Часть вторая
Прелюдия к беспорядкам
Ранней весной 1915 года Эссен вывел линкоры из Гельсингфорса на практические стрельбы. В шхерах дредноуты громоздили перед собой голубые торосы льда. Комфлот держал флаг на «Императоре Павле I», финские буксиры, пыхтя от усилий, вытягивали на дистанцию боя плавучие щиты, обреченные артиллерией на разгром и потопление.
Эссен всегда был нетерпелив — флагарт Свиньин не успел и рта открыть, как адмирал уже велел залпировать главным калибром, лично скомандовав данные к прицелу. И вдруг, из «ласточкина гнезда» — от самых марсов, где над бездною качались дальномерные трубы, — послышался в телефонах голос матроса:
— Ой, неверно! Бери два кабельтова больше.
Эссен постервел после такой поправки, а башни линкоров уже изрыгнули лавину огня. Болванки снарядов унеслись к щитам.
— Недолет! — донеслось с мачтовых высот. — Давай, говорю, ставь на два больше... тогда не смажешь!
Возмущенно загалдели в рубках штабные «флажки»:
— Какой-то матрос и смеет так нагло... самого адмирала!
— Он прав, — сказал Эссен и велел внести поправку.
Башни линкоров снова извергли огонь, и служба на визирах сразу отметила накрытие. После отбоя стрельбам Эссен завращал рыжими глазами, крича дальномерщику:
— А ну, слезай сюда... корректор паршивый!
«Сейчас быть морде битой». Молодцеватый матрос с выпуклой грудью провопно соскочил с мачты на хоиовой мостик.
— Как зовут? — рявкнул на него комфлот. — Павел Дыбенко, ваше превосходительство.
Эссен взял матроса за ухо:
— Так вот что я скажу тебе, дорогой Дыбенко: или ты у меня в тюрьме насидишься, или... быть тебе на моем месте!
— Так точно, мы ведь способны и на то и на другое.
«Ну вот, сейчас врежет по уху...» Но Эссен, сердито сопя, раскрыл кошелек и подарил Дыбенке серебряный рубелек:
— Сукин ты сын! Хвалю за честность. Получи на гульбу...
Русско-японская война, столь неудачная для России, была, по сути дела, тем кремнем, на котором оттачивали свое флотское оружие все великие морские державы. Из печального опыта перевернутых кверху килями витязей-броненосцев, из геройской гибели «Стерегущего», из обороны Порт-Артура — немцы, англичане, французы (а также и сами русские) делали торопливые выводы, загружая, работой свои верфи, заводы и лаборатории. Окончательно набрать боевую мощь исполина русский флот должен был по плану лишь в 1920 году, но... война не стала ждать, и все программы на будущее достались уже Советской власти.
Англия — из трагических выводов Цусимы — породила морское чудовище по имени «Дредноут» («Ничего не боящийся»), и это имя сделалось нарицательным для большинства линейных кораблей, в генеральной мощи которых мир тогда еще не сомневался. Однако, подобно тому, как автомобиль вытеснял на обочину дороги лошадь с телегой, так и подводная лодка уже выходила в атаку на дредноуты, чтобы торпедами подорвать непререкаемый авторитет «ничего не боящихся».
Все спорные проблемы, которые накопились в XIX веке, империализм разрешал в начале века XX, и первая мировая война стала для военных людей почти откровением, ибо штабная мысль не могла угнаться за бурным развитием сил материальных. Под палубами уже рокотали турбины, стучали клапаны дизелей, корабли сосали бензин и мазут, электротоки и гидравлика проворачивали башни орудий, а в душе адмиралов еще не умерло желание выстраивать эскадры в одну линию, как во времена Нельсона. Нельзя обвинять в отсталости русских адмиралов — ошибки англичан и немцев в борьбе на море порою были еще ужаснее, еще грубее. В Цусимской битве японский адмирал Того удачным маневром охватил «голову» эскадры Рожественского — и британские адмиралы теперь без конца будут повторять этот маневр, для исполнения которого в Англии изобрели даже особый класс кораблей — линейных крейсеров, вся задача которых — разбить авангард противника.
Русский флот по тем временам был передовым флотом мира, а жидкое топливо уже открывало перед ним обширные пространства океанов. Используя захваченные на «Магдебурге» германские шифры, русские заранее угадывали намерения врага и предупреждали о них союзников. Артиллерия флотов резко увеличила свою мощь, но... увеличились и дистанции боя. Наступило шаткое равновесие: количество попаданий в цель оставалось на том же уровне, как и в русско-японской войне. Три попадания из ста выпущенных снарядов — это считалось большой удачей (даже гордились!). В первой мировой войне уже обозначился кризис нарезной артиллерии, и этот кризис оформился лишь к концу второй мировой войны (весною 1945 года в битве за Берлин советская артиллерия исполнит торжественный реквием многовековой славе пушек).
Мировая бойня за передел мира еще не началась: не мог решиться на войну Вильгельм II в Потсдаме, боялся ее Николай II в Царском Селе — ее открыл из Гельсингфорса адмирал Эссен.
— Почему молчит царскосельский суслик? — рвал и метал он, разбрасывая мебель по каюте. — Пусть срочно сообщат мне о политическом положении. Если ночью не получу ответа, я утром начну вываливать за борт все мины, какие найдутся на складах флота...
Ответа не было (войны — тоже). Балтийский флот вышел в море и уже завалил минами пространство от Наргена до Порккала-Удд — от Финляндии до Эстляндии, когда Петербург дал Эссену телеграмму-молнию — вне всякой очереди: «Война объявлена, тчк быстро ставьте мины тчк».
— Я сам водрузил себе памятник... вот он, ни на что не похожий! — И адмирал Эссен указал с мостика на кипящие воды Балтики, в которых сразу стало тесно и жутко от густоты минных банок.
А теперь он умирал. В чине вице-адмирала. В возрасте пятидесяти пяти лет. Диагноз — крупозное воспаление легких. Эссен простудился на переходе от Ревеля... Николай Оттович лежал в бронированной глухоте флагманского крейсера «Рюрик» — на койке, зачехленной славным андреевским флагом. Годами не сходивший с палуб кораблей, он не пожелал умирать на берегу.
— Я не собака! Комфлот отдаст концы на своем флагмане...
Клокоча бронхами, адмирал подозвал к себе Ренгартена:
— Скажи хоть ты... правду... Где сейчас германский флот?
Ренгартен скрыл правду от умирающего и отвечал уклончиво, что эскадры принца Генриха лишь на подходах к Либаве.
— Ирбены под ударом, — прохрипел адмирал Эссен. — Как жаль, что я подыхаю. Теперь зубами цепляйтесь за Ирбены и Ригу, в бетон и сталь надо одеть мыс Церель... Держитесь! Иначе всех вас продует через трубу Моонзунда, как пушинку через воздуходувку...
Перед смертью Эссен настойчиво заговорил о своем преемнике, при этом он стал сильно волноваться:
— Никого, кроме Колчака... только Колчака можно ставить над флотом! Радируйте в Ставку: пусть срочно дают ему чин контр-адмирала и ставят на мое место... Он справится, я верю!
Император не решился поставить Колчака над флотом.
— Он же молод, ему всего сорок, — указал Николай II, — а есть на флоте люди с большим цензом, для которых подобное назначение покажется обидным... даже оскорбительным, господа!
Балтийским флотом стал командовать Василий Александрович Канин — неприметный вице-адмирал с лицом разочарованного в жизни учителя из провинции. В кают-компаниях кораблей (под рвущую нервы музыку Шопена) царило всеобщее уныние. Флаги эскадр были приспущены. На плоских корабельных ютах служили панихиды.
Офицеры негромко переговаривались:
— С кончиною Эссена флот осиротел, мы потеряли опытного стратега. Николай Оттович не виноват, что кайзер отодвинул нас к Ирбенам. В любом случае вторая военная навигация будет сложной...
А в нижних палубах — совсем иные разговоры:
— Братишка эссенский в Германии тоже флотом командует. Эссен ему все наши секреты и выдал за четыре тысчонки с походом.
— А мне, братцы, писарь сказывал, будто Колчак об измене Эссена в Ставку донес. Эссен со страху мышьяку крысиного в стакане с водкой развел — и хлестанул натощак без всякой закуски.
— Братва, я больше всех вас знаю.
— Ну?
— Колчак-то сам на эссенское место карабкался.
— Рази?
— Ей-ей...
Эссена не стало. Умер талантливый флотоводец. Именно Эссен из собрания кораблей различной классификации сумел выпестовать флот — как единую боевую организацию. Именно он приучил корабли ходить там, где никто не ходил раньше — из страха распороть днище о камни. При Эссене минное дело было поставлено как нигде в мире. Эссен добился того, что артиллерия русских кораблей накрывала противника почти с первого залпа...
Советская историография высоко оценивает заслуги Эссена как флотоводца. Любимый ученик адмирала Макарова, он «никогда не подавлял самостоятельности и инициативы своих подчиненных, к которым всегда относился с большим уважением...». Многое полезное из тактики Эссена позже было принято и на вооружение советским флотом.
Перед смертью он видел себе замену в Колчаке, но комфлот никогда не думал, что матрос, получивший от него рублишко на пропой, займет его флагманское место.
Смелость и разумная расторопность Павла Дыбенко стали притчею во языцех на флоте. Не было такого гиблого тральщика на Балтике, не было и такой островной «дыры», где бы не обсуждали столкновения матроса с адмиралом на мостике.
Популярность Дыбенки возникла как-то разом — грандиозная и стихийная. Дерзкий ответ его Эссену, что он способен не только в тюрьме сидеть, но и флотом может командовать, — этот ответ поражал воображение матросов.
Через два года эта популярность придется как раз кстати.
Эссен — не пророк, но перед смертью напророчил удачно.
Скоро! Уже скоро сядет Дыбенко в тюрьму.
Скоро он поведет флот за партией Ленина в Моонзунд...
Чудеса бывают только в революциях!
Беспорядки
Гельсингфорс! Дыхание войны не коснулось столицы Великого княжества Финляндского... Магазины битком набиты отборными товарами, шумели по вечерам ярко освещенные «Карпаты», где по традиции моряки оставляли свое жалованье, рынки были завалены всяким добром. По чистеньким улицам шлялись разодетые, с пышными муфтами в руках, деловитые красотки, предлагая прохожим офицерам:
— Господин кавторанг, а разве вам не хочется поцеловать меня на сон грядущий?..
Подвластная Российской империи Финляндия не воевала. Финнов не брали на фронт, не облагали их военным налогом. Между тем в стране росло националистическое движение. Отношение же финнов к русским с войною заметно изменилось. На любой вопрос они отделывались кратким «неомюра» («не понимаю», и кончено!). Спиртные напитки были запрещены, но в пивных еще торговали крепким финским «кале», а денатурат шел из-под полы, как и в России. Флот — настороже! — стоял на рейдах Гельсингфорса, до весны закованный в панцирь льда. Всем своим грозным видом русские дредноуты как бы внушали финской столице, что Российская империя не собирается уходить отсюда подобру-поздорову... В морозной дымке рассветов с палуб кораблей виделся уютный город на скалах, золотился купол православного собора, с ранцами за спиной бежали детишки в русские гимназии... Флот линейный — флот чудовищных мастодонтов, способных в жарком дыхании башен оставить от Гельсингфорса пух и перья, прах и пепел!
А на ледовом рейде — своя, особая житуха. Дредноуты напоминают хутора заядлых единоличников, разбросанные подальше один от другого. Сосед, ты не мешай соседу! Для связи между ними протоптаны дороги, укрытые дощатыми настилами с поручнями, между кораблями-хуторами с раннего рассвета бегают заиндевелые лошаденки с санками: когда подвезут дровишки, свежий хлеб, почту, когда навалом тащат подгулявших мичманов с берега. Чтобы сберечь внутри промерзлых громадин тепло, броневые палубы линкоров на время зимы обшиты досками. В командных кубриках топятся печки — и уютно копошится над гаванью дымок. По утрам матросы с гоготом, играя силой, которую девать некуда, покалывают дровишки для камбузов...
Рай! Ну совсем как в родимой деревеньке.
Несведущего человека, попавшего на рейд Гельсингфорса, поражало обилие катков, окруженных веселыми елочками, воткнутыми в сугробы. Каждый дредноут считал нужным соорудить возле катка здоровенную снежную бабу с большими титьками: бабу любовно окрашивали клюквенным квасом, вместо глаз — две картошины, вместо носа — морковка. По вечерам, когда Гельсингфорс утопал в море огней, ревели над рейдом корабельные оркестры, играя трепетные вальсы и мазурки. Из предместий города — по мосткам — приходили стыдливые барышни, держа под локотками, как бальные туфельки, стальные коньки. В блеске разноцветных фонариков начиналось катание под музыку. Матросам выдавали тогда особые свитеры — из белой шерсти, и какой-нибудь баталер Шурка Сметанин лихо выкручивал фортеля на коньках в паре со смешливою финкою Кайсой...
Ах! Немало вспыхнуло романов на льду Гельсингфорсского рейда, немало разбилось об лед сердец, сколько поцелуев-то было сорвано украдкой — за теми вон елочками! Все было так. Внешне прекрасно. Но не следует забывать, что во всем этом был заложен глубокий политический смысл... Читатель вправе спросить: а при чем здесь политика? Однако от нее в 1915 году никуда не уйдешь. В этом обилии сверкающих огней, в этих печальных наплывах грустящего вальса, в этих режущих лед коньках — политика. Причем политика эта — контрреволюционная.
Начало ей положил фон Эссен — отличный комфлот, но убежденный монархист. Канин продолжил ее. Адмиралы понимали, что запертый во льдах флот, лишенный с войною заграничных плаваний, которые всегда отвлекали матроса от нужд общественных, — такой флот способен в тягостные зимние вечера засесть за марксизм. В узкие, будто крысиные норы, отсеки (куда редко заглядывают офицеры) опять будут сползаться, словно ужи, и будут читать шепотком, обсуждать — готовить... бунты! бунты! бунты!
Официально же бунты назывались лукавым словом «беспорядок».
Если в дни мира поощрялось в матросах пьянство, тоже спасающее от политики, то теперь — в дни «сухого закона», войны — была найдена пьянству хорошая замена. Пышным букетом на Балтфлоте расцветали кружки самодеятельности, бренчали в кубриках балалайки «самородков», открытых офицерами в корабельных недрах, надрывались в пении глотки сигнальной вахты, приученной для лихости вообще орать, когда надо и не надо.
Но главное — спорт! Эссен премудро, аки змий искушения, залил катки возле кораблей, обсадив их елочками — ради изоляции тех же кораблей. На флоте насаждался культ грубой физической силы, которая издавна восхищает всех моряков. Порою матчи классической борьбы между крейсерами и эсминцами обсуждались с большей горячностью, нежели последние известия с фронта. Каждый корабль, каждый дивизион, каждая бригада имели своего чемпиона. Таких бугаев берегли и холили. Силачам давали по кольцу краковской колбасы в день: хоть тресни — только побеждай. Командование вешало на плечи чемпионов лишние лычки «контриков»... Еще бы не жить!
А чемпионом от 1-й бригады линкоров был гальванер Семенчук.
Страшно! Трофим Семенчук никогда не забудет этого дня.
Того памятного дня, когда в Крюковских казармах его раздели догола и гоняли от стола к столу. Из самых здоровых врачи выбирали отменно здоровущих — с ногами, словно чугунные кнехты для швартовки. И на спинах крепышей русской провинции цветным мелом писали две непонятные буквы: «Г. Э.». С этими то буквами он и попал в Гвардейский флотский экипаж.
Притихшие сидели новобранцы на нарах. Кто-то пустил слух, что домашние запасы сейчас отберут, а потому надо слопать все сразу. Из мешков сыпалась последняя родная благодать: пироги с треской, яйца печеные, соль в бумажке, сало бабкино, бутылки с топленым молоком, закрытые бумажными затычками. Стали матросы подминать все вчистую, чтобы не было потом жалко. Чавкали. Молча. Испуганно. Без аппетита. Вдруг откуда ни возьмись налетели шакалы-сверхсрочники со своими мешками.
— Ишь, расселись — быдто они в ресторанте. Всякую тут, знашь-понимашь, жратву не по уставу трескают. А ну! Сыпь сюды все, халява скобская... Или не знашь-понимашь, что от неказенной пишши на флоте крысы заводятся?
В жадно растопыренные мешки унтер-офицеров новобранцы покорно кидали остатки домашнего. А в торбе у Семенчука хранилась еще бутылка с водкой. На него и налетели как коршуны:
— Давай водку сюда, такой-сякой-немазаный.
— Да вить крысы-то, — отвечал Семенчук, робея (но со знанием дела), — крысы-то, говорю, от водки никогда не заведутся.
Только он это произнес, как ему врезали по зубам, а бутылку отобрали, внушив при этом:
— Эх ты, серость! Крысы не заводятся — это верно. Зато от водки клопы бывают, которых стерпеть на флоте никак нельзя...
А потом был Кронштадт и была Школа гальванеров. Два года в парня вбивали — безжалостно, как гвозди в стенку! — механику, электротехнику, математику и даже правописание. Гальванер на корабле — птица высокого полета. От самых марсов, с высоты которых «чечевицы» дальномеров прощупывают дистанцию до врага, и до самых нижних отсеков, где высокую алгебру боя в секунды отрабатывают бездушные автоматы, — во всем этом сложнейшем хозяйстве огня, стали, токов и оптики гальванер должен быть точен, неустрашим, проворен, смышлен, вездесущ... Наконец погнали всех — как баранов:
— На каталажку!
На «каталажку» — значит на корабли. Флот — штука странная. Сколько ужасов наслышится новобранец про железные коробки отсеков, похожие на тюремные камеры, про чудовищные взрывы погребов, возносящие корабли к небесам, как пыль, — идет молодой матрос на «каталажку» и трясется всей шкурой... Ать-два, ать-два! Но вот в просвете гельсингфорсской Эспланады яростно блеснет синева, а там зовуще и тревожно закачаются крестовины мачт, — и невольно парни усиливают шаг. Душа сама, будто ликуя, просится в эту синеву, ее влекут к себе своей неземной красотой чеканные профили кораблей, и уже не хочется думать о будущих тягостях. Как бы ни была сурова морская служба, но человек так уж устроен, что лучше пять лет жестокой романтики на море, нежели один месяц постылой жизни в вонючей казарме на берегу...
Трофим Семенчук выдержал — он прошел через все! Из 10 кандидатов на гальванную службу было по 7-8 человек отсева. Люди разбивались в люках, гробились об металл с высоты марсов, они сходили с ума в железных ущельях коридоров — среди горловин, автоматов и башен. Лучшие и выносливые оставались. И вот теперь (теперь-то!) Семенчук даже благодарен судьбе. Сам чувствовал, что выковался в человека, каким раньше и не мечтал быть. Приобрел знания, которые пригодятся и на «гражданке». Полюбил читать книги, а до флота думал, что это дело господское. Одного зуба лишился — это тоже так, но... Повидал Европу, посмотрел, как живут люди за границей, научился и мыслить пошире.
За год до войны Семенчук уже был большевиком...
Трофим — матрос крупный, видный, некурящий. После нелегкой жизни дома он отъелся на жирном корабельном пайке, когда в миске каждого среди кусков мяса ложка дыбом торчала. К французской борьбе он пришел случайно — не ради карьеры: шутя повалил одного, дурачась свалил второго и третьего — сразу началась слава чемпиона. Инструкторы из организации русских «Соколов» взялись за его сильное тело — с таким же напором, как брались когда-то в Школе гальванеров за его голову педагоги. По ночам кости стонали после тренировок. Натертая в схватках шея вздувалась бугром. Вешали ему на шею кранец с пятипудовым снарядом, и бегал Семенчук как угорелый от гюйсштока до кормового флага. А приятели подбадривали:
— Давай, Трошка, наяривай! Ежели Минную дивизию кверху лапками опрокинешь, мы тебе сообча бутылку чистой ханжи поставим...
Семенчук верил, что Минную дивизию он на ковре разложит. Но бригада крейсеров с Або-Аландской позиции растила и нежила под своей броней такого первобытного «лба», который — по слухам! — вручную, без помощи моторов, мог провернуть корабельную башню.
Честь своего линейного корабля «Гангут» гальванер защитил. Уже лежат на лопатках и не пикнут однотипные «Гангуту» линкоры — «Севастополь», «Полтава» и «Петропавловск». А вот дальше-то как? Крейсера, кажется, не шутили. Говорят, по литровой балке сгущенного молока выделяют на прожор своему чемпиону. Ходят по флоту нездоровые, панические слухи, будто этого быка офицеры даже с вахты сняли — лежит теперь кверху пузом на рундуке, силу копит.
— Как фамилия-то его? — дознавался Семенчук о сопернике.
— Безголовый!
Это тоже нехорошо: безголовые-то всегда сильнее головастиков...
А главою подпольной ячейки большевиков на линкоре «Гангут» был унтер-офицер Владимир Полухин{6}. Он возглавлял работу и дальше — на всей бригаде «линейщиков». Семенчук — по праву чемпиона — имел доступ на другие корабли, и Полухин частенько использовал борца для связи между партийными ячейками дредноутов. Конспирация соблюдалась строго, ибо политический сыск на флоте был доведен жандармами до идеального совершенства. Водились и «шкуры», которые по ночам в каюты офицеров стукали... Но Полухин, парень башковитый и ловкий, был всегда настороже.
— Сейчас самое главное, — внушал он товарищам, — ты на рожон попусту не прись. Этим ничего не докажешь. Большевик должен быть самым дисциплинированным по службе, самым смелым в бою. Важно, чтобы офицеры нас попусту не теребили. Пусть анархия на пуговицах да курении засыпается. А мы — образцы поведения!
Это верно: большевики на линкорах были примером для других, и почти все члены партии носили на плечах яркие «Контрики» унтер-офицеров. Война внесла в работу большевиков многие нелады. Подпольщики, как правило, с мобилизацией 1914 года потеряли самое главное в работе — связь. Кто не арестован, тот был мобилизован. Один занял патриотическую позицию, а другой просто пропал... Явки пустовали! Связь отсутствовала! А если связь и была, то, видать, струилась неслышными ручейками где-то в глубочайшем подполье, как глухие подземные воды, и было не узнать, где они, эти воды, вырываются на поверхность.
Вот об этом часто на линкорах говорили. Придумывали сообща различные ходы и выходы. Как попасть в Петроград? Невозможно. Даже сидящие в Кронштадте и те, словно замурованные, не могли дальше Ораниенбаума вырваться.
— Хорошо быть раненым, — размышлял Семенчук. — Конечно, чтобы не до смерти шлепнули, а только повредили по мясу... Тогда ты — кум королю: повезут тебя в тыл, вот и связь!
Линейные силы Балтфлота включены в систему главной обороны финского залива, дредноуты находились в повышенной готовности — война есть война, и долг есть долг...
— А в Питере побывать надо, — говорил Полухин. — Без новой литературы, без связи с партией мы заскучаем. Не огурцы же мы соленые, которым только и хорошо, пока они в родимой бочке квасятся... Конечно, есть еще один способ — дезертировать, но, я думаю, никто из нас на это не пойдет!
Незаметно теплое и приятное лето пришло в шхеры финские. Хорошо спится матросам на палубах под казенными рыжими одеялами. Глядя на чистые звезды, что рассыпаны над ними, допоздна мечтают матросы. О том о сем. О житье-бытье. Как дальше? После войны-то как будет? О любви немало сказано. О ней. Неизбежной...
Договорятся, пока склянки не отбубнят третий час ночи.
— Задрай все дырки, какие имеешь! Братва, спать, спать...
В июне месяце, когда «линейщики» вернулись от Ревеля на Гельсингфорс, приплыла к эскадре финская девушка, плохо знавшая русский язык. Она плавала среди дредноутов — неутомимая, как русалка, вызывая уважение моряков. Длинные желтые волосы, намокнув, венцом окружили ее голову, плавные взмахи рук были прекрасны и грациозны.
Девушка плавала среди дредноутов, везде вопрошая:
— Коля... кте мой Коля? Я люпила Коля...
Несчастная (и, кажется, отвергнутая в любви), она среди множества Николаев с эскадры искала своего. С покатых броневых палуб, сочувствуя ей, кричала разноликая матросня:
— Эй, фамилия-то его как? Николая-то твоего? Знаешь?
— Коля, — доносилось от самой воды до палуб.
Скоро к ней привыкли настолько, что даже тревожились, если она долго не приплывала к эскадре. «Не случилось ли беды?» — говорили тогда матросы. И вся бригада дредноутов волновалась: где же он, этот подлый мерзавец по имени Коля? Видать, соблазнил девку, а теперь прячется за броней казематов...
— Ну, попадись нам этот Коля-Коля-Николай! — злобствовали матросы. — Всю харю ему расколотим. Разве можно девку мучить?
Верная любви к одному, она плавала среди однотипных кораблей, похожих один на другой, как близнецы. Сердца матросов щемило от чужой и суровой трагедии любви.
— Башку оторвем! — ревели палубы на этого «Колю», который затаился на эскадре, уверенный в своей неизвестности...
Слово «пловчиха» тогда еще не привилось в русском языке. Офицеры прозвали эту финку Ундиной, а матросы окрестили ее Русалкой. Девушку часто призывали подняться на борт кораблей, и, кажется, если бы она взошла по трапу, вся бригада устроила, бы ей овацию, а оркестры дредноутов, выстроясь на спардеках, исполнили бы для нее гимны всепобеждающей верности женского сердца.
Но этого не случилось.
2
Командиром «Гангута» был флигель-адъютант императора каперанг Михаил Александрович Кедров, который — при всех его знаниях и достоинствах — к службе относился шаляй-валяй. К тому же не любил ночевать на корабле, предпочитая общаться с женою на частной квартире Гельсингфорса. Как только завечереет над ковшом гавани Седрхамна, каперанг сразу на катер — прыг, мотор заторкал, и помотал к берегу на полных оборотах.
По сути дела, линкором владел, словно вотчиной, барон Ольгерт Брунович Фитингоф — старший офицер линкора. Вот как вспоминал о нем гангутец Дмитрий Иванов:
« — Это тебе не Тыртов — это немец. Он понятия не имеет о русском человеке. Ему бы, собаке, только выслужиться!— У, мразь паршивая! У кайзера, видать, на службе...
Возмущение Фитингофом высказывалось открыто, даже в присутствии унтер-офицеров и кондукторов. Наверное, эти разговоры нижних чинов доходили и до старшего офицера, потому что он все крепче завинчивал гайки. На других кораблях наш «Гангут» снискал себе печальную славу плавучей тюрьмы...»
Фитингоф заменил кавторанга Тыртова, который не пожелал закручивать гайки дальше. «Можно сорвать резьбу», — говорил Тыртов. И это ведь правильно... У людей, которые воюют, нервы всегда на взводе. Можно быть героем в сражении, но потом станешь психовать из-за того, что тебе в миске с супом попался чей-то волос. Воюющие люди вообще, как доказано опытом, способны на свершение необдуманных поступков. За это их нельзя даже строго винить — логика в их поступках зачастую отсутствует. Из-за какой-нибудь ерунды люди способны расколошматить все вокруг себя и пойдут затем под расстрел, сами не понимая — за что?..
Но еще больше истрепаны нервы людей, готовых ежеминутно вступить в бой, когда их в бой не пускают. Боевая готовность невольно ищет себе выхода. Совсем уже плохо, когда таких людей донимают придирками, изнуряют тяжким трудом. Такие люди — как порох.
Фитингоф, кажется, этого не понимал. Или не хотел понимать. Ему было уже за сорок, однако по службе он не вылез дальше старшего лейтенанта. Правда, он занимал должность по чину кавторанга, притом — на «Гангуте», который всегда на виду штаба и Ставки, — здесь, казалось бы, только и делать карьеру... Вообще, это возмутительно! Это черт знает что такое, когда человек за сорок лет вынужден околачиваться в старших лейтенантах, тем более что при обращении слово «старший» зачастую отбрасывается и все говорят ему так (в уставном сокращении):
— Господин лейтенант...
Конечно, с годами характер Фитингофа не выравнивался, а надламывался. Ольгерт Брунович терпеть не мог всех этих «щенков» в лейтенантских чинах, которые с вечера наманжетятся, надушатся, нагладятся и уматывают к девкам на Эспланаду. А он, труженик, втайне страдающий запорами (пусть это останется глубоко между нами), вынужден вразумлять матросов к неукоснительному исполнению тонкостей корабельной этики. Громадный дог сопровождал старлейта на палубе. А вот тот скромный лексикон, который из сокровищницы русского языка был выбран бароном для житейского обращения с матросами:
«Рожа помойная... шпана лиговская... скважина прокисшая... шваль поганая... гнида жареная... Стерво!»
Как уже догадался читатель, служение на «Гангуте» в повседневном соседстве с бароном Фитингофом не было сплошным удовольствием. Запоры же никак не улучшали настроения старшего офицера. Дог с клыками в палец тоже не умел забавлять команду, как милое, ласковое существо, а, наоборот, служил вроде жандарма...
— Только спокойно, — убеждал друзей Полухин. — И в кубриках настраивайте людей, чтобы истерик не разводили. Помните, что мы все время под прицелом калибра других кораблей. Тут история такая: время революционных выступлений еще не пришло...
Летом 1915 года якоря «Гангута» (весом в 400 пудов каждый) часто вбирались в клюзы, волоча с грунта на лапах многие тонны иловой грязи, в которой долго билась, не желая умирать, всякая придонная живность. Напором воды из «пипок» корабельных гидрантов боцманские команды тут же смывали с якорей обратно за борт разных каракатиц, червяков, морских тараканов и слизней. Начинались утомительные рейдирования до Ревеля и обратно, чтобы — за бастионами минных банок — сторожить устье Финского залива на случай прорыва к столице германских кораблей. Внешне же эти «ползания» через море представлялись матросам, несведущим в высокой стратегии штабов, бесполезными и дурацкими. Им казалось, что адмиралы лишь создают перед Ставкой видимость боевой службы, дабы оправдать свои чины и жалованье. От этого недоверия к высшему командованию флота в экипажах росло глухое недовольство...
Тяжко подминая под себя волны Балтики, тянутся в кильватер дредноуты. Вдоль бортов каждого раскинуты невода стальных сетей, ограждающих днища кораблей от попадания торпед. На длинных бамбучинах растянуты вдоль бортов радиоантенны, и эскадра держит связь далеко — вплоть до Питера, где круглосуточно пульсирует в реле и обмотках токами высокой частоты радиокоролева Балтики. «Новая Голландия». Из Петрограда связь летит дальше — до самой верхушки Эйфелевой башни в Париже, где французы оборудовали на время войны свою главную станцию для связи со всей Антантой.
В раскаленных утробах линкоров нестерпимым жаром пышут 28 котлов, давая паровую мощь на блестящие цилиндры машин, работающих — в брызгах горячего масла — локтями гулливеровских шатунов. Кочегары валятся с ног. Здесь три стадии изнеможения: сначала течет липкая сладкая слюна, затем подкатывает к горлу желчь, а потом... потом уже кровь! Плевки кочегаров — как черные бриллианты, все в искристых точках, уголь забивает им уши и глаза, разъедает кожу в паху и под мышками. По ночам кочегары воют, словно собаки, от нестерпимой чесотни. А сверху над линкорами виснет солнце, прожаривая палубы, будто сковороды, из пазов кипящими пузырями выступает смола. В рубках и башнях — там тебе тоже не сахар: под накатом брони нечем дышать...
Ладно! Коли надо — так надо. И это стерпят матросы. Но вот бригада вернулась в Гельсингфорс. В угольной гавани уже высятся завезенные поездами с Донбасса гигантские терриконы угля. Того самого — проклятого! — который моряки в насмешку над собой зовут «черносливом»... Фитингоф уже тут как тут:
— Оркестру на ростры! Для начала марш из «Мефистофеля», оперы известного господина Бойто. Всем, всем на чернослив!
Стоном отзывалось тогда в нижних палубах. 75000 пудов угля ждали их на берегу, и было страшно подумать, сколько пудов угля ложилось на плечи каждого человека из команды. Тут опять (исподволь) вспоминали, что, не будь бесплодного перехода до Ревеля и обратно, не был бы сожран в котлах бесцельно и уголь. Не пришлось бы тогда и грузить его снова...
— Предательство, братцы! Лодыри штабные очки на нос клеят и думают, что умнее всех стали. Мы же видим — зазря все это!
Люки, клинкеты, горловины — все задраено на винты, дабы сохранить внутренние отсеки от попадания разъедающей угольной пыли. Человеку спастись от нее труднее, чем линкору. Первым делом, конечно, нижнее белье с себя — долой. Хоть и казенное, а поберечь тоже надобно. На голое тело потянул робу. Она тебя, будто наждачной бумагой, сразу отшлифует: вжиг, вжиг, вжиг! Капельмейстер уже взмахнул на рострах палочкой, раздулись щеки «духовиков», и грянула над «Гангутом» музыка — веселая, вся из другого мира, брызжущая чужою, почти враждебной радостью...
До самых небес нависала черная пыль. В этой пыли, словно тараканы, обсыпанные черной мукой, сновали по трапам и сходням матросы. Визжали над их головами лебедки, и черные тросы тянули черные мешки. 75 000 пудов! Будет ли им конец? Но каждый раз конец аврала все-таки наступал, и тогда люди с очумелым недоумением замечали, что один из гигантских терриконов исчез с лица земли. Он уже весь покоился на глубине бункеров «Гангута». А музыканты, валясь с ног от усталости, на своих черных трубах, прильнув к ним черными измученными губами, хрипато доигрывали «Свадебный марш» господина Мендельсона...
Читатель! Ты напрасно решил, что это уже конец. Нет, теперь надо обмыть от угольной пыли весь линкор, всю махину его — от клотика до ватерлинии — с песком, с мылом, с содой. Конец наступит только тогда, когда с шелковыми платочками в руках пройдут через корабль офицеры и будут платочком тереть по броне, проверяя — чисто ли?.. На ходу срывая с себя гремящие робы, полторы тысячи человек из команды «Гангута», шатаясь, идут под души корабельных бань. Когда и они чистые — тогда конец!
По негласной традиции флота, учитывая тяжесть труда, после угольной погрузки матросам всегда (и непременно» вместо каши отпускались на ужин макароны. Запомни это, читатель. Макароны скоро войдут в историю «Гангута»... А каши бывали разные: рисовая, пшенная, гречневая. Но изредка — ненавистная ячневая!
Презрение к ней матросы выражали цифрой: «606».
Так и говорили тогда — с лютейшей ненавистью в голосе, словно о своем кровном враге, которого никак не убить:
— Опять нам шестьсот шесть... Давить бы этого Фитингофа!
— Ну зачем ты орешь? — отзывался на ругань Полухин. — Тебе чего? В тюрьме еще не сидел? Так за глотку свою и сядешь.
Но люди бывали ослеплены драчливою яростью.
— Я сяду... пусть я сяду! — орали в ответ. — А ты тоже хад хороший: лычки унтерские нацепил и ходишь здеся, учишь здеся. Ты што? Священник наш, што ли?
Полухин покручивал ус. Отходил. Парень был спокойный.
В один из дней он вернулся с берега задумчивый.
— Где был? — спросил его Семенчук, ворочаясь с гирями.
Полухин посмотрел, как вздуваются мышцы гальванера, быстрыми мышатами перебегают они под загорелой кожей... Ответил:
— До Брунс-парка сбегал.
— Чего там?
— А ничего. Братва наша ханжу по три рубля за бутылку хлещет да марусек разных треплет по подворотням... Вот и все!
Семенчук с грохотом опустил пузатые гири на палубу — даже «Гангут» вздрогнул, наполняясь долгим гулом брони.
— А в кухмистерскую по паролю заходил? — спросил друга.
— Да, был.
— Ну?
— Нет связи. Как в гробу живем...
В этот день Семенчук получил по зубам от лейтенанта фон Кнюпфера — рослого блондина тевтонской закваски, душа которого, еще молодая, была уже достаточно злодейской. Дал он гальванеру в зубы, и ко вкусу крови во рту примешался нежный аромат духов. Кулак офицера благоухал духами «Весенний ландыш»...
Семенчук, между прочим, сказал на это спокойно:
— Ваше благородие, не советую вам со мной связываться. Ведь я не только гальванный верхотурщик — я и чемпион по бригаде.
— Ничего, мой милый, — ответил Кнюпфер, — ты чемпион по борьбе. А я чемпион по боксу... тоже, брат, лучше не связывайся! Могу так треснуть, что не встанешь...
Близились бригадные соревнования по выявлению чемпиона во французской борьбе — борьбе классической. Заодно должен был состояться и день показа взращенных на эскадре самобытных дарований. Трофим Семенчук уже достаточно взмок. Безголовый чемпион с бригады крейсеров начал даже сниться ему. Приходил по ночам в кубрик «Гангута», брал спящего Семенчука в зажим «двойного нельсона» и корежил гальванера, безжалостно тушируя его в партере, отчего Семенчук в страхе и просыпался...
Однажды он тренировался, как всегда, в палубе гальванеров, когда по трапу скатился туда Полухин, возбужденный:
— Трошка, как же мы раньше-то не догадались?
— А что?
— Связь с питерскими будет!
— Откуда?
— Если положишь на лопатки этого... как его?
— Безголового с крейсеров?
— Ну да! Его, его... повали, и тогда тебя отправят в Питер на общефлотские соревнования. Считай, что связь уже имеется!
— Слушай, Володя, — отвечал Семенчук уязвленно, — вопрос в том, кто кого повалит?
— Ты должен, ты обязан повалить бригаду крейсеров!
— А ты слышал, что говорят о Безголовом? По ведру щей, паразит, съедает запросто и две буханки хлеба при этом сворачивает.
— Э-э, — отмахнулся Полухин, — плюй на сплетни. Ведь ты будешь бороться не за лишнюю лычку, а за наше общее дело...
Семенчук, конечно, принял это к сведению. Кубрик гальванеров теперь с утра до ночи громыхал под взлетами и падениями гирь. Со здоровенной болванкой снаряда калибром в 203 мм Семенчук бегал взмыленный вдоль всего корабля, жутко пугая встречных:
— Посторонись... не то — брошу!
Балтика шумела рядом. Гельсингфорс был прекрасен.
Раз-два. Вдох-выдох... Ого-го-го!
— Полундра... брошу!
3
Гарольд Карлович фон Грапф — новый командир эскадренного миноносца «Новик» — плотный белобрысый человек, выходец из культурной семьи с юга России... Грамотный. Сдержанный. Тактичный. После фон Дена осталось на столе салона кровавое пятно, случайно не стертое при уборке. Грапф вызвал к себе вестового, сказал:
— Пожалуйста, вытрите... вот это!
Артеньеву казалось (и вряд ли он ошибался), что фон Грапф придерживается сугубо монархических воззрений. Хотя — надо признать — Сергей Николаевич не слышал от командира и восхвалений монарху. Новый командир «Новика» невольно импонировал кают-компании и команде почти академической образованностью во всех тонкостях морского дела. И еще тем, что не залезал перчатками в самое рыло торпедным аппаратам, тщательно проверяя — не завалялась ли там пылинка? Когда палуба бывает забрызгана Человеческими мозгами, перемешанными с мазутом, тогда к чистоте относятся как к дурной привычке мирного времени. Грапф это понимал...
Неожиданно он пригласил старлейта в салон:
— Я только что от начдива Трухачева. Сейчас я дал расписку в том, что буду расстрелян без суда, ежели распространю тайну совещания командиров кораблей. Вам, как старшему офицеру, имею право сказать... Садитесь же, Сергей Николаич.
Грапф сообщил, что 31 июня в Кильской базе состоится императорский осмотр всех германских сил в присутствии кайзера. А следовательно, часть немецких кораблей отводится с театра.
— Об этом нас информировала Либавская разведка. Нетрудно догадаться, что наш флот использует эту выгодную ситуацию. Нами будет совершен набег крейсерами и эсминцами на... на...
— На Либаву?
— Нет. Дальше. На Мемель. Может, выпьем?
Артеньев пил вино равнодушно. Грапф смаковал его, лелея бокал в розовых ладонях. Под палубой прогревали механизмы, и «Новик» от работы котельных установок медленно наполнялся живым, почти ощутимым теплом большого железного тела. В свете ослепительных солнечных зайчиков, бегавших от переплеска воды за бортом, нежились на переборках безобидные тараканы флота его величества, которые непонятно откуда рождались — среди стали и меди, будто корабль это деревенская избушка с печкой и полатями.
— Сергей Николаич, у вас есть мечта?
Артеньев никак не ожидал этого вопроса и буквально напоролся на него всей душой, словно на острый нож. Подумал.
— Есть, — ответил. — Как и у каждого.
— Не секрет? — допытывался фон Грапф.
— Я хотел бы вернуться в Либаву.
— А что, — спросил Грапф, — остались вещи там? Мебель?
— Нет. Женщина.
— Не скоро вы ее повидаете. Не скоро мы вернемся в Либаву...
— Жаль! — вздохнул Артеньев, крутя липкий от вина бокал в узловатых приплюснутых пальцах.
— Да, жаль... У меня в жизни было так мало женщин, что она, кажется, это поняла. Не знаю, собственно, зачем я понадобился этой женщине. Но она сильно задела мое мужское воображение, весьма, очевидно, тусклое.
Грапф вдруг громко щелкнул языком, будто хлыстом:
— Завидую вам. А вот моя мечта почти неосуществима. — Он резко наклонил бутыль с вином, разлил по бокалам его остатки. — Выпьем, чтобы наша мать Россия, давно несущая большое пузо, не родила бы случайно анархии... Пусть что угодно, даже поражение, из которого будем вылезать на карачках, но... только бы не это! Революции хороши только в книжках... для дураков!
Разом стало для Артеньева ясно, каков есть фон Грапф.
Впрочем, офицеры на кораблях — это не супруги. Тут разводов не бывает. Приходится жить под одной палубой. Сейчас между ними не пробежала черная кошка, хотя Артеньев придерживался иных взглядов на судьбы отечества. Ему казалось уже давно, что все равно — каким путем, но Россию надо продуть ураганом насквозь, как засоренное сопло в машине. Если при этом царя вынесет в грязеотстойник, то и жалеть не придется...
Командовал набегом контр-адмирал Михаил Коронатович Бахирев, перед которым была поставлена задача: в связи с ростом в Германии недовольства затяжною войной, а также учитывая забастовки рабочих, которые всколыхнули всю Германию, следует дерзким налетом на Мемель оказать влияние на общественное мнение в немецком народе и в... рейхстаге!
Этим приказом русская Ставка надеялась убить сразу двух зайцев. Экономические забастовки в Германии — факт. Но политические забастовки в России — тоже факт. Набегом кораблей на Мемель высшее командование желало Германию устрашить, а Россию воодушевить, заодно гася недовольство русских стачечников боевой удачей славного Балтийского флота... Так-то вот политика властно диктовала свои условия тактике!
Отовсюду — от Гангэ и Ревеля, из Аландских шхер и прямо из рукавов Моонзунда — собирались корабли. Рандеву — возле банки Винкова; после соединения кораблей в эскадру через большие глубины близ Готланда выходить прямо на Мемель. Инструкция гласила: при случайном обнаружении противника (как бы он силен ни был) бой принимать... Операция строго секретна. Общение команд с берегом пресечено заранее.
Дни перед боем всегда торжественны, всегда священны...
Эсминцы — во главе с «Новиком» — снимались с якорей ровно в час ночи с рейда Куйваста. Вокруг нависала плотная пелена тумана. В надежде, что туман рассосется, 2 часа и 20 минут шли на малых оборотах, после чего вынуждены были встать на «плехт», и правые якоря хорошо задержали миноносцы за илистый грунт.
— Мне это не совсем нравится, — морщился фон Грапф. — Начало, во всяком случае, не сулит нам ничего путного...
Туман едва распался в половине пятого утра, и эсминцы тронулись дальше. Над водой плавало густейшее «молоко», которое, судя по всему, скоро собьется в «сметану». Бахирев по радио приказал: эсминцам отойти обратно на Куйваст, исключая «Новик», который, используя большую скорость, должен пытаться нагнать крейсера в тумане. Таким образом, игра началась, но эсминцы уже были выбиты из этого кегельбана... Грапф ворчал, что ему это все ужасно не нравится. Плюс к туману еще одна гадость — пошел дождь. Эсминец легко вспарывал волну, хотя с мостика «Новика» не было видно даже гюйс-штока. В такой «сметане» напороться днищем на что-либо — пара пустяков. Изредка туман чуть-чуть разрежало, и в один из таких моментов сигнальный старшина Жуков испуганно крикнул:
— По левой раковине мелькнула тень!
Вскинулись бинокли. Туман, туман... только туман.
— Ты не пугай нас, — заругались офицеры. — Скоро прямо по носу чертей зеленых усмотришь.
— Была тень. Зачем бы я стал ее выдумывать?..
Старшина не ошибся: почти впритирку бортами сейчас прошла курсом норд германская эскадра, вахта которой не заметила русского корабля, и к часу дня «Новик» благополучно обнаружил свои крейсера... Грапф неуверенно спросил Артеньева:
— Сергей Николаич, а ваш «Новик» когда-нибудь ходил, пристроясь в кильватер другим?
— Нет. Мы привыкли быть головными, за нами шли другие...
Артиллерист Петряев меланхолично заметил:
— Ах, боже мой! Вон же ползут «Богатырь» с «Олегом», наверняка они хуже слепых котят. На первом до войны была Школа юнг, а на «Олеге» гардемарины к девкам ревельским шлялись... Не понимаю, зачем волноваться? Мы не хуже их и как-нибудь в строю удержимся.
Грапф велел сигнальщикам отщелкать запрос на флагмана, чтобы тот указал им место. Скользкий луч прожектора с большим трудом пробивал туман, едва нащупывая мостик «Адмирала Макарова». Бахирев. велел «Новику» держаться в струе за «Рюриком».
— Прекрасно! — воскликнул Мазепа-Щирый. — «Рюрик» ходил под флагом Эссена, а там штурмана — чистое золото. Держите, Гарольд Карлович, эсминец под самым хвостом «Рюрика», и пока он там будет нюхаться, нам бояться нечего...
Ближе к вечеру Бахирев указал всем по радио: «Время: 18.10 к исполнению поворота на циркуляции... исполнительный курс 133° в направлении Мемель». Все уже ясно, но Грапф еще сомневался:
— Если бы я шел головным, ведя других! А тут я должен вкатываться на циркуляцию поворота вслед за «Рюриком». Артеньеву это наконец надоело, и он авторитетно сказал:
— Что вы так переживаете? Мы держимся за подол «Рюрика», «Рюрик» держится за хвост «Баяна», «Баян» — за кормушку «Богатыря», и эта старинная карусель еще никого не подводила...
Минут за десять до поворота на крейсерах были включены гакабортные огни, чтобы сосед лучше видел в тумане своего ведущего. Часы отщелкали нужное время, штурман велел:
— К повороту!
— «Рюрик» уже повалило в циркуляции, — доложили сигнальщики.
— Держимся в струе «Рюрика», — констатировал фон Грапф...
Но далее крейсер повел себя как-то странно: лежа в циркуляции, он уже не выходил из этого колеса; потом «Рюрик» зачем-то стал выписывать в тумане «восьмерку», а доблестный «Новик» старательно повторял за ним все его маневрирования. Наконец на крейсере вспыхнул прожектор, сигнальщики тут же прочли по проблескам:
— «Рюрик» — нам: «Я потерял эскадру на повороте».
— Ну, вот мы и в дураках, — отпрянул от телеграфа Грапф. — С этими крейсерами только свяжись, сам не рад будешь.
— Надо искать, — заволновался Артеньев. — Эскадра все-таки не иголка.
— В таком тумане нам ширинки не расстегнуть! — отвечал ему Грапф раздраженно. — Курс в сто тридцать три исполнительный. Но мы, следуя за этим эссенским болваном, потеряли свое место и теперь можем высадить «Новик» прямо на минную банку... Нет уж! Увольте. Я за чужую дурость идти под трибунал не желаю.
В десять часов вечера двое несчастных горемык, крейсер и эсминец, легли на обратный курс, кляузно обругивая один другого за случившееся. Наконец «Новик» своими упреками до того осточертел «Рюрику», что с крейсера передали на эсминец: «Прощайте. Ложусь на курс 08°, а вы как хотите...»
Грапф привел эсминец обратно на рейд Куйваста. Когда телеграф отработал в машины «стоп» и его закинули чехлом от сырости, Гарольд Карлович побрел к трапу, стягивая мокрую кожу перчаток.
— Стыдно, но что делать? Едва выбрали якоря, как я уже знал, что это добром не кончится. Боже, как матерится сейчас Бахирев!
Крейсера между тем продолжали движение на Мемель, все больше залезая в уплотненный туман. Даже матросы понимали, что операция проваливается, и Бахирев отдал приказ к отходу. А когда вернулись к Готланду, туман распался, вовсю брызнуло солнце. Штурмана, пользуясь такой счастливой минутой, тут же навели пеленгаторы на шведский маяк Фамунден, точно обсервировав свое место...
— Может, солнце так же наяривает и над Мемелем? — сказал Бахирев. — Господа, нам ли отступать? Ляжем вторично на исполнительный курс и оставим от Мемеля то, что остается обычно после съеденного яйца.
Опять крейсера пошли в направлении цели. Однако тут же снова погрязли в непробиваемом тумане. В три часа ночи Бахирев повернул крейсера домой. При этом сигнал о повороте «Баян» и «Олег» поняли неверно, сбившись в курсе. Пропажа их за горизонтом напомнила оставшимся, что давненько уже не видели и «Рюрика» с «Новиком».
— Ну, господа! — возмутился Бахирев (и был прав). — Мало еще нас с вами били... Это позор! Все разбрелись, как бараны...
А пока он там бушевал на мостике, радисты приняли радиограмму немецкого адмирала Карфа, который точно указывал свое место, свой курс и свою скорость. Бахирев сказал, потрясая немецкой шифровкой, что это «боженькин дар свыше».
— Господа, сейчас мы не только примем бой. Сейчас наш флот впервые в морской практике мира проведет научный эксперимент использования радиопеленга на противника...
Стеньговые красные флаги взлетели на мачты, оповещая всех, что корабли Балтфлота принимают бой. Рано утром с крейсеров России разглядели по курсу дымы множества кораблей противника. Дымы эти были отклонены ветром назад и закручены к небу дугой, словно хвосты у бродячих дворняжек. Адмирал Карф только что закончил очередную минную постановку на русских коммуникациях и теперь, кажется, тоже собирался домой... Был виден минный заградитель «Альбатрос», который уже немало напакостил русским морякам. Не найдя слов для выражения своего восторга, Бахирев стал ругаться.
— Этому минзагу здесь и конец! — сказал он внятную фразу, а остальные надо писать на заборе, ибо бумага не все сносит...
Сейчас под началом Бахирева было всего четыре крейсера — «Адмирал Макаров» (на нем он держал свой флаг), «Баян», «Богатырь» и «Олег». Это были далеко не лучшие корабли Балтийского флота, которые имели несчастье состариться еще на заводских стапелях. Но первоклассный «Рюрик», увы, где-то пропал...
— В кильватере поворот последовательно влево — для охвата головы противника. Огонь — правым бортом, когда дистанция обнаружится в сорок пять кабельтовых... Бог нам в помощь!
Германский адмирал Карф, почуяв неладное, велел выплеснуть нефть на форсунки котлов: черное облако копоти закутало немецкие корабли. На «Адмирале Макарове» тут же перехватили еще одну радиомолнию Карфа: он призывал себе в подмогу крейсера от Либавы — «Роон» и «Любек». Обстановка у Готланда сразу осложнилась. Немецкие корабли стали ходить на острых углах, чтобы сбить русских с наводки. Это не помогало: русские крейсера отлично держали их в своих накрытиях. «Богатырь», стуча машинами, уже гнался за «Альбатросом», чтобы отомстить за гибель многих своих товарищей. Минзаг спешно удирал в сторону Готланда, ища спасения в нейтральных водах. Немцы струсили — сам флагман, адмирал Карф, позорно бежал, в панике увлекая за собой и эсминцы. Будучи на отходе, немецкие эсминцы трижды бросили торпеды в «Богатыря», чтобы спасти свой минзаг. Но русский крейсер, весь в извержении огня, словно вулкан, трижды отгонял их прочь. Комендоры-балтийцы работали на славу. Давно сорваны ветром бескозырки. Давно сброшены бушлаты. Казалось, что мускулы людей, напоенные живой и горячей кровью, воедино слились с металлом корабля. Вот уже лопнула на «Альбатросе» палуба, раскрывшись изнутри, словно лопнул назревший нарыв. Вот уже прошили борт в носу. Полыхнули над минзагом первые факелы огня. Разбили немцам рубки. С треском, описав дугу, рухнула в море фок-мачта.
— Давай, давай, ребята! — кричали матросы у пушек...
«Альбатрос» сделал последнее усилие перенапряженными машинами. Вот и Готланд — в цветочках белых козьи выгоны, видна церковь и кладбище, мирно пасутся, далекие от войны, шведские коровы. Со страшным грохотом германский минзаг полез черным брюхом на камни. С русских крейсеров видели, как по его развороченной палубе пробежал в корму офицер и... флаг Германии, дрогнув, пополз вниз. «Альбатрос» сдался.
— Прекратить огонь! — перекатывалось по крейсерам.
На иных плутонгах офицеры силой оттаскивали комендоров от пушек. В горячке боя люди обезумели и желали продолжать эти заученные, сверхточные движения, которые вошли им в кровь, пропитали их плоть высоким искусством автоматики. Впрочем, битва у Готланда не закончилась — она еще только начиналась...
— Быстро, быстро! — порол горячку Бахирев. — Убрать все осколки. Пустые гильзы — за борт. Раненых — вниз. Подмести отсеки от стекол. Заменить лопнувшие лампы и разбитые плафоны...
Санитары бегом стаскивали раненых в кают-компании кораблей. Кидали их там на обеденные столы. В глаза стонущим от боли бил яркий свет абажуров. Эфирные маски... тазы с красными тампонами... Иногда в иллюминатор вылетает рука или нога... Вскрыта у одного черепная коробка, и в ней зябко дрожит, словно серый студень, безумный человеческий мозг... Раздаются ужасные взвизги хирургических пил, которые спешно вгрызаются в кость человека.
Здесь тоже порют горячку.
— Быстро, быстро! — кричали врачи. — Сейчас опять все начнется заново, и тогда топора не удержать — не то что скальпеля!
Через несколько минут русские крейсера опять засверкали, как перед императорским смотром. Ни пятнышка крови. Нигде ни стеклышка. Босые матросы, до колен засучив штаны, стремительно окатывали палубы из шлангов (на случай пожаров). С грот-марса «Адмирала Макарова» вахта уже докладывала флагману:
— Германские крейсера на подходе.
— Считайте дымы, — велел им Бахирев...
И опять перехвачена радиограмма адмирала Карфа: к месту боя он вызывал двух германских «принцев» — крейсера «Принц Адальберт» и «Принц Генрих». Судя по всему, катавасия предстояла солидная. Дымы наплывали с моря — вестниками опасности... Первым открыл огонь по противнику старенький крейсер «Баян», которому было не под силу тягаться с броненосным «Рооном». Но баяновцы проявили тонкое умение во всем находить выгоду для себя. Незаметно для немцев «Баян» так ювелирно «зигзагировал», что немцы, сколько ни старались, никак в него не попадали. Но зато первый же залп с «Баяна» своротил все радиоантенны на «Рооне», и тот на все время боя сделался глухим...
— Накрытие! Накрытие! — ликовали на дальномерах люди.
И все-таки один снаряд с «Роона» (один!) они получили.
Что такое одно попадание? Кажется, что это чепуха...
Вот точная картина одного попадания.
Сначала восьмидюймовая горячая кувалда рассекла борт правого шкафута. Она разбила там все, что могла. Снесла коечные сетки. Сбросила в море катер. Разорвала трубы мусорной лебедки в шахте кочегаров. Взломала командный камбуз. Покорежила вторую дымовую трубу на палубе... Конец?
Нет, снаряд с «Роона» на этом не успокоился.
Сам он уже исчез в ослепительной вспышке взрыва. Но снаряд пустил впереди себя свою головную часть. И «голова» снаряда продолжала крушить крейсер — уже отдельно от несуществующего «тела»: Сея вокруг себя смерть, «голова» металась среди переборок, выгибая их, и только в бункере, зарывшись в кучу угля, она утихла, успокоенная своей чудовищной работой. Теперь корабельные воздуходувки, воя от небывалого усердия, старались как можно скорее вытянуть прочь из отсеков «Баяна» те ядовитые газы, которые принес этот одинокий снаряд... Нетрудно догадаться, что творится внутри корабля, когда в него попадает не один, а несколько снарядов сразу!
Вот «Роон» и получил от «Баяна» — сразу несколько, и потому, не выдержав, побежал... Радостно обнимались баянцы-матросы, а офицеры переживали этот бой как профессионалы:
— Господа, мы добились высокого процента попаданий. Отныне этот «Роонишко» может вставать на капремонт! Бой крейсеров у Готланда продолжался.
Радиограмму с «Баяна», ведущего бой, запеленговал вдали от места сражения «пропавший» в тумане крейсер «Рюрик» и тут же на полной скорости кинулся обратно... Бахирев радировал ему свое точное место: «квадрат № 408».
А пока «Рюрик» спешил в битву, крейсера-противники уже разошлись после жестокой дуэли. Сейчас — и русские, и немецкие — они ползали возле отмелей банки Глотова, все в дыму, сильно покалеченные, прибирая изуродованные палубы. Издали каждый недоверчиво ощупывал соперника линзами своих дальномеров. Автоматы стрельбы не выключались, готовые в любой момент возобновить работу орудий...
Эскадры не расходились. Возникла лишь передышка.
— Стеньговых флагов не спускать! — приказал Бахирев.
«Рюрик» на подходе к банке ударил в колокола громкого боя. Горнисты на звонкой меди выпевали призывы к мужеству и неизбежным жертвам. «Рюрик» шел — как на парад, подняв над морем полотнище кормового стяга (громадное — как щит рекламы, какие вешаются на стенах зданий). С мостика «Рюрика» офицеры обозрели обширную панораму битвы, и тут же управление крейсером перешло в боевые рубки. По кораблю глухо и часто бухали стальные пластины дверей, запечатывая команду в бронированные коробки постов. Люди взирали теперь на мир через узкие просветы смотровых прорезей.
Кажется, можно начинать. Возле орудий комендоры торопливо рвут клочья ваты, чтобы заткнуть себе уши. Наружная вахта опоясывалась жгутами Эсмарха, готовясь к перевязке раненых конечностей. Носовая башня «Рюрика» сразу взяла под обстрел «Любек». Ответные залпы немцев давали такие высоченные всплески, что заливали палубу крейсера, вскидываясь до мостика. Горе тому, кого увлечет за борт этот пенный смерч (подбирать тебя не станут)!
— Дальномер скис, — вдруг послышалось с высоты.
— Что случилось, черт побери? — спрашивали с мостика.
— Залило на всплеске... Линзы в воде!
Такие случаи уникальны: гейзер воды, поднятой взрывом, сумел добраться до мачт. Теперь оптика центральной наводки отражала корабли противника в дрожащей мути, словно рыбок в аквариуме, в котором давно не меняли воду.
А в борт «Рюрика» уже вцепились прицелами два германских крейсера, словно клещи в собаку. Издалека — на трусливых зигзагах! — подкрадывался с моря и флагманский «Аугсбург», на котором размещался штаб адмирала Карфа.
Сейчас, конечно, «Рюрику» крепко достанется...
Прямое попадание большого калибра вызвало резкое содрогание корпуса. По отсекам шла дикая пальба — это лопались электрические лампы. Трепеща развернутым знаменем, «Рюрик» — как на параде! — проходил сквозь мглу порохового угара, вязко раскисавшего под волнами. Три новейших германских крейсера исколачивали его снарядами.
— Но это им дорого обойдется, — решили на мостике.
Всю силу огня «Рюрик» неожиданно перенес на «Роон», который уже побывал в нокауте после встречи с «Баяном». Неожиданно в боевой рубке «Рюрика» стал надрываться телефон:
— Носовая башня — мостику: у нас все полегли!
— Прошу точный доклад, — сказал командир крейсера.
— Есть. Кто не ранен еще, те валяются — отравлены газами. Все вповалку. Командир плутонга без сознания... Что делать?
— Очухивайтесь, — ответил им командир.
Густой дым уже валил от германского крейсера, выбиваясь через щели в броне, из пазов люков и горловин. Блеснуло желтое пламя взрывов — сначала в кормовой башне «Роона», затем рвануло перед грот-мачтой, дымовая труба, подскочив, рухнула в море. Затравленно огрызаясь, германские корабли стали ложиться на разворот для отхода. Они искали спасения в бегстве. Им не повезло. Не повезло и дальше: спешивший на выручку «Принц Адальберт» напоролся на русскую мину и едва догреб винтами до Либавы...
Михаил Коронатович Бахирев велел подать кофе на мостик.
— Кажется, конец, — сказал он, принимая чашку с подноса. — Шли на Мемель, а затесались к Готланду... Иногда это бывает.
Битва крейсеров случилась на тех самых путях, где издревле к легендарному Висби плыли, груженные медом, пенькой и воском, торговые гости Господина Великого Новгорода. От прежней славы острова с тех пор остались «розы и руины» Висби, а в жилах готландцев сохранилась горячая кровь пиратов. По давней традиции, донесенной из глубины столетий, островитяне начинали день молитвой о ниспослании свыше кораблекрушения, дабы поживиться добычей. Но на этот раз, глядя, как в пламени корчится сталь германского «Альбатроса», готландцы никак не могли воздать благодарность всевышним силам. Их «добыча» была ужасной — вся в рвущихся минах. Осколки разлетались над хуторами, раня шведских коров и ловко срезая тяжелые ветви дедовских яблонь.
Швеция выразила протест... России!
— Но при чем здесь мы? — смеялись на Балтике. — Мы на шведские берега не выскакивали. Наши корабли если гибнут, так они тонут в море. Это немцы взяли моду искать спасения от мокру по суху!
Так говорили офицеры. Матросы рассуждали проще:
— Швеция сама же к немцам липнет, весь хлеб с маслом кайзеру отдала, а перед нами хвоста задирает. Давно не воевали — вот с жиру и бесятся. Да и что с них взять, ежели у них даже селедка не соленая, а пиво не горькое — все сахаром посыпают. Им кажется, что война — это тоже вроде компота. Пусть лизнут!
4
Победа русских крейсеров вызвала на Балтике большое воодушевление. Кто бы ты ни был — сторонник войны или противник ее, — но мужество всегда есть мужество, и оно покоряет любые сердца. Участников битвы у Готланда встречали на базах с оркестрами, о них писали тогда газеты, матросы зазывали их в кубрики, чтобы крейсерские рассказали, как им было в бою.
И вырастала зависть — линкоров к крейсерам! Особенно остро чувствовали свою бездеятельность гангутцы — измученные частыми переходами через залив, закопченные от угольных погрузок.
— Хоть в мясорубку башкой! — говорили на «Гангуте». — Только бы не дохнуть на приколе, будто удавленники... Что мы здесь видим? Одного Фитингофа, чтоб его, гада, клопы сожрали!
Накануне лейтенант фон Кнюпфер, сатрапствуя на пару с Фитингофом, дал одной салажне такого хорошего тумака, что тот — задом, задом, задом! — так и въехал в открытый люк, после чего был демобилизован, ибо калеки флоту не нужны. Отличился на днях и юный мичман-механик Шуляковский: избил вахтенного кочегара до такой степени, что человека отвезли в лазарет... Копился гнев!
А завтра — праздник: будет смотр матросских талантов.
— Смотри же, Трошка, не подгадь, — убеждал Семенчука Лопухин. — Коли положишь Безголового, тогда в Питер смотаешься.
— Я все понимаю, — соглашался чемпион линейных сил Балтфлота, — но пойми и ты, что борьба... Впрочем, я, Володя, постараюсь.
С полудня на линкор «Севастополь» подваливали катера, доставляя гостей с других кораблей и с берега. Приглашено было много дам, дамочек, девиц — жен, подруг и дочерей офицеров. На трапах работали на приемке гостей ловкие мастера-фалрепные. Их задача в обычное время — принимать с берега пьяных. А сейчас выпало дело деликатное — бабы!
Дамы, конечно, не упустят возможности показать перед мужчинами свою слабую женскую сущность. У трапов начинаются вздохи, повизгивания, страхи, недомогания и прочие фокусы, рассчитанные на слабонервных. Тут фалрепный матрос должен проявить максимум умения, чтобы дама даже не заметила, когда Рубикон ею уже перейден. Так поступают опытные дантисты-экстракторы: не успеешь и вскрикнуть, как они уже предъявляют тебе клещи с вырванным у тебя зубом... На трапах идет веселейшая работа, о которой можно судить по звонким выкрикам фалрепных:
— Готово! Чья это жена? Принимайте...
— Матрющенко, хватай тонкую, а я толстячку приму...
— Петруха, куда девицу в зад пихаешь? Это не положено.
— Ах!
Фалрепные взмокли. Лбы у них — черные от загара. Одеты они в особые форменки — без рукавов, а тельняшки выпущены. Вообще, звери, пираты, скитальцы морей... Дамы, повинуясь их ловкости, так и порхают юбками над пропастью борта, под которым бьется упругая волна. И только на палубе, придя в себя, они начинают охорашиваться, наводить фурор на юных мичманов.
Между тем на пространстве юта, возле кормовой башни дредноута, под грозным навесом орудий, уже поставили беккеровский рояль. Ближние места занимали, как водится, дамы с офицерами. За ними толклись матросы — зубастые, смешливые. Издали от массы бескозырок рябило в глазах, будто палубу линкора щедро обсыпали зернистой икрой. На самом «шкентеле» — в конце — всегда привыкли расселяться (подальше от начальства) отчаянные пессимисты, и оттуда теперь орали:
— Давай показывай! Время... Чего тянуть-то?
Горны пропели «слушайте все». Встал под пушками, как под афишей, конферансье из флотских писарей, которого за кражу пяти фунтов персидской халвы вышибли с царского «Штандарта» на бригаду, и на линкорах о том все знали.
— А сейчас, — объявил он, — первым номером нашей программы выступает знаменитый чтец-декламатор с «Гангута», командир шестидюймовки носового плутонга — мичман Григорий Карпенко!
На крышку рояля облокотился, красный от смущения, мичманец.
Небольшого росточка, чистенький, он петушком исполнил под надрывные возгласы рояля:
Все суета. Один возможен путь —Из задних рядов — самых озорных — вразброд орали:
— А кады бороться-то? На кой нам сдался стих этот?
Когда Гриша Карпенко, страдавший от внимания публики, уже возвращался на свое место, адмирал Свешников (солидный и непререкаемый) заметил ему с большим неудовольствием:
— И с чего это вы, мичман, под пушку вылезли? Поскромнее надо быть нашей молодежи, поскромнее... Учитесь у старших офицеров.
Однако мичману хлопали. Полухин тоже надсаживал ладони.
— А знаешь, — сказал он Семенчуку, — ведь этот мичманок совсем неплохой парень. Ты с ним никогда не разговаривал?
— Нет. С чего?
— А я говорил. Сомневается человек. Правды ищет. В случае чего, такого и на нашу сторону перетащить можно.
— Зачем?
— Мы с тобой хороши до какого-то момента, от «а» до «б», — шепотком пояснил Полухин. — А потом — шабаш и суши весла! Башню-то с дальномерами мы еще и провернем. А вот линкора нам в море не вывести. Сами же таких мичманцов на помощь себе позовем...
Суровому Свешникову не угодил и матросский хор, слаженно исполнивший песню в память павших в этой войне:
Спите, орлы боевые,— Развели тут бодягу поминальную, — заметил адмирал. — Все настроение, какое было, к чертям испортили.
— А сейчас, — объявил конферансье, — перед вами выступит матрос Игнатий Безголовый с известным аттракционом на загадочную тему: «Что русскому здорово — то немцу смерть!» Слабонервных просим удалиться... Гы-гы-гы!
Семенчук толкнул своего соседа:
— Какой Безголовый? Уж не тот ли... чемпион с крейсеров?
— Он самый. Чичас от лыковых лаптей оторвет кожаные стельки.
Перед роялем вынесли носилки с кирпичами. Обыкновенными. Из каких на Руси дома строят, печи кладут. А потом явился и он — Безголовый. Голова у него, правда, была. Но малюсенькая, которую великая мать-природа приладила кое-как на гигантские плечи. Исподлобья взирал чемпион на публику. Так, наверное, в глубокой древности динозавры, будучи сыты, тупо смотрели в болотную даль, где жила, пыжилась и квакала всякая съедобная мелюзга... Безголовый снял бескозырку и долго крестился, шевеля при этом губами. Конферансье выскочил перед ним:
— Благородная публика! Которые тут сознательные, тех по совести спрашиваю — стоит ли рисковать артисту или не стоит?
В руках офицеров щелкали «кодаки».
— Пусть рискует. Просим!
Безголовый нагнулся, взял с носилок первый кирпич. Воздел его над собой — над самым темечком.
— Господи, образумь! — взмолился он тут.
И хватил себя кирпичом по башке. Только осколки посыпались.
Дредноут замер. В тишине щелкали «кодаки». Безголовый ахнул себя по башке вторым кирпичом. Пополам!
Не голова пополам, а кирпич разлетелся.
Надо отдать должное артисту: колол он кирпичи вдохновенно и весьма искусно — то на равные половинки, то вдребезги.
— Валяй дальше! Покрасуйся... — кричали из задних рядов.
Безголовый, когда носилки опустели, счел свой номер законченным и теперь наслаждал себя бурными аплодисментами.
— Конечно, — смеялись офицеры, — для Мулен-Руж такой аттракцион не годится. Но в нашем скромном кабаре вполне сойдет...
— Откуда ты такой чурбан взялся? — печально спросил Свешников.
Безголовый отряхнул известку с волос, нацепил сверху бескозырку и вскинул к ней руку, ответив адмиралу:
— У нас на «Громобое» все, почитай, такие...
В перерыве Семенчук отыскал Полухина:
— Ты видел, что он с кирпичами творит?
— Дурак он. Нашел, чем хвастать.
— А... сила?
— Не бойся. Ты же умней его. Помни, за что будешь бороться. Пусть тебя воодушевляет идея... Нам нужна связь!
На следующий день «Севастополь» даже присел в воде ниже ватерлинии, будто его загрузили сверх нормы боезапасом. Это привалила из Гельсингфорса громадная толпотня матросов, давно ждавших этого дня. Под раскатом главного калибра вместо рояля теперь развернуты пробковые маты, накрытые шлюпочным брезентом. Зрители уже повисали на вантах, на рострах, лезли на шлюпбалки. Вдоль стволов орудий сидели рядком человек по сорок, свесив ноги, а под ними гомонила, колыхалась братва.
— Время! Начинай... — волновалась палуба.
Опять прибыли гости с дамами. Соревнование накаляло азарт, ибо плавающие на линкорах кровно (почти страдальчески) переживали за свою бригаду, крейсерские же на руках носили Безголового, которого так любили, так уважали, что только медом еще не мазали.
Семенчук нервничал. Наконец с башни было объявлено:
— Внимание! Сейчас состоится схватка, которая решит, кому ехать на общефлотские соревнования... Выступают: от бригады линейных сил — гальванный унтер-офицер первой статьи Трофим Семенчук, призыва девятого года... (Не дали закончить — кричали «ура» свои ребята, с дредноутов.) От бригады крейсеров... (Опять буря восторгов.) От бригады крейсеров — кочегар второй статьи Игнатий Безголовый, призванный в четырнадцатом из запаса.
Ударила рында, заменявшая гонг. Матросня замерла, разинув рты, когда тяжкой поступью, слегка вразвалочку, вышли на ковер прославленные борцы. Как положено, сделали они друг другу четкое «лесалю». Встали в позу «ангард». Внаклонку. Левая нога при этом — вперед. А правая рука сразу начинает искать запястье руки противника — для захвата его.
Итак, борьба началась. Семенчук видел перед собой низенький лоб кочегара. Из-под опаленных возле котлов бровей на него — в зорком прищуре — глядела узкая щелка враждебных глаз.
— Семенчук, хватай его! — подбадривали линкорные.
Но собралось здесь немало и ребят с крейсеров.
— Безголовый, шмякни линейщика, как лягушку!
Офицеры призывали к порядку. Дамы лорнировали борцов.
Ура! Есть! Семенчук уже держал запястье Безголового. Доля секунды. Стремительный перехлест тела — бросок «тур-де-тет».
Громадная туша кочегара, издавая запах пота, скользит вдоль спины гальванера, ловко переводимая им в партер.
Так. Хорошо.
Теперь следует двойной зажим. Шея у Безголового — будто отшлифованное бревно. Никак не взять. Пальцы с нее соскальзывают, как с телеграфного столба. С колоссальным напряжением Семенчук все же умудрился собрать свои пальцы в замок на этой шее.
Дело сделано. Даже не верилось.
— Ломай крейсерского борова! — орут ему приятели...
Семенчук уже ощутил, что его противник начинает звереть. Дикая, первобытная сила его не сдавалась. Безголовый легко пришел на «мост». Перевел себя в «тур-де-бра», молотя по ковру ногами, словно мотылями паровой машины. Семенчук понял, что победа, если она и состоится, то лучший ее вариант — ничья. Но корабельная братва ничьей не простит... Здесь не та публика: или повали, или сам ложись! А ничьей не нужно. Не затем собрались.
— Игнатушка, не выдавай!
— Трошка, покажи класс!
Один прием за другим — призы, парады, скамейки. Семенчук хотел забить врага своей техникой. Но каждый раз его мастерство (и его немалая сила) встречали обратный натиск могучего опытного борца.
Из узких лезвий глаз Безголового струилась ненависть к противнику... Еще туше! Опять туше! Семенчук сумел бросить Безголового на ковер, тот стоял на четвереньках — нерушимый, словно Николаевский чугунный мост через Неву...
Борьба. Пот. Сила. Пыхтенье. Время... Гвалт!
Эта галдящая братва, эти офицеры в первых рядах, эти нарядные красавицы в шляпах, украшенных гроздьями цветов, — никто из них не знает сейчас, во имя чего борется 1-я бригада линейных сил Балтийского флота... «И пусть не знают!»
От страшного напряжения на туловище Безголового вдруг с треском лопнуло трико, обнажив его существо с тыла. Семенчук по-прежнему стойко выдерживал соперника в партере, а тот выставил себя на всеобщее обозрение. Семенчук его не отпускал. Молодые ребята-мичмана — те просто катались от хохота. А солидные каперанга были искренно возмущены подобной картиной:
— Это... ни на что не похоже! Павиан какой-то... Уберите этот срам! Как можно? Здесь же находятся дамы...
Никак не ожидавшие такого афронта дамы деликатно отвлеклись, рассматривая благородную гладь моря. Только одна восторженная курсистка (кажется, дочь адмирала Свешникова) вперилась в корму Безголового как зачарованная...
— Давайте гонг! — приказал адмирал Свешников.
Ударила рында, объявляя вынужденный антракт. Перерыв в борьбе буквально обрушился на Семенчука, как бедствие. Он понимал, что вторично ему вряд ли удастся так ловко захлестнуть противника. Борцов увели в каземат противоминной батареи. Семенчук, слабо надеясь на свою победу, решил попробовать с другой стороны:
— Слушай, приятель, мне очень надо попасть в Питер...
— А! — одним звуком отозвался Безголовый.
— У меня там невеста... ждет... понимаешь?
— У? — вроде удивился тот.
— Надо... Как бы тебе объяснить? Надо...
— О!
— Уступи. Ста рублей с линкоров не пожалеем...
— Ы, — ответил ему Безголовый, пролезая в новое трико.
Гонг!
На этот раз он обрушил Семенчука на ковер плашмя, сразу на две лопатки. «Севастополь» содрогался от рева матросов:
— Подножка была! Не по правилам...
— Верно все! Ногу не тронул... — кричали крейсерские.
Семенчук встал с ковра и... заплакал. Плачущего борца повели к трапу дружки-приятели и поклонники. Публика еще долго неистовствовала, но уже ничто не спасет положения. Семенчук-то ведь лучше всех знал, что подножки не было. Все правильно!
Сильный ветер взмывал воду гельсингфорсского рейда. Рвало с голов бескозырки — колесами они долго еще катились по волнам, намокая, и утопали. Стучали на ветру, словно пушечные громы, брезентовые чехлы мостиков. Под бортами линкоров мотало и било на волне дежурные катера и вельботы.
Семенчук обратился к вахтенному офицеру, мичману Карпенко:
— Девка тут одна... финка, которая все Колю своего сыскивала. Заплыла за «Петропавловск» и... боязно за нее.
— Ах, наша прекрасная Ундина? Хорошо — в шлюпку!
Искали Русалку весь вечер, а ночью лучи прожекторов зловеще скрестились над рейдом. Нашли ее лишь под утро возле каменистого острова. Она казалась прекрасна и сейчас — даже мертвая. Но только теперь матросы заметили, что она уже давно беременна.
В глухую августовскую ночь на окраине Брунспарка в Гельсингфорсе восемь матросов, сняв с поясов ремни, стебали ими девятого. Тяжелые медные бляхи, насыщенные с испода свинчаткой, остро рассекали воздух над головами. Бляха матросского ремня — оружие страшное, делающее из человека рубленую котлету.
— Слышал, Володя? — спросил Семенчук. — Говорят, что вчера финская полиция мертвого с нашей бригады подобрала в парке?
— Ша! — отвечал Лопухин. — Это и был тот самый Коля...
В августе немцы через Ирбены рванулись на Ригу!
5
Колонны Гинденбурга маршировали отлично.
Сбежались смотреть литовские села,Варшава пала, Ковна пала, Митаву и Шавли немцы взяли...
Гинденбург нажимал на Ригу, на Ригу, на Ригу!
Войдя в Виндаву, немцы нашли там взорванные причалы, обгорелые руины вокзала. Русские миноносцы рыскали по ночам вдоль кромки берега, снимая персоналы маяков (с их детишками, картошкой с огорода, с блеющими козами), команды радиопостов, прислугу приморских батарей. Теперь уже вся Курляндия была оккупирована немцами, и Гинденбург нашел здесь много мяса и сала, молочные реки и сливочные озера, — принц Генрих Прусский просто лопался от зависти к армии, ибо германский флот никак не мог угнаться за германской армией... «Стыдно!»
Гинденбург наседал на Ригу, где спешно формировались батальоны латышских стрелков, и в добровольцах отказа не было: многовековая ненависть латышей к германцам не требовала даже агитации. Русские солдаты, плечо к плечу с латышскими стрелками, задержали военщину кайзера под самой Ригой, ну буквально под самыми ее пригородами — во мхах Тирольских болот, в гудящих соснами лесах возле чистого озера Бабите. «Что будет дальше?..»
— Дальше, высокий принц, — напутствовал Тирпиц гросс-адмирала Генриха, — ваш флот должен проломиться через Ирбены, чтобы подкрепить Гинденбурга с моря и пресечь господство русских в Рижском заливе... — Палец Тирпица плотно лежит на карте. — Это просто, — говорит он, — надо лишь выбить пробку из Ирбен. Я знаю, что у русских там собран хлам, а не корабли. Ни одного линкора! Смотрите сюда, мой принц...
В начале августа над Балтикой грохотал затяжной шторм. Старенький миноносец, из бортов которого волной выбивало заклепки, вернулся в Гельсингфорс с моря. С его борта сошел измотанный качкой и бессонницей контр-адмирал Адриан Непенин: этот офицер, помимо любви к авиации, обладал еще страстью к шпионажу. Непенин был главою всей флотской разведки на Балтике... На штабном «Кречете» пышные ковры глушили его тяжелые шаги. Срывая с плеч макинтош, Непенин почти вломился в каюту комфлота Канина.
— Думато! — заявил от комингса. — Они идут, и большими силами. В Либаве уже черт ногу сломает от обилия кораблей разной классификации. Команды наших подлодок валятся с ног... Дайте мне чего-либо выпить, Василий Александрович!
Канин измерил свою каюту точно по диагонали — из угла в угол. Остановился, посверкивая стеклами очков:
— Смешно сказать, но Рижский залив держат четыре канлодки, несколько эсминцев... Что там еще? Мусор. Остается одно — надеяться на богатырскую русскую силушку, которая все переможет.
— Да пошлите вы туда новейшие дредноуты из Гельсингфорса!
Канин еще раз отстукал по телеграфу в Ставку просьбу, чтобы ему позволили ввести в бой линкоры типа «Севастополь», иначе флот не уверен в обороне Ирбен и силам Рижского залива предстоит полный разгром и уничтожение, ибо немцы могут не выпустить его на север — через Моонзунд... Ставка ответила: нет!
— Видите, как с нами разговаривают? — спросил Канин. — Могу послать только обломок, прошлого, музейную реликвию — линкор «Слава», который правильнее бы называть лишь броненосцем...
...Палец адмирала Тирпица заостренным ногтем рвал карту.
— Это же так просто, мой высокий принц! — говорил он.
Словно прекрасные жемчужины, нанизанные на одну нитку, тянутся вдоль пляжей, сверкая с моря, знаменитые курорты — Добельн, Ассерн, Кеммерн, Майоренгоф и Шлока. Вот за теми каштанами, что согнуты ветром, за пляжными киосками, где еще недавно торговали мылом и полотенцами, мороженым и шипучей водой «Аполлинарис», — сейчас здесь раскисли под дождями вдруг ставшие неуютными санатории и кургаузы, затихли хрупкие раковины павильонов для музыки, для флирта, для осторожных первых поцелуев... Все кончилось! И растеряны в панике игрушки детей на песке; море еще иногда бросает на берег забытые зонтики приезжих дачниц и шлепанцы петербургских сановников. Гинденбург уже рядом: спасайтесь, люди!
Пусто — и германский снаряд взрывает горячие пески штранда, гаснут с моря теплые искры купален... Спасайтесь!
Осыпана ночным дождем, «Слава», как безмолвная тень, вошла в Ирбены. Соратники молодых лет «Славы» давно опочили возле Цусимы, а линкор, сочась железными швами, дожил до расслабленной корабельной старости. Не так уже, как раньше, бьется его сердце — машины, побаливают котлы-желудки, в артериях магистралей не так уже бурно пульсирует кровь воды и пара... Старость — не в радость (даже нам, кораблям!). Механики каждодневно, словно больничную карточку, заполняют графы журналов — о повреждениях, о появлении течи, об ослаблении корпуса...
Тихо струясь корпусом между берегом и минными банками, «Слава» вступила в Рижский залив, словно рыцарь былой эпохи — вся из невозвратного прошлого. Слева по борту остался мыс Церель, справа — от Курляндии — ее засекли немецкие береговые посты. Со стороны залива, из ночной темени, старому кораблю — молодо и задорно — подмигнул молодцеватый юноша «Новик», и линкор ответил ему на позывные своим потухшим слезливым глазом:
«Я здесь... это я... я иду вам на помощь, молодежь!»
В это время к Ирбенам подходил германский флот в составе семидесяти боевых единиц. Случись так, что немцы ворвутся в Рижский залив, и тогда «Слава» обречена на гибель, ибо предательские отмели Моонзунда не выпустят линкор на просторы Балтики. Корабли всегда знают лицо своей смерти — вот оно, это смутное лицо забортной воды, что нехотя вскипает под натиском тупого форштевня. Впереди «Славы» легкой рысцой бежит «Новик» — он бежит легко, будто играючи, и это понятно: он еще молодой... С мостика линкора по раскатам четырнадцати трапов, блещущих медью, минуя множество люков и переходов, спустился командир «Славы», моложавый и симпатичный каперанг Сергей Сергеевич Вяземский (не князь!).
— Готовность прежняя, — напомнил он кают-компании. — В любом случае, господа, прошу объявить по команде, что мы пойдем на гибель, но не отступим. Нам отступать некуда. Сигнал первой же тревоги — возглас славы для нашей «Славы»!
Фамилия Вяземских на Руси была столь широко известна, что многие по ошибке называли его, как князя, «вашим сиятельством», на что Сергей Сергеевич всегда добродушно отвечал:
— Я ведь не сиятельный — я лишь старательный...
«Слава» бросила якоря, и тяжкие звенья цепей с грохотом побежали в море. Зацепились за грунт. Встали. В каюте Вяземского допоздна не угасал свет. Командир линкора вместе с флагманским артиллеристом флота, кавторангом Свиньиным, обсуждал весь трагизм положения. Оба участники русско-японской войны, они понимали друг друга с полуслова.
— Сережа, — говорил флагарт, — ты же не достанешь своей артиллерией до немца, который будет хлестать по тебе с дальней дистанции. У них руки длиннее твоих.
— Володя, я уже решил, что мы затопимся...
Над ночным рейдом, едва не задевая мачт «Славы», в небе могуче прогудел русский «Илья Муромец» — чудо XX века!
Армаду германских кораблей возглавлял прославленный немецкий флотоводец — адмирал Хиппер... На мостике «Зейдлица» он раскурил первую за день сигару, глянул в мутный рассвет:
— Вот он, русский коридор на Ригу, — Ирбены!
Ирбены... Одно это слово заставляет матросов вжимать головы в плечи, зорче осматриваясь. С тральщиков рассказывают (без вранья!), что в тихую погоду, стоит лишь застопорить машины, и тогда под водою проступают в Ирбенах черные головешки русских мин. Они только и ждут, чтобы корабль кайзера коснулся их страшных рогулек... Взрыв! Взрыв! Взрыв!
Началось траление Ирбенского пролива. Командиры германских тральщиков, после гибели своих судов мокрые — хоть выжимай их, с лицами — как гипсовые маски, докладывали Хипперу:
— Наши тралы загребают мины сразу по три-четыре штуки.
Как в компоте вишня плавает отдельно от сливы, так и здесь, в этих Ирбенах, сварена в одном котле русская похлебка из различных мин... Мы же понимаем такие вещи и видим, что мины поставлены в разные сроки, они разных систем... Нам не справиться!
— Вперед! — отвечал им Хиппер...
С аэродромов Эзеля, косо чиркнув крыльями по воде, срывались русские самолеты и раскладывали свой бомбогруз на германскую партию траления. Чтобы сорвать работу врага, неустрашимо (на грани отчаяния!) сражались в Ирбенах канонерские лодки «Грозящий» и «Храбрый», «Сивуч» и «Кореец». Эсминцы, резкие и порывистые, как пантеры, помогали им своим огнем. Очень трудно сдержать врага. «Слава» стреляла своими пушками только на 90 кабельтовых, а германские крейсера легко ее накрывали из отдаления, сами оставаясь невредимы.
Немецкие тральщики, словно крысы, прогрызали в минных стенках узкие норы, через которые Хиппер рассчитывал протащить свои корабли прямо на Ригу. Он торопил, он спешил... Тральщики гробились на минном частоколе, их ломало в куски, их превращало в облака пара, их пожирало пламя, но Хиппер безжалостно посылал их вперед — только вперед! И они — шли, они шли по минам. Вот уже протралена первая линия заграждений, вот их тралы начали косить вторую линию... Немцы уже зацепили своими неводами и третью! Кажется, успех обозначился на горизонте, и утром эскадра может начать прорыв на Ригу.
Хиппер — успокоенный — сказал:
— Завтра на рассвете, когда станет светло...
Канин — обеспокоенный — сказал:
— Сегодня же, как только станет темно...
И в ту же ночь, презрев смерть, в Ирбены проник героический заградитель «Амур». В его высокой корме со скрежетом открылись ворота лоц-портов, в которые мог бы въехать трамвай, и оттуда посыпались в море мины. «Амур» снова завалил ночью минами те проходы, которые успели протралить немцы. На рассвете немцы сунулись в Ирбены... взрыв! взрыв! взрыв! Хиппер с саркастической улыбкой на устах вынужден был признать:
— Мы вернулись на ноль. Придется начинать все сначала, как вчера. Мы попали в ловушку замкнутой цепи: без Ирбен нет Риги, без Риги нет Моонзунда, без Моонзунда не бывать в русской столице. Кайзер смотрит на нас, вся Германия молится за нас...
Один за другим выбывали из строя подорванные эсминцы и крейсера кайзера, их выволакивали на буксирах, тащили обратно на Либаву и еще дальше — под Данциг. В устье Ирбенского пролива завязывался гремучий клубок жаркого боя. Русские канлодки в дерзком набеге разогнали по морю всю германскую партию траления. Обрубив тралы, как это делает рыбак с сетью, спасая свою жизнь, тральщики метались под огнем «Сивуча» и «Корейца» словно угорелые. Не слишком ли дорого обойдутся эти Ирбены?
— Продолжать движение, — распорядился Хиппер; он уже не призывал их на Ригу, лишь бы удался прорыв в Рижский залив...
В полдень из-за мыса Церель опять показался в Ирбенах тупой форштевень «Славы». Вяземский неразлучно был рядом с флагартом Свиньиным; через бинокли они отлично видели, как из башен «Позена» и «Нассау» взлетели пять красных шариков...
— В нашу сторону, Сергей Сергеич, нас они достанут.
Снаряды глухо взорвали глубину под бортом «Славы», и линкор качнуло на пенной воде. Вокруг — словно выросли прекрасные белые лилии: это поднялась кверху пузом оглушенная рыба. «Слава» была беспомощна — пушки ее имели предел до 90 кабельтовых.
— Не в лоб, так по лбу, — сказал флагарту Вяземский. — Я уже продумал этот вариант до конца... Затопимся!
Была сыграна «водяная тревога». По приказу с мостика трюмные машинисты раздраили кингстоны, впуская море внутрь корабля. Забортная вода быстро заполнила коридоры правого борта, из-за чего левый борт «Славы» круто вздернулся над морем. Орудия тоже вздернулись выше, и теперь русские снаряды «достали» противника. С резким креном, под красными конусами стеньговых флагов, русский линкор полным ходом пошел прямо на врага... Ох эти Ирбены! Битва за них шла на пределе возможностей — и людских, и корабельной техники. Балтийцы свершали невозможное, чтобы Рига осталась нашей. В ярости орудийных залпов, полузатопленная, «Слава» дралась одна за десятерых, и палуба линкора — как наклонный каток, по которому скользили ноги матросов...
Напрасно дымил германский флот, ожидая часа, когда откроются ворота Ирбен на Ригу. Что-то ломалось в сроках, трещали планы. Точная конструкция оперативных замыслов разрушалась раньше времени, и обломки ее выносило через Ирбены — горящими эсминцами, подбитыми крейсерами. Ближе к ночи на русских кораблях слышали, как экипажи германских дредноутов возносили к небесам молитвы.
После богослужения адмирал Хиппер вызвал к себе командиров номерных эскадренных миноносцев «V-99», «V-100». Из кромешной темени ночи возникли две плоские тени, низко прижатые к воде... Это подошли номерные эсминцы — новехонькие (последнее слово германской технической мысли). Оставляя на линолеуме цвета крепкого кофе мокрые следы от штормовых сапог, молодые командиры предстали перед Хиппером:
— Готовые ко всему, мы внимательны к вам...
— Используя тень Курляндского побережья, — приказал им Хиппер, — прожмитесь фарватером в русский маневренный мешок. Нам сейчас сильно мешает русский броненосец «Слава», который, очевидно, отсыпается на рейде Аренсбурга... Утопите его торпедами! В случае, если «Слава» в Аренсбурге не обнаружится, вот вам вторая цель, вполне достойная ваших номеров, — это минный крейсер «Новик».
«V-99», «V-100» были первыми кораблями кайзера, которые прорвались в Рижский залив. Шли с притушенными огнями, и ветер скоро донес до германских эсминцев запахи скошенных трав, ароматы плодоносящих садов Аренсбурга. Древняя столица Эзельской провинции мирно почивала в удушье цветов, до мостиков эсминцев однажды долетело громыханье колотушек ночных сторожей.
Эсминцы сошлись бортами на дистанцию голосовой связи. Командиры «номерных» решили ворваться на рейд Аренсбурга, внутри которого смутно брезжили очертания русских кораблей. Эсминцы не успели разойтись бортами, как вдруг, разрубая душистую тьму, перед ними опустились шлагбаумы прожекторов. Их заметили! Брандвахтенные миноносцы «Украина» и «Войсковой» открыли огонь. Сбивая со своих надстроек взрывчатое пламя легких пожаров, номерные эсминцы побежали прочь...
В маневренном мешке русских они опять сомкнулись для разговора, и медные рупоры трубяще несли над морем голоса командиров.
— Что будем делать? — спросил командир «V-99».
— Покувыркаемся до рассвета в этом мешке. Может, нам еще и повезет... Но «Славы» и «Новика» я не разглядел на рейде.
— Да, в Аренсбурге их нет!
Взвыли турбины, и номерные эсминцы разошлись, быстро наращивая боевую скорость. До рассвета было еще далеко. В эту ночь кайзеру было доложено, что господство русских в Рижском заливе кончилось — «мы уже проникли в сферу недоступности».
6
Накануне на борт «Новика» прибыли сразу два адмирала. Начальник{7} Минной дивизии — Трухачев и начальник Минной обороны Рижского залива — Максимов. Оба были в рабочих кителях, от них слегка попахивало дрянным винцом. Вид они имели аховский — шумливые, невыспавшиеся, однако адмиралы были настроены оптимистически, как будто ничего страшного не произошло. Горнисты на эсминце сыграли в их честь «слушайте все», потом исполнили торжественный сигнал «захождения» адмиралов на борт корабля.
— Вольно! — в один голос рявкнули и Трухачев и Максимов.
Прямо от трапа — в салон. При разговоре присутствовал и Артеньев, как старшой. Фон Грапф в упор спросил у Максимова:
— Все-таки немцам удалось протралить нашу оборону в Ирбенах?
— Скажите спасибо, — со злостью отвечал Максимов, — что мы не сломали себе шею на отступлении флота следом за армией.
— Вы думаете, мы отступим? — насторожился Артеньев.
— Я этого не сказал... — последовал ответ. В салоне стояла нестерпимая духота. Иллюминаторы были раздраены, но это не помогало. Сытая благодать курортной провинции наполняла каюты необычной тишиной и запахами близкой осени.
— Немцы прорвались, — вступил в разговор Трухачев, — но их потери уже невосполнимы! Сейчас, по последним сведениям, три германских парохода, груженные булыжниками, ушли куда-то к черту на кулички. Только бы немцы не затопили их в Моонзунде, дабы задраить нам выходы в Балтику, тогда мы — как тараканы в банке!
Адмиралы, обутые по-походному в грубые солдатские сапоги, расхаживали по коврам салона, горстями кидали в рот крупную аренсбургскую вишню, выбрасывая косточки в иллюминатор. Они сказали, что сейчас пробегутся на «Генерале Кондратенко» к Церелю, чтобы глянуть на противника своими глазами, а на рейде останутся два эсминца в брандвахте.
— Гарольд Карлович, у вас котлы на подогреве?
— Постоянно. Мы готовы в любую минуту.
— В старом флоте «командирами» назывались только командиры кораблей; лица же, облеченные властью над соединениями кораблей, именовались «начальниками».
Начдив Трухачев потянулся к замызганной фуражке:
— Тогда вы тоже пробегитесь до кромки курляндского берега. Машинами особенно не форсируйте, ибо надо беречь топливо...
Максимов пошел на трап следом за Трухачевым.
— Да, — добавил он, прощаясь, — вы уж не поспите эту ночь, пожалуйста. Противостоять тралению в Ирбенах мы уже не в силах. Сейчас возникает новая проблема, почти гамлетовская: быть или не быть? Стоит немцам ворваться в эту кастрюлю Рижского залива, и мы можем оказаться отрезаны даже от Моонзунда...
Но, даже признаваясь в трагизме своего положения, адмиралы никак не выглядели унывающими. Артеньев спросил о «Славе».
— Бедная «Слава», — вздохнул Трухачев. — Немцы разворотили ей броню. Три попадания — для старушки это многовато. Ну, вы же знаете Вяземского — он держал «Славу» под огнем... Удачи вам!
Рассеивая за собой сизую гарь выхлопа, катер потащил адмиралов на другие эсминцы. Грапф не спешил сниматься с якоря. «Новик» лишь глубокой ночью оставил тишайший рейд. На малом пошли через мелководья. Долго еще виднелась громада замка псов-рыцарей да дымила над морем труба ликероводочного завода... Турбины глухо выли под палубой. Было неспокойно на душе.
Михайловский маяк с берега Курляндии давал во мрак ночи резкие короткие проблески, и было непонятно — для кого он работает. Штурман склонился над пеленгатором, но фон Грапф наорал на него, как последний гужбан, потом вежливо добавил:
— Голову же надо иметь. Зачем вы пеленгуете Михаила, если этот маяк давно уже занят колбасниками?
— Верно, — согласился Артеньев. — У вас нет гарантии, что сигналы эти не фальшивы... нарочно, чтобы сбить нас с курса.
Пошли дальше. Грапф насвистывал разные шансонье, каких он знал бесчисленное множество, и Артеньев по этому обилию мотивов пришел к выводу, что Гарольд Карлович смолоду, видать, немало путался по кабакам. Между прочим, командир продолжал оставаться очень внимательным. Если Грапф замечал, что один из шести сигнальщиков залезал биноклем не в свой сектор горизонта, он брал матроса за уши, заставляя его смотреть куда надо.
— Не отвлекайся! — говорил он почти ласково. — В чужом секторе не девки пляшут... такая же водичка, как у тебя!
Во мраке досыпающих Ирбен «Новик» пролетал, как бесплотный дух. Дейчман звонил из низов, любопытствуя:
— Что у вас там наверху, блаженные?
— Ничего, — отвечал Артеньев сухо. — Плохая видимость.
— А у нас — как в банях у Сандунова. Вентиляция обжаривает. Не продвинуть. Вам-то там, на ветерке, благодать...
Артеньев защелкнул на щите трубку телефона. — Гарольд Карлович, а не отвернуть ли нам на Аренсбург? Со стороны норда на небе видны какие-то подозрительные зарницы...
Это был как раз тот самый момент, когда номерные германские эсминцы нарвались на русскую брандвахту Аренсбурга. Фон Грапф поднял бинокль, линзы которого (ночные) вспыхнули в темноте, как два фиолетовых тюльпана. Зарницы с норда уже погасли.
— Обойдется, — сказал он. — Поболтаемся еще в этом мешке.
Прошло еще полчаса. Петряев скатился на мостик с площадки дальномера, из кожаного портсигара достал папиросу:
— Кажется, эта канитель не кончится... У кого спички? Дайте прикурить... Я солидарен с мнением старшого: пошли на Аренсбург и как раз к открытию базара будем на рейде.
Старший минер Мазепа чиркнул под носом артиллериста спичкой и тут же загасил ее в ладонях.
— Сигнальцы! — гаркнул. — Я за вас буду докладывать?
И голос Широго совпал с воплями сигнальной вахты:
— Прямо на нас... два силуэта... тип неизвестен!
Фон Грапф все же успел домурлыкать:
Она была«Шашлыки» неизвестных эсминцев быстро вздергивались над морем, стали видны Шесть дымящихся труб, на каждого — по три. На позывные они не ответили, и Грапф, почти успокоенный, сказал:
— Сергей Николаич, вы стоите ближе... Будьте так любезны, нажмите педаль колоколов громкого боя.
Нажали педаль. Тревога!
После чего фон Грапф обратился к вахте:
— Прошу запомнить: перед нами два немецких эсминца типа «V» новейшей конструкции. Спущены на воду лишь месяц назад. Противник достойный: их скорости и вооружение, как у нашего «Новика».
— Мама! — дурачась воскликнул Мазепа.
Петряев обезьянкой вскарабкался обратно на дальномер, через сильную оптику обозрел корабли противника:
— Нажимают зверски! Кареты у них богатые... с гербами!
— Сейчас проверим, каковы у них ямщики, — сказал фон Грапф...
«Новик» легко вспарывал водяную толщь плугом форштевня. В мощном пении согласных турбин копилась страшная сила скорости, необходимой для боя. Гальванеры уже трудились на автоматах стрельбы. Синие, желтые, красные проблески сигналов мигали трепетно, освещая молодые лица матросов. На первом же залпе (который, сколько ни жди его, всегда будет неожиданным) комендоров, приникших лицами к визирам, ударило аппаратурой в лицо, но каучуковая оправа спасала зрение. По секундомеру Петряев давал «отмашку», срывая педаль ревуна, и следом такие же ревуны яростно мычали на плутонгах, отмечая начало каждого залпа.
Бой начался. Весь на скорости. Весь в наскоке.
Один против двух вступил в неравную дуэль...
На бортах немцев уже видны литеры, намалеванные белилами от ватерлинии до срезов полубаков: «V-99» и «V-100». Наградив «сотый» двумя попаданиями, «Новик» теперь зашибал снаряды в «девяностодевятку». Точное маневрирование фон Грапфа сделало «Новик» почти неуязвимым — ни одного попадания!
— Право руль... еще правее... теперь — лево на борт.
Сбоку ему подсказывал штурман:
— Не увлекайтесь, Гарольд Карлович: там — мины!
— Я это знаю, но... помнят ли об этом колбасники?
На «V-100» снаряд разнес мостик, там уже загорелось. Запарив машиной, «сотый» быстро укрывался в тени берега.
— Пошлите ему... в разлуку! — сорванно крикнул Артеньев.
«Новик» послал вдогонку «V-100» снаряд, который начисто сбрил ему среднюю трубу, и было видно, как она соскочила с палубы в море, последним вздохом извергнув последний клуб дыма.
— Артисты! — раздался одобрительный возглас Грапфа; командир от телеграфа нагнулся к помощнику: — Стыдно сказать, но так хочу в гальюн, что спасу нет... Не знаю, дотерплю ли?
Половина дела была уже сделана: «Новик» уравнял свои силы.
Русские погнали перед собой «V-99» с такой яростью, как гонят по улице бешеную собаку. Эта «улица» вела прямо на минное поле. Петряев умудрился настичь врага ловким снарядом, разворотив ему корму. Очевидно, снаряд разбил дымовые шашки, и теперь убегающий «V-99» потянул за собой плотную полосу дымзавесы.
— Совсем некстати, — огорчились люди на «Новике». За эту дымзавесу тут же, очень ловко, завернул и «V-100». Грапф перетопнулся с ноги на ногу.
— Может, за это время, пока ветер отнесет дым в сторону, я успею сбегать до гальюна и обратно?
За полосою дыма, невидимые, уходили немецкие корабли. Ветер разорвал дымзавесу на волокна — как спутанную пряжу.
— Вот они!
— Петряев, работай дальше! — крикнул Грапф артиллеристу...
— До минной банки всего полмили, — предупредил штурман.
Прямо по курсу с гулом вздыбнулось море: «V-99» взорвался. Еще взрыв! — на инерции хода он взорвался и на второй мине. Эсминец быстро погибал, оседая в море кормой, оттуда ревели тонущие... «V-100» пытался спасать людей, но это было слишком рискованно. К тому же «Новик» взял его под обстрел. Тогда «сотый» сделал самое мудрое — он побежал!
— Ямщики у них дерьмовые, — рассуждали сигнальщики...
— Отныне, — объявил фон Грапф, — прошу не говорить, что тип этих кораблей неизвестен. Теперь мы знаем им цену... По отсекам осмотреться. Подсчитать убитых и раненых.
Обратный доклад постов был блестящим:
— Повреждений нет. Убитых нет. Раненых не имеем.
— Вот так и надо воевать! — сказал фон Грапф и, растолкав всех у трапа, бросился через люк в провал мостика с хохотом: — Не мешайте, не мешайте... У меня срочное дело в низах!
На Кассарском плесе, где собирались русские корабли, даже днем светили огни сигнальных буев. Вражеские крейсера уже прорвались в Рижский залив, на рейде Пернова немцы затопили пароходы, груженные булыжником. Рижский залив был пустынен — Хиппер не встретил даже шаланды. Только под самой Ригой, помогая солдатам приморского фланга, остались две канонерки...
Только две! Две русские канонерки, прикрытые мраком теплой августовской ночи, пробирались вдоль берега к своим кораблям. Отрезанные от Моонзунда, они шли... в Моонзунд. Одну канонерку звали «Сивуч», а другую звали «Кореец».
Крейсер «Аугсбург» срезал им курс и осветил их прожекторами. По радио сразу же были вызваны на подмогу мощные линейные корабли. В потемках немцы приняли канонерку «Сивуч» за русский линкор «Славу» и обрушили на нее всю ту мощь, которая способна раздавить даже дредноут. Командовал «Сивучом» кавторанг Черкасов — человек удивительной красоты, мягкий и душевный, любимец команды и кают-компании. Он принял бой!
Шедшая концевой канлодка «Кореец» удачным выстрелом разбила рубки «Аугсбурга». Прожектора погасли, и, пользуясь суматохой, «Кореец» скрылся в ночи. Вся ярость врага обрушилась на одного «Сивуча». Русским матросам терять было уже нечего, и «Сивуч» вышел на самую короткую дистанцию боя, стреляя в упор (и так же в упор били его враги). Это была адская ночь...
«Сивуч» был объят пламенем до клотика. Внутри канлодки рвались боезапасы. Его палуба стала красной, и подошвы сапог сгорали у матросов. Левый борт раскалился добела: броня, касаясь воды, яростно шипела, не остужаясь. Красивый человек стоял на мостике «Сивуча» — при орденах, при оружии, при перчатках. Вокруг него лежали мертвые. Скоро от рубок и надстроек ничего не осталось — все разбросало взрывами.
Но — нет! Это еще не конец, и они сражались. Из пламени и дыма было слышно, как густо чавкают замки пушек, запирая снаряды в каналах стволов. Из пламени пожаров вырывались фонтаны огня — они сражались. «Сивуч» медленно погружался в море, и все яростнее шипела раскаленная сталь бортов, не вынося холода пучины. В облаке раскаленного пара, в котором корчились обваренные тела матросов, «Сивуч» уходил из жизни с честью...
С моря пришло от них последнее известие, переданное без шифра, открытым текстом, — пусть знают об этом все, даже враги:
ПОГИБАЮ, зпт НО НЕ СДАЮСЬ тчк
Корабли на Кассарском плесе приспустили флаги и снова вздернули их до места, ибо отчаиваться было некогда. Люди плакали. На тральщиках. На эсминцах. Рыдал в каюте старый командир «Славы» каперанг Вяземский... «Сивуча» не стало!
— Я хорошо знал кавторанга Колю Черкасова, — сказал Артеньев. — Это был красавец, каких редко встретишь.
— И жена у него, — добавил Грапф, — бесподобная женщина.
— Вдова на пенсии! — заключил Колчак, дергая скулами...
Опять заработало радио: командир «Корейца» сообщал, что он окружен намного превосходящими силами противника. «Если можете, Окажите помощь...» Колчак тут же дал ответ:
— Радируйте обратно. Помощи не будет. Точка. Погибать, запятая, но не сдаваться. Точка. Подписал — Колчак. Точка...
И кроваво сочились огни Кассарского плеса...
— Я хочу спать, — сказал Артеньев; закрыв глаза веками, темными от усталости, как медные пятаки, он пошагал по рельсам палубы своего миноносца.
Адмирал Хиппер устал.
— Вы тоже устали? — спросил он офицеров.
— Команды измучены до предела, — отвечали ему.
— Я понимаю...
Казалось бы, вопрос благополучно разрешен. Ирбены — этот золотой ключик от Риги — уже попал в цепкие руки кайзера.
— Но, — заметил Хиппер, — ключ не проворачивается в замке. С другой стороны рижских дверей русские вращают ключ в обратную сторону... Увы, эти Ирбены обескровили нас!
Хиппер изменил планы и вывел корабли не к Риге, а к Аренсбургу. Со стороны моря немцы стали крушить снарядами сады, музеи, грязелечебницы, курорты, гимназии и приюты для инвалидов. Аренсбург, совсем беззащитный, молча выстрадал невыносимую боль.
Русская подлодка отомстила Хипперу, всадив торпеду в борт линейного крейсера «Мольтке». Сразу началась паника:
— Перископы! Вокруг нас — русские субмарины...
Пачкая дымом горизонт, германская эскадра заторопилась назад — на Либаву, на Данциг. И всюду чудились им перископы: немцы обстреливали каждое бревно, плававшее стояком: они топили теперь каждую вешку, торчавшую из воды. Минуя Ирбены (ох эти Ирбены!), корабли кайзера еще несколько раз коснулись днищами русских мин, и калек в Германии заметно прибавилось.
У страха глаза велики! А на самом-то деле, уж если сказать сущую правду, в Рижском заливе держали тогда позицию только три старенькие субмарины — «Макрель», «Дракон» и «Минога». Правда, была еще одна лодка, блиставшая удивительной новизной, — родной брат знаменитого «Барса» по имени «Гепард», который только вчера совершил прыжок со стапелей завода в пучину.
В кипящем котле Рижского залива немцам удалось продержаться всего один день. Это был постыдный провал! Что-то непонятное и трудно объяснимое! Ничтожными силами Балтийский флот нанес жестокие потери большим силам флота Германии. И только сейчас, когда все утихло, комфлот Канин получил разрешение Ставки на ввод в сражение новейших дредноутов из Гельсингфорса.
Ставка опоздала на целых полмесяца, и Канин сказал:
— Теперь эта бумажка — как мертвому припарки. Бросьте ее в архив флота и забудьте как неудачную интригу...
Усталые русские корабли тяжко мотало на мутных рейдах.
«Победа! Она — призывная, она — бодрящая!»
— ...О чем разговор? — утверждал Артеньев за ужином, впервые насытясь за эти дни боев. — Ригу способен сдать только предатель. Но среди балтийцев предателей не сыщется...
Эти слова отзовутся болью сердечной через два года — в семнадцатом, в героическом.
7
В числе пострадавших при операции был и крейсер «Тетис», на котором башенным начальником служил лейтенант Ганс фон Кемпке, этот неотразимый кильский Аполлон в широченных брюках. Взрыв русской мины застал Кемпке за тарелкой супа из вермишели, причем тарелка взвилась кверху, а стул выбило из-под него, будто скамейку из-под висельника, и он пришел в себя, сидя на полу с вермишелью в идеальной прическе. Когда же страх после взрыва миновал и стало ясно, что «Тетис» на воде держится, Кемпке ощутил себя мужчиной не только обольстительным, но и достаточно мужественным... Кое-как, хромая разболтанной машиной, они своим ходом дотащились до Либавы и здесь приткнулись к стенке судоремонтного завода, который раньше обслуживал русские подводные лодки.
В кают-компании «Тетиса» офицеры договорились:
— После Ирбен нас уже никто не осудит, если мы три дня подряд будем пьянствовать, как грязные берлинские фурманы...
Закрылись и три дня подряд пьянствовали, пока не кончились три бутылки коньяку. Потом фон Кемпке по телефону просил станцию соединить его с цукерней «Под одноглавым орлом»; Кларе он восторженно сообщил:
— А теперь, моя прелесть, мы станем видеться гораздо чаще!
— В газетах пишут такие ужасы, — отвечала Клара. — Все вы настоящие герои... Вы не ранены, мой дорогой Ганс?
— Нет, я убит! Мой труп из Ирбен прибило к Либаве...
В самом деле, если задуматься, жизнь спасена от риска ровно на тот срок, какой понадобится для капитального ремонта крейсера. Слава богу, что дырка в борту большая и ее так скоро не удастся заштопать. Вынужденная стоянка «Тетиса» в Либаве ускорила роман, который развивался по всем правилам. Поначалу они больше гуляли, тем более что Кемпке можно было считать красивым мужчиной, но его никак нельзя было причислить к числу мужчин щедрых... Чашечка кофе и пирожок со свекольным повидлом — это было уже пределом его мотовства!
Ладно. Бог с ним. Гулять тоже хорошо. И даже полезно.
(Ах, милая моя Либава, ты ведь всегда чудесна... Увижу ли я еще раз твои тенистые парки, твои старые каштаны, которые сомкнули кроны над тихими улицами? Как хорошо мне было тогда входить под зеленые прохладные своды и видеть в конце туннеля, шелестящего листвой, голубино-сизое море. Как печально тогда вздыхали далекие валторны оркестров, донося смутную печаль, суля разрыв ладоней, обидную холодность женских капризных губ... О, нежная моя Либава! Вернусь ли я к тебе?)
Но парящий горизонт моря гладили тогда тяжелые утюги германских крейсеров, чистоту неба мазали сажей немецкие эсминцы. Гневный ветер налетал на Либаву, продираясь через ветвистые кущи...
— Кажется, будет дождь, — сказала Клара. — Я думаю, лучше нам вернуться, пока не поздно. Сегодня я приглашаю вас к себе.
Душа Кемпке взыграла: «Зовет домой... Ага, понятно!» Сухо и жестко, словно пророча беду, над Либавою громыхнул гром. От Готланда — через всю Балтику. — наползали тучи, выблескивая над волнами острые сабли молний. Ливень настиг влюбленных как раз возле ателье фотографа, где они и укрылись. Здесь было даже интересно. На диво собраны бутафорские чудеса, чтобы поразить воображение обывателя. Сунь голову в дырку ширмы — и ты уже летишь на аэроплане, похожем на этажерку, а под тобой — под героем! — сиротливо снует всякая человеческая мелюзга. Пролезь головой в другую дырку — и ты уже поскакал на жеребце в самую гущу жестокого боя, а под ногами твоего коня разрывается ужасная бомба.
— Как смешно, правда? — спросила Клара, оглядевшись. Владелец фотоателье, проявил некоторое беспокойство.
— Прошу вас в Ниццу, — сказал он, отдергивая штору — Здесь у меня отделения для благородной публики... Не желаете?
Фон Кемпке слегка подтолкнул Клару:
— В самом деле, а почему бы вам не сделать портрета?
Для «благородных» и бутафория была иной: в отдельном кабинете на фоне пальмы расцветала божественная Ницца; ты должен облокотиться на античную тумбу, и рука твоя, вся в томном небрежении, пусть держит полураскрытую книгу... Допустим, ты отвлечен. Ты задумался о судьбах мира. О, как ты великолепен сейчас!
— Нет, — тихонько не согласилась Клара, словно испугавшись.
— Но я очень прошу, — настаивал Кемпке. — Как раз идет дождь. Нам все равно некуда деться. Снимитесь для меня. Я ведь уже сказал товарищам по кают-компании, что вы удивительная красавица. Дайте мне возможность удостоверить эти слова вашим портретом...
— Нет, дорогой. Я безумно не люблю, когда меня фотографируют. Из этой черной дырочки, которую на меня наводят, кажется, так и вылетит какая-нибудь пуля... Я не хочу. Я не люблю.
Она решительно раскрыла зонтик и шагнула под дождь.
Попав на квартиру кельнерши, фон Кемпке невольно притих и даже ослабел. Его, сына скромного регистратора при уездном бургомистре, в семье которого подливка к картошке считалась лакомством, поразила обстановка. Золоченная через огонь старинная бронза на извитой, как крендель, мебели одернула Кемпке так, словно он предстал перед высоким титулованным начальством.
— Откуда у вас... вот все это?
Она даже не поняла его. Он объяснил.
— Ах, этот хлам! Боже, но такие вещи собираются трудом поколений. С жалованья кельнерши «мегагень» не покупают. Когда-то у нас были и свои дома... в Либаве, в Ковно. Мой дед владел гостиницей в Ревеле. Увы, все в прошлом. Вы наблюдаете, Ганс, лишь жалкие остатки прежнего... Вообще, — призналась Клара, — у меня жизнь сложилась крайне неудачно.
— Кто виноват?
— Не знаю. Очевидно, сама и виновата...
Кемпке с огорчением выяснил, что Клара уже мать — у нее маленькая девочка. С большой неохотой, едва цедя слова, женщина призналась ему в своем сожительстве с одним офицером флота.
— Флота? — переспросил Кемпке, начиная ревновать.
— А что тут удивляться? — Она предложила вина, с удовольствием выпила сама и, кажется, быстро пьянела. — Такова уж судьба почти всех Либавских женщин. Еще гимназистками, едва пробудятся чувства, они ежедневно видят перед собой блистательных, ловких и богатых офицеров флота. В театре, в церкви, в парке — всюду они встречают офицеров с кораблей, которые пришли в Либаву сегодня, а завтра уйдут опять...
Кемпке стал осторожненько выспрашивать — кем был этот обожатель Клары? в каких чинах? где плавал? Она отвечала рассеянно:
— Я плохо в этом понимаю что-либо. Знаю только, что мой сожитель не плавал. Он, кажется, состоял при штабе адмирала фон Эссена, который недавно умер, если можно верить газетам.
— Фон Эссен? Сам командующий Балтийским флотом?
— Да. Он при нем что-то делал. По секретной части...
Далее она заговорила с явной горечью:
— У меня в роду все перепуталось. Столько наслоений, столько религий, трагедий. Одно колено враждовало с другим. И дед смотрел на Россию, а бабка на Германию... Одна из моих теток даже удрала в цыганский табор, там и пропала навсегда. Для девушки из такой семьи билет на бал в Морском собрании офицеров очень многое значил в жизни. Почти все...
Кемпке еще прошелся по комнатам. Вернулся с вопросом:
— Клара, не отрицай — ведь ты его любила?
Губы женщины, розовые от вина, задрожали:
— Очень. Но сейчас... ненавижу!
— Что он сделал тебе худого?
— Он подлец, как и все эти русские. Три года он скрывал от меня, что в Петербурге у него жена. Дети... куча детей! Но теперь, — заключила Клара, — все это кончилось.
Я свободна теперь. И хорошо, что кончилось именно так: они ушли, а вы пришли...
Последнюю фразу женщины Кемпке истолковал на свой лад и попросил разрешения остаться ночевать. В нем даже проснулся юмор флотских кадетов времен герцога Каприви.
— Клара, — предложил он, стукаясь своими острыми коленями об ее круглые колени, — послушай, Клара, не закоптить ли нам стекла в этом чудесном домике?
— Возвращайся на свой «Тетис», бродяга, — отвечала женщина, охмелев. — Ступай... Да. И зашивай на нем пробоину... Боже, до чего это смешно — зашивать корабль, будто рваное платье. Нет, милый Ганс, — погрозила она ему пальцем, — только не сегодня. Мы еще будем вместе, но... потерпи, дружок.
На прощание она его поцеловала:
— Либава уже ваша, и вместе с Либавой вам досталось такое сокровище, как я... Ха-ха-ха! Я еще тебя осчастливлю. Уходя от нее, Кемпке счастлив никак не был.
— Ты еще не забыла его? Скажи — мне не ревновать?
— Он бежал из Либавы, даже не простившись со мной. Иногда я натыкаюсь в своем доме на его вещи, и мне, поверь, противно.
— Ты мне потом покажи его вещи, — попросил фон Кемпке, ревнуя, однако. — Может, что-либо из этих вещей пригодится для меня. Тебе будет не жалко с ними расстаться?
— Милый Ганс, да забери ты хоть все!
Дверь закрылась. Женщина осталась одна. Она допила вино.
Потом долго бродила по комнатам, размышляя...
О чем?
В Либаву снова прибыл гросс-адмирал принц Генрих Прусский. Хиппер водил его, как туриста, по кораблям, принцу показывали сквозные пробоины бортов, он видел разрушения надстроек. В грудах искореженного железа еще подсыхала кровь, уже загнившая, и куски человеческих тел. Его высочество, почти помертвелый в недоумении, исследовал работу русских мин типа «08(15)», от взрыва которых гребные валы выбивало из дейдвудов, а плоскости рулей гофрировало в гармошку. Русская артиллерия еще раз подтвердила свой первый класс по самым высоким мировым стандартам: русский снаряд — страшный снаряд. Порою в борту зияла небольшая скважина, в которую с трудом просунешь кулак, но загляни внутрь — и ты увидишь, какой кромешный хаос произвел русский снаряд внутри корабля...
Впечатление было незабываемое. Принц Генрих поскучнел.
— Это катастрофа, — сказал он. — Отныне, пока господь бог не пошлет нам в дар Ригу, пока не десантируем на Эзеле и Даго, все крупные операции флота на Балтике я строго запрещаю. Отныне порядок таков: увидели один русский корабль в море — бейте его, если вас двое; увидели два корабля русских — удирайте на всех парах, даже если вас трое...
Так закончился прорыв германского флота через Ирбены.
В этот приезд гросс-адмирал останавливался, как и раньше, в доме своей давней знакомой — графини Тизенгаузен, один сын которой служил на русских подлодках, а другой плавал на германском крейсере «Мольтке». Мать этих офицеров до войны была хорошо принимаема как в Потсдаме, так и в Царском Селе... На этот раз внимание принца Генриха в доме почтенной старухи сосредоточилось на серебряных ложках времен польского короля Сигизмунда, которые он и увез в своем чемодане. Престарелая графиня, подзавив на висках букли и напудрившись, отправилась в штаб Генриха Прусского с упреком:
— Я бы подарила эти ложки его прусскому высочеству, скажи он мне хоть слово, но... зачем же увозить их тайно? В штабе ее успокоили — не совсем-то логично:
— А вы разве не рады, мадам, что наш германский принц, брат самого кайзера, выразил симпатию к вашим ложкам?
Симпатия его высочества к ложкам и вилкам была настолько выразительна, что лучше этой темы далее не развивать. Из Либавы принц Генрих на автомобиле совершил инспекционную поездку вдоль Курляндского побережья. Черные скелеты расколоченных минами кораблей, которые торчали костями шпангоутов на отмелях, навевали мрачные мысли. Стоя на берегу перед Ирбенским проливом, гросс-адмирал видел в тумане затаенные тени — это русские корабли уплотняли свои минные поля, в которых Хиппер с таким трудом недавно прогрыз фарватеры. Возле мыса Домеснес принц в бинокль долго рассматривал даль.
— Даже не верится! Но, кажется, я вижу отсюда Церель — южный хвостик Эзеля, и конечно же, русские поставили там батареи. Азиаты нас переиграли в этом споре... Господа, — произнес он оперативную декларацию, — время активных действий нашего флота на Балтике кончилось: пора замкнуться в жесткой обороне и больше не рисковать... вплоть до лучших времен!
Под осень, когда над Балтикой уже потянулись караваны птиц, русский флот перешел к активным действиям.
8
Над рижским штрандом уже текли газы. Тыловые госпитали были завалены эшелонами искалеченных. Газеты рекламировали совершенные протезы: со снимков, устрашая обывателя, глядели люди — наполовину из железок, шарниров, кожи, проволоки и гуттаперчи; они позировали перед сапожными колодками или с рубанком в культе, словно пытаясь уверить других, что так жить тоже можно.
Много было слепых. У иных глаза выжгло огнеметами. Но были и слепцы, отравленные водою из курляндских колодцев. Были отравленные коровьим молоком на баронских мызах. Врачи предполагали действие больших доз атропина. Но после атропина зрение, как правило, со временем восстанавливалось. Однако для этих слепцов мрак оставался вечен... Они плакали:
— Мы же с ними по-божески — и деньги за молоко дали!
В этом году во всем своем ужасном безобразии стала понятна идея «двойного подданства». Потомки крестоносцев — псов-рыцарей, осевших в Прибалтике, — считали своей праматерью Германию, хотя зарабатывали чины и награды от России. Стало уже модой, чтобы один сын барона служил кайзеру, а другой царю (иногда, послужив в русской армии, они перекочевывали в немецкую). Сейчас, когда колонны Гинденбурга захватили Курляндию, бароны внятно заговорили об аншлюсе — присоединении Прибалтики к рейху.
Это были не пустые слова — бароны действовали. Нахально действовали. Средь бела дня в приемных министерств Петербурга они собирали пожертвования для инвалидов войны, а собранные денежки отправляли в Берлин... для строительства новых подводных лодок. Эзельский предводитель дворянства Оскар фон Экеспарре давал сигналы немецким кораблям о приближении русского флота к Ирбенам. Он был членом Государственного совета и гофмейстером — нерушимая фигура! Русская контрразведка все ногти себе в кровь изодрала, выцарапывая Экеспарре из Зимнего дворца, чтобы отправить его в Сибирь... Лифляндский предводитель дворянства барон Адольф Пиллар фон Пильхау тоже был гофмейстером и тоже членом Государственного совета, — главарь всего германского шпионажа в России, кандидат на пост кайзеровского гаулейтера в Прибалтике, когда идея аншлюса станет осуществима...
Русские подводные лодки теперь шатались возле берегов — выискивали подозрительные сигналы с прибрежных имений баронов. Курляндское дворянство ставило — нагло! — высокие маяки, по которым ориентировались германские крейсера и минзаги. Русские летчики, нацепив на крылья своих аэропланов германские черные кресты, кружили теперь над озерами Курляндии. На обширных дворах баронских усадеб для них раскладывали посадочные знаки. Они смело садились и — в ярости! — начинали пальбу из револьверов направо и налево: бей любого — здесь все предатели!..
В эти дни в Государственной думе, защищая российских немцев, выступил адвокат Керенский, и его горячо поддержали барон Гамилькарфон Фелькерзам (тоже думец).
— На лопату их... обоих! — реагировали балтийцы.
До самой осени 1915 года главнокомандующим в России был великий князь Николай Николаевич — родной дядя императора. Это была фигура жестокая, властолюбивая и чрезвычайно популярная в кадровом офицерстве армии и флота. Когда-то, занимаясь оккультным столоверчением, великий князь «вывел в люди» Гришку Распутина, тогда еще тишайшего хлыста, не носившего ярких кумачовых рубах и сапог с нахальным скрипом. Гришенька тогда ему длань целовал раболепно, а теперь... Теперь он говорил Николаю II:
— И что это, как ни послухаешь, всюду про дядю тваво говорят. А про тебя словечка путного не скажут. Нешто спустишь?
Не спустили. Николая Николаевича загнали наместничать на Кавказ, а император «возложил» на свои полковничьи плечи тяжкий груз главнокомандования. Чего он хотел этим добиться? Увы, вряд ли мы узнаем точно. Об этом надо было спросить у его жены Алисы Гессенской, которая внушала ему — пренастырно:
— Ники, ты должен быть как Иоанн Грозный...
К этому времени, под конец второй военной кампании, на флоте уже было принято презирать людей, которые хорошо отзывались об императоре. На верноподданных моряки смотрели как на последних идиотов. Это поветрие коснулось не только матросских кубриков, но и большинства кают-компаний (особенно на Балтике). Императора старались уже не называть «величеством», а говорили просто — «суслик», и всем было понятно, о ком идет речь. Офицеры рассуждали открыто, даже не стесняясь вестовых:
— Император у нас глупенький мальчик, но... что поделаешь? Ума ведь у приятеля не займешь и на базаре его не купишь. Дураков на Руси не сеют — они сами произрастают. И зачем он, дурак, ввязался в это главнокомандование? Или решил взять пример со своего друга — колбасника-кайзера?
Петербургские же газеты сообщали о царе почтительно: ВЧЕРА ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО ВЫСОЧАЙШЕ СОИЗВОЛИЛ ПРИЕХАТЬ ИЗ СТАВКИ В ЦАРСКОЕ СЕЛО.
Проходило несколько дней, и следовало новое сообщение:
ВЧЕРА ЕГО ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО ВЫСОЧАЙШЕ СОИЗВОЛИЛ ПРИЕХАТЬ ИЗ ЦАРСКОГО СЕЛА В СТАВКУ.
Между Могилевом и царской резиденцией, в бестолочи военных магистралей, где ревели на стыках расхлябанные эшелоны, император раскатывал, словно коммивояжер прогоревшей фирмы. Блиндированный салон-вагон, роскошно убранный изнутри, мотало по разбитым колеям... «Фирма» великой Российской империи имела большую и славную историю, но сейчас ее поджидал крах полного банкротства, и никакие радения Распутина не могли отсрочить ее гибель. ...В один из осенних дней крейсер «Россия» начал бунт.
— Долой всю немчуру с флота! — кричали матросы-российцы.
Большевики примкнули к восставшим. Только для того, чтобы сразу же погасить это стихийное выступление. Рано — еще не пришло время! Никого из бунтовщиков не судили, лишь нескольких «российцев» списали на сухопутье — в батальоны добровольцев под Ригу. Ушел в окопы «охотником» и Павел Дыбенко...
Близился конец кампании.
Похолодало. Иногда подмораживало.
Шкала Бофорта все предусмотрела: когда ветер от пяти баллов, начнет поджимать к семи, тогда штурмана еще спокойны.
— Свежий ветер переходит в крепкий, — говорят они.
Чашечки анемометров начинают вращаться с такой быстротой, что не видны простому глазу. Жмет под восемь баллов.
— Очень крепкий, — говорят штурмана.
Скорость ветра уже за 20 метров в секунду, и — тогда:
— Шторм...
Эсминцы — как длинные скользкие рыбины, всплывшие подышать на поверхность моря. С мостиков видно, как под ударами волн они изгибаются изношенными телами стальных корпусов. Штормовые леера, протянутые над ними как бельевые веревки, то провисают над палубой в дугу, а то натягиваются в дрожащие гитарные струны.
— Ох и гнемся! — сказал адмирал Трухачев, глянув вниз.
— Шпангоута два нам сегодня сомнет, — согласился Грапф.
— Мы уже мятые, — невозмутимо заметил Артеньев...
Под палубой «Новика» засел эскадрон спешенных драгун.
— Ну, как там они? — интересовались на мостике.
— Да понемножку травят. Спрашивают у наших матросов, сколько за такую каторгу платят...
Мористее шла величавая «Слава», ветер теребил на ее пушках громадные парусины чехлов. Черпали воду низкими бортами канлодки «Грозящий" и «Храбрый». С палубы авиаматки «Орлица», словно короткие мечи, срывались в небо юркие «ньюпоры» на поплавках. В кабинах самолетов сидели рыцари без страха и упрека — с погонами мичманов на плечах кожаных курток; мамы у этих ребят были еще такими молодыми, что не грех за ними и поухаживать. Над кораблями запускали змея с наблюдателем, и змей парил в облаках, а в его четком квадрате виднелась фигурка человека — распятая, как Иисус Христос на кресте... Смелый дядька, ничего не скажешь!
— Вообще-то, — заметил адмирал Трухачев, зябко поеживаясь, — кажется по всему, что небесная проблема еще не разрешена: кто победит в этом споре — воздухоплавание или же воздухолетание?
За мысом Домеснес, прикрытые калибром «Славы», корабли сбросили на курляндский берег матросский десант. Пошли на берег и зеленые от качки драгуны, быстро оживляясь при виде твердой землицы. Вдоль побережья началась дикая битва на штыках, и немцы бежали. Балтийцы взорвали форты и батареи врага. Пулеметная команда добровольцев со «Славы» разогнала всех немцев по лесам и болотам. Гоня перед собой большое скопище пленных, десант вернулся на корабли... Отличная была операция!
Потом корабли ушли под Ригу и стали гвоздить оборону противника. Казалось, русский флот хотел возместить в войне то, чего не хватало армии, — снарядов они не жалели! «Слава» с эсминцами густо клала свои залпы в глубину. На семнадцать километров от моря корабли перемешали с землей и навозом немецкие блиндажи, в которых немцами было припасено на зиму все, начиная от дойных коров и кончая роялями.
Неожиданно для всех над рубками «Славы» фукнуло огнем (издали — словно чиркнули спичкой). Броненосец пошатнулся всей своей многотонной массой, а пушки его замолки. Трухачев заволновался:
— Сигнальцы! Отщелкайте им: «Что у вас. Вопрос».
Мостик «Славы» не отвечал. Начальник Минной дивизий велел Артеньеву быстро смотаться на линкор катером — выяснить.
— Будет исполнено, Павел Львович...
Случайный снаряд, пущенный с берега наугад, оказался роковым. Он влетел через броневую прорезь внутрь боевой рубки. В самой гуще людей и техники он лопнул, опустошая все вокруг себя. При Артеньеве лопатой выгребали то, что осталось от людей. Одному матросу-визирщику срезало осколком лицо и влепило его в броню с такой страшной силой, что искаженное ужасом лицо — отдельно от человека — повисло на переборке, словно портрет в рамке из заклепок. Артеньев поднял из-под ног орден Владимира с мечами.
— Это флагарта, — пояснил сигнальщик. — Кавторанг Свиньин при орденах и кортике был. А наш... так. Он не сиял.
«Слава» потеряла своего отважного командира. И вспомнил тут Сергей Николаевич, как любил говаривать о себе скромный умница каперанг Вяземский: «Я не сиятельный — я старательный...»
Катером Артеньев быстро вернулся на свой эсминец.
— Ну, что там, старшой? — тревожно спросил его Трухачев.
— Как японская шимоза. Изрубило людей в сечку. Всех!
— Ну-у, так уж и всех? — не поверил фон Грапф.
— Всех, кто был в рубке. Восемь матросов еще живы. Но кто без руки, кто без глаз... Я же говорю вам — в сечку!
Адмирал снял фуражку, крестясь богомольно. Губы его, серые от холода, вытаптывали молитвы. Грапф от телеграфа крикнул:
— Павел Львович, накройтесь... простудитесь!
— Тут людей на лопате гребут, а вы мне о простуде. Воображения у вас нет, Гарольд Карлович...
«Слава» опять ожила и открыла огонь по врагу. Оттуда передавали, оповещая флот, что в командование линкором вступил лейтенант Марков. Никто этого Маркова не знал, но «Слава» стреляла при нем отлично — как и при Вяземском...
Над Балтикой летел ветер — то свежий, то крепкий.
Корабли возвращались, имея по левому траверзу Кеммерн.
— Курортный сезон закрыт, — печально произнес Трухачев. — А ведь еще недавно тут кипела жизнь. Боже, сколько здесь мол жена истратила денег на разную чепуху. А моя дочка перед войной первое свое стихотворение напечатала в «Кеммернском сезонном листке». Не думаю, конечно, чтобы из нее получилась новая Сафо... Гарольд Карлович, — сказал он, — я спущусь. Извините. Озяб.
Артеньев напутствовал начальника Минной дивизии:
— Осторожнее на срезе полубака, там моет волна.
— Кого учишь? — буркнул Трухачев. — Старого миноносника?
Под запотевшим стеклом кренометра неровными скачками гуляла стрелка. «Новик» широко мотнуло на очередной волне, и Трухачева всплеском воды из-за борта сорвало с переходного трапа. Даже на мостике услышали сочный шлепок адмиральского тела — будто кусок сырого мяса швырнули на прилавок.
Артеньев видел все это с высоты и сорвал трубку телефона.
— Док! — сообщил в лазарет. — С носилками под полубак!
— А что там стряслось? — спросил сонный голос.
— Обычная история на миноносцах...
Подхватив Трухачева с палубы, матросы затащили его в кают-компанию, положили на диван. В зрачках иллюминаторов колебалась сизая плоть воды. Доктор прибежал, растерянный спросонья, рвал на адмирале штанину, было видно — перелом ноги.
— Вам не повезло, Павел Львович: возле бедра!
— Боже, — переживал Трухачев. — В такое время...
Чтобы сдать адмирала в хороший госпиталь, «Новик» зашел в Ригу, зашвартовался прямо к набережной. Здесь уже поджидал их штабной автомобиль марки «рено», в котором сидел Колчак.
Когда мимо него проносили Трухачева, Колчак взмахом руки задержал санитаров с носилками. Нагнулся и поцеловал начдива:
— Павел Львович, желаю скорей поправиться.
— Минная дивизия... моя дивизия... кому достанется?
— Минную дивизию от вас принимаю я!
Новый начдив за боевые действия у Кеммерна заработал вскоре Георгиевский крест. Вокруг имени Колчака газеты подняли шумиху.
Россия начинала свое знакомство с Колчаком.
Пока что — как с джентльменом, как с кавалером.
Колчак еще не раскрылся...
9
«Гангут» вернулся в Гельсингфорс, когда прибрежные острова финской столицы уже накрылись одеялами первых снегов. К борту линкора буксиры сразу же подтянули баржи с «черносливом». Опять завыли трубы оркестра, залязгали медные тарелки, огромная дурында геликона бубнила свое: пуп-пуп... поп-поп!
Опять роба на голое тело, тряпками обмотаны шеи, полотенцами обертывались матросы в паху, чтобы спастись от разъедающей тело угольной пыли. Двенадцать часов подряд сновали по трапам люди, уже потерявшие человеческий облик... Черные, как негры!
— Бегом, бегом! — покрикивал на них Фитингоф, тоже весь черный, высматривая нерасторопных через стекла очков.
На днищах барж лопатами сыпали уголь в мешки, окантованные для прочности веревками. Вязали их в замкнутую цепь по двадцать мешков сразу, вроде конвейера. Вира! — и наверху мешки принимали на свои плечи матросы. Бегом, бегом, бегом... А в каждом таком мешке, как ни крутись, шесть пудов с гаком. Опустошенные баржи отошли, но к борту «Гангута» тут же подвалили еще четыре угольных лихтера.
— Дайте передых. Завтра перекидаем, — взмолились матросы.
— Начи-и-и... ай! — отвечал Фитингоф.
Наконец и эти баржи разгрузили. Люди валились с ног.
— Теперь авральная приборка... быстро, быстро!
Все этот день шло на износ души и тела. Нервы уже лопались. Приборку тоже закончили. Пошли по баням, срывая с себя на ходу черные хрустящие панцири роб. А в бане, как назло, углем засорило водостоки. Уровень грязной мыльной воды, в которой плавали мочалки, поднимался матросам до колен. Стали орать на трюмачей, чтобы прочистили фаны. Трюмные по оплошности дали в души забортную воду, которая обожгла голых людей холодом пучины. А горячей воды из котлов линкора совсем не дали. Приближался ужин...
После угольной погрузки — по традиции! — положены макароны.
Но сначала мы приводим точный исторический факт, закрепленный в анналах партийной истории флота.
Вот она, эта истина: ни офицеры «Гангута», ни зубодробитель фон Кнюпфер, ни сам барон Фитингоф — не они, а именно команда «Гангута» шла на все, чтобы в боевой обстановке не обострять отношений между низами команды и верхотурой кают-компании Большевики, сколько могли, сдерживали стихию гнева.
Но всему есть предел. Предел терпению положила «606» Вот теперь, читатель, мы начинаем бунт!
Флигель-адъютант Кедров как-то странно понимал свои обязанности командира. Отстоял положенное у телеграфа на мостике, а там... хоть трава не расти. Вывел «Гангут» в море, привел «Гангут» с моря — точка. Дальше пускай крутится барон Фитингоф...
Бывают дни в жизни человека, когда все идет кувырком, чтобы под вечер разразился жестокий скандал с битьем посуды и хорошим мордобоем. Такое же назревание страстей случается порой и с целым коллективом. Сегодня на «Гангуте» обстановка была явно раскаленной, но Кедров не заметил, что палуба уже обжигала пятки — снизу, от кубриков. Когда склянки отбили к ужину, каперанг стал собираться на берег — к жене.
— Катер — под трап! Иду в город...
Он готов к любви. Осталось лишь повязать под воротничком тесемки галстука, но тут заявился в салон старший офицер.
— Михаил Александрович, — заметил Фитингоф обеспокоенно, — я бы попросил вас сегодня ночевать на корабле. У камбуза растет недовольство, и... можно ожидать беспорядков.
— Глупости! А в чем дело?
— Бачковые отказываются разбирать кашу по бачкам.
— Кашу? Но после угольного аврала положены макароны.
— Нету макарон, — стонуще отвечал Фитингоф. — Сегодня опять ячневую сварили... Я опробовал. И одобрил к раздаче.
Галстук наконец завязан. Золоченые ножны кортика бились у лампаса штанов, нежно и тонко названивая, о любовном свидании. Лайка перчаток ласкала взор, сминаясь в ладони, как бархат. Боже, какое это счастье для мужчины, когда он спешит к жене каждый раз — как к любовнице, пылкой и ожидающей его...
— Не понимаю вас, Ольгерт Брунович, — сказал Кедров, берясь за фуражку. — Я же не баталер. И не стану открывать для них консервы из зайчатины. Когда мне в ресторане подают антрекот не по вкусу, я не ем его, но... я не делаю из этого трагедии!
Фитингоф настырно уговаривал каперанга остаться сегодня на корабле, а за дверями салона лаял дог, дожидаясь хозяина.
— Каша-то... ячневая! — говорил барон. — «Шестьсот шесть», от нее и в будни носы воротят... Это, простите, не антрекот! А наш «Гангут», покорнейше извините, это вам не ресторан!
Кедров взглянул на часы — жена уже изнылась в ожидании.
— Ах, ну что мне до этого? Каша ячневая, каша манная, каша рисовая... так можно без конца. Итак, барон, до завтра.
— Постойте, — плачуще позвал его старший офицер. — Вы хоть посоветуйте мне, что делать, если каша у нас заварится?
— Выбросьте ее за борт!
Под парусиновой пелериной капота катер с Кедровым помчался к городской пристани. Фитингоф огорченно вздохнул, а со стороны камбуза уже доносились возбужденные выкрики:
— Пущай «шестьсот шесть» сам Фитингоф трескает. Где он, сука немецкая? Я ему сейчас весь бачок на лысину выверну.
В жилой палубе гальванных специалистов стучали ложки голодных матросов. Осталось как-нибудь отволынить вечернюю молитву, разобрать койки с сеток и спать, спать... Полухин спросил:
— Кто у нас бачкует сегодня? Чего не идет?
— Ваганов бачковым. Там какая-то заваруха у камбуза...
С подволока кубрика спущены столы, и теперь они качаются на цепях, звеня мисками. В ожидании макарон гальванеры щиплют хлебушко, окуная его в казенные плошки, где — по традиции флота — томится нарезанный лук в растворе соли. Все молчат. В руках дрожня. Если что скажут — резко, отрывисто, будто бранятся.
— Какого хрена бачковой не идет? Сдох, что ли?
— Небось, гад, по дороге подливу с макарон слизывает... Бачковой Ваганов вернулся от камбуза подавленный и с грохотом швырнул на стол медный бачок — пустой!
— Все не брали, и я не стал брать. Сегодня снова «шестьсотшесть», а макарон нету... Говорят — кончились.
А за столом гальванеров сидело немало большевиков.
— Сожрем и «шестьсот шесть», — отвечали. — Макароны эти — кошкам под хвост. Нельзя, чтобы макароны работу нашу губили.
Семенчук, угрюмый, быком вздыбнулся над столом.
— Это... вы! — сказал. — Вы понимаете. А команда того знать не желает. Из-за такого дерьма карусель-то уже крутится...
— Даешь макароны! — доносилось через люк. — Бей немцев!
— Слышите? — навострился Полухин. — Эти лозунги от желудка, а не от разума. Это от морды битой, а не от грамотности шибкой.
Трапы долго гремели под матросскими бутсами. Кубрик опустел, и долго в безлюдье, словно доска деревенских качелей, мотался на цепях железный стол, свергая на палубу миски, хлеб и соль с луком. В самый последний момент большевики договаривались:
— Влезать нам в эту кашу? Или... посторониться?
— Влезай, братва! — решился Полухин. — Но старайся, чтобы команда только от ужина отказалась. А дальше — удерживай...
Возле камбуза — толпа; здесь и Фитингоф — с увещеваниями:
— Я согласен, что масла можно добавить. Я согласен...
Но замаслить бунт не удалось. Из боевой организации команды, живущей, как в тисках, по регламентам вахт и приказов, вдруг выросла стихия, никому не подвластная.
ВЫДЕРЖКА ИЗ ПРИГОВОРА СУДА ПО ДЕЛУ ГАНГУТСКОГО БУНТА:
«...все кричали: «Бей немцев!» Кузьмин кричал по адресу инженер-механика мичмана Шуляковского:
— Ребята, бейте Шуляковского по роже!
Мазуров кричал по адресу одного из офицеров, уговаривавших команду разойтись:
— Что вы его туг слушаете? Бей его, дурака, в рожу!
Посконный кричал по адресу лейтенанта Христофорова:
— Да что вы на него смотрите? Бей его в рожу!
При этом Макуев кричал по адресу старшего лейтенанта барона Фитингофа:
— Бей немцев! Не надо нам немцев и старшего офицера!»
Из коридора кают-компании телефонный шнур ползет на корму линкора, там он прыгает на бочку, которая качается на волнах заякоренная, от этой бочки провод бежит по дну залива — прямо в город, и тишину гельсингфорсской квартиры взрывает звонок:
— У нас забастовка! — сказал Фитингоф Кедрову. — Умоляю... Необходимо ваше присутствие на корабле.
— Дорогой Ольгерт Брунович, но я уже в халате. Я...
— Михаил Александрович, — не дал ему договорить Фитингоф, — сейчас команда должна видеть вас в мундире. И при оружии!
Когда бунтует эсминец — это бунтует лишь рота. Можно подавить восстание на крейсере — как в батальоне. Но гораздо сложнее с плавающей крепостью линкора, на котором за стенкою бронированных фортов во всеоружии засела целая дивизия.
— Господа, — заявил Фитингоф в кают-компании, — прошу оставить розовые надежды, что макароны могут исправить положение с ячневой кашей. У нас, если хотите знать правду, даже не бунт... Потемкинщина! Да, да. Та самая, которая однажды обернулась позором для России...
Фитингоф хотел что-то сказать еще, но махнул рукой:
— Поздно... разбирайте револьверы!
От пианино рванулась к нему тень мичмана Карпенко:
— Нет! — вскрикнул он, подбежав к барону.
— Что значит «нет»? — набросился на него старшой. — На ваших плечах, мичман, погоны или ангельские крылышки?
— Нет! — твердо повторил Карпенко. — Я говорю вам нет, ибо нечестно проливать русскую кровь на палубе русского корабля. Она должна быть пролита лишь в битве с врагами.
«Романтичный юноша...» Фон Кнюпфер положил на плечо Карпенко свою боксерскую лапу и дернул мичмана к себе:
— Врага вы и во сне видели. А он... здесь! Не прольете вы ему кровь, так он прольет сейчас кровь вашу... Выбирайте!
Ничего не понимая, что происходит сегодня, остервенело лаял на всех фитингофский дог. Дневальные обходили корабль, уже отсвистывая на дудках обычный призыв:
— Ходи все вниз — на молитву!
Семенчук мотался по трапам, исступленно крича:
— Давай все в церковь... ходи вниз!
— А что там будет? — спрашивали его.
— Не знаешь, дура, что в церкви бывает? Митинг будет...
Матросы всегда волокитничали, чтобы не отбывать повинности богослужения. Но сейчас церковная палуба — как переполненный трамвай. Жарко было. Теснотища адова. Стояли плотно — в стенку, и эта стенка живых тел слегка покачивалась (в такт раскачиваниям дредноута). Пришли и офицеры. В мерцании икон, перед ликом святых угодников сошлись — не для молитв, конечно же. Сошлись, чтобы драку продолжать. Обнажив головы, вразброд — через пень колоду — отбоярили молитву.. Но, разрушая песнопение, летала над головами тяжкая брань и метались злобные выкрики:
— А макароны кады давать станут?
— Братцы, ой, дохну! Ноги не держат...
— Я голодным на царской службе спать не лягу!
Богослужение использовали для своей агитации большевики.
— Кончай эту баланду, — шелестел за киотами шепот Полухина. — От «шестьсот шесть» отказались, и крути машину назад. Помните, что царь не пожалеет лучшего линкора России — вас угробят торпедами, и кандалы всем обеспечены. Подумайте, что рано еще!
И на всю церковную палубу — словно по железу запустили стальной брусок — рвануло диким выкриком Семенчука:
— Братцы, не суйся башкой в петлю! Не пришло еще нам время!
Кто-то из матросов смачно харкнул ему в лицо:
— Шкура! За начальство выгребаешь? Мало тебе этих лычек? Шапку с ручкой захотел, чтобы пофорситься?
— Дурак, — вытерся Семенчук. — Я же тебя сберегаю...
Гангутский батька взмахнул кадилом — большим, как макитра.
— Которые тута верующие, — провозгласил трубяще, — теи да престанут лаяться. Иначе любого из вас, гавриков, вот шарахну по кумполу, чтобы бога — бога-то! — не забывали...
Отмолились во славу божию. После, как всегда, сигнал:
— Койки брать — всем спать!
— Не бери койки! — раздавалось. — Не ляжем спать!
Койки стоят на верхнем деке, свернуты в тугие коконы, согласно уставному стандарту. Стоят рядами, как шпульки в ткацких челнах, все пронумерованы. Койки ждут или разбора ко сну, или гибели корабля (каждый такой кокон держит матроса на воде двадцать минут). Но сегодня разбора не состоялось. В низах дредноута вспыхивали драки. Взявших койку заставляли тащить обратно и ставить в сетки. Кое-где уже блеснули потаенные ножи, разрезая на койках шкентросы, и под ноги бушующих теперь сыпались пробковые матрасы, тощие подушки и рыжие одеяла...
— Не смей койки брать! Мы еще не ужинали!
Эти проклятые макароны породили бунт. Но бунт стал вызревать в восстание, когда по «Гангуту» разнесся призыв:
— Все — к пирамидам! Брать винтовки из кают-компании...
Полухин понял, что можно в кровь разодрать себе горло, убеждая людей, — ничто сейчас не поможет. В машинном кубрике отыскал своего товарища — электрика Лютова:
— Запахло жареным. Делать нечего — руби динамо!
— Подумай, Володька, — предостерег его машинист.
— Уже думал. Если рванутся наши к пирамидам, так коридор узкий... всех перестреляют из кают-компании. Руби свет!
— Когда стопить динаму?
— Давай на стоп, как рында жахнет...
С ударом склянок динамо-машины дредноута провернулись в последний раз, и, воя на гаснущих оборотах, роторы их прекратили подачу тока. «Гангут» сковало параличом. Гигантский комбинат техники замер — не провернешь орудий, лифты не подадут к ним снарядов, из автоматов вынута их душа — токи! Тускло и медленно, как в покойницких, где лежат мертвецы, под матовыми плафонами едва разгорелись лампы аварийного освещения — от батарей.
С мостика «Гангута», усиленный мегафоном, разносился голос:
— Эй, на «Полтаве», эй, на «Севастополе»! Братья-дредноуты, мы восстали... Говорит восставший «Гангут»: поднимайтесь и вы, встанем бригадой... Кровососов и скорпионов — за борт!
И неустанно гремела под Мостиком рында. Но затемненные силуэты кораблей-братьев, кораблей-близнецов, порожденных одной матерью-верфью, от одного отца-народа, — эти силуэты не осветились сочувственным заревом. Безмолвие... там дрыхли, как окаянные сурки, замотав головы в казенные одеяла. Только по срезам палуб мерцали карманные фонари — это обеспокоенно расхаживали офицеры, загоняя случайных зевак обратно под настил брони казематов.
Кедров с берега еще не прибыл. Фитингоф — за него:
— Набьем карманы патронами и... с богом! с богом!
Грозя револьвером, он стал разгонять матросов по кубрикам:
— Расходитесь по низам... всем спать, спать, спать!
— А ты в рожу не хошь? — кричали ему, увертываясь.
И во мраке ночной взбаламученной палубы плясала перед бароном длинная фигура босого матроса в кальсонах, который выбрасывал в лицо Фитингофу слова, как плевки:
— Вот тока мне стрельни! Вот тока нажми... Я, хад, в аппарате мину по пистону шарахну. Взорву тебя с этой каталажкой!
Фитингоф задрал голову в сторону верхних рубок:
— Вахтенный офицер! Это вы, Королев? Наклоните же прожектор над палубой... осветите мне эту сволочь, которая сеет...
Кусок антрацита резанул над ухом старшого. С мостика брызнули на палубу осколки разбитого рефлектора — прожектор погас.
— К пирамидам! К оружию... доколе терпеть?
Паля из револьвера, Фитингоф отступал назад — в теплые закуты офицерских кают, где на худой конец можно защелкнуться на замок, и, пока матросы его ломают, он успеет выбраться через иллюминатор в море. Достигнув — раковым ходом! — комингса кают-компании, старлейт начал сколачивать оборону офицерского отсека. Робких он взбадривал матерщинкой...
— Почему все я, я, я? Действуйте же и вы. Задраивайте матросов в кубриках, как тараканов, чтобы они не расползались по линкору... Боже, да стреляйте же, господа!
Фон Кнюпфер внял этим мольбам и деловито стал затискивать патроны в барабан здоровенного «бульдога».
— В воздух стрелять не стану... надо бить под сиську!
Его намерения опередили матросы. Через всю длину офицерского коридора мотнулось что-то тяжкое, треснув в конце полета фон Кнюпфера прямо в лицо. Главный мордобоец «Гангута» выронил свой «бульдог», от боли стал ползать на четвереньках. Мичман Карпенко, весь желтый от нравственных страданий, лез к дверям на палубу впереди офицеров — просил только об одном:
— Господа, умоляю... не стреляйте, не стреляйте.
Он получил от матросов страшный удар по голове железной люковицей и тут же свалился, залитый кровью, но еще кричал:
— Только не убивайте своих... это подлость, господа!
Лавина матросских тел уже ломила через коридор. Полураздетые, грудью шли на штурм винтовочных пирамид. Затоптанный их ногами, с палубного коврика их убеждал Карпенко:
— Пусть и ваша совесть будет чиста... не надо, не надо!
Громадное полено с треском разбило плафон освещения. Второе полено, крутясь в воздухе, хватило по голове Фитингофа, но старшой устоял на ногах. Офицеры вдруг осознали, что еще один шаг — и свершится ужасное кровопролитие, которое не искупишь потом ни в каких молитвах... Они разом побросали оружие.
Теперь (безоружные) офицеры требовали у Фитингофа:
— Барон, дело за вами... бросьте и вы... слышите?
Фитингоф оказался лицом к лицу с матросами.
— Добро, — сказал он. — Я дам вам макароны... Ему орали:
— А нам теперь плевать на твои макароны... Ты ответь, за сколько грошей нас предал? Почему армия отступает? Где снаряды для фронта? Почему... почему... почему?
Фитингоф отдал свой револьвер и вдруг разрыдался:
— Я больше не могу так. Пожалейте же и меня... Здесь, в этом коридоре, говорить невозможно. Я задыхаюсь... Пусть команда соберется на юте. Выслушаем вас всех... О-обеща-аю!
Внутри дредноута глухо провыли динамо, и отсеки наполнились ровным устойчивым светом. Электротоки, струясь по кабелям, осияли весь линкор, взбежали до клотиков мачт, наполняя светом топовые фонари. Офицеры смешались на палубе с толпою матросов.
— Мы вас слушаем, — говорили они. — Мы ведь тоже люди...
На них обрушилась целая Ниагара старых, затертых обид:
— Почто издеваются над нами? Мы служим по совести.
— Не хотим под немцем быть — Фитингофа в ж...!
— А фон Кшопфер... рази не пес? Он боксою нас бьет.
— Шуляковский — тоже хнида гнилая.
— Верно! На флоте без году неделя, а нас лупит.
— За что?
— Сколько можно?
— Нельзя так!
В окружении матросов горько рыдал мичман Гриша Карпенко:
— Я же за вас! Скажите, ну хоть однажды обидел ли я вас?
Окровавленным платком он вытирал себе разбитое лицо, а матросы, обступив мичмана, утешали его:
— Ну, огрели разок... не со зла же — по горячке!
— Хорошо бы вам примочку из арники сделать.
— Пятак приложить. У меня есть... Во!
— Спасибо. Я же за вас, ребята... за вас.
— Вы не серчайте. Мы тоже... за вас! Вы хороший...
Злоба остыла — русский человек отходчив. Усталость суточного аврала уже сковывала скулы зевотой. Теперь, кажется, и дай им макароны с подливкой, так никто к ним и не притронется. Полухин понял, что бунт дал самую яркую вспышку в коридоре оружейных пирамид — ярче этого уже ничего не будет! К нему подошел Семенчук.
— Кажется, пошабашили, — сказал тишком. — Наворотили будь здоров. Нас не послушались. Теперь в кандалах подумают...
Раздались свистки с вахты — прибыл с берега командир. Кедров не спеша поднялся на шкафут, негодуя:
— Кто мне объяснит, что тут случилось? Лучший корабль флота его величества... Могли бы обойтись и без этих историй с меню сегодняшнего ужина!
Горнисты затрубили сбор для построения на юте. Михаил Александрович Кедров заговорил не как честный моряк, а как обладатель флигель-адъютантского аксельбанта:
— В грозный час роковой опасности, нависшей над нашим отечеством, вы бунтом своим сыграли на руку врагу. Ваше поведение можно отнести к акту государственной измены, флот есть флот, и его назначение — бой на море, а подавать вам бламанже в сахарной пудре никто на флоте не станет. Вы только посмотрите на немцев — как они дисциплинированны, Как они слушаются своих начальников. А вы разгильдяи тамбовские! Важно сейчас одно, юридически доказуемое: присяга вами нарушена, а что полагается с такими... вы раньше подумали? Зачинщиков прошу... пять шагов вперед — арш!
Вся многоликая команда линкора шагнула на него, жарко дыша, и, отсчитав пять шагов, замерла — будто вкопанная.
— Ольгерт Брунович, — смутился Кедров, — я так думаю, что пора кончать эту дурацкую канитель. Откройте им консервы и выдать сухари с чаем... Завтра разберемся!
Случайно или не случайно, но с торпедных аппаратов на миноносцах были сдернуты чехлы. Радиорубки «Гангута» взяты под крепкий караул. Весла со шлюпок убрали. Теперь многие горячие головы поостыли и уже добром вспоминали предостережения большевиков — не пришло еще время! А теперь жди беды...
Рано утром на рейде Гельсингфорса показался катер с «Кречета». Под флагом командующего Балтфлотом катер отвалил от стенки Седрхамна — развел белые усы пены в сторону «Гангута». На адмиральском трапе Канина приняли под локотки на этот раз не фалрепные матросы, а сами офицеры с линкора.
— Большой сбор, — объявил Канин, тяжко отдуваясь на палубе.
В дружном топоте ног сбежались на шканцы. Вздернув крутые подбородки, замерли. Черные хвосты лент обвивали крепкие шеи матросов. Блеснула медь горнов, оттарахтели сигнальные свистки, и наступила тишина (только шелестело кормовое знамя).
— Ну? — сказал Канин с видом разочарованного в жизни интеллигента. — Поздравляю вас, вы у меня молодцы! Отличились... мать вас всех! Сытная и здоровая каша вам не по вкусу? А забыли, как в родимой деревеньке соломку с крыши варили и... нравилось?
Над шеренгами матросов проплыл медный бачок, доверху натисканный знаменитой «606», и обрушился под ноги адмиралу. Канин через стекла пенсне обозрел синеватую глыбу вчерашней каши.
— Жри ее сам, дракон царский! — прозвенел юный голос.
Носком ботинка Канин, как футболист, отправил бачок за борт.
— Зажрались! — сделал он вывод. — Что ж, окопная чечевица вернет вам аппетит. А кое-кто в тюрьме и баланде будет рад.
Высоко взметнулся голос Полухина (он не выдержал):
— Сейчас не пятый год! не запугаешь... умней стали!
Линзы адмиральского пенсне пробежали вдоль бесконечного горизонта матросских рядов, выискивая нужную цель:
— Кто это кричал... прошу! Сюда...
Семенчук в ужасе увидел, как Полухин пошел прочь из строя. Пошел прямо на адмирала и, отбив, словно чечетку, отличный шаг на повороте, обратился лицом во фронт. Замер. Окаменел.
— Ты зачинщик бунта? — спросил его Канин.
— Я.
10
Еще в начале войны в столице и ее окрестностях заработали многие германские радиостанции, передавая информацию для кайзера. Как правило, шпионы использовали колокольни церквей или крыши высоких зданий Петербурга, — несовершенство тогдашней радиотехники заставляло их ставить антенны поближе к небесам.
Как раз кстати пришелся тогда Иван Иванович Ренгартен, который недавно изобрел для флота радиопеленгатор. С его помощью было снято с чердаков немало шпионов. Пеленгатором прочесали все каланчи и башни (говорят, на чердаке Главного штаба тоже не все было чисто).
Этот случай заставил Ренгартена о многом задуматься.
Иван Иванович, хотя и носил немецкую фамилию, был искренним патриотом России, душевно страдал за ее неудачи. Он хотел помочь ей, но не знал как. В поисках выхода из монархического тупика, Ренгартен не пошел прямо. Ренгартен двинулся вкось и увлек по этой скользкой дороге многих.
Посыльное судно «Кречет», на котором размещался штаб Канина, укачивало под сенью причала, как дите малое в зыбке. Между бортом и стенкой надсадно поскрипывали кранцы, посыпая волны пробковой шелухой. Через черное очко иллюминатора в каюту притекал резкий и промозглый ветер Балтики.
Ветер конца 1915 года... День штабной сутолоки закончился.
Ренгартен решил принять ванну. Можно выбраться наконец из тесного саркофага мундира, облачиться в халат и позвонить вестовым, чтобы подали чай в каюту. Наконец, что особенно важно, можно остаться наедине со своими мыслями, мучительными мыслями... Присев к столу, Ренгартен записывал в дневнике:
«Революция неминуема! Я решительно не понимаю, каким образом правительство не принимает в расчет того обстоятельства, что и подавлять-то революцию будет некому и нечем... Можно говорить что угодно о святости присяги, но есть на свете столь высокие цели, ради которых многие согласятся продать душу дьяволу... Не знаю, чем все это кончится. Душа разрывается. И сюда перебросилась на флот по воздуху какая-то зараза. Вот где бедствие...»
Вышколенный вестовой, с осанкой британского лорда, подал ему чай. Японский халат, купленный по случаю в Нагасаки, был расписан ужасными драконами, и нежный шелк обласкивал тело. Ренгартен курил дамскую папиросу (надо беречь здоровье) и глядел в кругляш иллюминатора, за которым ему чудился загадочный синтез моря, звезд, космоса, неизвестности и мертвых душ прошлого.
Сейчас флаг-офицер флота чувствовал себя стоящим над кровоточащей пуповиной нового мира. Он зарождался, этот новый мир. Радиопеленгатор, который изобретен им, позволял кораблям брать пеленги с точностью до одного румба. Но гораздо труднее взять пеленг душой и сердцем — на верный курс в жизни. Ренгартена окружал сейчас мир отживший, в котором (надо быть честным до конца) ему, Ренгартену, жилось совсем неплохо... Даже хорошо!
Чай, тишина, халат и ванна разнежили его. Почти дремотно он перелетел в порхающий мотыльками вчерашний день своего «я», в который он вступил сытым, розовощеким и добропорядочным мичманом.
Резкий звонок телефона, и он не спеша снял трубку.
— Это я, Ваня, — сказал ему князь Михаил Черкасский (оперативник Канина). — Тут у меня Сережа Тимирев и Вася Альтфатер, приехавший из Ставки... Наш старик чего-то пылает из-за «Гангута», мы сейчас надираемся вдохновением, чтобы тушить его. Пришвартуйся и ты к нашему борту...
Адмирала Канина никак нельзя было причислить к натурам сентиментальным, но сейчас он, кажется, размяк. Во всяком случае, платок в его руке и смущенные глаза подтверждали слабость.
Извините, господа, что обеспокоил вас, — сказал он «флажкам». — «Гангут» сделал из меня тряпку. Я уже немолод, чтобы выносить такое. Должен честно признать, что флотом я мог бы заниматься. Но флот превращается в политическую организацию. Здесь я немощен... Василий Михалыч, — обратился он к Альтфатеру, — вы имеете возможность видеть его величество в Ставке. Прошу вас: доведите до высочайшего сведения, что адмирал Канин просто старая дохлятина, которой впору на свалку. А вы, Сергей Николаич, — сказал адмирал красавцу Тимиреву, — собирайтесь в Петербург... — В руках Канина оказался конверт. — Вот мое письмо к морскому министру Григоровичу, в коем я настоятельно испрашиваю для себя абшида.
Тимирев посмотрел на Черкасского, князь воззрился на Ренгартена, тот косо глянул на могилевского Альтфатера, и все «флажки» дружно обступили стол командующего, на котором две фальшивые свечи в шандале освещались «пальчиковыми» лампами с подводных лодок. Они отвечали Канину, что Григорович выставит за дверь любого из ходоков, и будет прав. Нельзя же, говорили офицеры, минутную слабость обращать противу нужных дел флота.
— Ваше ли это дело? — отфыркивался Канин. — Положите письмо перед министром и закройте за собой дверь. Я вот сейчас часто вспоминаю покойника Эссена... Николай Оттович прочил на свое место Колчака, и сейчас я согласен, что такое назначение было бы выгодней для флота, нежели мое. Люди мы здесь свои, и скрывать нечего. Мы знаем, что Александр Васильевич обладает мертвой хваткой цепного пса — если уж Колчак вцепится, пардон, в чью-то ляжку, то зубов уже не разжимает... Именно такой человек и нужен для Балтики сейчас, чтобы варить для всех макароны!
— Я не повезу письмо, — отказался Тимирев.
— Я тоже против, — кивнул Ренгартен, собранный и рассудительный. — Но мне думается, что при нынешней ситуации нельзя брать старую гайку и закручивать ее на старом ржавом винте.
— Рабочие Петрограда бастуют, — включился в разговор Альтфатер. — Известно ли вам о целях забастовки? Она вызвана арестом матросов на «Гангуте». Как я осмелюсь доложить императору?
Старый адмирал обозлился на оперативника из Ставки:
— Пьянствуете вы все там с его величеством! Вы думаете, кавторанг, я не знаю, чем занимается моргруппа штаба в Могилеве?
— Всего один вагон вина от Адмиралтейства...
— Мало вам вагона? Еще цистерну пригнать?
Разговор этот замялся. Черкасский стал внушать Канину:
— Подумайте сами, Василий Александрович, что скажут на флоте, если ваш флаг спустить с «Кречета». В этом акте будет усмотрена всеобщая слабость власти...
«Флажки» уговорили Канина забрать рапорт обратно.
Покидая адмиральский салон, Черкасский спросил Ренгартена:
— Ваня, у тебя выпить ничего не сыщется?
— Зайдем. Что-то было...
В каюте князь выпил вина, рука его вздрагивала.
— Послушай, душа-князинька, — сказал ему Ренгартен, — а на кой черт мы, дураки, уговаривали Канина от этой отставки?
— Ну! А что делать иначе? И забастовки поехали...
— Все это не то, не то и не то. Канина пора на слом, как устаревший бездушнйй корпус. Он исплавался. Пора все флоты России брать в руки нам! А таких, как Канин на Балтике, таких плюгавцев, как адмирал Эбергард на Черном, — просто спихнуть за борт, и пусть они там барахтаются, пока сами не потонут...
— Я допью все, — сказал Черкасский, наклоняя бутыль. — И я удивлен, что ты так поздно заговорил со мною об этом.
— Третья военная кампания, — продолжал Ренгартен, — должна быть уже нашей кампанией. Как в вопросах стратегии, так и в проблемах политики. Нужна консолидация сил! Флот надобно сомкнуть с Государственной думой. На царя-батюшку надежды слабые, и заявок на его дальнейшее царствование от народа не поступало. Вылетит он за борт при резком повороте — туда ему и дорога. Мы останемся с мыслящей, страдающей Россией.
— Ты прав, — охотно согласился князь. — Будем работать, как работают большевики, из подполья. Из подполья же станем взрывать и хоронить карьеры не угодных нам лиц. Сейчас все простительно. Самое главное — довести войну до победы...
Штабной «Кречет» всю ночь шарахало о стенку пирса, его до утра трясло и качало.
Полухин сказал Семенчуку:
— В случае чего, вали на меня. Будут провоцировать — не верь: я товарищей по партии не предам. Выкрутимся!..
На палубу «Гангута» громоздились новобранцы с винтовками. Лопоухие парни, стриженные наголо, они были страшны сейчас своей непроходимой тупостью. В них — не суровая дисциплина, воспитанная годами службы, а рабская покорность, принесенная на флот из деревень и хибар предместий. Семенчук смотрел, как нелепо тычутся они со штыками на трапах, потерянные, сами же страдающие от услужливости и собственного страха, — и гальванер думал в этот момент, что ведь когда-то, наверное, и он сам был таким же бараном... «Спасибо флоту — излечился от рабства!»
Но вот на палубу «Гангута» горохом посыпали кадровые матросы с крейсеров — подтянутые, ловкие, собранные, и зарябило в глазах гангутцев от сверкания их ленточек с именами — «Громобой», «Россия», «Олег», «Рюрик», — вот этих можно бояться. Матросня с крейсеров не скрывала своих замыслов:
— Порядочек наведем. Мы оборонцы, чтобы, значит, война до победы. А вы... пораженцы? Держись теперь: сейчас мы вам кузькину мать показывать станем... Видели ее?
Дальше события на «Гангуте» развивались почти спокойно. Всех построили. К молчащим ротам вышли молчащие командиры корабельных рот. Карманы офицерских кителей отвисали неряшливо — от тяжести укрытых браунингов и смит-вессонов. Гриша Карпенко потихоньку, словно извиниться хотел, говорил своим матросам:
— Вы не бойтесь... теперь вас боятся. Из кают-компании рысцой выбегал штабной офицер, запаренный, и предъявлял ротному записку с именами матросов:
— Этих вот... прошу... для выяснения обстоятельств бунта.
Так вызвали 95 человек (в том числе и Полухина), после чего засвистали дудки: «Разойтись по работам». Строй в недоумении рассыпался... На «Гангуте» заработала особая комиссия, во главе которой стоял брюзгливый контр-адмирал Небольсин. Комиссия никого не судила — она брала матроса за жабры, изучала его со всех сторон и потом бросала туда, куда хотелось комиссии. Дошла очередь и до Семенчука. Два матроса с крейсеров встали по бокам от него, и Семенчук пошел меж ними, помня наставления Полухина.
По дороге, до кают-компании разговорились.
— Не вовремя вы, долбаки линейные, бунтарить стали.
— А когда надо? Ждать, пока на крейсерах поумнеют?
— На крейсерах, — отвечали ему, — народ побашковитей вашего. Мы тоже забастовку планируем... тока зимою!
— А летом-то... мухи мешают?
— Да нет. Мы же умные, — говорили крейсерские. — Зимою флот во льдах мерзнет и войны вроде нету. Тогда и бунтуй сколько влезет. Это войне до победы не помешает... Мы же умные!
Семенчук предстал пред ясные очи комиссии. И будто глас вышний, от бога идущий, разлился над гальванером, тая в розовом мареве абажуров, голос Небольсина — председательствующего:
— Тебя спасет правда, и только правда. Веруешь ли?
— Верую, — сказал Семенчук, перекрестившись.
— Это хорошо, — похвалили его. — Раскайся же искренне и скажи нам, какая сволочь подстрекала команду на захват оружия?
— Про макароны... это — да, слыхали.
— Ты большевик? — спросили его в упор.
— Я-то? Господи. Да мне некогда. Я борюсь. Все знают.
— Гальванер, — обозлился Небольсин, — ты нам тут святошу не выкобенивай. Комиссии уже известно, что в трансформаторной каюте собирались на сходки отъявленные большевики. Полухин и Ваганов уже сознались во всем... Говори, что вы там делали?
— Ваша правда. Делали. Извиняйте. Не утаю... Уж коли на то пошло, я вам всю правду скажу. Пусть меня судят.
— Ну, говори. Только правду.
— Истинно доложу... На Мальме пять бутылок чистейшей ханжи гальванные купили. Вот вечером, после горна, и тяпали обществом в трансформаторной. Был грех, в чем слезно меня извиняйте.
Между прочим, в членах комиссии восседал и каперанг Пекарский (кажется, сын историка). Весною он возглавлял десант матросов-штрафников на Мемель и Мемеля так и не запомнил — по причине беспробудного «залития глаз». Он, кажется, и сейчас не был абсолютно сухим. Вера во всесокрушающую силу российского пьянства никогда не покидала бравого каперанга. Мысль о тайнопитии чистейшей ханжи показалась Пекарскому весьма убедительной.
— Нет, не врет! — сказал убежденно. — А чем закусывали?
— Хамсой, — ответил Семенчук, прослезясь.
— Можно и хамсой, — согласился Пекарский, поразмыслив. — Но еще лучше запивать кефиром. Ты когда-нибудь пил кефир?
— Так точно. У финнов пробовал. Не шибает... Слабоват!
Небольсин согласился с доводами здравого рассудка:
— Допустим, что так. Допустим, что ханжу пили и хамсой закусывали. Но в момент-бунта не ты ли, Семенчук, бегал по кораблю с криками? Вспомни, что ты кричал?
— Верно. Кричал я, — покаялся Семенчук. — Кричал, чтобы волынку эту кончали и ходили все вниз до церкви.
— Полухин нам другое показал. В церковь ты команду созывал, это так, но... «долой самодержавие» разве не ты крикнул?
Семенчук знал, что это провокация и Полухин здесь ни при чем. Он шагнул вперед, и над головой чемпиона в ярости возделись два кулака — громадные, как две тыквы.
— Морду бить за такие вещи! Полухин — ишь, барин какой нашелся: самому в тюрьме сидеть неохота, так он других загребает...
— Ладно, — сказал ему Небольсин. — Служить на «Гангуте» тебе не придется. Иди в писарскую на оформление. Тебя — во второй Балтийский экипаж, который определит судьбу твою дальше...
На вокзале в Ревеле, таская на горбу чемодан, Семенчук купил газету. В знак солидарности с «Гангутом» бастовали заводы столицы. Объявили посадку на петроградский. Вскинул чемодан и пошагал через толпу — громадный, весь в черном, с бескозыркой, которая нависала над вспотевшей от волнения челкой...
Прокурор шутить не любил. Он потребовал привлечения к суду и командира «Гангута» капитана I ранга Михаила Александровича Кедрова.
— Видите ли, господа, он виновен в том, что не сумел предупредить беспорядки, мало того, в ответственный момент бунта его не оказалось на корабле, и Кедров явился, так сказать, к шапочному разбору... Я такого мнения, господа! Послушаем же, что нам скажет на это сам флигель-адъютант его величества — Кедров.
Кедров тоже не собирался шутить на суде. За его эполетами и аксельбантами стояла сейчас дружба с таким легендарным алкоголиком, каким был контр-адмирал Костя Нилов. Прокурору не мешало бы знать, с кем этот Костя открывает бутылки. С самим царем! Потому-то Кедров смело заявил на суде:
— Матросов я не виню! Лично я уверен, что все эти каши и немцы — лишь повод для бунта. Причина недовольства кроется, если вам угодно, в другом. В общем тяжком положении России, которая в этом году не сдержала врага и отдала ему колоссальные территории. А также в отсутствии активных боевых действий для нашей бригады линкоров. Я, — улыбнулся Кедров, — не советую вам, господин прокурор, раздувать эту историю до громкого процесса...
Прокурор сник и даже назвал бунтарей-гангутцев «неразумными патриотами». После такого оборота и судить людей не совсем-то удобно... За что? За «неразумный патриотизм»? Обыватель слово «неразумный» отбросит и прочтет только одно — «патриотизм». А потом скажет: «Дожили... уже и за патриотизм сажать стали!»
Кедров, получив трибуну, с нее уже не слезал.
— Еще два слова... Почему команды кораблей не ставятся в известность о целях операций, которые корабли исполняют? Они плавают и воюют, иногда творя чудеса героизма, а кроме шаблонной фразы — «за веру, царя и отечество» — им ничего не сообщается. Я бы, — сказал Кедров, — просто спятил, ведя линкор в неизвестность... Сколько гнева в низах вызвали шатания линкоров между Ревелем и Гельсингфорсом! А если бы команда знала оперативный смысл обороны Финского залива, тогда, — закончил Кедров, — может, команда не возмущалась бы угольными авралами. Вероятно, не было бы и сегодняшнего суда...
Разобравшись с матросами, комиссия контр-адмирала Небольсина, заседавшая на «Гангуте», взялась за кают-компанию. Первым под ее неправедный гнев попал мичман Григорий Карпенко.
— Офицеры славного «Гангута» вряд ли отныне пожелают иметь вас за общим табльдотом.
— Разве я нарушил присягу? — спросил Карпенко.
— Вы повинны в слабости... да! В момент бунта вы не пожелали подавлять его оружием. Учитывая ваш возраст и неокрепший характер, мы вас спишем на «Славу». Именно там, среди боевых офицеров, вы научитесь реально смотреть на уставный порядок вещей.
— Переводом на «Славу», — ответил Гриша Карпенко, — вы оказываете мне большую честь. Лучше уж погибнуть со славой в Рижском заливе, нежели протирать штаны в гельсингфорсских «Карпатах»...
Был явлен и знаток бокса — фон Кнюпфер.
— Вы виноваты! — орал на него Небольсин, разъярясь. — Где ваш приятель Шуляковский, зовите и его сюда. Вот позорная каюк-компания... Где ваша совесть, наконец? Кто вам, лейтенант, давал право калечить матросов своим дурацким боксом? Или простецкий, всем понятный «лещ» вам уже не угоден?
Кнюпфер (хитрый) молчал, а Шуляковский оправдывался:
— Я не хотел... я не хотел так бить кочегара... Я...
— А как вы хотели бить его? Чтобы он радовался от битья вашего? К чертовой матери — на вонючий тральщик! А вам, лейтенант, тоже не место под флагом «Гангута». Комиссия ссылает вас в балтийскую тьму-таракань — на батареи мыса Церель. Можете жаловаться. Точка. Зовите сюда Фитингофа...
Фитингоф все это время жил в чаянии повышения. В конце концов, должны же люди понять, что он засиделся в чине старлейта. Сейчас ему Как раз только и получить звание кавторанга. Вместо награды барон получил пинка не только с «Гангута», но и вообще с флота!
Вот этого он не понял. Уводя на цепи своего породистого дога, Фитингоф с трудом обрел сознание.
— Я же и виноват оказался? — спрашивал всех. — Но постойте, я никогда не придирался к матросам — это матросы ко мне придирались. Я был лишь неукоснителен, и только!
Прощай, «Гангут»! Дог в последний раз наклал кучу на палубе. Потом он повлек своего господина дальше — на берег, в отставку. Будущее покрывал мрак неизвестности. Где еще будут такие дивные мослы, увешанные махрами мяса, какие выуживал из гангутского котла для собаки барон Фитингоф? Это был крах...
— Долой собаку! — орали на прощание с «Гангута».
11
Миноносцы! Кто полюбил их, тот очарован навсегда.
Большие скорости — оттого резкие и смелые люди.
Укрыться в бою им негде — здесь брони не водится.
— Я по себе знаю, — говорил Артеньев, посмеиваясь. — Ну где там укрыться на нашем мостике? Одна защита — дрянь-парусинка. А когда рванет рядом, обязательно нырнешь под брезентик, и вроде ты уже стал бессмертен...
В маленьком коллективе трудно скрыть свои слабости. Это тебе не линкор, где человек теряется, словно прохожий на Невском. Тут любой подлец сразу заявит о себе, что он подлец...
Сергей Николаевич устал читать. Присел на краешек стола возле иллюминатора и видел, как из машинных низов Леонид Дейчман выбрался наверх; спецовка на механике давно не стирана, в руках — комок ветоши, и он вытирал грязные от мазута пальцы. Леденящий ветер налетал на бухту Рогокюль, из ковша которой уже виделась дряблая толщь Кассарского плеса и рукава Моонзунда, готовые закостенеть в морозах. Дейчман прошел на полубак, где возле «обреза» всегда собирались куряки. Тянул матросам свой кожаный портсигар с «душками»:
— Папиросочку, братцы... кому папиросочку?
Матросы неловко залезали корявыми пальцами в портсигар.
— Давай, што ли... хоть вертеть не надо.
Дейчман не уходил от «обреза». Стыл на жестоком ветру, вникал в пересуды матросов. И, дергаясь кадыком, жеребисто гоготал над похабными анекдотами... Тут к нему подошел рассыльный:
— Господин инженер-механик, вас просит старшой.
Артеньев встретил его в каюте — мрачный, черствый.
— Я нечаянно пронаблюдал эту сцену. Что она должна означать? К чему этот камуфляж под ложную демократию с «братишками»? Почему ты так одет? Брось ветошь... Ты думаешь их задобрить?
Дейчман стоял перед ним пристыженный и жалкий. Уже лысый мужчина, далеко не глупый, он был потерян — как человек.
— Ты же знаешь, — ответил тихо, — после того случая я боюсь.
— Кого боишься? — наступал на него старлейт. — Если матросов, тогда тебе не к лицу погоны. Такой страх можно излечить только вышиванием с флота, и тебя... да, держать не станут!
— Не кричи ты на меня, Сергей Николаич, не кричи. Неужели не видишь, что все идет к тому, чтобы бояться...
— Неправда. Офицер должен оставаться начальником, а не подхалимничать перед подчиненными. Ты не думай, что они будут тебя за это уважать. Твое разгильдяйство кончится очень плохо: ты отдашь приказ, а тебя пошлют к едрене фене, да еще папироску из портсигара выгребут.
— После «Гангута» многое изменилось, — сказал Дейчман...
Фон Грапф столкнулся с Артеньевым на трапе:
— Вы ко мне? А я к вам... Неприятная история. Приговором над «Гангутом» мы расписались в собственном бессилии. Приговор будто слеплен из теста, а раньше их ковали из чугуна, как якоря. Монархия уже не власть — это тлен... Не могли даже расстрелять для примера парочку! Смертную казнь заменили тачкой.
Артеньев отмолчался. Колчак вскоре собрал у себя командиров и старших офицеров Минной дивизии. Заявил отрывисто:
— Предстоят некоторые изменения на флоте. Заранее, чтобы пресечь вопросы, констатирую: изменения вызваны бунтом на «Гангуте». Смысл реформ — уступка матросским массам, чтобы далее бунтов не повторялось. Прошу принять к сведению и не обсуждать...
Особым приказом по флоту строго воспрещались рукоприкладство и брань по отношению к матросам. Офицерам советовали, входить в нужды подчиненных, не отгораживать кают-компании от кубриков, терпеливо разъяснять матросам текущие события в мире и на флоте. Раньше сажали в карцер, а теперь наказание следует ограничить выговором или внушением... «Гангут» свое дело сделал!
Колчак в конце речи так и сказал, что дело сделано. Но тут поднялся во весь рост, словно распрямленная пружина, командир «Забияки» — кавторанг барон Косинский{6}.
— Я не понимаю этой чепухи, — произнес барон звеняще. — Я родился и вырос в семье педагогов, где идеи Ушинского и Водовозова были сродни мне с детства. Довольно-таки стыдно, господа, что после славной истории русского флота, на втором году ужасной войны мы должны выслушивать подобные приказы, в которых нам столь премудро советуют не бить матроса по морде.
— Я, кажется, уже предупредил собрание, — недовольно заметил Колчак, — чтобы обсуждений приказа не было.
— Это не обсуждение, — отвечал Косинский, — это возмущение!
Командир «Забияки» был авторитетен среди «миноносников». Это он, еще молодым лейтенантом, на своем «Статном » дерзко проломился из Порт-Артура в Чифу, имея на борту знамена порт-артурских полков и Квантунского гвардейского экипажа, прихватив заодно и секретные архивы штабов, чтобы ничто не досталось японцам. Барона Косинского на Минной дивизии любовно называли: «Бароша». Колчак попросил остаться офицеров с I и V дивизионов.
— Вырос новый зверь — радио! — сообщил он. — Лишь благодаря радиоперехвату, даже не видя противника, мы по одним пеленгам определили сложную систему германских дозоров у Виндавы. Предстоит, господа, проскочить через Ирбены и... атаковать!
Впервые за эти годы Артеньев выступил перед командой «Новика», рассказав матросам о целях операции:
— Теперь вы не слепые, которых ведут в бой за руку. Вы знаете, зачем идете на смерть. Раньше и гибель для вас была слепой. Вы не понимали до конца смысла своих жертв. Благодарите «Гангут»!
Отдавая швартовы от пирсов, матросы говорили:
— Видать, так и надо! «Гангут» первым понял, что словами ничего не добьешься. Бунт — вот это они понимают...
Цепенея на морозном ветру, семь эсминцев ночью пронырнули коридором Ирбенского пролива и возникли из темени под Виндавой.
За извечной тревогой брандвахты, что стелется по горизонту низкими тенями сторожевиков, далеко за волноломами гаваней и пустынями расхлябанных рейдов, там — уже в плеске вод и обжигающих ветряных визгах, — там люди живут особой жизнью, наполовину отрешенные от обыденной суеты берега.
По траверзу Виндавы эсминцы била волна, которая взметывалась от штагового огня до кормы. Крышки люков и пазы дверей обрастали инеем, на орудийных стволах повисли гирлянды сосулек. Полубак превратился в каток, покрытый льдом. На скорости ветер выжимал из глаз острые слезы, лица вахтенных на мостике — в коросте ледяных пленок, кровь сочилась с потрескавшихся губ.
Грапф протянул Артеньеву бинокль:
— Мой «цейс» сильнее вашего. Кажется, это крейсер.
— «Норбург», — определил Артеньев по силуэту.
— Сомневаюсь.
— Есть золотое правило: сомневаешься — атакуй!
Трижды эсминец взорвало изнутри колоколами громкого боя:
— Атака... атака... атака.
Сверху было видно, как на обледенелый полубак выскочил, полураздетый спросонья, старшина комендоров. Автоматы стрельбы в доли секунды уже разрешали сложные формулы, в которых царствовали высокая алгебра боя и точная тригонометрия поражения противника.
А внизу, под мостиком, старшина босыми пятками плясал на обледенелой стали. Артеньев с матюгами стал рвать со своих ног медные застежки штормовых сапог.
— Эй, раззява! Держи с левой ноги.
Его придержали — а как же выстоит он на мостике?
— У меня две пары носков из шерсти. Пентюх! Держи с правой...
Снизу, от пушки, донеслось — как вздох:
— Спасибо. Премного благодарны...
Штурман сбоку подсказал Артеньеву:
— А ведь такие вещи матросы не забывают...
На груди минера Мазепы — эбонитовый микрофон, который болтался, будто кружка у нищего для сбора подаяний. В эту кружку, полузакрыв глаза, он выпевал, весь в сладостной истоме боевого вдохновения, словно Леонид Собинов любовную арию:
— Первый аппа-а... то-о-овсь... залп!
Здоровенные рыла торпед, густо смазанные тавотом, не спеша стали выползать из труб аппарата, будто сытые свиньи из чуланов. И вот они, подпихнутые в зад газами порохов, поползли быстрее, быстрее, быстрее... Вильнув хвостами, торпеды плюхнулись в море.
— Все три... вышли! — поступил доклад на мостик.
И — пошли. Три торпеды пошли глотать пространство. Дистанция до «Норбурга» была почти «пистолетной», и в ночи всем казалось тогда, что до крейсера можно добросить камнем. Яркая вспышка ослепила всех на мостике. «Норбург» взбросило на волне — послышался грозный вой, переходящий в стон: это орали немцы...
— Сергей Николаич, — распорядился Грапф, — в такую ночь, как эта, люди на воде держатся считанные минуты.
— Ясно. Эй, боцман! Давай своих кулаков на полубак...
«Кулаки» — это матросы боцманской команды, которым сам черт не брат. Они приучены к швартовкам и аварийным работам, не боятся грохота волн, в любой темени они зубами способны распутать заковрижевший узел на тросах. Сегодня они работали дивно!
— Приходи, кума, любоваться, — сказал о них Петряев. «Кулаки» далеко выбрасывали в море спасательные концы, и на этих шкертах гроздьями висли немцы. Шкерты — толщиной в мизинец взрослого человека, и они лопались, когда на них висли группами. Людей с «Норбурга» стремительно относило за корму «Новика». А там работой винтов их затягивало под воду — прямо под корму, под бронзовые лепестки винтов. Если б не ночь, то все увидели бы, как кипел за кормой «Новика» бурун — весь красный от крови изрубленных лопастями тел...
— Есть один офицер! — доложил боцман Слыщенко с палубы на мостик.
Пробили отбой. Старшина носовой пушки поднялся в рубку, сел на решетки, сковырнул со своих ног сапоги Артеньева.
— Еще раз спасибо, ваше благородие, — сказал он.
— На здоровье, — хмуро буркнул Артеньев, защелкивая на сапогах медные застежки. — А теперь, милейший, получи от меня впридачу еще три наряда вне очереди. Чтобы впредь успевал обуться!
На мостике все захохотали. Сергей Николаевич при этом даже не улыбнулся. Он был кадровый офицер, и у него была своя логика. Та самая логика, на которой позже, когда грянет гром революции, он станет ломать себе шею. Впрочем, тогда ему было не до эмоций. Когда от «Норбурга» ничего не осталось, а огни Виндавы погасли в отдалении, Грапф попросил старлейта навестить спасенного с крейсера немецкого офицера.
Сильно качало — I и V дивизионы проходили мористее Эзеля. В офицерской ванной, куда поместили пленного моряка, чтобы он поскорее согрелся, пахло озоном, мылом, полотенцами и еловым экстрактом. Пленный офицер с «Норбурга» сидел на срезе кадушки, уже получив первое в плену угощение — тарелку горячего супа, который он жадно схлебывал через край, а под ногами его гуляла да качке из угла в угол отброшенная ложка.
— Я... один? — спросил он у Артеньева.
— Из офицеров — да. Но мы спасли еще семнадцать матросов.
— Боже, вот уж никак не ожидали вас у Виндавы!
— Вы согрелись? — любезно осведомился старлейт. — Да. Благодарю. Еще бы папиросу... русскую.
Он получил от Артеньева папиросу и был искренне удивлен.
— Вы обязательно проиграете эту войну, — сказал немец.
— Но... почему? — удивился Артеньев.
— Главное в этой войне — планирование и экономика. А у вас? Смотрите на эту папиросу: половина табак, а дальше... мундштук из плотной бумаги. К чему он, этот мундштук? Так можно разорить страну. Зато у нас, — сказал пленный, чиркая спичку, — делают вот так... Обгорелую спичку он спрятал в коробок. — Видите? Потом все использованные черенки от спичек мы сдаем обратно на фабрики. Там к ним приделают новые серные головки, и ею можно пользоваться снова... Я вас рассмешил?
— Русских к этому не приучить. Экономия всегда хороша, но, экономя на спичках, Германии не спастись от разгрома.
— Вы развалитесь раньше нас, — ответил Артеньеву немец. — У нас есть порядок и убежденность. А у вас... революция!
— Неправда. У нас нет революции, — посуровел Артеньев.
— Нет сегодня, так она будет завтра.
Старлейт присел рядом с пленным на край ванной кадушки:
— А вы, немцы, должны бояться нашей революции. Ибо все революционные народы, как доказала история, дерутся еще храбрее...
Немецкий офицер спросил, куда шпарит сейчас русский эсминец.
— Если угодно знать, мы проходим к весту от Эзеля.
— Ой, — сказал немец, закрывая лицо руками. — Неужели мне в эту ночь суждено еще раз окунуться в эту балтийскую купель? Не скрою от вас, что мой «Норбург» при торпедировании радировал...
— Куда и кому?
— Три наших крейсера с самолетами на катапультах — «Любек», «Аугсбург" и «Бремен» — вышли с миноносцами на поиск вашего броненосца «Слава», чтобы уничтожить его... Сейчас они изменят курс и возьмутся за вас. Наверное, я поступил нехорошо?
Сергей Николаевич успокоил его, все поняв как надо:
— Вам тоже ведь купаться второй раз ни к чему. Я оставляю вам папиросы с длинными мундштуками и спички, которые вы можете не экономить... Вы в России, и война для вас закончилась!
Дивизионы сразу же изменили генеральный курс. Мощные дубины пушек германских крейсеров уже не могли наказать дерзких. Море опустело, и начинался затяжной шторм с обильным снегопадом. Через несколько дней «Новик» поставил минную банку, на которой погибли крейсера «Бремен» и «Любек», подорвались два миноносца и потонул сторожевик «Фрей». В зимнем море долго болтало сотни обледенелых трупов. В далеком Берлине, экономя на спичках, сухорукий Гогенцоллерн подсчитывал потери за минувшую кампанию.
— Балтика, — говорил кайзер, — это русская гидра, глотающая мои корабли. Мы очень богаты потерями, но мы очень бедны успехами. Гинденбург — бравый солдат, а фон Тирпиц — старая шляпа!
Колчак рвался к славе — широкой, всеобъемлющей, всероссийской... Начдив даже похудел, сделался сух и костист, как марафонский бегун, летал с эсминца на эсминец, всюду резкий, нервный и требовательный. Колчак двигался стремительно, словно разрубая перед собой ветер длинным и плоским колуном своего носа. Белая лайка его перчаток позеленела, истертая медью траловых поручней. Мерлушка походной шапки — седая от соли, а каблуки на сапогах, никогда не просыхающих от воды, разбились вдрызг, скособочены, словно Колчак служил курьером на побегушках.
Минная дивизия творила чудеса, и этим укреплялась популярность Колчака, особенно среди офицерства и буржуазии. На флоте еще не догадывались, что Колчака выдвигает не только пресса столичных газет. Сейчас им управляла сильная рука из кулуаров Государственной думы. Давняя дружба начдива с Гучковым никому не бросалась в глаза, но эта связь издавна существовала, и Колчак сам понимал, что его взлет состоится... Скоро он взлетит высоко!
Кажется, сейчас он хотел заработать себе второго «Георгия», чтобы этим торжеством закончить навигацию перед ледоставом. В самый сочельник, когда всем на дивизии хочется посидеть за столом с выпивкой, помянуть родных и просто подзабыться, Колчак сорвал от стенок к походу три эсминца — «Новик», «Забияку» и «Победителя». Начдив был краток и возражений не терпел.
— Ночь как ночь, — объявил Колчак. — Сочельник встретим с минами на борту возле Либавы. Пойдем к черту на рога, уповая на божью милость. Мины брать, со швартов сниматься по готовности.
Первым отошел «Победитель», за ним отдавал гаванские концы «Новик». Случайно в машинах неверно поняли сигнал с телеграфа, и «Новик» с хряском насел на причал кормою. А там сияла монархическая эмблема, вся в тусклом золоте. Раздался треск бревен гнилого причала, от двухглавого орла пробками отскочили две императорские короны.
— Ах, какое несчастье! — воскликнул Грапф. — Примета дурная, как бы беды не вышло... Что делать? Пойдем некоронованы.
Мимо них, сотрясая вокруг себя воздух работой машинных отсеков, уже вытягивался «Забияка», и над эсминцем пластами ходил воздух — то горячий, то холодный, отчего лица людей на мостике «Забияки» расслаивались. Косинский окликнул их через мегафон:
— Эй, на «Новике»! Что посеяли с кормушки?
— Корону! — гаркнул в ответ фон Грапф.
— Хорошо, что не голову, — отвечал Бароша, и его «Забияка» медленно растворился в густеющем тесте близкой ночи...
Пошли. К черту на рога, уповая на божью милость.
Колчак держал флаг на «Новике». Офицерам эсминца он сообщил, прячась за козырьком от ветра, что если верить прогнозам Пулковской обсерватории, то зима будет исключительно суровой. Она уже и сейчас поджимает, возможны прочные образования льдов в тех районах Балтики, которые обычно не замерзают. Артеньев тоже спасался от ветра — за парусиновым обвесом мостика; он сидел на раскидном стульчике, сосал из кулака папиросу и... тосковал. Ему было не по себе в эту ночь, которая еще неизвестно, чем закончится. «Удивительно, — размышлял он под гудение ветра, — я, кажется, не тщеславен и лишен, таким образом, одного из главных качеств военных людей...» Но это его тоже занимало недолго. Сейчас он думал, что часов через пять, наверное, по левому борту обозначится легкое зарево над горизонтом. Это засияет с моря Либава, и не сожмется ли сердце у Клары? Ведь он будет рядом, почти рядом с нею — на дистанции приличного залпа.
Эсминцы шли хорошо, легко вынося волну, все время держа связь между собою. На свет их прожекторов летели из мрака ночи чайки, грудью они разбивались о стекла рефлектора и тут же, все в крови, с поломанными крыльями, падали под ноги сигнальщиков. Одну такую птицу, погибшую ради жажды света, Сергей Николаевич взял в руки и долго гладил ее скользкие перья.
— Глупая, — говорил он тихо. — Ну, разве же можно так? Вот ты и погибла, а ведь могла бы еще долго и долго жить...
Мостик «Новика» вдруг поехал в сторону, отчаянно кренясь. Артеньева сбросило на решетки, люди вокруг него падали во мраке, хватаясь за поручни, чтобы не унесло за борт. «Новик» с минуту лежал в крене поворота, потом резко выпрямился, сбросив с палубы воду. Тут стали подниматься упавшие, ощупывая себя и узнавая друг друга по голосам. Колчак рывком открыл ходовую рубку:
— Кто велел делать коордонат{8}?
На руле стоял опытный рулевой кондуктор Хатов.
— Не до приказов было, — спокойно отвечал он Колчаку. — Прямо по носу мина болталась, которую наши сигнальцы прохлопали.
Верно: в отдалении, уже за кормою, поплавком прыгала мина.
— Считай себя кавалером, — сказал начдив Хатову. — Спасибо!
Лейтенант Мазепа произнес в сторону Колчака:
— Ее, видать, сорвало с якоря. Вообще, мне это не нравится. Одну сорвало, а другие нет. Раньше мин здесь не было. Надо продумать курс. Здесь часто шляются германские подлодки... Что им помешало снести за борт дюжину яичек?
Колчак все понял. Мало того, дивизион сам шел с минами на борту.
Но — сквозь зубы — он сказал о другом, для Артеньева:
— На траверзе Дагерорта пусть штурман определится.
— Есть! Штурманец, где ты?
— В рубке, наверное, — глухо прозвучало во мраке.
Но в рубке его не было. Каюта штурмана тоже пустовала. Подождали еще минут пять — на тот случай, если штурман спустился в гальюн, потом фон Грапф сказал, ставя на штурмане крест:
— Боюсь думать. Но я суеверный. Герб разбили... беда!
— Думай не думай, — ответил Артеньев, — а человека не стало. Хатов, — окликнул он рулевого, — ты бы хоть крикнул о повороте. Из-за тебя штурмана вынесло к черту на коордонате.
— Если бы я крикнул, было бы уже поздно. Тогда бы вся команда криком кричала. Штурману смерть, легкая, позавидовать можно...
— Болван! Нашел, чему завидовать, — выругался фон Грапф.
В самом деле, каково лететь вниз головой в пропасть кипящей воды, распластывая полы шинели, и вода тут же обнимет тебя властно и жестоко, а последний проблеск сознания отметит, что сейчас мимо тебя, мимо твоей судьбы проходит корабль, уже не твой, внешне безучастный к твоей гибели... После человека остался на карте легкий последний штрих курса, который он проложил до Либавы. Артеньев с линейкой в руках проверил прокладку:
— Все равно. Дальше прокладку буду вести я...
Нет, в эту ночь не поманили их теплые Либавские огни — ночь расколота в грохоте: «Забияка» нарвался на мину! А как не сдетонировали мины на его палубе при взрыве — это уж один бог знает. Присев кормою в шипящее, как шампанское, море, которое посылало из глубины громадные пузыри, «Забияка» остался на плаву: «Новик» тронулся к раненому, подзывая сиреной «Победителя». Два верных товарища протянули к гибнущему спасительные руки прожекторов. Стала видна разбитая корма, а на мостике «Забияки» гордо реял широкий донкихотский плащ барона Косинского.
Переговаривались на мегафонах — борт к борту.
— Полно убитых, — сообщил Бароша. — Вода заливает. Насосы холостят... Если можете — тащите. Не можете — бросьте, только снимите людей. Я останусь с кораблем...
— Замудрил, — буркнул Колчак и, по совету фон Грапфа, велел сбросить за борт фальшивые перископы, которые эсминцы всегда имели при себе — на всякий случай...
«Победитель», обежав место катастрофы по кругу, поставил в море два фальшивых перископа. Длинные тонкие бревна с линзами на концах плавали стояком, точно имитируя появление подлодок. Теперь немцы сюда вряд ли сунутся, и можно спокойно заниматься спасением эсминца. Буксирные концы, поданные с «Новика», крепко натянулись над волнами, дернули «Забияку» и потащили его на малом ходу до базы. «Победитель» шел в охранении.
Колчак скрипел зубами от ярости:
— Плохо заканчиваем кампанию. Плохо...
Сочельник встречали на берегу совместно — три корабля сразу. Матросы шлялись с эсминца на эсминец, на «Победителе» выпьют, на «Новике» закусят. Рыдали в кубриках завихрястые гармошки:
Елки-палки, лес густой.Офицеры трех эсминцев сошлись кают-компаниями вместе. Артиллерист Петряев встал над столом с гитарой в руках:
Быстры, как волны, дни нашей жизни.
Что час, то короче к могиле наш путь.
Налей, налей...
Разрушая песню, горько рыдал за столом барон Косинский:
— Двенадцать человек... как слизнуло. Спали вместе. На румпельных моторах. Там тепло. Ну, мне теперь похоронные писать. Где я найду слова для этих баб? Для маток, для вдов? За веру, за царя, за отечество... Но так же нельзя! Это не слова... профанация!
Вздрогнули певучие гитары — нет, не 6 смерти сейчас:
За милых женщин,«Забияку» поставили на капремонт{10}. Вмерзли эсминцы во льды ревельских гаваней. Морозы стояли трескучие. Давно уже Балтика не знала такой суровой зимы, как эта. Три ледокола не могли пробиться в Рижский залив, а могучий «Геркулес» вернулся с моря едва жив — без заклепок в бортах, корпус его дал трещины от сжатия льдов. И до самой весны остался зимовать в Моонзунде линкор «Слава» (не сиятельный, а просто старательный).
Война была империалистической — это так. Она была войной за передел мира — так. На этой войне наживались капиталисты, барышники и спекулянты — тоже так. И не всем русским были ясны тогда эти истины, и они воевали с врагом не щадя себя.
Русская армия, русский флот и юная русская авиация сражались с высокой доблестью. Не они виноваты, что немцы наступали. Был подлинный массовый героизм народа, а зачеркивать его — это значит обеднять историю нашего государства.
В торжественных залах музея русской морской славы висят знамена тех кораблей, о которых я пишу вам.
Финал к беспорядкам
Что бы в мире ни случилось, буржуазная пресса привыкла оповещать читателя, что «весь цивилизованный мир содрогнулся». Эта шаблонная фраза сделалась настолько обыденной, что читатель уже не содрогался даже тогда, когда следовало бы ему и содрогнуться... Фраза была прилипчива как банный лист, и рука бойкого журналиста в заметке о попавшей под трамвай пьяной кухарке бестрепетно выводила, что «цивилизованный мир опять содрогнулся». К этому привыкли. Казалось, у цивилизации и нет других дел, как только содрогаться при каждом удобном случае.
Читатель! Твердою рукою я, твой современник, пишу здесь тебе, что весь цивилизованный мир — да, действительно — содрогнулся, когда немецкой субмариной была взорвана «Лузитания». В мире можно сосчитать по пальцам несколько кораблей, судьбы которых отметили некую грань в истории человечества. От колумбовой каравеллы «Санта-Мария» до русского крейсера I ранга «Аврора» пролегла слишком большая дорога, а на распутье ее легла костьми «Лузитания». Трагической гибелью своей она стала служить предупреждением противу варварства.
Именно этим она памятна всем нам и поныне!
В зале британского Ллойда иногда поет колокол, поднятый из глубин с погибшего корабля. Один удар — нехорошие вести: судно не пришло в порт назначения. Два удара — значит радость: пропавшее судно все же дотянуло до берега. Три удара — конец, можно писать некролог. Да, на смерть кораблей пишут некрологи, как и усопшим людям, отмечая их жизненные заслуги перед человечеством. «Лузитания» была даже похоронена (аллегорически).
Улицы Лондона в тот день были заполнены манифестантами. Лошади в траурных попонах влекли громадный катафалк, на котором — в стеклянном гробу — покоилась большая модель «Лузитании». Толпа несла лозунги против жестокостей войны, и особенно выделялся один плакат: «Да будет прощено это преступление в небесах, но никогда не будет забыто на земле». Международный трибунал заочно приговорил к смертной казни командира германской подлодки — Швигера, который торпедировал «Лузитанию».
Русский художник С. Животовский тогда же написал символическую картину: «Лузитания» тонет, а под нею, похожая на камбалу, плывет субмарина, из торпедных аппаратов которой в пучину вперились буркалы Гогенцоллерна. Глаза кайзера, почти безумные, пронизывают мрак моря, наблюдая за тонущими людьми. Тонут обнаженные матери с грудными младенцами. Тонут старики и прекрасные девушки. И глубже всех ушел в мрачную бездну великий писатель Лев Толстой... Не будем этому удивляться — художник нарочно сделал Толстого пассажиром «Лузитании», словно желая сказать, что кайзеровская военщина — погубительница всеобщей культуры.
Кайзер Вильгельм II тоже отметил этот мрачный юбилей.
В честь потопления «Лузитании» Германия отчеканила памятную медаль. Я видел ее, и она поразила меня своим неслыханным цинизмом... С реверса медали изображена только «Лузитания» и дата ее потопления (больше ничего). Но зато на лицевой стороне — целая картинка: пассажиры выстроились за билетами на очередной рейс «Лузитании», а в окошечке кассы торгует билетами сама смерть с косою за плечами. Чтобы сомнений не оставалось, на медали представлен и мрачный господин в котелке, держащий щит с надписью: «Осторожно — подводная лодка!..»
Война на море вступала в новый период — законы человечности были отброшены, ничто уже не смущало души убийц в элегантных флотских мундирах. И только на востоке русский флот еще придерживался растерзанных правил кодекса гуманизма.
«Лузитания» лежала на грунте жестоким упреком живым.
Корабельные судьбы — иногда как людские.
Их можно изучать. Они достойны монографий.
Судьба линкора «Гангут» не трагична — она овеяна романтикой и героикой революции. «Гангут» пережил вместе с народом две великих войны и две революции.
Он первым начал борьбу на Балтике за человеческие права и в новую эру человечества вошел под грохочущим сталью именем — «Октябрьская революция».
«Октябрина» — так ласково называли его в нашей стране.
Этого линкора уже давно нет.
Он умер. Он умер на посту.