Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
Светлой памяти ВИКТОРА, который мечтал о море — и море забрало его у нас — НАВСЕГДА.
Автор

Часть первая.

Устрашение

Ржавое и уже перетруженное железо рельсов жестко и надсадно скрежетало под колесами сибирского экспресса...

— Не пора ли укладываться? Скоро приедем. Кипарисов разъезд ничего не дал для обозрения, кроме гигантских поленниц дров, заготовленных на зиму для жителей близкого города; за станцией Седанка, где уютно раскинулись дачи, за разъездом Первая Речка, где квартирует вечно голодная рота саперов и зашибают деньгу бывшие сахалинские каторжане, — за всем этим блаженством, далеко не райским, пассажирский состав, огибая берег Амурского залива, устремлялся дальше — к призрачному городу. Владивосток вырос на широтах Флоренции и Ниццы, но зимою бухта Золотой Рог сковывала в тисках ледостава русские крейсера, которые экономно подогревали свои ненасытные желудки-котлы дорогим английским углем кардифом...

Проводники уже обходили вагоны, собирая чаевые:

— Дамы и господа, спешить не стоит, потому как Россия кончается: далее ехать некуда. Рекомендуем гостиницы для приезжих: «Тихий океан», где ресторация с женским хором и тропическим садом, неплоха «Европейская» с цыганским пением, а в номерах Гамартели до утра играют на скрипках румыны...

Ну, кажется, мы приехали куда надо. Даже страшно вылезать из вагона, когда задумаешься, что здесь конец и начало великой России, а дальше океан вздымает серебристые волны. Чуточку задержимся на перроне, чтобы послушать разговоры прадедушек и прабабушек, заранее извинив их наивность:

— О, как мило, что вы нас встретили!

— Ждали, ждали... Что новенького в России?

— Да ничего. Наташа все-таки разводится с Володей.

— Кошмар! Такая была страсть, и вдруг... кто поверит?

— Сейчас, мадам, у Елисеева уже продают котлеты-консервы. Вскроешь банку — все готово. С ума можно сойти, как подумаешь, что мы станем лопать через сто лет.

— Петряев ничего больше не пишет?

— Где там писать! Уже посадили.

— Такой милый человек... за что?

— За политику. За что же еще людей сажают?

— Скажите, дает ли теперь концерты Рахманинов?

— Не знаю, душечка. Но мне показывали его жену. Плоская как доска. Нет, не такая жена нужна великому Рахманинову.

— А как столичные газеты? Оживились?

— Да. Цензура везде вычеркивает слово «ананас».

— За что же такие репрессии против ананасов?

— Вы разве не слышали? Наш бедный Коля в тронной речи сказал: «А на нас господь возложил...» Это же нецензурно!

Кончалось лето 1903 года. Американцы недавно укокошили своего третьего президента, а из окон белградского дворца-конака сербы выкинули короля Обреновича с его дамою сердца — Драгою Машиной. После Гаагских конференций о всеобщем разоружении все страны начали срочно вооружаться. Россия с Японией вежливо раскланивались на дипломатических раутах, созванных по случаю очередного обмена мнениями по корейскому вопросу. Американцы тем временем спешно прокладывали в Сеуле водопровод и канализацию, желая соблазнить бедных корейцев удобством своих роскошных унитазов. Теодор Рузвельт, новый президент США, высказался, что в споре Токио с Петербургом американская сторона будет поддерживать японцев. Английские солдаты готовились штурмовать кручи Тибета, их канонерки сторожили устье Янцзы, из гаваней Вэйхайвэя британский флот вел наблюдение за русскою эскадрою в Порт-Артуре...

Пассажиры у вокзала нанимали извозчиков:

— Трудно поверить, что я на краю света. Это и есть Светланская? Значит, ваш Невский проспект... А куда теперь заворачиваем? На Алеутскую... боже, как это все романтично!

Владивосток терялся в гиблых окраинах Гнилого Угла, там же протекала и речка Объяснений, где уединялись влюбленные, чтобы, отмахиваясь от жалящих слепней, объясняться в безумной страсти. Ярко-синие воды Золотого Рога и Босфора покачивали дремлющие крейсера; под их днищами танцевали стаи креветок, сочных и вкусных, проползали на глубине жирные ленивые камбалы, а сытые крабы шевелили громадными клешнями...

Владивосток — край света. Дальше ничего нету.

— И уже не будет, — утверждали обыватели.

* * *

Еще никто не помышлял о войне, и шесть нотных магазинов Владивостока имели богатый выбор для любителей музыки. Молоденький мичман Сережа Панафидин купил для своей виолончели «Листок из альбома» Брандукова, на Алеутской в магазине братьев Сенкевичей ему предложили «Souvenir de Spa » знаменитого Франсуа Серве (тоже для виолончели).

— Не пожалеете, — сказали братья, — ведь это лейпцигское издание старой фирмы Брейткопфов... Кстати, господин мичман, вы ведь, кажется, с крейсера «Богатырь»?

— Да, младший штурман. Почти целых полгода шли из Штеттина вокруг «шарика», пока не бросили якоря на рейде в Золотом Роге... стоим как раз напротив Гнилого Угла.

— Неужели плыли со своей виолончелью?

— Пришлось держать ее в платяном шкафу. Очень боялся не уберечь от сырости, особенно в Индийском океане.

— Вам бы надо бывать в доме доктора Парчевского.

— Простите, не извещен. Кто это?

— Ну как же! Известный доктор. Человек очень богатый. Принимает клиенток под вывеской на Алеутской. Сам-то Франц Осипович не играет, но у него по субботам собирается квинтет или квартет... Кто там? Почтовый чиновник Гусев — первая скрипка. Полковник Сергеев из интендантского управления, этот больше на альте. Бывает и молодежь.

— Благодарю, это интересно, — отвечал Панафидин.

— Заходите к нам. Премного обяжете... Мы давно ждем новых поступлений из московской фирмы Юргенсонов!

Нет, еще никто не думал о войне. В отряде крейсеров легкомысленно дурачились офицеры флота, словно одуревшие от вина и свободы, от скуки и бешеных денег. Однажды ночью они перевесили в городе вывески самых ответственных учреждений. В результате утром две роженицы с парохода, орущие благим матом, поступили на дом коменданта Владивостока, а приказы по гарнизону о неукоснительном отдании чести на улицах изучались хохочущими ординаторами в женской клинике...

Николай Карлович Рейценштейн, начальник отряда крейсеров, покончил с завтраком.

— Мичман Житецкий, — обратился он к адъютанту, — вы случайно не догадываетесь, кто сотворил все это?

Благообразный Игорь Житецкий сделал умное лицо:

— Доносчиком никогда не был. Но в ту ночь видели едущими в одной коляске мичмана Плавовского с «Рюрика» и мичмана Панафидина с «Богатыря»... С ними была и госпожа Нинина-Петипа, в которой, по слухам, всякие черти водятся.

— Э-э-э, — ответил начальник. — Плазовский получил юридическое образование, и он должен бы знать, чем эта история пахнет. А госпожа Нинина-Петипа... неужели с чертями?

В канцелярии штаба отряда крейсеров зазвонил телефон.

— Николай Карлович, — спрашивал комендант, — вы отыскали виновных в своем разнузданном отряде?

— Конечно! Но доносчиком никогда не был. Если вам так уж прижгло, чтобы найти виноватых, считайте, что вывески перебазировал лично я... Можете сажать меня на гауптвахту. Что? Зачем сделано? Просто вспомнил свою безумную мичманскую младость... с чертями! Всего доброго. Честь имею.

Летом 1903 года жители Владивостока последний раз видели из окон своих квартир всю грозную броневую мощь Порт-Артурской эскадры — под флагом вице-адмирала Старка. Эскадру видели мы, русские, но за нею пристально следили японцы, жившие во Владивостоке; через оптические призмы дальномеров ее подвергли изучению офицеры британских крейсеров, поспешивших в Золотой Рог с «визитами вежливости». Наконец адмирал Старк отдал приказ — к походу, и, лениво пошевеливая винтами, словно жирные моржи окоченевшими ластами, тяжкие громады броненосцев России ушли зимовать в Порт-Артур, а на рейде Владивостока, внезапно опустевшем, остались осиротелые крейсера — «Россия» и «Громобой», «Богатырь» и «Рюрик». В отдалении от мыса Эгершельд подымливала большая транспортная лохань — «Лена», акваторию гавани оживляли привычною суетой номерные миноносцы, служащие на побегушках, за что их называли не совсем-то уважительно «собачками».

Если матрос с крейсеров провинился, ему угрожали:

— Ты что, или на «собачку» захотел? Смотри, там соленой воды нахлебаешься, никакая медицина не откачает...

Но обычно на крейсерах разбирались «келейно», применяя краткий и общедоступный способ. Командир орал с мостика:

— Боцман, ну-ка! Вон тому, рыжему... дай «персика».

Следовал замах кулака, затем щелчок зубов: «персик» съеден. Давненько не было персиков в городской продаже, зато на крейсерах ими просто объедались. Рейценштейн рассуждал:

— Ну а как прикажете иначе? Ведь если эту сволочь не шпиговать, так она совсем взбесится...

Военный министр Куропаткин недавно вернулся из Японии; в своих бодрых отчетах он заверил правительство, что Япония к войне не готова, а русский Дальний Восток превращен в нерушимый Карфаген. Художник Верещагин был тогда во Владивостоке, собираясь навестить Японию. Он никому не давал никаких отчетов, но своей любимой жене в частном порядке сообщал: «По всем отзывам, у Японии и флот, и сухопутные войска очень хороши, так что она, в том нет сомнения, причинит нам немало зла... у них все готово для войны, тогда как у нас ничего готового, и все надобно везти из Петербурга...»

Из Петербурга везли! Да с такой разумной сноровкой, что эшелон боеприпасов для Владивостока пришел в Порт-Артур, и снаряды иного калибра не влезали в пушки; а эшелон для Порт-Артура прибыл во Владивосток, и, когда один бронебойный «засобачили» в орудие, то едва выбили его обратно.

— Во, зараза какая! — сатанели матросы. — Ну где же глаза-то были у этих сусликов из Питера?

Эскадра адмирала Старка, вернувшись в лоно Порт-Артура, перешла в «горячее» состояние, приравненная к боевой кампании; при этом портартурцы получали двойное жалованье и лучшее довольствие. Отряд крейсеров Владивостока оставили в «холодном» положении, что не нравилось их экипажам.

— Чем мы хуже? — говорили на крейсерах.

* * *

Был день как день. К осени чуточку похолодало.

Сергей Николаевич Панафидин заглянул в «Шато-де-Флер», где по вечерам бушевало кабаре с шансонетками, а с утра кафешантан превращался в унылую харчевню с китайскою прислугою в белоснежных фраках. В зале было еще пусто.

— Народы мира! — позвал мичман, щелкая на пальцах. Моментально выросла фигура официанта Ван-Сю, на пуговицах его фрака было вырезано по-французски: bonjour.

— Чего капитана хотела? Капитана говоли.

— Сообрази сам... на рупь с мелочью. Без вина!

Ван-Сю отправился за лососиной в майонезе. В ожидании скромного блюда мичман со вздохом, почти страдальческим, развернул гектографированные лекции по грамматике японского языка. С большим усилием он повторил сакраментальную фразу, над произношением которой настрадался еще вчера:

— Ватаси-ва камэ-но арика-о тадзунэгао-ни вадзавадзе тан-су-но хо-э итта митари... Боже, как это просто по-русски: я делаю вид, будто ищу то место, куда спряталась черепаха.

Он услышал за спиной шорох дамских одежд и, как предупредительный кавалер, даже не обернувшись, заранее привстал со стула. Перед ним стояла местная «дива» — Мария Мариусовна Нинина-Петипа, державшая во Владивостоке театральную антрепризу. Прижившись в этих краях, гордая своей знаменитой фамилией, она обожала офицеров с крейсеров.

— Сережа, слышали, что стряслось в Чикаго?

— Да нет, мадам. А что?

— Пожар! Страшный пожар... такие жертвы!

— Не удивлен: Чикаго горел уже не раз. Американцы, как и дети, никогда не умели обращаться со спичками.

— Однако, — сказала Мария Мариусовна, — на этот раз дотла сгорел грандиозный театр «Ирокез». Все выходы публика заполнила столь плотно, что люди бежали по головам. Прыгали из окон. Даже с крыши. Теперь разбирают обгорелые трупы.

Петипа добавила, что из Петербурга поступило грозное предупреждение антрепренерам — срочно проверить противопожарные средства, быть бдительными с огнем.

— Теперь я в прострации! Знаете, как бывает на Руси: стоит поберечься от пожара, как пожар сразу и начинается. — Она склонилась над столом, разглядывая размытые строчки лекций. — Слушайте, милый Сережа, что за белиберду вы читаете?

— Винительный падеж при имени существительном в японском языке, — сознался мичман, покраснев так, будто ляпнул какую-то глупость. — Прошу, не презирайте меня...

Петипа величаво удалилась, а мичман разделил свое внимание между лососиной и той японской черепахой, которую следовало искать под комодом. Потом отправился на Пушкинскую, где гордо высилось здание Восточного института. Он догадывался, что его ждет: профессор Недошивин давно обеспокоен его отставанием в учебе. В раздевалке мичману встретился сокурсник — молодой иеромонах с крейсера «Рюрик», Алексей Конечников, якут по происхождению, одетый в монашескую рясу.

— Привет! — сказал он дружески. — Сергей Николаевич, я слышал, у вас какие-то нелады с командиром «Богатыря»?

— От кого слышали, отец Алексей?

— От мичмана Плазовского... он ваш кузен?

— Да, кузен. А капитан первого ранга Стемман невзлюбил меня еще с того времени, когда «Богатырь» околачивался в Свюнемюнде. Накануне он велел покидать за борт все гармошки и балалайки матросов, а тут в панораме его прицела появляюсь и я — с громадным футляром виолончели...

На круглом и плоском лице якута раскосые глаза светились усмешкою человека, знающего себе цену. Он был умен.

— Сознайтесь, вы уже играли у Парчевских?

— Играл. Благопристойная семья. Хороший дом. К субботе я должен блеснуть в Боккерини своим пиццикато.

— Вы поосторожнее с этим квартетом...

— А что?

— В городе ходят слухи, что для доктора Парчевского все эти музыкальные вечера — лишь удобная приманка для улавливания выгодных женихов для его балованной дочери.

— Боюсь, что это сплетня. Вия Францевна — чистое воздушное созданье, и она вся светится, как волшебный фонарь.

— Чувствую, вас уже накренило... Красивая?

— Как сказать. Наверное. Если девушка надевает шляпу, не глядя в зеркало, значит, убеждена в своей красоте. И что ей я? Всего лишь мичман. Да тут, во Владивостоке, плюнь хоть в кошку, а попадешь в мичмана... Ну, я спешу, — заторопился Панафидин, — профессор Недошивин просил не опаздывать.

— С богом, — благословил его крейсерский поп...

...Судьба этого якута необычна. Рожденный в убогом улусе, где табачная жвачка во рту и тепло дымного очага были главными радостями жизни, он стал послушником в Спасо-Якутской обители. Подросток жаждал знаний, а монастырь давал обеспеченный покой, сытную трапезу и доступ к книгам. Самоучкой он освоил английский язык, что казалось тогда невероятным подвигом. Слава о таежном самородке дошла до властей духовных. Конечникова вызвали в консисторию: «С флота поступил запрос — требуются грамотные священники для кораблей со знанием английского языка. Пойдешь?..» Так он, иеромонах, сделался священником крейсера «Рюрик», а теперь в институте поглощал грамматику и фонетику японского языка. В лице якута было что-то неуловимое для европейцев, понятное лишь азиатам. Японский консул Каваками однажды здорово ошибся, приняв его за японца с острова Хоккайдо. Включенный в боевое расписание, отец Алексей («отцу» было тогда 33 года) должен был помогать врачам при операциях, провожать на тот свет умерших или погибших. Он не слишком-то церемонился со своей буйной паствой:

— Вы бы хоть лбы перекрестили! С утра одни матюги слышу...

* * *

В марте 1903 года маркиз Ито, министр иностранных дел Японии, произнес речь на собрании грозной партии «Сэйюкай»:

— Великая Сибирская железная дорога, соединяющая Крайний Восток с Крайним Западом, уже почти закончена русскими, и разделявшее их расстояние может быть преодолено теперь в какие-то две недели... Подобное сокращение расстояния требует от японцев самого серьезного внимания. Улучшением путей сообщения Россия производит полную революцию в положении народов (читай: русского и японского). Приведу пример: десять лет назад ни одна западная держава еще не могла и подумать о посылке на Дальний Восток стотысячной армии... Теперь это стало возможно! Буря, — заключил маркиз Ито, — может разразиться в любую минуту. Вот что отнимает у меня покой...

Китайско-Восточная железная дорога (КВЖД) возникла из стратегических соображений. КВЖД являлась логическим завершением Великого Сибирского пути; это не просто рельсы, протянутые в сторону Порт-Артура и Дальнего, — это скорее центральная платформа русско-китайского альянса, обогащенная двумя важными факторами. Фактор первый : там, где раньше ядовито полыхали опийно-маковые плантации, быстро возник торговый город Харбин. Фактор второй : Владивосток обзавелся Восточным институтом, ставшим научным придатком КВЖД и всей той запутанной политики, которая возникла на отдаленных рубежах нашего государства.

Восточный институт готовил не только переводчиков, он выпускал толковых администраторов, негоциантов, товароведов и даже счетоводов, приспособленных действовать в азиатских условиях. Выбор языков был обширен: китайский, японский, корейский, монгольский, наречья маньчжурские — и обязательное знание английского. Учили крепко: помимо языков давали политэкономию, историю религий Азии, этнографию, новейшую историю стран Дальнего Востока. Понятно, почему аудитории института заполнили офицеры, армейские и флотские. Если бородатые штабс-капитаны, уже обремененные семьями и невзгодами жизни в захудалых гарнизонах, мечтали о льготах, положенных им, как студентам, тешили себя надеждами на прибавку к скудному жалованью, то молодежь стремилась в институт по иным причинам. Подпоручикам и мичманам требовалось заполнить опасный вакуум, который невольно возникал в свободное от службы время... Они рассуждали примерно так:

— Не мотать же юность по шантанам! А тут, глядишь, годы пролетят, язык знаешь, диплом в кармане. Как говорят бабки в народе, наука на вороту не виснет. В жизни все пригодится...

К числу таких юнцов, мысливших здраво, принадлежал и мичман Панафидин. В кабинете директора он ожидал сегодня хорошего нагоняя, и профессор Недошивин, правда, щадить его не стал.

К сожалению, как выяснилось из неприятного разговора, он оказался давним партнером каперанга Стеммана по игре в бридж и потому хорошо разбирался в обстановке на крейсерах.

— Не советую, господин мичман, ссылаться на занятость службою. Вы ведь еще не стали вахтенным начальником «Богатыря», вы — по юности лет — пока числитесь лишь вахтенным офицером. И мне известно, где вы бываете по субботам...

(«Где я бываю по субботам... Неужели известно?»)

— Да, — продолжал Недошивин, — мне ваша история с виолончелью знакома... от Александра Федоровича Стеммана. Если бы вы меньше пиликали в доме Парчевского, у вас больше бы оставалось времени для серьезных занятий в институте.

(«Боже, и Парчевские... все знают», — думал мичман.) Недошивин встал из-за стола, педантично передвинув от края китайского божка здоровья и житейского благополучия.

— К февральской репетиции вы сдадите все экзамены, чтобы впредь я не ставил вас, офицера, в неловкое положение...

«Репетициями» назывались годовые экзамены; их было три — осенняя, февральская и мартовская. Внизу у института мичмана поджидал рюриковский священник — якут Алексей:

— Ну как? Дым с копотью? Или обошлось?

— Договорились на февраль. Как-нибудь выкручусь.

Конечников предложил взять коляску до пристани, чтобы к четырем часам поспеть на катер с крейсеров. Но Панафидин сказал, что до «Богатыря» доберется вечерним катером:

— У меня еще дело, отец Алексей, в штабе бригады... Даниилу Плазовскому, ему одному, можете по секрету сказать, что я уже подал рапорт о списании меня с «Богатыря».

— О списании... куда же, мичман?

— На ваш «Рюрик»...

* * *

Сначала Панафидин повидал в канцелярии штаба своего однокашника по Морскому корпусу — тоже мичмана Игоря Житецкого, занятого активным подшиванием входящих-исходящих. Каждый человек на Руси — кузнец своего счастья, и каждый кузнец выковывает свое счастье как умеет. Житецкий еще гардемарином облюбовал свою карьеру в голубых снах — службою на берегу, подальше от кораблей и поближе к начальству, без качки и блевотины по углам, без кошмарных аварий и ночных передряг на мостиках.

— Ну что? — спросил он Панафидина, точным жестом проставляя синий штемпель на казенную бумагу: «Секретно». Мичман завел речь о своем рапорте...

— Знаю, — перебил его Житецкий. — Твой рапорт у Рейценштейна... Значит, решил идти на таран?

— Выхода нет: Стемман меня ест живьем.

С рейда четырежды пробили склянки: смена вахт!

— Не думай, Сережа, что на «Рюрике» тебе будет легче...

Но корпоративная солидарность со времен учебы еще оставалась в силе между бывшими гардемаринами, и потому Житецкий преподал Панафидину краткий урок о том, как правильнее вести себя с Рейценштейном:

— Поменьше лирики. В разговоре следи за его левым глазом. Как только он начнет его задраивать, словно иллюминатор перед штормом, ты сразу снимайся с якоря... Полный ход!

Рейценштейн сидел за столом — лысый, а бородища лопатой, как у Кузьмы Минина. Бахрома эполет, почерневшая от морской сырости, свисала с его дряблых плеч, как подталые сосульки с перегретой солнцем крыши. Дело прошлое, но приличное жалованье прочно припаяло Николая Карловича к этим проклятым крейсерам, и если бы не эти проклятые деньги, то он давно бы плюнул на всю поганую экзотику дальневосточных окраин...

Разговор он начал сам — с вопроса:

— Так куда мне вас... на «собачку»? Как раз вчера врачи выписали мичману Глазенапу с миноносца № 207 очки такой диоптрии, что он... э-э-э... ни хрена не видит.

Панафидин объяснил причины своей просьбы:

— Мой дед плавал еще под парусами на клипере «Рюрик», мой родитель служил на паровом фрегате «Рюрик». Традиции семьи обязывают меня служить под флагом того корабля, который развевался и над головами моих пращуров. Не так ли?

Это была лирика, от которой Житецкий предостерегал. Но левый глаз адмирала был широко распялен, внушая доверие.

— Похвально, мичман... э-э-э, даже очень. Но я, — продолжал он, экая дальше, — могу пойти навстречу вашим желаниям лишь в том случае, если вы честно доложите мне о своих несогласиях с Александром Федоровичем Стемманом.

— Он требует, чтобы я оставил виолончель на берегу. Но, посудите сами, где же оставить? Не на вокзале же в камере хранения. Он этого не понимает. Между тем инструмент очень ценный. Поверьте, это так... Когда я посещал классы консерватории, профессор Вержбилович обнаружил, что моя виолончель работы Джузеппе Гварнери. Это подтвердил и Брандуков...

Веко на глазу Рейценштейна слабо дрогнуло.

— Стемман прав! Любые дрова на боевом крейсере опасны в пожарном отношении. Наконец, у вас на «Богатыре» полно клопов, которые из вашей виолончели могут устроить для себя великолепный разбойничий притон... Откуда у вас «гварнери», мичман?

— Наследство из семьи адмирала Пещурова.

— Его дочь, случайно, не жена адмирала Керна?

— Так точно. Софья Алексеевна.

— Э-э-э...

И тут мичман заметил, что Рейценштейн начал задраивать один глаз. Только не левый, а правый (о чем Житецкий не предупреждал). Как быть в этом случае? Панафидин решил, что сигнал о близости шторма к нему не относится.

— Почему вы не любите своего командира?

— Александр Федорович сам не любит меня.

— А зачем ему любить офицера с музыкальным образованием? Ему нужна служба! Если каждый мичманец будет выбирать себе корабли по мотивам, далеким от служебного рвения, во что же тогда превратится флот нашего государя императора... А?

Все ясно. В канцелярии Житецкий каллиграфическим почерком перебеливал казенное «отношение» и по одному лишь виду своего однокашника догадался о печальной судьбе его рапорта.

— Ну и что? — браво сказал он Панафидину. — Ты бы знал, сколько я набегался, пока не заслужил права сидеть за вот этим столом... Хоть бы война поскорее! — произнес Житецкий.

— Какая война? Ты почитай газеты. Сейчас в Петербурге все наши дипломаты вспотели, борясь за мир с Японией.

— Так дипломатам за эту борьбу и платят больше, чем Ивану Поддубному. А нам, офицерам, возражать против войны — все равно что жарить курицу, несущую для нас золотые яйца...

Белые крейсера неясно брезжили в сиреневых сумерках. Корабли, как заядлые сплетники, переговаривались меж собою короткими и долгими проблесками сигнальных прожекторов. Стерильно-праздничная окраска крейсеров заставила Панафидина вспомнить визит англичан — у них крейсера были грязно-серые, даже запущенные, но зато в отдалении они сливались с морским горизонтом. Поговаривали, что адмирал Хэйхатиро Того уже начал перекрашивать японские корабли в такой же цвет... Зябко вздрогнув, мичман Панафидин толкнул двери ресторана, который к вечеру наполнялся разгульным шумом. Рослая певичка с припудренным синяком под глазом уже репетировала из ночного репертуара:

Папа любит маму.
Мама любит папу.
Папа любит редерер.
Мама любит гренадер.

Панафидин поманил к себе китайца Ван-Сю:

— Рюмку шартреза. Полную. И поскорее.

Выпив ликер, прошел в швейцарскую — к телефону:

— Барышня, пожалуйста, номер триста двадцать восьмой, квартиру доктора Парчевского... статского советника.

— Соединяю, — ответила телефонистка на станции.

Зажмурившись от удовольствия, мичман ясно представлял себе, как сейчас в обширной квартире — одна за другой — разлетаются белые двери комнат, через анфиладу которых спешит на звонок телефона... она! Хищные черные драконы на полах желтого японского халата движутся вместе с нею, ожившие, страшные, почти безобразные, и от этого пленительного ужаса она еще слаще, еще недоступнее, еще желаннее.

— У аппарата Вия, — прозвучало в трубке телефона.

Много ли слов, но даже от них можно сойти с ума! Потрясенный, мичман молчал, и тогда Виечка пококетничала:

— Кто это... Жорж? Ах, ну перестаньте же, наконец. .Я узнала: это вы, лейтенант Пелль? Хватит меня разыгрывать. Я догадалась — мичман Игорь Житецкий... вы?

Панафидин повесил трубку на рычаг. Среди множества имен своих поклонников божественная Виечка не назвала только его имени... Ну ладно. В субботу он снова ее увидит.

Он покорит ее своим удивительным пиццикато!

* * *

Как ни странно, ссор среди офицеров, личных или политических, на кораблях почти не возникало: кают-компания с ее бытом, сложившимся на основе вековых традиций, сама по себе нивелировала расхождения и привычки людей с различными взглядами, чинами и возрастом. Офицеры с высшим положением подвергались всеобщей обструкции, если осмеливались заявлять претензии на свое превосходство перед младшими.

Здесь один старший человек — это старший офицер!

Навещая на «Рюрике» кузена Даниила Плазовского, бывая для обмена лекциями у священника «Рюрика», мичман Панафидин давно стал своим человеком в рюриковской кают-компании, которую украшала громадная клетка для птиц, собранных в одну певчую семью. Старшим офицером «Рюрика» был Николай Николаевич Хлодовский. В этом лейтенанте с пушкинскими бакенбардами многое казалось загадочным. Хлодовский не был еще здоров после дуэли из-за одной вдовы... Своему сородичу Панафидин сказал:

— Наверное, он и застрял в чине лейтенанта из-за этой дуэли. Как ты думаешь, Даня?

Плазовский покручивал в пальцах шнурок пенсне.

— Нет. Николай Николаевич... ссыльный! Не понял? Ну, есть же люди, которых ссылают на Сахалин или в морозы Якутии, а Хлодовского сослали на крейсера Владивостока.

— Господи, да за что?

— Ему бы следовало сидеть в кабинете Адмиралтейства, размышляя о судьбах флотов, а его держат на «Рюрике», чтобы не мешал завистникам думать не так, как думают они. Это прирожденный теоретик эскадренного боя, который через некоторое количество лет мог бы заменить нам Степана Осиповича Макарова... Ты присмотрись к нему — это трагическая личность!

— Неужели?

— Да, да. Именно трагическая...

Тогда на крейсерах еще не знали, что смолоду Хлодовский был замешан в революционной агитации, его юность была связана дружбою с юностью лейтенанта П. П. Шмидта. Но при этом Николай Николаевич оставался большим поклонником Екатерины II:

— Если бы мне сказали, кого я хочу воскресить Из царства мертвых, я бы поднял из гроба Екатерину Великую, при которой русский флот являлся важнейшим инструментом международной политики. Эта дама, да простим ей женские грехи, понимала значение кораблей, как хирург понимает значение скальпеля. К сожалению, сейчас наш флот выродился в погоне за чистотой и казарменной дисциплиной...

Хлодовский доказывал в верхах несовершенство тактики эскадренного боя, сам был автором новой тактики, читал в Петербурге публичные лекции, писал брошюры, нервничал от непонимания, но все... как горохом об стенку! Хлодовского затирали. Кафедра военно-морских наук в академии отвергала его прогнозы. Из теоретика войны на море его умышленно превратили в практика корабельной службы. Панафидину не забылось, как однажды мичман Щепотьев высказался перед собранием офицеров, что «техника ни при чем, а войну выигрывают люди!».

— Простите, — ответил ему Хлодовский, — если у японцев машины крейсеров лучше наших, то мои кочегары, будь они хоть золотыми, все равно не выжмут тех узлов, какие нужны для победы. В современной войне на море многое зависит именно от брони и калибра, даже от качества топлива...

Конечно, Николай Николаевич давно заметил «богатырского» мичмана, частенько сидевшего за его столом. Однажды он сам остановил Панафидина на палубе «Рюрика», которая всегда поражала своей пустынностью — хоть в футбол тут играй:

— Видите? Вся артиллерия упрятана в бортовых казематах, как во времена Нельсона и Ушакова... Броня слабенькая. Руки в железных перчатках, а тело осталось голое. Вы, — неожиданно спросил Хлодовский, — хотите, я слышал, променять новейший «Богатырь» на наш маститый «Рюрик».

Панафидин разъяснил отношения со Стемманом.

— Напрасно! — отвечал Хлодовский. — Александр Федорович хороший и знающий офицер. Жаль, что вы с ним не ладите.

Опечаленный, мичман возвращался на свой «Богатырь», но хотел бы остаться на «Рюрике»... Ему взгрустнулось:

— Ах, крейсера, крейсера! И кто вас выдумал?

* * *

Посмотришь на них снаружи — все строгое, неприступное, холодное, что-то даже зловещее. И кажется, что люди там всегда в синяках от постоянных ударов локтями и коленками о железные углы и выступы брони — острые, как лезвия топоров. Но спустись вниз, и тебя ласково охватит уютное тепло человеческого жилья, удивит обилие света, убаюкает почти музыкальное пение моторов и элеваторов, ты научишься засыпать под бойкую стукотню люков и трапов, и в тревоге проснешься от внезапной тишины, ибо тишина кораблям несвойственна...

Крейсера переняли свое название от немецкого слова «крейц» (крест); их задача — перекрещивать курсами обширные водные пространства, выслеживая добычу. По сути дела, это — лихие партизаны морской войны, созданные для того, чтобы вносить панику и смятение в глубоких тылах противника. За счет ослабления бортовой брони крейсера России обладали неповторимой для других флотов мира способностью надолго отрываться от своих берегов, не зная усталости, не ведая трагического истощения бункеров, погребов и провизионок...

На рождение «Рюрика» королевская Англия нервно реагировала спешною закладкой своих крейсеров типа «Поверфул», резко усилив их скорость, броневой пояс и артиллерию. Это был своего рода политический демарш Уайтхолла, вызванный усилением России на океанских коммуникациях. Впрочем, английские эксперты вскоре успокоились сами, а заодно они успокоили и своих союзников — японских адмиралов:

— Мы напрасно пороли горячку с закладкою «Поверфула». Достаточно нескольких попаданий в батарейную палубу «Рюрика», и смерч разящих осколков выкосит половину орудийной прислуги. Ненадежность искусственной тяги в котлах заставила русских ставить на своих крейсерах по три и даже по четыре дымовые трубы. При хороших попаданиях трубы полетят к чертям, скорость крейсеров резко снизится, они станут беззащитными мишенями...

«Рюрик» родился в 1892 году, и в молодости он считался лучшим крейсером мира. Но годы и бешеная гонка вооружений капиталистических государств взяли свое, в борьбу с новейшими крейсерами новой эпохи он вступал уже ослабленным, устаревшим. Но именно он, когда-то гордый красавец, сохранился для нас, увековеченный даже на страницах новейших энциклопедий. А такая честь оказана не всем кораблям.

Биография «Рюрика» еще не была написана...

Солнечный свет ярко дробился в его иллюминаторах, и, радуясь теплу и свету, птицы оглашали крейсер своим пением.

* * *

«Богатырь» обзавелся иной живностью. От немцев в Штеттине ему достались клопы, а в Сингапуре при погрузке австралийских углей крейсер приобрел клубки ядовитых змей, которых кочегары убивали потом в бункерах горячим паром высокого давления.

Среди четырех крейсеров Владивостока «Богатырь» был самым молодым, его борта были обшиты никелевой сталью. 24 орудия и 6 минных аппаратов делали из него могучий кулак, способный разрушить любое сопротивление противника. Каперанг Стемман мог гордиться, что ему доверена такая грозная боевая машина...

— Катер у трапа! — доложили ему.

Описав дугу по вечернему рейду, катер доставил Александра Федоровича под трап левого борта «Рюрика»; при его появлении горнисты, вскинув трубы к темнеющим небесам, исполнили сигнал «захождения», а барабанщики отбили нервную «дробь».

Стеммана приветствовал вахтенный начальник:

— Честь имею, мичман Плазовский! Евгений Александрович у себя в салоне, и он изволит ожидать вас...

Капитан 1-го ранга Трусов, командир «Рюрика», принял командира «Богатыря» по-приятельски; будучи при мундире, он позволил своим ногам отдыхать в домашних шлепанцах.

— Здравствуй, Саня, садись. Может, выпьем?

— Не откажусь... Слушай, Женя, что это за странный у тебя мичман, принявший меня у трапа? На груди у него сиамский орден «Белого Слона» и какой-то академический значок.

— Это значок Училища правоведения. Плазовскому прочили блистательную карьеру по министерству юстиции, но он экстерном сдал экзамены в Морском корпусе, и вот... Как видишь, даже на сиамского короля он произвел впечатление своим интеллектом и пенсне со шнурком, как у чеховского героя.

На столе появилось виски с японской этикеткой.

— Кстати, Даниил Антонович Плазовский — кузен твоего мичмана Панафидина, который уже был у Рейценштейна с рапортом о списании его с «Богатыря»... ко мне, на «Рюрик»!

Стемману было неприятно это известие:

— Мне он надоел со своей музыкой. Думаю, одного рояля в кают-компании вполне достаточно для исполнения гимна. Наконец, для команды я купил граммофон, не пожалев своих денег. Одна пластинка из американского каучука — полтора рублика...

Трусов всадил штопор в пробку японской бутыли.

— Прости, Саня, — сказал он Стемману. — Но мне кажется, что в основе вашего конфликта заложена сословная рознь. Панафидин из старой дворянской семьи, а ты... кто ты? Сын ветеринара из Кронштадта, который всю жизнь ставил клизмы стареющим болонкам адмиральских вдов. Эти-то вдовы и составили тебе могучую протекцию для поступления в Морской корпус его величества.

Трусов не хотел этого, но невольно задел больную струну в душе Стеммана, который с большим трудом все же проник в элиту флотского общества и теперь ожидал эполеты адмирала.

— Ах, Женя! — поморщился он. — Ну при чем здесь дворяне, при чем тут разночинцы? Мы живем в такое время, когда все сословия империи уравниваются их служебным положением...

Трусов, человек деликатный, не стал хвастать, что его пращур, некий Матвей Трус, занесен в «Бархатную Книгу», и глупо было бы требовать от Стеммана справки из «Готтского Альманаха». Он с улыбкою наклонил бутылку над бокалами:

— Я все-таки позову своего старшего. Николай Николаевич умнее нас с тобою и следит за политикой, аки бабка за капризным дитятей. Пусть он просветит нас, грешных...

Хлодовский явился в салоне. Мимо крейсера проходил номерной миноносец и, разведя крутую волну, сильно раскачал все 12000 тонн броненосного крейсера «Рюрик».

— Как ваше здоровье? — спросил Стемман. — Как дела?

Хлодовский цепко ставил ноги по шаткой палубе.

— Ничего. Спасибо. Паршиво. Пулю из меня вынули.

— Как же вы, Николай Николаич, человек передовых взглядов, и вдруг решились драться на дуэли из-за женщины?

— Видите ли, российское законодательство, столь могучее при охране имущества, оказывается бессильно, когда задета честь человека. В таком случае один выход — стать к барьеру... Я согласен, — продолжал Хлодовский, — что указ императора, вменяющий дуэли в обязанности офицерской службы, напоминает фальшивую монету, изготовленную в преступном мире. Но согласитесь, что иногда даже честные люди бывают вынуждены пользоваться фальшивой монетой, коли она попала им в руки.

Затем лейтенант поведал, что журнал «Морской сборник» недавно опубликовал его последнюю работу:

— ...Но конец ее безжалостно ампутировали. А в конце-то я сказал основное: нельзя держать главные силы Тихого океана в мышеловке Порт-Артура, где адмирал Того может запечатать эскадру Старка... Вот! — И Хлодовский постучал пальцами по японской этикетке. — Новая марка виски называется «банзай». Не странно ли, что самураи, всегда очень осторожные, назвали свой алкоголь воплем своего грядущего торжества?

Мимо промчался куда-то еще один миноносец, и Трусов — при качке — успел перехватить падающую бутыль:

— Носятся как угорелые, только уголь пережигают...

Стемман закусил виски арахисовым орешком:

— Ну а Китай? Чего нам ждать от Пекина?

— Ничего не ждать, — отвечал Хлодовский. — Старая карга, императрица Цыси, помалкивает выжидая. Но в будущем, я уверен, Япония повесится на кишках Китая.

— А что в Сеуле? — любопытствовал Трусов.

— Американцы изо всех сил стараются выжить из Кореи японцев. Теперь они взялись наладить в Сеуле трамвайное движение. Корейца на трамвай и редискою не заманишь, так эти янки в конце трамвайного маршрута дают пассажирам бесплатные аттракционы с канатными плясунами. А кто проехал маршрут дважды, тому в конце пути показывают фильму из жизни техасских ковбоев...

— Ну и чем вся эта возня кончится?

— Три трамвая корейцы уже сожгли. Не без помощи самураев, которым невыгодно влияние Америки в делах Востока...

Александр Федорович Стемман глянул на часы:

— Ну ладно. Жена-то, наверное, заждалась...

Катер доставил его на городскую пристань, дома его встретила супруга с билетами в театр. Переодеваясь, Стемман украсил себя орденами: румынским — Железного Креста, прусским — Красного Орла, французским — Почетного легиона, японским — Священного Сокровища. Из русских орденов он имел только Станислава и Владимира с мечами. Жена помогла ему вдеть хрустальные запонки в гремящие от крахмала манжеты.

— Знаешь, Любочка, — сказал он ей между прочим, — этот негодяй Панафидин все-таки был у Рейценштейна... наверное, плакался! Случись война, я выкину его виолончель за борт сразу же и буду прав. По уставу все деревянные вещи на кораблях во время боевых действий должны быть уничтожены...

Стемман ожидал войны с Японией, он даже хотел ее, чтобы оснастить свои плечи эполетами контр-адмирала.

* * *

Из своей каюты Панафидин выглянул в коридор.

— А что, братцы, нет командира? — спросил вестовых.

— Никак нет, ваше благородие. На берегу ночуют.

— Слава богу! Хоть сыграть можно...

Сергей Николаевич вышел из мелкопоместных дворян, могилы которых затерялись на кладбищах Кронштадта, на бедных погостах тверских деревушек. Со времен Петра I служба на флоте стала для Панафидиных наследственной, редко кто изменял кораблям. В паузах между плаваниями женились, производили потомков, которых и покидали еще в колыбелях — ради новых путешествий. В роду Панафидиных давно выявилась склонность к литературе (но, кажется, никто из них не грешил музыкой). Виолончель работы Джузеппе Гварнери, эта случайная находка в кладовке, поставила мальчика на развилке двух дорог, между двумя бурными стихиями...

Вестовой Гаврюшка постучал в двери каюты:

— Извиняйте. Я вам чайку принес.

— Спасибо, братец. Поставь.

— А можно послушать, как вы играете?

— Конечно. Буду рад. Слушайте...

Сомнения подростка разрешила бабушка, сложившая за божницу две записочки. На одной было начертано «консерватория», на другой — «морской корпус». Отмолившись святым угодникам, бабушка вытащила наугад ту из них, которая и привела ее внука в каюту крейсера «Богатырь». В дверях каюты, нарочно приоткрытых вестовым, стояли безмолвные матросы.

— Нравится? — спросил их Панафидин.

— Очень. А мы вам не мешаем?

— Да нет. Сен-Сане... как не нравиться?

Будучи гардемарином, Панафидин посещал классы при столичной консерватории и на всю жизнь сохранил похвалу профессора Вержбиловича: «Вы сильны в смычке, у вас хорошая фразировка. Нет, конечно, еще виртуозности, но в пассажах вы... ничего, ничего!» Инструмент и правда был по-старинному благороден. Волнистые «эфы» (прорези FF в теле виолончели) хорошо резонировали звучание. И было даже стыдно держать инструмент в платяном шкафу, будто украл его, а теперь надо прятать... Под музыку вспоминалась дедовская усадьба, старые портреты на стенах, родня и соседи, средь которых еще не угасла память о Пушкине. Иногда мичману было даже неловко: пушкинисты писали о Вульфах, Кернах, Пещуровых, Жандрах и Вельяшевых, а для мичмана это была просто родня, просто соседи, жившие на древней тверской земле...

Матросы дослушали его игру до конца.

— Премного благодарны, — сказал один из них. — Сами знаете, от такой жисти, как наша, иногда и опупнуть можно. А вот как послушаешь музыку, так оно и легше... Спасибо!

Они тихо прикрыли двери, а мичман уложил виолончель в удобное ложе из голубого бархата. Перед сном лениво просмотрел газеты. Будет война или нет? Наверное, все-таки не будет, потому что граф Кейзерлинг, хозяин китобойной флотилии, перенес свою контору из Владивостока в Нагасаки.

— Спать, — сказал себе мичман. — Лучше спать...

Уснул в надеждах, что до субботы ожидать недолго.

(Знаменитый виолончелист Пабло Казальс гастролировал тогда в России; он писал, что молодые русские люди «жаждали трудиться для своего народа, открыть ему новые горизонты, и в то же время терзались от сознания собственного бессилия. Многие из них увлекались музыкой, искали в ней какой-то компенсации, какого-то утешения. Когда грянула революция 1917 года, я этому нисколько не удивился...».)

* * *

Выпускников курса гардемаринов, в котором числился и Панафидин, император Николай II проводил унылым напутствием: «Многие из вас уходят с кораблями на Дальний Восток, и один бог знает, что вас ждет там...» Между тем уже в Штеттине поговаривали на верфях, что адмирал Того выбрал для своего флота из английских проектов самые лучшие варианты крейсеров — цельная броня, повышенная скорость, орудийные «спарки» в броневых башнях! Юному мичману тогда еще не хотелось верить, что гордые белые лебеди, плывущие на защиту дальневосточных рубежей отчизны, уступят врагу хоть в самой малости... не верил!

А положение в мире делалось все напряженнее.

Престарелая королева Виктория уже отошла в небытие, но колониальные заветы викторианства оставались нерушимы для ее наследников. На все упреки в ограблении мира у Лондона был готов стереотипный ответ: «Наше присутствие здесь (или там) необходимо, ибо любое постороннее вмешательство затронуло бы сферу интересов великобританской короны...» Заняв Лхасу, они кричали, что спасли Индию от нашествия русских конкистадоров; их канонерки на Янцзы, оказывается, спасали Китай от броненосцев Германии; присутствие в Сиаме англичане оправдывали тем, что бедных сиамцев надо спасать от французских колонизаторов; эскадры Англии привычно утюжили воды Персидского залива, а Уайтхолл изошелся воплями на тему о том, что они ограждают несчастных персов от русской алчности...

Россия еще не знала этих кровоточащих строчек:

Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки?
Кто своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?..

Но историк Ключевский уже предупреждал студентов:

— Пролог двадцатого века — это пороховой арсенал...

Сама Англия воевать с Россией остерегалась. Но, постоянно натравливая Японию на Россию, викторианцы желали укрепить свои позиции в Азии, чтобы легче было им эксплуатировать богатства Китая. При этом кайзеровская Германия исподтишка подталкивала царя-батюшку в Корею и Маньчжурию, ибо в Берлине понимали: ослабив Россию на Востоке, Германия усилит свои позиции в Европе — против Франции и той же Англии...

Примерно такова подоплека войны, которая готовилась.

Наивные русские обыватели еще удивлялись:

— Чего там милые япоши волнуются? Мы, русские, никогда не лезли к ним с пушками, как это делали англичане и американцы. Между нами никогда не было, да и быть не могло, пограничных недоразумений... О чем там думает маркиз Ито?

Люди более осведомленные поговаривали:

— Гаагская мирная конференция, созванная по инициативе Петербурга, призвала все государства ко всеобщему разоружению. Мы в этом случае оказались в одиночестве. Ведь скажи дикарю, чтобы оставил свою дубину, он тут же, назло тебе, изготовит таких дубин еще три штуки...

Редьярд Киплинг в свое время писал о японцах: «Очень жаль, что такие маленькие люди обладают не в меру громадной амбицией». Токио возвещало миру, что пребывание русской эскадры в Порт-Артуре угрожает народам всей Азии. При этом самураи деликатно помалкивали, что в том же регионе Германия владела фортами Кью-Чао (Циндао), английский флот громыхал броней крейсеров в Вэйхайвэе, а французы торопливо осваивали Куан-Чжоу. Все равно: виноваты останутся одни русские! Японские амбиции непомерно возросли, когда Англия заключила с Токио договор, направленный против России...

— Россия оказалась в пиковом положении, — рассуждали офицеры на эскадре Старка. — Она и хотела бы выбраться из Маньчжурии, но уже не может, ибо, уйди мы отсюда, завтра же сюда хлынут японские дивизии. Петербург, как проклятый, все время шлет в Токио проекты новых и новых уступок. Но японцы на все предложения к миру стараются не отвечать...

Именно теперь японские газеты (а их было в Японии несметное количество) открыто призывали к войне, именуя русских «давними и злостными врагами народа Ямато». Вот что писалось в них: «Напрасно думать, будто война с Россией будет продолжаться 3-5 лет. Русская армия сама уйдет из Маньчжурии, как только будет разгромлен русский флот».

В эти дни князь Эспер Ухтомский, знаток стран Дальнего Востока, выступал в Петербурге с публичными лекциями:

— Если бы Россия лучше изучила Японию, а Япония лучше знала Россию, если бы русские и японцы встречались не только на базарах Владивостока, а жили бы едиными соседскими интересами, о войне между нашими странами не могло быть и речи. Эта война, если она возникнет, может быть выгодна только миллионерам Англии, Германии и Америки, но она окажется бедственна для наших народов...

Свое выступление князь Ухтомский закончил словами: «Между русскими и японцами возможна самая тесная дружба, доказательством которой — любовь к России простых японцев, которым довелось жить и работать в России!»

* * *

Алеутская после Светланской — лучшая улица Владивостока; здесь магазины подержанных вещей, конторы нотариусов и адвокатов, торговля дамскими туалетами и ароматной парфюмерией Востока; здесь снимают квартиры иностранные консулы, падкие до сплетен, и заезжие этуали в гигантских шляпах, весьма падкие до чужих денег. А чуть профланируй подалее, и увидишь в витрине прекрасный гроб, весь в лакомых завитушках, словно праздничный торт с цукатами; при виде этого совершенства прохожий невольно загрустит о блаженстве смертных и скудости живущих. Гроб расположен под вывеской «Одесская контора похоронных процессий». Каким фертом одесситы умудрились монополизировать отправку на тот свет владивостокских покойников — об этом надо спрашивать не здесь, а у пижонов на Дерибасовской...

В богатом доме на Алеутской господа Парчевские снимали второй этаж; при входе висела доска с крупной надписью: «Д-ръ Ф. О. ПАРЧЕВСКИЙ», ниже мелкими буквами: «Женские болезни, тайна визита сохраняется», а внизу доски совсем мизерно: «Плата по соглашению». Наивный мичман Панафидин не сразу сообразил, что Парчевские разбогатели от тех несчастий, что иногда случаются с женщинами...

Ладно! Он был поглощен предстоящим концертом.

По субботам в городе трудно перехватить свободного извозчика, и потому от самой пристани тащил виолончель на себе. На повороте какой-то юркий старик спросил его:

— Случайно, не продаете? Могу и купить.

— Нет, не продаю. Сам играю...

Его утешала лучезарная мысль, что в квартете Боккерини есть одно место, где виолончели отведена заглавная партия, и он надеялся выстрадать на струнах такое пылкое пиццикато, которое не может не оценить прекрасная дочь гинеколога. Может, именно сегодня она ему наконец-то скажет: «Я так благодарна вам. Почему вы приходите только по субботам?..»

Двери мичману открыла сама она, и по торопливости, с какой ее шаги отозвались на его звонок, любой опытный мужчина сразу бы догадался, что Вия кого-то ожидала.

— Ах, это вы... — протянула она разочарованно и тут же, обратясь в глубину квартиры, крикнула: — Папа, это опять к тебе! Тут еще один игрец пришел...

Слово «игрец» повергло мичмана в бездну отчаяния, но он еще не терял надежды на свое пиццикато. А пройти в «абажурную», где собирались любители музыки, предстояло через обширную залу, занимаемую посторонними. Кажется, их влекла сюда не музыка, а лишь насущный вопрос о приданом за Виечкой Парчевской.

Появление мичмана с громадным футляром «гварнери» вызвало среди женихов всеобщее оживление.

— Нет уж, — заговорили они, — если бог накажет талантом к музыке, так лучше играть на флейте... она легче!

Страдая от унижения, Сережа протиснулся в «абажурную»:

— Добрый вечер, дамы и господа. Я не опоздал?

Домашне-семейное музицирование было тогда чрезвычайно модным, но сам господин Парчевский, очевидно, выжидал от музыки Вивальди и Боккерини каких-то иных результатов. Панафидин явился в ту минуту, когда почтовый чиновник Гусев, старожил Владивостока, рассказывал каперангу Трусову:

— Здесь, наверное, и помру. Я ведь покинул Петербург так давно, когда водопровод столицы еще не имел фильтров и по трубам весною перекачивали прямо на кухню свежую невскую корюшку. Они в раковину — прыг-прыг, хватай — и на сковородку! А здесь во Владивостоке, — говорил Гусев, — я вот этими руками пять колодцев откопал. Пять колодцев и две могилы — для своих жен. Вот мое последнее утешение в жизни! — И старик ласково гладил обтерханные бока плохонькой скрипочки, купленной по дешевке на базаре...

Полковник Сергеев, служащий в интендантстве, строго поучал Панафидина, чтобы тот не сбился в такте:

— А после моего смычка последует ваше пиццикато...

Среди слушателей была сегодня жена каперанга Трусова, с материнским сожалением глядевшая на Панафидина:

— Смотрю на вас, а думаю о своем сыне. Вы очень похожи. Он тоже мичманом... на броненосцах в Порт-Артуре. Только б не было войны, — договорила женщина со вздохом.

Виолончель ближе всего к звучанию человеческого голоса, и Панафидину казалось, что в музыке он сегодня выразит все, чего не может сказать словами. Мичман отыскал опору для «шпиля» инструмента, разминая руку, прошелся смычком вдоль всего музыкального грифа. Плохо, что Виечка не сидит рядом; из соседних комнат доносилось бодрое здоровое ржание кавалеров, слышался ее ангельский голосок:

— Нет, это невозможно, господа! Вы меня смутили. Я об этом много слышала, но, клянусь, еще никогда не видела...

(«О господи! Что они ей там показывают?..»)

Исполнители утвердили свои ноты на шатких пультах. Интендант с мрачным видом исполнил бодрое интермеццо, резко оборвав его, и почти злодейски воззрился на старого бедняка Гусева, который подхватил прерванную мелодию, повел ее вдаль за своей горькой судьбиной — душевно, чисто и свято. Концерт начался. Панафидин, весь в предчувствии своего триумфа, шевелил пальцами, примеряя их к сердечному надрыву на струнах.

Тут раздался звонок с лестницы, и было слышно, как простучали каблучки Вии; из прихожей — знакомый голос:

— А чем я виноват, если не мог поймать извозчика?

(«Голос мичмана Житецкого... и он здесь. О боже!»)

Альт интенданта Сергеева уже выводил нежную кантилену. А через двери вмешивался уверенный тенорок Житецкого:

— Не для мира нас, господа, готовили! Когда же еще, как не на войне, нам, юным офицерам, делать карьеру?..

Это вывело Трусова из себя, он сделал замечание:

— Житецкий, не ради вас тут собрались... потише!

Чувство злости, рожденной от ревности (и даже зависти), опустошило душу, и Панафидин даже не заметил, когда замолк альт в руках интенданта, а Гусев толкнул его под локоть:

— Где же ваше пиццикато, мичман? Проспали?

Сергеев готов был загрызть его за оплошность:

— Так нельзя относиться к серьезной классике! Если уж мы собираемся здесь раз в неделю, так совсем не для того, чтобы господин мичман мух ноздрями ловил...

Трусов, сложив руки на эфесе сабли, сидел спокойно:

— Ну ладно. Бывает. Можно и повторить... не так ли?

Кое-как доиграли концерт Боккерини, и Франц Осипович Парчевский, явно радуясь паузе, стал хлопать в ладоши:

— Дамы и господа, прошу, прошу, прошу... перекусим, что бог послал. Виечка! — позвал он дочь. — Где же твои кавалеры? Господа, господа, — призывал он, — всех прошу к столу...

Мимо поникшего от стыда Панафидина мичман Игорь Житецкий, явно торжествуя, проводил в гостиную очаровательную Вию, которая даже не глянула в сторону «игреца» из папенькиного квартета. Сергей Николаевич защелкнул замки на футляре и удалился. К счастью, от Державинской улицы как раз заворачивал свободный извозчик, и мичман вскинул на сиденье коляски своего драгоценного «гварнери»:

— Гони! Прямо на пристань. Пятаков не считаем...

На одном из поворотов улиц коляску неожиданно остановил городовой при шашке, сделав офицеру «под козырек»:

— Извините, там на Миллионке ваш матрос дерется.

— Почему мой? Мало ли матросов на свете?

— Крейсерский, ваше благородие. По ленточке видать. Всех там расшиб, теперича его наши лахудры успокаивают...

Панафидину совсем не хотелось ввязываться в эту историю. Тем более что кварталы Миллионки славились тайными притонами с опиокурением, здесь всегда было много всякой швали, включая и беглых каторжников с ножиками за голенищами.

— Ладно, — сказал он, велев кучеру заворачивать. — Сейчас усмирю этого дурака и поедем дальше...

Под жалким керосиновым фонарем стоял бугай-матрос в разодранном бушлате. На каждой его руке, словно на суках могучего дерева, висли сразу по две-три портовые шлюхи, и, когда матрос взмахивал ручищами, ноги женщин неслись над землей, будто в бешеной карусели. А вокруг этой «карусели» бегала старая лысая японка, выкрикивая лишь одно непонятное слово:

— Никорай, никорай, никорай, никорай, никорай...

Панафидин не спеша подошел к матросу:

— Ты пьян! Сейчас же ступай на свой корабль.

Гигантской глыбой матрос надвинулся на мичмана:

— А ты, хнида, персика не хошь?

Удар кулаком ослепил Панафидина, который, упав на спину, еще целую сажень проехал на оттопыренных локтях.

— Мерзавец, — сказал он матросу и, подхватив с земли его бескозырку, прочел начертанное золотом: РЮРИКЪ. — Куда теперь от меня денешься, сволочь паршивая? Я твою рожу запомнил...

Только в каюте «Богатыря», успокоившись, мичман сообразил, что японцы не умеют выговаривать букву «л», отчего стало ясно, что под загадочным словом «никорай» скрывается матрос по имени Николай... Ну а фамилию-то узнать несложно.

— Вот побегает с тачкой по Сахалину — станет умнее!

* * *

Будучи на положении вахтенного офицера, мичман Панафидин числился младшим штурманом крейсера. Сразу же после завтрака Стемман пожелал видеть его в своем роскошном салоне.

— Приятная новость, — сообщил он неожиданно радушно. — Наш отряд крейсеров переводят в «горячее» состояние. Отныне мы приравнены к экипажам в боевой кампании.

Мичман согласился, что новость приятная:

— Но за прибавкою к жалованью не кроется ли нарастание военной угрозы со стороны Токио?

— Возможно, — кивнул Стемман. — Исходя из этой угрозы, я прошу вас, любезный Сергей Николаевич, сверить таблицы девиации магнитных компасов на мостиках крейсера.

— Будет исполнено, Александр Федорович.

— И еще у меня вопрос...

— Слушаю.

— Откуда у вас такой фонарь под глазом? Только не говорите, что, играя на виолончели, нечаянно заехали смычком в глаз.

Панафидин после истории на Миллионке уже остыл, злоба к матросу прошла, и ему совсем не хотелось предстать перед командиром в образе побитого дурачка. Но Стемман оказался в расспросах настойчив:

— Значит, это был матрос с «Рюрика»?

— Судя по ленточке бескозырки.

— Вы могли бы узнать его средь прочих?

— Наверное. Верзила примечательный...

За обедом в кают-компании «Богатыря» офицеры перебирали городские слухи, то пугавшие, то обнадеживающие.

— Пока японский консул Каваками во Владивостоке улыбается всем, нам войны бояться не стоит...

Итак, они в «кампании»! Корабельные ревизоры (выборные офицеры, ведающие закупкой продовольствия) сразу заключили контракты с магазинами на доставку балыков, мадеры, сардин, мандаринов. Матросы радовались колбасе и сыру, карамели и пряникам. Люди старались не думать, что «горячее» положение угрожает войной. Иные даже небрежно отмахивались:

— Обойдется! Не первый раз... Уж мы-то наслышались всяких угроз, а все кончалось обычной словесной эквилибристикой дипломатов. Как-нибудь и теперь они отбоярятся...

Стемман снова пригласил к себе Панафидина:

— Сейчас отправитесь на крейсер «Рюрик», отыщете того матроса, который оскорбил вас... Евгений Александрович Трусов столь любезен, что согласился сыграть на своем крейсере «большой сбор», дабы весь экипаж был налицо...

Панафидин был ошеломлен таким решением:

— А можно не делать этого? Поверьте, мне, офицеру, не пристала роль полицейского сыщика. Отысканием своего обидчика я буду поставлен в крайне унизительное положение.

Стемман сидел перед рабочим столом, утопая в кресле-вертушке, сверху мичман видел его прилизанную голову, уже плешивую от жизненных неурядиц и трудностей в карьере.

— Вы, мичман, не понимаете, что матрос, ударивший вас, совершил преступление, которое никак нельзя оставить без наказания. Подобные афронты нижним чинам прощать нельзя...

Пришлось подчиниться приказу, а на «Рюрике» Панафидина встретил сумрачный старший офицер Хлодовский.

— Да, я все уже знаю, — было им сказано. — Сыграем «большой сбор», чтобы никто не увильнул от всеобщего построения.

Пробили «колокола громкого боя»! «Рюрик», казалось, вздрогнул в едином открывании железных дверей и люков, затрещали трапы под чечеткою бегущих матросских ног. Потом затихла мать-в-перемать боцманов, и наступила противная, гнетущая тишина... Хлодовский расправил бакенбарды:

— Команда в большом сборе! Прошу наверх...

С океана рвало знобящим ветром, который лихо закручивал ленты бескозырок вокруг крепких шей матросов. Чеканные ряды застыли вдоль бортов, внешне, казалось, безликие, как монеты единого достоинства, на самом же деле все разные — женатые и холостые, робкие и бесстрашные, пьющие и непьющие, скромные и нахальные, хорошие и плохие, но все одинаково сжатые в единый кулак единого организма, название которому, гордое и прекрасное, — экипаж. .. Явно стыдясь, Панафидин обошел шеренги левого борта, но там искомого матроса не обнаружил. Он сразу узнал его в шеренгах правого борта, где тот стоял в ряду комендоров второго пушечного каземата.

— Эй! Ты! Сволочь! Имя! — потребовал от него мичман.

— Николай.

— Фамилия?

— Шаламов.

— Так это он? — спросил Хлодовский...

Панафидин еще раз глянул на Шаламова, который посерел лицом перед расплатой. Что ждало его теперь? Тюрьма? Каторга? Сахалин? Тачка?.. Тишина. Ах, какая тишина...

— Нет, это не он , — сказал Панафидин, отводя глаза от Хлодовского в сторону. — Тот, кажется, выглядел иначе.

— Разойдись по работам! — скомандовал Хлодовский, и «большой сбор» мигом рассыпался, как вода рассыпается брызгами, матросы растворились в проемах дверей и люков, исчезли в клин-кетах и горловинах, а там, где только что качались две черные живые стенки, осталась лишь чистая палуба крейсера, крытая, как паркетом, настилом тиковых досок...

Проницательнее всех оказался иеромонах Алексей Конечников. Якут заманил Панафидина в свою каюту и сказал:

— Удивлен, почему другие не догадались. Виновником этого «большого сбора» был конечно же комендор Николай Шаламов. Вы, мичман, несомненно, поступили по-христиански.

— Жалко стало, — пояснил Панафидин. — Вдруг подумал, что где-то на опушке леса догнивает старая деревенька, а там живет мать и ждет сыночка-кормильца, ждет — не дождется... Вот и решил: зачем я стану портить жизнь человеку?..

За обшивкою крейсера уже зашуршал смерзающийся лед, отчего возникло неприятное ощущение, будто по железу корпуса сам дьявол водил наждачной бумагой. В день 4 января 1904 года сигнальщики с вахты оповестили экипажи отряда:

— На берегу-то что... ой, вот полыхает!

— Да что там? Никак пожар?

— Горит... театр. Со всеми причиндалами!

Панафидин сразу вспомнил Нинину-Петипа, которая после пожара театра в Чикаго резко усилила свою противопожарную бдительность. Пожар начался в разгар утренних репетиций, а к полудню от театра остались черные стены. Владивосток понес убытки на 100 000 рублей. Среди жителей города и моряков отряда собирали пожертвования, чтобы актеры не пошли по миру с протянутою рукой... Ну, вот и зима!

* * *

Отряд крейсеров медленно вмерзал в жесткий панцирь ледостава, и каперанг Стемман сказал:

— Вот из-за этого льда, будь он трижды проклят, Порт-Артур сделали главною базой флота на Тихом океане, а Владивосток — лишь вспомогательной, и, чтобы соединить свои усилия, нам не миновать проливов возле Цусимы, откуда давно торчат желтые зубы адмирала Хэйхатиро Того.

— А кто автор этого соломонова решения?

— Указывают на «Его Квантунское Величество», дальневосточного наместника, адмирала Евгения Ивановича Алексеева.

— Господа, но адмирал Скрыдлов был против этого неразумного «расфасонивания» флота по двум отдаленным базам.

— Ах, что там Скрыдлов? Алексеев — внебрачный сын императора Александра II, и попробуйте-ка с ним поспорить...

На железнодорожных путях осипло и тревожно стонали паровозы, словно в ужасе перед дальней дорогой, которая ждет их там — за лесами Сибири, за паромной переправой через Байкал. Под самое рождество, как бы бросая вызов своей судьбе, мать-Россия НЕ отменила демобилизацию отслуживших возрастов. В январе вокзал заполнили серые шинели Квантунских батальонов и черные бушлаты Сибирской флотилии. Ратники запаса еще не ведали, что поезда, уносящие их в сторону родимых городов и деревень, скоро помчатся назад, а все они будут ехать обратно, снова мобилизованные. Но сейчас черные тряпицы, нашитые — словно траур! — поверх погон, являлись для них порукой мнимой свободы, когда никакой офицер уже не волен поставить их по стойке «смирно». Уходящие в запас сидели на тесных вокзальных лавках, передавая один другому бутыли с водкою, унтеры корявыми пальцами размазывали по горбушкам хлеба ядреную кетовую икру, а гармонисты наяривали:

Прощай, столица, я уезжаю.
Кому я должен — я всех прощаю...

В коридорах и аудиториях института царила необычная толкотня, армейские офицеры допытывались у флотских:

— Неужели вам ничего не говорят? Странно. У нас уже затребовали списки семей для эвакуации, выдают подъемные деньги.

— На флоте пока спокойно. Лед, лед, лед... Чего волноваться? Японский консул Каваками еще не мычит не телится.

— А что консул? Дерьмо собачье...

Лед окреп уже настолько, что между крейсерами протоптали тропинки, как в деревне, матросы веселой гурьбой шлялись с корабля на корабль — в гости к землякам, городские извозчики смело везли подгулявших прямо к трапам — с бубенцами, как в разгульной кустодиевской провинции. Наконец посреди рейда возник городской каток, расцвеченный фонариками, по вечерам резало слух от острого визга коньков, оркестры крейсеров выдували в почерневшее небо старинные вальсы, звучавшие в эти дни как-то нежно-трагически...

Все тропинки погибли и все катки были разрушены, когда в бухту Золотой Рог вползли японские пароходы, а консул Каваками сразу перестал улыбаться русским офицерам. Японская колония во Владивостоке насчитывала примерно пять тысяч человек. Неизвестно, сколько средь них было шпионов, но о парикмахерах сложилось точное мнение: «Наверняка они постригли нас, побрили и побрызгали вежеталем точно по инструкциям японского генштаба...» Однако грешно думать, будто все японцы были шпионами. Многие из них, честные труженики, нашли в России ту жизнь и то благополучие, о каких на родине и не мечтали. Японцы полировали зеркала, варили пиво, делали игрушки, выпекали пирожные, массажировали больных, учили гимнастике, ловко и честно торговали. Наконец, японские девушки... На родине нужда гнала их на фабрику или в публичный дом, а во Владивостоке их высоко ценили, доверяя им воспитание младенцев. Почти все русские семьи имели няню-японку, которая сама становилась членом рус ской семьи, самоотверженная, деловитая и чистоплотная...

В широких витринах универмага Кунста и Альбертса в те дни выставляли газетные бюллетени о ходе дипломатических переговоров. Здесь постоянно толпился народ. Петербург опять уступал, но из Токио выдвигали требования, которые Петербург исполнить уже не мог, — и все-таки он снова уступал! Возле этих витрин часто видели плачущих японок, которые баюкали на руках русских детей, но появлялся консул Каваками, и вся японская колония покорно кланялась ему.

— Корабли не могут ждать, — указывал консул. — Ликвидируйте свои дела, все должны срочно уехать домой...

На рейде появился громадный английский транспорт «Африди», чтобы разом покончить с японской колонией во Владивостоке. Японцы за бесценок переписывали свои конторы и магазины на имя китайских купцов, торопились распродать имущество. Скоро по улицам стало не проехать: все тротуары были заставлены вещами, соблазняющими прохожих уникальною дешевизной. Гарнитур венской мебели шел за 10 рублей, часы за трешку. Панафидин, гуляя по городу, был удивлен, что русские люди ничего у японцев не покупали. Запомнился один рабочий из доков, с ним была и жена. Семейно приценились к стульям, оглядели шкаф, жена перетрогала безделушки, и... отошли в сторонку, ничего не купив. Мастеровой сказал:

— С чужой-то беды прибыли не надо. Тоже небось своим горбом наживали. Чего ж я теперь грабить их стану?..

«Африди» завывал сиреной, призывая к посадке. Владивосток еще не видел таких ужасающих сцен, как в эти дни. На пристани полно русских! Все жалели японцев, совали им в руки свертки с едой, дарили чайники, просили писать... А японских нянь было не оторвать от русских детей, ставших для них родными детьми. Слышались истерические рыдания, дети цеплялись за своих «тетя Дзио» и «мама Оку». Тут Каваками показал свое лицо самурая. У него, оказывается, заранее была приготовлена своя «полиция», которая беспощадно отрывала японских женщин от русских семей. Одна молоденькая японка с криком вырвалась от них, она спрыгнула на прибрежный лед, добежала до парящей полыньи и...

— Вечная память! — перекрестились русские.

Британский «Африди», словно торжествуя победу, снова взвыл похоронной сиреной, и этот мерзостный вой совместился с истошными криками паровозов, которые покидали Владивосток, развозя по домам демобилизованных. ...Возможно, Россия умышленно пошла на увольнение в запас солдат и матросов, дабы лишний раз показать всему миру, что русские воевать с Японией не собираются, а любой конфликт можно разрешить мирным путем. Но все случилось иначе...

Последующий анализ обстановки, проделанный уже советскими специалистами, показал, что положение нашего флота на Дальнем Востоке не было безвыходным. Дабы успешно противостоять эскадрам адмирала Того, требовалось стратегически верно дислоцировать корабли. Следовало собрать во Владивостоке сильнейшие крейсера, усилив их быстроходными броненосцами, оставив в обороне Порт-Артура лишь устаревшие корабли с малым ходом. В этом случае самая действенная, самая маневренная часть нашего флота не была бы оторвана от главной базы метрополии, она обрела бы ту боевую активность, какой не могли обеспечить всего лишь четыре крейсера отряда Рейценштейна. Тактические выгоды крейсерской войны могли бы сыграть главную роль в общей стратегии всей войны...

Снова и снова в отряде поминали Макарова:

— Степан Осипыч, господа, не слишком-то уповает на броненосцы, считая, что крейсерами можно выиграть борьбу на море скорее и легче этих дорогостоящих утюгов...

Вслед за эвакуацией владивостокской колонии японцев произошло их удаление из Порт-Артура, схожее с паническим бегством. Китайская императрица Цыси убеждала Токио в своем строгом нейтралитете, но ее бандиты-хунхузы уже взламывали рельсы на КВЖД. 18 января А. И. Павлов, русский посол в Корее, известил Петербург о том, что в порту Мазанпо японцы выгружают с кораблей телеграфные столбы, лошадей и гурты ячменя. Корейский император тоже объявил нейтралитет. Под занавесом этого липового «невмешательства» самураи захватили все телеграфы в Корее, оборвали провода связи, не нарушив лишь линию Сеул — Чемульпо, где стоял наш крейсер «Варяг». Посол слал тревожные телеграммы в Петербург и в Мукден (наместнику Алексееву). Как и положено, отправку каждой телеграммы японцы заверяли квитанцией, но телеграммы отправлены ими не были. Павлов вызвал в Сеул командира «Варяга».

— Всеволод Федорович, — сказал он Рудневу, — я не уверен, что Петербург информирован о нашем положении, и потому канонерку «Кореец», стоящую в Чемульпо с вашим крейсером, хорошо бы отправить в Порт-Артур с дипломатической почтой.

— Я, — отвечал Руднев, — вообще не понимаю, зачем наместник заслал моего «Варяга» в Чемульпо, а «Маньчжур» и «Сивуч» застряли в китайских портах... Не кажется ли вам, господин посол, что эти корабли уже обречены на гибель? В лучшем случае мы будем интернированы.

— Ну, — сказал Павлов, — до этого не дойдет. Японцы за последние годы цивилизовались достаточно, если разрыв и случится, то прежде последует официальное объявление войны...

В эти дни в отряде крейсеров Владивостока появился ее начальник Рейценштейн, за которым мичман Житецкий таскал такой разбухший портфель, будто в его недрах уместились все вопросы войны и мира. Панафидин спросил приятеля:

— Чего хорошего, Игорь?

— Пришло время перекрашиваться.

— В какой колер?

— Очевидно, в зеленовато-серый...

Начался срочный аврал, и Владивосток — тысячами окон и глаз — издали наблюдал, как прекрасные «белые лебеди» быстро превращаются в серые и строгие тени. Было неясно, о чем Рейценштейн беседовал с командирами крейсеров, но многие видели в его руках книгу лейтенанта Н Н. Хлодовского «Опыт тактики эскадренного боя», только что выпущенную в Петербурге.

— До чего мы дожили? — гневался он. — Куда же, черт побери, смотрела цензура? Какой-то лейтенант осмеливается поучать нас, заслуженных адмиралов. Какая распущенность...

Этот выпад против старшего офицера «Рюрика» вызвал недовольство каперангов, и Трусов вступился за Хлодовского:

— Не пойму причин вашего гнева, Николай Карлович, паче того, выводы моего старшего офицера Хлодовского смыкаются с мнениями адмирала Макарова. Не лучше ли нам, готовя корабли к войне, обсудить деловые вопросы. В частности, о запасах угля, об изъятии с крейсеров всякого дерева...

Стемман с удовольствием объявил Панафидину:

— Ну, Сергей Николаевич, пришло время списать вашу виолончель на берег, как непригодную для корабельной службы.

— А куда ж я дену ее? — обомлел Панафидин. — Инструмент старый, цены ему нету... ведь это же «гварнери»!

На лице Стеммана читалось явное злорадство.

— Не знаю, не знаю, — вздыхал он, вроде сочувствуя. — Но еще не встречал я такого музыканта, который бы сознался, что его инструмент соорудил слесарь Патрикеев... даже в одесских шалманах играют на скрипках Страдивари!

Матросы утешили Панафидина тем, что на крейсере полно всяких закоулков, о которых даже главный боцман не знает:

— Только не теряйте хладнокровия! Спрячем так, что и жандармы не сыщут. Будет вашей виолончели и тепло и сухо. Утром на вопрос Стеммана мичман отозвался:

— Нету виолончели! Хотя, честно говоря, рояль в кают-компании даст больше жару, нежели мой несчастный «гварнери»...

Офицеры «Богатыря» завели скучнейшую беседу о начавшемся падении курса русского рубля. Недоумевали:

— Верить ли, что за наш рубль дают уже полтину?

* * *

С этим же вопросом Панафидин навестил своего кузена.

— Увы, — отозвался Плазовский, — получается как у Салтыкова-Щедрина: это еще ничего, если в Европе за рубль дают полтину, будет хуже, если за рубль станут давать в морду!..

— Похоже, что война неизбежна, Даня?

— Похоже. Даже очень похоже...

За дружным столом крейсера «Рюрик» неожиданно возник спор; начал его доселе неприметный мичман Щепотьев, младший штурман. Никто его за язык не тянул, он сам завел речь на тему, что предстоящая война с Японией, как и любая другая война, не вызывает в нем ничего, кроме отвращения:

— Сколько величайших умов прошлого звали народы к миру, согласию и равенству. А истории плевать на эти призывы, она следует своим путем — разбоя, насилия и оглупления народов ложным чувством дурацкого патриотизма.

— Толстовство, — буркнул Плазовский, сверкая пенсне.

— Болтовня, — добавил минный офицер Зенилов.

— Нет, позвольте! — горячился Щепотьев. — Выходит, праведники в борьбе за истину напрасно всходили на костры, зря гуманисты сидели в тюрьмах, напрасно и Вольтера гоняли, как бездомную собаку, по Европе. Мир остался неисправим...

Хлодовский постучал лезвием ножа о звонкую грань бокала, отчего в клетке сразу запиликали и запели птицы.

— Господин Щепотьев, — сухо сказал он штурману, — я согласен, что война всегда была противна человеческой натуре, но патриотизм никогда противен ей не был. Это первое. А вот и второе: мы носим мундиры не для того, чтобы болтать о философской природе войны. Дав присягу, мы обязаны исполнить ее, как бы тяжко ни было нам ее исполнение.

— Но почему? — возмущался Щепотьев. — Почему мы, военные, должны кровью расплачиваться за бессилие дипломатов, которые давно выжили из ума и уже трясутся от маразма?

Хлодовский неожиданно резко пресек этот спор:

— Мичмана Щепотьева я прошу удалиться в свою каюту...

Над притихшим столом поднялся механик крейсера — Юрий Маркович, сын народовольца и внук писательницы Марко Вовчок:

— Господа! Для военных людей всегда останется насущен коварный вопрос: ради чего мы живем? Нас превосходно одевают, отлично кормят, нам воздают почести... За что? Чем мы заслужили подобное транжирство от государства, которое ради оплаты наших прихотей обшарило карманы верноподданных? Мы живем (и живем лучше народа), наверное, лишь ради единого мгновения... Да, единого! В час роковой битвы мы обязаны расплатиться с Россией за все приятное для нашего честолюбия и довольства. Именно в момент боя мы обязаны отдать родине самих себя — до последней капли крови. И даже тот последний глоток соленой воды, что завершит нашу жизнь, мы должны принять от судьбы, как наше святое причастие...

С этим все согласились, и Хлодовский велел подать к столу шампанское. На следующий день во Владивостоке было введено военное положение, которое — волею рока — совпало с разгульной масленицей. Город уже предчувствовал, что вот-вот разразится нечто страшное. Патрули объезжали темные переулки, проверяя, все ли питейные заведения закрыты? Пьяных тащили в участки, где и секли за милую душу — без лишних разговоров. Жители города необычно нервно наблюдали с берега, как ледокол «Надежный « зигзагами ходил вдоль рейда, взламывая пласты льда между бортами крейсеров.

— Я, — вдруг признался Панафидин, — сам бы выбросил за борт свою виолончель, только бы знать, чем это все закончится и что думает сейчас адмирал Того в своем Сасебо!

* * *

Сасебо ! Громадное знамя японского флагмана полоскалось над палубой броненосца «Миказа», который тяжко оседал в воду гавани многими тысячами тонн, перегруженных избытком новейшего вооружения. В адмиральском салоне мирно ворковали две перепелки... Хэйхатиро Того сказал:

— Больше всего я боялся, чтобы русские не перегнали эскадру Старка из Порт-Артура во Владивосток. Тогда бы весь русский флот оказался в одной базе, а наша борьба с ним стала бы весьма опасна. Но теперь, когда этого не произошло, инициатива целиком в моих руках, а броненосцы Старка отделяют от крейсеров Рейценштейна сразу два моря — Японское и Желтое. Именно об этом я молил богов, и боги меня услышали!

Сасебо — главное логово самурайского флота, чуть севернее города Нагасаки. Отсюда, из Сасебо, эскадры Того могли сразу же начинать стратегическое развертывание по всему морскому театру, проникая в Желтое море — к твердыням Порт-Артура, получали доступ и в море Японское — на путях к Владивостоку. Близ Сасебо, между берегов Японии и Кореи, совсем затерялся малоизвестный остров Цусима, а выше него, ближе к северу, океан вздымал над водою скалы нелюдимого Дажелета (иначе — Мацусима). Это лишь скучная география, но она требует от читателя внимания и даже помощи карты...

Того был высокого роста, сутуловат, лицо его смолоду покрывала сетка мелких морщин, как это бывает с древним фарфором. Английские газеты заранее делали из него героя. Лондон извещал читателей, что адмирал Того, как и все великие люди, легко переносит одиночество, он способен совсем обходиться без общества, сутками не покидая каюты своего броненосца. С берега доносилось пение японских женщин, грузивших уголь в корабельные бункеры. Большие серые крысы, забежавшие на корабли, теперь ошалело метались по трапам, обнюхивая глубокие ущелья придонных отсеков, схожие с подвалами гигантских зданий. Склянки по всей эскадре отбили тягостную полночь... 23 января микадо оповестил адмирала о начале войны с Россией. Еще раз перечитав приказ императора, Того задумчиво кормил перепелок. Ему доложили о прибытии флагманов.

— Пусть войдут, — сказал он, рассыпая перед птицами зерна...

В салон, кланяясь, вошли флагманы и командиры броненосцев. Их сабли приглушенно позванивали. Жесткие усы топорщились на лицах, искаженных гримасами вежливых улыбок.

— Милостью небес и богов... слушайте приказ...

Они слушали приказ императора. При этом они слышали, как в командных гальюнах трюмные машинисты с шумом продували фановую систему, освобождая «Миказу» от бытовых нечистот.

— Дипломатические отношения с Петербургом прерваны, но слово «война» мы произносим первыми... мы, флот ! Наш посол Курино, наверное, уже покинул русскую столицу, а русский посол в Токио, барон Розен, еще не знает, ибо телеграммы о разрыве отношений задержаны нашими службами на телеграфе в Нагасаки... Утром мы будем на пути к Порт-Артуру!

Вестовые внесли подносы, уставленные чашечками с саке, и самую маленькую из них Того преподнес адмиралу Уриу, который славился на флоте склонностью к алкоголизму:

— Вам предстоит налет на Чемульпо, где вы обязаны разломать русский крейсер «Варяг» и канонерку «Кореец».

Вице-адмирал Камимура командовал японскими крейсерами, и Того преподнес ему чашечку побольше.

— Я счастлив служить с вами, — сказал Того. — Вам предстоит в дальнейшем выбить все владивостокские крейсера...

В 7 часов утра 24 января соединенный флот японского императора, расталкивая тяжелые осыпи волн, выступил в море — бронированная армада, пресыщенная активным человеческим материалом и наилучшими механизмами европейского производства. В кубриках офицеры учили матросов петь новую песню:

Сколько снега в сибирских равнинах,
Столько зависти в сердце России...
* * *

Во всем этом затаилась крохотная крупица тайны, имевшая слишком большое значение. Английская колония Вэйхайвэй располагалась на кончике полуострова Шантунг, как и Порт-Артур размещался на окончании полуострова Квантуй (Ляодун). Это — как два острых клыка, торчавшие из пасти Печелийского залива. Так вот! Именно свою гавань Вэйхайвэй англичане и предоставили к услугам адмирала Того, именно из английской гавани японские миноносцы, дрожа от свирепого напряжения, ринулись в атаку на корабли нашей Порт-Артурской эскадры.

Конечно, парламент короля Англии отказывался признать этот факт, ибо в этом случае нападение японцев на Россию выглядело бы как совместное нападение на нее. Но истина все же была установлена, она подтверждается и в научной монографии нашего историка А. Гальперина «Англо-японский союз».

Итак, война началась — без объявления войны.

* * *

В ночь вероломного нападения наша эскадра стояла на внешнем рейде Порт-Артура, обнаженная со стороны открытого моря. Японские миноносцы подорвали броненосцы «Ретвизан» и «Цесаревич», повредили крейсер «Паллада». Русская эскадру, открыла хаотичный, но столь плотный огонь, что повторных атак не последовало. Затем в неравном бою с эскадрою адмирала Уриу геройски погибли «Варяг» и «Кореец».

Первые неудачи никак не обескуражили экипажи боевых кораблей. Но тогда же возникла клеветническая легенда, в которой была замешана Мария Ивановна Старк, жена адмирала. Люди, далекие от событий и плохо понимающие законы флотской службы, разносили по стране дикую и нелепую сплетню:

— Слышали, что у нас творится? Как раз в ту ноченьку адмирал Старк решил «день Марии» праздновать. Ну, бал закатил. Офицеры с кораблей ушли, чтобы плясать там всякое. Того того и ждал: пришел и давай всех калечить... Говорят, таких дырок в кораблях понаделал, что теленка в них просунешь.

Клевета о «дне Марии», давно разоблаченная очевидцами и историками, уютно пригрелась в литературе, кочуя по книгам как выигрышный момент для обострения сюжета: мол, смотрите, наши дурачки пляшут, а враги побеждают. Между тем точно известно: никакого гранд-бала Старк не закатывал, в ту ночь только что закончилось совещание командиров кораблей, все офицеры, как и матросы, не покидали боевых постов... Кто же автор этого скверного анекдота? Версию о «дне Марии» никогда не опровергал сам наместник царя адмирал Алексеев, чтобы оправдать свой же приказ — оставить эскадру на внешнем рейде Порт-Артура! Старк в этом случае был потребен ему как «стрелочник», которому и отвечать за катастрофу. Старк же не смел оправдываться только потому, что ему было велено заткнуться и молчать, если желает умереть на заслуженной пенсии.

Владивосток уже завалило сугробами снега, сильно морозило. Из дверей харчевен валили клубы пара, пахнущего блинами: масленица продолжалась! Никто еще толком ничего не знал, а слабонервные натуры уже спешили на вокзал Владивостока, образуя крикливую очередь к билетной кассе:

— Мне бы до Хабаровска... два билета. А разве на Петербург все проданы? Вот те на! Чего ж я тогда стояла как дурочка? Ну, дайте до Иркутска... тоже нету? Безобразие! Еще война не объявлена, а железная дорога уже не работает...

— Чего вы, мадам, волнуетесь? — огрызались кассиры. — Вы посмотрите на карту: где Порт-Артур и где Владивосток? Вы не успеете доехать и до Иркутска, как с Японией все будет покончено, а мир подпишут обязательно в Токио...

27 января ледокол «Надежный» доломал льды вокруг крейсеров, а их команды кричали «ура!». Возглас матросов подхватили студенты Восточного института, в нетерпении выставившие зимние рамы окон. Толпа жителей кинулась бежать к пристани, где оркестры гарнизона наигрывали марши, на берегу остались рыдающие жены и невесты... Крейсера ушли, а Владивосток сразу погрузился в уныние, словно осиротел. В храмах начались торжественные молебны об «одолении супостата». Японской колонии в городе уже не было, но японские шпионы остались. Иные переоделись в белые широкие одежды, выдавая себя за корейцев; другие прицепили себе фальшивые косы, выдавая себя за китайцев. На телеграф Владивостока от них поступали срочные телеграммы, адресованные в Сеул и Гензан: «Разгружайте четыре вагона с мясом», «Высылаю четыре швейные машинки». Тут и ума не требуется, чтобы разгадать смысл предупреждений, которые предназначались для адмирала Камимуры! Это был главный противник владивостокских крейсеров, наши матросы звали его «Кикиморой», а иногда «Караморой»...

* * *

— Ну вот и пошли, — сказал мичман Панафидин, когда крейсера выбрались из тисков льда на чистую воду...

Колокола громкого боя возвестили экипажам первый воинственный «аллярм» — тревогу. Из пушек звончайше ударили пробные выстрелы — для прогревания застылых стволов. В нижних отсеках минеры уже закладывали в аппараты мины Уайтхеда (торпеды), говоря при этом даже обидчиво:

— Мама дорогая! Эдакая зараза по четыре тыщи за штуку. Ежели б на базаре продать ее, так до конца жизни можно ни хрена не делать... Жуть берет, как подумаешь, во что ж эта война мужикам да бабам нашим обходится!

Крейсера еще расталкивали одинокие льдины.

Рейценштейн держал свой флаг на «России».

А на мостике «Богатыря» — догадки и пересуды:

— Все-таки не мешало бы знать, куда мы идем?

— Секрет! Говорят, командирам выданы особые пакеты, которые они могут вскрыть лишь вдали от берегов...

За кормою растаял остров Аскольд; крейсера, натужно стуча машинами, вышли в открытое море, составляя четкий кильватер. Мороз усиливался. Стемман вскрыл пакет.

— Идем к Сангарскому проливу, — объявил он.

Сангарский пролив рассекал север Японии, отделяя от нее древнюю землю Иесо (ныне Хоккайдо), и офицеры «Богатыря» сразу же засыпали капитана 1-го ранга вопросами:

— Почему в Сангарский? Там полно японских батарей... Сунуться туда — это как идти на расстрел!

— Успокойтесь. Нам приказано лишь пошуметь у входа в пролив, чтобы вызвать панику в расписании японского каботажа. Если это удастся, адмирал Того будет вынужден оторвать часть своих сил к северу, ослабив напряжение у Порт-Артура...

Стрелки магнитных компасов уже дрогнули в своих медных котелках, крейсера медленно склонялись к остовым румбам. Панафидин поспешил в рубку, чтобы помочь штурману крейсера в прокладке генерального курса.

— Я не слишком-то верю в приказ из пакета, — сказал штурман. — Скорее всего, войдем в Сангарский пролив, чтобы потрепать нервы гарнизону города Хакодате...

Началась зверская качка. Сильная волна перекладывала крейсера с борта на борт, в каком-то тумане плавали расплывчатые фигуры комендоров, завернутых в тулупы. С флагмана последовал сигнал: «Возможны атаки японских миноносцев. Зарядить орудия». С кормового балкона «Громобоя» море шутя слизнуло одного матроса, который даже вскрикнуть не успел.

— Был человек, и нет человека, — говорили матросы...

Крейсера шли без огней, ни один луч света не вырывался наружу из их громадных, ярко освещенных утроб, наполненных стуком машин и завываниями динамо. Дистанция между мателотами (соседями) скрадывала в ночи очертания кораблей, с «Рюрика» едва угадывали корму «Громобоя», которая то вскидывалась наверх, то проваливалась вниз, словно в каком-то хаотичном приплясе. Офицеры ходили в валенках, завидуя матросским тулупам, их кожаные тужурки покрывались ледяной коркой. Панафидин с молодым задором хвастался:

— Вторые сутки не сплю! И сна ни в одном глазу. Вот что значит война: даже спать не хочется...

Под утро усталость всех свалила по койкам, но заснувших людей взбодрила команда с мостика:

— Горнисты и барабанщики — по местам...

Опять «аллярм»! Где-то вдали едва просвечивал берег Японии, а из скважины Сангарского пролива вдруг выхлопнуло клуб дыма. Скоро показался пароход под японским флагом.

— Будем топить, — без волнения сказал Стемман. Соцветие флагов Международного свода сигналов приказывало японцам: оставить палубу, пересесть в шлюпки.

— Боевым... клади! — слышалось от пушек.

Очевидно, попали в бункер, потому что пароход выбросил в небо сгусток угольной пыли. Рейценштейн велел «Громобою» принять японцев на борт, ибо всем было видно, как трудно им выгребать на веслах к берегу. Это проявление человеколюбия задержало крейсера, которые добивали противника снарядами. Он погружался в море кормою, задрав нос, на котором можно было прочесть название: «Никаноура-Мару»... Рейценштейн приказал отряду отворачивать от Японии к берегам Кореи. Никто не понимал, чем вызвано это решение. Даже каперанг Стемман, осторожный в критике начальства, ворчал:

— Ради чего мы пережгли столько драгоценного угля, чтобы у самого входа в Сангарский пролив отворачивать обратно? Боюсь, что наш Николай Карлович уже начал тосковать по сухой постели и не подумал о последствиях отворота...

Мириады брызг, вздыбленные штормом до высоты клотиков, на лету смерзались в жесткие кристаллы, ледяная корка обволакивала пушки и мачты, рулевые ногтями сдирали со стекол ледяной панцирь, чтобы видеть то, что лежало впереди по курсу. Внутри крейсеров все содрогалось от качки, винты, рассекая уже не воду, а воздух, иногда завывали так, что было жутко. Люди прислушивались, как постанывает бортовое железо — от чудовищных, перегрузок на сжатие и растяжение корпуса.

Стемман проявил к Панафидину отеческое внимание:

— Как чувствуете себя, Сергей Николаич?

— Превосходно... у меня вестибулярный аппарат в порядке. Осмелюсь доложить: мы уже выходим на меридиан Владивостока, скоро, наверное, перед нами откроются корейские берега...

В шесть часов утра 1 февраля Рейценштейн указал отряду следовать во Владивосток. Критика превратилась в брань:

— Конечно, весь обвешанный орденами, он привык сидеть на берегу при своих чемоданах... Много с ним не навоюешь!

— Ахинея, — конкретно выразился штурман «Богатыря». — Своим приказом о возвращении Николай Карлыч словно оторвал меня от женщины, которую я только что начал целовать...

Объятые стужей и морем, владивостокские крейсера тяжко разворачивали бивни своих форштевней — к норду.

— Да, чепуха, — поддержал штурмана Стемман. — У меня такое дурацкое ощущение, будто эта война с Японией вообще не имеет четкого плана. Кто-то там в Адмиралтействе ляпнул, чтобы крейсера пошумели назло японцам, а Рейценштейн даже расшуметься-то не сумел...

Рулевой, стоя у штурвала, буркнул в усы:

— Тоже мне война... как в подкидного сыграли!

Панафидин испытывал чувство сомнительной обиды на эту войну. Именно потому, что война не казалась ему страшной.

* * *

Лживая легенда о «дне Марии» пришлась по вкусу японским газетчикам, ибо эта басня рисовала русский флот в самом неприглядном свете. Но японцы переиначили ее на свой лад. Вот как выглядела она в изложении популярного журнала «Нитиро-Сенси»: «Когда мы напали на Порт-Артур, в городском театре шло веселое представление «Русско-японская война». Беспечные русские офицеры как раз смотрели последний акт этой пьесы, который назывался «Победа России», и бутафорская пальба пушек на сцене заглушала для них звуки настоящей битвы на море...»

Микадо и микадесса поздравили Того с победой!

Парламент поднес ему благодарственный адрес, а корейский император подарил 50 коров и 30 000 пачек папирос, на всю жизнь обеспечив адмирала дармовым куревом. Вместе с адмиралом Того японская пресса восхваляла сомнительный «подвиг» миллионера Сонодо, который в первый же день войны отдал для победы свои золотые часики с длинной цепочкой. Газета «Дзи-Дзи» выступила с патриотическим призывом: «Наймем тысячу красивейших гейш, и пусть они собирают деньги в фонд победы: один поцелуй за 10 иен! Вы не думайте, что мы шутим, — продолжала «Дзи-Дзи». — Как нам передают из достоверных источников, в русском городе Пермь г-жа Сахарина (?) на общественном балу собрала своими поцелуями с публики сразу 1500 иен (?) за один час (?)...» Конечно, в Перми целовались тогда сколько угодно, но никакой г-жи Сахариной в Перми не существовало, фонд обороны не зависел от поцелуев...

Героическая схватка «Варяга» с эскадрою адмирала Уриу заставила многих японцев задуматься о высоком воинском духе русских воинов. Токийская пресса выразила восхищение мужеством матросов и офицеров «Варяга», кривобоко объясняя его... самурайским духом, воплотившимся в Рудневе! Лишь на четвертый день после нападения Япония объявила миру, что она находится в состоянии войны с Россией. Маркиз Ито, все министры и дамы из окружения микадессы — с цветами! — провожали на токийском вокзале русского посла Розена, который мог бы сказать провожающим: «Если бы вы, дамы и господа, не обманывали меня, если бы вы не утаивали телеграмм на мое имя из Петербурга, возможно, все было бы иначе...» Наконец, на родину возвратился и барон Курино, бывший послом в Петербурге. Курино-то больше других японцев знал, что Россия потому и шла на уступки, что войны с Японией никак не хотела. Об этом он и заявил в Токио, после чего газеты писали: «Г-н Курино высказал в интервью совершенно нелепое мнение, будто Россия в нынешней войне неповинна... Каково нам слышать эти слова? Пусть он оправдается». Но Курино продолжал утверждать:

— Русские не ожидали нашего внезапного нападения, в Петербурге до самого последнего момента рассчитывали разрешить все наши несогласия лишь дипломатическим путем...

В газетах Лондона все чаще встречались выражения: наши солдаты, наши корабли, хотя речь шла о японцах. В самом деле, зачем проливать свою драгоценную кровь, если войну с Россией можно выиграть самурайским мечом? Немало в эти дни радовался и президент США — Теодор Рузвельт, писавший: «Я буду в высшей мере доволен победой Японии, ибо Япония ведет нашу игру. ..» В японских госпиталях появились поджарые американки в халатах сестер милосердия. Откуда знать этим женщинам, что их сыновья будут взорваны в гаванях Пирл-Харбора детьми тех солдат, которых они сейчас поили с ложечки...

В самом конце января Япония болезненно вздрогнула: русские крейсера замечены у входа в Сангарский пролив! В потоплении парохода «Никаноура-Мару» японские политиканы увидели великолепную ширму, за которой удобнее всего скрыть свое собственное вероломство. Вся японская пресса развопилась как по команде, что русские моряки варварски нарушили «священные права войны». В газете «Иомиури» потопление парохода выдавалось за проявление «дикой жестокости и развратности русских, способное заставить самого хладнокровного человека стиснуть зубы...» При этом, конечно, не указывалось, что русские крейсера открыли боевой огонь, когда экипаж «Никаноура-Мару» был уже в шлюпках.

...Отряд крейсеров вернулся во Владивосток.

Ну ладно. Посмотрим, что будет дальше.

* * *

Русскиеe газеты тоже во многом бывали грешны. Матросы с крейсеров возвращались из увольнения обозленные:

— Эти поганые писаки развели галиматью, будто мы ходили на обстрел Хакодате. Нас теперь встречают на берегу словно героев, стыдно людям в глаза смотреть...

Стемман собрал своих офицеров:

— Подождем судить Николая Карловича! Кажется, Рейценштейн был прав, вернув отряд с моря. Дело в том, что уже на третьи сутки похода мы оказались полностью небоеспособны... Да! Я уж молчу о поломках в машинах старого «Рюрика», вы лучше посмотрите, в каком состоянии наша артиллерия...

Волна, заливая крейсера, заполнила стволы их орудий, отчего внутри каналов образовались мощные ледяные пробки. Комендоры теперь не могли вытащить обратно снаряды, не могли и выстрелить их в небо, чтобы разрядить пушки:

— Выстрели, как же... Не только от нас полетят клочья мяса, так и все пушки на сто кусков разнесет!

Шлангами с раскаленным паром обогрели стволы, лишь тогда из них выпали на палубу прозрачные ледяные бревна со следами пушечных нарезов. Потом задумались: случись встреча с кораблями Того или Камимуры, и ни одна из пушек бригады не смогла бы на огонь противника ответить своим огнем.

— А кто виноват? Я, что ли? — рассуждали повсюду, явно удрученные этой дурацкой историей. — Из боевых кораблей начальство понаделало «плавучих казарм», где учили, как надо честь отдавать офицерам... Все пятаки считали, мудрена мать! В море-то зимой не выпускали, на угле экономили. Конечно, отколь же нам иметь опыт плавания в сильные морозы?..

Примерно такой же разговор состоялся у Панафидина с офицерами «Рюрика», которые залучили «богатырского» мичмана в ресторан Морского собрания. Это был врач Николай Петрович Солуха, это был мичман Александр Тон, выходец из семьи славного архитектора. Тон возмущался:

— Зато у нас мыла никогда не жалели! По сорок раз одно место красили. Сегодня подсохнет, завтра соскоблим и заново красим... Впрочем, первый блин всегда комом, не правда ли?

Панафидину был симпатичен рюриковский доктор.

— Вы давненько у нас не были, — сказал ему Солуха.

— Все некогда... с девиацией крутимся.

— Ах, эта девиация, — вздохнул Тон. — Беда с нею прямо. Уж сколько трагедий знавал флот от этих магнитов...

Панафидин навестил кают-компанию «Рюрика» не в самую добрую минуту ее истории, и виною тому снова оказался тишайший до войны мичман Щепотьев, который развивал прежнюю тему:

— Лично мне японцы не сделали ничего дурного, чтобы я убивал и топил их. Думаю, японцы тоже не могут испытывать ко мне ненависти, чтобы убивать меня... Разве не так?

Панафидин глянул на своего кузена: отточенные линзы пенсне Плазовского сверкнули, как бритвенные лезвия.

— Перестаньте, Щепотьев! Природа войны со времен глубокой древности такова, что человек убивает человека, не испытывая к нему личной ненависти. А когда на родину нападают враги, тут мудрить не стрит: иди и сражайся... Basta !

Хлодовский помалкивал, и, казалось, своим преднамеренным молчанием он побуждает спорщиков высказаться до конца.

— Почему, — не уступал Щепотьев, — я должен жертвовать собой, своим здоровьем и своим будущим единственно лишь потому, что в Петербурге не сумели договориться о мире? Если не желаете понимать меня, так почитайте, что пишет о войнах Лев Толстой. Вы можете переспорить меня, мичмана Щепотьева, но вам не переспорить великого мыслителя земли русской!

Доктор Солуха не выдержал. Он поднял руку:

— Толстой велик как писатель, но как мыслитель... извините! Бога ищет? Так на Руси все ищут бога и найти не могут. Но никто из этих искателей не кричит об этом на улицах... Простите, — заключил Доктор, обращаясь к якуту-иеромонаху, — что я невольно вторгся в вашу духовную область.

— Бог простит, — засмеялся Конечников.

В спор вмешался старейший человек на крейсере — шкипер Анисимов, который выслужился из простых матросов, заведуя на «Рюрике» маляркой с кистями и запасами манильской пеньки, своим горбом выслужил себе чин титулярного советника.

— Я, — скромно заметил он, — удивляюсь, что мы даже о Толстом побеседовали, но никто из нас не помянул о простейших вещах на войне — о святости присяги и воинском долге...

Кажется, Плазовский обрадовался этим словам.

— Почему ваши сомнения в справедливости войн возникли только сейчас? — обрушился он на Щепотьева с апломбом заправского юриста. — Ведь когда вы избирали себе карьеру офицера, у вас, наверное, не возникало сомнений в вопросе, противна ли война человеческой природе? Вскормленные на деньги народа, вы не стыдились получать казенное жалованье, в котором тысячи ваших рублей складывались из копеек и полушек налогоплательщиков! Значит, получать казенные деньги вам стыдно не было. А вот бить врагов вам вдруг почему-то стало неудобно... совесть не позволяет.

Только сейчас в спор вступил Хлодовский:

— Какова же моральная сторона вашего миротворчества? Меня, сознаюсь, ужасает мысль, что, не будь войны, вы бы спокойно продолжали делать карьеру... Теперь я вас спрашиваю, господин Щепотьев: почему вы молчали раньше, а заговорили о несправедливости войн только сейчас, когда война для всех нас стала фактом, а присяга требует от вас исполнения долга?

— Вы все... каста! — вдруг выпалил Щепотьев. — История еще накажет всех вас за ваши страшные заблуждения.

— Если мы и каста, — невозмутимо отвечал Хлодовский, — то эта каста составлена из патриотов отечества, и, простите, вы сами сделали уже все, чтобы не принадлежать к этой касте, представленной за столом крейсера «Рюрик».

— Что это значит? — изменился в лице Щепотьев.

— Это значит, что вы обязаны подать рапорт об отставке, ибо русский флот в ваших услугах более не нуждается...

Щепотьев удалился в каюту. Все долго молчали, даже птицы притихли в клетке, нахохлившись. Это неприятное молчание рискнул нарушить барон Кесарь Георгиевич Шиллинг, вахтенный офицер в чине мичмана, обладавший классической фигурой циркового борца тяжелого веса.

— Мы люди темные, сермяжно-лапотные, — начал придуриваться барон. — Однако приходилось слыхивать, что больше всего сумасшедших в процветающих государствах, где царит полная свобода мысли. Но там, где свирепствует цензура, люди остаются в здравом рассудке и никогда не ляпнут ничего криминального.

Панафидин робко спросил врача Солуху:

— Скажите, а Щепотьев нормален ли?

— Нормальнее всех нас... просто струсил.

— Во-во! — согласился старик Анисимов...

После ужина к Панафидину подошли штурмана крейсера (старший и младший), капитан Михаил Степанович Салов и мичман Глеб Платонов — сын сенатора из новгородских дворян.

— Вы, Сергей Николаевич, — сказал Салов, — давно хотели бы перевестись на наш «Рюрик». Я думаю, вы вполне можете заменить мичмана в отставке Щепотьева... У нас есть рояль, имеем три граммофона, и не будем против вашей виолончели.

Грянул выстрел! Мимо офицеров, расталкивая их, в белом фартуке и размахивая полотенцем, как заправский официант, пробежал вестовой «Рюрика», обалдело крича:

— Щепотьев-то... прямо в рот! Только мозги брызнули...

Хлодовский раскуривал папиросу, и Панафидин видел, как дрожали его руки, разрисованные цветной японской татуировкой: зеленый осьминог увлекал в пучину ярко-красную женщину.

— Пиф-паф, и все кончено... самый легкий способ избавить себя от ужасов войны. Щепотьев уже нашел свой вечный мир, а сражаться за него будут другие! Негодяй... мерзавец...

* * *

30 января адмирал Алексеев созвал в Мукдене ответственное совещание. Громадные китайские ширмы, расписанные журавлями и тиграми, заслоняли наместника от нестерпимого жара пылающих каминов. Иногда он вставал, как бы между прочим, подходил к бильярду и, всадив шар в лузу, снова возвращался за стол, покрытый плитою зеленого нефрита. Только вчера подорвался на минах заградитель «Енисей», и потому флагманы рассуждали о минной опасности. Начальник штаба Порт-Артурской эскадры, контр-адмирал Вильгельм Карлович Витгефт, говорил тихонечко, словно во дворце наместника лежал непогребенный покойник. «Его Квантунское Величество» сказал, что сейчас на самых высших этажах великой империи решается вопрос о замене Оскара Викторовича Старка (который, надо полагать, и выполнял сейчас роль этого «покойника»):

— Начальником эскадры в Порт-Артуре, вне всякого сомнения, будет назначен Степан Осипович Макаров...

При этом Витгефт испытал большое облегчение.

— Слава богу, — перекрестился он, — я так боялся принимать эскадру от Оскара Викторовича... Ну какой же я флотоводец?

Верно: никакой! Сам по себе хороший человек, Вильгельм Карлович флотоводцем не был, а свои штабные досуги посвящал писанию беллетристики (его «Дневник бодрого мичмана» пользовался успехом среди читателей). Совещание постановило: ускорить ремонт кораблей, подорванных японцами, подходы к городу Дальнему оградить минными постановками. Наместник, поигрывая зеленым карандашом (его любимого цвета), добавил:

— НЕ РИСКОВАТЬ! Дабы сохранить дорогостоящие броненосцы, будем действовать миноносками... и крейсерами, конечно!

4 февраля адмирал Макаров спешно отбыл на Дальний Восток. Военный министр Куропаткин был назначен командующим Маньчжурской армией. При свидании с адмиралом Зиновием Рожественским, который готов был составить на Балтике 2-ю Тихоокеанскую эскадру, Куропаткин адмирала радостно облобызал:

— Зиновий Петрович, до скорого свидания... в Токио!

Перед отъездом на фронт Куропаткин собирал с населения иконы. Его дневник за эти дни испещрен фразами: «Отслужил обедню... приложился к мощам... мне поднесли святую икону... много плакали...» Я не обвиняю Куропаткина в религиозности, ибо вера в бога — это частное дело каждого человека, но если Макаров увозил в своем эшелоне питерских рабочих для ремонта кораблей в Порт-Артуре, то Куропаткин увозил на поля сражений вагоны с иконами, чтобы раздавать их солдатам. Недаром же генерал Драгомиров, известный острослов, проводил его на войну крылатыми словами: «Суворов пришел к славе под пулями, а Куропаткин желает войти в бессмертие под иконами... опять не слава богу!» Проездом через взбаламученную войною Россию, минуя Сибирь с эшелонами запасных ратников, Куропаткин часто выходил из вагона перед народом, восклицая:

— Смерть или победа! Но главное сейчас — терпение, терпение и еще раз терпение... В этом главный залог победы. Россию наполняли подпольные листовки со стихами:

Дело было у Артура,
Дело скверное, друзья:
Того, Ноги, Камимура
Не давали нам житья.
Куропаткин горделивый
Прямо в Токио спешил...
Что ты ржешь, мой конь ретивый,
Что ты шею опустил?

В разгар этих перемещений высшего начальства владивостокские крейсера совершили второй поход — к берегам Кореи, где с большим старанием обшарили заливы и бухты в поисках японских кораблей с войсками, но таковых не обнаружили.

Обескураженные, возвращались во Владивосток.

— Где же Того? — гадали на мостиках. — Где Камимура с его крейсерами? Бродим по морю, как по кладбищу...

Морозы во Владивостоке были сильные — до 20 градусов по Цельсию. Когда проталкивались через льды к местам стоянки, с бортов крейсеров срывало медную обшивку ниже ватерлинии.

А жители города рассказывали вернувшимся морякам:

— Без вас тут боязно! На крепость да пушки мы и не рассчитываем. Единая надежда на вас — на крейсерских...

Панафидин крепко уснул в своей каюте под мелодичные звоны столового серебра, которое перемывали в лохани вестовые, болтавшие меж собою:

— А вот, братцы, этот самый Кикимора-то японский, говорят, мужик богатый... у него свой домина в Токио! Англичане ему уже привесили свой орден... за геройство евонное.

— Да где они геройство-то видели? Ежели Того зубы скалит у самого Артура, так Караморе этой прямой расчет сюда податься с крейсерами... от города одни головешки останутся!

Перемыли всю посуду и разошлись по кубрикам спать.

* * *

Флагманский крейсер «Идзумо» бросил якоря в заливе Такесики, что на острове Цусима. Контр-адмирал Камимура с почетом встретил у трапа английского журналиста Сеппинга Райта, сказав ему, что рад видеть у себя первого корреспондента Европы, допущенного на корабли микадо.

Сеппинг Райт приподнял над головой кепку:

— Первого и, боюсь, что единственного? — съязвил он.

— Возможно, что только вам оказана эта честь, — согласился Камимура. — Но от наших добрых друзей у сынов Ямато нет секретов. Между нами немало общего... хотя бы географически! Как ваша Англия нависает неким довеском над Европою, отделенная от нее водою, так и наша Япония оторвалась от материка Азии, сказочной птицей паря над океаном.

Внутри крейсера «Идзумо» монотонно верещали сверчки, живущие в крохотных бамбуковых клеточках. В кубриках было и тепло и чисто. На рундуках сидели матросы, в их руках мелькали вязальные спицы, а унтер-офицер читал им вслух старинный роман о подвигах семи благородных самураев.

— У нас все заняты, — говорил Камимура, сопровождая гостя в салон. — Это русские, когда им нечего делать, пьют водку или играют в карты. А наши матросы заполняют свободное время пением патриотических песен или вяжут шерстяные чулки для собратьев-солдат победоносной армии...

Салон Камимуры поразил Райта почти нищенской простотой; на круглом столе, покрытом бедной клеенкой, в кадке красовался карликовый кедр, которому насчитывалось 487 лет.

Самому же Камимуре было тогда 54 года.

— И все-таки мои предки, — рассказывал он, — не позволили кедру развиться в могучее дерево. Лишая его воды и земных соков, они жестоким режимом принудили его превратиться в карлика, который не потерял качеств, свойственных кедрам, растущим на воле. Да, он маленький. Но он крепок, как и высокие деревья. Этим он похож на нас, на японцев...

Были поданы папиросы и чай. Камимура был большим любителем чеснока, и потому в разговоре с европейцем держал во рту кусочек имбиря, чтобы отбить дурной запах. Райт сказал, что в Корее, кажется, снова вспыхнула эпидемия оспы.

— Увы, — взгрустнул Камимура. — Нам, японцам, придется тратить лекарства на излечение этих бездельников. Вы, европейцы, еще плохо представляете те культурные цели, какие имеет наша Япония перед дикой и темной Азией...

Райт был хорошо осведомлен о положении в Порт-Артуре, ибо огни миноносок Старка блуждали по ночам неподалеку от Вэйхайвэя; он прямо спросил Камимуру, обладает ли тот достаточной информацией о русских крейсерах Владивостока:

— Ведь они всегда могут улизнуть от вашего внимания на Сахалин или даже... даже на Камчатку!

Камимура подвел Райта к аквариуму, в котором со времен японо-китайской войны проживал печелийский угорь, пребывая в глубокой меланхолии, свойственной всем «военнопленным». Но стоило адмиралу включить яркое освещение, как этот угорь мгновенно преобразился. Скинув хроническую депрессию, он вдруг сверлящей юлой стал зарываться в грунт аквариума.

Мелькнул его жирный хвост — и угря не стало!

— Видите? — вежливо улыбнулся Камимура. — Русские крейсера, как и этот угорь, будут вскоре вынуждены прятаться от ярчайшего света моих прожекторов. Владивосток станет для них таким же маленьким и тесным аквариумом, в котором они будут оплакивать свою печальную судьбу...

Сеппинг Райт остался недоволен этой беседой:

— Конечно, публике Лондона будет интересно читать о матросах, вяжущих чулки, они с удовольствием прочтут описание вашего кедра и этого забавного угря. Но желательно бы знать, каковы тактические задачи эскадры ваших броненосных крейсеров? Вы командуете самой оперативной группой.

— О да! Мне оказана великая честь...

И как ни бился Райт, больше Камимура ничего ему не сказал (японцы умели беречь свои тайны). Вскоре адмирал Того пожелал видеть Камимуру на своем флагманском броненосце.

— Русские крейсера, — говорил он, — опять выбрались изо льдов Владивостока, недавно они шлялись возле Гензана, откуда наши станции слышали их переговоры по радиотелеграфу. Дальность их аппаратов «Дюкретэ» не превышает тридцати миль слышимости... Я прошу вас ознакомиться с последней директивой нашей главной квартиры. Читайте.

Камимура изучил указание Токио: «Предпринять немедленно решительные действия против Владивостока , послав туда часть флота для демонстрации устрашения неприятеля, пользуясь тем, что Порт-Артурская эскадра в самом первом бою понесла большие повреждения...» Того начал кормить перепелок.

— Мне желательно слышать, что вы скажете.

— Я думаю, — сказал ему Камимура, — что семи моих броненосных крейсеров вполне хватит для того, чтобы привести в ужас жителей Владивостока, после чего русские крейсера уже не рискнут вылезать в море дальше острова Аскольд.

Оркестр на палубе «Миказа» проиграл старую английскую мелодию: «В те давние денечки, когда все было другим, мы встречались с тобой на лужайке...» Того спокойным тоном сообщил о назначении Макарова и Куропаткина.

— Вряд ли Макаров может исправить все то, что разрушено нами до него. Закупорка мною Порт-Артура не позволит ему вывести эскадру для боя с моей... Сейчас, — продолжал Того, — вся Европа и даже Америка с трепетом взирают на Японию, тогда как вся Япония наблюдает за моими усилиями у стен Порт-Артура, а я буду смотреть на вас... да! От активности ваших крейсеров зависит многое. Я понимаю, что иногда даже опытная обезьяна падает с дерева. Но задачи войны требуют от вас солидного успеха с международным резонансом, чтобы Владивосток оказался в такой же осаде, в какой я держу Порт-Артур.

Откланиваясь, Камимура обещал Того:

— Я не та обезьяна, которая падает с дерева...

На японских крейсерах матросы разучивали новую песню:

Как слаба эскадра русских,
Как ничтожны форты Порт-Артура...
Гордо режет прозрачные воды
Флот могучий — гордость Ниппона!

Под лучом восходящего солнца
Ледяная эскадра России растает.
На высотах седого Урала
Водрузим мы японское знамя!

Рожденная в департаменте печати военного министерства, эта песня не имела автора. Она являлась образцом коллективного творчества японских милитаристов. Из этого видно, что в Японии все было готово к войне заранее — даже песня! Не как у нас, грешных, которые в «табельные дни» уныло затягивали по приказу начальства: «Царствуй на страх врагам...»

* * *

Наступили «февральские репетиции» в Восточном институте, и директор Недошивин мимоходом спросил Панафидина:

— Надеюсь, теперь-то вы хорошо подготовились? Пришлось краснеть. Покраснев, пришлось и соврать:

— Старался. Насколько возможно в моих условиях...

На экзамене засыпался не он, а пострадал рюриковский священник Алексей Конечников, который неудачно передал Панафидину шпаргалку. Профессор Шмидт учинил ему выговор:

— От вас не ожидал. Ну ладно — мичман, у него своя стезя. А вы-то... вы! В духовном чине иеромонаха, образец праведной жизни, а даже шпаргалку не сумели передать как следует. Я прощаю мичману его слабость в суффиксах, а вас прошу разъяснить: показателем какого падежа будет управляемый член «токоро» в сочетании «токоро-о-кэмбуцугао»? Отвечайте...

Панафидин в страхе господнем поспешил откланяться, оставив своего приятеля на съедение зверю-профессору, и терпеливо дождался Конечникова в коридоре:

— Ну что там было с этим «токоро»?

— Нельзя же так! — обиделся священник. — Уж если вам суют шпаргалку, так умейте же принять ее, аки дар божий...

В воскресенье с коробкою шоколадных конфет «от Жоржа Бормана» (но проданных под вывескою «Кондитерская Унжакова» в доме № 35 по Светланской улице) мичман Панафидин снова навестил Алеутскую. Двери квартиры Парчевских открыла ему прислуга в чистеньком фартучке. В гостиной же мадам Парчевская раскладывала пасьянс, сообщив гостю, что Виечка вот-вот должна бы вернуться из сада Невельского:

— Вы знаете, сейчас среди молодежи пошла мода — крутить на коньках всякие пируэты. Причем порядочная девушка вынуждена дозволить партнеру держать себя за талию... вот так! — Панафидину было наглядно показано, как следует держать девицу, чтобы она не треснулась затылком об лед. — Игорь Петрович, — продолжала хозяйка дома, — оказался превосходным партнером, и сегодня они снова катаются на катке...

Панафидин с огорчением отметил, что Игорь Житецкий если не сделает карьеру на морях, то скоро обретет неземное счастье в этом состоятельном доме. Но тут, покрыв даму пик валетом, дама заметила коробку с шоколадом:

— О, как это мило с вашей стороны, господин мичман! Я как раз обожаю шоколад от Жоржа Бормана...

Но конфета, проделавшая долгий путь вдоль трассы Великого Сибирского пути, пока не достигла лавки Унжакова, обрела такую же несокрушимую твердость, как и крупповская броня, в результате чего сильно пострадал передний зуб госпожи Парчевской... Бедному мичману пришлось еще извиняться:

— Простите, что я, volens-nolens, оказался виновником этой чудовищной аварии...

От дальнейших неловких сочувствий его избавило появление с катка Вии Францевны — румяной с мороза, очаровательной.

— А-а, как я рада... Николай Сергеевич?

— Сергей Николаевич, — поправил ее Панафидин.

— Я все забываю, — капризно сказала девушка. — С этим папенькиным квартетом у нас бывает так много господ офицеров, что мне позволительно иногда и ошибаться.

Панафидин подумал, что в имени-отчестве Житецкого вряд ли. от когда ошибалась. («Не везет! Да, не везет...»)

— С вашего соизволения, я вас покину, сказал он.

— Ну куда же вы? — с пафосом воскликнула мадам Парчевская. — Вы как раз попали к обеду. Останьтесь.

— Конечно... останьтесь, — добавила Виечка.

Наверное, приглашение было лишь выражением общепринятой вежливости, но Панафидин по наивности принял его за чистую монету и, смущаясь, проследовал к столу. Прислуга обогатила его обеденный прибор вилкою, которой и нанесла дополнительную сердечную рану, сказав с немалым значением:

— Вот вам... это любимая вилка Игоря Петровича!

(«О боже, куда деваться от успехов Житецкого?..»)

— Наверное, — произнес Панафидин, обуреваемый ревностью, — наверное, этого мичмана Житецкого скоро передвинут куда-нибудь подальше... вместе с его Рейценштейном!

Фраза была опасной. Виечка не донесла до своего нежного ротика тартинку, а мадам Парчевская, вооруженная ножом, временно отложила хирургическое вскрытие горячей кулебяки:

— Вместе с адмиралом? Почему вы так думаете?

Над кулебякой нависало облако пара, словно туман над Сангарским проливом, чреватым опасностями. Но Панафидин уже отчаялся в надеждах на счастье и сказал честно:

— Я держусь за флот, а мичман Житецкий держится за своего начальника. Флот России бессмертен, как и сама Россия, а вот о бессмертии начальства нам еще стоит подумать...

«Хорошо ли я делаю?» — успел сообразить мичман, но тут послышался странный завывающий звук, словно в небе какой-то ангел заработал пневматическим сверлом. Затем раздался тупой удар, дом на Алеутской дрогнул, а в кабинете доктора Парчевского само по себе спедалировало гинекологическое кресло. Брови мадам Парчевской вскинулись в удивлении.

— Кес-кесе? — сказала она и тут же, как опытный анатом, вскрыла ножом теплую брюшину ароматной кулебяки...

Вия, как и ее мать, тоже ничего не поняла в происхождении этого шума над городом, и она шутливо рассказывала Панафидину, что вопросительное «кес-кесе» памятно ей с гимназии:

— Что такое «кес-кесе»? Кошка кошку укусе. Кошка лапкой потрясе. Вот что значит «кес-кесе»... Смешно, не правда ли?

— Очень, — ответил Панафидин, весь в напряжении.

Снова этот сверлящий гул и... взрыв !

— Не понимаю, куда смотрит начальство? — возмутилась мадам Парчевская. — Объясните хоть вы, что происходит?

— Крейсера! Японские крейсера... здесь, в городе! Схватив в охапку шинель, он кинулся бежать в гавань.

* * *

Этот день выдался ясным, солнечным, высокие сугробы подтаяли, с крыш нависали серые глыбы снега, готовые рухнуть на панели, тротуары заполнила публика, приодетая ради воскресенья; все лавки, шалманы и закусочные были переполнены людьми, которые не могли знать, что с океана уже подкралась угроза их городу, их жилищам, их жизням... С острова Аскольд японские корабли заметили еще утром, но определить их классификацию мешала дистанция. Оборона города не была оформлена до конца: форты Линевича и Суворова могли огрызнуться от противника лишь редкими пушками и пулеметами. К полудню четко выявился враждебный кильватер, во главе которого — под флагом Камимуры — двигался «Идзумо», за флагманом равнялись шесть крейсеров: «Адзумо», «Иосино», «Асамо», «Иватэ», «Касаги», «Якумо». Огонь был открыт с двух бортов — японцы холостыми залпами сначала прогрели свои орудия.

С рейдовых «бочек» телефонные провода струились до помещения штаба отряда, но Рейценштейна на месте не было, на запросы с крейсеров отвечал Житецкий:

— Все понимаю, все доложу, все исполню...

Командиры крейсеров облаивали Рейценштейна:

— Наверняка при пожаре в публичном доме во время наводнения порядка все-таки больше, чем у нас на бригаде...

Рейценштейн получил информацию с моря лишь около 10 часов. Он велел поднимать давление в котлах крейсеров, вокруг которых «Надежный» уже с треском разрушал льдины. Услышав гулы с моря, гуляющая публика кинулась к берегу, а жители городских окраин спешили подняться в горы, чтобы с их вершин видеть подробности. Камимура вел крейсера Уссурийским заливом, оптика его дальномеров отражала сияние заснеженных гор — без признаков обороны. Японцы лупили по сопкам наугад, желая вызвать ответный огонь, чтобы засечь координаты батарей, чтобы разгадать схему обороны Владивостока. Но русские молчали (еще и потому, что многие батареи находились в проекте, а пушки других хранились в арсеналах порта).

В половине второго Камимура перенацелил огонь на город. Снаряды летели вдоль Светланской — в пустоши Гнилого Угла, терзали долину реки Объяснений, множество снарядов даже не взрывалось. Когда Панафидин, запыхавшийся, появился на «Богатыре», весь отряд крейсеров уже жил одним общим порывом: идти в бой, прямо здесь погибать на глазах жителей...

— В чем дело? Почему не выходим?

— «Рюрик» держит: у него котлы, как в городской бане, два часа не могут набрать нужного давления...

Но «Рюрик» был готов сражаться даже с малым запасом пара. А приказа о выходе в бой не поступало. Александр Федорович Стемман то натягивал, то сбрасывал с рук перчатки:

— Николай Карлыч ведет себя странно. Наверняка в этот момент силы небесные пачкают ему служебный формуляр отметками о непригодности... я еще мягко выражаюсь!

— Почему стоим? — орали от пушек матросы. — Тоже мне, начальнички, называются. Хотим боя! Ведите...

Обстрел города продолжался. Один из снарядов врезался в дом полковника Жукова, пробил спальню его жены, развалил горячую печку, опрокинул всю мебель и, проткнув стенку, взорвал денежную кассу, выбросив на улицу часового, стоявшего возле знамени. Вопреки всем уставам (даже в нарушение их) знамя 30-го Стрелкового полка вынесла из руин и пламени Мария Константиновна Жукова — супруга полковника.

Камимура явился с эскадрою ради устрашения Владивостока, но горожане на все перелеты и недолеты отвечали смехом и шутками, тут же раскупая у мальчишек еще не остывшие осколки — в качестве сувениров. («Так же, как всегда, ходили пешеходы по улицам, ездили извозчики».) Только два японских снаряда оказались роковыми. При обстреле Гнилого Угла одна граната врезалась в здание морского госпиталя, перебив пять больных матросов на кроватях. Другой снаряд с «Идзумо» рассек пополам беременную женщину Арину Кондакову. Всего же японцами было выпущено по Владивостоку двести снарядов.

Офицеры ходили по мостикам крейсеров, ругаясь:

— Понос у нашего Николая Карлыча... великолепный понос! На кой черт тогда доверять ему руководство отрядом, если пора в клинику Бехтерева — подлечить свои нервы...

45 минут обстрела закончились. Камимура уже отводил крейсера в море, когда Рейценштейн велел с «бочек» сниматься.

— Догоним... всыпем, — убежденно говорил он.

Но за островом Аскольд было уже пусто, и лишь далеко развевало из труб японской эскадры пласты перегретого дыма от сгоревших английских кардифов. Всем было стыдно, и все дружно обругивали Рейценштейна:

— Кому он хочет замазать глаза? Если говорить о погоне, то самый тихоходный «Адзумо» даст все двадцать узлов, а наш несчастный «Рюрик» едва вытянет восемнадцать... Стыдно перед жителями, которые так наивно и горячо надеялись на нас!

В 17.00 бригада крейсеров вернулась на рейд...

Комендант города названивал в штаб бригады, он сказал Рейценштейну, что у него теперь мало надежд на защиту обывателей от противника, а потому завтра же он переводит Владивосток на осадное положение.

— Предупреждаю: в своем докладе наместнику я не скрою от него горькой правды, что ваши крейсера были выведены в море лишь через час после обстрела города японцами...

Николай Карлович велел подавать в кабинет ужин, усадив Житецкого писать донесение. Игорь Петрович, владея пером, составил хвастливую фальшивку и начальнику угодил:

— Пожалуй, все верно. Но хорошо бы усилить этот жуткий момент, когда мы гнались за Камимурой...

В новой редакции фраза о преследовании японцев дополнилась словами «я гнался за ним», и за эту героическую приписку, очевидно, следовало ожидать повышения по службе. Впрочем, адмирал Камимура тоже не был честен в своем рапорте, оправдывая свой отход закатом солнца. «Неприятель так и не вышел», — сообщал он Того (и был почти прав).

На «Богатыре» воцарилось нервное уныние:

— Макаров вот-вот появится в Порт-Артуре, и, надо полагать, Рейценштейну от него достанется...

Вечером Панафидин позвонил на Алеутскую.

— Это вы, Игорь Петрович? — спросила Виечка.

— Нет, это его противоположность. Простите, я сегодня так спешил, что впопыхах оставил у вас свою фуражку.

— Ну, заходите... — ответила Виечка.

* * *

Командующий флотом Тихого океана, вице-адмирал Макаров, прибыл в Порт-Артур утром 24 февраля — поездом. Флаг Старка еще колыхался над «Петропавловском», а Макаров поднял свой на крейсере «Аскольд». Не будем думать, что все как один радовались его прибытию, ибо некоторых в Порт-Артуре вполне устраивал девиз наместника: «Не рисковать!» Но Старк сдал эскадру — Макаров принял ее от Старка.

Старк признался, что он предвидел катастрофу внезапного нападения и заранее предлагал наместнику меры предосторожности. Он показал Макарову свой рапорт, на котором зеленым карандашом была начертана резолюция: «ПРЕЖДЕВРЕМЕННО».

— А теперь из меня сделали столб, возле которого любая собака желает задрать ногу. Наместнику же очень удобно не опровергать клеветы, дабы сберечь чистоту своего мундира...

Макаров в первую очередь старался изгнать с эскадры «дух казармы», чтобы моряки ощутили себя мореходами, а не жильцами кораблей, отданных им для квартирования. Так же не терпел он вмешательства генералов в дела эскадры:

— Кавалерии флотом не командовать! Армию нельзя и близко подпускать к нашим делам. Если это, не дай бог, когда-либо случится, эскадра погибнет... Но и средь нас, людей флота, собралось немало таких, кто не знает Дальнего Востока и его условий, кто приехал сюда отбывать цензовые сроки ради повышения в чинах. Таких будем удалять... беспощадно!

Очевидец писал, что матросы, глядя на флаг Макарова, даже крестились. Требовалось расшевелить флагманов, чтобы командиры кораблей ощутили великое чувство самостоятельности.

— Я, — выступил перед ними Макаров, — требую от вас полной откровенности, а полного согласия со мною... не потерплю. Я прежде всего человек, потому могу ошибаться. Раз и навсегда условимся: лучше уж между нами разразится хороший скандал, только бы не ваше чинопочитательное согласие с моей персоной. Война — дело живое, она равнодушия и казенщины не терпит.

Степан Осипович уже знал о делах в отряде крейсеров Владивостока, знал, что Камимура ушел от города безнаказанно, знал, что Рейценштейна в море и палкой не выгнать. Он, командующий флотом, принял важное решение...

— Если Иессен прибыл, — сказал он флаг-офицеру, — пусть явится ко мне сразу. Я должен его видеть.

На вызов Макарова явился контр-адмирал Карл Петрович Иессен, бывший командир крейсера «Громобой», выходец из семьи флотского врача. Макаров сказал, что назначает его командовать отрядом владивостокских крейсеров:

— Рейценштейн начал страдать водобоязнью, будто укушенный бешеной собакой. А водобоязнь у моряков хорошо излечивается службою на берегу. Два его выхода на позиции оказались бесполезны, а во время обстрела Владивостока он попросту... ослабел! Надеюсь, подробности вам известны.

(У Макарова была готова для Иессена четкая инструкция, которую я, да простит мне читатель, привожу в диалоге.)

— Что там творится во Владивостоке? Город наводнен агентурой, население устраивает крейсерам почетные проводы, форты салютуют, а оркестры играют веселые марши...

В инструкции Иессену указывалось: «Имейте в виду, что неприятель попирает всякие международные законы, а потому будьте осторожны и недоверчивы... Примите все меры, чтобы о дне вашего выхода из Владивостока ни прямо, ни косвенно не было сообщено никому и, кроме шифрованной телеграммы на мое имя, никуда не было посылаемо известий».

— Заведите, наконец, придирчивых цензоров на телеграфе, чтобы вникали в каждую из телеграмм, идущих в Корею.

— Но как сделать, Степан Осипович, чтобы жены матросов и офицеров не могли устраивать проводов своим мужьям?

— Приучите все население Владивостока к тому, что ваши крейсера часто и неожиданно для всех покидают рейд ради боевых учений. Тогда и ваш выход на серьезную операцию будет воспринят жителями как обычная тренировка. Желательно даже разболтать в городе, что рейд покидаете ненадолго. Не допускайте проводов, словно на вокзале... Гавань не вокзал, а отход крейсеров — это не отбытие пассажирского поезда.

Макаров внушал Иессену: «Неприятель чрезвычайно настойчив и весьма отважен, разбить его можно лишь умением и хладнокровием... Поговорите с командирами (крейсеров) о том, как вы будете действовать в случае открытой схватки».

— Избегать ли мне боя или самому влезать в схватку?

— Такую схватку, — поучал Макаров, — не ставьте для себя главной задачей, но считайте ее возможной. Я никак не стесняю вашу инициативу, милейший Карл Петрович, но любые ваши действия во вред неприятелю всегда будут уместны.

Иессен немедля выехал из Порт-Артура...

В отряде крейсеров узнали о его назначении.

— Рейценштейн-то полетел... к чертям собачьим!

— Иессена мы знаем: он сам на крейсерах ходил...

Возмездие свершилось: Николай Карлович Рейценштейн спустился с мостика флагмана, заложив руку за отворот пальто, с таким гордым видом, с каким, наверное, император Наполеон, отрекшись от престола, спускался по лестнице Фонтенбло. Но за его спиной не рыдали прославленные маршалы, только один растерянный Игорь Житецкий тащил тяжелый портфель с бумагами.

Бюрократия покидала шаткие мостики крейсеров.

* * *

Японского военно-морского министра, адмирала Ямамото, мне трудно заподозрить в излишней сентиментальности. Однако именно он, министр, прислал письмо четырем русским матросам, которое и было опубликовано на розовой бумаге газеты «Ман-Чоо-Го». Дело в том, что эти матросы поступили в морской госпиталь Сасебо, плененные после страшного боя. Подвиг их миноносца «Стерегущий» стал широко известен в Японии, и потому Ямамото отдал -им свою дань самурайского восхищения: «Вы храбро сражались за свое отечество, защищая его прекрасно... Я искренно хвалю вас: вы — молодцы! Не тревожьтесь за свою судьбу: наш морской госпиталь в порядке, а врачи опытны. Желаю вам скорого выздоровления...»

...«Стерегущий» под командой лейтенанта Сергеева и «Решительный» под командой кавторанга Боссе возвращались от Эллиота, где кораблей противника не обнаружили. Била волна, палубы захлестывало. Обычное дело — не привыкать! Четыре японских эсминца вышли на пересечку курса. Бой сразу ожесточился, похожий на рукопашную схватку солдат. Сходились так близко, что один японец с «Акебоно», размахивая саблей, даже перепрыгнул на корму «Стерегущего», где и нашел свою смерть. Сергеев был убит сразу, а Боссе контузило. «Решительный» вывел из строя «Акебоно» и «Сазанами». Сумев сохранить скорость, он прорвался в Порт-Артур, а «Стерегущий» остался один... Все офицеры его пали замертво. Почти все матросы полегли, искалеченные огнем. Японцы окружили корабль, как волки добычу, они уже бегали по нашей палубе среди мертвецов, заводили буксирные концы, чтобы тащить добычу в свое логово Сасебо, но... Прекрасный памятник «Стерегущему» в Ленинграде до сей поры рассказывает всем нам, что было дальше. Вечно шумящая вода из открытых кингстонов будет вечно обмывать бронзовые тела двух безвестных героев...

Эта беспримерная битва сразу же вызвала острую полемику среди офицеров эскадры в Порт-Артуре, откуда дискуссия, становясь оскорбительной для Боссе, перекочевала и на крейсера, стоящие в гавани Золотого Рога. Штурман крейсера «Рюрик», капитан Салов, не желал щадить кавторанга Федора Боссе; заодно с ним горячился и вахтенный офицер, пламенный грузин Рожден Арошидзе, недавно призванный из запаса:

— Вах! Почему кавторанга Боссе не отдали под суд?

— Преступление, — вторил ему юрист Плазовский. Старший офицер крейсера Хлодовский лишь недавно заслужил повышение, из лейтенантов став капитаном 2-го ранга.

— А за что нам судить Федора Эмильевича Боссе?

Он спросил об этом спокойно, чем и возмутил барона Кесаря Шиллинга, прозванного «Никитою Пустосвятом» за то упрямство, с каким он привык отстаивать свои мнения.

— Как за что? — взбеленился барон. — Не нас ли, господа, еще с корпуса учили: сам погибай, а товарища выручай.

Старший минер крейсера, Николай Исхакович Зенилов, имел предками казанских или касимовских татар. В скромном чине лейтенанта он пользовался большим уважением.

— Позвольте, — сказал Зенилов, — но это правило суворовское: оно не относится к флоту, где свои порядки...

Все сомнения рассеялись, когда во Владивостоке стало известно мнение вице-адмирала Макарова: реабилитируя честь кавторанга Боссе, он полностью оправдал его поступок:

— Федор Эмильевич был абсолютно прав, когда покинул «Стерегущего», спасая для флота своего «Решительного»...

Об этом же он и писал. «Повернуть ему (Боссе) на выручку — значило погубить вместо одного миноносца два. .. Если даже «Решительный» повернул бы на помощь «Стерегущему», он не смог бы его выручить, ибо неприятель... был в ЧЕТЫРЕ РАЗА сильнее двух миноносцев, выручить «Стерегущий» было невозможно!» — докладывал Макаров наместнику.

Утром 3 марта в отряд крейсеров Владивостока прибыл новый ее начальник, контр-адмирал Карл Петрович Иессен, и подтвердил правильность поступка Боссе:

— Степан Осипович даже наградил команду «Решительного», и это должно послужить всем нам уроком на будущее. С точки зрения общечеловеческой морали «Решительный» совершил по отношению к «Стерегущему» непростительную подлость. Но оставим мораль в покое! С точки зрения извечных законов морского боя командир «Решительного» выбрал из тактики тот вариант, какой надо признать самым благоразумным... Не будем винить Боссе! Несчастный человек. Контузия в голову. Ничего не слышит...

Этот случай с гибелью «Стерегущего» впоследствии сыграл очень важную роль в тех документальных событиях, которые я и описываю здесь, читатель! Чтобы ты знал. ..

* * *

Макарову (с его громадным авторитетом) удавалось ладить с наместником, но приходилось учитывать всевозрастающее влияние Куропаткина, который имел право ему приказывать.

— Он больше других виноват в этой войне, — говорил Макаров. — Мне доводилось читывать его доклады после визита в Японию. Куропаткин заверял правительство, что японцы едва дышат, сытые одной килечкой на день, их армия — дерьмо, а Порт-Артур неприступен вроде Карфагена. Боюсь, как бы эта наигранная бодрость министра не отрыгнулась для России бедой...

«Куро» по-японски «черный», «патки» — «голубь», а «ки» — «дерево». Японская пресса потешалась, рисуя черного голубя (Куропаткина), который запутался в листве черного дерева (Куроки). Маршал Тамемото Куроки, поддержанный флотом Того, первым высадил свои дивизии в Корее, форсировав реку Ялу, он в середине апреля одержал победу при Тюренчене. Этим сражением Куроки открыл для Японии дороги в Маньчжурию и в сторону Квантунского полуострова, в конце которого горячечно пульсировал Порт-Артур, главный нерв этой войны... Бездарное управление русской армией сказывалось и на делах нашего флота. Сдавая японцам одну позицию за другой, Куропаткин тем самым удушал Порт-Артур в кольце блокады, он парализовал действия наших эскадр своими неудачами... При этом твердил:

— Терпение, терпение и еще раз терпение...

Чтобы окончательно замуровать русскую эскадру в бассейнах Порт-Артура, адмирал Того предпринял атаки брандеров — кораблей для затопления их на фарватерах, дабы русские не вышли в открытое море. Брандеры вели смертники (очень схожие с будущими камикадзе). Перед смертью им не давали даже глотка саке, заставляя выпить чашку соленой морской воды.

Камимура напутствовал их на гибель словами:

— Ваш подвиг должен быть ясен и чист, как эта вода. Ступайте по своим кораблям, которые станут вашими могилами, и не возвращайтесь обратно. Вас уже не существует. Вас нет...

В эти дни Макаров писал: «Я предусматриваю генеральное сражение, хотя благоразумие подсказывает, что теперь еще рано ставить все на карту, а в обладании морем полумеры невозможны». 30 марта он снова выпустил миноносцы в море. Под сильным дождем их строй разорвался, корабли разлучились в ночи, следуя самостоятельно. Наконец капитан 2-го ранга Константин Юрасовский обнаружил шесть миноносцев и пристроил свой миноносец «Страшный» в их кильватер...

Это была чудовищная ошибка, какие бывают на войне!

Шесть миноносцев, идущих впереди «Страшного», были японскими. Но японцы приняли «Страшного» за свой корабль, а Юрасовский принял японцев за свои миноносцы. Так они шли всю ночь. Утром «Страшный» воздел над собой русские флаги, и тогда шесть миноносцев измолотили его снарядами. Все были мертвы, и только лейтенант Ермил Малеев до конца косил врагов из пятиствольной митральезы. Крейсер «Баян», посланный на выручку, видел, как сгущаются дымы эскадры Того...

— Не назрел ли момент боя? — решил Макаров.

Он желал личной схватки с Того! Вся эскадра увидела его флаг над броненосцем «Петропавловск». Пары в котлах были подняты, команды воодушевлены присутствием адмирала. Флагманский корабль в своем движении наполз на «минную банку», и тогда «Петропавловск» исчез в бурном факеле пламени, который с ревом выбросило из погребных отсеков. Взрыв был настолько сильным, что люди, стоящие на берегу, испытали сотрясение почвы. Адмирала Макарова не стало. Он успел прокомандовать эскадрой только 37 дней...

Узнав о его гибели, наместник из Мукдена отстучал по телеграфу — на имя Витгефта: «Вступить в командование эскадрой».

Вильгельм Карлович схватился за голову:

— Боже! Ну какой же я флотоводец?

Март 1904 года завершился трагедией для России.

— Да бог с ним, с утюгом-то этим, — говорили матросы. — Голова пропала , вот что важно...

Для них Макаров запомнился: в распахнутом офицерском пальто с барашковым воротником, а рука вскинута в призыве:

— Флоту — рисковать!

* * *

Того узнал о гибели Макарова 1 апреля и сразу же сообщил об этом в Токио. Японцы устроили траурную демонстрацию с фонариками, выражая свое уважение к памяти павшего героя. Комментируя это известие, газеты Европы недоумевали: что за дикая гримаса цивилизации? Но, мне думается, демонстрация была искренней. Имя Степана Осиповича уже давно славилось в Японии, министр Ямамото высоко оценивал его вклад в развитие науки о флоте, в теорию кораблестроения...

Иная реакция последовала в Царском Селе. В день гибели Макарова, уже извещенный о ней телеграфом, император Николай II вышел в парк и сказал генералу Рыдзевскому:

— Давненько не было такой погоды! Я уже забыл, когда последний раз охотился... Не пора ли нам съездить на охоту?

Факт ! Слишком красноречивый факт...

* * *

После набега эскадры Камимуры женатые офицеры с крейсеров отправили свои семьи подальше от Владивостока:

— Сейчас не до них — лишние заботы, лишние слезы. Надо целиком отдаться службе, чтобы не думать ни о чем постороннем.

Траурные настроения в Порт-Артуре коснулись и отряда. Контр-адмирала Иессена приняли на крейсерах хорошо, ибо его назначение было связано с именем Макарова. Все думали, что Карл Петрович будет держать свой флаг на «Громобое», которым недавно командовал, но адмирал, чтобы не возникло излишних пересудов, остался на крейсере «Россия». Одновременно с ним пришел на «Россию» и новый командир — каперанг Андрей Порфирьевич Андреев, человек повышенной нервозности, явно больной. Делая «раздрай» матросам, он активно облучал их запахом валерьянки, отчего люди и «балдели», словно коты...

«Российские» матросы говорили об Андрееве:

— Вот псих! Сам псих, и нас психами делает...

Но появление в отряде Иессена внушало экипажам надежды, что бесплодное мотание по волнам закончилось, матросы горели желанием отомстить за Степана Осиповича:

— Пойдем и покажем кузькину мать, чтобы Камимура со своей Камимурочкой вовек от икоты не избавились...

Начинался опасный сезон весенних туманов. Из китайских источников поступила информация: 3 апреля Того имел беседу с Камимурой, в своих планах они учитывают угнетенное состояние духа русских экипажей. Но куда ринутся японские крейсера?

Иессен бродил с отрядом недалеко от Владивостока, требуя повышенной точности в эволюциях, согласованности в стрельбах, опробовал радиосвязь, будил команды ночными тревогами. Неожиданно покидая Владивосток, крейсера неожиданно и возвращались. Зная о том, что болтуны не переводятся, Карл Петрович нарочно распускал ложные слухи, дабы сбить с толку японскую разведку. Наконец 9 апреля Витгефт оповестил его, что английские газеты пишут: «Адмирал Камимура с сильной эскадрой стережет Владивосток, надеясь перехватить русские крейсера...» Иессен созвал совещание каперангов.

— Вильгельм Карлович, — сказал он о Витгефте, — кажется, перестал понимать, что нельзя планировать операции по английским газетам. В смысле точной информации о противнике мы нищие. Но мы знаем: Камимура еще болтается в Желтом море. Если это ошибка, то она может стать для нас роковой...

10 апреля отряд покинул Владивосток, еще не зная, что в это же время Камимура вывел свои крейсера из Гензана к северу, сразу погрузившись в непроницаемый туман. Иессен взял с собой два миноносца — № 205 и № 206. Пройдя через Босфор, остановились у мыса Скрыплева. Только здесь, вдали от чужих и недобрых глаз, Карл Петрович объяснил суть дела:

— Идем в боевой поход. Господа офицеры, распорядитесь принять с портовых катеров запас провианта на десять суток. «Рюрику» предстоит вернуться обратно и ждать нас на «бочке». Со мною идут только быстроходные крейсера... Задача: сделать все возможное, чтобы помешать японским генералам перебрасывать войска из метрополии к фронту.

Опять моряцкая жизнь! Миноносцы валяло так, что с крейсеров на них было жутко смотреть:

— На «собачках» и житуха собачья. Не то что у нас...

Во время утренней молитвы «Богатырь» сыграл тревогу. Панафидин был вызван в рубку, где телеграфисты улавливали переговоры японцев. Из эфира им удалось выудить одну неразборчивую фразу, при этом Стемман еще и наорал на мичмана:

— Слушайте! Вы же, черт побери, студент у нас... Неужели такой ерунды не можете перетолмачить на русский?

Панафидин все же справился с японской фразой: «Густой туман мешает моему продвижению...» Это был острейший момент, когда Камимура прошел на контркурсе рядом с русскими крейсерами, не заметив их (как не заметили японцев и русские). Проклиная туман, Камимура отвернул обратно — на Гензан, где стоял готовый к отправке войсковой транспорт «Кинсю-Мару»...

12 апреля три крейсера и два миноносца двигались под проливным дождем. Пахло весной, матросы оглядывали берега:

— Гляди-ка, у корейцев уже и травка зеленая...

Иессен свистом сирены подозвал к «России» миноносец № 206, на котором шел молодой кавторанг Виноградский:

— Илья Александрыч! Осмотрите Гензан... топите там все под японским флагом. Но помните, что в городе существует европейский сеттльмент, будьте осторожны. Будем вас ждать...

Часа через два миноносцы, жарко дышащие кожухами перегретых машин, возвратились, Виноградский доложил:

— Камимура был, но ушел. Нами потоплен японский пароход «Гойо-Мару» с грузом. Команда бежала на берег. Остальные корабли подняли нейтральные флаги, а кое-где виделись и флаги Америки... Ну их к бесу! Влепи такому в бок мину, так потом нашим дипломатам будет вовек не отлаяться от протестов...

На миноносцах в котлах перегорели трубки, Иессен, дав им угля, отпустил их во Владивосток. Три крейсера («Россия», «Громобой» и «Богатырь») пошли дальше в заштилевшем море, уже сбросившем с себя одеяло тумана. Ближе к вечеру встретили пароход «Хагинура-Мару», сняли с него японцев и корейцев, а пароход затопили. Отбрасывая форштевнями встречную волну, крейсера двигались дальше. Радиосвязь фирмы «Дюкретэ» работала на 24 мили, но ее хватало, чтобы корабли могли переговариваться между собою. Иессен указал новый курс, ведущий к Сангарскому проливу... Стемман не одобрил это решение:

— Карлу Петровичу не терпится сунуть палец между дверей. Чего доброго, он пожелает обстрелять и Хакодате.

— А хорошо бы, — отозвался Панафидин. — Надо же как-то рассчитаться за обстрел Владивостока...

Ночь была лунная. Счетчики лага показывали 17 узлов, а компасы устойчиво фиксировали курс — 81 градус к норд-осту.

— Яркий свет... слева по борту, — доложили с вахты.

Большой корабль окружало дрожащее зарево электрических огней, яркие вспышки иллюминаторов. Заметив крейсера, он невозмутимо склонился на пересечку их курса.

— Нейтрал... войны не боится, — гадали на мостиках. Корабли сблизились. Иессен крикнул по-английски:

— Нация! Какой нации?

И даже радостно отвечали им из яркого света:

— Джапан... Ниппон... Банзай! Хэйка банзай...

К борту «России» подвалила шлюпка. На палубу крейсера, сияя улыбкой, поднимался офицер японского флота, его сабля с певучим звоном бренчала о выступы трапа. Увидев русских, он был ошеломлен. Но тут же отстегнул саблю:

— Вам повезло! Я принял вас за британские крейсера.

Он представился: капитан-лейтенант Мизугуци, военный комендант транспорта «Кинсю-Мару», вышедшего из Гензана. Он был настолько уверен во встрече с союзниками, что прихватил и капитана, умолявшего теперь не топить его корабль.

— Я некомбатант, — заверял он русских...

Некомбатанты (подобно врачам, маркитантам, священникам и журналистам) во время войны имели права на особое уважение. Но ведь на «Кинсю-Мару», где сейчас медленно угасало зарево освещения, могли быть и комбатанты — люди с оружием. Понятно, что каперанг Андреев умышленно задал вопрос:

— А что в трюмах? Назовите груз.

Мизугуци уже оправился от первого потрясения:

— Я не знаю. Кажется, жмыхи, соя... Что еще, Яги?

Капитан Яги закрепил ложь капитан-лейтенанта:

— Сушеная рыба и сырые шкуры из Гензана.

— Всё? — переспросил Андреев, начиная нервничать.

— Всё, — поклонились ему японцы.

Первая пуля тонко пропела над мостиком флагмана.

Вопрос : комбатанты или некомбатанты?

* * *

С флагмана — приказ: крейсеру «Богатырь» обеспечить высадку «призовой партии» для осмотра задержанного корабля. Среди офицеров на мостике Стемман сразу выделил Панафидина:

— Возглавить партию вам сам бог велел... с вашим-то знанием японского! Отправляйтесь на «Кинсю-Мару».

Для мичмана наступил трагический момент:

— Господи, да ведь я учился по шпаргалкам.

— Вот и расплачивайтесь за свои шпаргалки...

Прожектора высветили на транспорте пушки Гочкиса, которых раньше не заметили. Со всех сторон к крейсерам подгребали шлюпки с китайскими кули, которых японцы использовали как переносчиков тяжестей. Неряшливую, голодную, измученную опием и вшами толпу этих кули матросы брезгливо сортировали по внутренним отсекам — это были явные некомбатанты. «Призовая партия» составилась из «сорвиголов», вооруженных ножами и револьверами, каждый матрос имел переносный фонарь. С крейсера «Россия» отваливал катер с «подрывной командой», которую возглавлял лейтенант Петров 10-й (номер его Панафидин помнил, а имя забыл). Вместе с лейтенантом был взят на катер и капитан. Яги, настойчиво просивший обратить внимание на то, что огни его корабля давно погашены:

— Там никого не осталось. Ваши труды напрасны.

— Это мы проверим, — ответил Петров 10-й.

Вблизи «Кинсю-Мару» казался громадным. Долго карабкались по его трапам, на палубе было пусто, а на плите камбуза подгорал противень с картошкой. Кажется, капитан Яги говорил правду. На всякий случай Петров 10-й указал Панафидину:

— Проверьте отсеки, не осталось ли где людей? Может, кто дрыхнет. А кто и спрятался. Я тем временем заложу взрывчатку под фундамент машин. Бикфорд на какую длину шнура ставить?

— Ставьте минут на пятнадцать горения, — ответил мичман. — Надеюсь, четверти часа мне хватит, чтобы обойти отсеки-Петров 10-й спустился в низы транспорта, где было тихо. Отыскивая люки в кочегарки, он в конце длинного коридора услышал бойкую японскую речь. Стал распахивать все двери подряд, пока в одной из кают не застал веселую картину. Был накрыт стол (с шампанским), шесть японских офицеров — в знак прощания с жизнью! — уже успели побрить головы наголо и теперь пировали как ни в чем не бывало.

— Мы ничего дурного не делаем, — сказал один из них. — Закройте дверь и оставьте нас для последнего пиршества...

«Смертники!» Подоспел унтер-офицер Горышин, у самураев отобрали оружие и спровадили их на крейсера — пленными. В кочегарках — ни души, но котлы еще держали давление, под стеклами манометров напряженно вздрагивали красные и черные стрелки. Тишину, почти невыносимую в этих условиях, нарушал лишь тонкий свист пара. Затолкнув пакеты взрывчатки под фундаменты котлов, Петров 10-й достал спички:

— Горышин, крикни нашим наверх, что я поджигаю... Пусть они там не копаются, а сразу прыгают по шлюпкам. Заодно проверни вот эти клапаны кингстонов... Крути, крути!

Спичка вспыхнула, и тут раздался крик с палубы:

— Стой! Не взрывать... скорее сюда, на помощь!

Буцая сапогами в железные балясины трапов, отчего в утробе корабля возникало гулкое эхо, лейтенант с унтером Горышиным ринулись наверх, а там Панафидин не может отдышаться:

— В носовых трюмах... полно солдат! С оружием...

С кормы бежали матросы, размахивая фонарями:

— Давай деру... Чуть не устукали! Батальона два сидят в «кормушке», затворами щелкают, будто волки зубами...

Петров 10-й глянул в носовой люк, позвал:

— Эй, аната! Вылезай... худо будет, взорвем...

Сотни винтовок разом вскинулись кверху из мрачных глубин трюма, японцы при этом издали какое-то шипение, переходящее в рычание. В корме корабля их оказалось еще больше, чем в носу. Через мегафон лейтенант известил флагмана:

— Комбатанты! Целый полк японских солдат... в полном снаряжении. Никто не выходит... что нам делать?

— Вернуться на крейсера, — донесло голос Иессена.

Матросы налегли на весла, а с «России» выбросили торпеду, и она, сверля воду, устремилась к военному транспорту, палубу которого уже заполнили вооруженные японцы. Взрыв совпал с частным ружейным огнем, который открыли самураи с палубы «Кинсю-Мару». Первыми их жертвами стали наружные вахты открытых мостиков — рулевые и сигнальщики. Остальных заслоняла броня надстроек и казематов. Комендоры уже били в транспорт, заколачивая в его борта снаряд за снарядом:

— Бей... чего там думать? Не лыком шиты... клади!

С пробоинами в борту «Кинсю-Мару» медленно тонул, и тут сигнальщики крейсеров стали кричать, почти в ужасе:

— Смотрите, что делают... головы сымают!

На палубе, уходящей в море, самураи убивали один другого саблями, кололи друг друга штыками. С воплями «Банзай!» они погружались в шипящее море.

На крейсерах санитары уже разносили раненых по лазаретам. Иессен раскурил папиросу:

— На всех камбузах варить рис... для гостей.

Среди множества пленников было немало и офицеров флота, которые просили не смешивать их с офицерами армии. Очевидец с крейсера «Россия» писал, что лица японцев оставались бесстрастными: «Некоторые из них оказались говорящими по-русски, многих бывших обитателей Владивостока, все больше содержателей притонов, узнавали наши матросы...» Панафидину пришлось допрашивать пленных, которые неохотно признались:

— Мы никак не ожидали встретить вас здесь. Тем более что эскадра Камимуры курсировала совсем рядом, и лишь за полчаса до встречи с вами нас покинул конвойный миноносец, считая, что мы находимся в полнейшей безопасности...

Крейсера оказались перегружены пленными; коки не успевали переваривать горы риса, запасы которого кончались. Иессен поневоле отказался от прорыва в Сангарский пролив, и днем 13 апреля он отвернул отряд к Владивостоку...

На мостике «Богатыря» удивлялись:

— Надо же так! Один раз еще с Рейценштейном, а сейчас с Иессеном собирались забраться в Сангарский пролив, и оба раза отворачивали. Значит, бывать там... бывать в этой норе!

Возле Поворотного маяка, прежде чем войти в Золотой Рог, с крейсеров запрашивали: был ли здесь Камимура с эскадрою? Служители маяка успокоили их — Камимурой и не пахло. Но горизонт часто застилало подозрительным дымом. До заката солнца портовые буксиры развели боны, и русские крейсера, докручивая на тахометрах последние обороты винтов, втянулись в родимую гавань... Дело сделано! Склянки пробили четыре раза.

Восемь часов. Смена вахт. Остальные свободны.

* * *

Япония всполошилась: одним махом русские уничтожили три корабля в 5000 тонн водоизмещением, погибли тысячи тонн угля и военного снаряжения, наконец, свыше 600 пленных — все это отразилось на судьбе Камимуры, который свои просчеты оправдывал туманом... только туманом!

Теперь адмирал Того был вынужден ослабить свою эскадру, чтобы усилить эскадру Камимуры — для противоборства с бригадою владивостокских крейсеров. В результате резко снизилось боевое напряжение у стен Порт-Артура, за что его гарнизон мог благодарить Владивосток. Отныне эскадра Камимуры отрывалась от баз в Желтом море, в постоянной боевой готовности она дежурила в незаметной бухте Озаки на острове Цусима...

Цусима обретала стратегическое значение! 15 апреля началась разгрузка пленных с крейсеров на берег. «На Адмиральской пристани, куда свозили японцев, и на Светланской, — писал очевидец, — стояла такая толпа народу, что удивляешься, откуда во Владивостоке столько жителей. Мы проводили своих пленных приветливо, снабдив их, у кого не было, шляпами, кого сапогами; на некоторых были надеты матросские фуражки (бескозырки)». Среди горожан не было заметно никакого злорадства, «скорее даже сочувствие к чужому, хотя и враждебному горю веяло от сдержанного спокойствия толпы», — писал в те дни корреспондент «Одесского листка». Многие жители Владивостока узнавали среди японцев своих прежних знакомых, хотя эти друзья-приятели и делали вид, будто они по-русски — ни бе ни ме ни кукареку. Один страховой агент даже обиделся на японского поручика Токодо:

— Ну чего притворяешься? У тебя же лавка была на Продольной. Я у тебя горшок покупал... Ну? Вспомнил?

Японец поднял глаза к небу, как бы рассматривая облака, почесал переносицу и вдруг улыбнулся широкой улыбкой:

— Шестнадцать рублей взял... Хорош ли товар?

— Отличный! — расцвел страховой агент. — До сих пор вся семья не нарадуется...

Перед отбытием на вокзал капитан-лейтенант Мизугуци произнес речь, в которой благодарил русских за гостеприимство, после чего японцы кланялись публике. К перрону был подан состав, чтобы отвезти пленных до Ярославля. Тут наше российское сострадание проявилось сверх всякой меры: в вагоны к японцам совали бутылки с вином, дарили коробки папирос и печенья... На крейсерах говорили, что это уже сущее безобразие:

— Так нельзя! Ведь еще неизвестно, каково нашим-то в плену японском живется. Может, они на луну извылись...

В ночь на 16 апреля в Уссурийском заливе, близ города, снова появились японские крейсера; теперь жители, убоясь обстрела, с пожитками уходили в сопки. Но японцы на этот раз не стреляли, что-то сбрасывая в воду, а с наступлением дня тихо ушли... Иессен не стронул отряд с рейда, справедливо решив, что с японских Крейсеров поставлены мины.

— Очевидно, Камимура решил сковать маневренность наших крейсеров, отчего сразу усилится интенсивность перевозок японских войск к Порт-Артуру, — говорил он. — Вильгельм Карлович извещает меня, что возле того самого места, где погиб адмирал Макаров на «Петропавловске», водолазы обнаружили еще один «минный букет» — целую связку мин... У нас нет хорошей партии траления. Чем помочь горю?

Горю помогли любители аэронавтики. Доморощенными способами они умудрились склеить аэростат, который с высоты выглядывал японские мины на глубине...

* * *

Долго гадали в экипажах матросы, загибая пальцы на заскорузлых руках — кого теперь назначат на место Макарова.

— Зиновия? — говорили о Рожественском. — Не, он на Балтике вторую эскадру собирает. Ежели, скажем, Григория? — говорили о Чухнине. — Так его от Севастополя на пневматике не отсосешь. Федора? — говорили о Дубасове. — Так его и даром не надо: тигра такая, будто ее сырым мясом кормят...

Командующим флотом Тихого океана был назначен вице-адмирал Николай Илларионович Скрыдлов, которому было велено ехать в Порт-Артур. Скрыдлов не спешил и, подобно Куропаткину, тоже собрал немало икон — святых, чудотворных и всяких прочих.

Сразу же после гибели Макарова в Порт-Артуре появился наместник Алексеев, поднявший свой адмиральский флаг на «Севастополе», у которого были погнуты лопасти винтов.

— Неспроста ли выбрал «коробку», которую с места не сдвинешь? — рассуждали матросы. — Куда ж без винтов ходить? Нет, братцы, это тебе не Степан Осипыч...

Как бы ни относиться к «Его Квантунскому Величеству», следует признать за истину: наместник не помышлял о падении Порт-Артура, желая отстаивать его до конца. Между ним и Куропаткиным завязалась упорная борьба, арбитром в которой выступало правительство. Петербург поддерживал Алексеева, справедливо указывая Куропаткину, что потеря Порт-Артура «подорвет политический и военный престиж России не только на Дальнем Востоке, но и на Ближнем Востоке... наши недруги воспользуются этим, чтобы затруднить нас елико возможно, и друзья отвернутся от России как от бессильной союзницы...»

Куропаткин откладывал эти нотации в сторону.

— У меня более трезвый взгляд на вещи! — говорил он. — Я не считаю, что мы должны держаться за Порт-Артур. Вспомните, что Кутузов на известном совете в Филях тоже стоял на том, что можно сдать французам Москву. Тогда его порицали. А кто оказался прав? Кутузов... Так же и я, подобно гениальному Кутузову, имею вполне трезвый взгляд на вещи!

Дался ему этот «трезвый» взгляд. Куропаткина мало заботила судьба Порт-Артура, а все его дискуссии с наместником ни к чему не приводили.

Алексеев говорил:

— Я несведущ в делах армии, а Куропаткин разбирается в делах флота, как свинья в апельсинах. Когда начинаем споры, у нас получается картина, словно в том анекдоте, где слепой от рождения любуется пляской паралитика...

После боев у Тюренчена, когда Куроки разбил генерала Засулича, Куропаткин продолжал твердить, что положение Порт-Артура еще не стало критическим. Но даже дуракам было ясно, что Того держит эскадру близ Дальнего не для того, чтобы любоваться Квантунским пейзажем, а пехота на его кораблях — не туристы.

Алексеев шкурой ощутил ко, чего никак не желал понимать Куропаткин... 22 апреля он вызвал Витгефта:

— Вильгельм Карлович, можете поднимать свой флаг. А я спускаю свой флаг и убираюсь ко всем чертям... в Мукден! До прибытия адмирала Скрыдлова эскадрою Порт-Артура назначаю командовать вас. Комендантом останется Стессель...

Он отъехал столь поспешно, что оставил в Порт-Артуре даже свою челядь. На следующий день японцы выбросили десанты в порту Бицзыво, на подступах к Дальнему, а Дальний уже совсем рядом от Порт-Артура. Теперь самураям осталось сделать один прыжок, и линия КВЖД, связующая Порт-Артур с Россией, оказывалась разрубленной. Алексеев удрал вовремя: по вагонам санитарного поезда, идущего под флагом Красного Креста, уже щелкали пули, добивая раненых, детей и женщин. Целых четыре дня японцы не обрывали правительственный провод, слушая перебранку Витгефта с наместником. 26 апреля никому не известный Спиридонов, в компании двух русских писателей, Дмитрия Янчевецкого и Василия Немировича-Данченко, взялся доставить в Порт-Артур громадный эшелон с боеприпасами. Смельчаки сели на паровоз и рванули вперед, давя японцев на рельсах, писатели поклялись, что взорвут весь эшелон и погибнут сами, если их остановят... Эшелон прибыл!

Витгефт созвал совещание, даже не заметив, наверное, что место председателя досталось генералу Стесселю. Случилось то, чего пуще смерти боялся Макаров: эскадру прибирала к рукам армия. В преамбуле протокола выразились пораженческие намерения Стесселя: флот якобы уже неспособен к активным действиям, посему будет лучше, если свои боевые средства с кораблей он передаст командованию гарнизона...

Впрочем, у меня, автора, еще не возникло нужды излишне драматизировать обстановку, как полное отчаяние, прерываемое зубным скрежетом патриотов. Отнюдь нет! Люди сражались, стойко переносили неудачи, верили в лучшее. Голода в Порт-Артуре не знали: мука, конина, водка, чай, сахар не переводились до конца осады. В ресторане «Палермо» рекою текло шампанское... Были тут юмор и любовь, бывали мгновения большого человеческого счастья, все было. Жили и верили:

— Эта чепуха с осадою не затянется! Что-нибудь одно — или Куропаткин нас выручит, или Зиновий Рожественский приведет эскадру с Балтики и раскатает Того, как бог черепаху...

1 мая контр-адмирал Иессен доложил наместнику в Мукден, что генеральный фарватер у Владивостока протрален, его крейсера снова готовы вырваться на стратегический простор. В этот же день из Порт-Артура вышел заградитель «Амур», забросав подходы к крепости минами. С этого момента начались самые страшные, самые черные дни для Того и его флота.

* * *

Когда в бухте Керр, возле Дальнего, раз за разом подорвались на русских минах сначала миноносец № 48, а потом авизо «Миако», ничто не дрогнуло в душе Хэйхатиро Того: война есть война, и потери на войне неизбежны... Но 2 мая русская мина, поставленная «Амуром», рванула брюхо броненосца «Яшима»; в облаке пара он еще полз по инерции, пока эта инерция не затащила его на вторую мину: переборки треснули — конец! Другой броненосец, «Хацусе», в точности повторил маневр «Яшима», наскочив на две наши мины. Он держался на воде 50 секунд; полтысячи человек погибли сразу. Наши наблюдатели с Золотой Горы и с Электрического Утеса видели эти взрывы устрашающей силы, они даже фотографировали моменты агонии врагов, и в Порт-Артуре долго кричали «Ура!» своим отважным минерам.

— Расплатились-таки за Макарова! — говорили артурцы. — Сейчас выйдем эскадрой в море — для боя...

Но осторожный Вятгефт поднял сигнал:

— Командам разрешаю увольнение на берег...

Японская пресса, обычно болтливая, на этот раз хранила молчание (и в Японии очень долго не знали о судьбе погибших кораблей). Того, наверное, пережил бы эти потери как закономерные в ходе большой войны. Но в тот же черный для него день броненосный крейсер «Кассуга» врезался в крейсер «Иосино», который перевернуло кверху килем с легкостью, будто это была пустая консервная банка. Море, всегда безжалостное к людям, алчно забрало в свои глубины еще 300 человек. Пострадал и сам «Кассуга» — его с трудом оттащили в Сасебо для ремонта... Того призадумался:

— Надеюсь, это была последняя жертва?

Но тут же сел на камни посыльный «Тацута», на котором адмирал Насиба спешил повидать свое начальство. На следующий день погода была по-прежнему ясная... Взрыв! — и не стало миноносца «Акацуки», который на полном ходу проехал своим пузом по русской мине. Японский флот охватила паника:

— Это не мины! Это русские подводные лодки...

Если это так, то, кажется, подтверждалась секретная информация из Петербурга: балтийские матросы ставили свои подводные лодки на железнодорожные платформы — для отправки их на Дальний Восток. «Неужели они уже здесь?..» Того доложили, что канонерская лодка «Акаги» входит на рейд Кинчжоу, уже готовая к постановке на якорь.

— Хорошо, пусть отдаст якоря, — кивнул Того.

На этот раз не взрыв, а — треск! «Акаги» острым форштевнем разрубила свою же канонерку «Осима».

— Боги отвернулись от меня, — сказал Того. — Наши потери таковы, будто мой флот проиграл большое сражение...

Если бы адмирал Витгефт был настоящим флотоводцем, он не упустил бы этого победоносного момента. Воскресни сейчас из бездны Макаров, он бы вывел эскадру в море — немедля — и дал бы флоту Того такой славный бой, что, наверное, зашаталась бы вся Япония... Но этого не случилось, а беда коснулась нас с другой стороны — там, где мы ее не ждали. Кто виноват в этой беде — сейчас судить трудно. Советский историк флота В. Е. Егорьев ( [сын командира крейсера «Аврора», павшего при Цусиме) высоко оценивал энергию Иессена, но при этом счел своим долгом отметить, что «решительность» Карла Петровича иногда бывала слишком рискованной.

Все корабли, как и люди, смертны. Но смерти бывают разные. Одни погибают в бою, им ставят памятники, как героям. Других губит стихия, и они исчезают бесследно, как «пропавшие без вести» на фронте. Но для кораблей уготована судьбою еще и привычная «смерть в постели», заверенная в конторах. Это когда их кладут на жесткое ложе заводских стапелей и начинают разбирать от киля до клотика.

Девушка, укрепляя булавкой шляпу на голове, не задумывается, что ее булавка — частица когда-то гордого корабля, пущенного в переплавку мартенов. Крестьянин, идущий в поле за плугом, тоже не знает, что металл его плуга когда-то резал не землю, а кромсал высокую волну океанов.

Корабли, как и люди, часто болеют. Тогда их лечат. У них бывают и серьезные травмы. В этих случаях инженеры-хирурги делают сложные операции. Иногда у них что-то даже ампутируют. Что-то к ним добавляют вроде протезов.

«Богатырь» очень долго болел после сильного удара, полученного в область «солнечного сплетения». Все думали, что он умрет. Но крейсер, к удивлению других кораблей, выжил, о чем корабли еще долго сплетничали на рейдах, подмигивая один другому желтыми глазами прожекторов. Рожденный в 1901 году, «Богатырь» прожил до 1922 года и мирно скончался в «постели», о чем записано в его житейских метриках.

Это случилось с ним уже при советской власти.

* * *

Давняя традиция русского флота обязывает командира корабля в воскресные дни обедать в кают-компании; если на борту корабля находится адмирал, командир приглашает к общему столу и адмирала. Но в день 2 мая, казалось, никто не помышлял об обеде — туман был настолько плотен, что, когда «Богатырь» снялся с «бочки», сигнальщики с трудом разглядели боковые поплавки, обозначавшие «ворота» в заграждениях гавани.

— Туман разойдется, — говорил Иессен. — А мне надо быть в Посьете, чтобы проверить тамошнюю оборону...

Золотой Рог с Владивостоком исчезли за кормою, будто их никогда и не бывало на свете, а на входе в пролив Восточного Босфора Стемман отдал якоря. Этот чудовищный грохот якорных цепей, убегающих на глубину, очень обозлил Иессена.

— Очевидно, — сказал он в сторону, но адресуясь к Стемману, — кое у кого здесь трясутся на плечах эполеты.

Стемман ответил, что туман следует переждать.

— Это у меня эполеты трясутся! Я не знаю, как складывалась ваша карьера, Карл Петрович, но мне эполеты капитана первого ранга достались со скрипом...

Наверное, этого не следовало говорить. Иессен сразу обиделся, осыпав Стеммана досадными упреками:

— Александр Федорович, вы воспитывались во времена «Разбойников», «Герцогов Эдинбургских» и «Русалок», когда скорость в восемь узлов считалась опасной. Между тем англичане не боятся даже в тумане бегать на пятнадцати узлах.

— Я не англичанин, — грустно отвечал Стемман. — Но я вижу, что плывем как мухи в сметане, а за крейсер отвечаю я!

Панафидин заглянул в ходовую рубку.

— Там скандалят, — сказал он со смехом.

— Я слышу, — отвечал штурман. — Александр Федорович прав, а наш адмирал напрасно бравирует лихостью...

Иессен сам вывел «Богатыря» в Амурский залив, негласно отстранив Стеммана от рукоятей командирского телеграфа. Он отработал на телеграфе приказ в машину: дать 15 узлов.

Вода шумно вскипела за бортом, и адмирал сказал:

— Александр Федорович, ведите крейсер сами.

— На такой скорости не поведу.

— Отказываетесь исполнить приказ адмирала?

— Да. Отказываюсь...

Жалко было смотреть на несчастного Стеммана, и в этот момент мичман Панафидин простил ему многое... даже глупое преследование им виолончели. Между тем туман снова сделался непроницаем. Положение же самого адмирала было незавидно. Карл Петрович нервно передвинул рукояти телеграфа:

— Так и быть! Уступаю вам: даю десять узлов.

— Дайте семь, — глухо отозвался Стемман.

— Может, все-таки вы поведете крейсер?

Стемман перешел на сугубо официальный тон:

— Господин контр-адмирал, я согласен командовать своим крейсером только в том случае, если вы покинете мостик и перестанете вмешиваться в управление кораблем...

Покидая мостик, Карл Петрович указал на вахту, чтобы за три мили до острова Антипенко изменили курс влево:

— Я буду в низах. Известите меня.

— Есть, — ответили ему штурмана...

Панафидин искоса наблюдал за Стемманом. Время близилось к обеду, и, чтобы остаться верным флотской традиции, они с адмиралом должны быть в кают-компании как лучшие друзья. Обед был необходим, чтобы замять скандал на мостике. По этой причине Стемман даже не велел сбавить скорость.

— Держите на десяти узлах, — обратился он к штурманам и, спускаясь по трапу, напомнил о повороте влево. — В двенадцать тридцать, за три мили до Антипенко... Ясно?

Шли по счислению (как ходят моряки, когда все небесные и земные ориентиры потеряны, доверяясь лишь показаниям приборов). Панафидин только что принял ходовую вахту, теперь не отводил глаз от картушки компаса, слушал ритмичное пощелкивание лага, не упускал из виду колебания стрелок тахометра, отбивавшего количество оборотов винта...

Рулевой за штурвалом сказал вдруг опасливо:

— Мне-то что? Я матрос, а вот вам, офицерам...

— Помалкивай, — круто обрезал его Панафидин.

Ровно за три мили до острова Антипенко (в 12.30) старший штурман спустился в кают-компанию, чтобы продублировать адмиральское «добро» к повороту на левые румбы. Панафидин остался на мостике... Страшный треск, а потом грохот!

— Мина , — не крикнул, а прошептал мичман, и тут же увидел перед собой каменную стенку, на которую с железным хрустом корпуса влезал «Богатырь», сильно раскачиваясь.

Вслед за тем наступила гиблая тишина.

* * *

В этой тишине раздались рыдания. Приникнув лбом к ледяной броне, громко плакал капитан 1-го ранга Стемман:

— Я же говорил — нельзя... семь узлов — не больше. А теперь... сколько лет... служил... все прахом! Моя карьера...

К нему, скользя по решеткам мостика, подошел Иессен:

— Александр Федорович, вы не виноваты. Виноват в этом один лишь я и всю вину за аварию беру на себя...

Крейсер всей носовой частью разодранного корпуса прочно сидел на острых камнях. Как назло, только сейчас туман распался, и штурман сразу определил место аварии:

— Мыс Брюса... бухта Славянка... сидим крепко!

Сели так, что нос крейсера свернуло в сторону. Через громадную пробоину вода уже затопляла отсеки, следующие за таранным форпиком. Стемман кричал в амбушюр переговорной трубы, чтобы в машинах не жалели угля и пара:

— Сколько можете... дайте... самый полный назад!

Винты работали с такой мощью, что из-под кормы искалеченного «Богатыря» вылетела целая Ниагара, но крейсер — ни с места. Зубья скал уже вцепились в его изуродованное тело, не отпуская свою добычу. Из Владивостока вызвали буксиры и ледокол «Надежный»; был объявлен аврал, матросы перегружали уголь из носовых бункеров в кормовые. Все работали не щадя себя, понимая, что отряд лишенный «Богатыря», останется под тремя вымпелами — против мощной эскадры Камимуры... Ледокол тянул их за корму на чистую воду, но сил не хватало, и адмирал вызвал в бухту Славянка «Россию», чтобы тянули совместно. Андреев привел свой крейсер вместе с миноносцами — для охраны аварийного района.

— Сейчас, — сказал он при встрече с Иессеном, — велика опасность появления японцев. Конечно же, их разведка уже пронюхала об аварии, в городе только и болтают об этом...

Под утро ветер задул с небывалой силой, к вечеру шторм достигал уже 10 баллов. «Богатыря» стало валять с борта на борт, все слышали скрежет раздираемого железа.

— Положение критическое, — рассудил Стемман. — Боюсь, что мой «Богатырь» до конца войны выведен из строя...

Луч прожектора, включенного на мостике, то освещал кусок безлюдного берега, то прямым столбом устремлялся в облака. Механики доложили, что, если вода пойдет дальше носовых отсеков, корма осядет ниже корпуса, и тогда крейсер разломит пополам. Иессен решил свозить команду на берег:

— Пусть разведут костры, обсохнут и обогреются...

Матросы покидали корабль уже с риском для жизни. Ночью бортовые размахи крейсера достигли 22 градусов, при этом, когда «Богатырь» раскачивало, каменные клыки еще больше и глубже вонзались в его днище. Стемман подозвал Панафидина:

— Где вы спрятали свою виолончель?

Притворство было теперь бесполезно.

— Не знаю. Ее укрыли где-то в низах матросы.

— Так скажите им, чтобы забрали виолончель из своих тайников. Вода из носовых отсеков пошла дальше и может залить вашего... как его? «Гварнери», кажется...

К шести утра крейсер последними покинули адмирал с офицерами. Обезлюдевший «Богатырь» громыхал корпусом, ерзая днищем на скалах, потом его чуть развернуло влево. Появилась первая искра надежды. Ветер понемногу стихал. Греясь у потухающих костров, бездомные, как цыгане у разоренного табора, богатырцы рассуждали, что делать дальше:

— Хоть плачь, а надо размонтировать носовую башню, снять орудия, потом спилить мачту... у-у, делов сколько!

Панафидин переживал катастрофу на свой лад:

— Если мы шли по счислению, — признался он Стемману, — то ошибка была допущена в искажении курса. Это значит, что плохо была выверена магнитная девиация путевых компасов.

— Вы это к чему? — насторожился Стемман.

— К тому, что таблицы девиации на все компасы крейсера последний раз выверял я... Наверное, помните?

Стемман набулькал ему в стакан коньяку:

— Вам, мичман, обязательно хочется остаться в роли благородного подсудимого. Не надо. Прошу вас. Молчите. Никому ни слова. Если даже и сплоховали с девиацией, так тут, помимо вас, уже много скопилось виноватых... К черту все это!

Утром матросы вернулись на крейсер. Облегчая его, сняли многие тонны цепей с якорями, комендоры начали демонтаж носовой артиллерии, опустошили погреба от груза снарядов. Не забывая об угрозе с моря, люди следили за горизонтом. Частые рефракции в атмосфере рисовали мнимую опасность... В этих краях такое бывало: видели в океане города с заводскими трубами или эскадры кораблей, которых не существовало. Как раз в эти дни полиция Владивостока схватила подозрительного «манзу», в лохмотьях которого нашли японский вопросник. В числе многих вопросов к шпиону был и такой: «Крепко ли сидит на камнях «Богатырь», есть ли у русских надежды на его спасение?» Выходит, японцы об аварии крейсера были извещены...

Но что они могли сделать сейчас? Да ничего не могли. После «черного дня» японского флота, потеряв множество кораблей, Того не мог ослабить себя у Порт-Артура, чтобы усилить эскадру Камимуры для набега на Владивосток. В другое время самураи, конечно, не упустили бы случая разделаться с «Богатырем», который превратился в беззащитную мишень, лишенную главного фактора обороны — движения. Только потому русские инженеры и моряки спасали крейсер в спокойной, деловой обстановке. Но все же иногда поглядывали на горизонт океана, пронизанный чудовищными призраками рефракции...

8 мая Иессен велел людям передохнуть, побриться:

— Прибывает поезд с адмиралами Скрыдловым и Безобразовым, надо же встретить новых командующих честь честью...

Адмиральский флаг был перенесен им на «Россию».

* * *

Через всю страну — в одном вагоне — ехали два вице-адмирала, оба бородатые, оба заслуженные: Николай Илларионович Скрыдлов, командующий флотом Тихого океана, и Петр Алексеевич Безобразов, должный командовать 1-й Тихоокеанской эскадрой (2-ю эскадру формировал тем временем на Балтике приснопамятный Зиновий Рожественский). Ехали долго...

За Байкалом адмиралы пересели в экспресс КВЖД, но, не доезжая до Харбина, были остановлены известием, что Порт-Артур уже отрезан, сообщения с ним нет. Наместник квартировал в Мукдене, видеть адмиралов он не пожелал. Явно огорченные оскорбительным невниманием наместника, адмиралы катили по рельсам дальше. Ужиная перед сном, беседовали о Порт-Артуре, который уже стал капканом для русской эскадры. Скрыдлов всегда считал непростительной ошибкой арендование Порт-Артура, ему было жаль тех миллионов, что бухнули на устройство города Дальний (называемый моряками «Лишний» или даже «Вредный»).

— Мы имели, и мы имеем, — утверждал Скрыдлов, — одну лишь базу на Дальнем Востоке — это Владивосток, и потому глупо было оставлять его в небрежении для базирования одних крейсеров. В результате... Чего не закусываешь, Петр Алексеич?

— Да все тошно. И настроение... дрянь!

— В результате я, командующий флотом, отрезан от флота тысячами миль, а ты, Петр Алексеич, только во сне и увидишь ту могучую эскадру, которой тебя назначили командовать...

Отчасти критика Порт-Артура в устах Скрыдлова звучала весомо. Англичане, прежде чем присвоить себе Вэйхайвэй, убедились в непригодности Порт-Артура для стоянки флота и не стали возражать против занятия его русскими. Гавань там — как западня, выходы из нее мелководны, почему броненосцы эскадры Витгефта могли выползать в открытое море лишь в недолгие моменты наивысшей точки прилива.

— Витгефту, — говорил Скрыдлов, — приходится оперативные планы сочетать с амплитудой колебаний уровня моря. Конечно, англичане не дураки: возьми, боже, что нам негоже. А мы-то, сиволапые, и обрадовались! Давай таскать туда мешки с барахлом своим. Иные-то даже дома в Порт-Артуре построили! Библиотеки да рояли из Питера потащили. Театр завели... с цыганами! Теперь танцы-шманцы кончились. Одни пузыри остались...

Утром адмиралы проснулись.

— Где мы уже? — спросил Безобразов.

Скрыдлов бывал в этих отпетых краях и, глянув в окно, где мелькали дачи и огороды, крепко зевнул:

— Седанку проехали. Сейчас разъезд — и город...

На вокзале Владивостока адмиралы обозрели громадную рекламу папиросной фабрики «Дарлинг». Джентльмен с красоткой выпускали клубы дыма, а внизу были стихи: «С тех пор как «Дарлинг» я курю, тебя безумно я люблю. 10 штук — 20 коп.».

— Идиоты , — точно реагировали адмиралы.

На перроне их встречали городские власти, чины комендантского правления, начальник порта адмирал Гаупт, были и дамы, без которых нигде немыслима нормальная жизнь человеческая.

Скрыдлов сразу же высмотрел Иессена:

— На сколько футов рассадили днище «Богатыря»?

— На сто шестьдесят, считая от носа.

— При Петре Первом вам отрубили бы голову.

— Знаю! — браво отвечал Иессен.

— Что мне толку от ваших знаний... крейсера-то нет! Было четыре, а стало три. Теперь на три ваших крейсера из Петербурга прислали двух заслуженных адмиралов. Считая и вашу персону, на каждый крейсер — по одному адмиралу. Шуточки?

Безобразов тем временем уже «вставлял фитиль» в начальника порта Гаупта — из-за неразберихи с калибром снарядов.

— Вы доносили об этом безобразии в Адмиралтейство?

— Так точно. Докладывал.

— Сколько раз?

— Не помню. Кажется, раза четыре.

— Четыре? А почему не каждый день? Почему не сто, почему не тысячу раз? Или вы первый день на свете живете? Или порядков нашего российского бардака не знаете? Или пятаков на телеграммы пожалели? Жаль, что здесь дамы... я бы сказал вам!

Среди ублажавших начальство своим присутствием, конечно, был и мичман Игорь Житецкий, выдающийся кандидат в мужья Виечки Парчевской. Вестимо, что мичман — птичка невелика, вроде уличного воробья, но бдительный орел Скрыдлов все же высмотрел его ничтожную личность в своем окружении:

— Представьтесь. Кто вы такой?

— Бывший адъютант начальника отряда крейсеров...

На свою беду, Житецкий был с папиросой фирмы «Дарлинг», украшенной золотым ободком, как обручальным кольцом.

— А почему вы курите в присутствии адмиралов?

— Я думал, на свежем воздухе можно...

Николай Илларионович неожиданно рассвирепел:

— Свежий воздух... да с чего вы это взяли? Там, где собрались сразу три адмирала, разве может быть свежий воздух? Прежде чем говорить, вы думайте, что говорите...

Окруженные дамами, воркующими, как голубицы, адмиралы проследовали к коляскам в строжайшем кильватере: сначала шел командующий флотом Скрыдлов, за ним командующий эскадрой Безобразов, потом и несчастный Иессен, флаг которого еще развевался над крейсером «Россия». Житецкий проводил их отданием чести, думая, что его карьера при штабе рухнула. При этом он мысленно облобызал нежный образ Рейценштейна: «Вот душа был человек! Обещал даже орден Станислава выхлопотать...» Но тут Житецкий заметил в конце свиты адмиралов некоего капитана 2-го ранга, который держался осанисто, будто академик, случайно попавший в общество жалких дилетантов. Узнать его нетрудно — это был Николай Лаврентьевич Кладо, сотрудник черносотенной газеты «Новое Время».

Житецкий представился Кладо и сказал:

— Уже читали... труды ваши. Следили за вашими трудами. Очень много нового. Такого, что заставляет задуматься каждого честного патриота. Тем более флотского офицера...

Кладо был радостно изумлен, что здесь же, еще на перроне вокзала Владивостока, ему довелось встретить своего читателя. Каждому ведь лестно знать, что у него «труды» имеются! Теперь из своего читателя оставалось сделать еще и своего человека.

— Возьмите у меня чемодан, — распорядился Кладо.

Житецкий охотно подхватил поклажу. Он тащил чемодан начальства с таким же упоением, с каким мичман Панафидин таскал на своем горбу волшебную виолончель работы Гварнери.

— Тяжело... Что у вас там, Николай Лаврентьевич?

— Труды , — важно отвечал Кладо, не оборачиваясь.

* * *

Вы помните, что японцы в знак памяти адмирала Макарова устроили траурную церемонию. Их шествие по улицам с фонариками было добровольным. Но теперь, дабы восславить битву при Тюренчене и блокаду Порт-Артура, была устроена официальная манифестация с участием 150 000 человек. Этот праздник в Токио устроила полиция, посаженная на лошадей.

«Лошади, напуганные громом холостой пальбы, криками «банзай» и ракетной шумихой, вставали на дыбы, бросались в толпу и разбивали черепа». Громадная толпа была оттеснена и сброшена в старинный ров подле дворца Сегунов, а в узких воротах древней стены, ограждавшей дворец, людей стиснули так плотно, что ворота стали красными от крови раздавленных. Эта японская «Ходынка» стоила жителям Токио немалых жертв, больницы переполнились изувеченными. Пресса обвиняла полицию за ее неумение управлять лошадьми, а полиция призывала население засыпать ров... Чем закончился этот спор, я не знаю.

Но в японских газетах все чаще с уважением говорилось о русском солдате и русском матросе как о стойких и сильных противниках. Поминалась прежняя война с китайцами, когда японцы при штурме Порт-Артура потеряли убитыми лишь пятнадцать своих солдат, убив при этом 4500 солдат императрицы Цыси, и теперь газеты Токио задавались вопросом:

«Во что же обойдется нам эта война?»

Сама Япония не могла бы вынести ее бремени, если бы Англия и Америка не впрыскивали в ее аорты, уже пересыхающие от нужды, новые питательные бульоны военных поставок. Следовательно, русским крейсерам предстояло разорвать нити коммуникаций, что тянулись к портам Японии от берегов Америки и Англии... Николай Илларионович Скрыдлов понимал это!

По вечерам, устав от напряжения, адмирал садился за рояль, бурно проигрывая фрагменты из опер, слышанных еще в юности. Любовь к музыке передалась ему от матери, державшей в Петербурге музыкальный салон, в котором часто бывал Николенька Римский-Корсаков... тогда еще мичман! Под музыку хорошо думалось. Скрыдлов, да, понимал значение коммуникаций, он знал их уязвимость, размышляя — что делать?

К сожалению, многое зависело и от Витгефта...

* * *

Витгефт еще не понимал, что ему делать, и, как все бестолковые начальники, созывал совещание за совещанием, чтобы его личная ответственность растворилась в коллегиальной, когда виноватых днем с огнем не сыщешь... Начинался сезон муссонных дождей, забушевали тропические ливни с такими грозами, что сами собой взрывались фугасы. Витгефт совещался с генералами, а генералы призывали адмирала отдать им все то, чего сами не имели. Эскадра разоружалась. С кораблей исчезали орудия, прожекторы, пулеметы,» устанавливаемые на берегу. В экипажах роптали, а Вильгельм Карлович лишь разводил руками:

— Видит бог, я ни при чем. Таково коллегиальное решение. С этим вопросом вы лучше обращайтесь к Стесселю.

Стессель относился к флоту почти враждебно, как педант к учености, которой сам он постичь не в силах. На все упреки в разоружении кораблей Стессель отвечал с пафосом:

— Стыдно, господа, стыдно! Рано вы забыли исторические уроки славной севастопольской обороны, когда адмиралы Нахимов с Корниловым геройски сражались на берегу...

Кинчжоу — самое узкое место Квантунского полуострова, это ключ к Порт-Артуру. 13 мая «ключ» сдали японцам. Витгефт никак не ожидал этого, отписывая наместнику: «Я не считаю себя вправе входить в оценку действий командующего сухопутными силами (Куропаткина), тем не менее никто не ожидал столь быстрого оставления им Кинчжоуской позиции...» На следующий день Алексеев приказом за № 1753 предостерег Витгефта: «Воздержитесь от передачи пушек с кораблей на берег ввиду скорой, готовности судов (после ремонта)... флоту надобно, защищая крепость, готовиться к последней крайности  — выйти в море для решающей битвы». Об этом же говорили на эскадре, уже истерзав себя надеждами, с трагическим оттенком:

— Ну хорошо! Пусть эскадра погибнет в честном морском бою, пусть. Но крейсера-то, крейсера... Даже если «Новик» с «Баяном» и «Аскольдом» проскочат во Владивосток — и то пользы от них будет там больше, нежели в этой лоханке.

Рядовые воины флота и армии, вовлеченные в общую бойню, еще верили, что Куропаткин их выручит, не догадываясь, что они уже преданы на умирание. Куропаткин, вооруженный «трезвым взглядом на вещи», сдавал одну позицию за другой.

— Главное на войне — вовремя отступить, — утверждал он. — И не бойтесь неудач: они только укрепляют нашу армию...

Дальний, щегольской город-парк, стоивший русской казне немалых денег, еще на что-то надеялся; в садах распускались диковинные цветы, вывезенные с мыса Доброй Надежды, на лужайках дремотно нежились бенгальские и уссурийские тигры. Куропаткин сдал Дальний без боя — вместе с исправными доками и работающей электростанцией. Японцы, овладев Дальним, сразу получили великолепную базу для миноносцев. Порт-Артур заполнили беженцы, успевшие захватить с собой жалкие узелки со скарбом. Лишь немногим хватило денег, чтобы нанять рикшу, остальные плелись пешком. Одна пожилая чиновница с КВЖД, потеряв мужа и детей, спасла лишь попугая. Озлобленная птица клювом раздирала хозяйке лицо и руки, а беженка, уже полупомешанная, ласково прижимала к груди жестокую птицу — последнее, что у нее осталось от былой жизни...

Куропаткин из безопасного далека, поглощенный интригами, уводившими его под сень дворцов Царского Села, неопределенно обещал Порт-Артуру выручку, но... верить ли этому болтуну? Витгефт уже не верил. 22 и 23 мая он устроил два совещания подряд. На первом совещании были генералы, на втором — флагманы. Генералы отказывались вернуть пушки с берега, они требовали и далее разоружать корабли, чтобы усиливать береговую оборону. Моряки же говорили, что армии давать оружие флота нельзя, ибо Куропаткин и его генералы сдают позиции без боя — вместе с корабельной артиллерией. Командиры броненосцев, верные заветам покойного адмирала Макарова, требовали от Витгефта, чтобы он выводил флот в море:

— Нас воспитывали для сражений на море, чтобы умирать не в гаванях на постыдном приколе, а погибать в честном бою. Глупо рассматривать Порт-Артур в отрыве от государственных интересов. Будем же смотреть шире — Россия переживет потерю Порт-Артура, но русский народ никогда не простит своему флоту, если мы потеряем и Владивосток...

Витгефт сказал, что придерживается такого же мнения, и умереть в бою готов, но в этом вопросе многое зависит от решений наместника в Мукдене, и не только наместника:

— Хорошо, если бы нас благословил сам государь...

...Выход эскадры они наметили на 10 июня.

Флаг Иессена еще гордо реял над «Россией».

— Снять! — приказал ему Скрыдлов. — Вот за то, что разломали «Богатыря», ваш адмиральский флаг будет отныне поднят над искалеченным вами крейсером... Позор! От командования отрядом вас отстраняю, крейсера поведет Безобразов...

Мичман Панафидин обратился к Безобразову:

— Я имел несчастие быть на мостике в момент посадки «Богатыря» на камни, буду ли я персонально наказан за аварию?

— Персонально наказан ваш адмирал, — отвечал Безобразов. — Что же касается аварии с крейсером, то ошибки в магнитной, девиации компасов случаются... не только у мичманов!

Панафидин сказал, что «Богатырь», если его сдернут с камней, обречен торчать в доке, а ему хочется воевать:

— Я уже подавал рапорт Рейценштейну о списании меня на «Рюрик», но в штабе мой рапорт «задробили». Осмеливаюсь вторично просить вас о переводе меня на крейсер «Рюрик», тем более что место младшего штурмана там вакантно.

— Вакантно после... после кого?

— После самоубийства мичмана Щепотьева...

Безобразов отослал его к командующему флотом.

— О чем тут говорить? — сказал Скрыдлов. — Ваше желание служить на «Рюрике» вполне естественно... Исполать вам! Выходу в море предшествовал обмен телеграммами:

НАМЕСТНИК — СКРЫДЛОВУ: Усилия неприятеля направляются с суши и моря на Порт-Артур. Для отвлечения удара и оказания помощи Артуру... крайне важно, если бы крейсера могли проявить активность в Японском море, имея при этом в виду, что броненосцы в Порт-Артуре уже заканчивают ремонт...

СКРЫДЛОВ — НАМЕСТНИКУ: Начал готовить экспедицию крейсеров в Желтое и Японское моря... готовы начать действовать. Необходимо заранее знать момент наивысшего напряжения (в обстановке)...

НАМЕСТНИК — СКРЫДЛОВУ: Время высшего напряжения трудно определить... полагаю, что начало действия крейсеров теперь будет иметь значение и принесет пользу в отвлечении неприятельских сил от Порт-Артура...

Скрыдлов наставлял своего коллегу Безобразова:

— Конечно, каждый кусок кардифа дорог. Но я советую продлить операцию крейсеров до критического истощения бункеров. Необязательно топить все суда с контрабандой, идущие в порты Японии, если они сами и если груз в их трюмах представляются ценными. Шире пользуйтесь международным «призовым правом»...

На крейсерах спешно заканчивалась чистка котлов, переборка механизмов, ослабленных в качке и напряжении корпусов. Скрыдлов извелся сам, он извел и подчиненных, требуя:

— Ждать нельзя! Порт-Артуру плохо, надо спешить... Не спите, не ешьте, но приготовьте крейсера к выходу...

— А куда идем? — волновались в экипажах.

В эти дни Панафидин явился на крейсер «Рюрик» ради продолжения службы, и каперанг Трусов встретил его ласково:

— Это хорошо, что вы не побоялись явиться вместе со своей виолончелью. Я очень не люблю, когда офицер самое ценное в своей жизни оставляет на берегу. Невольно думается, что он не доверяет кораблю, на котором служит. Обратитесь к Хлодовскому, чтобы включил вас в боевое расписание бортовых казематов. Надеюсь, вы станете нашим добрым товарищем...

Располагаясь в новой каюте, мичман нашел место для виолончели, он украсил свое жилье фотографиями композитора Дж. Верди и своего учителя Вержбиловича с дарственной надписью. Было уже, наверное, за полночь, когда Панафидин пробудился от неясной тревоги. Что-то мешало ему продлевать свой сон. Протянув руку к выключателю, он «врубил» ночное освещение каюты... В дверях, едва помещаясь в их проеме, возвышалась гигантская фигура комендора Николая Шаламова.

Его появление сначала испугало мичмана:

— Ты что? Зачем? Что тебе тут надо?..

Матрос медленно опустился на колени:

— Ваше благородие, вовек не забуду. Ударил я вас тогда, шибко пьян был... верно. А вы на большом смотру узнали меня, но под суд не потянули. За это по гроб жизни благодарен буду. Уже и маменьке написал, чтобы за вас бога молила.

— Встань. Это нехорошо. И время позднее.

Зажмурившись, матрос жмякнул себя кулаком в грудь:

— Не встану, покеда не скажете, что простили. Нам вместях служить: в одном бортовом каземате! Мы же грамотные. Верой и правдой... за вас жисть отдам — не пожалею. Как пред истинным. А ежели што, так вот она — рожа моя... лупите!

— Не ори, дуралей. Людей разбудишь. Мне твои вера и правда не нужны. И не мне ты служишь. Прощаю. Ступай...

Этот визит матроса нарушил сон, мичман раскурил папиросу и, тронув рукой футляр виолончели, наивно подумал: «Наверное, мне повезло...» С дарственной фотографии профессор Вержбилович одобрительно глядел на своего ученика, ставшего сегодня счастливым. Наверное, так и надо.

* * *

Николай Лаврентьевич Кладо в официальных кругах Петербурга считался знатоком заграничных теорий Мэхэна и Коломбо, и адмирал Скрыдлов, далекий от теорий, поначалу не знал, куда бы пристроить этого кавторанга с его мыслями об «овладении океаном». Для Кладо был образован при штабе особый отдел, вроде кельи летописца Нестора. Он стал числиться редактором материалов о боевых действиях владивостокских крейсеров.

Кладо давно осваивал тему — борьба берега с флотом. По мнению этого мыслителя, «замена парусных кораблей паровыми ничего не изменила», потому как раньше не исполняли «высочайших предписаний», так и теперь ими пренебрегают. Цари, утверждал Кладо, прямо извелись, бедняжки, совершенствуя флот, а личный состав флота никак не желал проникнуться передовыми идеями, проистекающими на них с высот монаршего престола.

Свои лекции по теории флотских наук Кладо обычно начинал интригующим экскурсом в свою биографию:

— Дамы и господа, когда я в молодости плавал вместе с наследником престола, ныне благополучно царствующим императором Николаем Вторым, мне приходилось... и не раз приходилось! Об этом я не стыжусь заявлять с этой кафедры...

После этого все затихали. Кто его знает? Возьмет да нажалуется «благополучно царствующему», всякое ведь бывает. Морякам было трудно спорить с человеком, сыпавшим цитатами из никому не известных авторов, наизусть знающим учебники стратегии Генриха Леера... Скрыдлов тоже не лез на рожон.

— Мне его навязали, — говорил он Безобразову. — Кладо состоял при высочайших особах, читал им что-то... всякое!

Адмиралам было ясно, что Кладо продержится при штабе до первого ордена. Игорь Житецкий уже сумел понравиться Безобразову беспардонной критикой Рейценштейна:

— Сейчас даже неловко вспоминать, что я состоял при этом недостойном человеке. Зато теперь отряд крейсеров просто ожил. Какой энтузиазм! Какой боевой дух! Все горят желанием проявить свои лучшие качества патриотов отечества...

Безобразов не рискнул причислить мичмана к флаг-офицерам, но рекомендовал в отдел Кладо, а Житецкий уже разглядел в Кладо родственную душу, которой очень близка тема извечной борьбы тыла с людьми воюющими. Кладо сказал ему:

— Я читал лекции членам императорской фамилии, но, будучи человеком передовых взглядов, никогда не гнушался и рядовой публики. Приобщайтесь и вы к этому благородному делу...

Житецкий появился в гимназиях Владивостока с лекциями на тему «Династия Романовых и значение русского флота для России». Начало его лекций не было мудреным:

— Первый русский корабль «Орел» построен при царе Алексее Михайловиче, но Стенька Разин перебил всех матросов, а сам корабль спалил. Квинтэссенция такова: русские монархи всегда' пеклись о создании флота, тогда как отсталый русский народ флота не жаловал и спасался от морей на суше...

28 мая отряд снимался с якорей. Перед походом Скрыдлов собрал у себя капитанов 1-го ранга, командовавших уходящими крейсерами. Перед ним предстали: с «Громобоя» — Николай Дмитриевич Дабич, с «России» — Андрей Порфирьевич Андреев, с «Рюрика» — Евгений Александрович Трусов. Люди опытные, серьезные, неглупые, хорошо знающие себе цену.

— Теперь, только теперь, — сказал им Скрыдлов, — я могу сообщить вам, что вы идете в самое паршивое место на свете — к острову Цусима, а Камимура отвел свои крейсера к Эллиоту в Желтое море, дабы укрепить эскадру адмирала Того...

В дислокации японского флота Скрыдлов ошибался. Но зато он верно сказал, что из Симоносеки или из Сасебо скоро выйдут японские корабли, везущие тяжелые осадные пушки для разгрома фортов Порт-Артура, возможна транспортировка гвардии японского императора в районы Квантуна.

— Желаю успеха. Отчеты о своих боевых действиях в конце операции сдадите в военно-морской отдел штаба.

— Кому? Вам?

— Не мне, а Николаю Лаврентьевичу Кладо.

— Зачем? — хором спросили командиры крейсеров.

— Для редактирования, — понуро отвечал Скрыдлов.

Слова, слова, слова... Теперь неважно, кто вас пишет, а важно, кто станет их редактировать. Якоря были выбраны.

* * *

Встречная волна вскидывала «Рюрик» на свой гребень и опускала мягко, как на хороших рессорах. Цель набега, уже рассекреченная, волновала людей в экипажах:

— Идем в самое поганое место — к Цусиме...

Никто еще не предвидел будущей трагедии русского народа, связанной с именем этого острова, но все понимали, что Цусима — эпицентр морской стратегии Того, мимо этого острова незримые нити коммуникаций тянутся от вражеской метрополии, и Япония, как хороший насос, качает и качает Через проливы Цусимы свои силы и технику — фронту! Машины русских крейсеров ритмично выстукивали под настилами палуб.

Панафидин отстаивал ходовую вахту на мостике.

— Ну как? — спросил его Хлодовский. — Надеюсь, не раскаиваетесь в том, что попали на «Рюрик»?

— Напротив, Николай Николаевич, я счастлив.

— Мне, поверьте, слышать это приятно...

Встречный ветер раздувал его пушкинские бакенбарды.

Крейсера шли на хорошей скорости и днем 1 июня миновали мрачный и нелюдимый Дажелет. В кубриках заводили граммофоны; кочегары слушали, как «две Акульки в люльке качаются», в палубах комендоров надрывно пела несравненная Варя Панина:

Я до утра тэбя ожидала,
Когда же звэздный свэт помэрк,
Я поняла...

В кают-компании накрывали столы к обеду. Плазовский сказал:

— Идя к Цусиме, всегда противно думать о смерти.

— А почему так? — с вызовом спросил Юрий Маркович, повернувшись к лейтенанту Иванову 13-му. — Тринадцатый, выскажите непредвзятое мнение о геройской смерти.

— С восторгом, — отвечал тот, раскладывая на коленях салфетку, словно надолго устраивался в ресторане. — Умереть героем легче всего. И ума не надо. Можно завязать гадюку вокруг шеи вместо галстука. Или приласкать бешеную собачку. Уверен, что в некрологах будет написано: «Погиб смертью героя, презирая опасность...» А что еще, Юрочка?

Вторым (после Кесаря Шиллинга) бароном на «Рюрике» был хорошенький, как девочка, лейтенант Курт Штакельберг из курляндской семьи, и ему не нравилось это зубоскальство:

— Господа, в компании Скарамуша, д'Артаньяна или Сирано де Бержерака вы, наверное, чувствовали бы себя на седьмом небе. Однако, по расчетам штурманов, мы уже завтра ночью будем проходить Цусиму, и адмирал Камимура одним ударом может дать хорошую тему для наших некрологов...

С мостика спустился лейтенант Зенилов (минер).

— О чем речь? — спросил он. — Наши телеграфы уже стали принимать переговоры японских крейсеров. Небесный эфир трещит, будто сало на сковородке... Минуя Дажелет, мы привыкли думать, что он безлюден. Но где гарантия, что с Дажелета нас не высмотрели японцы и теперь оповещают об этом свои базы.

— Камимура в Желтом море, — мрачно возвестил Салов, глядя, как над его головой раскачивается клетка с пернатыми.

— Вы уверены, штурман? — спросил его Солуха.

— Так утверждали в штабе Скрыдлова...

Зенилов поймал ускользавшую на качке тарелку:

— Сидя на Светланской, много узнаешь...

Священник Алексей Конечников не был ловок, как офицеры, и выжимал рясу, мокрую от пролитого на нее супа:

— Отступилась от нас царица небесная...

В ночь на 2 июня Панафидин видел берега Японии, миражно скользящие вдоль горизонта. Цусиму миновали благополучно. Ночь была теплая. В каютах стояла мерзкая духотища. Под утро крейсера вошли в район оживленного каботажа. Горизонт исчертили ласточкины крылья рыбацких парусов и дымки пароходов, издали похожие на капризные мазки акварельной кистью.

Возгласы сигнальщиков посыпались разом:

— Правый борт, курсовой тридцать — тень!

— Вижу ясно. Типа «Ниитака». Трехтрубный.

— Господа, узнаю его — это крейсер «Цусима».

— Приятное имечко! Вот вам и Камимура...

(По данным японских штабов, ставшим известными позже, крейсер «Цусима» уже целый час наблюдал за русскими кораблями, прежде чем они засекли его.) Низкая, словно прижатая к воде тень крейсера пролетела куда-то во мгле, исчезая...

Разом опустились бинокли, последовала реакция:

— Обнаружили! Ну, теперь жди... навалятся.

— Не каркайте. Хотя и гадко, но... плевать.

— Три дыма сразу, — докладывали сигнальщики.

Японские транспорта, заметив русских, стали разбегаться в разные стороны. «Рюрик», «Громобой» и «Россия» кинулись в погоню. Небо наполнилось пасмурностью, пошел дождь. Тахометры в рубках отщелкивали возрастание оборотов винтов. Острота погони обострялась риском — от видимости японских берегов, от близости главных баз противника, откуда с минуты на минуту могли выставиться окованные броней «морды» вражеских кораблей. Отдаваясь качке, крейсера открыли огонь.

— Цель: войсковой транспорт «Идзумо-Мару»...

В трюмах этого «мару» дремали 18 осадных орудий фирмы Круппа, отлитые для сокрушения фортов Порт-Артура и для разгрома броненосцев эскадры Витгефта. «Громобой» старался бить под ватерлинию, чтобы не вызвать лишних жертв среди японцев, в панике бегавших по палубам. Крейсер подхватил из воды 105 человек вместе с офицерами. Из отчета: «По уходившим шлюпкам мы не стреляли по весьма понятному русскому человеку чувству — отсутствию излишней и бесполезной жестокости». Однако при этом было замечено, что иные японцы не желали спасаться и, плавая в воде, грозили крейсерам кулаками. Командир полка, плывший на «Идзумо-Мару», разорвал самурайское знамя и кинжалом вспорол себе живот.

— Еще два дыма... идут сюда! — доложили с вахты.

— Не теряйте из виду крейсер, — напомнил Трусов.

Крейсер «Цусима» вел себя странно: издали наблюдая за тем, как русские уничтожают японские корабли, ни малейшей попытки к их защите он не предпринял. Однако в аппаратах «Дюкретэ» слышали настойчивую работу его германских «Телефункенов», и Безобразов велел глушить радиопередачи, чтобы адмирал Камимура запутался в сигналах «Цусимы»... Капитан Салов в рубке «Рюрика» по справочникам Ллойда уже определил:

— Цель: «Хитаци-Мару», шеститысячник...

Транспорт был перегружен войсками гвардии из гарнизона Хиросимы, он спешил в Дальний, а командовал им английский капитан Кэмпбелл, сигнальщики даже разглядели его:

— Не япоша! Рыжий, будто барбос с улицы...

Как выяснилось после войны, сэр Джон Кэмпбелл, служивший японцам по найму за деньги, только накануне дал клятву в любом случае доставить в Дальний 1100 солдат и 320 лошадей. А потому на приказ остановиться он двинул громаду транспорта прямо на «Громобоя», чтобы таранить его всей массой корпуса. «Громобой» увернулся от удара, открыв огонь. Все четыре мачты «Хитаци-Мару» вздрагивали, как деревья в бурю. Когда стали таскать из воды пленных, вытащили и самого капитана Джона Кэмпбелла, которому Дабич учинил строгий выговор:

— Пытаясь таранить мой крейсер, вы, сэр, блестяще доказали свою храбрость, но вам, сэр, согласно русской поговорке, выпало пережить похмелье на чужом пиру...

«Хитаци-Мару», охваченный пожарами, ушел под воду. Флагманская «Россия» и «Рюрик» уже держали на своих мачтах международный сигнал, приказывая остановиться «Садо-Мару». На борт «Рюрика» поднялся капитан-лейтенант Комаку с переводчиком. Он сразу начал борьбу за выигрыш времени, убеждая каперанга Трусова в том, что на «Садо-Мару» более тысячи некомбатантов и 23 пассажира, среди них европейцы:

— Я прошу доблестных противников дать нам время, необходимое для спасения невинных людей...

Эскадра Камимуры находилась рядом, в бухте Озаки на Цусиме, и Комаку высчитывал время, потребное для подхода японских крейсеров... Трусова обмануть не удалось.

— Сколько вам потребно минут? — спросил он.

— Не минут — два часа, — заверил его Комаку.

Много! Между тем палуба «Садо-Мару» напоминала сцену в бедламе: там все перепуталось — и люди, и шлюпочные тали, и только военных не было видно. Трусов сказал, что Комаку останется в плену, а переводчика он отпустит.

— Мичманов Плазовского и Панафидина прошу отправиться на «Садо-Мару», дабы навести там порядок... Господин Комаку, из иллюминаторов вашего корабля вылетают разорванные бумаги?

— Я этого не наблюдаю, — ответил Комаку...

Поведение крейсера «Цусима», блуждавшего неподалеку, становилось уже подозрительным, от его антенн пучками отлетали искры радиотелеграфа, насыщая эфир призывными сигналами. Следовало торопиться, об этом напоминал и Безобразов...

Два мичмана, два кузена, спрыгнули в катер!

* * *

Крейсера уже подбирали с воды некомбатантов, а палуба «Садо-Мару» вдруг стала наполняться японскими солдатами. Многие были пьяные — они шатались. С каким-то злорадством они глядели с высоты борта на подходящий катер, в котором всего-то два офицера и восемь матросов, сжимающих в кулаках жалкие револьверы. Хотя на талях еще висели шлюпки, но никто из пьяных комбатантов не желал ими воспользоваться для своего спасения. На «Садо-Мару» находилось около 1500 солдат, лошади, понтонный парк и, кажется, осадный. «Офицеры, — писал очевидец, — были все поголовно пьяны, они покуривали сигары, разгуливая по спардеку, и категорически отказались перейти к нам» (то есть на русские корабли).

Восемь матросов молчали, предчуя недоброе, а между кузенами возник диалог, который можно простить им:

— Укокошат! Их страшно много, и ты смотри, сколько здесь пьяных... Не повернуть ли, пока не поздно?

— Успеется. Они не покинут своего корабля.

— Ты думаешь?

— Уверен. Они хоть и пьяные, но понимают, что отсюда до Сасебо — раз плюнуть, и, конечно, с минуты на минуту может прийти на выручку сам Камимура... если он в Озаки.

— Так что же нам делать?

— Подняться на палубу «Садо-Мару».

— Нас же там разорвут...

Все же поднялись! Никогда еще Панафидину не приходилось видеть столько пустых бутылок, которые грудами перекатывались в проходах. Мичмана просили японцев покинуть корабль.

— Ради собственного спасения! — призывали они.

В ответ — смех, почти издевательский, и этот смех подтвердил подозрения в том, что японцы на «Садо-Мару» сдаваться не расположены. На катер сошли все пассажиры, за ними прошагал и английский капитан корабля. Его окликнули:

— Где документы? Или их уничтожили?

— Я, — отвечал наемник, — служу пароходной компании «Ниппон Юсен-Кайся» и в военных делах ничего не знаю, кроме своего курса, на котором ваши крейсера меня задержали.

— Уточните курс, — потребовал Панафидин.

— Не вижу причин скрывать его... мы шли на Квантун! Эти войска готовились для высадки в бухте Энтоу. Остальное можете спросить у японского полковника... вон этого!

Из рапорта Плазовского: «Мне предъявили в дымину пьяного японца, бумаг (он) давать не хотел, но вскоре его помощник, японец, вызвался достать бумаги...» Английский механик вмешался в их беседу, дружелюбно сообщив русским, что все эти японские офицеры не протрезвели от самого Симоносеки:

— Они празднуют скорую победу у Порт-Артура.

— А что в низах? — спросили механика.

— Откройте люки и сами увидите, что в низах...

В трюмах обнаружили телеграфный парк, железнодорожный батальон и даже переносную железную дорогу — для подвоза осадных орудий большой мощности. «Кроме того, на корабле находился какой-то генерал со всем своим штабом и при них прямо-таки великолепных 18 лошадей... нам говорили:

— А, русские! Вот не ожидали вас видеть...

Все эти офицеры были совсем пьяны или полупьяны, они сидели за бутылками шампанского». Генерал сказал мичманам:

— Мы вас не трогаем, и вы нам не мешайте...

Вернувшись на крейсер, мичмана доложили о кошмарной обстановке, какую застали на «Садо-Мару». Безобразов просил «Рюрик» подойти к «России» и передал Трусову — голосом:

— Японский крейсер не уходит. Мы околачиваемся здесь уже почти шесть часов на виду всей Японии, и задержка уже опасна... Не хотят сдаваться — умолять не станем!

«Садо-Мару» был подорван торпедами, русские крейсера развернулись к норду, и лишь тогда из отдаления вынырнул крейсер «Цусима», начиная спасать пьяных... На мостике «Рюрика» офицеры и матросы откровенно радовались скорости:

— Смотрите, как шуруют в котлах! Уж мы старенькие, подшипники ни к черту, а восемнадцать узлов держим...

Хлынул дождь. Крейсера уверенно держали строгий кильватер. С аппаратов «Дюкретэ» дежурные сняли текст японской радиодепеши, содержание которой было так же темно и загадочно, как непонятно было и поведение Камимуры: «...в каждом направлении могут пройти русские и произвести нападение... в темноте нужно быть наготове...» Трусов недоумевал:

— Почему в темноте? Чего они там задумали?

Крейсера торопливо отходили на север, следуя вдоль западного побережья Японии, и все было спокойно. Никакие догадки не могли объяснить бездействия японского флота и самого Камимуры, будто противника охватил оперативный паралич. Матросы посмеивались, говоря, что Камимуре ордена не повесят:

— Проспал нас со своей Камимурочкой...

Утром 3 июня крейсера снова вздрогнули от колоколов громкого боя — дым, дым, дым... Дым был замечен наружной вахтой близ входа в Сангарский пролив, и скоро все увидели большой углевоз «Аллантон» под флагом Великобритании. Выстрелом под нос ему велели лечь в дрейф. Англичане не слишком-то обрадовались появлению русской «призовой команды». Капитан «Аллантона» вел беседу, нарочно проглатывая окончания слов, очевидно надеясь, что русские офицеры не поймут его речи.

— Какой груз, кэптен?

— Уголь.

— Происхождение угля? Качество его? Количество?

— Семь тысяч тонн. Из Мурорана. Дрянь уголь...

Проверили — бездымный кардиф, пригодный для сгорания в топках боевых кораблей (не его ли ожидал сейчас Того?).

— Куда идете, кэптен?

— Меня ждут в Сингапуре...

Расспросили команду: их ждали в Сасебо. Показать судовые коносаменты (документы о грузе) капитан отказался. Его погубила собственная осторожность: он вел вахтенный журнал от портов Англии до Гонконга, а дальше шли чистенькие странички. Углевоз был арестован, и «призовая команда» повела его во Владивосток, а крейсера снова растворились в безбрежии — неуловимые для Камимуры... «Но где же сам Камимура?»

* * *

Как всегда, с пяти часов утра громко верещали корабельные сверчки, а ровно в шесть горнисты в белых шарфах, при белых перчатках поднимали команды тревожной музыкой. В палубах крейсеров, пронизанных сквозняками, слышались бодрые голоса: «Охайо... охайо... охайо!» (доброе утро). До восьми часов матросы разгуливали еще в кимоно, кормили сверчков кусочками тыквы и арбуза. В бамбуковых загородках коки свертывали шеи уткам для стола офицеров, боцмана обливали забортной водой из шлангов тощих пятнистых свиней, обреченных на съедение... Эскадра пробуждалась!

Камимура не променял Японское море на Желтое, как думали о нем в штабе Скрыдлова: он прочно базировал крейсера в прежнем оперативном районе Цусимы, где его на этот раз усиливал адмирал Уриу. Так что против трех наших единиц была собрана целая эскадра из десяти крейсеров и отряда миноносцев... В эту ночь Камимура спал, держа голову на подушке, набитой чайными листьями, чтобы спастись от мучительной мигрени. Было семь часов утра, когда с вахты ему доложили, что брандвахтенный крейсер «Цусима» заметил русские крейсера... Странно:

— Нет ли ошибки? Как они туда попали?

Вопрос обязателен, ибо второй крейсер «Чихайя» сторожил проливы к северу от Цусимы, и непонятно, как «Чихайя» мог их прохлопать. Вахтенный офицер объяснил неувязку с информацией тем, что в море еще держится туман, а радиопередачи русские заглушают в эфире искрами своих «Дюкретэ».

— Телеграфируйте в Симоносеки, чтобы задержали выход пароходов с грузами в Желтое море для нужд армии. — Но грузы были уже в пути. — Тогда, — распорядился Камимура, — всем пароходам, идущим из Желтого моря, следует укрыться в нашем порту Озаки. «Чихайя» пусть соединится с эскадрою. А миноносцам — вперед: найти, атаковать, уничтожить...

«Цусима» держался от русских подальше, а в 13.25 он потерял визуальный контакт с ними. К тому времени японские миноносцы, обрыскав море вокруг Цусимы, не нашли следов русских и уже возвращались обратно. На контркурсах им встретились крейсера Камимуры... Миноносников опросили:

— Куда делись русские крейсера?

— Мы слышали дальний гул стрельбы, мы прошли через плавающие обломки кораблей, но русские... они как невидимки!

Камимура резкими зигзагами, будто грозовая молния, исчертил море, кидаясь в разные стороны, но русских не обнаружил. Однако если бы тогда можно было совместить две кальки курсов, русского и японского, то возле острова Окино-сима эти линии почти соприкоснулись бы! Это значило: противники в какой-то момент шли рядом, и только случай помешал им заметить один другого. Наверное, русские могли бы сказать, что им повезло!

— Нам просто не везет, — говорил Камимура, принимая из рук вестового лакированную чашку с горячей бобовой похлебкой, которую он, обжигаясь, и выкушивал прямо на мостике...

Его команды тоже обедали. Обвязав головы платками, матросы сидели на рундуках, меж ними стояло ведро с рассыпчатым рисом. На тарелочках (не больше чайного блюдца) каждому дали по две рыбки величиной с сардинку, по соленому огурчику и горстке овощей. Два корешка имбиря на каждую душу заменяли десерт, а после приятного чаепития матросы обмахивались веерами. Корзины бумажных цветов, украшенные перьями птиц, веселили убогую обстановку кубриков.

Камимура опустил палец в аквариум, и обленившийся печелийский угорь, виляя хвостом, затаился в песке. Наблюдая за его повадками, адмирал высказал предположение:

— Очевидно, русских надо искать возле Гензана...

В ночь на 3 июня к поискам «невидимок» подключились крейсера «Чихайя» и «Такачихо». Утром русские уже арестовали английский пароход «Аллантон» возле самых берегов Японии, а Камимура бестолково выискивал их возле берегов Кореи — совсем в другой части моря. Японцы омертвело болтались на острых галсах, бесцельно пережигая запасы топлива, и лишь через два дня их «телефункены» приняли сигнал: русские корабли видели у Сангарского пролива... Японские историки тщательно замаскировали эти позорные страницы бессилия Камимуры!

— Возвращаемся на Цусиму... в Озаки, — сказал он, и, держась за полированный поручень трапа, адмирал медленной походкой разбитого усталостью человека спустился в салон, где древний карликовый кедр, взращенный предками, утешил его своей уникальной выносливостью... «Но какой позор!»

Вся Япония говорила о русских крейсерах-невидимках.

Вся Япония потешалась над своим адмиралом.

Газеты помещали карикатуры на Камимуру...

* * *

Во всей этой истории набега владивостокских крейсеров до сих пор сокрыта подспудная тайна, которую нелегко расшифровать.

При оставлении города Дальний наши войска успели угнать паровозы, зато оставили на путях вокзала более 400 вагонов. В условиях войны каждый вагон — драгоценность. Но вагоны становятся дровами, если нет паровозов. Завозить морем паровозы из Японии не было смысла, ибо русская колея железных дорог в 1524 сантиметра не совпадала с японским стандартом. Чтобы спасти положение, первое время японцы заменяли паровозную тягу китайцами. Тысячи нищих кули (за горсть риса в конце трудового дня) тащили на себе японские эшелоны на дальние расстояния. Конечно, впряженные вместо локомотивов китайские рабы не могли развить скорости паровозов. Перешивать же русскую колею на размеры японской — это работа долгая. Именно тогда-то Япония закупила мощные локомотивы в США, колеса которых точно ставились на русские рельсы. Таким образом, эта проблема военных перевозок была разрешена. Но. ..

«Но , — писал французский журнал «Ревю милитаре», — эти американские паровозы погибли при потоплении владивостокскими крейсерами японских транспортов «Хитаци-Мару» и «Садо-Мару», почему японцам и пришлось выписывать паровозы из Японии и начать перешивку русской колеи...»

Заслуга наших крейсеров была неоспорима!

Это были вынуждены признать даже англичане: «Крейсерство Владивостокского отряда — наиболее дерзкое предприятие изо всех проделанных русскими, то, что русским крейсерам удалось скрыться от эскадры Камимуры, возбудило общественное мнение в Японии». Еще как возбудило!

Адмирал Ямамото, с поклоном привстав из-за стола, принял в министерском кабинете депутацию разгневанных токийских капиталистов и озлобленных спекулянтов оружием.

Министр выслушал их обвинения, полузакрыв глаза.

— Я понимаю ваши тревоги, — сказал он депутатам. — Конечно, ваши прибыли пострадали. Согласен, что продукция наших заводов должна служить победе, а не валяться грудою ржавого хлама на дне океана. Тем не менее я, адмирал Ямамото, пользуюсь приятным случаем, дабы заверить вас, что повторения подобных катастроф отныне уже не будет...

Будет или не будет? С крейсерами шутить опасно.

* * *

Владивосток торжествовал. Столичные газеты успели запугать читателей телеграммами различных агентств, будто Камимура уже выдержал сражение с нашими крейсерами, город — в скорби — готовился принимать раненых, и потому возвращение крейсеров стало для всех праздником. Жители пережили подряд три волнующих момента. Сначала сняли с камней «Богатыря» и, опеленав его днище пластырями, словно раны бинтами, бережно отвели в док. Затем «призовая команда» привела захваченный у англичан «Аллантон» с грузом отличного кардифа. Следом за крейсерами, целыми и невредимыми, в Золотой Рог вбежали наши «собачки», ходившие в боевой набег до Гензана...

Матросы стали героями дня; щелкая базарные семечки, они шлялись по улицам в обнимку, раздуваясь на ветру широченными клешами, свысока поглядывали на солдат гарнизона.

— А, крупа несчастная! Сидят в казармах по нарам, будто в тюряге срок отбывают, и заплатки на штаны ставят. Рази у них жисть? От полка из атаки половина живьем выходит. Зато у нас, Вася, как долбанут миной под мидель — в штабах флота похоронки писать не успевают... Вот это житуха!

В квартире Парчевских теплый ветер приветливо развевал оконные занавески, было слышно, как в саду Невельского духовые оркестры наигрывали старинные вальсы. Житецкого, слава богу, сегодня на Алеутской не было, а мадам Парчевская встретила юного мичмана почти восторженно:

— О, как вы любезны, что не забываете нас. В городе о вас говорят как о героях, и, надо полагать, скоро все офицеры крейсеров будут гордиться новенькими орденами. Надеюсь, ваша карьера в будущем обеспечена.

— Возможно, — скромничал мичман. — Вполне возможно...

Он уже знал, что его в числе прочих представили к ордену Станислава 3-й степени. Была суббота, и в «абажурной» Парчевских снова собирались участники квартета. Полковник Сергеев, душевно игравший на альте, кажется, уже привлекался к следствию за хищения по службе и теперь старался доказать всем гостям, что японские интенданты тоже воруют:

— Видел я тут недавно пачки галет для солдат японских. В каждой должно быть по восемь штук. Какую ни вскроешь, двух-трех галет не хватает... И — ничего! Шума не подымают. Не как у нас. Нагнали тут шайку всяких ревизоров...

Почтовый чиновник Гусев, настраивая свою дешевую скрипочку, убедительно просил Панафидина помнить:

— Вы же знаете, что я всегда держу длинное фермато — сколько можно. Чтобы у нас не получилось как в прошлый раз, когда вам не хватило смычка вытянуть до половины...

Гости расселись, и Сергей Николаевич энергично вступил виолончелью в свою музыкальную очередь, смычок легко и послушно касался инструмента, пальцы мичмана с опьяняющим вдохновением вырвали из струн волшебное пиццикато. Ему было до жути сладостно, что именно сегодня, когда играется так хорошо, Вия Парчевская тихой скромницей сидела рядом. Внимательный к нотам, Панафидин исподтишка любовался ее неземным спокойствием, ее руками, покорно лежавшими на коленях.

После концерта гости постарше сразу потянулись к накрытому для ужина столу, а мичман беседовал с девушкой...

— Что-то я не вижу сегодня Житецкого, — заметил он. Вия Францевна внесла успокоение в его душу:

— Игорь Петрович оказался чересчур тривиальным. Пока вы плавали так далеко, что всем нам было страшно за вас, господин Житецкий, стыдно сказать... не поверите!

— Почему же? Скажите. Поверю.

— Он в женской гимназии передвигал мебель и развешивал по стенам какие-то дурацкие картинки на морские темы. Все дуры гимназистки безумно влюблены в Житецкого, а инспектриса гимназии, старая грымза, без ума от его услужливости...

Давно не чувствовал себя так хорошо Панафидин, как в этот чудесный и теплый вечер, радостно было ему стоять возле окна, восхищаясь панорамою рейда, золотыми россыпями электрических огней на крейсерах.

Гости уже расходились, довольные ужином, захмелевший Гусев долго искал в передней свою фуражку почтового ведомства. Панафидин перед зеркалом поправил острые «лиселя» своего высокого воротничка.

— Не забывайте нас, — трогательно просила Вия. — Сегодня у меня, как никогда, дрогнуло сердце... от вашей музыки!

Неся футляр с драгоценным «гварнери», мичман думал, что в юности можно гордиться орденом Станислава даже и третьей степени. Пройдет еще года три-четыре, и он уже лейтенант. На опустелой пристани, едва освещенной тусклыми фонарями, дежурный показал ему рюриковскую шлюпку. Сонные матросы с грохотом разобрали весла, разом всплеснула темная вода, а уключины вскрипнули, как испуганные в ночи птицы... Среди загребных Панафидин разглядел в потемках громоздкую фигуру комендора Николая Шаламова, который явно желал услышать от мичмана похвалу своему усердию. Сила есть — ума не надо: верзила сделал такой могучий гребок, что весло треснуло пополам, а такие «подвиги» на флоте оценивались очень высоко.

— Молодец! — сказал ему Панафидин. — Завтра же утром о твоем старании доложу старшему офицеру, и надеюсь, что тебя лишний раз отпустят на берег... Только не напейся, братец!

— Ни в коем разе, — был приятный ответ. — Мы с того самого случая насчет выпивки осторожны... воздерживаемся.

* * *

Порт-Артур жил и боролся, вонзая ослепительные бивни прожекторов в окружающие его форты, скалы, острова, исследуя четкие квадраты моря и рейдов. По вечерам на бульваре играла музыка, люди еще танцевали. Рестораны работали, но цены на продукты уже подскочили. Банка масла стоила 1 рубль 20 копеек, десяток яиц — 60 копеек. В большем употреблении были маньчжурские огурцы — почти в аршин длиною, но безвкусные, иногда вызывающие у людей холерные поносы.

Успех бригады крейсеров был омрачен поражением наших войск у Вафангоу (это город и станция КВЖД в 150 верстах к северу от Порт-Артура). Виноват в поражении был Куропаткин, который с легким сердцем приказывал наступать и не испытывал угрызений совести, приказывая отступать. А как же иначе, если у него «трезвый взгляд на вещи»? Эта проклятая «трезвость» была хуже горького пьянства! Напутствуя войска в битву, Куропаткин заранее подрывал их моральный дух крамольными словами: «Если... придется встретить превосходящие силы (врага), то бой не должен быть доведен до решительного удара». Генералы и не доводили...

Операция владивостокских крейсеров опять отсрочила агонию Порт-Артура: гвардия японского императора нашла могилу на дне моря возле Цусимы, туда же, в бездну, канули и осадные орудия Круппа, способные раскалывать железобетон фортов и разрывать путиловскую броню кораблей. Защитники крепости, солдаты гарнизона и матросы эскадры Витгефта, еще не теряли надежд на лучшие времена.

— Ништо, братцы! — говорили они. — Ежели глиста Куропаткин не приползет на подмогу от Ляояна, так Зиновий приплывет от Кронштадта и даст Того пинкаря хорошего...

Питерские пролетарии, вывезенные в Порт-Артур еще адмиралом Макаровым, трудились денно и нощно. С помощью доков и кессонов они возрождали былую мощь броненосцев, подорванную японскими минами в памятную ночь пиратского нападения. Наместник Алексеев диктовал из Мукдена свою волю, призывая Витгефта: «Выйти в море для решительного боя с неприятелем, разбить его и проложить (эскадре) путь во Владивосток... решайте этот важный и серьезный шаг без колебаний». 8 июня броненосец «Победа» сбросил с днища последние ремонтные кессоны, водолазы выбрались на палубы и скинули шлемы скафандров:

— Все, братва! Дай курнуть... Теперь с этой «Победой» у нас шесть броненосцев противу шести японских. Драка будет законная — баш на баш. Чиркни спичкой, вот спасибочко...

Витгефт отдал приказ протралить выходы из бассейнов, но его (как и многих флагманов) смущало, что часть корабельной артиллерии сражалась на суше, и переставить пушки с позиций на палубы уже не представлялось возможным.

— Господа, — говорил Витгефт, — вы же знаете, что я штабной человек, за столом над картами чувствую себя уверенней, нежели на мостике броненосца. И все-таки настояниям наместника я вынужден подчиниться... А как вы?

Через секретную агентуру Того о многом был извещен. Порою он знал даже больше офицеров русской эскадры. Накануне ему принесли номер порт-артурской газеты «Новый край», которая расхвасталась окончанием ремонта броненосцев. Того, усиливая свою эскадру, включил в нее и старенький китайский броненосец «Чин-Иен». Простой подсчет показывал: противу 103 000 тонн русского водоизмещения он, адмирал Того, может выставить к бою 139 000 тонн, закованных в броню...

В два часа дня 10 июня Порт-Артурская эскадра вытянулась в Желтое море. Вильгельм Карлович, окруженный сонмом флаг-офицеров и штабных прихлебателей, стоял на мостике «Цесаревича», охотно делясь своими планами, которые никоим образом нельзя было причислить к стратегическим:

— Уповая на вышние силы, я надеюсь, что Того не успел собрать свои корабли воедино на островах Эллиота, и через три дня мы все будем фланировать уже по Светланской...

Ну что ж! Почему бы и не пофланировать?

Часы в рубках фиксировали время: 17.10. Эскадра лежала в боевом развороте, когда с румбов от норд-оста величаво выкатилась на пересечку ей внушительная армада противника, и сигнальщики надрывными голосами оповещали:

— Головным «Миказа» под флагом Того... «Сикасима», «Асахи», «Фудзи»... ясно вижу — «Ниссин» и «Кассуга»...

370 орудий Того выдвигались противу 300 русских пушек. Стройность кильватерных колонн Того подавляла (и это бесспорно). Одновременно «Чин-Иен» стал заворачивать крыло японской эскадры, как бы отсекая корабли Витгефта от береговых укреплений Квантуна. На мостике флагмана — волнение:

— О, черт! Всех собрал... даже этот «Чин-Иен», железная рухлядь от старой императрицы Цыси...

Всегда страшен момент сближения эскадр, похожих на сгустки энергии предстоящего боя. Наши матросы у пушек наспех доедали последние бутерброды, не отводили глаз от прицелов:

— Ну, мудрена мать! Счас, братцы, сподобимся...

Витгефту доложили подсчет вражеских миноносцев:

— У Того тридцать — против наших восьми...

Время: 18.50. «Цесаревич» под флагом Витгефта стал ложиться в обратном развороте — в сторону Порт-Артура. В мерцающих сумерках догоравшего дня мателоты послушно следовали за флагманом... Напряжение сменилось отчаянием:

— Нет ли ошибки? Почему отворачиваем?

Витгефт уклонился от боя , считая, что превосходство противника не позволяет ему принять вызов. Поворот на 16 румбов, уводящий эскадру в захламленные бассейны Порт-Артура, был воспринят как проклятие, как беспощадный приговор:

— Всё! Нас предали... теперь осталось умереть.

Время: 21.35. Эскадра уже входила на рейд, когда громыхнул взрыв — броненосец «Севастополь» наскочил на мину.

— Вот вам резолюция Того — с печатью дьявола!

Того бросил в атаку миноносцы, но их разогнали свирепым огнем. Четыре вражеских корабля погибли. Утром весь берег был усеян телами моряков. На одном из трупов нашли записку: «Внимание! Я сын адмирала Того...» Вильгельм Карлович снова засел в кабинете, отписывая наместнику: «Вышел в море не для показа... Обстоятельства, чтобы избегнуть бесполезных потерь, потребовали моего возвращения...»

Канцелярской робости Витгефта адмирал Того противопоставил свой беспощадный военный деспотизм, абсолютно лишенный чувства страха перед личной ответственностью за поражение. Он гнал эскадру на смерть, но при этом не боялся и своей гибели. В случае поражения (а такое можно было допустить) у него всегда был достойный выход — харакири!

В мукденском дворце Алексеев прочел телеграмму Витгефта о возвращении эскадры в Порт-Артур и в бешенстве переломил, как спичку, толстый зеленый карандаш:

— Старая трусливая баба! Годится для службы в ассенизационном обозе, и уверен, не пролил бы из бочки с дерьмом ни единой капли. Боже, боже, боже! — трижды воскликнул он и, закрыв лицо руками, пошел прочь, опрокидывая на ходу китайские ширмы с тиграми и хризантемами. — Боже милостивый! Ну что я теперь доложу его императорскому величеству?..

Витгефт получил от него указание: немедленно готовить эскадру к новому прорыву — во Владивосток.

— Отныне, — решил Витгефт, — без личного распоряжения его императорского величества я не сдвину эскадры даже на вершок от Порт-Артура... Не говорите мне об успехах владивостокских крейсеров! Нельзя же, черт побери, сравнивать силы Камимуры с силами эскадры самого Того...

Ну что тут еще добавишь? Да ничего.

— Я добавлю, — сказал Витгефт, — что вся ответственность за возвращение эскадры в Порт-Артур лежит на мне, и если в этом вина обнаружится, то виноват буду я один!

* * *

О возвращении эскадры в Порт-Артур вице-адмирал Скрыдлов известился лишь на второй день — 12 июня.

Он отрезал кусочек лососины и присыпал его солью.

— Ну что делать? — спросил Безобразова. — Наместник прогудел весь телеграф, требуя от нас активности. Но теперь момент нашей активности никак не укладывается в хронологию активности Вильгельма Карловича... Я просил наместника дать мне двенадцать дней, чтобы экипажи крейсеров отдохнули, а за это время сделать переборку машин. Но... Прочти сам!

Алексеев приказывал: «Считаю своевременным немедленно выслать крейсерский отряд для действия в Японском море на коммуникациях неприятеля». Наместник требовал от крейсеров усиленной оперативности, при этом Витгефт должен повторить свою попытку прорыва эскадры — во Владивосток. В случае же встречи крейсеров с Порт-Артурской эскадрой Безобразову следовало поднять над нею свой адмиральский флаг.

— Витгефту при этом свой флаг придется... спустить!

Скрыдлов явно пересолил свою лососину.

— На этот раз, — сказал он, жуя, — угля надо взять столько, чтобы хватило крейсерам южнее Цусимы...

— Южнее? Куда?

— До Квельпарта и вернуться обратно...

Безобразов думал. Подумав, он сказал, что информация о японском флоте — никудышная, а кавторанг Кладо, сидящий в военно-морском отделе штаба, в прошлый раз дал совершенно неверные сведения о дислокации кораблей Камимуры.

— По сути дела, наша прошлая операция была удачной авантюрой, всё держалось на страшном риске: авось пронесет. И нам просто повезло, как иногда везет дуракам.

— Не спорю, — согласился с ним Скрыдлов. — Но чтобы помочь Порт-Артуру, не мешает рискнуть еще раз.

— Снова лезть в осиное гнездо? Мы пропадем...

Пожилой бородатый дядя, адмирал Безобразов, через толстые стекла очков печально глядел на Скрыдлова, который на зрение еще не жаловался. Наверное, в этот момент Безобразову хотелось, чтобы в предстоящей операции Скрыдлов не сидел здесь, в кресле, жуя лососину, а стоял бы рядом с ним на мостике «России», отвечая за все, что случится, с такой же ответственностью, с какой предстоит отвечать ему, Безобразову...

Николай Илларионович отказался выйти в море:

— Я ведь командующий флотом, мое дело сидеть здесь, не прерывая связи с наместником. Сам понимаешь...

Стену кабинета занимала карта Тихого океана.

— Уж если наместнику так хочется устроить шум, — сказал Безобразов, — так надо бы крейсерам отрываться от берегов и пошуметь на просторах океана... вон там! — Не оглядываясь, Безобразов ткнул пальцем в карту через плечо.

— Петр Алексеевич, вижу, ты не хочешь идти к Цусиме?

— Ты, Николай Ларионыч, тоже не сгораешь от желания видеть эти райские острова — Дажелет, Цусиму и Квельпарт. Дойти туда я могу, но... как выдернуть крейсера обратно? Камимура жаждет реванша, наверняка он сторожит проливы у Цусимы, как верный Трезор свою мозговую косточку. Стоит нам качнуть его будку, и он сразу сорвется с цепи...

Выдвинув ящик стола, Скрыдлов бросил в него связку ключей от секретного сейфа, в котором стояла бутылка водки.

— Слушай, мы старые друзья, что мы спорим?

— Да я не спорю, — вяло отозвался Безобразов. — Если надо идти к Цусиме, я свой долг исполню. Но желательно как следует рассчитать запасы угля, чтобы вернуться.

— Миноносцы опять вышлем к Гензану, — закончил разговор Скрыдлов. — Пока ты наводишь порядок у Цусимы, «собачки» обнюхают все бухты Кореи... Граф Кейзерлинг, русский подданный, еще до войны перегнал свою китобойную флотилию в Нагасаки, а теперь она используется японцами в своих целях. Если встретишь этих китобойцев у Гензана, топи их всех к чертовой матери... Чего там жалеть? Барахло такое...

* * *

Хэйхатиро Того не был гением морской войны, просто сила и обстоятельства были на его стороне, а близость метрополии помогала его эскадрам черпать ресурсы со своих баз, расположенных у него под боком. Того, как и другие японские адмиралы, совершал немало просчетов, которые в иных случаях обернулись бы трагедией для японцев, но условия войны (опять-таки и фактор силы) помогали ему. Теперь, затворив Витгефта в Порт-Артуре, Того снова ощутил себя окрыленным. Слава осеняла этого жесткого и нелюдимого человека, обожавшего каютное одиночество. Среди японцев стало модным иметь кошельки с вышитым на них изображением любимого адмирала... В эти дни жена адмирала Того дала интервью корреспондентам токийских и европейских газет:

— Мой муж начинал службу мичманом еще на колесном пароходике «Дзинсей» — быстрый кит... До войны я всегда накрывалась двумя одеялами, каждый день принимая ванну. Теперь, чтобы выразить солидарность со страданиями своего почтенного мужа, я сплю под одним одеялом, а моюсь через два дня на третий. До войны мои дочери ездили до гимназии в экипаже, а теперь они ходят пешком. Все свободное время я провожу в обществе знатных дам, где мы, перематывая горы бинтов для раненых, горячо обсуждаем последние радостные новости...

В этом женщина ошибалась! Новости не блистали радостями. Но они были сокрыты от непосвященных... Под покровительством президента США капиталисты и спекулянты наживали колоссальные прибыли от военных поставок японцам, причем островитяне расхватывали все, что им дают, с алчностью акул, плывущих за богатым пассажирским лайнером, с которого выбрасывают за корму много вкусных объедков. Сан-Франциско стал перевалочной базой, откуда в порты Японии поступали стратегические грузы, провиант для армии, фураж для кавалерии. Техасские бойни утопали в крови, загоняя на смерть несметные стада, которые с ревом и погибали, чтобы перевоплотиться в десятки миллионов банок консервированного мяса — для японских солдат и матросов. Наконец, причалы Сан-Франциско были завалены товарами еще на 50 миллионов долларов, но страх сковал эти грузы...

Того пожелал видеть адмирала Камимуру.

— Теперь, — рассуждал он, — бизнесмены Америки не рискуют отправлять грузы, они придерживают их на причалах, и только потому, что янки народ практичный. Они не могут смириться, чтобы их товары были потоплены русскими крейсерами, как это было уже с английскими и германскими. Я хотел бы слышать, что скажет в оправдание адмирал?

Камимура склонил гладко остриженную голову, налитую тяжестью давней мигрени. Весь его вид выражал покорность и унижение перед силою роковых обстоятельств, которыми руководят боги — такие же старые, как и тот наследственный кедр, что хранится в его адмиральском салоне.

Того допустил Камимуру до секретных сведений:

— Банкиры Америки приготовили для нас заем в миллион долларов валютою, но все это золото валяется в бронированных сейфах парохода «Корея», который не выходит в море... от страха! Три жалких русских крейсера с изношенными машинами стали играть видную роль в экономике Японии и даже в международной политике. Я, — продолжал Того, — служил на британском флоте, и я знаю, что англичане готовы удавиться за кусок черствого пудинга. Американцы... они щедрее! Но вся их щедрость равна нулю, ибо на флоте моего великого императора служит неспособный адмирал Камимура...

Камимура молчал. Он думал о семье, оставленной в Токио, о том, что жена состарилась, а его детям не вынести позора, который сейчас, всемогущий Того обрушивает на его больную голову. Того ровным голосом сказал, что для самурая остается последний способ оправдания. Или он запечатает русские крейсера в гавани Владивостока, или ...

— Или вы оправдаетесь перед богами, которые, надеюсь, будут к вам более милостивы, нежели я, ваш начальник!

Камимура понял намек на священный акт харакири. В убогом салоне своего флагманского «Идзумо» он включил яркий свет, и печелийский угорь — в ужасе перед светом — начал остервенело просверливать грунт аквариума, чтобы в нем спрятаться. Камимура схватил его за жирный хвост и вытянул наружу. Угорь, извиваясь, хлестал его гибким телом по лицу и рукам, пытаясь вернуться в свою стихию. Теперь даже эта стеклянная тюрьма аквариума казалась ему таким же блаженством, как и мутные теплые воды Печелийского залива, где он родился и где он был, наверное, счастлив... Камимура сдавил морскую гадину за шею, и в ней что-то хрустнуло, переломленное.

— Вот так будет и с русскими, — сказал адмирал.

Мысли о харакири были оставлены как преждевременные.

* * *

Слава крейсерских набегов и слухи о скором награждении офицеров орденами осияли и скромного мичмана Панафидина. В эти радостные дни он, наверное, даже не был удивлен, когда сам доктор Парчевский пригласил его провести субботний день на своей даче в Седанке:

— Ничего помпезного не обещаю, но моя супруга и Виечка, конечно, будут рады вас видеть... Откушаем что бог послал. Хоть подышите свежим хвойным воздухом!

Дача гинеколога Парчевского красовалась на лесном склоне в окружении богатых вилл владивостокских тузов, владельцев спичечных и пивоваренных фабрик, торговцев граммофонами и унитазами. Ради визита Панафидин облачился в белый костюм, что пришлось очень кстати, ибо Вия Францевна, одетая в матроску, сразу же предложила ему партию в теннис. Мичман играл неважно, сразу уступив первенство девушке. Потом они гуляли в лесу. Сергей Николаевич рассказывал о себе, о своем трудном детстве. Ему было нелегко вспоминать опустелый родительский кров захламленного дома, в котором отец похоронил себя среди пустых бутылок и разрозненных томов мудрости мыслителей давней эпохи — Руссо и Вольтера.

— Когда мама умерла, папа растерялся, не зная, как жить и зачем жить. Мне всегда было больно видеть его жалкое одиночество. Но я запомнил его чудесные слова о том, что женщину нужно бережно хранить на пьедестале, и, пока женщина будет возвышенным идеалом, мы, мужчины, останемся ее благородными рыцарями... Наверное, — стыдливо признался Панафидин, — меня воспитали слишком наивным человеком. Я привык верить людям, всему, что ими сказано или написано.

— Вот как? — хмыкнула Вия.

— Да. Помню, наш «Богатырь» стоял еще в Штеттине на доработке опреснителей и подшипников гребного вала. Время было. Деньги тоже. Я купил себе билет и поехал в Женеву.

— Зачем? — удивилась Вия.

— Из путеводителей я вычитал, что в пригородах Женевы можно осмотреть Ферней, где проживал великий Вольтер. Я поехал и нашел Ферней, окруженный таким высоченным забором, через который может глядеть только африканский жираф. Позвонил у калитки. Вышел какой-то дядя в гольфах. Он выслушал мою пылкую тираду о возвышенных чувствах, какие питают все русские люди к Вольтеру, и сказал мне так: «Здесь живу я, а Вольтером и не пахнет. Ферней мое частное владение, а на всех вольтерьянцев я спускаю с цепи собак...»

— Так это же бесподобно! — хохотала Виечка.

Этот смех сильно смутил мичмана:

— Вы находите? Тогда я счастлив, что своей печальной новеллой доставил вам минуту бурного веселья...

Их позвали к обеду. За столом были и гости, друзья Парчевских, некто Гейтман, имевший ювелирный магазин на Светланской, и некто Захлыстов из Косого переулка, где он торговал нижним бельем. Мичман был очень далек от их меркантильных тревог и слушал, как Гейтман ругает дипломатов:

— Мы живем в таком бездарном времени, когда нет ни Талейрана, ни Бисмарка, а маркиз Ито и наш граф Ламздорф... дрянь и мелочь! Они не смогли предотвратить эту дурацкую войну, разорительную для нас, образованных негоциантов. Неужели я стал бы проводить летний сезон в этой паршивой Седанке, если у меня дом в Нагасаки с отличной японской прислугой?

— А я, — мрачно сообщил выходец из Косого переулка, — тока-тока перед войной закупил у американцев партию подштанников из батиста. Поди, теперича мои подштанники глубоко плавают, уже потопленные... вашими крейсерами! — адресовал он свой упрек непосредственно к мичману.

Панафидина даже покоробило. На кой же черт они рискуют собой в море, зачем льется кровь в Порт-Артуре, если эти ювелирно-бельевые мерзавцы обеспокоены лишь своими доходами? Он решил откланяться хозяевам, а Вия Францевна вызвалась его проводить. Растроганный ее вниманием, Панафидин сказал, что этот чудесный день надолго сохранится в его сердце:

— Надеюсь, вы понимаете мои чувства...

Девушка вскинула палец к губам, и Панафидин сначала понял ее жест — как призыв к молчанию.

Но жест был дополнен очаровательным шепотом:

— Вот сюда... разрешаю. Три секунды. Не больше.

Этот мимолетный поцелуй был для мичмана, кажется, первым поцелуем в жизни, но, если бы Панафидин обладал жизненным опытом, он мог бы догадаться, что для Виечки он первым не был.

Пригородный поезд отошел от перрона Седанки еще полупустым, зато на разъезде Первая Речка пассажиры заполнили весь вагон. Среди разношерстной публики и огородников с корзинами Панафидин заметил и мичмана Игоря Житецкого, который сопровождал какую-то костлявую мегеру. С большим чувством она прижимала букет полевых цветов как раз к тому месту, где у всех женщин природа наметила приятное возвышение. В данном случае возвышения не было, а платье дамы было столь же выразительно, как и маскировочная окраска крейсеров...

Отозвав на минутку приятеля, Панафидин спросил его:

— Из какой морской пены родилась твоя волшебная Афродита?

— Тссс... потише, — прошептал Житецкий. — У этой милочки отличная слышимость на самых дальних дистанциях. Она инспектриса классов второй женской гимназии имени цесаревича.

— Так чего ей от тебя надобно? Или, скажем точнее, чего тебе-то, бедному, от нее понадобилось?

— Тссс... — повторил Житецкий и вернулся к инспектрисе; до Панафидина долетал его уверенный тенорок: — Не спорю, молодое поколение нуждается в добротном воспитании. Допустим, вот я, молодой офицер... Что я в данной военной ситуации могу положить на алтарь отечества? Очень многое...

При этих словах мегера вскинула руку точным геометрическим движением, словно матрос, передающий на флажках сигнал об опасности, и Панафидину показалось, что сейчас она опустит руку на шею Житецкого, чтобы привлечь его к себе заодно с букетиком. Но рука опустилась под лавку сиденья, чтобы почесать ногу в сиреневом чулке. «Ну, Игорь, поздравляю с успехом», — улыбался Панафидин, вспоминая три секунды блаженства, полученные сегодня от бесподобной Виечки Парчевской...

На крейсере его встретил озабоченный Плазовский:

— А, братец! Опять идем к Цусиме...

Доктор Солуха пригласил Панафидина в свой крейсерский лазарет, устроенный в корабельной бане, сплошь выложенной белыми метлахскими плитками.

— Если бы только к Цусиме! — вздохнул он. — Но, кажется, пойдем и дальше — до Квельпарта... Мы ведем опасную игру. Не может быть, чтобы Камимура снова позволил нам хозяйничать на своей кухне. Впрочем, за храбрость не судят, а награждают. Такова природа любой войны. Но при этом мне вспоминаются старые названия старых кораблей старого российского флота: «Не тронь меня», «Авось», «Испугаю»...

— Авось испугаем! — смеялся мичман, счастливый.

* * *

Транспорт «Лена» увел миноносцы, за ними тронулись крейсера, шумно дышащие воздуходувками. Сразу возникли неувязки: миноносцы захлебывались волной, в их механизмах начались аварии. Шли дальше, ведя «собачек» на буксирах, как на поводках... Возле Гензана «собачек» спустили с поводков, и они ринулись искать добычу. При этом № 204 задел пяткой руля подводный камень и закружился на месте, другие ушли без него. Миноносцы вернулись не скоро, с их жиденьких мостиков, похожих на этажерки, промокшие командиры докладывали на мостик флагманской «России» — вице-адмиралу Безобразову:

— Военных кораблей в Гензане нет, сожгли каботажников...

— Я, двести десятый, обстрелял японские казармы, солдаты бежали в сопки. Склады в японских кварталах взорваны.

— Я, двести одиннадцатый: китобойцы графа Кейзерлинга при нашем появлении сразу подняли английские флаги...

— Так почему их не стали топить?

— Граф Кейзерлинг — русский подданный.

Безобразов схватился за рупор «матюкальника»:

— Какой он русский? Топить надо было... пса!

№ 204 взорвали, чтобы он не мешал движению. «Лена» забрала миноносцы под свою опеку и отвела их во Владивосток. В кают-компании «Рюрика» Хлодовский сказал:

— Что-то у нас не так... От этого налета на Гензан шуму много, а шерсти мало, как с драной кошки. Но японская агентура сейчас уже оповещает Камимуру о нашем появлении.

— Отказаться от операции? — волновалась молодежь.

— Нет! Но можно изменить генеральный курс и появиться в другом месте, где японцы не ждут нас...

События подтвердили опасения Хлодовского.

Но пока еще не было причин для беспокойства, и мичман Панафидин через бинокль оглядывал прибрежные корейские деревни, которые относило назад — на 17 узлах хода; скоро от берегов Кореи крейсера отвернули в море. Экипажи были уверены, что курс до Квельпарта — лишь для отвода глаз.

Матросы говорили, что следуют прямо в Чемульпо:

— Ясное дело! Идем, чтобы взорвать «Варяг», который японцы из воды уже подняли. Нельзя же терпеть, чтобы краса и гордость флота ходила под самурайским флагом...

Было очень жарко даже на мостиках, а в котельных отсеках ад кромешный, и кочегары там валились с ног. Ночью миновали Дажелет, эфир наполнился переговорами противника. Из треска разрядов и сумятицы воплей телеграфисты выловили насущную фразу: «Русские... преследование... уничтожить...» Панафидин заметил, что комендор Николай Шаламов почти не отходит от него, словно нянька, и это мичману поднадоело:

— Конечно, спасибо тебе за материнскую заботу обо мне, но все же перестань быть тенью моей.

Шаламов сказал, что добро надо помнить:

— Вы меня, ваше благородие, от каторги избавили. Маменька из деревни пишет, чтобы я старание проявил. Не серчайте! Дело ныне такое — война... мало ли что может случиться?

— Если что и случится, братец, так ты не меня спасай, а мою виолончель... Ей-ей, она стоит дороже любого мичмана.

18 июня после обеда крейсера вошли в Желтое море, а проливы возле Цусимы были бездымны, беспарусны, безлюдны.

— Ни души! Словно на погост заехали, — волновались сигнальщики. — Камимура-то небось со своей Камимурочкой какую-то гадость задумали... добра не жди!

Самых глазастых матросов сажали по «вороньим гнездам» на высоте мачт, чтобы заранее усмотрели опасность:

— Валяй, паря! Тебе, как вороне, и место воронье. Гляди не проворонь, иначе накладем по шее... дружески.

Заход солнца совпал с первым докладом:

— Слева дымы... много дымов. Справа тоже...

На мостиках крейсеров стало и тесно и шумно.

— Считайте дымы, — велел Трусов глазастым.

— Девять... и еще какие-то. Видать, миноносцев.

Скоро распознали «Идзумо» под флагом самого Камимуры, за ним железной фалангой шла четкая линия броненосных крейсеров. Остальные корабли проецировались на фоне заходящего солнца, почему их силуэты расплывались. До Владивостока было 600 миль! Безобразов надел очки и распушил свою бородищу:

— Попали... прямо в собачью свадьбу! Поворот на шестнадцать румбов! Крейсерам перестроиться в строй пеленга, чтобы отбиваться с кормовых плутонгов — на отходе...

В момент разворота русских крейсеров на обратный курс Камимура, наверное, вспомнил угря, которого он схватил за глотку, и в ней что-то жалобно хрустнуло. Сейчас японский адмирал был спокоен: все было заранее предусмотрено, и на путях отхода русских крейсеров, попавших в западню, он заблаговременно расставил свои миноносцы — для атаки!

— Можно открывать огонь, — рассудил Камимура.

Баковые орудия его крейсеров изрыгнули грохот.

* * *

Уже темнело, и вдоль горизонта вырывались желтые снопы пламени, а поперек них ложились едкие лучи японских прожекторов. Русские крейсера отбегали прочь от Цусимы, на ходу перестраиваясь из кильватера в пеленг. Хлодовский обходил бортовые казематы, где возле пушек наготове стояли матросы. Синие лампы, как в покойницкой, освещали хмурые лица комендоров... Попутно старший офицер спросил Панафидина:

— Как с нервами, Сергей Николаич?

Мичман вынул изо рта офицерский свисток:

— Признаться — жутко... Владивосток где-то там, далеко, а здесь на всех парах гонятся за тобой и вот-вот схватят за хлястик мундира... Что дистанция? Сокращается?

— Думаю, уйдем. Если не подгадим с узлами...

Удивительно, что старый, изношенный «Рюрик» словно помолодел: поспешая за своими товарищами, он держал 18 узлов так уверенно, будто его спрыснули «живою» водой. Весь в небывалом напряжении, крейсер мелко дрожал, как в ознобе, подгоняемый с южных румбов желтыми сполохами японской грозы. В кают-компании так растрясло рояль, что его клавиши прыгали, словно зубы перепуганного человека. В буфетах звенел хрусталь, мелодично вибрируя, в ряд с абажурами раскачивалась громадная клетка с птицами, которые разом притихли, чуя опасность.

— Играем ва-банк, — говорил доктор Солуха. — Если в машинах не справятся, всем нам будет хороший «буль-буль»...

Стрелка лага дрогнула, коснувшись цифры «17». Один узел был потерян, а Камимура еще мог свободно набавить узлов. Каперанг Трусов с мостика названивал в машины.

— Умоляю! — кричал он. — Продержитесь еще немного. От вас все зависит... голубчики, миленькие, родненькие!

В пропасти кочегарок ящиками таскали сельтерскую и содовую. С холодильников снимали запасы мороженого, а коки готовили ледяной кофе. Все для них — для кочегаров! Полуобморочные люди шуровали в топках свирепое пламя, обжигающее их обнаженные торсы как жаровни доменных печей. Все понимали — сердцем, душой, сознанием! — стоит кому-либо из крейсеров получить «перебой» в машинах, и Камимура навалится на них всей мощью эскадры. На счетчиках лага оставалось 17 узлов, и пламенный грузин Рожден Арошидзе кричал:

— Молодец, «Рюрик»! Коли придем домой, всю машинную команду пою шампанским... ничего не пожалею. Вах!

Камимура по-прежнему освещал темнеющий горизонт залпами из башен, но его снаряды ложились с недолетом, и тогда в командах наших крейсеров слышался смех. Любопытные выбегали из низов даже на юты, чтобы своими глазами видеть противника («Его, — писал очевидец, — уже плохо было видно, лишь дым да вспышки выстрелов показывали его место»).

Японские крейсера начали отставать...

Хлодовский поднялся на мостик и сказал Трусову:

— Что-то я не понимаю противника. Камимура ведет себя по-дурацки. Он мог бы набавить еще два узла, и тогда его артиллерия стала бы ломать наши крейсера.

— Не каркайте, Николай Николаич, — отозвался каперанг. — Я мыслю иначе: Камимура со своими крейсерами отстал от нас умышленно... Известите флагмана и прозвоните все казематы: быть готовыми к отражению минной атаки!

— Слушаюсь, Евгений Александрыч...

Камимура все рассчитал правильно: его 11 миноносцев, созданных на германских верфях фирмы «Шихау», покачивались среди волн, едва приметные. После угасания солнца они разом выкатились из засады, будто спортсмены на стремительных роликах. В узких лучах крейсерских прожекторов были видны даже их командиры... Они атаковали бригаду с двух бортов сразу, чтобы рассеять внимание наших комендоров, но ошиблись. Крейсера мгновенно ожили, артиллерийским огнем разгоняя эту свору, словно бешеных собак, и, растратив впустую торпеды, японцы пропали в ночи так же внезапно, как и появились... Вот теперь можно перевести дух.

— Кажись, пронесло, — говорили матросы.

Эскадра Камимуры отстала, а потом вдруг снова осветилась огнем, частым и беспощадным. Вдоль горизонта метались из стороны в сторону прожектора. Это Камимура расстреливал свои же миноносцы, приняв их во мраке за русские. Уцелевшие при атаке наших крейсеров, они тонули, избитые своими снарядами... Если это так, адмиралу Камимуре предстоит серьезно задуматься о священном акте харакири!

* * *

Ночью «Рюрик» выдохся машинами заодно с кочегарами и стал давать лишь 13 узлов. Но все оценили подвиг машинной команды и дружно качали пожилого Ивана Ивановича Иванова, крейсерского инженера-механика, который потом сознался:

— Сколько лет на флоте служу, а плавать не научился. Выдерни из-под меня японцы палубу родного крейсера, и я — покойник, а моя женушка — вдовою на пенсии... Вам-то, молодым, на все еще наплевать! А мне, старику, думается...

Средь ночи крейсера вошли прямо в грозу, теплые шумящие ливни обмыли их палубы и, казалось, они сняли избыток напряжения с людей и металла. Все стали позевывать:

— Уж я как завалюсь во Владивостоке на свою «казенную», так меня никакой боцманюга не добудится...

Утром крейсера встретили в море громадину английского сухогруза «Чельтенхэм», и вахтенные офицеры на мостиках торопливо листали справочники Ллойда... Нашли то, что надо:

— Шесть тысяч тонн, работает на японцев от лондонской фирмы «Доксфорд»... Еще до начала войны обслуживал японскую армию крейсерами до Чемульпо и Фузана. Будем брать!

«Призовая партия» обнаружила в трюмах «британца» важные стратегические грузы, ценное оборудование для железной дороги Сеул — Чемульпо (которая строилась японцами рекордными темпами, даже по ночам — при свете факелов)... Стуча на трапах прикладами карабинов, на борт «Чельтенхэма» уже высаживались сорок русских матросов. Капитан попался с поличным, но еще огрызался, протестуя:

— Это насилие, это пиратский акт, мир вас осудит...

— Ну ладно, кэп. У нас в Петербурге тоже есть профессура международного права, они разберутся... Откуда у вас такое чудесное дерево в шпалах? Это никак не японское.

— Американское, — был вынужден признать капитан...

Подвывая сиренами, крейсера вошли в Золотой Рог.

Владивосток распахнул им свои жаркие объятия...

Но командиры крейсеров имели немало претензий к штабу, который спланировал операцию наугад, и могло случиться, что ни один из трех кораблей не вернулся бы обратно. Особенно возмущало заслуженных каперангов, что их боевые отчеты будет теперь «редактировать» кавторанг Кладо. Командир «России», Андреев, и без того нервный, вернулся от Цусимы, благоухая валерьянкой:

— Если боевые действия моего крейсера складывались в условиях морского театра, то как же можно исправлять их посторонним людям в условиях тылового берега? Эдак вы скоро не только редактора, но и режиссера навяжете бригаде...

Скрыдлов сказал, что ему плевать на все бумаги, но, к сожалению, бумагам придают большое значение там:

— На чердаках великой империи! Что вы, Андрей Порфирьевич, на меня взъелись? Кладо не зарежет вас. Что-то исправит, где-то цитатку научную добавит, что-то и вычеркнет, и ваш сухой казенный отчет, глядишь, заиграет всеми красками.

Трусов помалкивал за свой «Рюрик», но в беседу круто вломился Николай Дмитриевич Дабич, командир «Громобоя»:

— Когда я, очевидец, пишу отчет, это история подлинная. Если же ее пропустить через жернова теорий господина Кладо, она становится историей официальной. Между ними большая разница: правда истинная и правда надуманная...

При встрече с командирами крейсеров Кладо подверг их суровой критике; скромно, но с важным достоинством он обвинил их в том, что они «драпали» от крейсеров Камимуры:

— А почему бы вам не принять честного боя? Куда делись лучшие боевые традиции императорского флота?

Евгений Александрович Трусов не стерпел:

— Вы сначала побывайте там, откуда мы вернулись, а потом уж рассуждайте, как спасаться на берегу, когда в море беда. Сколько было нас и сколько было японцев, сколько давал узлов Камимура и сколько могли мы выжать... Вы это учитывайте!

А скоро «благодарная» общественность Владивостока поднесла кавторангу Кладо «именное» оружие. Деньги на подарок собирали по подписке. Среди прочих внес четыре рубля и доктор Парчевский. Именное оружие вручали в здании городской думы.

* * *

Наконец в печати был обнародован список награжденных офицеров и матросов бригады владивостокских крейсеров, но в этом списке отсутствовало имя нашего мичмана... Панафидин сначала даже не сообразил, что произошло, а когда понял, то стыдился смотреть людям в глаза. Только своему кузену Плазовскому он высказал все, что думал:

— Было бы непристойно и глупо спрашивать, почему меня обошли. Ты, юрист, скажи, где законная правда жизни?

— Закон и правда жизни — два различных понятия, которые взаимно истребляют друг друга. Советую забыть оскорбление и служить, как служил раньше: честно и свято!

— «Честно и свято», — переживал Панафидин. — Но где же самая примитивная справедливость? Разве я не делал все, что положено военному человеку? Разве я не старался?..

На Алеутскую он больше не пошел, не поехал и на дачу к Парчевским; мичмана угнетал такой позор, будто его заклеймили всеобщим поруганием. И стало совсем невмоготу, когда он узнал, что Игорь Житецкий получил Станислава 3-й степени... За что? Этой каверзы было уже не снести, и он решил поговорить с капитаном 1-го ранга Трусовым:

— О себе и своих обидах я готов бы молчать. Но теперь я совсем ничего не понимаю: орден Станислава, к которому я был представлен, получил человек, спокойно сидевший на берегу и занимавшийся болтовней на всякие отвлеченные темы...

Трусов тоже не скрывал своего возмущения:

— Я сам не разумею, как это могло случиться. Может, у вас есть какие-то грехи, о которых мне неизвестно?

— Один мой грех — играю на виолончели...

Трусов обратился за разъяснениями к Безобразову.

— Я не знаю, кто вычеркнул Панафидина из наградных списков, — сказал тот, — но смею заверить вас честным словом, что мичмана Житецкого никто из нас к ордену не представлял.

Трусов обратился к Скрыдлову, прося командующего флотом объяснить, как это могло случиться, что один мичман, торчавший на берегу, сделался кавалером, а другой мичман, «табанивший» на крейсерах вахту за вахтой, остался, как говорят цыганки, при своих интересах.

Скрыдлов мрачно взирал на командира «Рюрика»:

— Поверьте, в списках на представление к орденам флот Житецкого не учитывал. Житецкий получил Станислава по личной протекции инспектрисы женской гимназии имени цесаревича.

— Какое же отношение к флоту эта стерва имеет?

— Да никакого! — обозлился Скрыдлов. — Но ее дьявол сильнее нашего дьявола. Она сохранила давние связи с Петербургом, награждение Житецкого поддержал и Кладо... Сами знаете, своего теленка и корова оближет.

* * *

Панафидин набил деньгами бумажник и отправился в «Шато-де-Флер», где случайно повстречал актрису Нинину-Петипа, сказавшую ему, что она уезжает в Петербург.

— После меня остались головешки сгоревшего театра... А вы, Сережа, я вижу, печальный? С чего бы это?

Чужой женщине с чужой судьбой мичман выплакал свои обиды. Мария Мариусовна отнеслась к его рассказу спокойно:

— Вы, Сережа, еще ребенок, и вы не знаете, как умеют обижать... Это к вам еще не пришло! Конечно, я понимаю, офицера украшают ордена, как женщину репутация. Но я думаю, что ордена вашему брату заработать все-таки легче, нежели женщинам сложить о себе хорошую репутацию... Не смотрите на меня с таким несчастным видом. Колесо фортуны кружится безостановочно, как в ярмарочной карусели. Вспомните-ка лучше, что было писано на кольце царя Соломона: «И это пройдет...»

Панафидин в этот вечер решил выпить «как следует».

— Ван-Сю! — подозвал он официанта. — Сегодня ты у меня не останешься без дела. Ну-ка, начинай подавать с таким же успехом, с каким элеваторы подают снаряды к пушкам...

Пито было «как следует», и затем оказалось очень трудно реставрировать в памяти подробности. Он забыл ресторан с Ни-ниной-Петипа, забыл и Ван-Сю, но помнил себя уже на улице. Улица была почему-то очень смешная. И самым смешным на этой улице был, наверное, он сам. Потом словно из желтого тумана выплыла гигантская фигура матроса, и Панафидин узнал его:

— А-а, опять ты... Никорай-никорай-никорай... Панафидин рухнул в объятия Николая Шаламова, и комендор подхватил его, как ребенка, почти нежно гудя над ним:

— Ваше благородие, да вы меня... да я за вас! Ей-ей, и маменька наказывала, чтобы я... Держитесь крепше! На крейсер в самом лучшем виде... приходи, кума, любоваться!

Шаламов дотащил Панафидина до пристани, бережно, как драгоценную вазу, передал его на дежурный катер.

— Осторожнее, братцы, — внушал он гребцам. — Это золотой человек, только пить ишо не научился как следоваит...

У трапа «Рюрика» мичмана приняли фалрепные, они отнесли его «прах» до каюты, там вестовые уложили в постель:

— Ничего... С кем не бывает? Конешно, обидели человека. В самом деле, с этими орденами — только начни их собирать, так жизни не возрадуешься. Сколько из-за них хороших людей пропало! У нас-то еще ничего, ордена не шире блюдечка. А вот у шаха персидского, мне кум сказывал, есть такие — с тарелку! Ежели их все на себя навесить, так сразу горбатым станешь... Панафидин крепко спал. А на почте Владивостока его ждало письмо из Ревеля, где адмирал Зиновий Рожественский спешно формировал 2-ю Тихоокеанскую эскадру.

* * *

Он проснулся в три часа ночи, догадываясь, что до койки добрался не сам и раздевали его чужие руки. С переборки каюты на мичмана сурово взирал Джузеппе Верди, которого многие принимали за писателя Тургенева, с другой фотографии смотрел профессор Вержбилович, играющий на виолончели, и когда-то он был настолько добр, что внизу фотографии оставил трогательную надпись: «Моему ученику. С надеждой...»

Мичман добежал до раковины, его бурно вырвало.

— Какие тут надежды? Тьфу ты, господи...

«Рюрик» спал. Только из кают-компании сочилась в офицерский коридор слабая полоска света да бренчала ложечка в стакане. Это баловался чайком старейший человек на крейсере — шкипер Анисимов в ранге титулярного советника.

Он угостил мичмана крепко заваренным чаем.

— Ну что, милый? Подгуляли вчера?

— Да. Ничего не помню.

— Бывает. Кто из нас с чертями дружбы не вел? Вот я, к примеру. Еще молодым матросом, в царствование Николая Первого, однажды так закрутил в Марселе, что тоже память отшибло. Очнулся уже на доске, а меня секут, а меня секут...

Панафидин «опохмелялся» чаем. Над головами собеседников покачивалась клетка со спящими птицами.

— Василий Федорович, сколько же вам лет?

— Семьдесят второй, а что?

— Да нет, ничего. Я так...

Конечно, странно было видеть за столом кают-компании боевого крейсера ветхого титулярного советника, который выслужился из матросов и дождался уже правнуков.

— Василий Федорович, а служить вам не скушно?

— Тут за день так намордуешься с палубным хозяйством, что не знаешь потом, как ноги до койки дотянуть... До скуки ли? Одно плохо — бессонница. Николай Петрович Солуха давал мне какие-то капельки, да все не спится...

От разговора людей потревожились в клетке птицы.

— Василий Федорович, можно спросить вас?

— Ради бога, о чем угодно.

— А вы не обидитесь на глупость вопроса?

— Что ж на глупость-то обижаться? Спрашивайте.

— Мы люди... у нас долг, присяга, — сказал Панафидин. — Но, случись страшный бой в океане, вдали от берегов, наш крейсер затонет, а что же станется с нашими птичками?

Шкипер подсыпал в чай казенного сахарку.

— Клетку откроем, они и разлетятся.

— Куда?

— Это ихнее дело, мичман. Не наше, не человечье...

«Птицы разлетятся, а — мы? Куда денемся мы, люд и?»

Анисимов поднялся и оторвал листок календаря:

— Время-то как летит, господи... не успеваешь опомниться. Давно ли во льдах стояли, а уже июнь... Ну ладно. Пойду. Может, и удастся вздремнуть до побудки. Душно что-то!..

Итак, читатель, мы в грозовом июне 1904 года.

* * *

Золотой запас России в десять раз превышал японский, и Страна восходящего солнца всю войну тревожно озиралась по сторонам: кто бы ей одолжил? Если бы не щедрость банкиров Сити, придвинувших свою кормушку к самурайскому рылу, Япония не продержалась бы и полугода... К июню 1904 года валютный запас Токио был исчерпан, а пароход «Корея» американской компании «Пасифик Мэйль», таящий в себе миллионы долларов очередного займа, не шел на помощь, ибо американцы боялись фрахтов «на тот свет». Людские ресурсы Японии тоже подходили к концу: в армию рекрутировали молодежь призыва 1906 года, под знамена истрепанных дивизий Куроки, Ноги и Ояма возвращали пожилых солдат запаса. Все труднее стало поднимать солдат в атаки. Случаи неповиновения участились, а за это тюрьма, да еще какая! Порою на фронте творились странные дела: из японских окопов слышались призывы по-русски:

— Идите скорее... офицеры ушли! Нас мало...

Иногда японец бросал свою «арисаку» с патронами:

— Вот и все! Я никогда не хотел воевать с вами...

Эти настроения подкреплялись рукопожатием, которым на Международном конгрессе Второго Интернационала обменялись два человека: Сен Катаяма, представлявший рабочий класс Японии, и Плеханов, представитель русского пролетариата... В Токио предчуяли кризис (военный, финансовый, политический), а может быть, даже и полное поражение. Летом Япония уже начала зондировать почву для заключения мира. Через побочные каналы дипломатии, текущие близ главного русла международной политики, нашему министру Витте было предложено встретиться где-либо на европейском курорте с японскими представителями и начать переговоры о мире еще до... падения Порт-Артура! При этом японские дипломаты угрожали, что потом условия переговоров будут иные, более жесткие, более оскорбительные для чести Российской империи.

Именно в июне подняла шум японская пресса: «Нельзя не восхищаться подвигами русских моряков! — писали в газетах Токио. — Особенно превосходно поступила эскадра (отряд, скажем точнее) владивостокских крейсеров с нашими транспортами, дав полную возможность спасения невоюющим людям, тогда как она (эскадра) имела полное право пустить на дно все наши корабли с военным флагом на мачтах...» На последний визит крейсеров Безобразова к Цусиме, на их беспримерный отход без потерь к Владивостоку газеты Токио отвечали упреками лично Камимуре: «Какая низкая комедия! Офицеры в портах уже заготовили шампанское в уверенности, что Камимура победит. Но шампанское осталось нераскупоренным... Мы от имени всего японского народа требуем, чтобы правительство сделало самое серьезное замечание эскадре Камимуры!»

19 июня на улице Токио, где стоял дом Камимуры и где проживала его семья, с утра стала собираться возбужденная толпа, выкрикивая угрозы по адресу адмирала:

— Смерть ему! Смерть и нищета его семейству...

Своими одеждами и манерами эти озлобленные люди с жилистыми кулаками никак не напоминали выходцев из простонародья. Нет! Толпа состояла из деловых людей Японии, вышедших на улицу из контор банков, из дирекций фирм, из тайных подвалов финансовой мафии. Для них (именно для них!) русские крейсера Владивостока, без страха рассекавшие японские коммуникации, стали главной причиною их банкротства...

В стране уже кончался хлопок.

Заем в валюте задерживался.

Грузы военного сырья застряли в портах.

Корабли загасили пламя в топках котлов.

Заводам Японии угрожал застой.

Страховка за грузы удвоилась, даже утроилась...

— Во всем этом, — кричали деловые люди, — повинен жалкий и трусливый адмирал Камимура... Смерть ему! Пусть он закончит свою жизнь на коленях, стоя на красной циновке...

Полиция не вмешивалась. Под градом камней вылетали стекла из окон. Рухнули с петель хрупкие двери. Несчастная жена адмирала, схватив детей, спасалась бегством. Подожженный с четырех сторон, дом Камимуры жарко пылал. Токийская биржа расплатилась с адмиралом за русские крейсера...

...Вот и вечер. Камимура послушал, как внутренние отсеки его флагмана «Идзумо» наполняются храпением матросов. Где-то на шкафуте крейсера еще хрюкали отощавшие свиньи, которых давно пора зарезать, чтобы доставить радость командам. Ветер раздувал над открытым иллюминатором желтые занавески. Выслушав доклад флаг-офицера, Камимура сказал:

— Я лягу спать. Разбудите меня ровно в полночь.

Короткого сна хватило, и голова работала ясно.

Адмирал снял мундир и накинул на себя кимоно.

Тихо опустился на красную циновку. Колени скрипнули, как шарниры старой машины, давно не ведавшей смазки. Пальцем он опробовал остроту лезвия кинжала.

Потом, обнажив живот, Камимура мысленно провел на своем чреве те линии, которые способны решить все.

Сначала кинжал войдет в левый бок. Затем его надо резко перебросить вправо примерно на 5 сантиметров ниже пупка.

Где-то именно здесь затаилась его душа.

Но это еще не все. Решительным движением по вертикали кинжал рассудит вопрос о крейсерах-невидимках...

Аквариум, где раньше жил печелийский пленник, был пуст, а от дома адмирала осталось позорное пепелище...

Кинжал, звеня, вдруг отлетел в угол салона.

— Нет! Нет! Нет! — четко произнес адмирал, поднимаясь с красной циновки, снова скрипя суставами. — Бывает, что даже обезьяна падает с дерева. Но, упав на землю, она опять вспрыгивает на дерево — еще выше, еще смелее...

Камимура завел граммофон, поставив на диск лондонскую пластинку. Далекие голоса иного мира ободрили его:

Загрустили вы опять, не огорчайтесь.
Улыбайтесь, улыбайтесь, улыбайтесь...

Камимура улыбался, улыбался, улыбался!

* * *

С берега возвратился иеромонах Конечников.

— Такая жарища в городе, — говорил он Панафидину, — мне, якуту, просто дышать нечем.

— Наверное, были в институте, отец Алексей?

— Да нет, на почтамте. Вот, кстати, и письмо для вас прихватил. Читайте. Штамп-то, я гляжу, ревельский...

Мичману писал из Ревеля его дальний родственник, командир миноносца «Громкий», капитан 2-го ранга Керн, которого Панафидин с детства привык называть «дядя Жорж». Керн сообщал, что весною ему довелось побывать в тверском захолустье, в панафидинских Малинниках, когда-то принадлежавших Прасковье Осиновой, урожденной Вындомской; сюда, в Малинники, из соседнего Михайловского наезжал гостить Пушкин... Кавторанг Керн сообщал из Ревеля: «Я это все пишу, Сереженька, чтобы после войны ты навестил Малинники и свое Курово-Покровское, навел бы порядок в бумагах своих пращуров. Там есть что спасать от мышей и пожаров. «Панафидинский летописец», в котором представлены твои предки с 1734 года, я видел в руках дяди Миши уже обгорелым по краям, сильно истрепанным. Жаль, если все пропадет. Как ни скромничай, но все-таки именно мы, Керны, Вульфы и Панафидины, со временем должны привлечь внимание будущих историков, ибо за могилами наших прадедов, за кустами сирени наших обнищавших усадеб еще долго будет сверкать белозубая улыбка молодого Пушкина...» В конце письма «дядя Жорж» выражал надежду, что скоро обнимет его во Владивостоке: «Обогнем эскадрою этот шарик, прорвемся с боем у Цусимы, и заранее приглашаю тебя в ресторан на Светланской».

Панафидин показал это письмо Плазовскому:

— Сидя здесь, что я могу сделать? Напишу дяде Мише в Малинники, чтобы передал наш «Панафидинский летописец» в Русское генеалогическое общество. Они там свой журнал издают, пусть напечатают... Как ты думаешь, Данечка?

Плазовский советовал «смотреть в корень»:

— Ну что там генеалогия? Наука для узкого круга рафинированных гурманов, которые уже облопались историей. Лучше передать пушкинистам. Хотя бы такому знатоку Пушкина, как Модзалевский, вот и пусть он там ковыряется... Я слышал, ты вчера опять чего-то пиликал на своем «гварнери»?

— Пробовал. Плохо. Отвык. Огрубел.

Плазовский нервно поигрывал шнурком пенсне, как балованная женщина играет на груди ниткой драгоценного жемчуга.

— Сережа, ты способен верно оценивать события?

— Ну?

— Я ведь, ты знаешь, не каперанг Стемман, который открыл для себя Вагнера или Чайковского из хрипящей трубы граммофона. Но все-таки я, твой кузен, хочу дать родственный совет.

— Ну?

— Оставь виолончель на берегу.

— Почему?

— Сам не маленький, нетрудно и догадаться, чем эта возня с крейсерами Камимуры для нас может закончиться.

— Чем?

— Дурак! Когда-нибудь врежут «Рюрику» под ватерлинию... вот тогда и заиграешь на виолончели нечто бравурное.

Сергей Николаевич подумал. И даже обозлился:

— Нет! Если что и случится, так будет хоть кого обнять на прощание. Вот обниму «гварнери» — и прощай, музыка. Да и стоит ли бить по отсекам «водяную тревогу» раньше времени? Не забывай, что все русские люди неисправимые фаталисты. Из всех худших вариантов мы надеемся, что нам выпадет самый лучший... Спокойной ночи, Даня.

«Рюрик» качнула волна. Он вздрогнул, словно человек в дремоте, жалобно звякнули в его клюзах якорные цепи, на которых с вечера устроились ночевать громадные крабы. «Рюрик» снова притих, будто засыпая. В его железных артериях тихо пульсировала остывающая кровь технических масел и пара. Крейсер спал. И спали люди этого крейсера...

Дальше