Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава пятая.

Надежды на победу

Бушлат распахнут и разодран вдоль плеча осколком снаряда; в металлических застежках штормовых сапог скопился налет засохшей соли — глаза, еще недавно видевшие смерть, раскрыты широко; на щеках то вспыхивают, то угасают красные пятна; пальцы, которые целых полчаса были сведены на гашетке стреляющего пулемета, не перестают дрожать от нервного возбуждения, — вот таким вернулся из боя Сережка Рябинин...

— Эй, на пирсе!.. Принимай швартовы!..

На разбитых палубах катеров стонали раненые и обгорелые матросы.- В воздухе тяжко нависал приглушенный рокот усталых моторов, возгласы офицерских команд и грохот прибоя, что рушился на черные камни. Пахло удушливой гарью недавно затушенных пожаров и острым запахом бензина. Вернувшиеся с победой торпедные катера, на гафелях которых развевались пронесенные через огонь атак гвардейские флаги, швартовались к пирсам родной и милой гавани.

Еще не остыв после сражения, Сережка кричал солдатам, руки которых неумело ловили свистящие в полете мокрые и длинные змеи швартовов:

— Куда, куда ты его?.. Тяни на третий пирс, тебе говорю!.. Заворачивай на кнехт!.. Так-так-так-так!.. Еще раз!..

Ходивший с катерами на операцию контр-адмирал Сайманов положил на плечо ему свою широкую руку.

— Спокойнее, юноша, — сказал он. — И... все в порядке!

«Все в порядке... Все ли?» На дивизионе семь раненых, один из них наверняка не выживет; в борту одного только «Палешанина» девятнадцать пробоин, из которых три — ниже ватерлинии, заделанные на скорую руку чуть ли не бушлатами. И все-таки, решил Сережка, контр-адмирал прав: в Варангер-фиорде наведен «порядок» — три фашистских транспорта, груженные никелевой рудой, лесом и рыбными консервами, расколоты торпедами, словно орехи. А за компанию с ними пошел хлебать воду и миноносец, командир которого в самую неподходящую минуту вздумал отыграться от катеров своими пятидюймовками. Сережка видел, с какой злобной силой дернул тогда Никольский рукояти залпа, точно хотел выбить торпедой из головы гитлеровца это опасное заблуждение: «Не отыграешься, на, получи!..»

— Все в порядке, товарищ контр-адмирал, — ответил Сережка, успокаиваясь, и ему стало жалко, что Сайманов снял с его плеча руку: тяжелая и горячая, она напоминала добрую руку отца...

Вечером, когда израненный катер вытащили на береговые слипы и в отсеках его не было слышно привычного плеска волн, Сережку вызвал к себе Никольский.

Офицер, в распахнутом по-домашнему кителе, сидел за выдвижным столиком, и лампа бросала яркий сноп света на его лицо, оттеняя тонкий хрящ носа и выпуклые подвижные дуги бровей.

— Садись, — предложил он своему юному боцману. — Там рабочие придут пробоины заваривать, надо их покормить...

— Есть, товарищ старший лейтенант. Какао приготовим, печенья после похода целый ящик остался... А что еще?

— Ну и достаточно. — Никольский взял со стола большой уродливый осколок. — Вот, — сказал, — рубку пробил, мне на реглане локоть распорол... повезло! — Он бросил осколок в угол, и кусок металла тяжело стукнулся о переборку. — Ты не догадываешься, зачем я тебя вызвал?

— Не имею представления, — ответил Сережка, пожав плечами.

— Так вот, — продолжал Никольский, — парень ты молодой, а уже прошел школу войны, морские качества у тебя такие, что можно позавидовать, есть у тебя сообразительность, и во многом разбираешься неплохо...

Сережка внутренне насторожился: к чему готовит его командир?

— Надо тебе учиться, Рябинин! — неожиданно закончил Никольский и пересел на койку поближе к боцману.

— Как учиться, товарищ старший лейтенант?

— А как все учатся... Ты офицером флота быть хочешь?

— И не скрываю: конечно, хочу.

— Тогда за тобой дело. Меня контр-адмирал сегодня спросил: «А что — Рябинин у вас так и думает боцманом оставаться на всю жизнь?..» Так что давай-ка мы с тобой решим, что делать дальше...

Сережка смущенно потер плечом скулу:

— Ведь у меня, товарищ лейтенант, образование небольшое.

— Сколько?

— Всего семь. Война вот...

— Ну, не беда, — успокоил его офицер. — Сразу в училище не попадешь, сначала подготовишься. На три года позже лейтенантом станешь... Ты чего это смеешься, боцман?

— Да так... вспомнил, как я впервые в море вышел. Странно! В трюме зайцем сидел, а сейчас... не верится даже!

— Ну так, значит, решено? — спросил Никольский.

— Конечно!

— Тогда садись за стол, пиши рапорт, автобиографию...

— Что?.. Сейчас разве? — Сережка от удивления даже привстал с койки, стукнувшись о низкий подволок.

— А как же ты думал? Конечно, сейчас.

— Я думал, после войны.

Никольский неожиданно рассердился.

— Да ты что! — крикнул он. — Зачем бы я тогда заводил весь этот разговор?.. Сейчас, сейчас!

— Благодарю вас, товарищ старший лейтенант, — ответил Сережка, — но я отказываюсь.

— Почему?

— Войну закончить надо.

— Не тревожься!.. Мы уж как-нибудь без тебя закончим, а ты поезжай учиться.

— Куда это?

— В Ленинград.

Соблазн был велик: увидеть город, в котором родилась мать и о котором она так много рассказывала, — это на миг поколебало юношу.

— Ленинград, — повторил он и печально вздохнул: — Нет, товарищ старший лейтенант, не могу... Я вырос здесь, целый год провоевал на этом море, и победу хочу тоже здесь, и нигде больше, встретить!

Никольский, скрывая раздражение, напился воды из графина, проговорил:

— Надоело мне тебя уламывать!.. Ну, а если скажу, что победа в Заполярье через месяц наступит, ты поедешь?

— Тогда поеду. Только не раньше.

— А ты, дьявол, упрямый, как и все вы здесь... на севере! Садись, пиши! Раньше чем через месяц ответ из училища все равно не придет.

И когда Сережка написал все, что от него требовалось, он вдруг почувствовал, как в сердце поселяется ожидание чего-то необыкновенного. Будущее неожиданно приобрело какие-то вполне законченные формы: из неопределенного и расплывчатого, как сон, оно стало точным и ясным, словно корабельное расписание, где все заранее высчитано и вымеряно до секунды.

— Ну вот, — пошутил Никольский, — завтра в штабе подготовят документы, и можешь заранее погоны себе... Впрочем, обожди-ка, у меня где-то в столе лежат!

Он порылся в ящике и протянул боцману погоны с двумя маленькими серебряными звездочками:

— Держи! Вспомни меня, когда надевать их будешь!

Никольский продолжал шутить, но Сережке это уже не казалось шуткой, и он принял подарок, твердо веря в то, что через несколько лет наденет эти погоны. Обязательно!

— Спасибо, товарищ лейтенант. Я вас и так никогда не забуду. Разве можно забыть, что вместе на одной палубе пережили!..

* * *

Ирина Павловна сказала:

— Это хорошо, это очень хорошо!

— Я и сам рад, мама, не меньше тебя...

Он положил ей на плечо подбородок, заросший первым пушком, погладил волосы матери. В косах, по-девичьи густых и тяжелых, как у Анфисы, уже пробивались серебряные нити, и в душе Сережки вдруг появилось желание чем-то утешить ее, успокоить. Не совсем опытным мальчишеским чутьем он понимал, что в радость матери вкрадывалась еще и другая, вполне законная радость, которую она тщетно пыталась скрыть от сына. Его отъезд в училище значит для нее не только отъезд, но и избавление от ожидания чего-то страшного — того, что он может уйти и однажды не вернуться. В своих переживаниях, скрываемых от сына, Ирина Павловна была одинока, потому что отец каждый раз, когда она заводила разговор об этом, грубовато отшучивался, и она постепенно научилась прятать свои тревоги за судьбу Сережки.

— Ничего, мама, — сказал он, — все будет как надо!

— Я надеюсь, — ответила Ирина Павловна.

Он посмотрел на ее рабочий стол, заваленный таблицами, картами и схемами, и, заметив очки, удивленно спросил:

— Неужели твои?

— Да. Глаза уставать стали.

— А над чем ты сейчас работаешь?

— Над чем?..

Ирина Павловна улыбнулась: она знала, что вопрос задан только из уважения к ней, к ее труду, но сын никогда не смотрел на море, как на гигантский бассейн с подопытными организмами, — море оставалось для него лишь морем, и только!

— Помнишь, — сказала она, — год назад, осенью, я вернулась из Архангельска... Ты еще заливал свинцом весла, потом пришел Вахтанг... Помнишь?

— Ага! Ты еще книгу свою привезла. А что?

— Так вот, — Ирина Павловна подбросила на ладони тяжелую рукопись, — я переписала эту книгу заново. Вернее, даже не переписала, а написала совершенно новую книгу на эту же тему.

— А старая? — удивился Сережка.

— Устарела, — ответила мать.

— Так быстро?

— В наше время, Сережка, год — срок немалый. Ведь это не роман, а пособие для всех, кто плавает с тралом... И притом, — добавила она, — в этой книге я пыталась немного заглянуть в будущее...

— Каким же образом? И на много ли?

— Ох, Сережка! — засмеялась Ирина Павловна. — Боюсь, что через год и она устареет тоже. Но это и не важно. Все так и должно быть — время летит... Сейчас, — продолжала она серьезнее, — меня, по сути дела, интересует только одно: книга должна послужить победе, — понимаешь ты?

Сережка посмотрел на снег за окном, на чернеющие вдали скалы, заметил, как поднимается от воды залива легкий пар, и вдруг понял, что этим взглядом он уже словно начал прощаться надолго со своим севером. «Жалко», — подумал он и сказал:

— Скоро я, мама, увижу твой город и побываю в саду...

Правда пастора Кальдевина

Киркенес посетил квислинговский министр полиции Ионас-Ли.

В своей речи по радио он призывал население принять активное участие в строительстве немецких укреплений и быть готовыми на случай поспешной эвакуации «в связи с предстоящими разрушениями городов» полярного побережья Норвегии.

Эвакуироваться население не стало, а вербовочные пункты трудовой мобилизации, открытые в каждом рыбацком поселке, пустовали.

Тогда Ионас-Ли созвал всех священнослужителей северного епископства. На это у министра имелись особые основания, ибо пасторам доверялась выдача продовольственных карточек прихожанам...

— Мои любезные гарлесы и сартории, — иронически обратился Ионас-Ли к пасторам, — за последнее время в умах некоторых подданных намечается тенденция неверия в победу нашего верного друга и союзника — Германии. Я хотел бы сказать, что это вредное и опасное заблуждение, ибо славная армия фюрера сейчас сильна, как никогда, и все те... э-э-э... эволюции, совершаемые германской армией, не есть отступление, а лишь выравнивание растянутой линии фронта...

Руальд Кальдевин не мог удержать улыбки, и министр, заметив эту улыбку, метнул в его сторону злобный взгляд. Он держался осанисто и представительно, но мундир сидел на нем мешковато, и погоны коробились на узких плечах; он, видно, хотел сказать что-то торжественное и умное, но нужных слов не нашлось, и пришлось раскрыть свою полицейскую душонку до конца.

— В общем, господа пасторы, я созвал вас затем, чтобы сообщить следующее. Долг повелевает нам убедить жителей в их обязанности работать на оборонном строительстве. Объявите вашей пастве, что тем, кто посмеет противиться распоряжениям германского командования, я приказываю вовсе не выдавать на очередной месяц продовольственных карточек. Пусть подумают... Может быть, голодное брюхо научит их уважать нашу волю к победе!..

Министр пожевал старческими губами, мельком стрельнул глазами в сторону Кальдевина. В эту минуту Ионас-Ли думал, что генерал Рандулич будет доволен, если удастся вывести все население на работы.

— Можете, — закончил он, — возвращаться по своим приходам...

Смущенно переглядываясь и неуверенно пожимая плечами, расходились норвежские пасторы, обходя стоявшего в дверях — на страже квислинговского правителя — здоровенного, толсторожего хирдовца.

Вернувшись в свой церковный приход, пастор Кальдевин в первую очередь просмотрел присланные ему из комендатуры списки трудовой мобилизации. Жителей, записавшихся на строительство линии немецкой обороны Петсамо — Рование-ми, насчитывалось всего несколько человек. Если все делать так, как приказывал этот Иудас-Ли, как его называли в народе, то не один честный норвежец умрет голодной смертью.

«Вы хотите и меня сделать иудой? Благодарю покорно!..»

Крохотный котенок с белым пятном на лбу подошел к нему по крышке органа и ступил передними лапами на плечо пастора. Кальдевин взял котенка на руки, долго стоял молча, смотря в окно, где виднелись крыши полярного города. Синие сумерки заливали улицы, в комнате стало темно. Нежно гладя мурлыкающего котенка, пастор зажег свечи, спустил шторы.

«Какая тоска, — думал он, — как я несчастлив, что не могу быть там, где мои друзья — Улава, Никонов, Дельвик...»

— Ну что? — спросил он котенка, дуя ему в ухо. — Хорошо тебе?.. Дурачок!..

Щелкнула дверца старинных часов, из нее выскочил маленький гном и пять раз ударил бронзовым молоточком по миниатюрной наковальне. Обратно гном уйти не мог — механизм был испорчен, и дверца не закрывалась. Пастор спустил котенка на пол и помог гному спрятаться в фарфоровом домике до следующего часа. Прапрадедовские вещи быстро старели, и это было тоже грустно.

Кальдевин согрел себе кофе, попытался забыться в чтении древних скандинавских саг о Валгалле, Одине и черном вороне. Но время не ждало, и, отложив книгу, он принял решение.

— Семья из трех человек... Раз, два, три — на рыбу, на хлеб, на масло. Кто следующий?

— Олаф Керсти. Семья — два человека.

— Вот карточки, расписывайся.

— Благодарим вас, пастор.

— Тетушка Ланге, передайте сыну: он молодец, что отказался работать на немцев. А сейчас получите карточки!

— Вы добрый человек, господин пастор!

— Я просто норвежец, тетушка Ланге. Следующий!

— Горняк Иоганн Якобсон. Семьи нет.

— Расписывайся.

— А мне-то говорили, что карточки только тем дают, кто продался немцам. Спасибо, господин пастор!..

— Здравствуйте, фрекен Инга, как здоровье вашего отца?

— Он совсем плох, совсем плох, господин пастор.

— А что говорят немцы? Ведь они обязаны выплатить ему компенсацию за потерю трудоспособности на их рудниках.

— Что вы, господин пастор! О каком пособии может идти речь, если они подозревают, что он участвовал во взрыве рудника «Высокая Грета»...

— А мой муж вот уже вторую неделю не возвращается с моря...

— Только не надо плакать, фру Агава.

— Как же не плакать, господин пастор, если Олаф Керсти вчера нашел на берегу моря доску от борта его иолы!

— Хорошие моряки, фру Агава, не всегда тонут вместе с иолой. А пока получите на своего мужа карточки. Он, я верю, вернется!..

— Спасибо на добром слове, господин пастор! Дайте поцеловать вашу руку...

Поздним вечером Руальд Кальдевин закончил раздачу карточек. Через его комнату за эти несколько часов прошло все население городка, и после встречи с народом Кальдевин обрел уверенность в своей правоте, укрепился духом и с легким сердцем стал готовиться к воскресной проповеди.

* * *

В освещенном свечами храме пахло хвоей, которой устилался проход между рядами скамей молящихся. Орган только что кончил играть торжественную магнификату и замолк, жалобно всхлипнув старыми мехами. По деревянному барьеру, ограждавшему хоры над входом в кирку, не спеша прошла большая церковная крыса.

«Сколько их развелось!» — с отвращением подумал пастор, взбираясь по узкой лестнице на высокую кафедру. Сегодня он вел службу, одетый в белую льняную одежду, с черной манишкой на груди, поверх которой лежал серебряный крест. Степенно поднявшись на кафедру, Кальдевин положил перед собой толстый лютеранский Гезанбух с тяжелыми медными застежками. Пригладил руками густые светлые волосы и раскрыл Гезанбух, поставив его ребром на возвышение кафедры.

По рядам молящихся прошел встревоженный гул голосов — все увидели, что полураскрытая церковная книга, поставленная на ребро, теперь представляет собой букву «V».

Виктория! Победа! — вот что хотел сказать этим Кальдевин, и его поняли...

Когда же он заговорил, все смолкли. Проповедь начиналась призывом к ожиданию яркого восхода, который разгорается на востоке (так в эти годы начинались почти все проповеди).

Кальдевин говорил, нервно сцепляя и расцепляя тонкие пальцы своих подвижных энергичных рук, жесты которых дополняли каждое его слово. Он ощущал самые сильные места своей проповеди по тому сухому шепоту, который начинал шелестеть в рядах молящихся.

— ...И нет спасения злу, которое еще тщится остаться живым в нашем мире. Но, братья и сестры, не взращивайте это зло своими руками, как бы ни был силен бес искушения, ибо добро уже стоит на пороге наших хижин. И недалек тот час, когда оно вместе с восходом посетит каждый честный и мирный дом, и горько придется тому, кто в эти тяжелые годы помогал злу одолеть справедливость мира сего...

Так говорил он до тех пор, пока в притихшем храме не раздался чей-то резкий, переходящий в визг голос:

— Молчать!.. Прекратить чтение проповеди!..

Пастор только сейчас заметил, что на хорах, где недавно прошла крыса, сидит сам Иуда-Ли. Это было так неожиданно, что он в волнении закрыл глаза, а когда снова раскрыл их, то увидел, что хирдовец, расталкивая прихожан, пробивается к алтарю.

Через минуту его уже стащат с кафедры, но минута останется при нем...

Не слушая выкриков Ионаса-Ли, пастор прижал руки к сердцу и сказал:

— Друзья, верьте в дружбу русского народа. Он придет и освободит вас от иуд и предателей, он выбросит из нашей прекрасной страны захватчиков...

Хирдовец уже перелезал через решетку алтаря.

— Не входите в алтарь, — крикнул Кальдевин, — я сам сойду с кафедры...

Через полчаса, в разорванной церковной одежде, он уже лежал на каменном полу комендатуры, пытаясь встать на ноги. Гестаповец без мундира, в одной сорочке, совал ему в рот толстую короткую сигарету.

— Ну как, вы способны продолжать разговор?

— Я еще жив.

— Отлично... Мои солдаты немного перестарались, но и вы должны понять их, пастор.

— Я понимаю.

Он встал и, сорвав церковное облачение, остался в одном костюме. Сигарета раскурилась косо, табак был плохой, и он отбросил ее в угол.

— Итак, раздав карточки тем, кто не участвует в строительстве оборонительных сооружений, вы умышленно подорвали престиж германского командования?

— Да, если хотите, умышленно.

Гестаповец прищурился, поглядел на пастора одним глазом:

— Неужели вы думаете, что мы не заставим их отрыгнуть все, что они успели сожрать по этим карточкам?

Кальдевин промолчал.

— Взрыв на руднике «Высокая Грета» тоже входил в ваши понятия о долге?..

— Безусловно!

— Может быть, вы теперь-то назовете тех, кто помогал вам в этом?

Кальдевин вспомнил лица друзей — Улавы, Никонова, Дельвика...

— Господин офицер, — сказал он спокойно, — есть вещи, о которых простительно спрашивать на допросе, но на которые непростительно было бы отвечать.

— Почему?

Гестаповец придвинулся к пастору, облокотившись на стол.

— Потому что я не квислингозец, я норвежец.

— Квислинговцы тоже честные норвежцы.

— Они ваши честные лакеи, но никогда не были норвежцами.

— Хорошо, но как могло случиться, что вы, образованный человек, окончивший университет в Германии... И вдруг вы...

— Вы забываете, — прервал его пастор, — что я покинул Германию, не закончив богословского факультета. Грохот ваших сапог мешал моим занятиям.

— Это не меняет дела. Всякий, кто хоть раз прикоснулся к земле Германии, должен считать ее священной!

— Вы так думаете? — спросил пастор, и ему стало смешно.

— Так вот я вас спрашиваю: как могли вы способствовать этим бандитам? Ведь вы — священнослужитель, а коммунисты ваши враги, ибо они подрывают основные догматы церкви.

— Это вопрос, относящийся к делу?

— Да.

— Что ж, я отвечу...

Он вспомнил свой давнишний разговор с Дельвиком и сказал:

— В одном, господин офицер, вы безусловно правы: я никогда не могу быть согласен с коммунистами, но моя совесть всегда тянулась к справедливости. И я нашел эту справедливость не в вас, господин офицер, а в коммунистах, которые идут наперекор всему черному и злобному, что несете вы миру. Сейчас коммунисты — мои друзья!..

— Вы знаете, что вас ждет? — хмуро спросил гестаповец.

— Да, знаю. И жалею только об одном...

— Интересно, о чем же может жалеть человек перед смертью?

— Я жалею о том, что умру, не увидев своей родины, любимого народа своего — свободными!..

Гестаповец надел мундир, позвонил и сказал конвоиру:

— Уведите его...

На рассвете, когда над миром всходило солнце, пастора вывели к морю и расстреляли. Перед смертью он был спокоен, и конвоиров, сопровождавших его до места казни, попросил только об одном:

— Не будем спешить, господа... Сегодня такое замечательное утро, — так пойдемте же медленнее!..

Зарево над Суоми

Громадное зарево заглядывало в окна, окрашивало стены в кровавый цвет, — горели соседние деревни, вся Лапландия задыхалась в горьком дыму. Деревни горели потому, что он, Герделер, приказал: «Сжечь!» И вот они горят, и вот эта женщина, фру Андерсон, стоит перед ним на коленях.

— Возьми меня с собой, — плакала она.

— Уходи в Швецию, — сказал оберст. — Финны убьют тебя, если узнают все, и твой значок «Лотта Свярд» не поможет. А сейчас — встань, постарайся снова вызвать на провод Петсамо!

— Хорошо. — Фру Андерсон встала, вытерла слезы, села за аппарат. — Глупо, — сказала она, — глупо вызывать Петсамо, если из Корпиломболо перестали отвечать...

— Твоя Швеция, твоя родина, — усмехнулся фон Герделер.

— Моя родина, она не отвечает мне, — отозвалась телеграфистка, и мрачные тени обозначились под ее глазами.

— Но почему? — спросил оберст.

Фру Андерсон напряженно вращала диск настройки.

Она нервничала.

— Швеция, — сказала она печально, — Швеция видит, как горит ее сосед, Финляндия, и кто поджег ее? — ты!..

— Я всего лишь полковник.

— И ты не поджигал, твои руки не пахнут бензином?..

— Корпиломболо молчит? — строго спросил он.

— Мне все равно.

— А мне?

— Тебе, — ответила фру Андерсон, — плевать на меня, лишь бы Корпиломболо соединило тебя с Петсамо!..

— Вишня, — сказал он, — не сердись, я твоя последняя птица!

— Уходи, — встала она из-за аппарата, — уходи, или... У меня есть браунинг!

— Вот как? — захохотал инструктор. — Тогда покажи мне свой браунинг...

— Ты его не запомнишь, если я выстрелю.

— Ты — тоже, если я покажу тебе маузер.

— Ненавижу... уходи!

— Прощайте, фру Андерсон!..

— Кто-то еще выстрелит, — крикнула вдогонку ему телеграфистка.

— Я — раньше! — закончил фон Герделер и хлопнул дверью.

Остановившись на крыльце, собрал с перил полную ладонь рыхлого снега, жадно проглотил его. К нему подошел с коптящим факелом в руке фельдфебель-тиролец.

— Герр оберст, — спросил он, — а этот дом поджигать?

— Поджигай, только предупреди телеграфистку, пусть вынесет вещи...

По дороге, кивая длинными хоботами стволов, катились зачехленные орудия; вобрав головы в воротники шинелей, уныло брели замерзшие солдаты; дребезжали колесами санитарные фургоны; с закрытыми от усталости глазами покачивались в седлах офицеры когда-то непобедимой армии Дит-ма...

Засунув руки в глубокие карманы шинели, фон Герделер остановился. Из-под сугроба, наметенного за ночь возле обочины, высовывался острый локоть с бело-голубой нашивкой. Оберст ногой разрыхлил сугроб. Под снегом лежал сельский ленсман, убитый штыками, и, глядя на его ощеренный рот, полный окровавленных зубов, фон Герделер задумчиво сказал:

— Пе-ре-со-ли-ли!..

Да, на этот раз даже он был вынужден признать, что они «пересолили». Поначалу ему тоже казалось, что штык, огонь и петля — это единственное, чем можно заставить финнов смириться с пребыванием немецких гарнизонов в Лапландии. Об этом же говорили и секретные директивы, полученные перед отъездом от генерала Рандулича, который благодаря своей молодости и кипучей энергии оттеснил на задний план страдающего печенью старикашку Дитма. Но скоро оберст убедился, что так долго продолжаться не может; если финны, сорвав договорные сроки с Москвой, пока не выдвигают против них свои войска, то еще одна, две недели — и егерям все-таки придется столкнуться с бывшими союзниками. Фон Герделер взялся за дело: во все лапландские округа полетели его приказы: освободить заложников, пресечь мародерство, установить для населения выдачу продовольствия, спилить виселицы. Двух егерей, обвиненных в изнасиловании жены местного священника, инструктор велел вывести на площадь и расстрелять на глазах населения. Эти двое ветеранов-егерей так и свалились под выстрелами, непонимающе моргая глазами, а финны молча досмотрели казнь до конца, молча разошлись по домам, и... все осталось по-прежнему.

Вот именно! — все осталось по-прежнему, ибо никакой приказ, никакая сила, даже дикая воля фон Герделера не могли остановить этот террор. Наоборот, он продолжал разрастаться, захватывая все новые и новые области. Запылали города, начались облавы на финнов, не пощадили даже нищих лопарских вежей. И это в то время, когда русские, возвращаясь к своим границам, не тронули ни единого волоса с головы какого-нибудь суомэлайнена, который не успел вместе с войсками покинуть карельские земли. Озлобленность финнов достигла предела, и фон Герделер уже имел сведения о том, что на юге северных провинций вспыхнуло кровавое «ляскки каппина» — восстание лесорубов. Теперь ничего не оставалось делать, как усиливать террор, топить в крови любое сопротивление, убивать за недобрый взгляд или слово, брошенное в сторону егерей. Но в ответ на эти зверства финны отвечали тем же.

И вот вчера ночью случилось то, чего больше всего боялся каждый егерь: финны вдруг нанесли первый, неповторимый в своей ярости удар из района Вуоярви, где когда-то служил фон Герделер, и немецкая армия, собирая на развилках дорог разрозненные гарнизоны, медленно попятилась на север. Отступление вязло в снегах, тонуло в болотах, замирало перед жуткими лесами; кто-то подпиливал стропила мостов, и автомашины рушились в реки; крестьяне бросали в колодцы дохлых собак, разрушали в домах печи; немцы боялись оставаться на ночлег в деревнях, чтобы не быть зарезанными во сне. Лапландия — суровая, неуютная и дикая — вдруг обернулась для гитлеровской армии «вторым фронтом».

В полдень на улицу поселка ворвалась лошадь, на которой почти лежал, истекая кровью, раненый офицер связи. Фон Герделер выскочил из штаба, схватил спущенные поводья.

— Откуда? — спросил он.

— Из Петсамо...

— Что с вами?.. Финны?

— Здесь на третьем километре... кто-то... в грудь...

Фон Герделер с помощью выбежавших писарей снял офицера с лошади, на руках внесли его в помещение, положили на лавку.

— У вас пакет?

— Нет, — ответил раненый, закрывая глаза, — генерал Рандулич... приказано на словах... Лапландия... В грудь...

— Он умирает, — шепнул кто-то.

Инструктор заволновался:

— Говорите скорей! — приказал он.

Раненый с трудом разлепил потухающие глаза:

— Уходить... вдоль Лапландии... Генерал Рандулич приказывает... Гру-удь... Воды!

— Что, что? — закричал фон Герделер.

— ...Протянуть «зону пустыни»... Генерал Рандулич... Надо... Надо... Он приказывает...

— Так что же он приказывает? — вне себя от бешенства снова крикнул оберст.

Раненый затих, медленно вытянулся всем телом.

— «Зону пустыни», — шепнул он и больше не сказал ни слова.

— Хорошо, — проговорил фон Герделер, складывая руки мертвого на окровавленной груди. — «Зона пустыни» будет...

* * *

Из горящего хлева выбегает опаленная свинья, с визгом несется по улице. Егерь вскидывает свой шмайсер — та-та-та! — свинья тыкается пятачком в грязь, ее толстый бок посыпает снежком.

— Ай да Фриц!.. Метко стреляешь!..

Вытаскивая из подожженного дома узел с вещами, выходит на крыльцо пожилой финн в мундире летчика, но уже без погон.

— Зачем убили свинью? — угрюмо спрашивает он.

— А чем ты лучше этой свиньи! — отвечают ему.

Где-то в дыму мычит корова. Ее находят и тесаком отрезают ей большое, пахнущее молочным паром вымя, — молока теперь не попьет никто. А это что?.. Никак водопровод?.. Скажите, пожалуйста, живут в такой глуши, и — водопровод!..

— Мы его взорвем, Фриц!..

— А это что?.. Ха-ха, маслобойня.

— К черту маслобойню!..

— Вот там, за решеткой, бегают из будки в будку напуганные лисенята. Да тут, кажется, есть черно-бурые? Дави их, Фриц!..

«Зона пустыни» — это не шутка; «зона пустыни» — это мертвое пространство; «зона пустыни» — это спи под звездами; «зона пустыни» — это подыхай с голоду; «зона пустыни» — это просто пустыня, это смерть!..

И на многие сотни верст, от лесов Карелии до нейтральной Швеции, пролегает выжженная, вытоптанная, вымощенная трупами полоса пустыни, — ничего живого, все прах, пепел...

Рушатся заповедные леса, выбегает из них зверь; заполняются водой штреки мраморных каменоломен, потом ударит мороз, и ледяные пробки заглушат все; взрываются созданные трудом поколений дамбы, и озера, выходя из берегов, заливают небогатые пашни, отвоеванные у дикой природы; огонь, динамит, пуля, веревка — так и знайте, финны!..

— Стой! — кричат шоферу.

Машина резко тормозит. На перекрестке двух дорог возвышается обелиск, высеченный из серого гранита. Босой Вяйнемайнен в широкой рубахе играет на каменных кантеле. Когда, в каком веке жил этот мастер, что грубым резцом вырубил мужественные черты финского героя? Время и ветер сделали свое: истерлись тонкие струны, едва-едва обозначены узор и ремешок на рубахе.

Тиролец спрыгивает с машины, достает гранату.

За ним — егерь.

— Не смей! — кричит он. — Это Вяйнемайнен, он жил давно.

— Какой еще Вяйнемайнен?

— Это страна Калева... это лодка из осколков веретена...

— Пошел ты в задницу со своим Калева. Ты дурак или контужен в голову?

— Не смей взрывать, — кричит егерь, — что ты, идиот, понимаешь в этом!.. А это древность, это страна чудес Похйола, это сам Лемминакайнен, соблазнитель женщин, это...

— К черту чудеса!..

Все пригибают головы, и граната, кувыркаясь, летит в курносое лицо сказочного героя Суоми.

На третий день, когда «зона пустыни» широкой горящей просекой рассекла Лапландию с запада на восток, фон Герделер вышел из «опеля», размял затекшие ноги. Он задыхался от дыма, отхаркивался серой слюной, не мог уже думать о табаке. Потемневшие небеса отражали пламя далеких пожаров, и от этого казалось, что вся Суоми охвачена громадным заревом.

— Куда, куда прешь? — крикнул он шоферу одного грузовика. — Там уже Швеция!..

Машина остановилась, солдаты терли снегом закопченные лица, снимали каски — работа закончилась.

— Где бы воды? — сказал фон Герделер.

Он расстегнул шинель, пошел в сумерки наплывающего вечера. Где-то невдалеке журчала река, и он скоро увидел ее. Эта река была пограничной, возле моста белела будка часового.

На другом — уже шведском — берегу, который заволакивало дымом горевшей Лапландии, стояли шведы. Стояли молча, не двигаясь, смотрели в сторону соседней страны. Здоровые рослые крестьянки в раздутых пестрых юбках, за которые держались здоровые дети. Деревня, видневшаяся за косогором, тоже казалась какой-то здоровой, ее дома — прочными, добротными...

Вспоминая службу на рудниках Елливаре, фон Герделер слегка поклонился в сторону дружественной страны, и сказал по-шведски:

— Добрый вечер! Я бы хотел купить у вас молока... Никто не шевельнулся. Дети прятали свои лица.

— Я заплачу, — продолжал оберст, — хотя бы кружку... Он ступил на мост, но пограничник вдруг крикнул:

— Назад. Застрелю!..

Криво усмехнувшись, фон Герделер спустился к реке, долго выбирая камень посуше.

Он пил жадными глотками, и за его спиной полыхало зарево, а на другом берегу молча стояли люди.

Первый десант

Лейтенант Ярцев, как всегда, спокоен и гладко выбрит. Голос этого человека ровен и красив той особой звучностью, какой обладают голоса русских певцов. Но никто не знает — поет он или нет. Ярцев человек замкнутый. Скупой не только на песню, но и на слова. Говорят, что когда лейтенант стал известен в штабах Лапландской армии как лучший разведчик Северного флота, его жену, оставшуюся в Новгороде, немцы замучили в концлагере. Вот с тех пор и поскупел Ярцев на слова.

— Итак, — говорит он, взглянув на морских пехотинцев, — сдайте все документы, ордена, фотокарточки и письма.

И пока бойцы выкладывали перед ним содержимое карманов, Ярцев, то хмурясь, то слегка улыбаясь, читал какое-то письмо. Это письмо он получил только что и удивился — писала Аглая Сергеевна; писала второпях, просила извинить ее за то, что впервые после той встречи на мотоботе решила воспользоваться его адресом. Сейчас она снова уезжает на фронт, ее дочка растет, и... «Что ж, — подумал Ярцев, дойдя до самого главного в письме, — я догадывался, что Никонов, и никто другой, партизанит сейчас в Финмаркене!..»

Он разрывает письмо на мелкие клочки, говорит:

— Ну, все сдали?.. А ты чего прячешь там? Русланов смущенно переминается с ноги на ногу:

— Да это, товарищ лейтенант, карточка... маленькая...

Ярцев спокойно отбирает у него фотографию какой-то курносой девушки, кладет ее в общую груду бумаг.

— Во-первых, — говорит он, — это есть неисполнение приказа, а во-вторых... любовь надо хранить не в кармане, а вот здесь!..

Где — здесь, он не показывает, но все и так догадываются, что любовь надо хранить в сердце.

Сложив документы в пачку и перевязав бечевкой, лейтенант кладет их в ящик стола, закрывает на ключ:

— Вернемся — получим, не вернемся — получат родные...

О смерти он всегда говорит просто, как о чем-то обычном, — слишком часто встречался Ярцев с нею, чтобы говорить иначе.

Посмотрев на часы, произносит только одно слово:

— Пора!..

Долго шли в темноте, подкидывая на спинах тяжелые рюкзаки, набитые не столько продовольствием, сколько дисками и гранатами; стволами автоматов раздвигали перед собой колючие кустарники. Никто — ни друг, ни враг — не видел их в эту ночь: лейтенант Ярцев, шагавший впереди отряда, вел их какой-то неприметной тропинкой, которая блуждала по откосам сопок, извивалась в зарослях можжевельника, пролегала через болота.

— Где будем грузиться? — спросил Русланов.

Ставриди с горячной поспешностью южанина израсходовал свои силы вначале и теперь, устав, ответил с придыханием:

— Говорят, в Матти-воуно.

— А высаживаться? — спросил Найденов, шагавший сбоку.

— Это знает только он один...

— Кто?

— Наш лейтенант.

— Наш, — повторил кто-то во тьме, и скоро послышался неумолчный шум полярного океана...

Освещаемый сполохами, он был неспокоен и величав в эту ночь.

— Не отставать! — скомандовал Ярцев, сбегая по крутизне сопки в котловину тихой неприметной бухты, где раскачивались на воде готовые к отплытию «морские охотники».

Однако три катера сразу отошли от берега, а погрузка началась только на один МО-216. Вахтанг Беридзе уже расхаживал по мостику, похлопывал большими рукавицами:

— Вах, вах, вах!

Изредка перегибался через поручни, покрикивал с высоты:

— Быстрее!.. Не на камбуз за кашей идете!..

Десантники один за другим быстро пробегали по узкой сходне, и боцман Чугунов каждого дружески хлопал по плечу, пересчитывая:

— ...девятнадцать, двадцать, двадцать один... А ну, шевелись, братки, что вы словно медузы!.. Двадцать три...

Морские пехотинцы сразу спускались в теплые кубрики, скидывали рюкзаки, катерники угощали их крепко заваренным кофе:

— Пей, не жалко... Подумаешь — кофе!..

В кубриках уже было не протолкнуться, стоял гам голосов, раскачивались подвешенные к койкам автоматы; только и слышалось отовсюду:

— Подвинься!.. А ты на палубу!.. Куда мой рюкзак пихаешь?.. На ногу наступил... Эх, черт, кружку оставил!..

Матросы сидели на одном рундуке, и каждый немного грустил при виде знакомой корабельной обстановки. Комендор с «охотника», наливая им кофе, говорил:

— А вы, я вижу, с флота?

— Мы все тут с кораблей, — отозвался Ставриди, растирая онемевшие от рюкзака плечи. — С «Аскольда» мы, слышали такой?

— Теснота, — вздохнул Алеша, — куда ушли те три «охотника»? Вот бы на них...

— Нельзя, — ответил комендор. — Высаживать мы вас будем, а те три демонстрацию перед немцами устроят: как бы тоже десант хотят высадить. И пока они там из пушек договариваются, мы вас тишком и скинем где-нибудь...

Кружка, стоявшая на рундуке, неожиданно поползла по гладкому линолеуму, кофе в ней покрылся мелкой рябью.

— Кажется, пошли, — матрос стал плотно задраивать иллюминаторы.

— Пошли, — весело сказал на мостике Вахтанг. — Я тебя, лейтенант, уже не раз на своем «сорокатрубном» по морям перекатываю. В сорок первом еще в Норвегию ходили, помнишь?..

Ярцев осмотрел темный горизонт, покрытый стелющимися по ветру полосами пены, коротко заметил:

— Штормит... Сколько?

— Ерунда! Шесть, — отмахнулся Вахтанг и, поднимая меховой капюшон, добавил: — У нас, лейтенант, есть такой закон. Баренцево море любит, когда с ним обращаются только на «вы», но мы, однако, предпочитаем иметь с ним дело только на «ты»... Вах, дьявол!

Шальной гребень волны вскинулся на мостик, с шумом прошелся над головами людей, сливаясь в кипящий водоворот. Потом вода схлынула, словно испугавшись чего-то, и на палубе, на парусиновых обвесах, на поручнях — на всем засветился тонкий голубоватый ледок.

«Так и обледенеть недолго, матросы в сосульки превратятся». И старший лейтенант крикнул комендорам, стоявшим у орудий:

— Надеть штормовые костюмы!..

Из кубрика, где сидели десантники, неожиданно вырвалась песня и понеслась над морем сквозь шторм и ветер:

Прощайте, скалистые горы, На подвиг Отчизна зовет. Мы вышли в открытое море, В суровый и дальний поход...

И чистый молодой голос выводил песню из люка на простор, где в нее сразу вплетались и шум воды, и скрип мачты, и заунывные причитания ветра в обледенелых снастях.

А волны и стонут, и плачут,
И бьются о борт корабля,
В далеком тумане растаял Рыбачий -
Родимая наша земля...

— Так и хватают за сердце, — вдруг затосковал Вахтанг и, оглянувшись, махнул рукой: — Смотри, лейтенант, песня-то как подходит: вот он, Рыбачий, тает в далеком тумане!..

Низкая, прижатая к воде земля полуострова смутно брезжила во мгле полярной ночи.

— Это хорошо, — сказал Ярцев; подумал о чем-то и добавил серьезно: — Хорошо, что поют люди...

Откуда-то с севера, приближаясь к «охотнику», катился по волнам седовласый клубок метелей, и боцман Чугунов поспешно доложил:

— Справа по борту, курсовой — сорок пять: «снежный заряд»!

— И, кажется, идет прямо на нас, — присмотрелся Вахтанг. — А ну, задраить вентиляторы!., люки, двери!.. Застегнись, лейтенант, как следует, наушники спусти на шапке, а то...

И — не успел договорить. Все кругом заметалось, заплясало в белом вихре. Мокрые метельные клочья хлестали по обвесам, хлопала натянутая парусина. Ничего не было видно в белесой мгле. Снег летел горизонтальными пластами, покрывая наветренный борт катера толстым наростом, который тут же жадно слизывали волны. Холодная крупа забивалась за шиворот, лезла в уши, в рот, в ноздри. Нельзя было вдохнуть, чтобы сразу не ощутить вкус снега.

Взъерошенный кавказец, зачем-то отбиваясь руками, точно на него напал рой жалящих пчел, кричал:

— Хорошо, хорошо!.. Вах, как хорошо!..

И лейтенант Ярцев, прислушиваясь к барабанному бою снега по капюшону, думал: «Это действительно хорошо... не сразу заметят с берега...» Когда же «заряд» укатился по волнам в сторону Рыбачьего и лейтенант скинул капюшон, горизонт ночного океана показался ему ослепительно чистым.

— Берег! — крикнул мичман Назаров, вытягивая руку. — Катера прикрытия вышли к берегу!..

До «двести шестнадцатого» докатился неровный гул батарей. Яркие клубки осветительных снарядов, точно шаровидные молнии, разрезали мрак огненными струнами. Мертвыми узлами сплелись лучи прожекторов, и, казалось, никто и никогда уже не сможет их распутать. Катеров не было видно, но вспышки разрывов указывали их место, и море в этом районе было неестественно зеленое, словно освещенное изнутри.

— Смотри, лейтенант, — сказал Вахтанг, — это они делают, чтобы твои люди в целости высадились... Понимать надо, на какое дело идете!

— Вон там утес, такой высокий, видишь? — спросил Ярцев.

— Вижу!..

— Заводи катер туда, там и высадимся.

Неожиданно голубой луч прожектора, словно меч, рассек темноту сверху донизу и уперся слепящим глазом прямо в борт «охотника».

— Шашку!.. Боцман, — шашку!..

Чугунов с быстротой пружины выбросился из турели. Прыгая по уходящей из-под ног палубе, в мгновение ока очутился на корме. Раз! — и шашка с разбитым капсюлем полетела в воду, где начала извергать клубы дыма. Прожектор замер на этой шашке, а катер сразу вырвался из яркого луча света.

— Чуть не погубили, — облегченно выдохнул Беридзе и посмотрел в ту сторону, где катера прикрытия вызывали на себя огонь немецких орудий; враги, не подозревая истинной цели появления катеров, вводили в бой новые и новые батареи, и все их внимание теперь было собрано на этом лишь крохотном участке моря.

— Право на борт! — скомандовал Вахтанг. — Десантникам пора выходить на палубу, готовиться к высадке!

Берег наплывал на катер высоким темным барьером. Ночной прилив скрывал под водой острые кошки рифов. Чугунов, стоя на носу «охотника», наугад совал в темные волны длинный шест с пестрыми отметинами футов, зычным голосом докладывал о глубине на мостик. Сильные течения прибойной полосы швыряли катер то вправо, то влево, и Вахтанг возбужденно покрикивал на рулевого:

— Ты что мне свою фамилию на воде пишешь? Я ее и так знаю...

Внезапно катер сел на камни, противно заскрежетав днищем. Все на мгновение растерялись, и лишь Вахтанг остался спокоен.

— Вах, ерунда! — сказал он. — Десантники сойдут, и «охотник» сам встанет на чистую воду... Можно начинать высадку!

Одетые в непромокаемые костюмы, комендоры первыми попрыгали за борт. Морские пехотинцы собирались уже «сигать» вслед за ними, но Вахтанг остановил их:

— Куда, куда? Вас понесут...

Алеша Найденов сел на плечи боцмана Чугунова, тот понес его к берегу, нащупывая ногой перекатывающиеся скользкие камни.

— И не обижайся, — покряхтывал он. — Мы-то вымокнем — и ляд с ним, а вот вам еще воевать надо...

Поставил его на землю, сказал: «Ни пуха ни пера!» — побрел в черной воде за другим.

Скоро «охотник» сошел с мели и сразу же направился в открытое море, где еще горела вдали на волнах дымовая шашка. А лейтенант Ярцев, выбравшись на берег последним, пересчитал людей, тихо скомандовал:

— Цепочкой... бегом... марш!

Это не так-то легко — бежать километр, два, три, если ты обвешан оружием и кладью. Это тем более трудно, когда под ногами острые камни, топкая подушка ягеля, когда путь преграждают стремительные ручьи, завалы векового снега. Но их ведет человек, в которого все бесконечно верят, и если им говорят: «Бегом!» — значит, надо бежать — километр, два, три, сколько он прикажет.

— Ложись!..

Во тьме мелькнул огонек спички, прикрываемой ладонями, — какой-то гитлеровец не спеша прошел мимо.

— Егерь, — определил Найденов.

Ярцев повернул к нему свое лицо, шепнул в ответ:

— Гренадер, они выше егерей ростом...

«Все-то он знает», — с завистью подумал аскольдовец и решил не отставать от лейтенанта. Наткнулся на какой-то провод, выдернул из ножен тесак, хотел резать. Ярцев перехватил его руку.

— Ты что, — сказал он, — все дело погубить хочешь? Это сигнализация.

И снова бежали один за другим, бесшумные, быстрые, невидимые. Наконец прозвучала команда остановиться, и Ярцев, заведя свой отряд в глухую низину, сказал:

— Рейд начали благополучно. Поздравляю! Впредь не курить, не разговаривать, не отставать, не бросать ничего, не греметь оружием, не есть, не пить, пока я не дам разрешения...

«Не... не... не» — хотя бы одно «да»!

И почему такая таинственность?.. И куда идут эти люди?.. И что они будут делать в ночной тундре?..

Об этом знают все, кто идет с лейтенантом Ярцевым.

Но умрут — не скажут!

Пункт второй

Теперь в стране Суоми было два генеральных штаба, и во главе их стоял один и тот же человек — генерал Айро, о чем знали в то время немногие. В провинции он посылал приказ в соответствии с условиями мирного договора: демобилизация, сдавать оружие, офицеров по домам, — и в этом случае Айро являлся начальником одного штаба. Но вслед за этим приказом, и даже раньше его, долетал до провинций другой: оружие прятать, членов партий перевести на казарменное положение, — и в этом случае Айро был уже начальником второго, неофициального штаба.

Так, например, лейтенант Суттинен был назначен следить за ходом демобилизации в одном полку. Просмотрел списки: на трех солдат-резервистов приходился один, а то и два шюцкоровца. Что ж, резервисты — домой, шюцкоровцы — в казарму. С офицерами — тоже: подобрал только надежных, хорошо знающих местность, уже втянутых в сети заговора. Это было легко, тем более что проверить невозможно — какие они, эти офицеры, а пункт второй мирного договора, заключенного в Москве, вменял финскому сейму в обязанность сохранить определенный контингент своей армии. Эти войска должны были до 15 сентября освободить территорию своей страны от гитлеровцев.

Но этот второй — неофициальный — штаб намеренно (заговорщики понимали это) оттягивал разоружение немецких войск в Лапландии, и только лишь 1 октября финские войска выступили в поход для выполнения пункта второго...

Роту, состоявшую из одних шюцкоровцев-ветеранов, вел лейтенант Рикко Суттинен. Нахлобучив на лоб козырек кепи, он сумрачно шагал впереди колонны.

Холодный ветер сильно дул навстречу, обжигая лицо и открытую шею. По обеим сторонам дороги тянулся чахлый березняк и осинник. Путь колонне часто перебегали пугливые зайцы. Однажды ленивой рысцой протрусил невдалеке поджарый волк и, сев тощим задом на кочку, неожиданно завыл — протяжно и нудно.

Суттинен прогнал волка выстрелом. Ему не нравилось все: эта колдобистая лесная дорога, этот волчий вой, эта трепетная тоска осин и... пункт второй мирного договора. Нехорошие мысли теснились сейчас в голове лейтенанта. Отец, недавно посетивший вырубки «Вяррио», писал, что лесорубы работают плохо, прибыли падают. Да и как им не падать, если целлюлозные комбинаты бездействуют, а главный заказчик, всегда нуждавшийся в строевом лесе, — Германия, вышел из игры, вырубив на прощанье лучшие участки?..

Суттинен опустил верха своего суконного кепи и застегнул его на подбородке. Было мерзко, тоскливо, холодно. Пропустив мимо себя голову колонны, он громко скомандовал:

— Не отставать!

И когда отставшие солдаты, бросив собирать клюкву, подтянулись, Рикко Суттинен снова пошел впереди отряда.

Сейчас его тревожило даже не это. Только вчера он узнал о восстании лесорубов, предводительствуемых каким-то капралом, и эта весть повергла его в смятение. Мало того, что лесорубы бросили хозяйские вырубки и с топорами пошли выполнять пункт второй, не дожидаясь, когда за это возьмется армия (что уже говорит о непростительном своеволии), но если бы только это! А то ведь...

«Революция в лесу, вот что, — трезво думал Суттинен, — по всей стране идет шатание, программы новых партий еще только выявляются, достаточно одной искры, чтобы...»

— Не растягиваться! — повторил он команду, боясь высказать то, что таилось за этим «чтобы», и даже подсчитал ногу: — Юкс, какс, колмэ!..

Потом, отвинтив горлышко фляги и перехватывая завистливые взгляды капралов, Суттинен отхлебнул водки. Лес начинал редеть, быстро темнело. Кругом не было видно ни одного огонька, и от этого звезды, трепетно разгоравшиеся в ночи, казались еще выпуклее, еще ярче. Приближалась полоса, за которой могли встретиться немецкие гарнизоны.

Скоро дорога вышла на развилок, где высился столб, фанерные стрелки которого показывали: направо — деревня Куусиниеми, влево — Коккосалми.

И здесь же, на развилке, стояла телега с высоко задранными оглоблями. Лошади не было, а на замшелом камне сидел старый сгорбленный финн-крестьянин, которого трудно было даже отличить от камня.

— Чего ты сидишь здесь, старик? — спросил Суттинен.

— Жду свою лошадь.

— А где она у тебя?

— Там, — и старик махнул рукой в сторону Куусиниеми.

— Так что же ты ждешь?

— Лошадь...

Суттинен нетерпеливо топнул ногой, обутой в брезентовый сапог.

— А почему она у тебя там, — он тоже махнул рукой вправо, — а твоя телега здесь?

— Лошадь отобрали немцы.

— Значит, они стоят в Куусиниеми?

— Да.

— Так иди за ней в Куусиниеми.

— Зачем? — ответил финн. — Я жду лошадь из Коккосалми, — и он опять махнул рукой влево.

Суттинену захотелось ударить старика, но ударить его — это все равно, что ударить камень.

— Я жду лошадь из Коккосалми, — слегка усмехнулся крестьянин, очевидно, поняв состояние офицера. — Там стоят наши лесорубы: они обещали забрать лошадь у немцев. Внук приведет ее сюда, и я поеду дальше,..

— Так, значит, лесорубы в Коккосалми? — спросил Суттинен.

— Да, но скоро уйдут...

Лейтенант снова приложил к губам флягу. Вытерев подбородок рукавом шинели и морщась, он задумался:

«Надо идти, но куда?..»

Думал он недолго, и через несколько минут рота лахтарей уже шагала не в Куусиниеми, где находились немцы, а в Коккосалми, где стояли лесорубы...

Коккосалми — небольшая деревушка, окна которой светились прямо в озеро, заплывшее ледяным салом. Мысок, на котором в беспорядке раскинулись убогие избы, с трех сторон окружен водою. Узкий, заросший кустами перешеек, как мост, соединяет селение с берегом. Суттинен сразу оставил здесь засаду, чтобы ни один ляскхикаппинец не мог уйти из деревни.

Возле крайней избы стояла низкая крестьянская подвода. Какая-то рослая девка-батрачка в паневе и лаптях на босу ногу грузила мешки. Выступив из тьмы, лейтенант зажал девке рот и сказал:

— Тихо!.. В этой избе лясккикаппинцы есть?.. Тогда постучи в окно. Скажи, что тебе тяжело, пусть придут — помогут. Да смотри, не сболтни лишнего, — он отпустил ей рот и помахал перед ней плеткой.

Девка робко стучала в ставни.

— Без шума, одними пуукко, — предупредил Суттинен своих лахтарей.

Хлопнула дверь. Раздался сочный, веселый голос:

— Ну что, Лемпи, одной не справи...

И тут же свалился под ударом ножа. Второй лесоруб с криком: «Немцы!» — рванулся обратно. Но его схватили за ноги и поволокли по земле, мозжа голову прикладами. Третий успел выпрыгнуть в окно с другой стороны крыльца и тоже был зарезан лахтарями, сидевшими в кустах.

С другого конца деревни громыхнул выстрел. Вслед за ним загундосил колокол церкви. Собаки, надрываясь от лая, хрипели и выли, стараясь порвать цепи. В хлевах кричал напуганный скот, билась в клетях разбуженная домашняя птица.

На улицу, залитую светом луны, выскакивали всполошенные лесорубы, хватая оружие, чтобы отразить нападение немцев, как им казалось.

Но, увидев солдат регулярной армии, с которыми еще вчера они сидели в окопах, лясккикалпинцы в замешательстве остановились.

— Не смей! — крикнул один из них, выступая вперед. — Мы ваши братья! Мы не сделали ничего плохого! Нам надо объединиться, вместе будем гнать немцев из Суоми!..

— Пли! — ответил Суттинен, положив маузер на сгиб локтя. — Не разговаривать с бунтовщиками!.. Стрелять!

И, сатанея от бешенства, повторил несколько раз, давя при каждом слове на спусковую собачку маузера:

— Стрелять, стрелять, стрелять!..

Тогда лесорубы молча двинулись на лахтарей плотной жарко дышащей стеной, и от звона топоров по каскам покатилось над озером звонкое эхо.

Лязг затворов, выбрасывающих пустые гильзы; приглушенные выкрики убиваемых; резкие толчки выстрелов, направленных прямо в живот; треск ломающихся штыков — все перепуталось и перемешалось...

Среди лясккикаппинцев выделялась могучая фигура капрала. В разорванном мундире, босой, с лицом, залитым кровью, он метался в ночи, как свирепый вепрь, и там, где пролетал он, крича: «Круши-и-и!..» — там оставалась за ним широкая просека, словно не людей рубил он, а кустарник.

Увидев лейтенанта, капрал бросил в него издали свой нож, и пууко, пролетев в воздухе, вонзился в плечо офицера, пробив толстое сукно шинели.

Суттинен вырвал из плеча острое лезвие и, зажимая пальцем бьющую из раны кровь, крикнул:

— Этого — живьем!..

Сила солому ломит (эта пословица есть и у финского народа), и лясккикаппинцы, ряды которых редели на глазах, откатывались под натиском лахтарей к озеру. Некоторые уже вошли по колено в ледяное стылое сало и продолжали рубиться, падая и захлебываясь водою. Последняя горстка людей, окружив капрала, отбивалась изо всех сил, пока на них не навалились со всех сторон, на одного — десять, и не связали по рукам и ногам...

— Ведите их к школе, — сказал Суттинен и, шатаясь от внезапной слабости, пошел, не оборачиваясь.

В школе он занял комнату учительницы, вмиг разрушив создаваемый годами уют старой девы. Широкая скатерть была разрезана на полосы. Лейтенант лежал, ерзая от боли сапогами по простыням, а ротный фельдшер, равнодушный парень с тупым веснушчатым лицом, делал ему перевязку.

На этот раз Суттинен допил содержимое фляги до дна и закусил горстью кислой клюквы, приготовленной учительницей к чаю. Крепкая водка, пахнущая метилом, ударила в голову как-то сразу, покорила боль в плече, и повеселевший офицер встал:

— Где эти?..

На школьном дворе, окруженные со всех сторон лахтарями, стояли «эти». Израненные лесорубы подпирали плечами друг друга, и когда на крыльце появился Суттинен, они вскинули головы.

Лейтенант подошел к лясккикаппинцу, стоявшему с краю.

— Ну?..

Лесоруб качнулся назад всем телом, словно для удара.

— Сволочь! — крикнул он. — Разве для этого Энкель подписал в Москве договор? Вспомни... Или для тебя нет законов?

Суттинен размахнулся — хрястнул лесоруба в висок рукоятью маузера.

— Вот тебе второй пункт!

Лесоруб не упал только потому, что плечи его соседей могуче сдвинулись, оставив его стоящим.

Суттинен подошел к другому лесорубу, поднял руку для нового удара и... опустил маузер.

Перед ним стоял его бывший капрал Теппо Ориккайнен.

— Ты?.. Это ты, сатана перкеле!

— Да, я, — ответил капрал.

Суттинен пошатнулся и закричал яростно, выдавая свой страх:

— Замолчи!.. Уведите их, расстреляйте... И его... в первую очередь — его, вот этого рыжего!..

* * *

Три залпа рванули ночную тишину за околицей. Сутги-нен доедал в комнате учительницы мороженую клюкву. «Ха-ха, — облегченно засмеялся он, — пошел капрал на тот свет, завилял хвостиком...»

— Эй, Вяйне, — позвал он денщика, — твой господин хочет спать!

Да, теперь он может заснуть. Суттинен следил за руками солдата, взбивавшего плоский старушечий матрас, и думал:

«На «Вяррио» отец наберет вернувшихся из плена... А завтра пошлю гонца в Куусиниеми... у нас еще не кончены счеты с русскими. Плевать я хотел на пункт второй мирного договора!.. Если двурушничает сам генштаб, то что же остается делать мне, солдату?..»

— О-о-о, я знаю, что мне делать, — сказал он, — проклятым рюссам еще придется схватиться с нами... Спать, спать, — повторил он и свалился в постель, не раздеваясь, предоставив денщику стянуть с его ног узкие сапоги.

Когда солдат ушел, стало тихо. Было слышно даже, как шумят на ветру кусты за окном, плещется вода в озере.

— Спать, спать, — пробормотал лейтенант, но сон не приходил. Снова начинало болеть плечо. В холодных сенях, за дверью, ворочалась на охапке сена старуха учительница.

Неожиданно она глухо вскрикнула, и вслед за этим кто-то стал царапаться в дверь. Суттинен, онемев от страха, боялся пошевелиться. Пот выступил у него на лбу, холодя кожу, когда он увидел, что дверь, тихо скрипнув, начинает открываться.

Но того, кто ее открывал, не было видно.

Суттинен протянул руку к маузеру и поднял голову: на пороге лежал человек.

— Кто здесь? — хотел крикнуть шюцкоровец, но вместо крика с его трясущихся губ сорвался лишь слабый шепот.

— Это я, — ответили также шепотом, и послышалось тяжелое дыхание.

— Кто ты?

— Это я, капрал Теппо Ориккайнен.

— Ты?..

Суттинен рывком сел на постели, прижался затылком к стене.

— Так, значит... так, значит, ты... Ты жив?.. Тебя не могли расстрелять?..

— Нет, Суттинен, в меня стреляли три раза, но я не могу... я не могу умереть... И я не умру!..

Голова капрала упала на пол. Медленно, с громадным усилием он поднял ее и сказал:

— Я не могу умереть, пока... пока не... И вот я приполз, Суттинен, чтобы сказать тебе... я приполз — сказать: ты — собака, Суттинен!.. И таких собак, как ты, много в моей Суоми... Но запомни, Суттинен... придет час... и... в моей Суоми... да, в моей... не станет таких собак!..

Голова капрала снова глухо стукнулась об пол. Лейтенант вспомнил о пистолете, который держал в ладони, и спрыгнул с постели. Но, приставив дуло маузера к широкому затылку предводителя лясккикаппина, он понял, что стрелять уже не надо...

Капрал Теппо Ориккайнен был мертв...

Даешь Печенгу!

После ударов войск Карельского фронта на Ухтинском, Кандалакшском и Кестеньгском направлениях и освобождения от врага Выборга, Кондопоги и Петрозаводска;

после того как был восстановлен северный участок государственной границы СССР на протяжении 1500 километров и Кировская железная дорога, освобожденная от врага по всей длине, снова соединила Заполярье с центром страны;

после того как Финляндия, ввергнутая в войну реакционной поджигательской кликой Таннера, Рюти и Маннергейма, признала себя побежденной и сложила оружие;

после мирных переговоров в Москве, которые еще раз продемонстрировали цели благородной и гуманной политики Советского правительства по отношению к малым странам и принесли исстрадавшемуся финскому народу долгожданный мир;

и, наконец, после того как был решен затянувшийся на целое столетие вопрос о границе России на Крайнем Севере и русскому народу снова возвращались искони русские земли древней области Печенги, —

наступление в Заполярье стало делом ближайшего будущего...

Никто не знал, когда пробьет час для удара по горно-егерской армии Дитма, но десантные отряды, печатая шаг, уже распевали:

Ай, Муста-Тунтури,
С тебя видно море.
Только, егерь, не дури,
Сидя за горою.

Предстоит переплыть
Нам Титовку-реченьку,
Берегись, гренадер,
Дае-ешь Пе-еченгу!..

Близость наступления чувствовалась во всем: в постоянно прибывавших на вокзал воинских эшелонах, в гуле неба, которое пересекали летевшие на запад эскадрильи бомбардировщиков, в необычайном оживлении рейда и гаваней, а однажды по улицам Мурманска проползли даже грохочущие громадины танков. Казалось, что все только и живут подготовкой к наступлению.

В один из пасмурных октябрьских дней, когда балтийские матросы выходили под огнем из полосы прибоя на дюны острова Хиума, — в этот день представители частей и кораблей Северного флота собрались в актовом зале Дома флота. Зал был освещен по случаю торжественного заседания, как в мирное время, и в ярком сиянии сотен электрических люстр и плафонов сверкали, искрясь золотом и серебром, многочисленные медали, ордена, галуны старшинских нашивок и блеск офицерских кортиков.

После доклада вице-адмирала на трибуну поднялся офицер и объявил:

— Слово для зачтения воззвания Военного Совета Северного флота к североморцам имеет лейтенант Самаров!..

Олег Владимирович прошел через весь зал и, приняв от члена Военного Совета текст воззвания, подошел к рампе.

— «Товарищи североморцы!» — Его голос звучал в полную силу и был насыщен сдержанной страстью, он прочел всего два слова, но прочел их так, что все сразу почувствовали себя свидетелями и участниками чего-то огромного и великого.

...Теперь этот листок с текстом воззвания лежит под стеклом в залах Музея русской морской славы, и посетители рассматривают его как священную реликвию. А в те дни это был просто приказ, и Самаров громко, не торопясь, ясно выговаривая каждое слово, прочел его, как читают приказы.

«Товарищи североморцы!

Героические полки и дивизии Красной Армии неудержимой лавиной идут на запад. Великая и неугасимая сила ненависти к врагу пылает в сердцах русских воинов. Очищается советская земля от гитлеровской нечисти.

Под сокрушительными ударами Красной Армии трещит и разваливается гитлеровский блок. Все туже затягивается смертельная петля на шее Гитлера. Чувствуя неизбежную гибель, враг сопротивляется жестоко и отчаянно. Свою злобу и бессилие фашисты вымещают на беззащитных жертвах. Но дни гитлеровцев сочтены. Спасения им нет и не будет!..

Славные морские пехотинцы!

Решительно прорывайте вражескую оборону, взламывайте ее на всю глубину. Стремительно и неудержимо сбивайте гитлеровцев с их оборонительных рубежей. Вперед, за огневым валом! Смелому бойцу не страшны траншеи и окопы, блиндажи и доты. Смелость и отвага города берут!..

Герои надводных кораблей!

Ни одного корабля противника не выпускайте из порта Печеней (Петсамо). Топите и захватывайте их. Всю силу огня обрушьте на гитлеровцев. Дерзко и смело высаживайте десантников-пехотинцев. Обеспечьте бесперебойный подвоз боеприпасов и продовольствия.

Товарищи североморцы!

Военный Совет Северного флота призывает вас с честью исполнить свой воинский долг, возвеличить славу Военно-Морского Флота.

Родина-мать благословляет вас на боевые подвиги во славу нашего народа, во имя победы.

За честь и свободу советского народа!

За нашу прекрасную Родину!»

Самаров кончил читать, и оркестр заиграл гимн. Все поднялись с мест, и каждый невольно сказал себе.

— Теперь пора!..

»Мой дорогой Юсси...»

Кайса появилась на пороге полусгоревшего дома, держа в руках дорогое манто. Она накинула его на узкие плечи, задорно крикнула:

— Юсси, мне идет... правда?

Пеккала опустил бинокль, придирчиво осмотрел ее:

— А ну, повернись... Так-так...

Кайса кокетливо переступала ногами по закопченному снегу, словно вертелась перед зеркалами в ателье универмага Стокмана на Алексантеринкату в Хельсинки.

— Хорошо? — спросила она.

— Ничего, — согласился полковник, — только чуть-чуть коротко, кажется...

— Вот бы еще боты, — размечталась Кайса и тут же обиделась. — Ты чего смеешься, Юсси?..

Обхватив телеграфный столб, полковник хохотал, как еще не хохотал за все эти годы; наконец смех его перешел в простудный кашель; откашлявшись, он снова посуровел:

— Дура ты, — сказал. — Милая, дорогая дура!

— Хорошо, что хоть милая...

Отряхивая с ветвей комья сырого снега, на дерево сели вороны, прокаркали лениво. Кайса вынула из сумочки дамский блокнот с зеркальцем, стала подводить краской губы (последнее время она особенно следила за своей внешностью).

— Милая, — с явным удовольствием в голосе повторила она и счастливо улыбнулась.

В небе с треском лопнуло белое облачко, и осколки обожгли сугробы рыхлого снега, проколов их глубокими ямками; одна ворона с перебитым крылом свалилась к ногам женщины.

— Ого! — притворно удивилась Кайса. — Полковник Пеккала, неужели вам безразлично, что милая для вас женщина подвергается обстрелу?

— А ты не торчи здесь. Смешно: куда я — туда и ты... В конце улицы показался бегущий на лыжах вянрикки Раутио Таммилехто, еще издали он крикнул:

— Немцы!.. В Аалтоярви немцы!..

Пеккала обождал, пока вянрикки снял лыжи, и спокойно спросил:

— Ты был в Коккосалми?

— Был, херра эвэрсти... Немцы уже в Аалтоярви, и мне...

— Я тебя спрашиваю о другом: когда придут сюда лясккикаппинцы?

Таммилехто воткнул лыжи пятками в снег, развел руками:

— Но, херра эвэрсти, в Коккосалми лясккикаппинцев уже нет, там стоит рота регулярной армии..

— Так это еще лучше, — внезапно обрадовался Пеккала. — Кайса, ты слышишь?.. Наконец-то наш генеральный штаб раскачался!

Таммилехто растерянно замигал белыми ресницами:

— Херра эвэрсти, но они... не придут.

— Разве ты не сказал, что мы находимся в тяжелом положении?

— Я сказал, херра эвэрсти, что мы почти окружены, но... но они...

— Да говори, не мямли!

— Мне велели передать, — выпалил юноша, — что вас заочно предают военному суду... За то, что вы... Я говорил, херра эвэрсти, что вся история может закончиться плохо! Мы выступили без приказа, и теперь...

А это, Кайса, ты тоже слышишь? — спросил полковник.

— Слышу, Юсси... слышу...

Пеккала посмотрел, как тает в голубом небе свежее облачко разрыва, и яростно прошептал:

— Пусть только попробуют, сволочи!.. Я сам посажу их всех за решетку!.. Я им все вспомню!.. О-ох, и собаки же!..

Он взмахнул кулаком, точно хотел ударить кого-то, быстро пошел в сторону леса. Никто не видел, как лицо у него вдруг уродливо перекосилось, и слезы — слезы горькой обиды — брызнули из зажмуренных глаз; Пеккала неумело вытирал их грязной ладонью, с его тонких губ, покрытых шелухой обветренной кожи, срывались отдельные слова:

— Даже сейчас... сейчас даже, когда... когда мы все тут-Гроб нам, сатана перкеле!.. А они, крысы... Что они делают?.. Суоми наша... Ну, погоди!..

Его догнала Кайса, прижалась к нему всем телом.

— Юсси, дорогой, ты плачешь?.. Но что же нам делать?.. Ведь это последнее, это последнее наше... А потом... Юсси, не плачь, я с тобой... Все кончится хорошо!..

Полковник вытер лицо снегом, ожесточился.

— Ну-у, — сказал грозно, — так, значит, в Аалтоярви немцы?.. Пусть меня судят, но в Лапландии немцам не бывать... Пошли, Кайса!..

На опушке леса дымили костры, «лесные гвардейцы» кутались в дырявые шинели. Старый солдат с выщербленными зубами встал перед полковником, попросил:

— Херра эвэрсти, если у вас есть хоть один патрон, дайте его для моей пустой винтовки.

Пеккала слепо и глухо прошел мимо, а Кайса, раскрыв сумочку, протянула солдату обгрызенный кусок няккилейпя:

— Хлеба — на, а патронов — нету!

— И на том спасибо, нэйти...

Полковник поднялся на высокое взгорье, откуда виднелась затерявшаяся среди лесистых холмов деревушка Аалтоярви, и в тот же момент разрывная пуля ободрала кору ближайшего дерева.

— Уйди, Кайса, — крикнул полковник, — не лезь сюда!

— Юсси... — жалобно начала она; тогда Пеккала швырнул в нее смерзшимся комком земли:

— Уйди, сказал!..

.Кайса спустилась вниз, присела к костру. Один солдат с мутно-желтым бельмом на глазу спросил:

— А вот, нэйти, отчего это так: котелок воды с солью вскипятишь, сразу выпьешь — и вроде сыт?.. Отчего?..

— Зато, посмотри, — ответила Кайса, — опух ты как, словно леший болотный стал.

Солдат потрогал свое лицо пальцами, оставлявшими на щеках нездоровые ямки, и печально вздохнул:

— Опух... это верно, нэйти!

Сверху, шумно обрушивая ногами снег и камни, скатился полковник Пеккала, молодо сбил кепи на затылок.

— А ну! — крикнул. — Выкатывай орудия на дорогу... Уж если с русскими воевали, так с немцами... Выкатывай, парни, выкатывай!..

Опушка леса ожила, солдаты стали подниматься, даже раненые решили идти вместе со всеми. Три старые гаубицы — единственные, что остались после боев с егерями, подхватили за лафеты, потащили под откос. Повинуясь командам прибежавшего Таммилехто, «лесные гвардейцы» дружно рассыпались по кустам; сгорбившись, перебегали с кочки на кочку.

Их было мало — не больше роты, магазины винтовок хранили в себе один-два патрона, но это еще не значило, что остыла их вера в победу, и страшный голод только усиливал ненависть к захватчикам прекрасной Лапландии...

Жилистыми руками Пеккала хватался за спины гаубичных колес, перекатывал их сильными рывками:

— Раз-два — взяли, ти-ти!.. Еще — ти-ти!.. Сколько там снарядов у нас?.. Всего четыре ящика?.. Хватит... Ти-ти!..

Орудия почти на руках вынесли на дорогу, быстро зарядили. Где-то вдали, в редких просветах соснового мяннисто, щербатились гнилой дранкой острые крыши Аалтоярви.

— Ампуйя! — крикнул Юсси Пеккала, и три старые гаубицы, подпрыгнув, неистово рявкнули в сторону недавних союзников — немцев.

— Файер! — скомандовал Эрнст Бартельс, и двенадцать орудий, откатившись назад, изрыгнули огонь в сторону недавних братьев по оружию — финнов.

Фон Герделер стоял на крыльце пасторского дома и, поставив ногу на резные перила, чистил высокий сапог. Шведский крем жирный, как и все в Швеции, — на кончике сапога отражалась даже фигура обер-лейтенанта с поднятой рукой; вот рука резко опускается, и — «файер!.. файер!..»

— Я вас слушаю, — сказал оберст пехотному майору, который еще издали тянулся перед ним.

В редких паузах между залпами майор доложил:

— Финны открыли огонь по нашим позициям... Третий батальон послал в обход озера... озера... Простите, оберст, не могу запомнить финских названий...

— Питкаярви, — сказал фон Герделер, — надо знать!

— ...Этот батальон, — продолжал майор, — ударит с фланга, и... Где вы будете находиться, герр оберст, чтобы без задержки доложить вам об окончании операции?

— Здесь же, — ответил инструктор и, подбросив в руке щетку, шагнул в двери дома.

«Это, пожалуй, я правильно сделал, доверив всю операцию строевым офицерам. Хватит в конце концов быть затычкой в каждой бочке. С этими финнами только свяжись — сам не рад будешь». Недаром ведь его имя уже треплют газеты нейтральных государств. Правда, ответственность в первую очередь падает на генерала Рандулича, приказавшего превратить Лапландию в «зону пустыни», но все-таки... неприятно; еще судить будут, чего доброго, если все кончится...

— Спасибо за щетку, пастор, — сказал фон Герделер. — Вы все молитесь?

Старый священник, сложив на груди дряблые руки, покачивался над толстой раскрытой книгой, его глаза были плотно закрыты; молодая жена его, приседая от пушечного грома и ахая, скидывала в люк подпола свертки одежды.

Фон Герделер подошел к приемнику, и в комнату, перебивая слова молитв, ворвался далекий голос: «Сегодня состоялась первая встреча председателя Союзной Контрольной Комиссии в Финляндии господина Жданова с президентом Финляндии маршалом Маннергеймом, беседа продолжалась два с половиной часа. Присутствовали: русский генерал-лейтенант Савоненков и министр обороны Финляндии генерал Вальден...»

Послышалась частая ружейная стрельба, и в дверь почти вломился запыхавшийся фельдфебель:

— Герр оберст, финны ползут... Ножи в зубах!

Инструктор поморщился:

— Не люблю финнов! Всегда у них что-нибудь такое неприятное... в зубах!

Накинув шинель, он вышел на улицу. Вдали уже раздавался рев медных рогов, напомнивший оберсту тирольскую охоту. Воздух пронизывали неистовые вопли: «Хелла!.. хелла кюон... Ала-ла-ля... ала-ла-ла-ля!..»

Эрнст Бартельс, пошатываясь, отошел от замолчавших орудий. Трясущимися руками раскурил мятую сигарету. Заметив, что губы инструктора двигаются, он крикнул:

— Говорите громче, я ничего не слышу...

— Я сказал: запрягайте лошадей в орудия!

— Разве мы снимаемся с этой позиции?

— Мы не снимаемся, — ответил фон Герделер, подумав, — но... Все-таки запрягайте на случай непредвиденного отхода!..

Трескотня егерских шмайсеров и хлопки рвущихся гранат скоро стихли, и с той стороны, из гущи кустарников, где разворачивалось сражение, доносился теперь только рев человеческих голосов. Постепенно этот рев перешел в песню, и фон Герделер невольно вздрогнул: песня была финской.

— Что там? — сказал он и бросился напролом через заросли густого березняка; прыгал с камня на камень, тонкий ледок, покрывший болото, стеклянно раскалывался под ногами. — Почему залегли? — набросился он на пехотного майора. — Почему вы еще здесь?.. Стыдно, стыдно!..

— Герр оберст, — вдруг остервенился офицер, вытаскивая пистолет. — Вы не имеете права оскорблять меня... Я честный солдат фюрера, и я не трус... Смотрите, и вы поймете, почему мы еще здесь!..

Он бесстрашно поднялся во весь рост, засвистел:

— Атака... атака... атака...

Земля вздрогнула от топота ног, мимо фон Гердедера сверкающими стрелами пронеслись склоненные штыки егерей, и — хоть бы один выстрел раздался им навстречу.

Финны молчали.

* * *

Старый солдат с выщербленными зубами докурил самокрутку из палого листа ольхового, подошел к полковнику.

— Херра эвэрсти, — сказал он, — если патрона не дали, так дайте хоть в морду, чтобы я злее стал...

Юсси Пеккала пригнул к себе лохматую голову солдата, поцеловал его в сморщенный лоб.

— Иди, отец, — ответил не сразу, — ты и так злой...

Таммилехто подполз на животе, прошептал:

— Со стороны Питкаярви — движение какое-то...

— Так что?

— Около батальона, говорю.

— Где Суттинен-Хууванха?

— Осталась около гаубиц.

— Хорошо. Вот они опять идут...

Таммилехто посмотрел на бегущих егерей и пополз в сторону: «Лесные гвардейцы», расстреляв последние патроны, готовились к рукопашной схватке. Никто не заметил, как вянрикки поднялся, встал на четвереньки и скрылся в кустах.

Проваливаясь по пояс в жидкое месиво гнилого, не замерзающего даже зимой болота, он выбрался на лесной пригорок; среди могучих стволов мяннисто сел на камень и долго слушал, как надвигается лавина автоматной стрельбы. «Пойду!» — отчаянно решил юноша, нащупав на ремне круглую небольшую гранату.

Но там, в этой низине, уже творилось что-то дикое. Стрельба внезапно стихла — значит, пошла рукопашная, и, казалось, слышно, как лязгают штыки и хрустят человеческие кости.

— О-о-о, — мучительно простонал Таммилехто, почти умирая оттого, что не может быть вот таким, как этот старый вояка с выщербленными зубами. «Дайте хоть в морду, чтобы я злее стал», — вспомнилось ему, и, сняв с пояса гранату, вянрикки трижды ударил себя ею по голове, приговаривая: — Вот тебе... на!., на!..

Он встал. Он уже сделал шаг. Два шага, три — в сторону сражения, где гибли его товарищи. Но в этот момент раздался тяжкий грохот егерских сапог.

Таммилехто упал лицом в снег, и мимо него, наспех прикручивая к автоматам штыки, быстро пробежал от озера Питкаярви свежий немецкий батальон.

Юноша проводил взглядом последнего егеря, потом снял с ноги громадный лыжный пьекс, вынул из него сено, далеко, в самый носок затолкал гранату.

Как можно больше подогнув пальцы, снова обул пьекс и, немного прихрамывая, выбежал на дорогу...

Кайса в накинутом на плечи манто сидела на лафете гаубицы, радостно всплеснула руками:

— Раутио!.. Ты что?..

Издалека донесся новый, яростный взрыв стрельбы, и вянрикки понял: «лесных гвардейцев» взяли в клещи.

— Я?.. Да вот... Снаряды у нас еще остались? — неожиданно спросил он.

— Один ящик, да, — ответила Кайса и поежилась: — Раутио, что там?.. Что Юсси Пеккала?.. Жив?.. Сигареты у тебя есть?..

— Есть, есть, — бормотал вянрикки, шаря по карманам. — Где-то была пачка «Туопнез»...

На снег выпала белая студенческая шапочка. Кайса подобрала ее, спросила:

— Ты куда сейчас?

— Я? — он протянул ей сигарету, махнул рукой; ответ неожиданно нашелся: — Меня полковник опять посылает в Коккосалми... на лыжи сейчас, и — побегу...

— Но ведь ты...

— Да, да, снова! — крикнул он и убежал.

Кайса, не вставая с лафета, поправила манто, частыми затяжками быстро испепелила горькую сигарету. Потом закашлялась, и кашель долго бил ее худое тело, надрывая простуженную грудь.

По-мужски сердито сплюнув, она ударами ноги, обутой в солдатский сапог, переломила жидкие планки на ящике. В курчавых стружках холодно сверкнула снарядная сталь.

— Господи, — сказала женщина и подняла глаза к небу, — если ты меня, грешную, только слышишь, — помоги им!..

Бой то вспыхивал, то угасал, и низина уже наполнялась предвечерними туманами, когда Кайса увидела полковника.

— Юсси-и... Где все, Юсси-и?..

Оборванный и грязный, весь в пятнах крови, он подскочил к ней, хрипло заорал:

— Ящик?.. Где он?.. Подноси...

— Юсси, а остальные?

— Там... отбиваются чем могут. — Он кивнул куда-то в сторону, засучил по локоть рукава. — Мы их сейчас... Запомнят суомэлайненов... А потом — пусть меня судят, пусть... Подноси!..

На дороге уже показались гитлеровцы. Кайса вложила в казенник орудия первый снаряд, и полковник, даже не взглянув на прицел, дернул рукоятку спуска.

— Подноси... еще, Кайса... ти-ти!..

Кайса мельком успела заметить, как вздыбилась на дороге земля и как метнулись пропавшие в дыму фигуры врагов.

— Юсси-и... Юсси-и...

— Куйнка? — спросил отрывисто. — Что тебе?

— Успеют уйти гвардейцы?

— Тащи следующий... вон опять бегут... Гаубица дергается назад, распахивает прицепом лафета твердую полярную землю.

— Ти-ти!..

— Юсси, милый мой...

— Заряжай!.. Все скажешь потом... Мы их излупим, как дворняжек, Кайса!..

Ахает земля. Где-то низко-низко визжат пули. Кружатся в воздухе сучья деревьев. И — ряд за рядом — уходят снаряды из громоздкого ящика.

— Последний! — крикнула Кайса. — Больше нету... Юсси, бежим!..

— Ти-ти...

Пеккала быстро вынимал из гаубиц замки, швырял их в болото. Потом вдруг выхватил пистолет, выстрелил куда-то.

Раз, другой громыхнули четкие, словно пощечина, выстрелы, а на третий... только слабо тикнул курок.

— Ну, все, Кайса... смотри!

Кайса обернулась: держа наперевес автоматы, к ним — справа и слева — шли, покачиваясь от усталости, горные егеря.

— Я вижу, Юсси, — ответила она. — И мы вместе умрем, Юсси!..

— А-а-а, если не ошибаюсь, супруги Пеккала-Суттинен-Хууванха? — встретил их фон Герделер, изображая на лице радостное удивление. — Очень рад... Чего же вы не садитесь?

— Иди-ка ты... знаешь куда? — грубо сказал полковник и похлопал себя по тощему, утонувшему в галифе заду; рука, которой он хлопал, была густо измазана кровью — из этой руки вырвали у него егеря пуукко.

— А вы все-таки садитесь, — закончил оберст.

Кайса шагнула к столу, взяла из пачки фон Герделера толстую русскую папиросу.

— Спичку, — потребовала она.

— Однако, — скривился оберст, но спичку дал и даже привстал со стула.

За полуоткрытой дверью стонал умирающий майор, бубнил что-то пастор, доносился голос врача, отсчитывающего деления на цилиндре шприца: «Кубик... два... три...»

— А ну, закройте дверь, — приказал инструктор и вдруг повеселел: — Нерон сжег Рим и радовался, — сказал он, — а я вот только прикурил от Лапландии и — странное дело — скучаю! Посему буду рад...

— Недолго вам осталось скучать! — перебила его Кайса.

— А вам с полковником еще меньше...

— Ничего, я сегодня повеселился! — сказал Пеккала, и его подбитый, заплывший синевой глаз подмигнул Кайсе.

Кайса лениво прошлась вдоль комнаты, остановилась у печки, протянув к огню иззябшие руки.

— Ну так что? — сказала она. — Пошли, Юсси...

— Да, я тоже так думаю. Пошли, Кайса!

Фон Герделер многое перевидал за свою жизнь, но такое видел впервые: финский полковник и его любовница спокойно вышли за дверь, вот они уже спускаются с крыльца...

— Стойте, доннер веттер! — выругался он и, схватив пистолет, рванулся за дверь. В воротах финны сбили часового, с испугу он выстрелил в воздух, сбежались солдаты.

— Хотите, чтобы я связал вас? — пригрозил оберст, когда пленных снова ввели в дом пастора. — Я могу это сделать...

— Руки что! — спокойно ответил Пеккала. — А вот попробовали бы вы связать меня так, как я связал вас тогда в Вуоярви. Наверное, не забыли, а?

Фон Герделер вспомнил все унижения, принятые им в должности советника, вспомнил, наконец, свой мундир, превращенный в лохмотья вот этой финкой, что так хладнокровно докуривает папиросу, и его взорвало:

— Молчать! — гаркнул он. — Вы в моих руках...

— ...Которые дрожат, — заметила Кайса. И, отшвырнув папиросу, сказала: — Юсси, чего он орет на меня? Дай ему по затылку!

В этот момент дверь распахнулась, и солдаты ввели напуганного вянрикки Таммилехто; фельдфебель доложил, что погоня за отступающими финнами прекращена, удалось схватить только несколько раненых и вот этого офицера.

— Сопротивлялся? — спросил фон Герделер.

— Нет, герр оберст!

Пристальным взглядом оберст окинул рослую фигуру вянрикки, неожиданно сказал:

— Чего топчешься?.. А ну, сними пьекс. — И когда фельдфебель достал гранату, при одном виде которой беспокойно заерзал Юсси Пеккала, инструктор нараспев произнес: — Такой молодой, а сейчас — умрешь... Неужели не хочется жить?.. А?

Таммилехто, широко раскрыв рот, покачнулся.

— Я даже не знаю, что мне и делать с тобой, — продолжал инструктор, — такой здоровый... жалко. Хочешь, иди в особый батальон, что воюет за «национальное правительство» Финляндии?.. А так...

Он ловко, словно мячик, подбросил гранату. Таммилехто посмотрел, как она сверкнула перед его глазами, и за это краткое мгновение, пока граната не шлепнулась обратно в ладонь оберста, юноша прошагал через всю свою жизнь — все девятнадцать лет прожил заново.

«Девятнадцать... как мало!» — ужаснулся вянрикки и сказал:

— Я согласен... я буду за «национальное прави...».

Кайса, вскочив со стула, ударила его по давно не бритой щеке:

— Разве ты — финн?.. Ты... ты...

Пеккала отдернул ее за подол манто обратно:

— Сядь, Кайса!.. И не надо так долго подыскивать для него слов. Он просто сопливый дурак!..

Таммилехто поднял на своего полковника светлые глаза, наполненные слезами, и тихо выговорил:

— У меня... мама... в Хельсинки...

— Ну и иди к своей маме, — отвернулся Пеккала.

Вечером их вывели два конвоира, ткнув штыками в спины, показали — куда идти.

— К лесу, — шепнула Кайса, — ладно, пойдем к лесу.

Пеккала всю дорогу глухо кашлял и вспоминал своего старого приятеля — «сатану перкеле».

— Ух, ух, ух, — кашлял он, — вот ведь, сатана перкеле, не отпускает ни на минуту!..

Кайса держала его под руку, говорила:

— Надо было носить шарф... Ты разве меня послушаешь?..

Потом долго шли молча, и только один раз Пеккала взгрустнулось.

— Помнишь, — сказал, — как ты радовалась, что малину будешь в моем саду растить?

— Что мне твой сад? — вздохнула Кайса. — Я бы сына хотела от тебя иметь...

— Это — да, — твердо согласился полковник и услышал, как щелкнули курки за спиной.

— Хальт! — крикнули конвоиры.

— Чего хальт? — свирепо огрызнулась Кайса. — Я вот тебе покажу хальт... Веди дальше!

— Не хотим здесь, — поддержал ее Пеккала, и они пошли дальше, постепенно приближаясь к лесу.

— Юсси, бежим, — предложила Кайса. Пеккала осмотрелся:

— Конечно, бежим... Мы не куропатки, чтобы нас каждая сволочь стреляла. Вот только давай заведем их поближе к лесу.

— Здесь кусты, хорошо, — заметила Кайса.

— Только вот что, — предупредил ее полковник. — Сначала ты побежишь одна, а я...

— Юсси, одна не побегу...

— Не спорь. Я их сумею здесь... понимаешь?

Конвоиры снова щелкнули затворами.

— Ну, ладно, хватит разговаривать!.. Целуйтесь!..

Пеккала повернулся к ним; тяжело дыша, сказал:

— Не ваше дело!.. Мы умираем, а не вы! Так какого же черта?.. Где хотим, там и поцелуемся...

Один егерь обозлился, показывая на свои рваные сапоги.

— Что я, — сказал он, — из-за вас должен по болоту ползать? Подохнуть везде одинаково...

— Ладно, Курт, — примирился другой, — пусть выбирают...

Снова пошагали дальше, и когда стена леса совсем приблизилась, Юсси Пеккала шепнул:

— Вот сейчас... беги!

Кайса движением плеч скинула с себя манто и, круто повернувшись, швырнула его под ноги одному конвоиру.

— Держи, — сказала она, — твоя любовница обалдеет от такого подарка!

Егерь наклонился, чтобы поднять манто, и Кайса, высоко подпрыгивая, бросилась в сторону леса. Манто так и осталось лежать, а немец получил удар сапогом по голове. Второй вскинул карабин, чтобы стрелять в женщину, но полковник отбил оружие рукой, и пуля зарылась в снег.

— Кайси, бе-ги! — не оглядываясь, крикнул Пеккала, и карабин был уже почти в его руках, когда первый егерь вдруг встал и выстрелил, даже не целясь...

Кайса услышала этот выстрел, остановилась. Над ее головой шумел лес, спасение было рядом, и... выстрел.

— Юсси! — что есть силы крикнула она. — Юсси-и!..

Она в растерянности оглянулась — за ее спиной вырастали стволы деревьев, густо переплетались ветви, там была жизнь, свобода, там шумели города, там была мирная жизнь, и вдруг... Этот выстрел!

— Юсси-и!..

И, больше ни разу не оглянувшись, она кинулась бежать обратно.

Пеккала был еще жив, он сидел на земле, пытаясь подняться, но руки его разъезжались по рыхлому снегу, и два егеря тупо возвышались над ним.

— Кайса... — с трудом произнес он, — зачем ты... вернулась?.. Зачем?..

Кайса упала перед ним на колени, взяла его голову в свои руки, запутывалась пальцами в жестких волосах.

— Юсси, мой Юсси... дорогой мой... Мы вместе... Мы вместе умрем, Юсси!.. Не бойся, милый, я с тобою...

— А я... не боюсь, — отозвался Пеккала.

Быстро тяжелела голова полковника, а Кайса все что-то шептала ему, все гладила его застывающее лицо, и даже не заметила, как один егерь накинул ей на плечи манто.

— Пошли, Курт, — сказал он.

— Пошли... — ответил второй.

И, вскинув на плечи карабины, они ушли, оставив Кайсу вдвоем с полковником.

Но скоро от нее ушел и Юсси Пеккала, и Кайса Суттинен-Хууванха осталась совсем одна.

Лапланд-генерал

Север, север!.. Время посыпает тебя снегом сыпучим и мелким, как сама пыль древности. Твои сказания скупы, словно свет далеких звезд накануне утра. История лишь изредка дарит потомкам сгнившие бревна первых поселений, тяжелые медные котлы, в которых варилась соль, да несет через века хваченную тленом бересту монашеских рукописей.

Север, север!.. Много веков назад к безлюдному берегу Студеного моря, не страшась ни меча викингов, ни зубов полярного волка, пришел из Господина Великого Новгорода деловой храбрый русич. Построил у самой воды кондовые избы, и поплыл над скалами крепкий дух печеного русского хлеба. Втаскивались в двери прадедовские сундуки, устилались половиками светлые горницы, а узкоглазый туземец уже раскидывал перед окнами голубые песцовые шкурки.

Шло время, и на диком мху появились первые кресты, наспех срубленные из кривой полярной березы. Но когда расцветала на сопках черемуха, когда тянулись караваны птиц с юга, — распахивались окошки изб, и над тундрой, перемежаясь с лебедиными звуками гуслей, неслись жизнеутверждающие голоса: «Горько, горько, горько!» И взамен ушедших рождались другие — они, как и отцы их, врастали в этот край, богатый рыбой, птицей и мягкой рухлядью. Ловчились бить китов, искали в горах железо, слюду и серебро, открывали новые острова и земли.

С моря шли на них под черными парусами в грузных иолах, украшенных драконьими головами, прославленные на весь мир викинги: Эйрик Кровавая Секира, Харальд Серый Плащ и Торер Собака, мечтавшие, как говорит скандинавская сага, «блестящий меч свой окрасить в кровавый цвет». Но «подъявший меч от меча и погибнет», — и немногие из них возвращались обратно.

Завидовали шведы богатым русским промыслам, и древняя Печенга первая подверглась опустошительному разорению. Монастырь был сожжен и разграблен, сто шестнадцать монахов и рыбаков погибло в жестокой сече, а часть русских заперлась на монастырском подворье и после отказа сложить оружие была сожжена заживо. Такое несокрушимое упорство русских людей устрашило врагов, и, вложив свои мечи в ножны, они решили приходить на Мурман отныне с крестом и Библией. Сам король Дании Христиан VI явился с целым флотом, чтобы требовать от поселенцев присяги на верность ему. Но и король Дании ушел ни с чем — Кольский городничий даже отказался разговаривать с ним.

В трудную пору стремлений России к морю Печенга и другие северные города — единственные — открывали выход в океан великому государству. Эта широкая, хотя и опасная дорога в мир привлекла внимание молодого царя. В просторной голландской рубахе, с глиняной трубкой в зубах, чем немало пугал закоренелых в «аввакумовщине» староверов, Петр I трижды побывал на севере. Веселее застучали на верфях топоры; быстрее завертелись колеса баженинских мельниц; присмирели монахи, почуяв, что потрясет царь их тугую мошну; строгие мужики-северяне вбивали в грунт сваи для новых пристаней, строили стапеля, а на стапелях корабли русского флота...

И вот эта земля, которая еще в давние времена уже не раз впитывала в себя кровь русских поселенцев и воинов, — эта земля снова стала местом жесточайших сражений.

Командующий Лапланд-армией генерал Дитм долго и старательно изучал междуозерные дефиле, стратегические магистрали, условия егерских маршей в горах Печенгского края, — и это он знал в совершенстве; но зато никогда он даже не задумывался о прошлом этого края. Для него не существовало, пожалуй, и такого края — был просто важный, хорошо развернутый плацдарм, в глубине которого синеют горы Каула-Тунтури, и вот в этих горах, убегая в гранитные толщи, кроются никелевые жилки. Тысячи людей, задыхаясь в духоте рудничных штреков, долбят кирками гранит, но генерала Дитма совсем не касается рост смертности в каторжных шахтах, — ему важно знать другое: рост добычи никеля и меди.

— О-о, эдельвейс, эдельвейс! — мечтательно говорит он, тыча себя в мохнатый берет, сбоку которого красуется серый жестяной венчик. — Где хоть раз вырос эдельвейс, там уже не растут другие цветы!..

Гитлеру полюбился этот скромный альпийский цветок, и с тех пор он буйно зацвел на касках отборнейших солдат-ветеранов. Впервые эдельвейс увидели горные тропы Пинда, когда он, колыхаясь над головами егерей и гренадеров, спустился в оливковые равнины Древней Эллады, триумфальным маршем прошел по раскаленным площадям Афин. Не успела еще остынуть греческая земля, как вспыхнул Крит, — в облаках дыма эдельвейс выпархивал из огня, подобно обугленной бабочке.

И вот наконец Скандинавия — страна легендарных витязей и скромных тружеников, страна искрометных вершин и голубых фиордов. В далеком полярном Нарвике альпийский цветок утвердил свои корни. По норвежской земле прошли горные егеря. Тирольские стрелки, вспоминая родину, перекликались в горах: «Оли-олу-ола-оли...» Парни в серых мундирах шли бодро. Звякал металл, скрипели пушечные оси, под шипами бутс еще ниже пригибалась к земле карликовая березка. Дымились сигары, дымились шмайсеры, дымилось солнце. И над всем этим качался обезображенный цветок эдельвейс...

Обученные военному альпинизму в баварских и австрийских Альпах, егеря были выносливы и сильны. Не знавшие поражений в войне с греками, французами и англичанами, они брезгливо презирали любого противника. Рукава их рубашек всегда были воинственно засучены, и одним своим видом егеря должны были по замыслу гитлеровских генералов наводить ужас. Шутка ли: каждый не меньше ста восьмидесяти сантиметров ростом, каждый ходит в атаку не сгибаясь, уставив автомат в пузо. В свободное от службы время «герои Крита и Нарвика» совершенствовались в стрельбе, занимались мордобоем, а по вечерам украшали свои «подвиги» игрою на окаринах и барабанах.

И вот вся эта дикая орава, пьяная от легких побед, вместе с диверсионным полком шюцкоровцев, ринулась однажды утром на Мурманск. Было распланировано даже место и время, с точностью до получаса, — куда и когда обязан был выйти каждый взвод. Солдатам говорили, что через месяц им будет уже предоставлен отпуск на родину; в Печенгу были доставлены миллионы оккупационных марок; в Парккина-отеле жили интендантские чиновники, прибывшие из Берлина с назначениями на посты мурманского «магистра». А сам генерал Дитм, уверенный в скорой победе, временно расположился в блиндаже, надеясь в скором времени занять лучший номер мурманской гостиницы.

В этом же блиндаже командующему Лапланд-армией было суждено встретить и зиму 1944 года: из «блицкрига» получился «зицкриг» (сидячая война). Гитлеровцы к этому времени занимали оборону там же, где их остановили пограничники и матросы.

Скоро вдоль течения Западной Лицы протянулась «Долина смерти» — гигантское кладбище горных егерей, пытавшихся перейти однажды в наступление. Вдоль берега бурной полярной реки, строго по линейке, выстроились симметричные ряды могил. Семь тысяч крестов, и на каждом — сизая егерская каска; семь тысяч касок, и на каждой — ржавый, покоробленный цветок эдельвейс.

— О-о, эдельвейс, эдельвейс! — любил повторять генерал Дитм. — Где вырос этот цветок, там уже не растут другие цветы!..

Он никогда не ошибался более удачно: рядом с эдельвейсом в «Долине смерти» росла жгучая крапива, и головки жухлого чертополоха царапали егерские каски.

В ночь на 9 октября 1944 года генерал Дитм вернулся в свой штаб после длительного пребывания на передовой, где он осматривал оборонительные сооружения.

Скинув на руки адъютанта плащ, густо залепленный сырым снегом, командующий Лапланд-армией тяжелой походкой усталого человека прошел в свой кабинет, вырубленный глубоко в скале. Стены кабинета были обиты финским картоном и сплошь обвешаны шкурами белых медведей. Из камина несло душным жаром горящего антрацита. Над столом висел большой портрет фюрера: Гитлер в рогатой с эдельвейсом каске, но в цивильном костюме и при галстуке, держит бокал с шампанским; видно, как бегут со дна пузырьки. Егеря этим портретом когда-то гордились перед другими войсками — Гитлер снимался специально для них.

Взяв со стола пачку газет, скопившихся за время его отсутствия, генерал сел возле камина, сразу же отбросив в сторону газеты, изданные в Германии. Сейчас, когда русские развертывали наступление на границах Восточной Пруссии, в Трансильвании, Венгрии и Югославии, ведомство Геббельса изолгалось, как никогда. Об истинном положении вещей кое-как еще можно было судить, пожалуй, только по газетам нейтральных государств.

Раскрыв широкий лист шведской «Нюа даглидт аллеханда» от 6 октября, генерал пробежал глазами по жирным заголовкам, выискивая что-нибудь о своей армии, и — нашел. Газета писала: «Немцы стремятся выиграть в войне на севере время, чтобы вывезти через Петсамо максимальное количество никеля и строительных материалов; для этой цели они насильно сгоняют на работу норвежское население, а с юга постоянно прибывают трудовые отряды...»

Командующий Лапландской армией хрипло рассмеялся:

— А мы этого и не скрываем. Фюрер приказал нам оставаться здесь, чтобы иметь свой никель, и мы останемся!

Он снова углубился в чтение, потом вспомнил: «Да, кстати!» — и, шагнув к столу, снял трубку с одного из многочисленных телефонных аппаратов.

— Коменданта гавани Лиинахамари, — сказал он. — Да, да, коменданта... Это майор Френк? Транспорт с грузом никеля выходил в море на рассвете?.. Как, как?.. На подходах к Петсамо-воуно?.. А конвой?.. Конвой выделили?.. А, черт возьми, ведь это не просто транспорт потопила русская субмарина, а всю месячную добычу никеля!.. Вы понимаете, что это значит?..

Раздраженно бросив трубку на рычаг, генерал снова сел к камину. «Стокгольме тиндиген» писала: «Немцы собираются строить заградительную зону, простирающуюся от шведской границы к Рованиеми и оттуда — к Петсамо... На фронт в северной Финляндии регулярно поступают немецкие подкрепления. Многие немецкие войска переведены из Южной Норвегии в район Тромсе для дальнейшей их переброски в северную Финляндию...»

Огонь в камине потухал. Старческие колени генерала ломило от сырой погоды. Злобно скомкав все газеты, он бросил их на горячие угли. Бумага потемнела, от нее пошел едкий белесый дымок, и, тихо хлопнув, она разом вспыхнула. Генерал невольно отодвинулся от жара, откинув голову с острым выдвинутым вперед подбородком, и задумался...

Поездка на позиции укрепила его веру в то, что... «Именно здесь, — как писал он в одном своем приказе, — мы должны доказать русским, что немецкая армия существует и держит фронт, который для русских недостижим». Три года постоянных оборонительных работ не пропали, с точки зрения генерала, даром. Природные условия Заполярья уже сами по себе усиливали оборону горно-егерской армии, делая ее в некоторых местах неприступной. Крутые голые скалы, топкие болота, затянутые предательским ледком, бездорожье, бурные стремительные реки со множеством водопадов — «все это, — думал генерал, — выгодно для нас в обороне и, наоборот, создает огромны? трудности для русских...».

Все три года строительство укреплений не прекращалось ни на один день. Линия обороны, становясь все глубже и шире по фронту, совершенствовалась постоянно. Во время посещения позиций генерал Дитм с особым удовлетворением отметил опоясывание прибрежной полосы в защиту от десантов спиралями Бруно из колючей проволоки, через которую пропускался электрический ток. Многие стратегические высоты сообщались между собой подземными дорогами, а усиленные доты — даже подземными тоннелями. Каждый метр земли и поверхности моря были заранее пристреляны, и просачивание наступающих по ущельям казалось невозможным благодаря минометным батареям, установленным на вершинах сопок.

«Сейчас, — раздумывал генерал, — необходимо издать приказ по Лапландской армии, в котором надо сообщить солдатам ту уверенность в неприступности их обороны, какой обладаю я сам». Этот приказ, по мнению Дитма, должен был придать егерям бодрость и заразить их боевой дух тем прежним презрением к врагу, которым славились когда-то все носители эдельвейса...

Разложив перед собой лист бумаги, лапланд-генерал стал писать.

«...Русским, — писал он, — мы предоставим возможность нахлынуть на наши сильно укрепленные позиции, а затем (он немного подумал)... а затем уничтожим их мощным контрударом. Все преимущества на нашей стороне. Наличие готовых к контрударам резервов даст нам возможность быстро маневрировать в тот момент, когда противник истечет кровью после безуспешных атак на наши опорные пункты...»

Дитм поставил точку, посмотрев на браслет своих платиновых часов. Было уже за полночь, значит, приказ — надо датировать уже не восьмым числом, а девятым. Поставив дату и наложив витиеватую роспись, генерал поднес написанное к глазам и, наклонив бумагу, проверил — ровно ли легли строчки.

Брауншвейгское училище, которое он окончил еще в 1909 году, готовило в своих стенах полководцев старой, людендорфской выучки, когда от офицера требовалось быть аккуратным в любых мелочах, и генерал Дитм относился к офицером нового времени с некоторым предубеждением.

Удовлетворившись тем, что строчки приказа лежали ровно, словно проведенные по линейке, командующий лапланд-армией хотел нажать кнопку звонка для вызова адъютанта, но дверь раскрылась сама...

Дверь раскрылась, и одновременно в кабинет вплыл какой-то далекий гул, словно за много километров отсюда началось землетрясение. Адъютант с минуту стоял на пороге, полузакрыв глаза, его губы нервно вздрагивали.

И этими дрожащими губами он сказал очень тихо, точно боясь разбудить кого-то:

— Герр генерал, русские перешли в наступление по всему фронту.

— Вот и отлично, — отозвался Дитм, потирая сухонькие руки. — Прикажите подать мне кофе... Мною заготовлен новый приказ по армии... Приказ, согласно которому офицеры допустят противника до наших передовых рубежей, и...

— Герр генерал, — вдруг выкрикнул адъютант, — первая линия нашей обороны уже прорвана!..

— Этого не может быть! — засмеялся Дитм. — Советую вам, адъютант, не нервничать. Наша оборона неприступна. Просто вы получили какие-то преувеличенные сведения!

— Но вы слышите, генерал?

— Слышу... Русские обнаглели, но я к этому привык.

— Тогда поднимитесь наверх, генерал, и вы увидите!

Командующий лапланд-армией подошел к двери, потом стал медленно подниматься по ступеням лестницы. И чем выше он поднимался, тем все грознее разрастался орудийный грохот, и там, на востоке — над Западной Лицей, — небо уже во всю ширь полыхало отсветами залпов...

Генерал невольно вздрогнул; его сердце, бившееся до этого резкими толчками, вдруг ударилось в ребра и — умерло. Точно такое же ощущение Дитм уже испытал однажды, еще молодым солдатом колониальных войск, когда прямо на него бежали, размахивая дубинами, дикари племен ова-гереро и хаукоин; трещали в ночи факелы, визжали стрелы, и фыркающие слоны глухо топтали землю...

Но теперь на него — уже не солдата, а генерала — наступали не дикари, а мощная, закаленная в трехлетних боях русская армия, и это уже не удары тамтамов раздаются в ночи — это грохочет лучшая артиллерия мира, русский «бог войны».

Сердце постепенно возвращалось к жизни, и уже в кабинете лапланд-генерал сказал:

— Мы — любимые войска фюрера, и мы оправдаем эту любовь... Отныне начинаем воевать!..

Дальше