это видели и на царской яхте.

Фугасный снаряд летел точно в «Царевну».

Потом зарылся в море и утонул. Наступила тишина...

На фалах царского корабля подняли флажный сигнал:

— Спрашивают: ЧЕМ СТРЕЛЯЛИ? — прочел сигнальщик.

Все растерялись, кроме Чайковского.

— На фалах! — зарычал он, раздваивая бородищу.

— Есть на фалах! — отреагировали сигнальщики.

— Ответить: СТРЕЛЯЛИ ПРОБКОЮ.

— Вы с ума сошли, — перепугался командир клипера.

— Лучше сойду с ума, но в тюрьму не сяду...

Спрыгнув с «банкета», Чайковский добежал до носового плутонга и, свирепея, поднес кулак к носу старшего комендора:

— А ты что? Или с тачкой по Сахалину захотел побегать?

Потом — Коковцеву (бледному как смерть):

— Держать фасон! Пробку — за борт!

Коковцев схватил пробку и утопил ее в море.

— Открыть кранцы, — догадался Чайковский.

В кранце первой подачи, чего и следовало ожидать, не хватало снаряда. Как случилось, что прежде заряда вложили в пушку боевой фугас, — выяснять было некогда.

— В крюйт-камерах! — позвал Чайковский «низы».

— Есть крюйт-камеры, — глухо отвечали из погребов.

— Фугасный на подачу.

— Есть подача... — отозвались в «низах».

Коковцева била дрожь, Дело подсудное: будет виноват старший офицер, сорвут погоны с мичмана, а в действиях комендоров усмотрят злодеяние. От «Царевны» уже отваливал катер, там сверкали мундиры свиты. Сейчас начнется допрос по всем правилам жандармской науки — следовало спешить.

Петр Иванович, шагая между пушек, побуждал матросов:

— Торопись, братцы, чтобы кандалами потом не брякать...

Все делалось архимгновенно. На поданный из «низов» снаряд наводили «фасон» — кирпичной пылью и мелом, натирая фугас до солнечного блеска, чтобы он ничем не отличался от тех снарядов,что постоянно хранились в кранце первой подачи.

Матросы старались, работая как черти:

— Вашбродь, мы ж не махонькие, сами знаем, что по царям, как и по воробьям, из пушек никто палить не станет...

Горнисты снова исполнили «захождение», когда на палубу высыпало высокое начальство, а Пещуров был даже бледнее Коковцева. Вся свита царя, словно легавые по следу робкого зайца, кинулась следом за адмиралом прямо в носовой плутонг.

Сначала они решили взять наездников на арапа:

— Где пробка от салютовавшей пушки? Коковцев шагнул вперед (пан или пропал):

— Осмелюсь доложить, пробку вышибло при выст реле.

Пещуров не поверил, крикнув матросам:

— Раздрай кранцы первой подачи!

Мигом подлетели комендоры, распахивая дверцы железного ящика. А изнутри полыхнуло сиянием наяренной бронзы, что всегда приятно для адмиральского глаза. Улики выстрела были уничтожены. Пещуров начал орать на Коковцева:

— Как можно быть таким бестолковым? Вы же, собираясь распить бутылку вина, прежде вынимаете из нее пробку?

— Иногда вынимаем, — отвечал Коковцев.

— Иногда? — удивился Пещуров. — А почему же сей час, в такой высокоторжественный момент, не вынули ее из пушки?

— Извините. Растерялся. Виноват один я!

Весь гнев адмирал Пещуров обрушил на старшего офицера клипера:

— Почему неопытным мичманам доверяют плутонги? Но Чайковский был уже с большой бородой, он много чего повидал на белом свете, и на испуг его не возьмешь. На все окрики адмирала он отвечал сверхчетко, сверхкратко:

— Есть!.. Есть!.. Есть!..

Искаженное на русский лад «иес, сэр», превратившись в простецкое «есть», уже не раз выручало флот от неприятностей. Так случилось и сейчас. Пещуров переговорил со свитой царя.

— Составьте рапорт по всем правилам, — указал он...

Свита удалилась, а Чайковский отдал честь Коковцеву:

— Господин мичман, благодарю за рвение! Должен заметить, к вашему вящему удовольствию, что прицел вами был взят отлично: этот проклятый фугас кувыркал ся точно в борт императорской «Царевны»... Кто порол вашу милость последний раз?

Коковцев, очень мрачный, нехотя отвечал:

— Не помню — я ведь не злопамятный.

— Но я сохранюсь в вашей памяти... Пошли!

В каюте он отцепил саблю, бросил ее на постель. Зашвырнул треуголку в шкаф, потянул с пальцев лайку перчаток.

— Ладно, что так обошлось. Когда станете составлять рапорт о салюте пробкой , не забудьте, что одного фугаса в крюйт-камерах не хватает. Потому вы спишите его по ведомости как растраченный где-либо в море близ берегов Японии.

— Есть! Есть! Есть! — покорно соглашался Коковцев.

Чайковский внимательно оглядел мичмана:

— Это у нас здорово получилось! Весной Александра Второго угробили народовольцы, Желябов с Перовской, а в конце лета Александра Третьего убирали фугасом вы да я с бравыми комендорами... Самое же удивительное в этой истории, что вы рассчитали прицел подозритель но точно!

— Нечаянно всегда бывает точнее, — ответил Коковцев. — По себе знаю: если очень стараться, никогда в цель не попадешь...

Далее в действие пришел механизм круговой поруки: кубрик не выдаст кают-компанию, а кают-компания не выдаст кубрик. Скоро с Большого рейда клипер перегнали в Военный Угол, стали готовить для постановки в док. После дальнего плавания команде и офицерам полагался шестидесятидневный отпуск. «Наездник» осторожно вошел в док, а когда док осушили, все увидели днище корабля, с которого свисали длинные бороды водорослей, гроздьями присосались к нему ракушки дальних морей. Настал час расставания. Пожилой матрос с бронзовой серьгой в ухе поднес старшему офицеру клипера икону Николы Морского, поверх которого, в святочном нимбе, сияла надпись: НАЕЗДНИКЪ.

— Ваше высокородь, — сказал матрос, — это на память вам от команды, извиняйте за скромность. Конешно, мы не святые, всяко бывалоча. Оно и правда, что пять бочек аликанты мы в трюмах за ваше здоровьице высосали. Но спасибо вам, Петр Иваныч, что, сколь ни плавали, никому кубаря по ноздрям не совали. А што до энтих матюгов касательно, так это шоб дисциплина не убыва ла. Мы ж не звери — все понимаем. Грамотные!

Тогда редко кто из офицеров получал подарки от матросов за гуманность. Чайковский растрогался, с его глаз сорвались слезы, он взял «Николу-Наездника», расцеловал матроса:

— Спасибо, Тимофеев, и вам, братцы, спасибо... Теперь разъедутся матросы по всяким там рязанским, курским и тамбовским деревням, при свете лучин станут рассказывать землякам, как ярко горели звезды в тропиках, о дивной стране Японии, где из шелка можно портянки наматывать, как плыли Суэцем и мимо Везувия, а какое вино пили... эх! По высоким сходням спускались на днище дока, и каждый матрос не забывал ласково тронуть усталое днище усталого корабля:

— Прощай, «Наездник": уж побегали мы с тобой по свету.

Матросы тащили на себе громадные парусиновые чемоданы, полные японских и китайских даров для заждавшихся Тонек и Марусек, а на чемоданах заранее сделаны броские девизы: МОРЯКЪ ТИХАВА ОКIЯНУ. Когда идет человек с таким чемоданом, балтийцы, сидящие за решетками крепостных казематов, с тоскою думают: «Повезло же людям... а когда нам повезет?»

— Отплавались, — надрывно вздохнул Атрыганьев.

Вестовые с Якорной площади уже подогнали пролетки, чтобы развезти офицеров с их багажом на пристань или по квартирам. Все перецеловались, старший офицер сказал мичманам:

— Господа, если что нужно, вы меня можете найти по вечерам в кегельбане Бернара на Пятой линии Васильевского острова...

Атрыганьев печально глянул на Вовочку Коковцева:

— Ах, Каир! Как жаль, что я не показал тебе Каира... Что ему дался этот Каир? Коковцев оставался в Кронштадте, сняв комнатенку в обширной квартире клепальщика с пароходного завода; пытаясь наладить уют, мичман украсил свое убогое жилье восточными безделушками. Хозяйка Глафира свет Ивановна весь день пекла и жарила, закармливая его всякими сдобами и творожниками, а ему было страшно одиноко. Вечерами Коковцев усаживался возле окна и подолгу смотрел, как вспыхивают клотики кораблей на рейде, а вдали загораются дачные огни Ораниенбаума и Стрельны, до боли похожие на огни Иносы, давно угасшие... Жить-то, конечно, надо. Но как жить?

* * *

Эйлер уже подал в отставку, а Коковцева еще долго мучило сознание, что «Наездник» затих в доке, пустой и мертвый, голодные крысы шуршат в его трюмах... Мичман лежал на перине, покуривая папиросу, в соседней комнате стучали ходики, жизнь представала перед ним бессодержательной, как глупый роман, в котором он ее полюбил, а она его не полюбила. Давно бы уже следовало навестить мать, но Коковцев все откладывал свидание с нею, угнетаемый чувством ложного стыда: он мичман, а она... кастелянша! Нехотя прифрантился, отложил в бумажник деньги, прихватил банки с «Мокко» и ванилью, рейсовым пароходиком приплыл в Петербург, высадившись напротив Летнего сада.

В громадном вестибюле Смольного института его задержал привратник, вызвал дежурную надзирательницу, учинившую мичману расспрос — кто он, откуда, нет ли у него иных причин для посещения института, помимо свидания с матерью?

— Поверьте, мадам, и быть их не может.

Идти пришлось долго. Коковцев, бряцая кортиком, едва поспевал за сухопарой и злющей, как ведьма, надзирательницей.

— Здесь вы спуститесь ниже, — указала она мичману.

Коковцев очутился в подвальных помещениях Смольного, следуя длинным коридором, отыскал склад постельного белья и здесь увидел состарившуюся маму.

— Вова... ты? — и она расплакалась.

Мать провела его в свою казенную комнату, где было чистенько и убогонько, словно в келье. Второпях рассказывала сыну, что начальство ею довольно, у нее в хозяйстве полный порядок, но очень много хлопот с вороватыми прачками. В двери иногда заглядывали женщины в чепцах и белых фартуках.

— Как хорошо, что они тебя видели, — призналась мать. — Никто ведь не верит, что у меня сын — офицер флота. Думают, что я привираю. Ах, если б тебя могла видеть еще инспектриса! А то она даже не отвечает на мои поклоны...

Коковцеву было неуютно. За низким окном виднелись ноги прохожих. Чистота была какая-то больничная, вымученная, флоту не свойственная. Он сказал, что извозчик стоит за углом:

— Я не отпускал его, мама, поедем в «Квисисану»... За столиком кафе ему стало лучше. Он просил подать пирожные и фрукты, для себя заказал бордо.

— Вова, — забеспокоилась мать, — как ты можешь? Еще день на дворе, а ты уже пьешь вино?

— О чем ты, мамочка? Если бы тебе показать, как мы плыли из Кадиса на бочках с вином, ты бы ахнула... Жаль, что папа не дожил. Пусть бы он на меня посмотрел.

— У нас никого с тобой нет, — вдруг сказала мать. Это верно. С родственниками отношения не ла дились.

— Бог с ними со всеми! — сказал Коковцев. — Не имея никакой протекции, я должен надеяться на себя.Так даже лучше...

Маменька с бедняцкой аккуратностью откусывала от «эклера», косилась по сторонам — не смеются ли над нею, все ли она делает как надо, жалкая провинциалка? Коковцев отсчитал для нее деньги, сказал, что лейтенантом будет получать сто двадцать три рубля.

— На кота широко, а на собаку узко... Знаешь, у нас на флоте, принято жить, совсем не задумываясь о сбере жениях.

Мать спросила, когда же он станет лейтенантом?

— Ценз для этого мною уже выплаван. Маменька не совсем-то понимала, что такое «ценз», но ему лень было объяснять ей.

— О цензе расскажу потом. Наверное, мама, снова уйду в море. Вот вернулись, стали на якоря, и сразу будто опустилась заслонка перед носом — хлоп! Ощущение такое, словно угодил в мышеловку... Так и живу. А ты сыта, мама?

— Да, сынок. — Мать с жалостью оставляла недоеден ные пирожные и недопитый кофе. — Ты куда сейчас, Вовочка?

— Наверное, в Кронштадт... Кстати, мамуля, извозчика я не отпустил, уже расплатился, он и довезет тебя до Смольного.

— Так жить — никаких денег не хватит, — сказала мать.

— Иначе нельзя. Я ведь офицер флота. Принадлежу флотской касте, которая имеет свои законы...

Коковцев навестил Эйлера, поселившегося в старинной просторной квартире родителей на фешенебельной Английской набережной. Бывший мичман разгуливал в удобном японском кимоно, его мать Эмма Францевна, еще моложавая корпулентная дама, вполне одобряла решение сына ехать учиться в Париж.

— Конечно, — говорила она, — германская профессура намного лучше, но если Леон желает непременно в Париж, я не возражаю: Париж — это все-таки солиднее Нагасаки, где вы шлялись бог знает по каким местам, так что до сих пор не можете опомниться.

Коковцеву стало смешно. Эйлер захохотал тоже.

— Вообще я считаю (и так считают все порядочные люди), что флотская служба способна только портить нравственность. Правда, — сказала Эмма Францевна, — «Ecole Polytechnique» — это не Морской корпус куда берут без разбора всяких оболтусов, с юности загрустивших о выпивке и женщинах. Леон штудирует сей час учебник в две тысячи страниц — сплошные интегралы. Но в мире формул наша фамилия говорит сама за себя!

Эйлер увлек Коковцева в свой кабинет. Через широкие окна барской квартиры вливалась прохлада Невы, по которой скользили белые пароходы, развозящие публику на острова, из зелени садов слышалась музыка Оффенбаха и Штрауса.

Эйлер ожесточенно всадил штопор в пробку бутыли:

— Шамбертен из запасов дедушки... Хорошо, что зашел. Я хотел с тобою поговорить. У меня пробоина в сердце. Давай пей. Я, как последний дурак, признался своей невесте, что в Иносе завел роман с «мусумушкой», и невеста, святая непорочная девушка, отвергла меня. На этом белая акация засохла, соловьи умолкли, а последний дачный поезд ушел без меня.

Эйлер пылко пробежался пальцами по клавишам:

О, неверная! Где же вы, где же вы?..
Все прошло. Нас ничто не минует.
Но без вас жизнь печальна моя.
Кто ж теперь ваши руки целует?
И целует ли так их, как я?

- Не бесись, Ленечка, — утихомирил его Коковцев.

— На всякий случай. — стветил Эйлер, — ты будь умнее меня, и об Окини-сан афиш по заборам столицы не расклеивай.

— А я так и не был у Воротниковых.

— Это фамилия твоей Оленьки?

— Да.

Эйлер с размаху, спиною вперед, плюхнулся на диван.

— Воротниковы? Сначала наведи справку в Департа менте герольдии правительствующего сената: похоже, что предок твоей пассии шил-пошивал воротники из собачьего меха.

— Наверное, — не возражал Коковцев. — Но после все то, что было в Иносе, являться на Кронверкском мне очень неловко...

Ленечка пухленькой дланью растер румяный лоб:

— Наверное, затем и плаваем в Нагасаки, чтобы в России не ведали, что мы там вытворяем. Но я бы на твоем месте не мешкал. — Эйлер щедро дополнил бокалы из богемского стекла. — Смотри сам... Сейчас ты в самой завидной форме. Денег полные карманы. Выглядишь великолепно. Ценз выплаван! Это очень важно. К Новому году следует ожидать чинопроизводства... Это не она тебя — это ты ее осчастливишь!

— Я пока воздержусь... С моими замашками скоро будет, как у Салтыкова-Щедрина: «Баланцу подвели, фитанцу выдали, в лоро и ностро увековечили, а денежки — то-тю-тю, плакали-с!» Останется мне пятьдесят семь рублей мичманских.

— Но получишь лейтенанта!

— Сто двадцать три рубля. А молодую жену, volens-nolens, хоть раз в месяц надобно выводить на рейд светской жизни, чтобы ее все видели и чтобы она на всех поглазела...

Коковцев вернулся в Кронштадт ночным пароходом. В дороге размышлял: как легко живется по корабельному расписанию и как трудно составить для себя расписание жизни. «Что делать?»

* * *

На Финляндском вокзале он купил «Парголовский листок», напичканный дачными сплетнями; среди отдыхающих персон, внесших посильную лепту в создание купальных мостков, мичман обнаружил ценное указание: «Г-нъ В.С. ВОРОТНИКОВЪ — 30 коп.» При сановном положении мог бы и рубля не пожалеть... Коковцев задумался, правильно ли он поступает, оказавшись в этом вагоне, который уже бежал мимо зелени Шуваловского парка. Дачную публику встречал на перроне духовой оркестр парголовской пожарной команды. Возле палисадника станции, кого-то поджидая, томился капитан первого ранга с золотым шнуром флигель-адъютантского аксельбанта; под его окладистой бородой расположилась гирлянда орденов — Георгия, Анны и двух Станиславов. Коковцев почтительно приветствовал каперанга, мучительно соображая: «Откуда я знаю этого человека?» Музыканты в сверкающих касках беспечно выдували на трубах «Невозвратное время», и мичман с тоскою припомнил вальс в Морском собрании Владивостока... «Напрасно я там не остался!»

Вот и дачная калитка, за нею склонились ветви жасмина, а спаниель умными человечьими глазами смотрел на мичмана.

— Ты разве не узнал меня, дружище? Или вырос и уже не помнишь, кто тащил тебя из пруда за длинное ухо...

Спаниель, мотая ушами, радостно взвизгнул, описывая круги вокруг Коковцева, словно клипер, обрезающий корму флагмана. Проявление собачьей радости было приятно:

— Ну, если ты узнал меня, надеюсь, узнает и твоя хозяйка...

Из сада слышались голоса, сухое щелканье деревянных шаров. Оленька была не одна. Партию в крокет она разыгрывала с тремя молодыми людьми. Это были: упитанный юноша в мундире лицеиста, бледная личность в сюртуке правоведа и долговязый ротмистр в пенсне, очень гордый от сознания,что он уже ротмистр. Все они уставились на мичмана.

Девушка застыла с молотком в опущенной руке.

Пауза в таких случаях недопустима. Коковцев сказал:

— Гомэн кудасай, как говорят японцы. Прошло всего два года, и ваш скиталец возвратился. Я не помешаю вам, господа?

Последний вопрос был произнесен с оттенком явного пренебрежения. Ольга растерялась, ее слова прозвучали наивно:

— Боже мой, но откуда же вы?

Крокет оставлен. Все потянулись к дому. Отец Ольги задерживался в столице, на даче Коковцева встретила мать:

— О-о, я вас и забыла... кажется, мичман?

— Но скоро лейтенант!

— Это много или мало?

— Для меня пока достаточно.

— Я в этом ничего не понимаю, — сказала дама, жеманничая. — В гражданских чинах проще: там одни советники. Коллежские, надворные, статские, действительные статские... Прожив с Виктором Сергеевичем бездну лет, я так и не выяснила: если он советник, то он советует или выслушивает советы от других... Скажите, откуда у вас такой очаровательный загар? Вы случайно не из Севастополя?

— Нет, Вера Федоровна, меня обжаривали в других местах, куда черноморцы, запертые Босфором, никогда не плавают.

География даму не интриговала.

— Ольга, — распорядилась она, — передай Фене, чтобы накрывала к чаю на веранде... Прошу всех к столу, господа.

Минуя зеркало, Коковцев отогнул жесткие от крахмала лиселя воротничка, торчавшие возле щек, словно острые крылья ласточки. Румян, пригож, строен, неотразим. Очень хорошо! Над столичными пригородами вечерело. Мохнатые мотыльки кружились над керосиновой лампой, из сада тянулись к веранде гроздья жасмина. Ольга, явно кокетничая, отломила три ветки. Коковцев пожелал составить для нее букет.

— Это ведь так просто! — сказал он. — Ветвь, обращенная к небу, означает стремление к возвышенному. Вторую склоняю как олицетворение земной любви. А средняя между ними- судьба человека... Так делала в Иносе одна моя знакомая японка.

Правовед стушевался сразу. Лицеист, кажется, тоже признал свое поражение. И только один кавалерист еще не сдавался.

— А вот эти гейши! — сказал он с апломбом. — В полку говорили, что, закончив танец, они делают акробатичес кую стойку на голове... Вы, конечно, видели этот номер-прима?

Коковцев пожал плечами. Вера Федоровна сказала:

— Надеюсь, если они и вставали ногами кверху, то прежде перевязывали себя ниже колен, дабы не потерять пристойности.

— Мама, ну как тебе не стыдно! — вспыхнула Оленька.

— Есть вещи, о которых вообще не следует говорить.

— Не еле дует, — согласился Коковцев. — Но ошибочно думать, будто все японки обязательно гейши. Японские женщины имеют очень много обязанностей. Я, на пример, видел гейш всего лишь раза три-четыре. Очень скромные и милые женщины...

Он уловил на себе скользящий взгляд Ольги. Конечно, мичман заметно выигрывал подле правоведа, лицеиста и ротмистра. Из глубин веранды шумно вздохнула горничная Феня:

— Мне кум сказывал, будто япошки уж больно веж ливы. А у нас, как пойдешь на рынок, всю тебя растолкают.

— Да, — подтвердил Коковцев. — Я только один раз встретил японцев, ведущих себя грубо на улице. Это случилось в Кобе. Мое внимание привлекла хохочущая толпа. В середине этой толпы сжалась от стыда несчастная японская женщина.

— Что же она сделала дурного? — спросила Ольга.

— Ничего. Но ростом была чуть выше полутора мет ров. По японским канонам такой рост для женщины — уже безобразие...

Лишь единожды из потемок сада выступила легкая тень Окини-сан с улыбкой на застенчивых губах. Но рядом сидела Оленька — цветущая, источавшая здоровую свежесть тела, и мичман отогнал нечаянную тоску. От станции крикнул паровоз.

— Я, кажется, засиделся, — извинился Коковцев. Вера Федоровна не пожелала отпускать мичмана, пока ее дочь не предстанет в самом лучшем свете.

— Молодые люди давно ждут, когда ты споешь им. — Мать сама открыла рояль, указав дочери даже романс: — «Не верь, дитя, не верь напрасно...»

Назло матери, капризничая, Ольга отбарабанила вульгарного «чижика». Ее глаза встретились с глазами Коковцева.

— Хорошо, — сказала она. — Не верить так не верить...

В отлива час не верь измене моря,
Оно к земле воротится, любя.
Не верь, мой друг, когда в избытке горя
Я говорил, что разлюбил тебя.

Рояль звучал хорошо. Мотыльки бились о стекло лампы:

Уж я тоскую, прежней страсти полный,
Мою свободу вновь тебе отдам,
И уж бегут с обратным шумом волны -
Издалека к родимым берегам...

Это была победа! Откланиваясь Вере Федоровне, мичман испытал удовольствие, когда вслед за ним поднялась и Ольга:

— Как быстро стемнело. Пожалуй, я провожу вас...

Они спустились с веранды в потемки сада. Между ними бежал спаниель, указывая едва заметную тропинку.

— А сколько комаров! — заметил Коковцев. — Однажды в Киото, когда я гулял в храмовом парке, они тоже облепили меня тучей. Но японский бонза что-то крикнул, и все комары разом исчезли. — У калитки он кивнул на освещенные окна веранды. — Эти вот... три идиота! Женихи?

— Да, — призналась Ольга. — Но вас они не должны тревожить. Ради бога, не надо: ведь вы лучше их...

Этой фразой она нечаянно призналась ему в любви.

— Я их всех разгоню, — торжествовал Коковцев.

— Стоит ли? — шепотом ответила Ольга. — Они исчезнут сами по себе, как те комары, которых испугал японский бонза.

Коковцев нагнулся и взял спаниеля за мягкую лапу:

— Я верю, что ты не мог разлюбить меня... Это правда?

— Правда, — сказала Оленька, смутившись.

Когда Коковцев обернулся, возле калитки еще белело смутное пятно ее платья. Это напомнило ему Окини-сан, кимоно которой тихо растворялось в потемках гавани Нагасаки.

— Саёнара! — крикнул он на прощание...

Трое кавалеров плелись в отдалении. До столицы ехали в одном вагоне, но Коковцев не подошел к ним. Каста есть каста. Пошли они все к чертям... сухопутная мелюзга!

Вспоминая вечер на даче, он мурлыкал в черное окно:

И уж бегут с обратным шумом волны —
Издалека к родимым беретам...

Коковцев был причислен к 4-му флотскому Экипажу, расквартированному в Кронштадте. Отпуск продолжался, и, не зная, куда деть свое время, мичман пришел в Морское собрание, уплатил вступительные взносы. Служитель спросил его:

— За пользование бильярдом будете платить?

— Спасибо. Но я не умею играть.

Ему вручили месячную программу лекций и концертов, просили ознакомиться с правилами Морского собрания:

— Как и на корабле, карты изгнаны. При дамах курить не положено до отбытия оных. Появляться на балах с девицами, не имеющими к флоту отношения, никак нельзя...

— Каста! С душевным трепетом мичман вступил в святая святых русского флота. Удобные теплые помещения, прекрасная библиотека со всеми зарубежными новинками. Здесь, в доме графа Миниха, еще в 1786 году адмирал Грейг впервые собрал при свечах офицеров, жаждущих разумного общения; технический прогресс продлевали лампы, масляные и керосиновые, а теперь в Собрании блекло светились, чуть потрескивая, газовые горелки. Старые матросы, украшенные шевронами за множество плаваний, служили дворецкими, швейцарами и полотерами. Говорили тихо, выслушивая офицеров с достойным почтением. Морское собрание в Кронштадте было клубом серьезным. Балы допускались не чаще двух раз в месяц; в буфете хранились лучшие вина мира, но выпивки не одобрялись. Офицеры имели право являться сюда с женами, а невесты попадали в Собрание после тщательной проверки их генеалогии и нравственности. Но зато с почетом принимались вдовы и дочери моряков, погибших в боях за отечество или утонувших при кораблекрушениях.

Коковцев проследовал к табльдоту. Под картинами кисти Лагорио, Айвазовского, Боголюбова и Ендогурова сидели заслуженные офицеры флота; общительные между собой, давно дружные семьями, они не замечали мичмана, как великолепные бульдоги стараются не замечать ничтожных болонок. Коковцев и сам понимал свою незначительность перед людьми, ордена которых осияли еще бомбежки Севастополя, минные атаки катеров на турецкие корабли. В этом почтенном обществе мичману лучше не чирикать. Коковцев даже постеснялся просить к обеду рюмку водки, довольствуя себя молочным супом и отварной телятиной, а мусс из клубники завершил его пиршество ценою всего в тридцать пять копеек... За табльдотом рассуждали: нужно ли в морской войне будущего уповать на удар таранным шпироном в борт противника? Среди офицеров был и тот каперанг, которого Коковцев повстречал на перроне Парголова, и мичман заметил, что слова этого человека выслушиваются с почтением.

— Таран опасен и для нападающего, — доказывал он. — Ибо от сильного удара в корпус неприятеля команда свалится с ног, мачты, несомненно, обрушатся, котлы сорвутся с фундаментов, а пушки, откатившись назад, всмятку раздавят комендоров...

Откуда я знаю этого человека? — думал Коковцев, а офицеры согласились, что будущее за минным оружием. Коковцеву очень хотелось послушать разговоры, но сидеть, разинув рот над пустой тарелкой, он счел для себя неудобным и удалился в библиотеку, занимавшую весь первый этаж здания.

— Читать будете? — спросил его матрос-служитель.

— Что-нибудь почитаю.

— Тады извольте гривенник по таксе за газ.

— Возьми, братец, изволь...

По соседству с ним обложился книгами бородатый контр-адмирал с умными маленькими глазами, часто мигающими. Это был Константин Павлович Пилкин, царь и бог в жутком подводном царстве мин и торпед будущего. Отвлекшись от чтения, Пилкин курил папиросу, посматривая в окно на прохожих. Он сказал:

— У вас, мичман, такой ядреный загар, что за версту видно, где вы плавали. Ну-кась, представьтесь без стеснения.

Коковцев рассказал о себе все — вплоть до маменьки с ее простынями и наволочками в Смольном институте.

— А что вы взяли для чтения, Владимир Васильевич?

— «Флот нашего времени» Жюльена де ла Гравьера и «Война на море с помощью пара» Дугласа Говарда.

— Читаете свободно?

— Да, Константин Павлович.

Над головой мичмана с треском разгорелась газовая лампа. Пилкин похвалил выбор книг, заметив, что на смену пару уже является новый зверь — электричество, могучий двигатель мира.

— Пока мы сидим здесь при свете газовых горелок, этот зверюга начинает вращать колеса. Природа электричества пока не выяснена никем, но человек уже приручает его ходить в своей упряжке. Совсем недавно немцы запустили по рельсам первый электрический трамвай... Зверь забегал! Именно сейчас, — убеждал его Пилкин, — с ростом техники, вам, строевым офицерам флота, следует освободиться от ложной кастовости. Будущий офицер будущего флота -инженер! Не бойтесь этого слова. Оно никак не опорочит ваши новенькие эполеты... Скажите честно, вас никак не прельщает минное дело?

— Признаюсь, с артиллерией мне не везет.

— Тогда ступайте в Минные офицерские классы. У нас подобрана лучшая столичная профессура, да и каждый офицер, если он не дурак, выходит знающим специалистом минного дела, гальванного, электрического... Подумайте, мичман!

— Благодарю, Константин Павлович, я подумаю...

В смятении чувств, понимая всю важность этого разговора, Коковцев приехал в Петербург, навестив кегельбан на Пятой линии, где вечеряли старые офицеры флота. Чайковский разыгрывал «гамбургскую» (групповую) партию, и потому мичман не стал отвлекать его. Он дождался, когда Петр Иванович послал в желоб последний шар и натянул сюртук. Выслушав мичмана, Чайковский сказал, что минное дело — заманчиво и опасно.

— С артиллерией же у вас завязались чересчур странные, я бы сказал, отношения: то вы лупите пробкой по цели, то вдруг заколачиваете целый фугас в штандарт государя императора.

— Вижу и сам, что это — не моя стихия. Чайковский одобрил Минные классы, но предупредил:

— Не следует, однако, отрываться от моря. Если я поговорю с приятелями на Минном отряде, чтобы дали вам миноноску?

— Как дали? Мне? — обрадовался Коковцев, не смея верить.

— Вам. Двадцать четыре тонны водоизмещения. Десяток человек команды с боцманом. Узлов тринадцать дает машиной свободно. Базируются на Гельсингфорс и Дюнамюнде с частыми заходами в Ревель. Офицер один — вы! Берите и не раздумывайте...

Русский флот переживал трудные времена: офицеров много, а кораблей еще мало. Не имея вакансий, моряки старели на берегу, выхолащиваясь душевно. От этого не было продвижения по службе, ибо для успешной карьеры требовался ценз. Всегда помня об этом и зная, что за него никто не похлопочет, Коковцев ухватился за первую попавшуюся корабельную вакансию: бери, что есть, пока другие не взяли. Он навестил Пилкина.

— Я решил, ваше превосходительство! Но быть обязательным слушателем Минных офицерских классов подожду, ибо хочется продлевать ценз. Прошу зачислить меня в необязательные...

Из состава 4-го Экипажа мичман был переведен в 20-й флотский Экипаж, квартировавший в Финляндии для обслуживания миноносцев. Загруженный литературой и программами классов, он приехал в Гельсингфорс, где базировался Минный отряд, в штабе которого явно скучал капитан второго ранга Атрыганьев.

— Пошли, Вовочка, — сказал он так, будто они и не расставались; в гавани, борт к борту, качались узкие тела миноносок. — Вот они, полюбуйся: никаких деревяшек с калабашками — только железо и бронза. Страшные корабли. Недавно на одной миноноске котел взорвало, трое заживо сварились. Ну, как? — спросил Атрыганьев, распушив бакенбарды. — Согласен командовать такой чудесной кастрюлькой?

— С удовольствием, — отвечал Коковцев. Он стал командиром миноноски «Бекас».

* * *

Незабываем день посвящения в миноносники! Если офицеры с крейсеров носили золотые перстни с именами своих кораблей, а плававшие на броненосцах имели в ушах крохотные сережки с жемчужинами, то миноносники гордились наручными браслетами из чистого золота, украшенными славянской вязью: МИННЫЙ ОТРЯД. ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ.

— Боже, как мне повезло! — радовался Коковцев... Соленые брызги, вылетавшие из-под форштевня, казались ему брызгами шампанского, откупоренного в его честь ради великого торжества жизни. Кто из флотской молодежи не завидовал тогда славе героев первых минных атак — Степану Макарову, Измаилу Зацаренному, Зиновию Рожественскому, Федору Дубасову и прочим!

Надвинулась осень, сырая и дождливая, секущая лицо ветром и снегом, а Коковцев гонял своего «Бекаса» в узостях финского побережья, обретая опыт вождения миноноски там, где другие корабли, более уважаемые и драгоценные, старались не плавать. Перед мичманом сразу же возникла дилемма: или «Бекас», или Ольга? Выбирать не приходилось: должность командира корабля, пусть даже маленького, всегда для офицера священна, а Ольга... Ольгу ему заменила бесшабашная компания офицеров-миноносников! Отчаянные ребята, ежедневно игравшие со смертью, скрипящие мокрой кожей штормовых тужурок, они ценили жизнь в копейку, а потому, вернувшись с моря, не щадили червонцев в разгулах. Излюбленным местом в Гельсингфорсе стал для них ресторан «Балканы», дрожавший от залихватского гимна 20-го Экипажа:

Нам, миноносникам, — вперед!
И что нам рифы, что туманы?
Приказ в машину — полный ход,
А денег полные карманы.

Спешим на самых острых галсах
В разрывах пламени и дыма.
Поправим перед смертью галстук
И выпьем за своих любимых.

Погибнем от чего угодно,
Но только б смерть не от тоски.
Нет панихиды похоронной,
Как нет и гробовой доски.

Что лучше пламенных минут,
Чем наша гибель в этой стуже?
И только женщины взгрустнут,
Слезу пролив тайком от мужа.

Но, даже мертвые, вперед
Стремимся мы в отсеках душных,
Живым останется почет,
А мертвым орденов не нужно...

Лежим на грунте, очень тихие,
А ведь ребята — хоть куда!
И нас от Балтики до Тихого
Качает мутная вода.

Зима прервала эту бравурную жизнь. Под Новый год офицеры всегда ожидали указа о наградах и чинопроизводствах. Коковцев получил эполеты лейтенанта. Одновременно с этим в управляющие морским министерством выдвинулся молодой адмирал Шестаков, заносчивый англоман, нелюбимый на флоте.

В молодости Шестаков умудрился вдребезги разбить на камнях клипер, которым командовал, и теперь адмирал любил рассказывать об этом случае, заканчивая свою новеллу обязательным нравоучением:

— Господа, вот как надо разбивать клипера!..

Морозное солнце освещало корабли в хрустком инее. Коковцеву было радостно «козырять» на улицах юным мичманам, женщины улыбались красивому лейтенанту из пышного меха, карьера складывалась отлично, программы и учебники Минных классов были молодецки заброшены, — это ли не жизнь? В феврале Коковцев ночным поездом выехал в Петербург, появился на Кронверкском. Кажется, madame Воротниковой он в чине лейтенанта понравился гораздо больше, нежели ранее, когда был в мичманах.

— Я не служила во флоте, — сказала Вера Федоровна с ехидцей, — но, очевидно, у вас так принято — пропадать надолго...

На этот раз Коковцев осмелился явиться с подарками. Вере Федоровне он поднес сиреневую шаль из японского крепдешина, Виктору Сергеевичу подарил пепельницу из раковины, а перед Оленькой, вспыхнувшей от удовольствия, лейтенант раскрыл дивный черепаховый веер, расписанный голубыми ирисами. Наконец, тишком от родителей, он вручил ей красивое мыло, шепнув:

— Японское, оно очень долго сохраняет аромат хризантем...

Кажется, мичман Эйлер прав: лейтенант в отличной форме, и семейство Воротниковых сразу же оценило, какое сокровище прибило к порогу их чиновной квартиры. Коковцев был подвергнут перекрестному допросу — о родстве и имущественном положении. Это отчасти задело лейтенанта, который уже выяснил, что дед Виктора Сергеевича выслужил герб при Николае I, начиная карьеру с побегушек в канцелярии графа Канкрина, после чего министерство финансов сделалось наследственной «кормушкой» в роде Воротниковых... Приосанясь, лейтенант сказал:

— Коковцевы со времен Екатерины Великой служили на флоте, мой прадед Матвей Григорьевич был в Чесменской битве, потом увлекся изучением Африки, оставив после себя труды, и в научном мире его считают первым русским африканистом. Кстати уж, мой прадед был влюбчив, у него возник роман с чернокожей красавицей, он привез ее в Петербург, где она представлялась императрице... У нас в именьице долго хранился ее портрет!

Вера Федоровна сказала, что не понимает этой любви:

— Ни с чернокожими, ни с желтокожими...

Коковцеву и в голову не приходило, что его Окини-сан «желтокожая», и за домашним столом «белолицых» Воротниковых он ощутил некоторую уязвленность души. Виктор Сергеевич угощал его бенедиктином, столь модным тогда в кругу петербургских чиновников. Ольга восторженно смотрела на лейтенанта поверх раскрытого японского веера с голубыми ирисами, а ее мать повела дальновидную атаку на... Владивосток:

— Говорят, очень развратный город, и даже директрису тамошней женской прогимназии зовут «царицей ада». Вы были там?

Коковцев догадался, куда она клонит, и пояснил:

— На каждого мужчину во Владивостоке приходится лишь одна двадцать девятая часть женщины... До раз врата ли тут?

Разговор был ему неприятен, и он даже обрадовался, когда Воротников стал расспрашивать о видах на карьеру:

— Есть ли на флоте перспективы для продвижения?

— Их немало. Мое долгое отсутствие у вас объясняется именно тем, что я желал выплавать ценз...

Он объяснил, что цензом называется стаж плавания. Например, в чине лейтенанта он обязан пробыть двенадцать лет, но следующего Чина не получит, если пять лет из двенадцати не проведет в море. Воротниковы ловко выудили из Коковцева, что именьишко продано, мать служит ныне в Смольном институте. Виктор Сергеевич спросил:

— А простите, любезнейший, кем она служит?

— Она... кажется, классною дамой. Воротников оказался настырен, как прокурор:

— В каких классах? В младших или старших?

Коковцеву пришлось врать и изворачиваться:

— Честно говоря, я что-то и сам точно не знаю...

Возвращаясь от Воротниковых, он ругал не только себя: «Черт меня угораздил солгать им! Да провались вы все со своим допросом... не велики бояре! Может, и не бывать в этом доме?» Однако, прожив в столице полмесяца, он продолжал навещать Воротниковых. Наверное, его сочли за жениха, ибо он получил разрешение сидеть в комнате Ольги до семи вечера, но Коковцев осмотрительно не выражал никакой нежности.

В одно из свиданий Ольга расплакалась. Коковцев догадался о причине слез: своим появлением на даче в Парголове он вспугнул женихов, как комаров, но сам-то в женихи не слишком напрашивался.

— Вы разлюбили меня, — плакала Ольга чересчур громко. — А мама права: морякам никогда нельзя верить....

Это взбодрило Коковцева для бурных объяснений. Он стал пылко убеждать Ольгу, что его отношение к ней прекрасное, он всегда рад ее видеть, что она удивительная девушка.

— Не верю, пока не поцелуете меня, — сказала Ольга.

Коковцев не замедлил исполнить ее просьбу.

Двери растворились — явилась Вера Федоровна.

— Будьте счастливы, дети мои, — прослезилась она. — Владимир Васильевич, я отдаю вам самое святое... Виктор, где же вы? — перешла она на французский. — Идите скорей сюда. Нашей Оленьке сейчас было сделано страстное предложение...

На улицах трещал морозище, для обогрева прохожих полыхали костры, возле них хлопали рукавицами замерзшие извозчики и дворники. Коковцев тоже постоял у костра, размышляя. К сожалению, в кегельбане Чайковского не было, он уехал из Питера в свое имение — болеть и умирать... С кем посоветоваться?

— Дофорсился... дурак! — сказал Коковцев сам себе.

* * *

Атрыганьев отыскался в отдельном кабинете «Балкан».

— Даже пить больше не могу, — сказал он. — Эта проклятая тщедушная Европа, черт бы ее побрал... хочу на Восток! Неизбежное случилось: Англия захватила Суэцкий канал, выставив оттуда французов, и это удар для меня. Сейчас «Таймс» откровенно пишет, что безопасность Англии возможна лишь в том случае, если ей будут принадлежать Тибет и Памир... Я уже перестал понимать, где предел викторианской наглости!

Коковцеву было сейчас не до Англии и ее каверз: он честно рассказал, как его сделали женихом.

— Я хочу взять свое слово обратно, — сообщил он.

Атрыганьев долго соображал:

— Ты был при кортике и погонах?

— Нет, при сабле и эполетах.

— Тогда надо жениться, — решил Атрыганьев. — В каждом деле существует священный ритуал. Не будь ты при параде, можно и отказаться. Но мы же — каста! А каждая каста имеет свои традиции, будь любезен им подчиняться. Офицер флота его императорского величества, застигнутый наедине с женщиной при сабле и эполетах, отвечает за все, что он там успел наболтать.

— Геннадий Петрович, а если я все-таки откажусь?

— Я первый стану говорить на Минном отряде, что лейтенант Коковцев обесчестил свой мундир и ему не место на флоте.

Вслед за этим Атрыганьев пожелал произнести тост.

— В другой раз, — отказался слушать его Коковцев...

Ближе к весне состоялась церемония обручения, потом суетная закупка нарядов в магазинах «Пассажа». В канун свадьбы Ольга призналась, что до него испытала лишь одну гимназическую страсть к тенору Мельникову, а Коковцев сказал, что гардемарином бегал в цирк Чинизелли, пылая к его дочери Эмме, вольтижировавшей в манеже. Оленька тут же предала фотографию тенора жестокому аутодафе над пламенем свечи.

— Очень хорошо, что мы объяснились, — сказала она. — Но я жажду экзекуции над этой гадкой наездницей из цирка.

Коковцев обещал уничтожить цирковую афишу, на которой легкокрылая Эмма Чинизелли в газовой юбочке пролетала через горящий обруч. Впрочем, это не помешало ему спрятать фотографии Окини-сан как можно дальше. Коковцев пошел под венец, невольно вспомнив давнее напутствие: «Жизнь есть любви небесный дар! Устрой ее себе к покою, и вместе с чистою душою благослови судеб удар...» Предупредить свою маменьку, что он выставил ее классной дамой, было стыдно, а маменька, подвыпив за свадебным столом, завела речь о том, что инспектриса Смольного института, госпожа Норова, как ни фырчит на нее, но придраться к порядку не может:

— У меня еще ни одна простыня не пропала, у меня такая аккуратность, что каждая тряпочка свое место знает...

Вера Федоровна стала называть зятя «Вольдемаром», а Ольга звала мужа «Владей"; Коковцев никому не перечил. После свадьбы лейтенант заметил, что в доме появилась новая горничная — ужасная мегера из лифляндских аккуратисток, именовавшая русский завтрак немецким «фриштыком». Он спросил:

— А куда же делась симпатичная Фенечка?

Фенечку, оказывается, уволили, ибо теща сочла неприличным держать молодую прислугу в доме, в котором появился офицер флота. Ольга сослалась на авторитет матери:

— Мама считает, что моряки опасны для женщин.

— Что за чушь! — фыркнул Коковцев. — Я никогда не был бабником... что мне эта Феня? Ах, как все это нехорошо...

Дом жены — полная чаша, будущее казалось праздничным, но Коковцеву отчасти было неловко ощущать себя в обстановке чиновного дома. Он даже не совсем понимал, к чему в большой зале белая мебель с позолотой, в гостиной — красного дерева, в столовой — дуб, в спальнях — палисандр, а паркеты в доме оливковые. «Тюлевые» занавески для окон покупались не в Гостином дворе — их заказывали по размерам окон в самом городе Тюле. После убожества мелкопоместной порховской усадебки, после строгих дортуаров Морского корпуса многое в этом доме казалось ему излишне стесняющим свободу. Особенно — родители жены! С тестем он мог бы еще поладить, но Ольга находилась под сильным влиянием матери, учившей доченьку не всегда тому, что может нравиться мужу. Коковцев почти физически явственно ощутил, что Воротниковы желали бы приладить его к своему дому, как притирают пробку к флакону дорогих духов. Первый семейный скандал возник из-за ерунды: лейтенант всегда пользовался коляской, щедро давая кучерам «на чай», на что Вера Федоровна и обратила однажды самое серьезное внимание:

— Могли бы ездить и на конке, дорогой Вольдемар.

— Но я лейтенант флота! — вспылил Коковцев. — И по чину обязан пользоваться извозчиком, а не конкой...

Ночью долго не мог уснуть, обуреваемый злостью.

— Чиновники служат только из-за денег, — сказал он Ольге, — а офицеры ради чести. Мы снимем пансион в Дуббельне, на Рижском штранде, будешь жить там на всем готовом, а я иногда стану гонять «Бекаса» к тебе... Не спорь, пожалуйста!

* * *

На корабле, оснащенном механизмами, матрос и офицер становились зубьями одной и той же шестеренки. Техники разрушала кастовость, и горе тому, кто не понимал сути этого процесса, требовавшего от офицеров жертв... Атрыганьев не пожелал жертвовать ничем.

— Я ухожу, Вовочка, — сказал он, — ибо мне претит подсчитывать лошадиные силы в обществе вчерашнего студента из голодранцев. Поверь, в этом случае даже корабельный поп; отец Паисий с крестом на шее, и тот для меня ближе и роднее.

— Но это же глупо, — возразил Коковцев.

— Слышу гафф! — Атрыганьев, однако, не обиделся. — Я пойду на суда Добровольного флота{5}. Уж лучше перевозить солдат на Амур или таскать арестантов на Сахалин, нежели наблюдать распадение нашего ордена... Эти электрические аккумуляторы и гальваномашины до добра не доведут. Вслед за механиком из технологов в чине прапорщика, который рассядется, будто барин, на моем месте в кают-компании, в кубрики спустятся слесаря с заводов. А я не желаю ни пачкаться в извержениях машин, ни гасить на кораблях забас товки. Я ведь только офицер флота, но я не машинист и не городовой с перекрестка...

Летом Минный отряд перебазировался в Дюнамюнде, рижские поезда возили публику на песчаные штранды, унизанные пансионатами и курортами. Коковцев часто навещал Ольгу в Дуббельне за Майоренгофом, в курзале они слушали симфоническую музыку, прогуливались вдоль променада. Коковцев небрежно наблюдай, как комната жены заполняется коробками со шляпами последних фасонов, коллекция туфель и чулок быстро увеличивалась. Но Ольга и сама не скрывала, что покупки делает на деньги родителей. За этим признанием стояло: ты меня любишь тоже, но с твоих ста двадцати трех рублей по рижским магазинам не разбегаешься.

Был ли он счастлив в эти дни? Наверное...

Плескалось в камнях море, шумели сосны над дюнами, кричали чайки. Дни были наполнены медовым покоем, радостью насыщения любовью молодой женщины, доверчиво льнувшей к нему.

— Ты меня любишь... скажи! — часто просила Ольга.

— Конечно, — отвечал ей Коковцев.

Ранним поездом Коковцев вернулся в гавань Дюнамюнде, откуда ему предстояло выйти на Виндаву — через Ирбены — на своем «Бекасе».

— У нас все в сборе? — спросил он боцмана. — Тогда можно сразу отдавать швартовы, чего тут еще раздумывать!..

Рижский залив затянуло теплым одеялом тумана, вдали от берегов сыпало мелким дождиком, но рулевой точно выдерживал курс — на Ирбены. Коковцев убедился, что все идет как надо, протиснулся в клетушку каюты, желая вздремнуть. А когда вернулся на мостик, туман сделался плотнее.

— Что-то мне перестало все это нравиться.

— И мне! — честно отвечал рулевой, зевая во всю ширь Тамбовской губернии. — Сколь жмем на десяти узлах, почти весь уголь спалили, пора бы в Ирбены сунуться, а тут — прорва.

Он снова зевнул. Коковцев перенял рукояти штурвала:

— Иди-ка лучше поспи. Я постою за тебя... Однако туман такой, будто мы попали в хорошую прачечную. Иди, иди...

Рулевой шагнул вниз, но с трапа его сорвало сильным ударом в днище миноноски. «Бекас» встал на дыбы, с хрустом рвало железо корпуса. Вода шумно ринулась в отсеки, и Коковцев (молодец!) не растерялся, крикнув в кочегарку:

— Трави пар... Из «низов» — все наверх! Быстро...

Лейтенант заткнул уши пальцами: свист выходящего в атмосферу пара казался нестерпимым. Стало видно, что «Бекас» застрял носом в черных замшелых камнях, за которыми перепуганная крестьянская девочка пасла свиней на зеленой лужайке.

— Малюточка! — позвал ее боцман. — Кудыть занесло нас?

— На Руну, — ответила девочка, в страхе убегая.

— Кажись, докатились, — сказал рулевой и, проведя ладонью по лицу, с кровью выплюнул на палубу передние зубы...

Ошибка в курсе была значительная. Коковцев зафиксировал в бортовом журнале обстоятельства катастрофы, не исправляя на карте прокладку, чтобы судейская коллегия разобралась сама. В числе судей был и кавторанг Шарло де Ливрон.

— В момент аварии кто стоял на руле? — спросил он.

— Я, — отвечал Коковцев, беря всю вину на себя...

Лейтенант был оправдан: виновата магнитная девиация! Корабельное железо столь сильно влияло на компас, что ошибка в курсе была неизбежна, а плавали еще по старинке, как на деревянных кораблях. «Бекас» был разворочен на камнях Руну основательно, о чем и доложили адмиралу Шестакову. Адмирал ( по непонятной логике) решил ставить Коковцева в пример другим:

— Господа, вот как надо разбивать миноноски!

Неожиданно Коковцев сделался на флоте известен; стоило ему появиться где-либо в обществе офицеров, как он слышал за своей спиною: «А-а, это тот самый Коковцев, что здорово умеет разбивать миноноски...» Владимир Васильевич вскоре сообразил, что повседневная рутина флотской жизни может засосать его: эти бесконечные ползания в шхерах, бессонные ночи на мостиках, мертвые дни стоянок, офицерские пирушки в ресторанах, где ума никак не прибавится, — а что же дальше? Как жить?..

Он появился в Кронштадте перед старым Пилкиным.

— Константин Павлович! Я все продумал и прощу ваше превосходительство из необязательных слушателей Минных офицерских классов перевести меня в слушатели обязательные.

Пилкин был очень доволен таким оборотом дела:

— Очень рад, что вы решили взяться за ум...

* * *

На пляже Коковцев завел разговор с женою: он решил учиться, потому ей предстоит вернуться на Кронверкский:

— Ты можешь навещать меня в Кронштадте по субботам.

Кстати, он выразил Ольге свое недоумение — почему она до сей поры не ощутила себя матерью? Ольга отвечала:

— Мама говорит, что в этом виноваты мужчины...

Лейтенант опять поселился в знакомой квартире мастера-клепальщика, добрейшая Глафира Ивановна снова пичкала его изделиями своей кухни. По утрам Коковцев, как примерный ученик, спешил в Минные классы. Отныне вся его жизнь озарилась новым светом — электрическим! Пар и броня уже застилали былую поэзию парусов. На флоте отживали век немало заслуженных адмиралов, видевших в машинах только источник грязи, какой в парусную эпоху флот не ведал. Но Коковцев сообразил, что цепляться за кастовость сугубо строевых офицеров -значило похоронить себя среди якорных цепей и рангоута, между малярными работами и приборками палуб. Конечно, это нужные знания, но за их пределами флот уже четко делил матросов и офицеров по специальностям... Электротоки врывались в шумы моря!

Минные офицерские классы были тогда передовой школой технического опыта, вобрав в себя все самое лучшее из русской и зарубежной науки. Коковцев не сразу вошел в курс лекций: высшая математика, физика и химия, теория корабля и... подводных лодок! Профессор А.С. Степанов подсказал ему тему для диссертации: «Вторичные свинцовые электроэлементы французского физика Plante». Коковцев подружился с Васенькой Игнациусом, плававшим на фрегате «Светлана"; молодые лейтенанты дотемна пропадали в лабораториях, ставя опыты аккумуляторами Планте и Фора. Вскоре профессор Степанов выступил в Морском собрании Кронштадта перед офицерами Балтийского флота.

— Господа, — объявил он, — наш солидный журнал «Электричество» опубликовал статью об опытах английского физика Спенсера, но пусть нас радует, что наши юные лейтенанты, Коковцев с Игнациусом, до стигли тех же результатов с аккумуляторами, но гораздо раньше известного английского физика...

Первые аплодисменты в жизни — какое это счастье!

На финской вейке, до глаз закутанная в шубу, приехала в Кронштадт и Оленька, румяная от мороза. Расцеловала мужа:

— Меня послала мама — узнать, как ты живешь?

— Опять мама! — горько усмехнулся Коковцев...

Глафира Ивановна сразу же замесила тесто для создания пышек с изюмом. Радуясь встрече с женою, Коковцев взахлеб читал отрывки из диссертации, измучив Ольгу разными непонятностями. Зато как была счастлива она, когда вечером пошли на бал в Морское собрание — только тут, под оглушительные всплески музыки, в ослеплении мундиров и эполет, в пересверке бриллиантов на титулованных адмиральшах, Ольга вдруг осознала, какой волшебный мир ожидает ее в будущем, если...

— Если ты будешь меня слушаться, — шепнула она.

Коковцева радовало оживление Ольги, ее безобидное кокетство, с каким она танцевала, наконец, в ресторане Собрания к ним подсел крепко подвыпивший контр-адмирал Пилкин.

— Мадам, — сказал он, — я предрекаю вашему супругу скорую и блистательную карьеру. Поверьте, так оно и будет...

Когда супруги вернулись домой, на квартиру судоремонтного мастера, Ольга, даже не сняв бального платья, опрокинулась на диван, блаженно улыбаясь, и, кажется, не замечала ни ободранных тусклых обоев на стенках комнаты, ни мокрых тряпок, подложенных под текущий от изморози подоконник, — молодая и красивая женщина, она была еще там, в этом сверкающем электричеством зале Морского собрания.

С отчетливым стуком упали на пол ее бальные туфельки.

— Владечка, иди ко мне, — позвала Ольга. — Я так счастлива сегодня... Ах, как бы я хотела быть адмиральшей!

— Ты и будешь ею, — отвечал Коковцев. — Но все-таки ответь: почему до сих пор ты не стала матерью?

— Боже мой! Ну откуда я что знаю, Владечка? Если тебя это так тревожит, спроси у моей мамы...

Минные офицерские классы поддерживали тогда научные связи с университетом. Коковцев не раз выезжал в столицу для консультаций с профессурой. Воротниковы, кажется, не совсем-то понимали его устремления. Им было бы, наверное, приятнее видеть зятя делающим карьеру под «шпицем», а не бегающим вприпрыжку на уроки, зажимая под локтем студенческие учебники. Диссертацию его опубликовали в «Известиях Минных офицерских классов», и Коковцев не находил себе места от счастья... Ну, скажите, какая дубина не дрогнет, увидев свое имя, свой труд в печати? Лейтенант шагал по Грейговской улице Кронштадта, не в силах сдержать улыбки, и нес журнал в руке, уверенный, все прохожие смотрят на него — вот, видите, идет сам автор! После этой научной публикации Владимир Васильевич удостоился почетного диплома члена «Русского Физико-Химического Общества при СПб. Императорском Университете».

— Ну, вы у меня молодцом, — похвалил его Пилкин. — А теперь нам предстоит поработать напоказ. Как выяснилось, Россия не имеет специалистов по электричеству, кроме... офицеров Минных классов! Государь император в мае будет короноваться в Москве, а устройство пышной иллюминации поручается нам.

С бригадою матросов-гальванеров Коковцев спешно перебрался в первопрестольную. Он уже имел опыт электроосвещения казарм в Кронштадте, но теперь предстояло нечто грандиозное. Требовалось растянуть шестьдесят верст проводки и соединить три тысячи лампочек. Иностранные фирмы просили за иллюминацию Кремля миллион золотом  — флот взялся за это дело из принципа: искусство ради искусства! В мировой практике еще не было подобных случаев, чтобы осветить такое гигантское сооружение, каковым являлся ансамбль Московского Кремля. Обычно цари при коронациях баловались «шкаликами» с фитилями, которые задувал на высоте ветер, а копоть от сальных плошек неудачно гримировала придворных красавиц. Коковцев не успел еще поставить генераторы, как архитекторы набросились на него с требованием: электромонтаж никак не должен испортить кремлевского силуэта. Возникла еще одна трудность — политическая: когда гальванеры с веселым гомоном разносили шнуры, опутывая Кремль электропаутиной проводки, царская фамилия испугалась — как бы эти шустрые ребята не взорвали их по всем правилам современной науки! Коковцев заявил жандармам, что не может работать спокойно, если под ногами путаются... посторонние. Колокольня Ивана Великого была выше любой корабельной мачты, а лесов вокруг храмов архитекторы возводить не разрешали. Матросы поневоле сделались альпинистами. С земли было страшно видеть, как, обвязавшись ниточками веревок, они букашками переползают через округлость храмового купола, тянут за собой арматуру. Но тысячи лампочек имели последовательное включение в сеть, отчего неисправность хоть одной лампочки гасила сразу всю иллюминацию... Матросы спустились с Ивана Великого:

— Мы свое дело сделали. Хотите проверить — пожалуйста!

* * *

Конечно, если бы Коковцев смолоду не побегал по реям и вантам, ставя паруса в штормах, вряд ли рискнул бы он забираться до самого креста Ивана Великого! На высоте он оценил подвиг матросов: купол храма покрывал скользкий иней, его обдувало свирепым, обжигающим ветром. Подтягиваясь на руках, лишенный всякой страховки, боясь смотреть на Москву, что лежала под ним как на ладони, Коковцев проверил работу матросов, выкинул вниз одну неисправную лампу, достал из кармана целую и вставил ее в общую сеть иллюминации...

Смотреть вниз — жутко! Скорее бы на землю.

Наградою ему был орден Станислава третьей степени.

* * *

Только теперь, став российским кавалером, лейтенант не стыдился носить и японский орден «Восходящего Солнца». Впрочем, не раз попадал в неловкое положение. Станислава приходилось объяснять иллюминацией Ивана Великого, а «Восходящее Солнце» — тушением пожара в трущобах Иокогамы, — не слишком-то романтично все это выглядело, но что поделаешь?

Осенью 1883 года в Вене открылась Международная электротехническая выставка, куда Коковцев и выехал вместе с Ольгою (разочарованной дороговизною в магазинах), но в конце ноября телеграммой из-под «шпица» он был срочно отозван на родину. Поезд прямого сообщения «Вена — С.-Петербург» прошел через ночную Варшаву, не останавливаясь, мимо окон стремительно пронесло сверкание вокзальных огней, потом в купе снова хлынула тьма. Рано утром были уже в Режице.

Поезд разом окунулся в овсяные и льняные поля родины, мокнущие под заунывными дождями. Ольга открыла сонные глаза:

— Владечка, как хорошо мне с тобою... Ты заказал чаю?

Под «шпицем» решилась судьба: Коковцев был определен на должность флагманского офицера по электрогальванике и обслуживанию «самодвижущихся мин Уайтхэда» (так назывались тогда первые торпеды). Вскоре последовал номерной приказ о назначении лейтенанта на корабли Практической эскадры, стационировавшей в регионе Средиземного моря:

— Я, дорогая, телеграфирую тебе, когда ты сможешь на недельку выбраться ко мне — в Неаполь или в Афины...

Здесь, в Средиземном море, русские Практические эскадры издавна несли стационарную службу, как и в портах Дальнего Востока, наносили «визиты вежливости» дружественным странам, вели гидрографические работы, своей мощью противостояли недругам России. Политическая обстановка требовала присутствия русских в бассейне Средиземного моря: Англия обосновалась в Египте, а эвентуальные враги России (Германия, Австро-Венгрия и Италия) объединились в могучем Тройственном союзе... Адмиралтейство умышленно послало к берегам Африки наилучший броненосец «Петр Великий», и он был действительно лучший в мире, этот массивный великан, облаченный в панцирь путиловской брони. А в кают-компании крейсера «Африка» часто слышались разговоры:

— Государство без флота подобно голосу певца за сценой: его выслушивают, но с ним никто не считается. Мы, офицеры кораблей, как никто другой, связаны политикой, и любое ее колебание отражается сначала на флоте, потом на армии, а затем уже газеты доносят вибрацию дипломатов до широкой публики.

— Сначала, — добавил Коковцев со смехом, — политика отражается на флоте, правда, но затем сразу же на наших женах.

— Само собой разумеется, — согласились с ним...

Пробыв на Практической эскадре почти целый год, Коковцев покинул ее в Неаполе, где нищие просили сольдо «на макароны» (как в России клянчат пятак «на водку"). Поездом он вернулся в Петербург, где стояла такая неслыханная жарища, что на булыжниках мостовых, казалось, можно испекать блины, как на сковородках. Коковцев, даже не заглянув на Кронверкский, сразу же поехал в Парголово. На перроне станции ему опять встретился тот самый офицер с бородой и орденами в чине капитана первого ранга. Очень приветливо каперанг сказал:

— Вторично и снова на том же месте, не так ли?

— А ваше лицо мне очень знакомо.

— Очевидно, по портретам... Степан Осипович Макаров, — представился каперанг. — А вы не с Практической? Как-то там поживает командир крейсера «Африка»?

Понятно, что Макаров спрашивал о Федоре Дубасове, и Коковцев не скрывал, что с Дубасовым никто из офицеров не мог ужиться, а когда «Африку» покинул и старший офицер, Коковцев его подменял, хотя с Дубасовым они как-то сошлись.

— У меня, наверное, покладистый характер.

Макаров спросил — где Коковцев служил на Балтике?

— На» Минном отряде.

— А ведь я им командовал! Вы какого Экипажа?

— Был Четвертого, теперь в Двадцатом.

— И я одно время служил в Четвертом... У вас здесь дача?

— Не моя — женина. Во Втором Парголове.

— Это неподалеку от дачи Стасовых?

— Почти рядом. Из моих окон видны Юкки.

— А я селюсь в Старожиловке, возле Шуваловского парка. При случае заходите. — К нему подошла дородная, очень нарядная дама вызывающей красоты, и Макаров протянул руку Коковцеву. — Извините, лейтенант. Кучер ждет... А это равнозначно флотскому докладу с вахты: «Катер у трапа!»

Общение с народными героями всегда лестно для самолюбия, и Коковцев радовался этому знакомству. Воротниковы же с некоторой иронией сообщили, что дача у Макарова — развалюха, а жена — мотовка, каких свет не видывал. Вера Федоровна сказала, что Макарова «окрутили» на Принцевых островах, его Капочка училась в иезуитском монастыре в Бельгии.

— Но от монашенки там капли не осталось! Одевается только у Дусэ и Редфрена, а сам Макаров — сущий мужик.

— Побольше бы нам таких... мужиков, — ответил Коковцев.

Оставшись наедине с Ольгой, он сладостно ее расцеловал. Жена ему понравилась — загорелая, стройная, ладная.

— Плавание было интересным, — говорил он, раскрывая чемоданы с подарками. — Шесть месяцев не видел берега! Законов на флоте нет, зато полно всяческих негласных традиций. Одна из них — старший офицер не просится на берег, ожидая, когда командир сам предложит ему прогулку. Но Федька Дубасов, горлопан такой, берега ни разу не предложил... Вот и сидел в каюте, будто клоп в щели!

Ночь была душной. Ольга спросила его:

— Если не спишь, так о чем думаешь, Владечка?

— О послужном списке. Считай сама: клипером на Дальний Восток, разбил «Бекаса» на Руну, затем Минные классы, иллюминация Кремля, минером на Практической, где подменял старшего офицера на «Африке». А ведь мне нет и тридцати лет!

— Ты у меня умница. Помни, что я хочу быть адмиральшей...

Вскоре из-под «шпица» сообщили: открылась вакансия командира уже не миноноски, а миноносца «Самопал», недавно построенного на заводе «Вулкан». Перед отбытием в Гельсингфорс, случайно заглянув в туалет жены, Коковцев обнаружил набор предохранительных средств парижской выделки.

Он обозлился. И даже накричал на Ольгу:

— Опять школа твоей мамочки! Полагая, что я развратник, она изгнала из дома Фенечку, но подавила в себе скромность, обучив тебя этим хитростям... Сейчас же все вон — на помойку!

После этой ссоры Ольга Викторовна очутилась в положении, какое в русской литературе было принято называть «интересным». По прошествии срока, определенного природой, она родила первенца — Георгия (Воротниковы звали мальчика Гогой). Коковцев понял, что этот ребенок не станет любимцем матери...

«Самопал» ретиво вспахивал крутую балтийскую волну. Зажав в углу рта папиросу, Коковцев колдовал над курсами, напевая:

Рвутся в цепях контрафорсы —
Это наш прощальный час.
От причалов Гельсингфорса
Провожали дамы нас...

Пусть читатель, мой современник, не думает, будто политические кризисы, волнующие его мирное бытие, ранее случались реже, нежели сейчас... Германия вдруг с небывалым ожесточением вломилась в Африку, колонизируя ее в Того и Камеруне, флот кайзера бросил якоря у берегов Новой Гвинеи, Франция воевала с Китаем из-за Вьетнама (Аннама), Англия деловито и торопливо прибрала к своим рукам Бирму.

Шел дележ мира. Точнее — грабеж его!

Русский флот учащенно маневрировал на морях, торопливо обстреливая полигоны Тронзунда и Бьёрке, чтобы иметь полную боевую готовность. Коковцев, пригнав «Самопал» в Ревель, забирал с береговых складов запасы для команды миноносца: солонину и сухари, пшено и горох, чечевицу и водку, на борт брали бочонок коньяку и ящик египетских папирос для офицеров. Тонкая сталь палубы мелко дрожала от перегрева машин... Теперь, в роли командира, Коковцев уже на самом себе испытал всю горечь салонного отчуждения. Переступив морскую традицию, он, командир, сам же напросился обедать в кают-компании. Просто ему хотелось поговорить, и он — говорил:

— А смешно выглядит Япония, бегущая за Европой с такой завидной скоростью, что позади уже остались гэга и кимоно, догоняющие ее по воздуху... Но самое смешное, господа, уже стало оборачиваться кровавыми слезами для бедных корейцев!

Корейская королева Мин, женщина умная и энергичная, в какой уже раз просила Петербург взять Страну Утренней Свежести под свой протекторат, ибо на китайцев у нее надежды были слабые. Помимо японцев, в Корею лезли и нахальные американцы, без стыда и совести позволявшие себе грабить даже могилы корейских властелинов. Певческий мост испытывал чудовищные колебания: встать на защиту Кореи опасно, ибо за каждым движением России пристально следила Англия, не снимавшая руки с политического пульса.

— Благодарю, господа, что накормили, — сказал Ко ковцев, наговорившись; в открытых иллюминаторах голубино отсвечивала сизая балтийская свежесть; юные мичмана натягивали тужурки, отчаянно скрипящие; Коковцев занял свое место на мостике.

— Однако, — сказал он, — если верить питерским слухам, вопрос о строительстве железной дороги до Владивостока скоро решится. Именно сейчас, когда англичане укрепились в Египте и лезут в Персию, желательно, чтобы наши грузы для Дальнего Востока не зависели от прохождения через Суэцкий канал...

Было прохладное лето 1885 года — русский народ жил в тревоге: война с Англией казалась неизбежной! Наш солдат поднялся на вершины пограничной Кушки (где стоит на часах и поныне), и, конечно, политики Уайтхолла отреагировали на это моментально: британские крейсера снова замелькали на подходах к Владивостоку, их часто видели возле берегов забытой богом Камчатки.

Свежий упругий ветер летел навстречу миноносцу.

— Выходим на дистанцию залпа, — доложил минер.

— Залпируйте, — разрешил Коковцев.

Есть: попадание! Это привело его в благодушное состояние.

Завтра утром развернемся
Мы к погасшим маякам.
Далеко от Гельсингфорса
До прекрасных наших дам...

Поздней осенью Владимир Васильевич перегнал миноносец обратно в Гельсингфорс, где снимал удобную квартирку возле финского сената; здесь его поджидала Ольга, приехавшая недавно.

— А я измотан вконец, — сказал ей Коковцев.

Он с удовольствием погрузилсяяв удобное шведское кресло.

— Как прошли стрельбы, Владя? — спросила жена.

Коковцев молча протянул ей золотые часы. Щелкнул крышкою, на которой Ольга прочитала гравировку: «Лейтенанту В.В.Коковцеву за отличные минные стрельбы в Высочайшем Присутствии Их Императорских Величеств».

— Их? — удивилась Ольга Викторовна.

— Да. — Крышка часов захлопнулась. — Если и дальше пойдет все так, — сказал он, — я раньше срока получу капитана второго ранга.

Далее говорить ему было трудно: в кармане мундира, прожигая его до самого сердца, лежало письмо из Нагасаки от ресторатора Пахомова, сообщавшего, что мальчик, рожденный Окини-сан, подрастает, скоро надо думать о школе, цены в Японии сейчас бешеные, за обязательное учение дерут три шкуры, а бедная и одинокая Окини-сан живет крайне скудно...

Коковцев начал разговор издалека:

— Я встретил на эскадре Дубасова.

— Федора Васильевича?

— Да. Он вернулся из Нагасаки и...

Как ни было тяжело Коковцеву, он все-таки набрался мужества рассказать Ольге все об Окини-сан, не скрыл от жены и того, что в Японии остался мальчик — его сын.

— Прости. Но молчать об этом я тоже не могу...

Странно повела себя Ольга! Не успев огорчиться, она тут же взяла себя в руки, рассуждая с трезвой ясностью:

— Конечно, я всегда догадывалась, что тут не обо шлось одним цирком с попрыгуньей Эммой Чинизелли. Впрочем, ты поступил правильно, что сказал мне об этом. Иноса настолько далека от меня, что мне порой кажется, будто ты любил эту женщину на планете, не доступной для моего понимания... Бог с тобою, я даже не ревную, — великодушно простила она.

Потом делю и сосредоточенно раскуривала дамскую папиросу «Сафо» с золотым наконечником и легла на кушетку.

— Ты хоть знаешь ли, как зовут твоего сына?

— Иитиро.

— Что значит Иитиро?

— Тигр... Эта женщина родилась в год Тора, но ее сын, по японским поверьям, должен быть счастлив в жизни, и его все должны бояться, как тигра, а несчастная мать утешится на старости лет счастием и могуществом своего сына...

— Тигр Владимирович Коковцев, — съязвила Ольга Викторовна. — Звучит совсем неплохо... Но сейчас я, поверь, обеспокоена только твоей порядочностью. Я сама недавно стала матерью, и я не хочу, чтобы по твоей вине эта несчастная, как ты объясняешь мне, оказалась на уличной панели...

Она сказала, чтобы он отсылал в Иносу денежный пансион, достаточный для того, чтобы не нуждалась Окини-сан и чтобы не нуждался ее «тигренок». Коковцев никак не ожидал такого благородства от жены, урожденной Воротниковой, в доме которых принято считать каждую копейку, и он, опустившись на колени, расцеловал ее руки:

— Спасибо, Оленька... Я так тебе благодарен.

Она показала привезенные из столицы новые платья:

— Я ведь надеялась, что мы куда-нибудь пойдем.

— Конечно! Если хочешь, навестим «Балканы».

— Надоело. Лучше в шведский «Кэмп», там уютнее.

У Коковцева стало легче на душе. В ресторане Ольга Викторовна охотно вальсировала с молодыми мичманами, которые за ней давно увивались, а сам Коковцев, командир «Самопала» и владелец этой женщины, выпил, кажется, лишнего. Он пел:

Господа, к чему нам нервы?
Жизнь на карту — полный ход.
В этих виках, в этих шхерах
Черт костей не соберет...

Его нога в замшевом ботинке, пошитом на заказ у ревельского сапожника, отбивала музыкальный такт, а на руке лейтенанта крутился золотой браслет с затейливой славянской вязью: МИННЫЙ ОТРЯД. ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ.

* * *

Время от времени японское посольство в Петербурге устраивало великолепные приемы. В числе приглашенных бывал и Коковцев с женою — как кавалер ордена «Восходящего Солнца». Распорядок церемонии японцы писали на листьях лотоса, которые аккуратно приклеивали на благоухающие дамские веера.

Ольга была обескуражена японским меню:

— Владя, подскажи, что мне просить из этого?

— Проси сушеную каракатицу с вареньем , это вкусно. Хорошо, что я еще не имею ордена «Двойного Дракона» от коварной и подлой Цыси, иначе твой выбор был бы еще затруднительнее...

Ни Коковцев, ни другие русские люди, бывавшие в Японии, не хотели верить, что эта страна может стать опасным врагом. Многие видели в Японии только красивую декорацию, еще не догадываясь, что за прелестными бамбуковыми ширмами, расписанными журавлями и вишнями, скрывается нечто, таящее угрозу другим народам. Яйца были уже разбиты — из них вылуплялись зловещие гарпии. И офицеры германского генштаба муштровали самурайскую армию. И капитаны британского флота тренировали в океанах экипажи японских броненосцев... Увлеченный беседою с секретарем шведского посольства, Коковцев не мешал жене кокетничать с молодым маркизом из французского атташата.

— Кто лучше всего выражает дух народа — мужчины или женщины? Если в Японии зеркалом ее души являются женщины, то мне не придется воевать с этой страной. У японцев есть даже поговорка: в улыбающееся лицо стрел из луков не выпускают...

Гости уже подвыпили, зал наполнялся общим говором.

— Гомэн кудасай, — вдруг коснулось слуха Коковцева. Он увидел перед собой изящную японку, сильно перетянутую в талии поясом-оби. Удивителен был тонкий овал ее лица (Коковцев вспомнил, что такие лица в Японии называются «урид занэгао» — дынное семечко). Кланяясь, женщина спросила его:

— Вы разве не узнали меня, Кокоцу-сан?

— Напротив! Я даже помню ваше имя, О-Мунэ-сан... Это была дочь самурайского адмирала Кавамура.

— А это мой муж, — указала она без жеста, одними глазами, на группу японцев, стоявших поодаль (но кто из них был ее мужем, так и осталось невыясненным). — А почему вы тогда не навестили меня в Тогицу? — спросила бывшая фрейлина.

Коковцев игриво отвечал, что вся человеческая жизнь, очевидно, соткана из одних лишь утраченных возможностей.

— Но я безумно рад видеть вас здесь... Вы бы знали, как вы сейчас прелестны! Гораздо лучше, нежели тогда — на клипере «Наездник», когда в вашу честь была взорвана мина.

От волос японки исходил тонкий аромат. Это был запах цветов и фруктов Японии.

— Я ведь ждала вас тогда, — вздохнула О-Мунэ-сан... — Правда, песчаная дорога до Тогицу неудобна, но зато много красивых пейзажей. Вы могли бы взять носильщиков с паланкином...

Она как будто уговаривала его вернуться в Тогицу! Коковцев отыскал глазами Ольгу, которую вполне устраивало общество француза. Невольно он сделал для себя открытие: его жена хороша и нравится мужчинам. Переняв с подноса лакея бокалы с шампанским, Коковцев и О-Мунэ-сан тихо чокнулись. В этот момент их головы нечаянно соприкоснулись. Он снова ощутил дуновение ветра, летящего над мандариновыми рощами Нагасаки.

— Я жалею, что не приехал тогда в Тогицу, — шепнул он женщине. — Наверное, я многое потерял...

Из этого очарования его вывел вопрос О-Мунэ-сан:

— Кокоцу-сан, вы командуете большим кораблем?

Владимир Васильевич откровенно любовался японкой.

— Нет, маленьким... всего лишь миноносцем.

— О, я знаю, как это страшно и опасно для вас. Нет, я не забыла ту мину, которую вы взорвали для меня! Но почему она прыгала по волнам, словно бешеная лягушка?

О-Мунэ-сан спрашивала его о метательных (инерционных) минах, внешне похожих на торпеды, зато не имевших двигателя. От этих мин русский флот давно не знал, как избавиться, и секрета они не составляли. Однако Коковцев все же ушел от прямого ответа, указав на французского маркиза, увлеченного его женой:

— Это как раз морской атташе Франции, он вам расскажет об этих «лягушках» со всеми подробностями... А я, увы, — сказал Коковцев, — я в этих делах ничего не понимаю!

Супруги покинули японское посольство далеко за полночь, возвращались домой на извозчике. В коляске возник разговор:

— Ну, как тебе понравился этот вечер?

— Очень, — ответила Ольга, не глядя на мужа. — Особенно понравился ты. Если б ты мог видеть себя со стороны...

— Не пойму, чем я успел -провиниться?

— Ты был похож на кота, учуявшего запах валерьянки.

— Перестань! О-Мунэ-сан моя давняя знакомая по Японии.

— Сколько их было там у тебя? Я должна покрывать твои же грехи, отрывая последний кусок у себя и нашего сына. И мне было противно видеть, как ты вешался на эту японку... Они ведь все у тебя несчастные -одна лишь я счастливая!

Коковцев решил молчать. Петербург спал в тишине белой ночи. Усталые лошади цокали копытами по торцам влажных мостовых. Супруги, оба сдержанные, вернулись домой. В постели Коковцев сделал робкую попытку обнять жену и получил от нее оплеуху, прозвучавшую в тишине квартиры чересчур громко.

— Убирайся со своими поцелуями! — сказала Ольга, включая свет и хватая папиросу. — Я ведь знаю, что, обнимая меня, ты станешь думать об этой японке... Не-на-ви-жу!

Коковцев удалился на кухню, открыл бутылку с коньяком, из чулана медхен-циммер выглянула сонная кухарка:

— Свят-свят, да што ж вы туточки делаете-то?

— Пью, как видишь.

— Ночью-то? Ольга Викторовна осерчать может.

— Не лезь не в свое дело...

Утром, невыспавшийся и раздраженный, Коковцев сел возле Тучкова моста на катер, который доставил его к миноносцу.

— По местам стоять — со швартов сниматься!

На мостике штурман спрашивал:

— У вас дурное настроение, Владимир Васильевич?

— Счастье так же относительно, как и понятие координат на прокладочных картах... К чертовой матери — сказал Коковцев, переставив ручку машинного телеграфа на «полный». — Только в море и чувствуешь себя человеком. Пошли, пошли...

Эта встреча с О-Мунэ-сан все в нем перевернула. Еще долго вспоминался запах волос — запах глициний и магнолий, зацветающих на зеленых террасах Нагасаки, это был аромат его былой, неповторимой любви. «Неужели все кончено?..»

Разве мог Коковцев предполагать, что не он вернется к Окини-сан — все будет гораздо сложнее: его вернут к ней !

* * *

Давно уже не было такой веселой зимы в Кронштадте. Город наполнили вдовушки и девицы, Морское собрание выписывало из Питера лучших певцов и музыкантов, гремели балы и маскарады, на масленицу форты пропитались блинным угаром, офицеры с дамами укатывали на вейках по льду залива до ночных ресторанов Сестрорецка, до утра гремящих бубнами цыганок и рыдающих проникновенными румынскими скрипками...

Уже появились первые полыньи, когда Ольга Викторовна родила второго сына, нареченного добрым именем — Никита.

— Больше детей у нас не будет, — твердо решила жена. Коковцев предчуял, что и этот ребенок не станет любимцем матери, как не стал и первенец Гога. На все лето он ушел к Тронгзунду, где успешно провел торпедные стрельбы, вернувшись в Кронштадт лишь под осень. На Грейговской улице его чуть не окатило грязью, выплеснувшей из-под коляски на дутых шинах, в которой сидела жена Дубасова.

— Вы получили письмо от Феди? — крикнула она.

— Нет, Александра Сергеевна, а что?

— Государь император очень недоволен, что наследник Ники связался с этой... Кшесинской. При дворе решили проветрить ему голову в дальнем плавании до Японии, а мой Федя никак не найдет старшего офицера для «Владимира Мономаха».

— Что-то у меня... с легкими, — приврал Коковцев.

— Поправляйтесь! Федя говорил, что на «Владимире Мономахе», близ наследника, вы раньше срока станете кавторангом.

Стороною Коковцев пронюхал, что от Дубасова бежали куда глаза глядят уже три старших офицера, а теперь он стал уповать на «покладистого» лейтенанта Коковцева, который сразу сказал себе: basta! Отличный моряк, но махровый реакционер, Дубасов из гаваней Триеста, где околачивался его «Мономах», нажал потаенные пружины под «шпицем», и Коковцев получил чин капитана второго ранга. Но этим он Коковцева не соблазнил! Владимир Васильевич не скрывал от жены, что присутствие на фрегате наследника престола, склонного к выпивкам и безобразиям, никак не будет способствовать укреплению дисциплины.

— Но, подумай, какая карьера! — всплеснула руками жена.

— Моя карьера и без того складывается отлично.

— Тебе так повезло, — говорила Ольга. — Когда на следник Николай взойдет на престол, разве он забудет старшего офицера с «Владимира Мономаха»?.. Хотя бы ради наших детей!

— Э, — небрежно ответил Коковцев. — Ты говоришь о детях так, будто они, сиротки, сидят в неглиже по лавкам и рыдают от голода. На флоте полно всяких ситуаций не для женского понимания. Когда матрос является с берега пьяным, я ему вежливо говорю: «Ты, пес паршивый, где успел так надраться? Пшшшел в карцер!» И он меня уважает, А при наличии наследника спроси я матроса об этом, он мне на будущего царя пальцем станет показывать: «Им, значица, можно закладывать, а нам уже и нельзя... Это по какому такому праву?»

Ольга Викторовна уязвила мужа словами:

— Если бы «мы» не посылали еще и в Нагасаки, я бы об этом тебя не просила, ты сам хорошо это понимаешь...

— Хватит для меня гаффов! — обозлился Коковцев.

Вспышка семейного скандала продолжения не имела, ибо сияние новых эполет уже отразилось на новых туалетах жены. «В конце концов, — размышлял Коковцев, — чего ты беснуешься, моя прелесть? Леня Эйлер прав: не ты меня, а я тебя осчастливил...» Ольга Викторовна вступала в возраст светской дамы. Беременности не испортили ее фигуры (чего она так боялась!). Коковцеву было приятно не отказывать ей в обновках, которые она шила у Дусэ и Редфрена, как и Капитолина Николаевна Макарова... В минуты отдыха или грусти Коковцеву вспоминалась Окини-сан, никогда не делавшая попыток к порабощению его, но так уж получалось, что Коковцев сам невольно подпадал под ее тихое очарование. Ольга же действовала по канонам тех российских женщин, что желают видеть мужа обязательно в раздавленном состоянии под своим каблуком — вроде гадкого червяка, и в этом она, конечно, следовала указаниям своей маменьки. Оторвать жену от тещи Коковцев никогда не пытался, но зато кавторанг частенько отрывал миноносцы от стенки гавани, чтобы в море обрести должный покой... Вскоре газеты донесли весть об ужасающем землетрясении в Японии: там провалилась огромная площадь, унося в небытие сразу несколько городов и восемьдесят тысяч жизней. Коковцев (тайком от жены) переслал для Окини-сан и сына Иитиро ощутимую сумму денег. Это был долг его совести!

Только теперь, досрочно выслужив кавторанга, Владимир Васильевич убедился, что мир не состоит из одних друзей — бывают еще и завистники. Впрочем, человек широкой души, он оправдывал эту зависть положением о цензе. Больше сорока процентов адмиралов и высших офицеров не имели корабельных вакансий, и хотя флот рос как на дрожжах, но Морской корпус ежегодно штамповал пачки новеньких мичманов, жадных до плаваний и всяческих удовольствий от пребывания за границей. Эта пикантная «безработица» вынуждала офицеров держаться что есть сил за борта кораблей, командиров было не оторвать от мостиков. А недавно закон о цензе еще более ужесточился. Не успевшие отбыть ценза в море стали вылетать в отставку... Коковцев пока что сидел на своих минах прочно, а новое положение о цензе давало плавающим хорошее материальное обеспечение их семьям, в случае же гибели мужей их жены получали большую пенсию.

Но Ольга Викторовна уже начинала тосковать:

— Ценз, ценз, ценз... А я совсем не вижу тебя!

На это у Коковцева был готов ответ:

— Ты хочешь быть адмиралыней в молодости?

— Хочу.

— Хочешь быть с титулом ея превосходительства?

— Какая же дура откажется?

— Тогда... терпи. А я буду плавать.

В один из дней Воротников по секрету сообщил зятю, что вопрос о строительстве Сибирской железнодорожной магистрали решен в верхах положительно. Русский рабочий, с удалью размахнувшись, уже забил первый костыль в первую шпалу. Грандиозные просторы обязывали русский народ мыслить в таких невероятных масштабах, какие не снились даже предприимчивым американцам. Но сразу же заволновались японские самураи. Вскоре майор Фукусима, военный атташе в Германии, верхом на лошади проехал за триста четыре дня из Берлина до Владивостока, на родине его встречали как триумфатора. Никто не обратил внимания, что Фукусима двигался вдоль будущей трассы Великого Сибирского пути... Увы, майор Фукусима не был спортсменом — он был шпионом японского генштаба. В это сумбурное и шаткое время Россия начала сближение с Францией.

* * *

Униженная поражением под Седаном, эта чудесная жизнестойкая Франция видела в России естественного защитника свобод, добытых ею на баррикадах. Монархическая Россия, подозрительная к барабанному бою Берлина, через голову кайзера, оснащенную железным шлемом-фельдграу, протянула руку республиканскдй подруге, и Александр III, крякнув, вынужден был снять шапку, чтобы выслушать революционную «Марсельезу», зовущую граждан к оружию.

Летом 1891 года Кронштадт встречал французскую эскадру адмирала Жерве; плохо зная русские фарватеры, французы выкатились килями на мель, с которой любезные хозяева сдергивали будущих союзников мощью портовых буксиров. Не знаю, что там думали в эти дни дипломаты, но флотским дамам гости задали немало хлопот: портнихи работали круглосуточно! Это и понятно: одно дело — муж, другое дело — французы. Ольга Викторовна не отставала от других дам, и Коковцев даже упрекнул ее:

— Оставь мне хоть рубль на извозчика... умоляю!

Морское собрание Кронштадта осветилось огнями, чествуя веселых и приятных гостей. Банкетный стол на пятьсот персон ломился от яств, громадный зал не мог вместить публики, которую рассаживали даже в аванзалах. Парадная лестница благоухала тропическими растениями, столы утопали в аромате цветов, художник Каразин расписал карточки меню, на которых русская баба в кокошнике обнимала француженку во фригийском колпаке. Оркестром в этот день дирижировал Главач, а капеллою детских голосов управлял знаменитый Агренев-Славянский. Стоило французам показаться на лестнице, сразу грянула увертюра из оперы Глинки «Жизнь за царя», после чего был исполнен марш «Salut а lа France». Флотские дамы ужасно волновались: все ли сшито как надо? Обратит ли адмирал Жерве внимание на их наряды.

Но следовало загладить и посадку эскадры на мель.

— Я, — сказал Жерве, — нисколько не жалею, что дорога в Кронштадт оказалась с препятствиями. Тем сильнее станет наша дружба, которой так пылко желает вся Франция...

Дамы заулыбались. После жаркого лакеи салютовали из бутылок с игривым французским шампанским.

— А где же водка? — удивился Жерве.

— Подать водки! — скомандовали адмиралы непререкаемо, как привыкли отдавать приказы в плутонги: «Подать снаряды!»

Главач распушил усы и, не сводя глаз с Жерве, берущего с подноса бочок индейки, покрыл шум застолья бравурными звуками «Марсельезы», услышав которую народ, стоявший на улицах, начал кричать «ура». Все разом поднялись с мест.

— Viva la France! — произносили русские офицеры.

— Viva la Russie! — вторили им офицеры французские...

Так уж случилось, что, опережая потуги дипломатов с Кэ д'Орсе и Певческого моста, русско-французский альянс начали создавать моряки России и Франции. Всем запомнился день отплытия эскадры, последние слова адмирала Жерве:

— Русские друзья! Ждем всех вас в нашем Тулоне...

Два года Коковцев отслужил флагманским минером (флагмином) на крейсерах второго и первого рангов, побывал в Италии, на Мадере, в Америке и в Палестине. За время его отсутствия Виктор Сергеевич, ездивший в полтавское поместье, погиб в железнодорожной катастрофе. Вернувшись домой, кавторанг застал Веру Федоровну поникшей и растерянной. Умерла и мать Коковцева, не дождавшись сына с моря. Две смерти подряд подрасстроили бюджет семьи, но теща, как видно, не собиралась делиться доходами со своих черноземных десятин.

— А, бог с ними! — говорил Коковцев, отмахиваясь...

Русская эскадра адмирала Авелана отправилась в Тулон, чтобы закрепить союзное торжество. Владимир Васильевич знал, что французы — народ экспансивный, но даже он растерялся, когда толпы горожан ринулись на русские корабли, женщины целовали всех подряд без разбора, хоть адмирала, хоть кочегара, матери протягивали русским матросам своих младенцев:

— Ради него! Седану не повториться...

— Франция спасена! Да здравствует великая Россия!

Это была политика не та, о которой глаголят дипломаты на конгрессах, а политика сердца. Военные оркестры гремели маршем «Кронштадт — Тулон"; ухали литавры и завывали геликоны:

Кронштадт -Тулон!
Тулон — Кронштадт!
Мы победим в борьбе неравной,
Кронштадт — Тулон!
Тулон — Кронштадт!
Вперед, вперед, флоты и армии...

Никто не сомневался, что война с Германией неизбежна.

Каждый русский матрос получил на руку массивный браслет из чистого золота с надписью: НЕВЕСТАМ РОССИИ — ЖЕНЩИНЫ ФРАНЦИИ. Делегация офицеров с эскадры Авелана отъехала в Париж, где ее принял президент республики. В числе прочих Коковцев тоже стал кавалером Почетного легиона, к этому времени он уже имел орден Владимира и Анну второй степени. Флагмина любезно пригласили на маневры французского флота. В кают-компании французского крейсера «Латуш-Тревилль» кавторанг освоился очень быстро, найдя общий язык с хозяевами. Коковцева удивило лишь одно обстоятельство: стоило раздаться звучанию «Марсельезы», лица офицеров застывали как мертвые. На вопрос — почему они так реагируют на свой гимн, аристократ де Буггенвиль ответил: «Нас под эти аккорды еще недавно расстреливали...» За столом вино употреблялось умеренно, зато открыто стояли большие кувшины с шампанским, которое даже матросы пили, как в России мужики хлещут из бочек квас. В штурманской рубке Коковцев заметил, что карты разбиты на пронумерованные квадраты.

— Что это значит? — обратился он к штурману.

— Для удобства. Передавать многоцифровые координаты всегда сложно, бывают ошибки сигнальщиков в цифрах, что может привести к трагическим неувязкам. А здесь все просто: из квадрата тридцать восьмого перехожу в квадрат шестнадцатый. Один взгляд на карту — и все сразу видно. Никакой путаницы!

Об этом способе квадратирования карт Коковцев послал донесение под «шпиц», а там хорошее дело адмиралы торжественно погребли в своих архивах. Впрочем, в развитии минного оружия ничего нового Коковцев не обнаружил. На маневрах присутствовали и офицеры флота королевы Виктории, от них он получил приглашение посетить Ла-маншскую эскадру... У англичан было много такого, чему можно позавидовать. Особенно восхищали отличные мореходные качества кораблей и мастерство командиров. В самую теснотищу гаваней англичане влетали на полном ходу как угорелые, не боясь выброса на камни или столкновения. Но распорядок их дня напоминал дикую оргию кухарки, помешавшейся на чистоте. Матросы драили сибирлетом (каменными брусками) не только палубы, но скоблили им даже... пушки. Коковцев уже слышал, что в минном оружии Англия плетется в самом хвосте других флотов мира. Он выразил по этому поводу свое недоумение и получил надменный ответ:

— Зачем нам обороняться минами, если со времен Нельсона мы знаем одну формулу боя — наступать, подавлять, преследовать. А мина — оружие слабейшего против сильнейшего...

Владимир Васильевич, гость вежливый, не стал утверждать, что такая прямолинейная тактика есть отрыжка былой славы Трафальгара, а календари уже готовы открыть XX век... Зато вот пить англичане умели! Пробовали свалить и Коковцева, но он, парень еще крепкий, не только дошел до каюты своими ногами, но даже догадался перед сном снять брюки... Практические стрельбы англичане именовали «нужной заразой». Содрогания кораблей на залпах калечили арматуру, гасили в отсеках лампы, механизмы сдвигались с фундаментов, текли фланцы на трубах, в стыках корпуса появлялась «слеза», — у всех ведь так! Но англичане, оберегая чистоту от «заразы», стреляли скверно. Это правда, что, много плавая, они подавляли мир своей корабельной мощью, но мощь их калибров практически равнялась нулю. Немцы — вот это были мастера: им плевать, что летят стекла и кусками отскакивает от бортов защитная пробка, прильнув к прицелам, они садят и садят по щитам с дальних дистанций, а корабли у Михелей на диво прочные, выносливые. Французы шарахаются из одной крайности в другую, а теперь они стали союзниками России; это значит, что все ошибки в развитии их флота механически будут перениматься и русскими верфями, за что всем нам предстоит расплачиваться в сражениях — кровью, ожогами, ампутациями...

Вернувшись в Петербург, Коковцев сделал в Адмиралтействе подробный доклад о виденном, закончив его словами:

— Я был крайне придирчив в своей критике и знаю, очевидно, недостатки нашего флота. Но у меня создалось впечатление, что российский флот все-таки иногда опережает иные флоты...

Нет, он не хотел льстить адмиралам — так и было!

Его любимый первенец Гога уже бегал по утрам в гимназию, мальчик музицировал на рояле, рисовал кораблики. Как быстро летит окаянное время, черт бы его побрал!

А теперь, читатель, обратимся к событиям, которые отразились на русской истории, определив будущую трагедию Дальнего Востока. Но прежде разложим перед собой карту...

* * *

В глубине Желтого моря — Печилийский залив. Входящие в него будто заглядывают в пасть Великого китайского дракона, смыкающего над кораблями челюсти полуостровов. Слева Шаньдунский — с городами Чифу, Вэйхайвэй и Циндао, справа — Ляодунский и Квантунский, на острие которого торчит острый клык Порт-Артура! С кораблей, плывущих в Печилийском заливе, можно видеть, как в Желтое море обрушивается Великая Китайская стена; форты гавани Дагу стерегут подходы к Пекину, до которого отсюда всего шестьдесят миль... Где-то в этих унылейших краях и родился Конфуций!

Япония решила не ждать, пока русские протянут рельсы до причалов Владивостока, — их эскадра уже входила в Печилийский залив. Нападение свершилось без объявления войны Китаю, отчего политики мира пришли в небывалое замешательство. Военные никак не ожидали побед Японии: «Что может сделать страна, лишь тридцать лет назад сбросившая кольчуги и панцири, а лук со стрелами заменившая магазинными винтовками!»

Сразу же выявилась поразительная энергия капитана первого ранга Хэйхатиро Того, командира крейсера «Нанива». Международные связи русских моряков были весьма обширны, среди офицеров нашлось немало людей, которые не раз даже выпивали в компании Того, никогда не склонного к аскетизму. На основании их слов Адмиралтейство составило сводку. Того с пятнадцати лет плавал гардемарином на английском флоте, сдал экзамен на мичмана, неоднократно посещал маневры Ла-маншской эскадры. Из британского опыта Того не стал хватать все, что плохо лежит, а тщательно отбирал лишь дельное, сразу отбрасывая все лишнее, консервативное, мешающее. Сводка завершалась фактом: Того — большой приятель английского капитана Гэлсуорси, который служит ныне инструктором китайского флота...

Летом 1894 года Гэлсуорси вышел из гавани Дагу, чтобы доставить в Корею громадный десант китайских солдат. Когда на крейсере «Нанива» расчехлили пушки, Гэлсуорси крикнул:

— Не дури, Того! Мы же приятели, а войны нет.

— Прыгай за борт, пока не поздно, — отвечал Того.

Гэлсуорси поднял над собой английский флаг, но эта уловка не спасла его: Того в куски разорвал китайские транспорта, вытащив из воды лишь одного человека  — своего приятеля.

— Не сердись! — сказал Того, поднося ему виски. — Вы же сами учили меня, что главный принцип Нельсона — наступать...

Трескучие японские митральезы без жалости перебили в воде всех китайцев, цеплявшихся за обломки. Никто ранее не знал Того, а теперь газеты мира заполнило это краткое выразительное имя. Японские десанты уже топали через Корею, когда Токио довело до сведения держав, что Япония находится в состоянии войны с Китаем. Дипломатия Европы и Америки понесла первое поражение от нахальной дипломатии самураев. А в бою под Пхеньяном японцам «помогли» сами же полководцы Цыси: накурившись опиума, эти жалкие вояки, убоясь решающей битвы, вдохнули в свои гортани тончайшие золотые пластинки, похожие на ленты фольги; после самоубийства генералов солдаты разбежались — кто куда. Спасибо и англичанам! Они продали Китаю ржавые стволы от ружей (без прикладов), с курками где-то сверху, и потому китаец стрелял, дергая веревку, получая при этом боксерский удар стволом прямо в область солнечного сплетения. Военные наблюдатели Европы в один голос отмечали абсолютное презрение к смерти японских солдат и матросов, которые, казалось, лишены понимания разницы между жизнью и смертью. Правда, вековая вера в холодное оружие ослабляла их огневую мощь. Пехота сидела буквально по уши в кучах расстрелянных гильз — японцы гнались не за точностью огня, а лишь бессмысленно увеличивали количество выстрелов...

Мир затаил дыхание, когда в устье реки Ялуцзян, отделявшей Корею от Маньчжурии, встретились два флота — китайский с японским. Броненосцы флота Цыси были отличного качества (Китай заказывал их на верфях Германии и Англии). Морских специалистов Европы тревожил неизбежный вопрос: что тактически нового скажут сейчас японцы с китайцами? Китайский адмирал Тинг пытался превратить бой в абордажную «свалку», но все решила артиллерия японской эскадры, способная в одну минуту выбрасывать ПЯТЬ С ПОЛОВИНОЮ ТОНН металла и взрывчатых веществ... Японская пехота вдруг задержала победный марш на Маньчжурию, с дороги на Мукден она резко отвернула на юг, стремительно захватывая Ляодунский плацдарм. Денно и нощно стучали телеграфы столиц; петербуржцы читали в газетах, что «китайцы бегут, оставляя после себя немало луков со стрелами и разных дреколий, просто палок, а пушки Круппа до того заржавели, что японцы не в силах отворить даже их замков». Все это время английская эскадра гонялась по волнам за эскадрой японской, обеспокоенная — как бы Того сгоряча не сунулся к ним в Шанхай или в Гонконг (другое их сейчас не тревожило). В ноябре японцы вломились в улицы Порт-Артура, штыками уничтожив все население города, оставив в живых только тридцать шесть человек. Самурайский маршал Нодзу тогда же объявил:

— Их убьем тоже, когда они выроют могилы для трупов...

В море ходила крутая волна, свирепствовал мороз. Того дождался ночи. Его крейсер «Нанива» прокрался на рейд Вэйхайвэя, где собрались остатки китайского флота, и открыл огонь с двух бортов сразу, погубив массу китайцев, совершенно беспомощных в корабельных отсеках. Но эта морозная ночь дорого обошлась и японцам: когда «Нанива» вернулся с моря, на его палубах возле пушек выросли ледяные столбы, внутри которых застыли матросы. На мостике — тоже столбы: в них уснули японские офицеры. Качалась в ночи громада крейсера, и вместе с ним качались страшные ледяные статуи. Вот и пробил час славы нового самурайского флотоводца!

Британский крейсер «Severn» доставил письмо Того китайскому флотоводцу Тингу: «Дружба, существовавшая между нами раньше, — писал он, — также горяча, как и прежде. Но посторонним зрителям истина виднее...» Того предлагал Тингу сдаться, а Китаю советовал брать пример с Японии, вступившей на путь обновления, культурного и научного: «Если вы отвергнете этот путь, вам не избежать гибели...» Японская армия окружила Вэйхайвэй с берега, гавань с моря запирал японский флот. Мачты погибших броненосцев торчали из воды. Но силы эскадры Цыси были еще значительны: они не сдавались, хотя каждый день осады стоил Китаю сотен жизней детей и женщин города. О них никто не думал, они не имели даже рисинки во рту, их раны никто не лечил. Одиннадцать миноносцев Цыси пытались прорвать блокаду — японцы перетопили их, словно котят. Наконец японский снаряд разворотил мостики флагманского броненосца «Чин-Ю-Ен», и тогда китайские матросы опустились на колени, умоляя своего адмирала не сопротивляться далее... Тинг не стал удушать себя золотой фольгой — он отравился опиумом.

Вэйхайвэй пал! Японцы взяли не только главную базу флота Цыси, но и остатки ее флота. Мертвому Тингу крейсер «Нанива» отдал положенное число салютных залпов (в этом случае Того пожелал остаться культурным европейцем). Япония победила Китай в самом его чувствительном месте — в Печилийском заливе, а теперь она могла брать Пекин голыми руками. Эта война наглядно выявила растущую мощь японского милитаризма, она же до самых корней обнажила перед миром бессилие самого Китая и полное ничтожество его правителей...

В разгар этих событий умер Александр III, престол занял император Николай II

* * *

Коковцев провел зиму на Черном море, а весною, когда Китай взмолился о мире, он оказался в Одессе. На бульваре у Ланжерона его внимание привлек полураздетый босяк, лежавший на земле, закрытый листом английской газеты «Standard». Коковцев почуял в босяке что-то очень родное и отвел газету от его лица... Это был — конечно же! — неотразимый и великолепный, как всегда, Атрыганьев.

— Не советую обольщаться, — заговорил он так напористо, будто продолжая только что прерванный разговор. — Редакция этой газеты советует кайзеру Вильгельму учиться мудрости у его бабушки, королевы Виктории, а не соваться в Африку ради мнимой дружбы с бурами, после чего кайзер возмущенно заявил, что отныне бабушки у него нету... А ты читал ли лорда Дунмора?

— Нет, — расхохотался Коковцев.

Атрыганьев в клочья разодрал английскую газету.

— Великая английская литература сумела разжало бить читателей описанием жизни несчастных сироток! Но в политике Англия сделала сиротами миллионы людей, и ведь ни одна сволочь в Лондоне не пролила по ним даже слезинки...

Странно было видеть капитана второго ранга в образе босяка, и Коковцев спросил — почему он оказался на самом дне жизни?

Атрыганьев ответил, что на дно жизни не опускался.

— Просто у меня не стало приличной одежды.

— Я дам денег, Геннадий Петрович, приоденься.

— Прежде я пообедаю. А вечером поужинаем?

— Есть! Только учти: я уезжаю ночным поездом... Они встретились в ресторане. Коковцеву не терпелось услышать от Атрыганьева историю его грехопадения.

— Я ходил через Суэц, — начал он. — Груз обычный: солдаты для Амура, переселенцы в Сучан, где наши геологи докопались до угля, и тысячи арестантов для Сахалина... Кстати, вот тебе неразгаданная тайна: все преступные женщины, как правило, носят имя Екатерины, какую ни спроси — все Катьки... Конечно, — взгрустнул Атрыганьев, — в условиях тропического плавания, как и сам знаешь, всегда возникают знойные романы.

— С кем? — спросил Коковцев.

Атрыганьев пояснил, что самые приятные дамы на свете — это те, которые пошли на каторгу за мужеубийство.

— Так они же в тюрьмах! За решетками.

— В том-то и дело, что страсть ломает все преграды. А женщина-преступница, как и женщина-монахиня, таит в себе особую пикантную прелесть. Я сделал открытие, что труба вентиляции из арестантских трюмов про ходит через ванную моего салона. Для начала я про пустил через трубу визжащую от страха корабельную кошку. Ну, а там, где пролезла кошка, там всегда про лезет и женщина... даже рубенсовских размеров!

Атрыганьев замолчал, смакуя вино. Потом спросил:

— Что новенького на Балтике?

— Появился новый миноносец «Сокол».

— Котлы?

— Ярроу.

— Сколько выжимаете?

— Двадцать восемь.

— Приличная скорость. Поздравляю...

Коковцев ответил: теперь торпеды стало на залпах отбрасывать за корму, где их мотает винтами и они тонут.

— Я состою в комиссии, которая этим и занимается.

— А кто еще там в комиссии?

— Пилкин, Витгефт, Вирениус и я. Повысились скорости — и сразу возникла нужда в переделках торпедных аппаратов.

— Удалось? — спросил Атрыганьев.

— Толчок на залпе сшибает с ног. Но испытания прошли удачно. На заводе Лесснера! Там очень толковые инженеры.

— А как ты, Вовочка, оказался у Ланжерона?

— Черноморцы просили помочь освоить новые при боры торпедной стрельбы. Вот и шлялся на Тендру, которая служит для них полигоном, как для нас, бал тийцев, Тронгзунд или Бьёрка...

Коковцев спросил Атрыганьева, где он ночует.

— По ночам я падаю в канаву, вроде оловянного солдатика из сказки Андерсена, и течением Морфея меня уносит под волшебный мост, где живет мудрая крыса, которая каждый раз спрашивает меня, чтобы я предъявил ей свой паспорт... Впрочем, — спохватился Атрыганьев, — еще не все потеряно! Я ведь могу продаться в капитаны на Каспий к Нобелю: у него там полно железных лоханок, в которых он перекачивает керосин из Баку до Астрахани, а потом эту жидкость раскупают всякие бабки, и даже юная гимназисточка из Саратова не может обойтись без керосиновой лампы при изучении божественного Декамерона...

Атрыганьеву явно не хотелось возвращаться к истории на «Добровольце», которую не терпелось услышать Коковцеву.

— Ладно, — наконец-то уступил он. — Так и быть, расскажу. В последнем плавании мне попалась обворожительная арестантка с фигурой такой идеальной, будто эта стерва наяву ожила с полотен Боттичелли. Вечерами она пролезала ко мне в салон, утром я пропихивал ее через трубу обратно в арестантское отделение. Так и длился этот роман, преисполненный нега и волшебного очарования, пока не пришли в Сингапур... Кстати, а Ленечка Эйлер еще не вернулся из Парижа, загруженный мешками с формулами и чемоданами с интегралами?

— Будь любезен, Геннадий Петрович, не отвлекайся.

— Хорошо. Итак, в Сингапуре эта сволочь, достойная любви даже самого великого Аретино, протащила ко мне в салон через огнедышащую трубу вентиляции трех громил-рецидивистов, оказавшихся изворотливее ящериц. В салоне они из моего гардероба приоделись франтами, будто собрались фланировать по Дерибасовской, и бежали с корабля в город, насыщенный дивными восточными благоуханиями. Но один злодей не при думал ничего лучшего, как облачить свое каторжное естество в мой великолепный мундир капитана второго ранга с эполетами и при всех регалиях. В таком непо требном виде он и был изловлен английской колониальной полицией. А дальше вмешалось начальство Добровольного флота... Конечно, подобного афронта мне простить не могли!

Атрыганьев был похож на бродячего артиста, дававшего свой последний концерт. Где начало и где конец этому человеку? Коковцев нечаянно вспомнил давний разговор на клипере «Наездник» и спросил — была ли в его жизни романтическая акация с жасмином, был ли свой лирический полустанок? Атрыганьев, внезапно помрачнев, взял Коковцева за руку и просил его нащупать под бакенбардами глубокий ножевой шрам.

— Слушай! Это случилось на Крите... в самый разгар греко-турецкой резни. О боже, что там делалось! А я тогда состоял гардемарином на эскадре адмирала Бутакова. Мне было всего шестнадцать лет. Я видел, как башибузуки разорвали на юной гречанке платье и стали над ней измываться. Поверь, что это была первая женщина в моей жизни, которую я видел обнаженной. Я, конечно, выхватил кортик и ринулся на абордаж! Спасибо матросам — иначе б мне не жить. Драка была подлинно кровавая. Но мы вырвали несчастную из лап живодеров и, завернув ее в шлюпочный парус, привезли на фрегат. Потом всю ночь матросы шили для нее платье. Можешь догадаться — из чего шили?

— Не знаю, — сказал Коковцев.

— Из сигнальных флагов. Они же большие, как простыни. Изо всего славянского алфавита нам хватило трех первых букв «аз», «буки», «веди». И когда красавица оделась, на ней можно было прочесть три сигнала по военно-морскому своду: «Нет. Не надо. Согласия не даю», «Быстро сниматься с якоря», «Ваш курс ведет к опасности». К этому бесподобному платью я своими руками пришил пуговицы с гардемаринского мундира.

— А что же дальше? — спросил Коковцев.

Глаза Атрыганьева жалобно смотрели на него:

— Дальше был роман, который продолжается и поныне. Сейчас эта гречанка живет в Каире, где я не однажды бывал, никогда не забывая послать ей корзину живых цветов. Потому и расстроился, когда «Наездник» прошел мимо Каира... Помнишь, там шла отчаянная пальба — восстали египетские офицеры!

Коковцеву стало безумно жаль этого человека:

— Наверное, эта гречанка очень любит тебя?

Атрыганьев предложил ему выпить как следует:

— Именно за то, что она очень любит своего мужа...

«Слипинг-кар» (спальный вагон) был почти пустынен; Владимир Васильевич не стал чаевничать, сразу улегся на ночь. Утром на вокзале в Харькове кавторанг купил в киоске ворох свежих газет. Вот и новость! Императрица Цыси вернула опальному Ли Хун-чжану знаки прежней милости — желтую кофту и большое павлинье перо, в котором насчитывалось три радужных «очка"; она поручила своему «Бисмарку» добыть мир для разгромлённого Китая... Коковцов вышел в коридор вагона, чтобы выкурить папиросу подле открытого окна; земля Украины купалась в белом цветении вишневых садов, и ему невольно вспомнилось расцветание японской сакуры. Возле кавторанга задержался сосед по купе — скромный провинциальный учитель.

— Вы морской офицер и, наверное, знаете больше нашего, — сказал он Коковцеву. — Не означает ли эта японо-китайская война пролог следующей войны  — русско-японской ?

— Не думаю! — ответил Коковцев. — Того способен разгромить флот мандаринов, но Япония еще не имеет такой морской мощи, чтобы противостоять силам нашей эскадры на Дальнем Востоке. О чем тут говорить, если мы, русские, стационируемся непосредственно в Нагасаки, а Нагасаки, сударь, это ведь под самым боком Сасебо, где и сидит премудрый Того...

За техническую разработку новых торпедных аппаратов (с «совком», мешавшим торпеде уклоняться при выбросе в сторону) он, по возвращении в Петербург, получил тысячу рублей наградных денег. Столица была освещена ярким весенним солнцем, звонко чирикали воробьи, на Невском девушки продавали фиалки.

Ольга встретила мужа восторженно:

— Боже, как я истосковалась по тебе... Владечка!

...Это было время, когда Аляску уже встряхнуло азартом «золотой лихородки», когда в Афинах готовились возродить из древности Олимпийские игры, но внимание России было устремлено на японский город Симоносеки, где должны состояться переговоры о мире; все русские люди удивлялись тому, как быстро и ловко маленькая Япония расправилась с гигантским Китаем. Столичные дворники, тоже (поверьте!) читавшие газеты, прозвали китайскую императрицу не совсем-то уважительно, вроде паршивой собачонки: Цыська!

* * *

И — таково было ее первоначальное имя. Теперь и называлась иначе: Цы-Си-Дуань-Ю-Кан-И-Чжао-Юй-Чжуан-Чэн-Чфу-Гун-Цин-Сян-Чун-Си... Впрочем, ради экономии бумаги, я не буду выписывать титул до конца. Тем более время от времени Цыси прибавляла к своему имени еще два иероглифа, что давало ей право сразу в два раза увеличивать свои доходы. Жестокая и неукротимая в страстях, дышавшая то нежностью, то ненавистью, Цыси полвека манипулировала властью богдыханов, как хотела. Богдыханы сидели перед нею на низеньких табуреточках, а Цыси восседала на троне под опахалом из павлиньих перьев, и, будучи дамой сердитой, лупила богдыханов палкой по головам, а их жен топила в колодцах, словно неугодных щенят. В углах ее дворца постоянно кого-то мучали, казнили, калечили, уничтожали. С дряблыми брылями желтых сальных щек, слушая вопли наказуемых, Цыси безобразно ковыляла по дворам «Запретного Города», с трудом переставляя ноги, изуродованные с детства. Такова была «китайская Клеопатра», Антонием которой считался Ли Хун-чжан, бывший одним из ее многочисленных фаворитов... В придворном кругу Цыси сложилось мнение: Китай проиграл войну с пушками и ружьями, но он победил бы Японию, стреляя только из луков. Цыси была умнее своих мандаринов: она сначала хотела отрубить голову Ли Хун-чжану именно за то, что он купил плохое европейское вооружение. А теперь старуха не могла найти никого в Китае, кроме Ли Хун-чжана, который бы смог добыть мир. «Китайский Бисмарк» работал в дипломатии не только взятками, но и путем стравливания одной державы с другой, чтобы погреть руки над пламенем чужих пожаров. Ли Хун-чжан сказал старой бабе-яге вещие слова: «Японцы никого так не боятся, как русских тигров. Если мы сделаем уступки России за счет Китая, мы свяжем Японию войной с Россией, а такой войны давно хотят Англия и Америка, чтобы ослабить и русских и японцев...» В Симоносеки его встретил маркиз Хиробуми Ито (Япония уже обзавелась европейской титулатурой принцев, виконтов, графов и баронов); поначалу маркиз вообще не желал разговаривать с китайцами, выжидая, пока японская армия не захватит Формозу (Тайвань) и Пескадорские острова (Пэнхуледао). Когда японцы там утвердились, Ито сказал, что в расчет контрибуций Китай должен им двести миллионов таэлей, но дело не в бухгалтерии: «Мы имеем право на Маньчжурию, мы сохраняем свое влияние в Сеуле, мы забираем у вас Ляодунский-Квантунский полуостров с крепостью Порт-Артур, мы берем Чифу и Вэйхайвэй...» Благовоспитанная буржуазная дипломатия Европы получала от самураев урок неприкрытой наглости. Ли Хун-чжан отвечал, что на такие требования Китай согласиться не может. Вечером в спальню к нему ворвался молодой японец, выстреливший в посла из револьвера. «Я, — заявил он в оправдание, — не могу терпеть этого грубого китайца, который своим упрямством причинил печаль моему великому микадо!» Японцы обрезали провода в китайском посольстве; раненный в лицо Ли Хун-чжан общался с Пекином через европейские телеграфы. Хитрый политик, он понимал, что Китаю с Японией не справиться, но если Китай уступит Японии в ее наглых требованиях, Европа не смирится, чтобы Япония стала равноправным партнером по расхищению Китая. Мало того! Россия не позволит японским армиям стоять на подступах к Владивостоку. Разложив все это по полочкам, Ли Хун-чжан со смирением конфуцианца подписал Симоносекский договор.

А ведь старая лиса не ошиблась! Сразу возникла невообразимая коалиция России, Германии и Франции, требовавших от Японии, чтобы она «не имела рогов выше лба». Русская эскадра, собранная на рейде Чифу, подавляла японский флот своей мощью, ее присутствие заставило японцев отказаться от завоеваний в Печилийском заливе. «Мы победили, — рассуждали в Токио, — и мы же оскорблены!» Самураи, ставшие редакторами газет, приучали японцев к мысли, что сначала надо расправиться с Россией, затем покорить и всю Азию. В эти дни беседка в саду русского посольства, в которой жены дипломатов привыкли распивать со своими детьми вечерний чай, была забросана камнями с улицы.

Оскал самурайского лица делался все ужаснее!

Страна Восходящего Солнца уже истерзала до крови свою мирную соседку — Страну Утренней Свежести... Королева Мин, женщина энергичная, продолжала ориентировать политику Кореи на сближение с Россией. Не в силах отличить королеву от ее придворных дам, одинаково одетых и одинаково причесанных, самураи вырезали всех женщин во дворце Сеула, потом стали расшвыривать теплые трупы — кто здесь Мин? Найдя королеву, японцы с радостными воплями изрубили Мин в мелкие куски, останки облили керосином и сожгли. «Во всех наших унижениях, — доказывала самурайская пропаганда рядовым японцам, — виновата больше всех стран Россия, пусть она убирается прочь из-под крыши Азии... Нам необходим весь Сахалин, вся Камчатка, все Курилы и даже Чукотка, хотя, говорят, там и очень холодно...»

Ли Хун-чжан выехал в Москву на коронацию Николая II, за ним свита тащила роскошный гроб — на случай его нечаянной смерти. Под глазом «китайского Бисмарка» некрасивой бульбой нависала самурайская пуля, так и не вырезанная хирургами. Здесь, в Москве, Ли Хун-чжан принял от Витте взятку в три миллиона золотом, обещая сдать в аренду России весь Квантунский полуостров заодно с Порт-Артуром. Россия обрела право проложить рельсы через Маньчжурию, чтобы у причалов Желтого моря закончить Сибирскую магистраль новой стратегической трассой — КВЖД (Китайско-Восточной железной дорогой). Но русской экспансии на Дальнем Востоке противостояла оперативная и наглая японская агрессия.

Скромный провинциальный учитель оказался намного прозорливее Коковцева: политическая увертюра к русско-японской войне уже прозвучала. Полыхающий пламенем занавес скоро взовьется над унылыми сопками Маньчжурии, над нерушимыми бастионами Порт-Артура, над волнами — там, на траверзе Цусимы...

* * *

Нечаянно возник откровенный супружеский разговор.

— Владечка, — сказала как-то Ольга Викторовна, — не странно ли, что с годами я люблю тебя больше и больше. Знаешь ли, чем ты мне безумно и постоянно нравишься?

— Занятно. Чем?

— До сих пор ты остался... мичманом. Я уже мать двух детей, а ты... Нет, ты совсем не изменился: мальчишка!

— Неужели?

— Не обижайся. В этом доме, если говорить до конца откровенно, есть только один серьезный человек — это я.

— Ну и ладно, — не стал возражать Коковцев...

Гога подрос, и он отвел первенца в Морской корпус; задержавшись перед памятником Крузенштерну, отец внушал сыну, что по выходе в мичмана, согласно доброй традиции корпуса, гардемарины обязаны натянуть на бронзу памятника... тельняшку!

— Так делал я, так сделаешь и ты, запомни это.

Вакансий было всего сорок пять, а в зале собралось около полутысячи подростков с родителями, притихшими от волнения. Многие кандидаты уже прошли все гимназии и училища, отовсюду изгоняемые за тихие успехи и громкое поведение, их нещадно пороли родители, их секли инспектора, драли за уши гувернеры. Осталась последняя надежда на Морской корпус, чтобы флот добросовестно отшлифовал эти алмазы до состояния бриллиантов. Для Георгия-Гоги никаких осложнений с приемом в касту избранных не возникло: Коковцевы издавна служили России на морях, так какие же тут могут быть разговоры? Конечно, приняли... Пришло время готовить для гимназии и Никиту.

— Быстренько полетело времечко, — вздыхал Коковцев...

Год назад Вера Федоровна заявила, что она больше не хозяйка в своем доме, и гордо удалилась в свое полтавское поместье, где ее слабое сердце храбро атаковал отставной гусар, неискоренимые привычки которого быстро спровадили дворянку в могилу. Коковцевы остались одни. Это позволило Владимиру Васильевичу упорядочить свои финансы. Первым делом он продал остатки полтавских черноземов, никак не желая связывать свою карьеру с долей помещика. Служба на Минном отряде давно требовала обзавестись семейным «гнездом» и в Гельсингфорсе; дома финской столицы строились тогда на деньги частных лиц, которые распределяли квартиры по жеребьевке. Финны строили добротно и быстро. Коковцев очень скоро получил ключи от квартиры... Капитан второго ранга стал наводить порядок и в обиталище на Кронверкском проспекте.

— Когда я сажусь за стол, — заявил он Ольге, — я хочу видеть симпатичную молодую горничную в кружевном фартучке, а не эту костлявую ведьму с ее дурацкими «фриштыками». Будь любезна, напиши в контору по найму прислуги...

Все эти годы Коковцев не порывал связей с Минными офицерскими классами, а недавно опубликовал статью о конденсировании блуждающих токов Фуко в обмотках подводных электрокабелей, за что получил диплом «Почетного члена РТО» (Русского технического общества). Радуясь отсутствию жены, Коковцев созвал на новоселье сослуживцев по Минному отряду. Была белая балтийская ночь, Гельсингфорс видел первые сны. Пристроясь на диванах, после выпивки и закусок, мино-носники говорили о первых успехах корабельного радио, уже входившего в быт флота. Не посвященным в их заботы эти разговоры были бы неинтересны: офицеры обсуждали последние труды электротехников Мерлинга и Тверитинова, Верховского и Эрквардта. Молодое электричество уже воздвигло горы научных монографий, но недавно Германия застучала на весь мир первым двигателем внутреннего сгорания инженера Дизеля... Было уже четыре часа утра, когда Коковцев разлил остатки вина по бокалам:

— Господа, прошу по кораблям. Один часочек сна, после чего извольте бриться, дабы к подъему флага всем быть в полном порядке. Дивизиону — в море... Ну, допьем!

Люди были здоровые, бессонная ночь никак не отразилась на них. Пробежав с дивизионом до мыса Тахкуна, Владимир Васильевич развернул миноносцы на свет разгоравшихся маяков. Миноносцы — узкие веретена! — вонзились в хлесткую балтийскую волну, вымотавшую все души наизнанку. За ужином, толпясь в тесноте буфета, офицеры в мокрых тужурках наспех проглатывали рюмку коньяку, закусывая шведским ассорти с тостами. Коковцев провел миноносцы Густавсверкским проливом, еще издали, из зелени Брунс-парка, ему подмигнули ярко освещенные окна его новой гельсингфорсской квартиры:

— Кажется, господа, холостяцкая жизнь кончилась. Моя жена вернулась из Петербурга... увы, увы!

Ольга Викторовна встретила его чересчур строго:

— Ну, конечно! — говорила она, указывая на стол, заставленный бутылками и бокалами. — Кого ты пытаешься обмануть, Владя? Я ведь вижу, что у тебя опять были женщины. Теперь-то я знаю, ради чего ты завел эту квартиру в Гельсингфорсе... Ты становишься невыносим! — вспылила она. — Я несчастное создание: сначала этот проклятый ценз, а теперь, когда ты достиг высокого положения на флоте, у тебя начались бесконечные гулянки и пьянки... Не забывай, что тебе уже сорок лет, а я еще не дождалась, чтобы ты стал адмиралом.

— Не преувеличивай: мне сорока еще нету.

— Нет, так скоро будет. Мог бы и успокоиться...

Коковцев сам убирал со стола посуду. Конечно, во время заходов в Ревель или в Ригу у него иногда возникали краткие, но очень бурные романы с женщинами, вешавшимися ему на шею, однако эти дамы не оставляли рубцов на сердце. Он сказал:

— Как мне объяснить тебе, что не было никаких женщин! Были хорошие друзья... Ну, выпили. Ну, поболтали.

— У тебя все хорошие. Со всеми готов ты выпить, со всеми готов болтать. — Ольга резким жестом извлекла из ридикюля визитную карточку, отпечатанную на трех языках: русском, немецком, французском. — Это прислал тебе на Кронверкский старый приятель по клиперу — фон Эйлер, он просит зайти.

— И зайдем. Кстати, Леня тебе понравится...

Появясь в столице, он прежде позвонил ему по телефону:

— Леня, прости, что все эти годы не искал тебя. А я, представь, живу сумасшедшей жизнью. Выросли уже два оболтуса, хорошо, что нет третьего. Я — в море, Ольга отвыкла от меня...

Он спросил Эйлера, как сложилась жизнь после окончания «Ecole Polytechnique»? Эйлер растолковал, что служил инженером у Крезо, пришлось поработать на кайзера в Гамбурге, кое-что освоил на верфях Армстронга в Глазго и Ныо-Касле. А сейчас он увлечен идеями адмирала Макарова.

— Меня волнует мысль о непотопляемости кораблей...

Коковцев ответил, что как не существует бессмертия в жизни, так же невозможно добиться и вечности кораблей.

— Как пускали пузыри, так и будем пускать, Ленечка.

— Чудак! На что же водонепроницаемые переборки? Теперь я занят трюмными системами. С одного борта отсасываю воду, с другого всасываю... Корабли должны быть непотопляемы!

Эйлер предупредил, что вернулся из Парижа с женой.

— Настоящей француженкой! Вова, она — прелесть.

— А как зовут эту прелесть?

— Ивоной.

— Ленечка, тебе повезло! Такое красивое имя...

Перед сном Коковцевы навестили детскую, где спал их второй сын Никита, и, любуясь мальчиком, они банально спорили, на кого он больше похож? Неожиданно Ольга решила:

— Уж его-то по министерству финансов...

— Пятаки считать? Он же не Воротников, а Коковцев...

В постели Ольга разгладила волосы мужа:

— Владька, никак, ты лысеешь? Но тебе еще чин каперанга и потом контр-адмирала... О, боже! — размечталась она. — Тюник сейчас выходит из моды. А я, став адмиральшей, сошью себе казакин с горностаевым мехом. Владечка, ты спишь?

— Слушаю.

— А когда поедем отдыхать в Биарриц?

— Скоро... в Порт-Артур, — сонно отвечал Коковцев.

...Окини-сан переступала во второй возраст любви.

Ольга Викторовна — тоже!

* * *

Нынче не принято писать сентиментальных романов. Заранее предвижу упреки критиков: ведь не бедная карамзинская Лиза утопилась с горя в лирическом пруду, а с грохотом опрокинулась в бездну целая эскадра, опозоренная поражением.

Где море, сжатое скалами,
Рекой торжественной течет,
Под знойно-южными волнами,
Изнеможен, почил наш флот.

Морское собрание Кронштадта осветилось огнями, чествуя веселых и приятных гостей. Банкетный стол на пятьсот персон ломился от яств, громадный зал не мог вместить публики, которую рассаживали даже в аванзалах. Парадная лестница благоухала тропическими растениями, столы утопали в аромате цветов, художник Каразин расписал карточки меню, на которых русская баба в кокошнике обнимала француженку во фригийском колпаке. Оркестром в этот день дирижировал Главач, а капеллою детских голосов управлял знаменитый Агренев-Славянский. Стоили французам показаться на лестнице, сразу грянула увертюра из оперы Глинки «Жизнь за царя», после чего был исполнен марш «Salut a la France», Флотские дамы ужасно волновались: все ли сшито как надо? Обратит ли адмирал Жерве внимание на их наряды.

Одно время считали, что русские корабли оказались «самотопами», а теперь признано, что передовые броненосцы эскадры были не виноваты: гореть и переворачиваться их заставляла не наша русская безграмотность, а точные законы физики, применимые ко всем флотам мира, включая и русский флот.

Раньше писали, что морские офицеры были способны только напиваться и лупцевать матросов, а теперь пишут, что офицерский корпус эскадры был составлен из грамотных специалистов, верных своему долгу патриотов, многие из которых в советское время заняли научные кафедры в институтах, создавали новые корабли и умерли в почете и признании их заслуг.

Не раз толковали, что матросы шли на убой, гонимые, как скотина, буквально из-под палки, но в битве при Цусиме весь коллектив русской эскадры сражался, не щадя жизни, преподав миру еще один внушительный образец массового героизма и самоотверженности, издавна присущих русскому воинству...

Если это так, почему же мы тогда потерпели поражение?

В.И. Ленин в статье «Падение Порт-Артура» приоткрыл над этой трагедией занавес. «Прогрессивная, передовая Азия, — писал он, — нанесла непоправимый удар отсталой и реакционной Европе...»

Иногда полезно вспомнить и слова главного виновника нашего поражения при Цусиме, вице-адмирала Хэйхатиро Того; сразу же после битвы, еще не остывший после нее, он, триумфатор, дал интервью газете «The Japan Times":

«Неприятельский флот не оказался ниже нашего по своим качествам (!), и следует признать, что русские офицеры и все матросские экипажи сражались за свое отечество с величайшей энергией (!). То, что наш японский флот одержал победу, объясняется только незримым духом императорских предков, а не какой-либо человеческой мощью...»

Оставим духов в покое. Ныне былые страсти улеглись, а кривизна мнений выпрямилась. Теперь историки сошлись в едином мнении: любая эскадра (будь она хоть английской), попав в условия, в каких находилась эскадра России, все равно была обречена на поражение. Об этом хорошо знали плывущие на смерть наши деды и прадеды, читатель. «Ах, знали? — спросите вы меня. — Так зачем они плыли, если знали?»

Но это уже вопрос воинской чести...

К кому обращены эти вопросы?

Конечно, не к рядовому, который всегда был истинным героем русского флота. Он не мог нести ответственности за тех, кто командовал им.

В своей знаменитой статье, посвященной разгрому России на Дальнем Востоке, Ленин писал: «Авантюристскими бывают не только правительства цезарей, но и правительства законнейших монархов старейших династий... Самодержавие именно по-авантюристски бросило народ в нелепую и позорную войну. Война вскрыла все его язвы, обнаружила всю его гнилость, показала полную разъединенность его с народом... Война оказалась грозным судом».

Народу, в состав которого, естественно, входили русские моряки, предстояло вынести свой приговор царизму. И он — придет время — вынесет его.

За дымом тонущих русских кораблей поднималось зарево революции. Случилось то, чего более всего боялось самодержавие: «Несчастный исход войны равносилен победе «внутреннего врага».

Ленин это видел тогда. Многие участники русско-японской войны поймут это после.

Но автор пишет не историческое исследование, а роман о жизни одной семьи. Коковцева, как и других, подхватил вихрь. Одних этот вихрь сделал прокурорами царизма. Таких, как Коковцев, вверг в скорбь о поруганной чести.

Что ж, каждому свое...

Я никогда, сознаюсь, не бывал в Нагасаки! Хотя извещен, как было там раньше и как там теперь. Не забудем, что на этот город без жалости и какой-либо военной необходимости была сброшена американцами атомная бомба. Но известно трудолюбие японского народа Теплые огни пригорода — Иносы — и поныне светят плывущим кораблям. Сейчас в Нагасаки многое изменилось с той поры, когда на засыпающий рейд ворвался, опуская паруса, русский клипер «Наездник».

А напротив Иносы, уже на другом берегу бухты, шумит праздничный сад Дэдзима, и на выступе суши возвышается дивная скульптура, обращенная опять-таки к морю. Она поставлена тут — как олицетворение японской женщины, полюбившей иностранца, и теперь, верная своей любви, она вечно ожидает того, с кем ее разлучили океаны, политика, распри, несчастья. Украшенная высокой старинной прической, она вытянутой рукой показывает своему ребенку на корабли, плывущие из дальних стран в Нагасаки.

Она еще ждет. Но... дождется ли?

Ей ли, покинутой, не помнить стихов Ки-но Тосисада:

Хоть знаю я: сегодня мы простились.
А завтра я опять приду к тебе.
Но все-таки...
Как будто ночь спустилась.
Росинки слез дрожат на рукаве.

Итак, я продолжаю свой сентиментальный роман!

Дальше