Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава третья.

Накануне

Генерал Рандулич стоял возле окна, и его орлиный профиль отчетливо выделялся на медном фоне охваченного заревом вечернего неба. Солнце садилось за море, и отблески небесных пожаров, плясавших за окном, оживляли и снова мертвили неподвижное лицо егерского генерала, который сухо и отчетливо говорил:

— ...Нашему фюреру, как двуликому Янусу, всегда приходилось смотришь на запад и восток одновременно. Но те потенциальные силы, что скрыты в характере финских племен, заставили Рюти и Таннера смотреть только на восток. И мы, немцы; удачно использовали это их стремление в нашем восточном походе. Конечно, в это время, когда генерал Хейнрикс прилетел весной тысяча девятьсот сорокового года к нам в столицу, мы не думали, что так все кончится...

Рандулич выждал паузу.

— Вы, надеюсь, понимаете меня, оберст?

Инструктор понял и ответил легким наклоном головы, на которой блестели гладко причесанные волосы. Он уже не раз слышал о приезде в Берлин начальника финского генштаба Хейнрикса; «зимняя кампания» тогда еще только что закончилась победой русских, и секретные переговоры, которые финский генерал вел с вермахтом, были окружены суровой тайной. Потом с двумя ответными визитами приезжал в Суоми генерал Бушенгаген, чтобы согласовать три важные детали «Плана Барбаросса»{25}: «Голубой песец» (захват Кировской железной дороги), «Черно-бурая лисица» (прорыв финнов в районе Рованиеми и Кандалакши) и «Северный олень» (наступление егерей в лапландских тундрах).

— «Голубой песец» сдох! — неожиданно грубо сказал Рандулич. — Высокую цену на «Черно-бурую лисицу» сбили сами финны, отведя свои войска на старую границу. Зато «Северный олень» еще поездит в наших санках! Этот последний договор, — продолжал он спокойнее, — обязывает финнов, несмотря ни на что, следовать своей основной программе военной активизации. Сейчас мы созываем в Петсамо совещание крупных финских офицеров, и вам, оберст, вменяется в обязанность присутствовать на нем. Необходимо отвратить неизбежную с разгромом Суоми гибель нашей армии, расквартированной по всей бездорожной Лапландии.

— Как это сделать? — громко спросил он и тут же ответил: — Есть два решения: первое — бросить в северные провинции дополнительные войска и оружием заставить финнов выполнять условия этого договора; второе — опереться на близкие нам по духу финские партии: «Шюцкор», «ИКЛ», «Лотта Свярд», «Союз соратников СС», «Академическое карельское общество» и «Союз братьев по оружию». Более половины финских офицеров состоит в этих партиях и прекрасно понимает необходимость дальнейшего содружества с нашей армией. Если мы этого не добьемся и Суоми все-таки договорится с Москвой, тогда этот вопрос решит сила. Вот что решит этот вопрос!

И генерал Рандулич поднял над головой крепкий массивный кулак с двумя сверкнувшими перстнями. Аудиенция закончилась, и оберст, четко ставя по ковру ноги, вышел за дверь.

Придя в свой номер Парккина-отеля, инструктор принял холодную ванну, которая помогала ему спать в сутки не более пяти часов, и, чувствуя сильный голод, сразу же спустился в бар. Было то предвечернее время, когда можно поужинать в спокойном одиночестве, не впутываться ни в какую попойку и лениво наблюдать, как фрау Зильберт уютно плавает между столиками.

Но сегодня оберст, несмотря на ранний час, уже застал здесь Ганса Вальтера Швигера и командира батарей мыса

Крестового обер-лейтенанта фон Эйриха. Этот напомаженный, как «девочка радости», глупый спекулянт-артиллерист никогда не нравился фон Герделеру, и он направился к их столику только ради корветтен-капитана, знакомством с которым всегда дорожил.

Фрау Зильберт, дорожившая, в свою очередь, знакомством с фон Герделером, сама подошла к нему, еще издали улыбаясь всем троим и Швигеру отдельно.

— Как всегда, — ответил фон Герделер на ее вопрос, и ему тут же, «как всегда», подали громадный, сочащийся кровью ростбиф с крепким шведским пивом. — Я вам не помешаю? — осведомился он, заталкивая за ворот мундира хрустящую салфетку.

— Пожалуйста, — прогудел Швигер и, словно отталкивая от себя фон Эйриха, сердито рявкнул: — Пятьсот! Шведскими!..

— Четыреста. Половина — финскими, — отпарировал артиллерист, и оберст понял, что у них идет торг; Герделер, тоже покупавший меха, знал, что пятьсот марок стоит простой песец.

«А шведские кроны в цене, — машинально сообразил он, энергично разжевывая мясо, и решил: — Надо и мне попри-жать валюту. Старые связи по рудникам Элливаре еще не потеряны, в случае чего отсижусь где-нибудь на зимней даче...»

— А куда мне финские! — заворчал Швигер, поправляя черную повязку, закрывающую глаз. — Суоми вот-вот слопают большевики, а вы мне — финские! Ха-ха!..

«А Швеция нейтральна, — мысленно досказал инструктор и тут же придумал конец жизненной повести корветтен-капитана: — Наступит мир, ты заведешь свою субмарину в тупик какого-нибудь фиорда, рванешь ее взрывчаткой, чтобы никому, и, таясь, как вор, перебежишь к шведам. Жить тихо тебе не даст твое прошлое, и ты бросишься, наверно, во всякие авантюры. А может, в пьяной драке тебе просто проломят бутылкой череп...»

— Ради уважения к вашим заслугам, — вздохнул наконец обер-лейтенант, доставая пухлый бумажник.

— За песцом зайдете к фрау Зильберт, — ответил Швигер, подливая себе коньяку.

Услышав щелканье новеньких шведских ассигнаций, инструктор вежливо отвернулся и спросил подводника, когда тот уже прятал выручку в карман:

— Ваша субмарина по-прежнему в Биггевалле? Я слышал...

— Да, — недовольно отозвался Швигер, присматриваясь к тому, как бар наполняется офицерами. — Русские сумели разбить батопорт, через пробоины залило отсеки. Электроизоляция сильно отсырела, получилась большая утечка тока в корпус. Через две недели, думаю, снова в море...

Он велел принести вина, заставил выпить фон Герделера и, отпугнув артиллериста колючим взглядом, стал демонстративно разговаривать с одним оберстом.

Швигера интересовало положение Лапландской армии, он сомневался в возможности обеспечить сохранность немецких коммуникаций на океане, открыто жалел, что не попал на средиземноморский театр, где теплее и спокойнее. От его густого с хрипотцой баса веяло уверенностью, и он не боялся высказывать свои мнения о событиях; корветтен-капитан говорил кратко и грубо, но за его словами чувствовалось, что, даже оставаясь недоволен многим, он свято выполнит все, что ему прикажут, и... «Нет, — думал про него инструктор, — тебя, пожалуй, не бутылкой убьют, и до Швеции ты не доживешь...»

В дверях бара возникла какая-то сумятица, над столиками пронесся гул взбудораженных голосов, из которого выбивались отдельные выкрики:

— ...Не может быть!..

— ...А разве Рюти?..

— ...Финский маршал — вот!..

И комендант Лиинахамари капитан Френк, выступив на середину, словно закованный в шинель, которая тяжело облегала его плечи, мрачно возвестил:

— Господа офицеры, сейчас из Хельсинки получено официальное известие. Известие об отставке финского президента Рюти. На его пост назначен маршал Маннергейм, который ставит под сомнение законность последнего немецко-финского договора!

Попадали стулья, кто-то глухо простонал, точно от боли, жалобно звякнула разбитая рюмка, и фон Герделер, неожиданно потеряв самообладание, бешено крикнул:

— Это провокация!.. Не может быть! Ложь! Тогда в наступившей тишине насмешливо прозвучал чей-то властный и до неприятного знакомый голос:

— А-а, господин военный советник!.. Вас, кажется, можно поздравить с повышением?.. Только это не ложь. И могу заверить вас, что все сказанное — правда!

Фон Герделер повертел головой, отыскивая говорившего, и когда встретился с ним глазами, колени его вдруг заломило от гнусной дрожи. В дверях стоял полковник Юсси Пеккала, стоял и улыбался.

А рядом с ним — та самая, которая варила морошку. Как зовут эту госпожу? Ах, черт возьми, память стала!.. Кажется, Кайса? Да, Кайса... и — Суттинен-Хууванха...

Так, именно так зовут эту, которая тоже улыбается.

Фрау Зильберт поняла, что она, как владелица отеля, может много выиграть на неприязни офицеров к финнам, и, первой нарушив тягостное молчание, попыталась усилить эту неприязнь.

— Господин полковник, — певуче сказала она, надвигаясь на щуплого Юсси Пеккала своей дородной фигурой, — в моем заведении так принято, чтобы офицеры приходили без подруг. Я — единственная, которой дозволено здесь присутствовать.

Офицеры поощряюще засмеялись, и — снова тишина.

— Так, — отрубил Пеккала, — значит, женщинам, говорите, нельзя... А женщинам-нацисткам здесь присутствовать можно? — И добавил по-фински: — Кайса, покажи им значок «Лотта Свярд», пусть отстанет эта толстая баба.

Кайса достала из плетеной сумочки какую-то бумагу.

— Полковнику — номер, — сказала она. — А сейчас — ужин.

— Но здесь я не вижу подписи коменданта гавани, — заметила фрау Зильберт. — И номеров свободных нет.

Майор Френк, услышав о себе, протиснулся вперед.

— Зато здесь, — сказал он, злобно дергая крутыми скулами, — подпись самого генерала Рандулича. А корветтен-капитану Швигеру место в Биггевалле, а не в Парккина-отеле, — можете передать его номер полковнику.

Хорошо поняв этот намек своего прежнего любовника, фрау Зильберт обиженно поджала губы.

— Вам... один номер или два? — ядовито спросила она.

И Кайса, которой было все равно — красивая она или дурная, смотрят на нее или не смотрят, — прямо так и ответила:

— Зачем два? Нам и одного хватит! Юсси Пеккала, уже сидевший за столом, весело крикнул:

— Кайса, иди сюда! — и засмеялся.

Оскорбленная фрау Зильберт гордо уплыла за буфет, и атмосфера в баре немного разрядилась. Фон Герделер вдруг вспомнил, что ему ни разу не удалось унизить полковника Пеккала, а полковник унижал его постоянно, и громко сказал:

— Про эту финку в Вуоярви говорили, что она шлюха!

— Не люблю тощих, — признался Швигер, — у меня жена тощая.

Фон Эйрих небрежным жестом, но очень ловко вкинул в глазницу монокль, и Кайса сказала:

— Юсси, какого черта он смотрит на меня? Разливая по рюмкам водку, полковник ответил:

— Смотрит — это еще ладно, а то ведь говорят...

— Про меня?

— Да.

— А что говорят?

— Пей!.. Говорят, что ты шлюха, и мне, поверь, надоело это слышать.

Кайса проглотила водку, навалилась грудью на стол:

— Юсси, милый, разве же я тебя не люблю? Ради тебя я сбросила передник «Лотта Свярд», стала ходить в платье, как все женщины. Я потащилась за тобой сюда, в Петсамо, откуда меня выгнали зимой. Ради тебя я готова идти куда угодно. Я хочу нравиться тебе, милый, больше, чем нравилась до сих пор.

— Ну ладно, ешь, — примирительно сказал Пеккала и, кивнув в сторону артиллериста с моноклем, яростно прошептал: — Вот такие, как этот, подслеповатые и тупые, в восемнадцатом году высадились в Хельсинки и вешали наших батраков, как котят. У-у, сатана перкеле, что-то еще будет!

— Ты пьешь, а мне не наливаешь, — сказала Кайса.

— Тебе, дорогая, хватит! — И, помолчав, добавил: — Этот, с моноклем, и сейчас бы меня повесил! Смотри, как они нас ненавидят.

— Да, Юсси, они нас ненавидят. А отчего? Потому что мы не хотим больше воевать. А я хочу тебе нравиться. Я никогда еще не хотела так нравиться тебе, как хочу сейчас... Пусть только попробуют вешать!

— Если начнется драка, — дружески посоветовал полковник, — ты пробирайся к выходу. Пуукко где?

— Не беспокойся, я никуда не уйду от тебя, а пуукко лежит в сумочке. Обожди, этот слепой что-то говорит! Фон Эйрих действительно говорил:

— Как? Чтобы Финляндия вышла из войны и подарила русским все свои завоевания? Чтобы маршал Маннергейм сдался на милость победителя? Да никогда!.. Он солдат, и фюрер недаром подарил ему бронированный «мерседес» — это подарок солдата солдату. Мы, господа, можем быть спокойны, пока у власти стоит человек нашего духа. Вспомните, наконец, что говорил о Маннергейме Геббельс в своей речи по радио в первый же день войны!..

— Он дурак, — сказала Кайса.

— Угу, — промычал Пеккала, разрывая зубами мясо.

К ним подошел фон Герделер:

— Вы приехали на совещание, господин полковник? Я от души приветствую вас в этой северной цитадели и буду счастлив быть к вашим услугам. Должен сказать, что вы, госпожа Суттинен-Хууванха, выглядите превосходно. Это платье более вам к лицу, нежели передник «Лотта Свярд».

Он пригляделся к финке внимательнее и заметил в ней большую перемену. Кайса действительно похорошела, ее лицо округлилось, и худоба фигуры как-то терялась в складках черного траурного платья.

«Хм, недурна, совсем недурна», — подумал инструктор, но в этот момент Юсси Пеккала выплюнул на тарелку кость и сказал:

— Послушайте, оберст, вы не получили ответа на то подлое письмо, которое послали в «Палацци мармори» на Кайвопуйсто в Хельсинки?

— Не понимаю вас...

— Да бросьте вы, оберст! Вы все понимаете. Мы столкнулись лбами, но мой лоб оказался крепче вашего... «Что сказать ему?»

— А вот я получил ответ, — засмеялся полковник.

— Я.... — начал было фон Герделер, но слова застряли у него в глотке, и, круто повернувшись, он пошел к своему столику, тяжело раздумывая: «И с этим человеком мне суждено еще встретиться на совещании... Но погоди...»

— Он писал в «Палацци мармори»? — спросила Кайса.

— Что?.. Пойдем-ка спать, дорогая.

— Пойдем.

В тесном мансардном номере, стягивая через голову куртку, полковник сказал:

— Понимаешь, Кайса, он хотел подвести меня под пулю. Но его донос пришел по назначению, когда русские уже вломились в Виипури, и наши генералы впервые почесались: а вдруг придется с немцами рвать?.. Ты ложись к стенке... Да, и эта сволочь еще говорит тебе любезности.

— Хватит, Юсси, теперь нам никто не помешает. Никогда! И я тебя люблю, я тебя так люблю, что даже страшно... Кайса вдруг заплакала, вздрагивая острыми плечами.

— Ну что ты плачешь? — сказал полковник. — Ведь я тебя тоже... — Помолчал немного и добавил сумрачно: — Люблю.

Прошел один день, второй, третий — совещание не начиналось. Финские офицеры, прибывшие в Петсамо, лили водку, играли в карты, обсуждали события. А события наваливались страшные, было неясно — чего ждать, на что надеяться и не лучше ли совсем не являться на это совещание. Командиры северных прифронтовых районов, вроде полковника Пеккала, вели себя неуверенно: положение обязывало их сглаживать все углы, которые появлялись на стыках двух союзных, но тайно враждующих армий. Каждый день можно было ожидать провокации со стороны немцев и открытого мятежа со стороны своих же солдат. Финские офицеры как-то совсем непроизвольно разделились на две группы. Одна из них, самая многочисленная, устраивала в лесу какие-то сходки, возвращаясь поздно вечером в город. А однажды на берегу Печенги-реки запылали высокие костры, раздались звуки Берньеборгского марша, и шюцкоровцы вернулись в Петсамо строем, распевая: «Суоми, милая Суоми, нам нищета твоя светла!..» Другие офицеры — их было меньшинство — сидели по домам, старались не встречаться глазами, писали своим семьям завещания. Все было напряженно в эти дни до предела, и Юсси Пеккала часто кричал на Кайсу:

— Ну, куда ты пихаешь эту грязную рубашку! Я ее выбросил, а ты ее снова в чемодан!

Кайса отделывалась молчанием. В это суровое время она переживала свою вторую молодость. Не удалась первая, и совсем неожиданно вдруг размякло что-то в ее душе, осветилась она изнутри, началось все заново. Она чувствовала, что пугает полковника этой своей страстью, непонятной даже для себя, но ее словно кто подменил, и впервые за долгие годы унижений и грязи она стала по-настоящему счастливой.

— Только бы скорей закончилась эта дурацкая война, я устала от нее. И ты, Юсси, устал, мы все устали...

Наконец настал день совещания. Видно, что гитлеровское командование сознательно выжидало. Ему хотелось выяснить, в каком направлении поведет страну новое правительство. Но Маннергейм молчал, и обстановка не терпела больше промедления — совещание началось.

Открыл его, как и следовало ожидать, опытный и ловкий демагог — оберст фон Герделер. Юсси Пеккала сидел в первом ряду кресел, слушал, и ему с первых же слов стало ясно, куда клонит инструктор. Конечно, все это рассчитано на шюцкоровцев. В целях безопасности — чьей безопасности? — надо сохранить в селениях Лапландии немецкие гарнизоны. Кое-где их надо даже усилить. Придать артиллерию. Когда озера замерзнут, создать на льду посадочные площадки для самолетов. Повести борьбу с «лесными гвардейцами». Ну, еще что?

Какой-то толстый, необыкновенно рыжий капитан, сидевший рядом с Пеккала, быстро записывал в блокнот основные положения доклада. «Валяй, валяй», — подумал полковник, и ему захотелось толкнуть дурака-капитана под локоть, чтобы карандаш Выпал и куда-нибудь закатился.

— Полковник Юсси Пеккала! — вдруг крикнули от дверей.

Командир района Вуоярви встал, и рыжий капитан захлопал себя по коленям, стал заглядывать под стулья — нет карандаша.

— Виноват, — извинился Пеккала и пошел к выходу. За дверями он увидел взволнованного Раутио Таммилехто — молодого, совсем мальчика, вянрикки своего штаба.

— Ты как сюда попал?

— Херра эвэрсти, случилось непоправимое, — ответил вянрикки, прикладывая к кепи дрожащие пальцы.

— Что?

— Командиры наших рот стали прятать оружие. Среди солдат ведется какой-то отбор. Появились слухи о полном роспуске армии. А «лесных гвардейцев» держат под стражей...

В одну минуту Пеккала домчался до Парккина-отеля, стремительно взбежал по лестнице в номер, сказал:

— Кайса, собирай вещи и завтра возвращайся в Вуоярви, а я еду сейчас...

— Ну хоть поцелуй меня на прощание!

— Некогда! — ответил Пеккала, и Кайса услышала, как уже гремят по лестнице его сапоги: та-та-та-та, та-та!..

— Полковник Пеккала уехал, — сказала фрау Зильберт, — и в номере только... эта...

— А-а-а, — протянул фон Герделер и посмотрел на Кайсу: она сидела за соседним столиком, ужинала; часы показывали половину двенадцатого ночи.

Местный фюрер князь Мурд был трезв и потому особенно старательно подметал опустевший бар — ему хотелось заработать на водку.

— Поди-ка сюда, — поманил его пальцем инструктор. — Коньяку хочешь?

Мурд всплеснул руками, швабра упала на пол.

— Тише, — поморщилась фрау Зильберт, — уже поздно... Кайса повернулась в их сторону:

— Еще вина. Стакан.

И фрау Зильберт и фон Герделер почти одновременно наполнили стаканы. Почти одновременно выпили Кайса и князь Мурд. Потом, вызывающе посмотрев на инструктора, Кайса прошла мимо. Было слышно, как она остановилась в вестибюле у зеркала, поднялась по скрипучей лестнице.

— В каком она номере? — спросил фон Герделер.

— В тринадцатом, — ответила фрау Зильберт.

— Хорошее число. Я родился тринадцатого.

Князь Мурд лениво задвигал шваброй.

— Еще хочешь?

— Ох! — ответил фюрер.

Инструктор снова наполнил стакан:

— Пей!

Мурд выпил:

— Вкусно! Ой, как вкусно!

— Мети, — приказал инструктор и, слегка покачнувшись, подошел к буфетной стойке. — Фрау Зильберт, вы способны понять тоску солдата?

— Я не люблю таких разговоров.

— А я люблю... Дайте мне ключ от тринадцатого номера. Только до утра.

Редкие брови владелицы отеля вскинулись кверху:

— О-о, господин оберст... и — вы?

— Да, и я!

— Но чего вы нашли в ней хорошего?

— Ключ! — сказал фон Герделер. — Ключ!..

Сжимая в ладони ключ, он вернулся за столик.

— Спать не ложись, — сказал Мурду. — Ты мне будешь нужен...

Вспомнились слова Эрнста Бартельса, сказанные им еще в Вуоярви. «Советую вам, — говорил тогда Бартельс, разбирая сушеные травки, — не раздражать одно существо, живущее в доме полковника, некую госпожу Суттинен-Хууванха — это, пожалуй, единственный человек, к которому искренне привязан начальник района...»

— Искренне привязан, — с удовольствием повторил фон Герделер. — Тем больнее ему будет!

— Фюрер, — позвал он, — выпей последнюю, а то опьянеешь. Завтра пей сколько хочешь, а сегодня нельзя. Фюрер выпил, обтер подбородок, спросил:

— Что делать надо?.. Я все могу...

— Ничего. Стоять в коридоре. И никого не пускать.

Гася в баре свет, фрау Зильберт спросила:

— А вы не боитесь?

— Кого?

— Финского полковника.

— Но ведь его нет!

— Правда, его нет, — согласилась владелица отеля. Ровно в час ночи оберст поднялся на третий этаж, где размещались мансардные номера, остановил Мурда:

— Вот здесь и стой. Ни с места!..

Потом на цыпочках подошел к двери тринадцатого номера, прислушался.

Тихо.

«Тем больнее ему будет», — повторил он про себя и осторожно, стараясь не шуметь, вставил ключ в замочную скважину...

— Таммилехто, — шепотом приказал полковник, — стой здесь... И — тихо...

Пеккала открыл дверь, вошел в избу. Лунный свет, проникавший через окно, плотным снопом падал на висевшее на стуле обмундирование, вырывал из мрака обрюзгшее лицо спящего офицера с оттопыренными губами.

Полковник подошел к койке, тронул спящего за плечо:

— Лейтенант Агрикола, вставай!.. Ты арестован!

— А?.. Чего?.. Это вы, херра эвэрсти?

— Я... Быстрей вставай!..

— Куда?

— Вставай, вставай! Ты арестован!

— Что?

— Не притворяйся...

Босого, дрожащего от ночной сырости лейтенанта он вывел на крыльцо, жестко приказал:

— В карцер! Пошли дальше...

Снова изба, черная, старая. Храпят трое офицеров.

— Встать! А ну, скоты, поднимайся! Кто-то сунул спросонок руку под подушку и сразу же завыл от боли, а пистолет тупо ткнулся в половицу.

— Я тебе пошучу... Выходи!

Потом широко шагал по кочкам, через кусты, — длинный путь к баракам «лесных гвардейцев». Вокруг ходят часовые, охраняют.

— Стой, кто идет?

— Ты мне там еще покричи! Кто вас сюда поставил?

— Лейтенант Агрикола.

— Пошли вон, пока живы... Нашли что охранять, лучше бы свою башку от мусора берегли.

На широких дверях барака — накладка замка. Своротил ее в сторону, заглянул внутрь. Спят. Убивай их, режь, дави — спят. А вот он не спит... Ну и народ пошел — за себя и то постоять не умеют.

— Дрыхните дальше, коли так, сатана перкеле!..

Со злости даже накладку снова наложил. Плюнул себе под ноги. Вянрикки Раутио Таммилехто плетется следом, скулит — страшно ему, против закона идет.

— Куда теперь, херра эвэрсти?

— А в карцер...

Пришли в гарнизонный карцер. Долго спускались под землю по обтоптанным ступеням. Взвизгнула железная дверь. Тьма.

— Агрикола?.. Кякепен?.. Пааволайнен?.. Лайхиа?.. Кто там еще? Всех назвал?..

Дежурный офицер принес факел. Длинное рыжее пламя вытягивалось к двери, горящая смола стекала на руку горячими каплями.

— Ну, — сказал Пеккала, — так рассказывайте, откуда брали оружие, куда прятали и кто велел прятать?.. Ты, лейтенант Агрикола, не смейся. Я тоже солдат, и если будет надо — я из тебя выбью все до последнего слова!

Фон Герделер вошел в номер и тихо притворил за собой дверь. Женщина, по самые плечи закутанная одеялом, спала мирным глубоким сном. Белье, мягко светившееся в темноте, было в беспорядке разбросано по стульям.

Оберст долго не решался подойти к ней, потом скинул с себя мундир, осторожно присел на край постели. Кайса слабо пошевелилась и снова затихла. «Тем больнее ему будет», — настойчиво билась под черепом мысль, и фон Герделер увидел, что ему не лечь, — женщина лежала как раз посередине. Тогда он тронул ее за плечо.

— Юсси, — слабым шепотом отозвалась Кайса и лениво отодвинулась к стене, уступая место, оберст лег рядом с ней, закинул край одеяла.

И вдруг Кайса стремительно села, прижавшись спиной к стене:

— Кто здесь?.. Ты вернулся?.. Юсси?..

Фон Герделер почему-то вспомнил, что полковник Пеккала ниже его ростом, и он испуганно поджал ноги. Кайса наклонилась, вглядываясь ему в лицо. Совсем рядом со своими глазами он увидел ее глаза — большие, яркие, зеленые.

Потом рука женщины — белая и тонкая — стала шарить по стене, отыскивая выключатель. Тогда оберст перехватил ее руку и сказал сначала по-немецки, потом по-шведски:

— Не надо... Я прошу вас, фрекен, не надо...

Кайса как-то еще больше прижалась к стене, ее жесткие пятки уперлись ему в бок, и фон Герделер одним толчком длинных ног был выброшен с постели на пол.

— Я стреляю, — услышал он шепот. — Считаю до трех и — стреляю... Раз... два...

— Ай-ай-ай, — встретил его в коридоре Мурд. — Надо было напоить ее больше!..

Ничего не ответив и боясь встретить кого-нибудь, фон Герделер скрылся в своем номере. А утром под окном раздался гудок автомобиля, и вскоре пришел Мурд:

— Вот, велела передать.

Он протянул сверток, и когда оберст раскрыл его, на пол свалилась куча ровно нарезанных лент. Ножницы старательно прошлись по мундиру и брюкам, превратив все это в никому не нужные лохмотья.

«Да, — озлобленно подумал фон Герделер, — так могла поступить, конечно, только одна финка... У-у, проклятое белоглазое отродье!..»

Но Лапландия невелика, и он знал, что им еще суждено встретиться.

Глубокая разведка

Аглая постепенно освоилась с фронтовой жизнью, привыкла к окружению мужчин, которые относились к ней, как к единственной женщине, бережно и на редкость внимательно. Находясь в постоянных разъездах вдоль линии фронта, она многое увидела, многое перечувствовала, стала жизнерадостнее и как-то грубее. Ей нравились эти ночевки в лесу, когда вокруг костра собирались солдаты и далеко за полночь тянулись их рассказы о пережитом. Аглая часто так и засыпала под мужской говор на своей шинели, а утром ее уже ждала пахнущая дымом подгорелая каша, штабная записка с заданием новой поездки, и снова двуколка прыгала по корневищам сосен, бежала под колесами лесная тропинка...

Однажды возница — .пожилой красавец солдат с гусарскими усами — вкрадчиво спросил ее:

— А вы, товарищ военфельдшер, простите за вопрос, замужем?

— Да, конечно, — ответила она и поймала себя на мысли, что за все время, проведенное на фронте, еще ни разу не подумала о муже как о погибшем; наоборот, ей, наверное, потому и нравилась эта тревожная военная жизнь, что он, ее муж, должно быть, живет так же; и когда возница спросил, на каком направлении он воюет, Аглая ответила определенно:

— Он севернее, в самом Финмаркене...

Но то, что происходило сейчас в карельских лесах, должно было решить войну и в скалах Финмаркена, — и Аглая, занимаясь ветеринарным надзором, не забывала следить за финскими событиями, внимательно прислушиваясь к разговорам офицеров. Бывалые солдаты, выходя из атак, говорили, что «финн уже не тот, что раньше»; батальон Керженцева, откуда начала свой боевой путь Аглая, теперь продвинулся далеко на запад, к старой границе; но финская армия, по-звериному таясь в непролазных болотах и дебрях, еще оставалась внушительной силой, и было ясно: наступление в Лапландии не начнется, пока упрямая Суоми не будет выбита из войны. И хотя момент окончательной победы над финнами ощущался во всем, но ни газетные статьи, ни речи политруков — ничто так прочно не утвердило веру Аглаи в близость этой победы, как один случай...

Однажды, перекинув через плечо полотенце, она пошла к озеру умываться перед сном. Было очень тихо в вечернем лесу. В низинах копился волокнистый туман. Босые ноги отдыхали на мягкой траве, свежей от густой росы. Аглая давно облюбовала глухое место, куда ходила мыться ежедневно и где ее никто не мог увидеть. Но на этот раз едва она спустилась к берегу, как заросли камыша раздвинулись, заплескалась вода, и стая уток с шумом взлетела кверху. Аглая привычно хватилась за пистолет, но вспомнила, что оставила его вместе с поясом.

— Кто там? — крикнула она.

На другом берегу озера находились уже позиции лахтарей, и Аглая была уверена, что имеет дело с финном. Набравшись храбрости и шагнув вперед, она крикнула опять:

— Кто там?..

В ответ на ее слова камыш зашумел снова и показалась сначала голова человека, потом и весь он, обнаженный по пояс. С его тела стекала вода, рука была перевязана бинтом, порыжевшим от крови. Дрожа от холода, он что-то быстро заговорил на языке суоми, показывая на другой берег.

Аглая не поняла смысла его слов, но по тому, как он вел себя, ей стало ясно, что перебежчик не может выбраться на берег: он голый. Женщина перебросила ему полотенце, и финн, обернув его вокруг бедер, выбрался на берег.

Это был тщедушный на вид человек, уже не молодой, но его сухое тело выглядело жилистым, даже крепким, и мускулы рук все время вздрагивали. Аглая повела его в штаб. Он покорно шел за женщиной, ступая босыми ногами след в след, как охотник.

Неожиданно финн сел на землю и зарыдал, уткнувшись лицом в острые колени. Было страшно и жалко видеть, как плакал этот человек, несший в своем сердце какое-то большое горе. Аглая заставила его подняться, и до самого штаба финн мотал головой, отгоняя подступавшие рыдания, и его посиневшее тело тряслось от холода.

Керженцев в ожидании переводчика одел финна и по ставил перед ним широкую миску с гречневой кашей.

— Киитос, киитос, — благодарил тот, пытаясь поймать руку офицера, чтобы прижать ее к сердцу.

Аглая смотрела, как он быстро ел, изредка улыбаясь торопливой улыбкой, и женщине почему-то становилось жалко этого раздавленного каким-то горем человека.

«Может, дома жена, дети, — горестно размышляла она, — а он вот здесь... и никто о нем не знает...»

Пришел заспанный переводчик, с карманом, оттопыренным от толстого, как кирпич, русско-финского словаря. Начался допрос пленного...

Солдат финской армии, год рождения 1907, член партии «ИКЛ», образование низшее, гражданская профессия краснодеревщик, на военной службе с осени 1939 года, вчера прострелил себе руку. В финскую кампанию он сидел на соснах Карельского перешейка и «куковал» русским лыжникам смерть из новейшей немецкой винтовки с оптическим прицелом. Под Терийоками у него был свой маленький домик. В 1940 году Карельский перешеек вернулся к русским.

Когда началась война Германии с Советским Союзом, жена сказала ему: «Иди, мой родной Эйно, отбери у проклятых русских наш домик». Эйно Тойвола пошел воевать за домик. Прошлой осенью побывал в отпуске. Жена состарилась. Она рассказывала ему о соседях, носивших траур, и чистила картошку. Глаза детей светились голодом. «Что же ты не даешь им молока?» — спросил Эйно. «Корову нашу, ласковую Паасушку, увезли в Германию», — жена заплакала...

— Это очень долго рассказывать, господин переводчик, — говорил Эйно Тойвола, — да и не к чему... Вчера, когда я узнал, что умерла жена, я решил вернуться к детям... И, выбрав момент, я ушел в лес, замотал руку мокрой тряпкой и прострелил ее из карабина. Было очень больно, господин переводчик, но я не кричал. Я вернулся в роту, лег и сказал товарищам, что меня подстрелил русский снайпер. Но лейтенант Рикко Суттинен...

— Как вы сказали? — переспросил Керженцев.

— Рикко Суттинен, — отчетливо повторил переводчик.

— Занесите в протокол это имя. С ним я часто встречаюсь на кестеньгском направлении...

— Да, — продолжал Эйно Тойвола, — и лейтенант Суттинен пришел ко мне и велел показать руку. Недавно он отправил в каземат Петсамо Теппо Ориккайнена за распространение листовок и теперь подозревает всю роту... Я очень хорошо намочил тряпку, господин переводчик, но пороховой нагар все равно был заметен на моей ране. Суттинен позвал военного советника Штумпфа. Они долго рассматривали мою руку. Потом сказали: «Тойвола, сознайся, ты сделал себе прострел, чтобы не воевать дальше?» Я ответил, что люблю свою прекрасную Суоми и готов воевать за нее всегда. Тогда немец ударил меня по лицу: «Вставай, мы тебя будем судить на месте». Они заставили меня раздеться догола и водили по деревням. Потом привесили на шею мне камень и столкнули с обрыва в озеро. Но я очень хорошо плаваю, господин переводчик, и мне удалось сбросить с шеи камень. Я выплыл, и... простите меня... господин переводчик., мои дети, ради них... моя Суоми, ради нее...

Положив голову на стол, Эйно Тойвола заплакал снова. Его спина, обтянутая русской гимнастеркой, судорожно вздрагивала. Аглая отошла к окну и, приподняв занавеску, смотрела во тьму леса, где над болотными чарусами блуждали синие огни. Солдат продолжал плакать, и, слушая эти рыдания, она поняла: война с Финляндией скоро кончится. Может, через неделю, а может, завтра...

* * *

На ночлег остановились в старой, трухлявой баньке. Банька стояла на берегу речушки, которая, журча по камням, плавно обтекала опушку леса. Вековая сажа, копившаяся чуть ли не со времен создания первых рун «Калевалы», свисала с потолка почти до самого пола. Кое-как устроились на лавках, подложив под головы автоматы. Спать решили до зари, а потом снова трогаться в путь.

Раскурив перед сном одну цигарку на всех вкруговую, разведчики скоро захрапели богатырским сном. Словно спали они не в тылу врага, а на своих домашних сеновалах в родимой деревне. И только два голоса, едва колыша спертую теснотой тишину, еще долго шелестели в потемках:

— ...Я читал эту книгу ее о рыбной разведке. И даже Рябинин видел: она зимой к нам приезжала шхуну осматривать. Читал, как же!

— Сейчас, — ответил второй голос, — эта книга уже устарела. Ирина Павловна переделывает ее заново.

— Да ну?

— А что же тут удивительного?.. Она этой книгой своей поначалу помогла и ловить рыбу, и искать ее в океане. А потом-то, когда капитаны траулеров изучили разведку промысла, тут они в этом деле такой опыт приобрели, что...

Первый зашуршал сеном, перебил собеседника:

— Да, — вздохнул, — вот так и я, приеду после войны в свою артель рыбацкую, а женка моя ку-у-да опытнее меня окажется!.. Хочешь, лейтенант, совет дам?

— Ну дай!

— Уж коли ты живешь в нашем краю, так и жену выбирай здешнюю. Все они работящие, ладные, горластые и до самой старости красоту сохраняют...

— Ладно, — засмеялся второй, — там видно будет... А сейчас давай спать, Левашев.

— И то дело!.. Спокойной ночи, товарищ Стадухин!..

На рассвете, когда в недалекой деревеньке пролаяли первые собаки, солдаты снова тронулись в путь. Рядом с молодым ученым, служившим теперь в батальоне Керженцева, шагали Левашев и ефрейтер Лейноннен-Матти, который, по сути дела, и вел маленький отряд.

Пожилой финский коммунист, учительствовавший до войны в карельских деревнях, хорошо знал местность и часто, разглядывая из укрытия косящих траву крестьян, говорил: «Вон тетка Риита по дороге идет, я ее дочку до десятого класса учил...» Сражавшийся за свою Карелию уже в третий раз, Лейноннен-Матти иногда останавливался перед каким-нибудь едва заметным холмиком земли, снимал со своей седой головы пилотку. Разведчики тоже обнажали головы и стояли молча. В этих многочисленных лесных могилах, не отмеченных ни крестом, ни надписью, лежали друзья молодых лет Лейноннена-Матти.

В полдень вышли на дорогу, ведущую к финскому штабу. По дороге, урча мотором, медленно катился старый броневик. На исцарапанной броне машины был нарисован костлявый лев, бегущий на лыжах с мечом в руках. Шюцкоровец сидел на башне броневика и, болтая ногами, лениво ощипывал веточку недозревшей рябины.

— Можно? — спросил Левашев у Стадухина.

— Давай! — шепотом разрешил тот. Левашев тщательно прицелился, выстрелил.

Взмахнув руками, словно забрасывая веточку рябины подальше от себя, лахтарь свалился с башни. Чья-то кожаная перчатка, высунувшись изнутри, быстро захлопнула люк. Башня развернулась, прочесывая лес из пулемета. Разрывные пули защелкали над головами: шпок-шпок, — разрываясь от легчайшего прикосновения к ольховым листьям.

Лейноннен-Матти, обойдя броневик, зашел спереди и с точностью охотника, бившего белку в глаз, выстрелил в смотровую щель. Пулемет торчком уставился в небо и замолк. Разведчики, выбравшись из ольшаника, обступили воняющую бензином машину.

— Взорвем? — спросил Левашев.

Но лейтенант взобрался на башню и открыл люк. Мертвого финского капрала вытащили из машины и отнесли в лес, засыпав прошлогодними листьями.

— Матти, — сказал Стадухин, принимая рискованное решение, — переодевайся.

Через минуту броневик, спокойно урча мотором, медленно покатился дальше. Лейноннен-Матти, переодетый в мундир шюцкоровца, сидел на башне и, беззаботно болтая ногами, ощипывал веточку рябины. Низко опустив на глаза козырек кепи, он тихо пел финскую песенку:

Ты хочешь счастья, моя ненаглядная,
И оно придет, но не раньше осени,
Когда рябина золотым огнем вспыхнет в лесу...

День выдался солнечный, жаркий. Деревни стояли пустыми, собаки бесновались на цепях. Их держали на привязи, чтобы они не разоряли птичьих гнезд. В селениях оставались только солдаты. Лейноннен-Матти, проезжая мимо загоравших на лужайках лахтарей, кричал им:

— Хэй, хувяя пяйвяя, митэн войттэ?..{26}

Солдаты отвечали, что поживают так себе, а лейтенант Стадухин, прильнув к смотровой щели, все замечал, все записывал в блокнот.

— Если что случится, — говорил он Левашеву, — ты умри, но блокнот сохрани...

В броневике было душно и тесно. Четыре человека, забившись внутрь, держали наготове гранаты и обливались потом. И только Лейноннен-Матти, — сидя на виду у лахтарей, мог дышать чистым воздухом...

Стадухин уже исписал половину блокнота, но решил продолжать разведку, пока в баках не кончится горючее

— Товарищ лейтенант, — приставал к нему Левашев, — давайте наделаем шуму, разгромим какой-нибудь штаб.

Стадухин отрицательно качал головой:

— Нет, никакой штаб не сравнится с тем, что сейчас делаем мы. Смотри в щель — что это?

За бревенчатым мостом, который они переехали, стоял покосившийся столб с прибитой к нему доской.

— Район Вуоярви, — прочел Лейноннен-Матти на доске и, склонившись к люку, сказал: — Товарищ лейтенант, мы, кажется, уж очень далеко забрались... Может, повернем?

Стадухин промолчал, и броневик, оставляя за собой струю вонючего перегара, двинулся дальше. Скоро по обочинам дороги забелели высокие штабеля свеженарубленных бревен, послышался визг пил, и какой-то солдат, сидевший у костра, крикнул:

— Эй, вы, — откуда?

— До Вуоярви далеко? — ответил ефрейтор вопросом.

— Да нет... вот сейчас за поворотом...

Переваливаясь на колдобинах, броневик тяжело полз в гору. Обогнали бричку, в которой сидел загорелый финский полковник. Впереди уже показался поселок. Поднятое на острие церковной луковицы, трепыхалось на ветру перечеркнутое синим крестом финское знамя.

— Штаб здесь, — определил Стадухин и расстегнул гимнастерку: — Ну и духота!.. Воды бы!

— Сейчас напьемся, товарищ лейтенант, — ответил сверху Лейноннен-Матти...

По улице поселка, распугивая кур, шагал под пение флейты небольшой отряд шюцкоровцев. Ими командовал молоденький вянрикки. От колодца с коромыслом на плече шла высокая худая женщина в городском платье, и ефрейтор попросил ее:

— Позвольте напиться, нэйти?

Броневик, скрипнув тормозами, остановился. Кайса протянула солдату ведро, посмотрела вдоль улицы — там уже показалась бричка, в которой Юсси Пеккала ездил осматривать и проверять работу «лесных гвардейцев».

— Киитос, нэйти! — сказал Лейноннен-Матти, вытягивая из люка наполовину опустевшее ведро.

Спрыгивая с брички, Пеккала крикнул:

— Кайса, ты зачем это?.. Воду и денщик принесет!

— Это не тяжело, милый, — ответила Кайса, поднимаясь на крыльцо, и тут же смущенно похвасталась: — Меня сейчас, как девушку, назвали нэйти...

— Кто назвал?.. Таммилехто? — спросил полковник, кивнув на вянрикки, который остановил солдат напротив штаба; пение флейты смолкло, раздались команды, пронесли знамя — начался развод караула.

— Нет, вон тот солдат на броневике.

— У них, кажется, не заводится мотор...

Да, мотор не заводился. Лейноннен-Матти спрыгнул с башни, напрасно бешено дергал ручку завода — мотор чихал, фыркал, но не заводился. Ефрейтор видел через смотровую щель встревоженные глаза лейтенанта. Стадухин что-то шептал ему, изнутри доносился скрежет рычагов, передвигаемых Левашевым.

Броневик уже обступали, сочувственно подавая советы, финские солдаты. Лейноннен-Матти огрызался на них, что есть силы крутил ручку. Вянрикки Таммилехто, встав под знамя, крикнул:

— Эй, что там у вас? Отводите машину...

Из соседнего гаража вышел шофер, вытирая руки промасленной ветошью. Не спеша направился к броневику.

— Оставь, оставь дергать! — сказал он Лейноннену-Матти. — Водитель у вас дурак. — И неожиданно легко вспрыгнул на башню, протиснул в люк свои ноги в грязных штанах...

Лейноннен-Матти вытер рукавом обильный пот, выругался и посмотрел на крыльцо штаба: там стояли полковник, приехавший в бричке, и та нэйти, что дала напиться.

Внешне сохраняя спокойствие, Лейноннен-Матти сел на подножку броневика, но в тот момент, когда голова финского шофера исчезла в люке, внутри послышалась какая-то возня, потом взревел мотор, и машина вдруг резко сорвалась с места, быстро набирая скорость. «Уговорили все-таки», — облегченно вздохнул ефрейтор, упав с подножки, и на ходу заскочил на башню.

— А шофер? — спросила Кайса, беря полковника под руку и прижимаясь щекой к его плечу с жестким погоном.

— Никуда он не денется... Пошли в дом!.. Юсси Пеккала подхватил ведра, шагнул в дверь.

— Свари кофе, — попросил он.

— Конечно, — ответила Кайса.

Полковник сел за стол, свернул цигарку из махорки.

— А эти, — сказал он, — которых я арестовал, все еще молчат... не хотят говорить, куда прятали оружие...

— Ох, Юсси, мой дорогой Юсси, — подошла к нему Кайса и, взяв его за голову, прижала к своей груди. — Что-то еще будет!.. Непонятно мне все, что творится... Страшно!..

— Брось, — рассмеялся Пеккала, освобождаясь от ее объятий и щелкая зажигалкой. — Война скоро кончится...

— Ты думаешь?..

Отчетливая дробь пулеметной очереди донеслась с улицы. Пеккала выглянул в окно: броневик, вздымая пыль, несся вдоль поселка, поливая солдат пулями...

— Ах!.. — вскрикнул полковник и выбежал из дому.

Кайса видела, как он вырвал у вянрикки Таммилехто гранату, бросился наперерез броневику. Но едва полковник успел швырнуть ее под колеса — сразу же упал, как-то неловко дернувшись всем телом. Потом, встав на корточки и пытаясь подняться на ноги, пополз к забору...

— Юсси!.. Юсси!.. — несколько раз повторила Кайса и, выбежав из дому, увидела полковника уже прислонившегося к забору, он стоял и командовал:

— Где, черт возьми, мотоциклисты?.. Закидайте гранатами!.. Таммилехто, слышишь?..

— Юсси, что с тобой? — крикнула Кайса, подбегая.

— Плечо, — сказал полковник, — плечо...

Броневик уже пылил в конце поселка, потом с разгона врезался в шлагбаум, и Кайса, подхватив полковника, выругалась в сторону Таммилехто:

— Ты что... сам не мог?.. Мальчишка!..

Через несколько минут, пристыженный и робкий, вянрикки пришел в дом полковника, сказал:

— Херра эвэрсти, ушли они... Завяз броневик в болоте, а эти успели вылезти из него и ушли...

— Убитые есть? — спросил Пеккала, смотря, как Кайса перевязывает ему рану.

— Восемь раненых, — ответил вянрикки.

Кайса всхлипнула. Полковник, лежа на постели, сказал:

— Брось хныкать!.. Через неделю затянется...

— Это была глубокая разведка, — вслух подумал вянрикки..

— Ну и черт с ними! — сказал Пеккала. — Кайса, у тебя кофе готов?..

— Готов, — ответила Кайса, вытирая слезы.

— Так чего же ты? — сказал полковник. — Если готов — подавай, я хочу кофе... Да и вянрикки не откажется...

— Спасибо, херра эвэрсти, — поблагодарил Таммилехто. — Я не откажусь...

Море и берег

Заунывные причитания ветра, скрип шпангоутов, монотонное гудение турбин, и над всем этим, словно непроницаемый колпак, черная осенняя ночь.

Открытый океан...

В кубриках и каютах полумрак; горят синие лампы, слышно неровное дыхание усталых людей да тяжкий грохот волн за бортом. Все это привычно, размеренно, сурово, и от этого никуда не уйдешь, — война.

Через каждые два часа в духоту отсеков эсминца врывается через репродуктор голос командира:

— Такой-то смене заступить на вахту! — и после паузы: — Ветер и шторм усиливаются. Леера в районе торпедных аппаратов срублены. По верхней палубе ходить осторожней...

Оживают кубрики. Матросы собираются к люкам, ныряют в них, один за другим взлетают по трапам и — помнят: «По верхней палубе ходить осторожней». Вот она, стылая громада воды: подошла, нависла, разбилась — ух, ты! — держись, матросы!..

Хватаясь руками за обледенелые поручни, Пеклеванный лезет уже по четвертому трапу. Еще один — и мостик. Здесь качает сильнее, ветер опрокидывает навзничь, потоки воды сшибаются, перекатываются под ногами. Но лейтенант знает: пусть тяжело, холодно, но, черт возьми, он любит стоять на возвышении вахтенного офицера и смотреть вперед — туда, где разбиваются кораблем водяные ухабы.

— На румбе?.. Так держать...

Бекетов ходит с одного крыла мостика на другой, по-извозчичьи хлопает рукавицами, сшитыми из серых волчьих лапок.

— Эх-эх, — крякает он, и вестовому, который принес ему кофе, говорит дружески: — Спасибо, Андрюша!

Потом, возвращая стакан и осматривая горизонт, весело кричит рассыльному:

— Будите штурмана!.. Кажется, вон там прояснило и показались звезды, — пусть определится.

Приходит штурман, обрадованно и торопливо протирает линзы секстанта.

— Вега и Сириус, — опытным глазом определяет он и ловит отражение звезд на темные, словно закопченные, стекла оптики. — Сейчас, — бормочет под нос, — поймаю...

На мостик, выбравшись из душных машинных недр, поднимается костлявый механик. Он так высок, что голова его и плечи уже показались в люке мостика, а ноги еще только перебирают первые ступени трапа.

— Ну и жара! — говорит он, распахивая ворот комбинезона. — А у вас тут рай!

Одетые в шубы сигнальщики в этот момент готовы обменять свой ледяной «рай» на тот раскаленный «ад», из которого выбрался механик...

Так проходит жизнь походного мостика, но за всем этим — простым и будничным — кроется другая жизнь; она бьется в пульсах морзянки, в стонах приборов, что вслушиваются в толщу вод, протекает в неусыпном бдении сигнальщиков, которые всматриваются в бесноватую баламуть шторма.

Пеклеванный живет этой второй жизнью. Его пальцы плотно сжимают бинокль. Сейчас он ответствен за все, что происходит на тридцати двух румбах исчезнувшего во мраке горизонта. Четыре рыболовных траулера вот уже какой день черпают в свои трюмы косяк сельди и никак не могут вычерпать. Где-то глубоко под водой, в сплошном мраке, сейчас валом валит жирная полярная рыба, но в этом подводном мире живут и гремучие шары мин, быстрее акул проносятся хищные субмарины врага. Вот потому-то не слышит сейчас Артем разговоров на мостике, забывает о холоде и, не доверяя сигнальщикам, сам всматривается в мрачную долину океана.

— На «Рюрике» видна щель света! — докладывает матрос.

Что такое щель света? Пустяк. Но, может быть, этот свет уже заметил враг?.. Может, чья-нибудь предательская рука подает сигналы врагу?..

— Передайте, — говорит Пеклеванный, — командиру траулера «Рюрик»: «У вас виден свет с правого борта в районе спардека».

Прославившийся на весь флот своим зрением сигнальщик Лемехов быстро отыскивает в темноте ныряющий на волнах силуэт «Рюрика» и отщелкивает во тьму приказ по клавишам фонаря. Скоро щель света пропадает, и Лемехов, закрывая фонарь от брызг, говорит своему соседу-пулеметчику:

— А все-таки, что ни говори, а им труднее, чем нам.

— Кому — им?

— А вот им, всем, — и сигнальщик показал во тьму, где, захлестанные мутной пеной, трудились четыре траулера...

— Мастер! — кричат из трюма. — Эй, мастер!

— Где мастер? — отзываются в темноте.

— Позовите мастера, — приближается зов. .

— Тетя Поля, — говорят у рыбодела, — иди, тебя кличут.

— Господи, да что там стряслось такое?..

Подтянув повыше гремящие при каждом шаге заскорузлые от соли пуксы, Полина Ивановна спешит к рыбным трюмам. Ее ноги скользят по палубе, залитой рыбьей слизистой кровью. Высоко над бортами вихрятся сизые рассыпчатые гребни. «На старости-то лет...» — думает боцманша, и, молодо изогнувшись, что кажется почти невозможным при ее полной фигуре, она ныряет в люк. Здесь ее уже ждут засольщики.

— Мастер, отрыбачили! Продукцию некуда складывать!

— Такой корабль большой, и — на тебе! — некуда! Быть не может...

— А ты посмотри.

Она осматривает помещение: «чердаки» действительно вплотную забиты готовой продукцией. Из консервного отсека тоже кричат, что еще осталось немного места, а дальше...

— Хоть на голову клади, — образно заявляет старшина отсека, девушка в кокетливом халатике, отчего она похожа на медицинскую сестру.

— Вы уж это там... как бы вроде... потеснитесь...

Тетя Поля бежит к телефону, звонит в штурманскую рубку:

— Анастасия Петровна, хоть на голову рыбу клади. Все чердаки заполнены! Привыкла я на берегу — там-то что, а здесь, окромя палубы, и плюнуть некуда.

Окуневич ее успокаивает, добродушно смеется:

— Еще три захода, Полина Ивановна, сделаем и на рассвете сдадим косяк другим траулерам. Как-нибудь там распорядитесь, чтобы поплотнее укладывали...

Тетя Поля, направляясь к люку, заглядывает в салотопенную. Здесь жарко, и воздух пропитан испарениями рыбьего жира. Корепанов сидит возле котла, читает, раскачиваясь, потрепанную книгу.

— Интересно? — спрашивает она его.

— Очень. Про то, как...

Салогрей уже раскрывает рот, чтобы начать рассказывать «про то, как...», но голова тети Поли занята другим:

— Ты из этой партии печени, что гонишь, потом мне на пробу принеси. Ну, как у тебя дела-то?

— Да хорошо. Вот послушай, как ревет в котле. Я змеевик переделал, теперь...

На этот раз его прерывают авральные звонки, и тетя Поля кидается к дверям:

— Трал поднимаем. Ты приди рыбу шкерить, помоги!

— Приду...

На палубе ее снова охватывают мрак, грохот, брызги. Вытягивая с морских глубин кошель трала и брызгаясь горячим паром, сипит лебедка. На корме распоряжается тралмейстер Шишмарев — хитроватый старик, который давно уже «выплавался», но в трудное время снова пришел на траулер.

Над разделочной площадкой гудит и трещит под ударами ветра брезентовый покров, скрывающий свет лампы. До этого шкерили рыбу в темноте, но после того, как одна неопытная девушка чуть не отрубила себе палец, решили работать при свете и для маскировки натягивать этот тент.

— Ну, как? — спросила тетя Поля. — Наточили ножики?

— Нам Хмыров точил, — засмеялись девушки, занимая свои места у рыбодела. — Он за всеми за нами сразу ухаживает!

— Угодник бабий, — сказала ему мастер, — девки вон только что в море вышли, а рыбу шкерят и спорчее и лучше. Первым-то сортом девяносто семь процентов идет, а другие три, ты думаешь, — чьи?

На воде уже показались черные доски поддона, и только это, пожалуй, спасло матроса от продолжения нагоняя. Кошель трала, загруженный рыбным месивом, был поднят над разделочной площадкой; старый тралмейстер дернул за какой-то одному ему известный тросик — и на палубу хлынул тяжелый серебряный дождь.

— Ого-го-гой! — загоготал Шишмарев, за всю свою долгую жизнь не отучившийся радоваться каждой удаче.

Раздутые до чудовищных размеров глубоководные окуни... сильные юркие сельди... пестрые с тигровой шкурой зубатки... молочно-белая плоская, как блин, камбала... пятнистая могучая пикша... мраморно-серая ледяная треска — и все это бьется под ногами, страшно выпучивая глаза, жадно дышит.

— Начинай!..

Хмыров, чувствуя, как быстро холодеет нижняя часть тела, погруженная в рыбный завал, лезет в самую его середину. Корепанов прибегает ему на помощь, и вдвоем они становятся на подброс. Погрузившись до пояса в сугроб живой рыбы, которая зубами цепляется за клеенчатые штаны, они ловко орудуют пиками. Подхватив на острие какую-нибудь треску — а в треске этой полтора пуда весу, — они бросают рыбину на узкий стол рыбодела; только и слышится: шлеп, шлеп...

Шум волн заглушает дробный перестук ножей.

Хмыров тоже берется за нож. Он работает здесь же, на палубе, прижимая рыбу ногой, — прием норвежских рыбаков, которому научил его когда-то Никонов. Матрос изредка бросает взгляд на девушку, стоявшую неподалеку. С красным, словно обожженным лицом, она равномерными взмахами ножа распластывала живот треске, добираясь до истекающей жиром печени.

— Ну, чего по сторонам смотришь! — снова набросилась на него тетя Поля. — Вон бы тебя туда, на миноносец, а то совсем разленился с нами, с бабами... Эвон, эвон, как их, сердешных, море швыряет. У пушек все — и спрятаться негде...

Так говорила она, совсем забыв о том, что одно и то же море бросает миноносец «Летучий» и траулер «Рюрик», и кому труднее — кто его знает!..

К вечеру следующего дня, закончив охрану траулеров, эсминец швартовался к пирсу маленькой неуютной гавани, затерянной на карте в излучинах берегов. Давая последние обороты винтам, под горячими палубами устало вздыхали машины. Впервые за несколько суток откидывались в бортах броняжки иллюминаторов и в кубрики врывался свежий воздух.

А над водой гавани высились аспидно-черные скалы, в ущельях которых никогда не таял снег, чайки оглашали окрестности печальными криками, вода в бухте была смутная, непрозрачная...

Откинув на затылок мокрый капюшон, Пеклеванный подошел к командиру:

— Товарищ капитан третьего ранга, разрешите до утра уволиться в главную базу?

Бекетов с мостика не сходил — стоял, привычно обхватив рукояти телефона, и смотрел с высоты, как матросы боцманской команды драили швабрами и без того чистую после шторма палубу.

— А вы комнату уже получили? — спросил он.

— Все обещают...

— Ну, а когда дадут комнату — свадьба?

— Конечно, — сказал Артем, но, вспомнив недавнюю ссору с Варей, спохватился: — Правда, об этом мы еще не говорили...

Бекетов улыбнулся, но отрицательно покачал головой:

— Нет, Артем Аркадьевич, в базу уволить не могу...

И он пошел к трапу, на ходу давая указания своему помощнику капитан-лейтенанту Францеву:

— Пора выстирать тенты... Флаги сигнальщикам просушить... Поручни окислились... Мясо на рострах прикрыть... Команде можно спать...

— Товарищ капитан третьего ранга, — снова потерянным голосом начал Артем, — я смог бы вернуться к одиннадцати...

— Я уже сказал! — ответил Бекетов, распахивая дверь в коридор салона.

Пеклеванный раскурил папиросу, лениво осмотрелся — ну и место! А вон барак, солдаты рубят дрова; какой-то «морской охотник», номер его 216... «Вахтанга Беридзе катер, — вспомнил лейтенант и печально вздохнул: — Зайти, что ли?..» Радисты уже тянули на корабль телефонный провод.

— С базой? — спросил Артем, тоже потянув провод.

— И с базой, — ответил старшина радистов.

«Вот и позвоню», — решил Пеклеванный; когда эсминец был подключен к береговой сети, он занял место у аппарата, долго кричал в трубку:

— Алло, база!.. База?.. Соедините с поликлиникой флота... По-ли-кли-ни-кой!.. Да-да!..

В трубке что-то шипело, потрескивало, далекий женский голос ответил не сразу:

— Поликлиника флота слушает...

Артем сорвавшимся голосом спросил:

— Мне Китежеву... Варвару Михайловну...

Опять тоскливое ожидание. Пеклеванный терпеливо ждет, — тыкая в пепельницу погасшим окурком, думает: «А вдруг нету?.. А вдруг ушла?..» И ему становится страшно. «Потому что люблю», — отчаянно решает он и слышит:

— Китежева у телефона!..

— Варя! — мгновенно просияв, кричит Артем. — Золотая моя, здравствуй!.. Что? Что? Не слышу...

— В шахматы перекинемся? — предлагает, выходя из ванной, распаренный штурман.

— Иди к черту, — отпугивает его Пеклеванный и снова приникает к трубке: — Да нет, это не тебе, это тут...

Варенька что-то говорит ему, но голос глушится расстоянием. Нет никакой возможности вникнуть в смысл ее слов, только один тон ее речи — ласковый и в чем-то укоряющий — заставляет Артема понять, что она уже не сердится на него, что она прощает ему, что она любит его.

— Да, да... да, да, — время от времени повторяет он, боясь, что она повесит трубку; а ведь ему совсем неважно, что она там ему говорит, а вот голос... один голос!

«Люблю», — снова думает он.

Но когда разговор закончился, ему стало еще тоскливее. Он долго слонялся по кораблю, даже не снимая реглана, потом сказал дежурному офицеру, что сходит на «охотник» и скоро вернется... На «охотник» его не пустил часовой.

— В чем дело? — искренне возмутился Пеклеванный. — Вы же видели, что я сошел с эсминца, и... вообще, что это значит?

Но едва он снова ступил на трап, как часовой снова крикнул:

— Назад!

— Ну, тогда доложите старшему лейтенанту Беридзе, что к нему пришел его друг по училищу Пеклеванный.

Дверь катерной рубки распахнулась, и на палубе появился старший лейтенант Беридзе.

— Вах, — сказал он, — другом-то ты никогда мне не был, а вообще хвалю, что зашел. Пропусти его! — приказал он матросу и пошел навстречу гостю, еще издали протягивая смуглую руку.

Чувствуя, что его самолюбие сильно задето, Пеклеванный сказал:

— Ну и вахтенные у тебя!

— Это не вахтенные, — засмеялся Вахтанг, — это, брат, дисциплина такая... Что, не нравится?

— Да нет, все по уставу.

— А я люблю устав... Ну ладно, проходи!

Он пропустил его впереди себя в низенькую тесную каюту, наполовину занятую раскинутым столом. На столе лежал мелко нарезанный хлеб, стояла раскрытая банка с тушенкой, краснела пузатая жестянка с элем.

На крохотном диванчике, положив на радиатор ноги в шерстяных носках, сидел скромно одетый пехотный офицер. Пригладив рукой светлые волосы, он как-то застенчиво назвался:

— Лейтенант Ярцев.

— Мой лучший друг, — представил его Вахтанг и достал из шкафчика третий стакан: — Наливать?

— Эль?.. Никогда не пробовал, — признался Артем. Выпили.

— Ну как? — спросил Вахтанг.

— Да ничего вроде.

— Недавно, — сказал Ярцев, улыбнувшись, — мне пришлось пить настоящий баварский мюншенер. Это куда лучше!

— Где это вы его пробовали?

Вахтанг похлопал Пеклеванного по плечу:

— Где — лучше не спрашивай. Нам с тобой там не бывать.

— Почему? — сказал Ярцев. — Мы все там побываем. Рано или поздно, а побываем.

— Вы что имеете в виду? — спросил Артем.

— Я имею в виду наши искони русские Печенгские земли.

— Но, — добавил Вахтанг, — уже без мюншенера.

— И без егерей, — добавил Ярцев.

Все рассмеялись, и Артем как-то невольно проникся уважением к этому скромному офицеру.

— Ярцев... Лейтенант Ярцев, — начал вслух вспоминать он, — простите, вы не тот Ярцев?..

— А какой тебе нужен? — вступился Вахтанг.

— Вы простите меня, — повторил Артем, — но я где-то слышал о Ярцеве-разведчике.

— Может быть, и я, — уклончиво ответил пехотинец; потом, явно переводя разговор на другую тему, спросил: — Вы знаете, что семнадцатого августа президента Финской республики посетил «великий молчальник»?

— Кто этот молчальник?

— Так зовут фельдмаршала Кейтеля, — пояснил Ярцев. — Интересно, что он посетил Маннергейма по личному указанию Гитлера. Для того чтобы выслушать мрачное известие: Суоми отныне уже не считает себя связанной с Германией прежним договором. Я имею в виду договор между Рюти — и Риббентропом...

— Что ж, — заметил Вахтанг, накладывая гостям тушенку, — после этого следует ожидать, что финны попытаются завязать с нами мирные переговоры.

— Вполне возможно, — поддакнул Пеклеванный. — Но только непонятно, зачем нужны нам эти переговоры?

— Для мира, — отозвался Ярцев.

— Но мир мы можем завоевать оружием, а не бумажкой.

— А эль-то крепкий, — сказал Вахтанг, кивнув на Артема.

Ярцев не улыбнулся и мягко возразил:

— Ведь важно не то, что мы можем пройти Финляндию из конца в конец, а важно то, что, идя на переговоры, мы еще раз докажем финнам свое добрососедское отношение. И, по-честному говоря, финны не такой уж плохой народ, как у нас многие думают... Впрочем, — закончил он, — время покажет!

— За переговоры! — предложил Вахтанг, подливая в стаканы золотистый эль.

Артем покорно выпил и стал прощаться.

Тетя Поля возвращалась с траулера домой, неся в руке тяжелые пикши, поддетые за жабры на одну бечевку. Вот и окончен ее первый рейс. Не так уж и страшно все это. Сейчас другое страшит — одиночество. Все-таки, что ни говори, а коли нету родного человека под боком, не сладко встречать старость. «Детишек Бог не дал, — часто печалилась она, — война закончится, какого-нибудь сироту возьму, все легче будет...»

Иногда она пыталась вспомнить свою молодость. Но в памяти почему-то остались только заливные поймы в цветах, паруса в солнечном мареве да веселый перестук топоров на верфях, еще вот помнит, как жемчуг собирала, как пела на вечеринках старины протяжные, ну — и все, пожалуй. Зато с какой страшной явственностью вспоминается всегда последнее, совсем недавнее, и больше всего тот ветер, когда пришел Антон Захарович домой веселый, праздничный — оставили его на «Аскольде» по-прежнему боцманом.

Неожиданно за ее спиной раздался чей-то голос:

— Эй, хозяйка! Не продашь ли рыбки?

— Сам поймай, — ответила тетя Поля, не обернувшись на голос, и вдруг обиделась. — Да что я тебе, — крикнула, — спекулянтка какая?!

А когда обернулась, то увидела: стоит перед ней солдат в старенькой шинели без погон, на голове папаха потертая.

— Да что ты, мамаша! Я тебя обижать не хотел. Просто вот рыбки захотелось. Дай, думаю, спрошу!

— .Эка невидаль, рыбка-то, — смягчилась тетя Поля — Будто ты и солдат не наших краев?

Подкинул солдат тощенький мешок на спине, подошел:

— Эх, мать ты моя! — сказал. — Два года в этих краях землю собой согревал. Уж оттаяла она или нет — не знаю... Из плена вот бежал, второй только день как на свободе...

— Сердешный ты, — пригорюнилась тетя Поля, — как же ты живым вышел оттуда?

— И не спрашивай, — отмахнулся солдат. — Кости все перебиты, зацинжал сильно. Меня, вишь ты, вчистую демобилизовали. На родину еду, на Псковщину...

— Да ты бы сразу эдак-то сказал. У тебя и денег-то, наверное, нету?

— И то правда, — весело согласился солдат. — Денег всего четыре рубля. Ну, думал, поторгуюсь...

— Так пойдем ко мне, эвон коттедж мой стоит на взгорье. Пойдем, уж чем-чем, а рыбой-то я тебя угощу!.. А ты в плену старичка такого не видывал?

— Величать-то его как прикажешь?

— Мацута, Антон Захарович.

— Не припомнить. Может, и видел когда... Пришел солдат в дом, сел у комода, осмотрелся.

— Хорошо живете, — заметил.

— Жили раньше, — ответила Полина Ивановна.

— Заживем еще! — бодро откликнулся солдат.

За столом, аппетитно обгладывая жареные куски рыбы, солдат рассказывал:

— Сейчас, мать, дело такое, что только беги. Вот и бежит народ. Финский-то фронт, — слышала небось? — словно шинель на мне, по всем швам расползается. Наш брат-пленный и пользуется... По лесам, горам да болотам только костры наши и светятся. А из плена-то самого на «ура» бежим. Знаешь, как это?.. А вот: выведут нас, допустим, на работу, мы уже все сговор держим, «ура» крикнет кто-либо, и — врассыпную... Ну, конечно, человек пять недосчитаемся. Тут уж дело такое, робкий лучше не лезь...

— Робкий он у меня, — сказала тетя Поля.

— А я тоже был из этого десятка. Коли жить под немцем не хочется, так поневоле осмелеешь... Тут такое уж дело, мать! — твердо повторил он, по-крестьянски собрав со стола крошки.

И когда он ушел, этот солдат, тетя Поля вдруг почувствовала себя легче. Ночь проспала спокойно, а наутро проснулась с новым настроением. Ей все время казалось, что кто-то должен прийти, она кого-то ждала, но — кого?..

Вечером навестила дочку Аглаи и наказала старому смотрителю:

— Ты, Степан, время от времени заглядывай ко мне. А вдруг придет он, а меня нету, — я снова в море уйду! А я — жду...

— Кто придет-то? — удивился Хлебосолов.

— Ясно кто! Или не понимаешь?

— Невдомек мне.

— Ну, это твое дело. Только заходи.

И смотритель, внимательно посмотрев ей в лицо, сказал:

— Ладно! Зайду... Ты не беспокойся... Или вон Анфиску пришлю — у нее ноги помоложе...

Около смерти

«Ну вот, — подумал лейтенант Рикко Суттинен, — одна-две минуты — и все будет кончено... Все, что было!.. Так, пожалуй, и лучше...»

И, подумав, он вытолкнул из-под ног березовый чурбан, тонкая петля сразу захлестнула шею. Ему показалось, что он слышит, как хрустят хрящи его горла, потом боль рванулась откуда-то из груди — впилась в самую макушку головы.

Мрак тяжело нахлынул сверху, раздавил сознание, как поганую лягушку.

И оттуда же, сверху, откуда свалился мрак, кто-то грубо крикнул ему:

— Вставай, девка!

Суттинен медленно открыл глаза. Он лежал на полу, а обер-лейтенант Штумпф стоял над ним, широко раздвинув толстые ноги, и крутил в руках концы разрезанной веревки.

Ударом сапога советник отбросил в угол березовый чурбан, снова крикнул:

— Вставай!.. Я никому не скажу!

Рикко Суттинен поднялся, шагнул к столу, налил водки.

— Судьба, — сказал он, растирая горло. — Видно, не суждено посмотреть Туонельского лебедя!..

Он осушил стакан, и его тут же вырвало.

— Ну вот, — брезгливо поморщился Штумпф.

— Плевать! — сказал Суттинен, вытирая подбородок, и крикнул денщика: — Вяйне! Поди сюда, вытри...

— Допился, — продолжал советник, — пора бросить.

— А я брошу! — запальчиво крикнул Суттинен. — Я еще не конченый... Я еще все могу... Я брошу, вот это — последнее!

Он снова налил себе водки и выпил. Денщик с тряпкой в руках стоял на пороге, не уходил — ждал: вырвет господина лейтенанта или не вырвет?

На этот раз не вырвало, и Суттинен успокоенно сказал:

— Ну вот... Клянусь: это — последнее!

Он встал и, нахлобучив на голову кепи, вышел. Штумпф сел к окну, долго смотрел, как по улице, пошатываясь, идет лейтенант Суттинен; вот он остановился, потом завернул к крыльцу дома, в котором размещался полковой капеллан.

«Тоже мне святоша нашелся! — подумал советник и тяжело, с надрывом вздохнул. Хотелось есть, но консервы и жареные грибы надоели. — А не лечь ли спать?» — и он завалился на походную койку, скрипнувшую под его грузным телом. Но сон не приходил, в голову лезли неприятные мысли...

Обер-лейтенант Штумпф был опытным офицером, воевал уже четвертую кампанию, он хорошо понимал и видел то, чего еще не хотели видеть многие его соратники. Так ему, например, было ясно, что наступление Красной Армии на этом участке фронта — от Киимасярви до Канталахти — уже началось. Некоторые офицеры еще упорно продолжали верить в официальную версию о невозможности русского наступления в Лапландии и Северной Карелии; считалось, что все основные силы русских стянуты на центральном фронте. Однако обер-лейтенант думал иначе. Русские уже не раз доказывали, что способны вести наступление по всему фронту, и они наступают здесь, в Карелии!

Да, они наступают... Штабные офицеры не хотят верить в наступление, ибо не видят в нем той бурной стремительности, какой отмечены все предыдущие прорывы русских в Белоруссии и на Украине. «Болваны!» — злобно думал Штумпф, и койка снова скрипела под ним. Ведь на этот раз русские наступают незаметно, как-то исподволь. Их легкие подвижные отряды просачиваются через болота и леса в тылы финских войск, сеют там разброд и смятение; чего же еще ждать, если недавно они ворвались на броневике даже в Вуоярви, ранили самого командира пограничного района...

«Не понимают, — озлобленно решил Штумпф, подумав про финнов, — не понимают, что наступление уже началось... А сами отползают к старой границе... Идиотство!»

Примерно так же думал и войсковой капеллан, когда на пороге его комнаты появился лейтенант Суттинен. Отложив путеводитель по Карелии с раскрытой картой, на которой капеллан отмечал «свой» путь отступления вместе с армией, он внимательно выслушал офицера.

Суттинен долго и путано говорил о близости конца, который страшит его, о неизвестности дальнейшего, которое страшит его, о затянувшейся войне, которая страшит его тоже. Страх — это слово часто повторялось им, и капеллан, кладя на голову офицера пухлую белую руку с агатовым перстнем на мизинце, сказал:

— Сын мой, вижу, что гнетет тебя души смятение, но забыл ты, сын мой, что воин не должен страшиться смерти. Сладко и отрадно погибнуть за нашу Суоми, и ворота рая всегда открыты для павших на поле брани. А еще, сын мой, смерть не страшна потому, что конец любой жизненной повести естествен и прост — это сама смерть...

Но, промучившись с лейтенантом целых полчаса, переходя от ласковых увещеваний к угрозам, капеллан ничего не добился и, уже изменив своему апостольскому тону, сказал с прямолинейностью солдата:

— Вот что, лейтенант, хватит! Я сейчас налью вам водки, и отправляйтесь к себе, уже поздно...

Суттинен выпил; оправдывая себя, решил: «Ладно, это последнее, сегодня можно, а уж завтра...» Шагая по темной грязной улице, почти трезво раздумывал: Суоми кончает войну, она терпит поражение, вслед за которым не следует ожидать ничего хорошего и ему, двадцатисемилетнему парню, члену грозных когда-то партий «Шюцкор» и «Союз соратников СС».

На штабном крыльце стоял капрал Хаахти и, перегнувшись через перила, плевал кровью.

— Ты чего? — спросил лейтенант.

— Губу разбили, сволочи...

— Кто?

— Да вот, взяли около озера, их сейчас Штумпф допрашивает...

Суттинен шагнул в дверь, бегло осмотрел пленных.

— Откуда? — спросил лейтенант.

— Задержаны во время обхода постов, — сонно ответил Штумпф, — спали в стогу сена... Говорят, что бежали с рудников. Документов нету, а оружие есть...

И он захохотал, как всегда, совсем некстати. Один из пленных, одетый в длиннополую, густо заляпанную грязью шинель с чужого плеча, сказал по-немецки с каким-то странным акцентом:

— Я нашел этот пистолет... вместе с шинелью...

Капрал Хаахти появился в дверях, ткнул кулаком в спину второго пленного, почти старика, в ватнике и зимней шапке.

— Песок сыплется, — сказал он, — а дерешься, собака!..

Суттинен взял шкурку лисицы, лежавшую перед Штумпфом на столе, потеребив пальцами рыжеватый мех, привычно определил:

— Лапландская... Такие в Финмаркене. И печально вздохнул, вспомнив отцовский питомник черно-бурых лисиц в Тайволкоски, старую кормилицу свою...

После взрыва никелевого рудника «Высокая Грета» пастора арестовали немцы. Эту тяжелую для отряда весть принес дядюшка Август. Улава настаивала на дерзком налете среди ночи на здание комендатуры, где находился арестованный Руальд Кальдевин. И как ни было горько Никонову, он все же не дал согласия на эту рискованную операцию, понимая, что такой налет может стоить больших жертв.

— Подождем, посмотрим, что будет дальше, — говорил он Улаве.

Ждать пришлось недолго. На шестой день Кальдевина освободили — не было прямых улик; кроме того, арест пастора вызвал новую волну ненависти у населения, а гитлеровцам приходилось теперь с этим считаться.

Но скоро на подходах к замку появились конные разъезды горных егерей. Лагерь был поставлен на осадное положение, выставили дополнительные караулы, роздали все имевшееся в отряде оружие. Очевидно, гитлеровцы, как и в прошлую зиму, решили разведать окрестности, наверняка считая взрыв «Высокой Греты» делом рук партизан. В постоянном ожидании боя Никонов решил привести в исполнение свой замысел — переправить через линию фронта Антона Захаровича, Иржи Белчо, солдата Семушкина и других.

— Ну прощай, Костя, — говорил боцман перед тем как покинуть лагерь. — Что сказать жене твоей?

Никонов дал Мацуте лисицу, добытую прошлой осенью, и ответил:

— Возьми, отдай ей... И скажи, что люблю. Как никогда не любил еще. Пусть ждет. Встретимся. Обязательно встретимся... «И вот встретились», — думал Мацута... Суттинен сказал советнику по-шведски:

— Много их таких по лесам бродит... Ну и пусть идут своей дорогой... Все равно конец!

Штумпф поднялся и, не сказав ни слова, вышел. Суттинен сел на койку. Хаахти стянул с его ног разбухшие от сырости сапоги, забросил их на печку.

— Идите, — сказал лейтенант пленным, — а то расстреляю. Ну, что встали?.. Марш, марш!..

И, закрываясь с головой серым стеганым одеялом, он с наслаждением думал, что сделал хорошее дело перед богом, который отплатит ему, наверное, тем же...

— Марш, марш!..

Когда пленные вышли на крыльцо, двое конвоиров сразу выступили вперед, и Штумпф сказал капралу Хаахти:

— Нашему лейтенанту вредно ходить к священнику. К тому же он пьян и не соображает, что приказывает. А я приказываю другое...

И капрал с той же угодливостью, с какой только что помогал стягивать сапоги, крикнул конвоирам:

— Отведите подальше... Слышите?..

Тьма, пронизанная иглами дождя, молчала.

Шли во тьме, не разбирая дороги. По самую щиколотку проваливались в топкую болотную грязь. Земля, из которой с трудом выдирались сапоги, надрывно чавкала под ногами. Дождь продолжал лить, как и прежде, но никто не замечал его.

Время от времени конвоиры начинали о чем-то переговариваться приглушенным шепотом.

— Спорят, куда вести, — сказал Семушкин.

— Далеко не отведут, — ответил Мацута, — охота им по такой слякоти вожжаться с нами!

Неожиданно на ум пришла Поленька. Вспомнил ее работящие руки, и какой доброй она умела бывать, и как хорошо ему было с нею. Отчаянье придало ему злобной силы. Он задергал связанными руками, а Иржи Белчо, повернувшись к финнам, крикнул:

— Стреляйте здесь... Не мучьте!

Но конвоиры ввели их в густой болотистый лес и только тогда остановились. Один из них подошел к Мацуте, с характерным цоканьем мужика-северянина сказал:

— Слусай, отец, закурить хоцешь?

— Развяжи руки.

Солдат в нерешительности постучал прицельной планкой винтовки.

— Ладно, — сказал он, — развязем. Только вот ты, отец, на стык сам не лезь, до греха недалеко, а снацала нас выс-лусай.

— Ты финн? — спросил Мацута.

— Карел, — ответил тот, освобождая руки пленников.

— А откуда по-нашему знаешь?

Конвоир забросил в кусты разрезанную веревку, невесело улыбнулся:

— Долго рассказывать, отец. Я здесь, можно сказать, родился и вырос. А в двадцать первом лахтари всю насу деревню Койскакелла угнали церез границу. Так с тех пор в Финляндии и околацивался.

Закурили. Второй финн что-то сказал своему товарищу. Тот заторопился:

— А дело вот какое... Мы, как говорится, ни при цем. Вы забрались в стог сена — ну и спите на здоровье! Это все капрал нас в офицеры выслузивается. Наверное, и сейцас сидит там, — солдат махнул рукой в сторону деревни, — и здет выстрелов.

— Так чего же ты медлишь?

— Слусай, отец, — неожиданно вспылил солдат, — если будет надо — застрелю хоть сейцас, а ты меня не подбивай, я за эти три проклятых года все, что хоцешь, делать науцил-ся. Ты слусай!..

— Ну, слушаю.

— Так вот... Я и мой товарисц, он настоясций суомэлайнен, давно зелаем бросить винтовку. Надоело! Кровь, кровь, кровь... Когда зе конец, спрашивается?.. Но мы — боимся...

— Чего боитесь?

— Цего... Будто, отец, сам не знаез, цего надо бояться!

— Не знаю.

— Брось! Вон нам командир роты недавно фотографии показывал, цто васи русские с насими пленными сделали. Глаза повыкололи, уси отрезали, а тех, кого оставили в зивых, кастрировали.

Боцман все понял.

— Дурак ты, — дружелюбно сказал он, — знаем, как это делается: наших же измордуют, догола разденут, а потом выдают за финнов — разберись!

Недоверчиво выслушав боцмана, солдат продолжал:

— Так вот, отец, мы тебя ницем не обидели, а ты сказез своим, цто эти, мол, двое спасли вас. Мозет, когда васи политруки и не будут...

— Брось дурить, — строго прервал его Антон Захарович. — Даже если бы вы пришли с пустыми руками, вам все равно ничего бы не сделали наши офицеры... Но я, — добавил он, помолчав, — обещаю сказать, что ты просишь...

По общему вздоху, который облегченно вырвался в эту минуту из груди каждого, второй конвоир, настоящий суомэлайнен, не понимавший слов, понял зато другое — договор заключен.

Он встал на колено, жирно и смачно лязгнул затвор, и четыре гулких выстрела прогрохотали в ночном лесу.

И, услышав эти выстрелы, Штумпф сказал себе:

— Так-то вернее!..

Через несколько дней, одетый в старомодный костюм, пахнувший нафталином (долго ему пришлось лежать в шкафу!), бывший мичман Мацута сидел в кабинете главного капитана рыболовной флотилии. Дементьев говорил:

— И обижаться не приходится, Антон Захарович, возраст дает себя знать. Стареем, мичман, стареем...

Мацута взмахнул шляпой, которую держал до этого на коленях, и с силой насадил ее на рукоять своей трости.

— Да какой я к черту мичман, Генрих Богданович, если меня вчера с учета в военкомате сняли!

— Переживаешь?

— А как же, капитан! Война-то еще... А меня уже за борт выбросили.

— Эх, Мацута, Мацута, — сказал главный капитан, — забываешь ты об одной вещи!

— Это о какой же?

— Стаж свой партийный забываешь. В приложении к твоему опыту жизни — это крепчайший сплав получается.

— Ну и что же мы с этим сплавом делать будем, — передернув плечами, сердито сказал Антон Захарович, — если у меня паспорт есть? Что ж, может быть, дату рождения подделаем?

— Ты, боцман, — вздохнул Дементьев, — не туда клонишь... Я знал, что если Мацута в Мурманске, — значит, зайдет ко мне. И приготовил для тебя одно дело...

Боцман обрадованно задвигал стулом:

— Ну, ну?

— Да не знаю, как ты к нему отнесешься. Ведь тебе или все, или уж ничего! Быть у дела — так, значит, давай все море, а быть около моря, как сижу, например, я, ведь ты не захочешь...

— Ну, а все-таки? — насторожился Мацута.

Дементьев испытующе поглядел в глаза старого моряка и сказал:

— Хватит. Повоевали. Молодежь учить будешь. Преподавателем-лаборантом в мореходный техникум пойдешь?..

— Преподавателем?..

— Да!

— Что вы, Генрих Богданович, ведь я же — боцман.

— Да, ты боцман, который знает море и корабль, как никто. А это как раз то, что нам нужно. Ты будешь вести курс корабельной практики: вязание узлов, парусное дело, якорное устройство, правила управления шлюпкой и тысячи других вещей, которые ты изучил вот этим местом...

И, весело засмеявшись, главный капитан флотилии постучал себе кулаком по загривку.

Придя домой, Антон Захарович обнял жену и сказал:

— Дают мне дело: и хочется взять, и боязно чего-то.

— Какое же это дело?

— Быть преподавателем в «мореходке».

Тетя Поля на мгновение задумалась.

— Скажи, Антоша, когда к тебе на корабль приходил молодой матрос, ты учил его?

— Учил. А то как же?

— Не было тебе боязно?

— Не было.

— Тогда чего же ты боишься сейчас?

— А ведь верно, — сказал Антон Захарович. — Ты у меня, Поленька, умница!..

Награда за неудачу

После того как союзникам удалось подвести свои армии к границам Германии, немцы стали перегонять на север почти весь свой подводный флот, — центр торпедной войны переносился, таким образом, в арктические широты. К осени 1944 года в Баренцевом море насчитывалось уже около двухсот гитлеровских субмарин, которые постоянно крейсировали на скрешении военных и торговых коммуникаций. Здесь были подлодки, совсем недавно спущенные со стапелей, с плохо обученными командами, рассчитанные гитлеровскими инженерами на короткое существование. Здесь были и старые субмарины, на рубках которых висели лавровые венки. Цифрой отмечался счет побед, куда входили и безобидные траулеры, и грязные английские дрифтеры, и увеселительные яхты, потопить которые не стоило особого труда. Но все же этот мрачный счет иногда переваливал даже за сотню, и схватиться с таким врагом было совсем нелегким испытанием...

С такой подлодкой и встретился полчаса тому назад Рябинин и вот теперь лежал на диване в своей каюте, а штурман перевязывал ему раненую руку.

Прохор Николаевич что-то сказал.

— Что? Я не расслышал, — переспросил Малявко.

— Я говорю — водки бы.

— А хотите?

— Пустяковая рана, а... болит, — не сразу признался Рябинин.

Он лежал, откинув голову назад, и углы его большого темного рта были опущены книзу. Крупные капли пота покрывали высокий лоб, глаза налились кровью. В откинутых иллюминаторах виднелись встревоженные лица матросов, заглядывавших в каюту капитана с палубы.

Мурмылов принес стакан водки. Рябинин поднялся, выпил, поморщился:

— Закройте иллюминаторы, оставьте меня одного.

— Есть, — ответил Малявко, отпуская на время жгут, перетягивающий руку Рябинина.

— Курс прежний — к берегам Новой Земли.

— Есть!

— Нижние паруса взять в рифы — ветер усиливается.

— Есть!

— Можете идти.

— Есть!

— Обождите, штурман...

— Слушаю вас, товарищ капитан-лейтенант. Аркаша Малявко подошел к дивану, и Рябинин, взяв его руку, крепко пожал ее:

— А теперь, штурман, идите...

Когда иллюминаторы были закрыты — стало совсем невмоготу. Палубный настил каюты вместе с диваном стоял наклонно, и просившее покоя тело приходилось держать в постоянном напряжении. Осколочная рана пылала жгучим огнем, и внутри ее все время что-то дергалось.

Прислушиваясь к размахам качки, которые заставляли шхуну скрипеть дубовыми распорами бимсов, Прохор Николаевич, полузакрыв глаза, снова переживал события истекшего дня...

* * *

Разведка сообщала, что около Новой Земли появились немецкие подлодки, обстрелявшие вчера зимовки, метеостанцию и разорившие два ненецких становища. Рябинин направил шхуну в этот район. Ровно в 11.30 субмарина крейсерского типа всплыла прямо по курсу и выстрелом под нос приказала лечь в дрейф. Часть команды сразу разбежалась к орудиям, «партия паники» бросилась к шлюпкам. Рябинин незаметно попытался развернуть шхуну так, чтобы паруса забрали в свои «пазухи» как можно больше ветра, а приглушенный войлоком мотор помогал парусам приблизить шхуну к подлодке. Когда же субмарина приказала капитану корабля явиться с судовыми документами, Прохор Николаевич поднял флаг, означавший: «Не разобрал вашего сигнала». Гитлеровцы, очевидно, поверили, что туманная мгла, висевшая над морем, помешала разобрать их флаги, и подошли еще ближе — этого как раз и добивался от них Рябинин. К этому времени, закутываясь в одеяла и роняя в воду ящики, «партия паники» уже отвалила от борта — теперь на шхуне оставались только те, кто притаился возле орудий. Враг медлил, внимательно приглядываясь к «покинутому» кораблю. Слухи о появившемся в море судне-ловушке уже, очевидно, обошли гитлеровских подводников, и угроза замаскированных пушек заставляла командира субмарины быть настороже... В 11.47 подводный крейсер наконец открыл огонь. Сильная качка, швырявшая круглый корпус субмарины, мешала немцам вести точную пристрелку. Снаряды перелетали через шхуну, разрываясь от прикосновения к воде. Один снаряд пробил насквозь парус, и он лопнул с оглушительным треском. Прикрываясь высоким фальшбортом, Прохор Николаевич на четвереньках прополз по шхуне, подбадривая матросов. Раненых не было, но постоянное ожидание смерти держало людей в страшном напряжении. Через несколько минут подлодке удалось пристреляться. Два снаряда угодили в борт: один — выше, другой — ниже ватерлинии. Боцман доложил о поступлении во второй трюм воды; раненых по-прежнему не было. Пробоины тут же заделали щитами, и Рябинин за свой корабль был спокоен. Гитлеровцы истратят все снаряды, прежде чем затонет его шхуна, трюмы которой забиты сухим лесом, бочками и мешками с капкой. Но в самый неподходящий момент, когда раздраженный живучестью шхуны противник стал подходить ближе, один шальной снаряд разбил стенку фальшивой рубки, за которой укрывалась пушка. Опешивший противник даже замедлил скорострельность, а Рябинин, крепко выругавшись, решил раскрыть военно-морской флаг, громыхнули орудия, и первые же снаряды угодили в палубную цистерну субмарины. Гитлеровский офицер, до этого спокойно куривший папиросу, спрыгнул с мостика и закричал на своих матросов, одного из которых тут же смыло за борт. В бой вступили пулеметы, и Прохор Николаевич не заметил вначале острой боли в руке. Смытый матрос плыл обратно к подлодке, но волны отбрасывали его все дальше и дальше. Взмахнув в последний раз руками, он утонул у всех на виду. Неожиданно на палубу с десятиметровой высоты обрушился фор-брам-лисель, перевитый оборванным такелажем. Но в этот же момент из рубки подлодки, развороченной метким попаданием, вырвались какие-то желтоватые газы, и она с резким дифферентом на нос стала погружаться в море... Рябинин, ослабевший от потери крови, стоял на мостике. К борту шхуны уже возвращались шлюпки с «партией паники». Когда весь экипаж оказался в сборе, пронесся чей-то крик: «Торпеда!» Значит, субмарина не утонула, и теперь, оставаясь под водой, мстила за свой промах. Но Прохор Николаевич уже бросился к штурвалу, здоровой рукой развернул шхуну, чтобы избежать встречи с торпедой...

И вот сейчас, лежа на диване и переживая заново все мельчайшие детали боя, капитан-лейтенант вдруг понял, что не все сделал для победы.

— Эх, черт возьми, — подумал он вслух и, забыв про боль, дернул шнурок звонка, вызывая рассыльного. — Боцмана, — приказал он матросу.

Пришел Слыщенко, остановился у комингса, покашливая в огромный кулак.

— Ну что, мичман? — почти весело сказал ему Прохор Николаевич. — Не повезло?..

— Дак не все же нам везти будет, — уклончиво ответил боцман. — Когда ж нибудь и прошибиться можно.

— «Прошибиться», — с неудовольствием повторил Рябинин, — слово какое выкопал... Эдак когда-нибудь так прошибемся, что... сам понимаешь, не маленький!

— Я-то уж тонул, — как-то стыдливо сознался Слыщенко, — знаю, каково это...

— Кого удивить хочешь! — вдруг засмеялся Рябинин и, быстро оборвав смех, сказал: — Вот что, мичман: всю свободную от вахты команду построить в жилой палубе.

— Слушаюсь, — ответил боцман, но не уходил, мялся.

— Ну, чего еще?

— Да вы бы... лежали, товарищ командир. Вот полегчает, тогда хоть каждую минуту нас стройте.

— Без разговоров, не люблю! — жестко обрезал его Рябинин и стал одеваться.

Сначала он прошел в лазаретную каюту, где умирал пожилой матрос, тяжело раненный в конце боя. Санитар, делая ему укол морфия, покачал Рябинину головой: плохо, мол. Капитан-лейтенант сел в изголовье койки, вытер со лба умирающего обильный пот. В этот момент он совсем не помнил о своем ранении, о своей боли — всем существом он чувствовал сейчас страдания этого чужого, казалось бы, для него человека, каких он встречал по службе тысячи.

— Я еще зайду, — шепотом сказал он санитару и направился в жилую палубу. Часто вспыхивающая трубка, которую он раскурил в неосвещенном коридоре, вырывала из темноты его глаза, светившиеся печалью.

Но подтянутый, несмотря на отсутствие единой формы, вид матросов, что стояли в узком проходе между рядами коек, вернул ему душевное равновесие. Он с любовью оглядел их обветренные лица, крепкие обнаженные шеи и почти восхищенно сказал:

— А здоровые вы у меня, черти!

Матросы улыбнулись, а Мурмылов выкрикнул:

— В этом-то и беда наша!.. Сколько уж насмешек на берегу выслушали!

Рябинин понял: конечно, в такое суровое время странно встретить здоровых парней не в форме, и не один уже матрос его экипажа наслушался обидных замечаний; но... проболтайся из ложной гордости хоть кто-нибудь, и дело, так удачно начатое, может погибнуть бесславно и глупо!..

— Ладно, — сказал Прохор Николаевич, — не век воюем... А вы садитесь, — неожиданно добавил он, — я пришел к вам не только как ваш командир, но и как товарищ ваш... Пришел поговорить с вами, поделиться кое-чем...

Матросы расселись, уступив место Рябинину около фитиля (движок не работал), и как-то сразу началось горячее обсуждение недавнего боя. Прохор Николаевич знал, что в этой безжалостной войне, которую они ведут с врагом, успех зависит не только от него самого и его приказаний — совсем нет: подчас личная инициатива рулевого или моториста выводит шхуну из критических положений, решает победу. И он никогда не пытался стеснять такую инициативу подчиненных своим авторитетом, — даже сейчас курил трубку, молча слушал, изредка лишь поддакивал.

Но только лишь матросы заговорили о последнем этапе боя, когда контуженая подлодка выпустила по шхуне торпеду, он сказал:

— Вот здесь-то мы и допустили ошибку!..

Стало тихо. Потрескивал фитиль, шумела вода в желобах ватервейсов, железная цепь штуртросов, что тянулась под койками в корму судна, позвякивала жалобно и протяжно.

И он объяснил:

— Нам как раз не надо было уходить от этой торпеды. Наоборот, мы сами должны были подставить ей свой борт. Наше суденышко на славу скроено и сшито добрым корабельником Сорокоумовым. И до берега мы все равно дотянули бы, не потонули!.. А враг... — Рябинин даже прищелкнул пальцами здоровой руки, — вот он здесь бы нам и попался. Он бы всплыл, непременно всплыл. И попробовал бы доконать нас. Чем? Снарядами, конечно...

— Правильно! — не удержался мичман Слыщенко. — Вот тут-то мы бы его и прикончили.

— И впредь, — продолжал Рябинин суровее, — впредь я буду поступать именно так!..

И когда он сказал так, первым поднялся боцман, выпрямились рослые сыновья шкипера Сорокоумова, встал еще один матрос — все стали. И, словно желая подчеркнуть суровость этого момента, экипаж судна-ловушки снова застыл в строю.

— Тот, кто не хочет рисковать жизнью, — медленно произнес Рябинин, — может выйти из строя. В ближайшей же базе, куда зайдет шхуна, он будет списан на берег. Есть такие?

Молчание...

И вдруг шагнул вперед матрос Кубиков. Рябинин, словно не замечая его, обходил строй, пристально вглядываясь в застывшие лица матросов. Потом остановился перед Кубиковым, положил ему на плечо тяжелую руку.

— Молодец! — коротко сказал он. — Молодец, что не испугался признаться в своей слабости. Ведь кто-то да должен быть менее смел, чем другие. Позорно было бы, если сейчас промолчал, а потом подвел бы нас всех в сражении. А теперь...

Рябинин снял руку с плеча матроса и выдержал паузу, размышляя над чем-то. Вся команда затаилась в ожидании услышать, что кроется за этим «теперь».

— А теперь, — повторил командир, — ты, Кубиков, возвращайся в строй. Хоть ты и не из храброго десятка, но если у тебя хватило смелости не устрашиться насмешек товарищей, то, значит, у тебя хватит смелости и на то, чтобы драться с врагом!..

Вечером открылись каменистые берега Новой Земли. На вершинах скал кое-где уже синели матовые снега. Шхуна нуждалась в ремонте; тем более, ускользнувший враг наверняка запомнил ее, и теперь требовалось изменить ее облик: поставить на палубе фальшивую рубку, перекрасить борта. Для этого надо было завести парусник в какую-нибудь бухту, огражденную от волн и ветра. И, согласно приказу командира, шхуна направилась в недалекую губу, к берегам которой вышел когда-то Прохор Николаевич с горсткой матросов после гибели «Аскольда»...

Ветер крепчал. Малявко, задрав голову к небу, следил за уборкой топселей. Вверху, на страшной высоте, пробегая по тонким реям над бурлящей кипенью моря, работали мачтовые старшины — удавшиеся в своего отца сыновья покойного шкипера. Из гулкого чрева шхуны, заглушаемые грохотом волн, выбивались наружу через открытые люки перестуки мушкелей, сипенье ручных насосов, откачивающих воду из полузатопленных трюмов, да раскатистый говорок мичмана. Натянув на затылок поля зюйдвески, стоял за штурвалом Жора Мурмылов.

А вот и губа, по вспененной поверхности которой уже несутся навстречу шхуне легкие байдарки ненецких охотников.

— Лево на борт!.. Одерживай, правь между рифов!..

И, с налету проскочив прибрежные камни, парусник влетел в бухту. Упали паруса, быстро свернутые под реями в тяжелые коконы. Загремела цепь, стремительно бегущая за рухнувшим на глубину якорем. Наложил боцман на цепь стопора, обтянули матросы снасти, марсовые сбежали по вантам на палубу — и шхуна уже оказалась в кольце байдарок.

— Дедушка Тыко! — крикнул Рябинин, сбегая с мостика и помогая подняться на борт старому охотнику. — Здравствуй!

— Ань-дорова-те, — ответил старик и покачал головой.

— Ты узнаешь меня, Тыко?

— Стар я, слепну, — ответил охотник.

— А где Нага? В становище?

— Стар, стар, — пробормотал старик, не расслышав. — Уже на солнце могу смотреть не жмурясь...

— А помнишь, я пришел со своими людьми вон оттуда! — и Рябинин показал рукой на восток, где черные хребты наседали один на другой, лоснились поля щебенки, отцветал серебряный ягель — и так до самого Карского моря.

— Голос твой слышу, — ответил старик. — Если это ты, я рад. Только уходи отсюда и забери все наше становище. Не жить нам здесь.

— Или охота плоха, что уходить решил?

— И нагакняк есть и тивуйлек{27} есть в бухте, — нараспев ответил старик. — Белый хозяин, улоддадебогго, сам подходит на мушку. Но ты забери нас... Чужая железная лодка не уходит. Стар я, но еще слышу, как стучит она в камни, словно пензер шаманий...

Охотники помоложе разом закричали со своих лодок, и Рябинин понял из их отрывочных восклицаний, что примерно с середины августа неподалеку находится чужой корабль без людей; напуганные обстрелами соседних становищ, ненцы не хотят жить радом с кораблем, который... воняет керосином, как определил один самый молодой новоземелец.

Этим кораблем оказалась немецкая подлодка, которая безжизненно покачивалась в соседней бухте, и волна, набегая с моря, била ее днищем о каменистую отмель, — от этого и получался далеко слышимый скрежет, который дедушка Тыко неудачно сравнил с ударами шамана в священный бубен. Рябинин, стоя на вершине скалы, долго присматривался к субмарине, вдоль острого носа которой были наляпаны белилами кривозубые челюсти акулы. Он даже не верил своим глазам: казалось, что вот сейчас откинется люк, оттуда вылезет офицер и...

— Была не была, — сказал Рябинин, скидывая с себя китель, — тут мелко, и плыть, наверное, не надо.

— Товарищ капитан-лейтенант, — пытался удержать командира сопровождавший его Слыщенко, — лучше я пойду...

Но Рябинин, держа в здоровой руке пистолет, уже сбежал с обрыва. Долго расталкивал ногами воду, погружаясь в море все больше. У лодки оказалось глубоко. В ледяной воде, от которой захватывало дыхание, он подплыл к субмарине с кормы, покато уходившей в море, и лег животом на ее металл. Отдышался, встал, пошел по палубе, как хозяин.

Трап. Мостик. Подергал люк. Глупо. Конечно, задраен. Спустился. Орудие. Открыл замок. На грудь вылилась вода. Дверь в рубку. Вспомнил: отсюда выбегают комендоры. Отвинтил один барашек. Второй. Третий. Надавил всем телом. Так и есть. Открылась.

И вот он в рубке. Сердце прыгает в груди. Глаза постепенно привыкают к зеленоватому полумраку. Да, это еще не подлодка. Подлодка — там, вот под этим люком.

А что там?..

— Эй! — крикнул он и постучал по люку рукоятью пистолета.

Стучать тоже глупо. Но все-таки — что же там?..

Он даже понюхал сизый металл, который, конечно, ничем не мог пахнуть. Только ненцы, с их развитым до предела обонянием, могли определить, может быть, действительно исходивший от субмарины едва уловимый запах масел.

Но все-таки, черт возьми, что же там внутри?..

Он вышел из рубки, выстрелил в воздух.

— А-а-а-а, — донеслось ответное, и он разглядел на вершине крохотную фигурку мичмана. — То-ова-а-а...

Поднявшись на мостик, капитан-лейтенант просемафорил руками: «Беги шхуну тчк я здесь тчк две шлюпки сюда тчк подрывной патрон мне водки тчк». Мичман взмахнул руками: «Все понял», и его фигурку словно слизнул со скалы ветер.

Тело Рябинина трясло лихорадочной дрожью. Подкашивались ноги, но сесть было некуда — металл был холоднее льда. Хоть бы одну папиросу. Жди вот, когда придут шлюпки. Он выжал мокрое белье, снова натянул его на себя, стал быстро бегать по скользкой палубе. Раз-два, раз-два! «Кажется, начинаю согреваться...»

Тяжелые ленивые волны одна за другой бежали со стороны океана, били корпус субмарины об отмель. Подводный крейсер раскачивался, днище надсадно поскрипывало. Но что же там, внутри?.. Подошли шлюпки.

— Ага! — обрадовался Рябинин. — И кухлянку приволокли. Вот за это молодцы, ребята!.. Давай закладывай под люк патроны, сейчас взорвем его.

Люк прочного корпуса, который давал доступ внутрь подлодки, обложили взрывчаткой, протянули бикфордов шнур и, яростно работая веслами, отошли на шлюпках подальше.

Рябинин, согревшись от водки, повеселел и, прикладывая огонек папиросы к концу шнура, крикнул:

— Посмотрим!..

Закурился над морем, побежал над волнами резвый огонек, загрохотал взрыв. И тут же увидели, что из горловины рубки пополз ясно видимый желтоватый прозрачный дымок.

— Навались! — скомандовал Рябинин. — Два-а-а... рывок!

Ух, как гребли матросы — в дугу сгибались ясеневые весла. Догребли и выскочили на палубу — кто первый? Но Кубиков, первым пробившийся к распахнутой взрывом горловине, тут же отпрянул назад.

— Хлор, братцы, — прохрипел он и, чихая и кашляя, на корточках пополз в сторону.

Рябинин не сразу разрешил матросам спуститься внутрь подлодки. Первый отсек, куда они попали, оказался боевой рубкой; здесь было много приборов, штурвалов, сверкали никелем и линзами перископы. Рябинин направился в нос подлодки, повсюду натыкаясь на трупы. По всему было видно, что смерть не застала немецких матросов где попало. Нет, они, казалось, спали мирным глубоким сном. Некоторые лежали в койках, укрытые одеялами, другие, должно быть, настолько утомились, что усталость свалила их прямо на жесткие рундуки. Но видеть их распухшие синие лица, задевать в темноте свисающие с коек руки было жутковато.

Слыщенко, служивший когда-то в подплаве, осматривал приборы, включал и выключал свет, запускал моторы, которые работали как ни в чем не бывало, и не мог найти объяснения такой загадочной гибели всего экипажа.

— Ну допустим, — говорил он, — что погрузились на грунт, заснули, и газы убили их. Но тогда как же всплыла подводная лодка? Ведь не святым же духом?!

Распахивая перед собой тяжелые круглые двери, Рябинин шел все дальше и дальше. Остановился только один раз, увидев в тесном коридоре пробивавшийся через щель свет. Откатив в сторону клинкет, он долго всматривался в заросшее бородой лицо гитлеровского корветтен-капитана, который лежал на койке, а из-под его подушки торчал золотой корешок недочитанной книги. Над столом командира вражеской субмарины висел портрет женщины, которая щурила продолговатые глаза и грызла большое яблоко...

— Дальше, — сказал Прохор Николаевич и задвинул клинкет так плотно, что свет уже не проникал в коридор.

И вот, наконец, узкий торпедный отсек. Над головой проходят рельсы для подвоза торпед, высятся баллоны со сжатым воздухом, в глазах рябит от обилия рычагов, штурвалов, каких-то клапанов.

— Кажется, заряжены, — неуверенно произнес Слыщенко.

— Открой, — говорит Рябинин.

— Да здесь не по-нашему, — отвечает мичман, пытаясь прочесть краткие надписи на табличках приборов.

— А ты не читай, ты действуй!

— Попробовать, что ли? — и боцман осторожно начал передвигать рычаги, которые, по его понятию, должны бы откинуть внутренние крышки аппаратов. Он запустил несколько каких-то моторов, в баллонах что-то загудело, потом массивные колпаки откинулись, и в отсек медленно поползли, выпятив стабилизаторы, две густо смазанные торпеды.

Когда показались их тупые тяжелые головы, Рябинин рукой стер с них смазку, сказал:

— Вот это ударники?

— Да, инерционные.

— А вот это? — спросил капитан-лейтенант, показав на выпуклые мембраны, торчавшие на боках торпед.

— Это?.. Я не знаю, товарищ командир.

— Ну так я зато знаю, — сурово сказал Рябинин. — Это акустические торпеды... Задвигай их обратно, мы вполне награждены за нашу сегодняшнюю неудачу. Не от таких ли торпед и погиб мой «Аскольд»?

— Вот видите, — сказал Сайманов, держа в руках раскрытый вахтенный журнал, — здесь командир субмарины занес свою последнюю запись: «Мы настолько утомлены, что, положив лодку на грунт, я разрешил спать всем, оставив унтер-офицера Доббеля дежурить около аппаратов регенерации воздуха»... Потом этот Доббель заснул, как все, и команда постепенно задохнулась от появившихся в лодке газов.

— Это мне понятно, — ответил Прохор Николаевич, — но как же она всплыла?

— Что ж, — улыбнулся контр-адмирал, — и это объяснить можно. Из вахтенного журнала видно, что субмарина должна была вставать в доковый ремонт, но ее неожиданно отправили на позицию. Очевидно, продувная система уже давно потеряла свою герметичность. Прошло несколько дней, и сжатый воздух из баллонов постепенно поступал в цистерны, вытесняя оттуда воду. Наконец наступил такой момент, когда субмарина приобрела нужную ей плавучесть и всплыла наверх...

Когда Рябинин уже уходил, Сайманов еще раз поблагодарил его за службу, велел передать свою благодарность всему экипажу судна-ловушки и, прощаясь, спросил:

— Вы, надеюсь, помните корвет «Ричард Львиное Сердце»?

— Помню... Помню, товарищ контр-адмирал, — повторил он угрюмо.

— А командира его, Эльмара Пилла, вы знаете?

— Слышал от Пеклеванного.

— Так, — сказал Сайманов. — Видите ли, в чем тут дело... Ну а впрочем, скрывать что-либо от вас не считаю нужным. Скажу прямо: полмесяца тому назад «Ричард Львиное Сердце» затонул от попадания торпеды в машинное отделение.

— И никого, товарищ контр-адмирал, не спасли?

— Спасся только один человек — сам командир.

— Один лишь он? — удивился Прохор Николаевич.

— Да, один только Эльмар Пилл. Причем тело его мы и нашли потом на этой же субмарине. Он спал на диване в кают-компании...

Под звездами

Вчера на рассвете прилетел самолет и сбросил в окрестностях замка пристегнутые к парашютам тюки с теплой одеждой, одеялами, палатками и оружием; отдельно была сброшена удобная походная рация и длинная косица вымпела.

Этот вымпел отнесло далеко в сопки, и его долго не могли отыскать. Никонов понимал, что прилет самолета означает начало той заветной связи с Большой землей, о какой он мечтал уже давно, и нервничал:

— Во что бы то ни стало найдите вымпел! В нем наверняка есть какие-то инструкции, может быть, даже письма от Мацуты и Белчо, — говорил он и думал: «А может, и от жены...»

Вымпел только к вечеру принес усталый лапландец Хатанзей, передал Никонову провощенный пакет, а шерстяной косицей яркого цвета повязал себе шею. Никонов долго изучал присланные ему инструкции, но содержанием их делиться ни с кем не стал, — как-то вдруг замкнулся, ушел к себе наверх и, завернувшись в новое одеяло, молча пролежал до следующего утра.

Утром товарищ Улава принесла ему кружку черного кофе, села рядом.

— Вот не ушла, — сурово сказал ей Никонов, — а, видишь, они благополучно добрались до своих.

— Страшно было, — чистосердечно призналась женщина.

— А здесь?

— Привыкла.

Кладя в кружку трофейный синеватый сахар с примесью ментола, Никонов недовольно сказал:

— Спать не даете... Всю ночь за стенкой шебаршили.

— А мы думали, что и вы придете... Нам Осквик медведя изображал, а потом на ремнях боролись...

— Дельвик проснулся?

— Спит еще.

— Разбуди. Он уходит от нас сегодня. И, кажется, надолго, — Никонов протяжно вздохнул.

— А вам жаль?

— Чего?

— Ну вот, что уходит он.

Никонов долго мочил в кружке сухарь, ответил не сразу:

— Иржи Белчо ушел, теперь вот... Конечно, жаль, но... сама понимаешь: приказ комитета Сопротивления, он сейчас нужен в Осло... Забери! — он сердито сунул ей в руки пустую кружку, велел идти будить Дельвика.

Вместе с Дельвиком они пошли к реке умываться. На травах лежал серебристый налет изморози, косо проглянувшее солнце придавало граниту какой-то кровавый оттенок.

— Я вернусь, наверное, через месяц, — сообщил норвежец. — Дядюшка Август изредка будет приходить в отряд, но пастора советую вам до времени оставить.

— Я знаю, — отозвался Никонов. — Сейчас, после ареста, — его легко подвести...

Ограждавшие речную долину, дымчато синели причудливые скалы, красные гроздья рябины вспыхивали под солнцем. Вокруг было печально и тихо — журчание реки мелодично вплеталось в тишину, но не могло нарушить и разбудить ее величавого покоя...

— Он, по-моему, несчастный человек, — неожиданно произнес Дельвик, вставая коленями на выпуклые мокрые камни.

— Кто? — не понял Никонов.

— Руальд Кальдевин.

— А-а-а!..

Никонов тоже опустился на колени, швырнул в воду окурок папиросы, — река быстро закружила его среди прибрежных камней, выбросила на кипящую середину. Неподалеку, на другом берегу, подошла к реке косматая полярная волчица с тяжело отвиснувшими сосками, долго смотрела на людей; потом, кося в их сторону недобрый глаз, защелкала языком по студеной воде.

— Не боится, — заметил Сверре Дельвик, часто брызгая в лицо себе единственной рукой; вторая, коротко обрубленная, дергалась под рубашкой при каждом Движении.

— Несчастлив... — задумчиво повторил Никонов и спросил: — Почему несчастлив?

— Жаба и роза, — странно ответил Дельвик, следя за уходящей волчицей. — Это поиски правды, это душевный надлом, это раздвоенность чувств. Я его понимаю. Он искренне верит в бога, но зачастую... Какая матерая волчица!.. Зачастую ему приходится поступать против христианских заповедей. К тому же любит женщину, которую вы хорошо знаете...

— Я догадался. И, по-моему, фрекен Арчер к нему не так уж и равнодушна.

— Да, но это... — начал Дельвик и вдруг стремглав вскочил на ноги.

Никонов проследил за его взглядом, устремленным куда-то в высоту, и прошептал в ярости:

— Опять... опять эти...

На широком карнизе скалы, круто нависшей над рекой, стояли двое всадников в тупо надвинутых касках. Стояли и, не снимая карабинов, всматривались в закутанную туманом долину Карас-йокки. Лошади, опасливо дергавшие над пропастью головами, и тяжело сидящие в седлах солдаты — все это казалось неестественным и зловещим среди прекрасной тишины нежного осеннего утра.

— Заметили или нет?

— Нет, кажется...

Торопливо раздвигая перед собой колючие ветви вереска, Никонов сказал:

— Это все после взрыва на рудниках.

— Я помню, — ответил Дельвик, на ходу оглядываясь назад, — так же было и тогда... Перед тем как мы ушли на Лофотены и Вестеролен.

— Ну теперь-то, — сердито отозвался Никонов, — мы никуда не уйдем из Финмаркена. Поднимемся туда, в горы, зароемся в снега, но не уйдем. Об этом нас даже предупреждают те инструкции, что я вчера получил...

Уже подходя к замку, Дельвик придержал Никонова своей сильной цепкой рукой и сказал:

— Мне очень тяжело покидать вас в такой момент, но...

— Не стоит об этом думать, — остановил его Никонов.

И в поддень Дельвик ушел, оставив Никонова с тремя надежными товарищами — Осквиком, Астри Арчер и Сашей Кротких; пастора было окончательно решено временно оставить в покое, и он был предупрежден об этом через дядюшку Августа; старик тоже оставался в городе. «Если Сверре не поспеет вернуться к началу наступления, — раздумывал Никонов, — мы все равно так и так встретимся с ним в Киркенесе...»

Перед ужином он обошел все посты, расставленные на подходах к замку, отобрал у часовых табак и спички, велел смотреть в оба. Вернувшись, спустился в погреб, где уже жарко пылал очаг. На массивном вертеле, величиной с добрую оглоблю, жарился горный козел, и капли жира с шипением падали на огонь. Саша Кротких, в тельняшке, босой, чуб на лбу, вращал вертел, говорил товарищу Улаве:

— А вот ты попробуй-ка его поверни, а то смеешься только!

— Что он говорит, что он говорит? — спрашивала Астри, не знавшая русского языка.

— Он говорит, — переводили ей, — что ты очень хорошо смеешься.

— А ты поверни, поверни, — настаивал Саша и облизывал жирные пальцы, подмигивая черным глазом.

Хатанзей сидел у огня, чистил и смазывал свою меткую винтовку, сопел широким носом, — он любил оружие. Никонов присел около него, спросил Осквика:

— Ну как, готово?

Он очень волновался в этот вечер, норвежский артист, ставший для партизан всего отряда незаменимым человеком. Дрожащими пальцами Осквик вращал освещенные фосфором лимбы настройки приемника.

— Москву ловишь, да? — спросил Саша.

— Не мешай, — сказал Никонов. — Москву отсюда не поймать, а вот поближе что-нибудь можно... И потом — не ходи босой, обуйся!

— Я еще ноги мыть к реке пойду...

Осквик переключил диапазон настройки, и, выбившись из эфирной трескотни, в погребе старинного замка вдруг прозвучал усталый женский голос:

— Нарвик... говорит Нарвик!..

Все невольно придвинулись ближе: что скажет этот недалекий отсюда норвежский город, к вольным устам которого гитлеровцы приспособили свою глотку. И дикторша стала говорить об ожидаемом прибытии в северные провинции Финмаркена, Тромс и Нурланн, министра полиции «национального» правительства Норвегии Ионаса-Ли, который надеется посетить полярные города Варде, Гаммерфест, Каутокайно и Киркенес; население этих городов заранее предупреждалось о том, что германское командование собирается провести трудовую мобилизацию среди норвежцев без различия пола и возраста для проведения оборонительных работ в связи со все растущей «красной опасностью».

Некоторое время все сидели молча, словно ожидая чего-то еще, но Нарвик, помедлив, стал передавать музыку.

Товарищ Улава первая прервала тягостное молчание:

— Вы знаете, как в народе зовут этого министра?

— Нет, — ответил Саша Кротких.

— Не Ионас-Ли, а... Иудас-Ли!

Осквик, обычно сдержанный, неожиданно вспылил.

— Я помню, как он мешал нам ехать сражаться за Мадрид... Этот Иудас-Ли настоящий подлец, и я готов месяц сидеть на дороге, по которой он проедет, чтобы...

— Давайте ужинать, — неожиданно сказал Никонов, и Осквик, словно устыдившись своей горячности, понуро отошел к рации.

— Ничего я не понял, что тут говорилось, — улыбнулся Саша Кротких, снимая с огня мясо. — Ну чего?.. Чего ты смеешься, синеглазая? — спросил он Арчер и добавил серьезно: — Ишь ты... фрекен!

— Господин лейтенант, нам далеко еще идти?

Лейтенант Вальдер, подняв жесткий, отороченный бархатом воротник шинели, молча прошел мимо.

Греческие мулы, звякая уздечками, жевали в темноте жухлую траву, стучали копытцами по камням; на их спинах раскачивались короткие тупые минометы. Один из мулов вдруг тоскливо закричал, подняв голову к бездонному небу, и Пауль Нишец видел, как тиролец с длинным пером в пилотке ловко накинул ему на морду какую-то сетку. Потом посыпались удары, животное переносило их безропотно, только миномет на его спине закачался сильнее.

— Стой! — шепотом передали по цепи.

Остановились. Где-то журчала в камнях река, кустарники шумели тоскливо, плакала во тьме какая-то птица, вздыхали мулы.

— Рассыпайся, — тихо скомандовал Вальдер, — цепью, цепью...

Подняв над головой руку, Нишец повел свое отделение вдоль какого-то обрыва. Его нагнал и тронул за хлястик шинели Франц Яунзен:

— Послушай, Пауль, ты еще ничего не знаешь?

— А что?

— Не разговаривать! — прикрикнул Вальдер.

Яунзен помолчал — и снова, шепотом:

— Вчера финский посланник в Стокгольме уже посетил советское посольство...

— Ну так что?

— ...И просил принять в Москве мирную делегацию...

— Я сказал: прекратить разговоры! — прошипел Вальдер.

Шли молча. Птица все плакала, плакала. Странная птица, таких в Германии не бывает.

— Откуда это? — спросил ефрейтор.

— Шведский доброволец рассказывал. И газету...

— Стой!

— Что за черт, опять — стой...

— Ложись!.. Ефрейтор, ко мне!

Пауль Нишец ловко подполз к лейтенанту, который лежал впереди на пригорке.

— Слушаю, господин лейтенант.

— Видишь?

— Нет, господин лейтенант!

— Болван! Смотри лучше.

Вдалеке, в изложии гор, виднелось странное здание, отличимое от скал лишь своими более геометрическими формами. Вальдер и Нишец лежали, долго всматриваясь в каждый камень. В конце концов им повезло. За кустом промелькнул человек.

— Снять, — приказал Вальдер.

Два тирольца уползли бесшумными ящерицами. Человек за кустом замер.

Лейтенант Вальдер вцепился зубами в рукав шинели.

— У-у-у, — заскулил он, — заметили, кажется...

От него пахло французскими духами и кожей новенькой портупеи, одной рукой он доставал пистолет и жалобно выл:

— У-у-у... заметили...

Трах! — грянул выстрел, и вскочивший на ноги тиролец шлепнулся на землю. Трах! — снова, и на этот раз часовой ткнулся в кусты...

— Ахтунг!.. Смелей!.. Цепью!.. Что вы сбиваетесь в кучу?.. Вперед... Не ленись!..

Метров пятьдесят бежали в сумраке, спотыкаясь и падая, подбадривая себя криками:

— Давай, давай!..

— Лейтенант — впереди!..

— Он молодец!..

— И не такое бывало!..

— Отхлебну шнапсу!..

— Оставь глоток!..

— Вперед, парни!..

И вдруг жарко полыхнули в лицо пулеметы, упрятанные за стенами каменного здания. Перекатываясь через головы, солдаты шлепались мешками; крича, ругаясь и просто молча покатились в кусты первые раненые.

— Вперед, вперед!.. Кто там отстал?.. Позор, позор!..

Но уже залегли, прижатые огнем, и покатились обратно, волоча за ноги и за руки хрипящих раненых. Избиваемые шомполами, бежали мулы; тирольцы снимали минометы, наспех втыкали в каменистую землю их треноги, и первые мины, взвизгивая, полетели в сторону здания.

Бой разгорался. Пулеметы прорезали сумерки огненными росчерками. Егеря наспех глотали шнапс — готовились снова идти вперед. Где-то на уступах скал, черневших вдали, заполыхали ракеты, и солдаты сразу оживились:

— Наконец-то подходят!

Это подходил второй отряд егерей, посланный в обход, чтобы ударить по партизанам с фланга. И в этот же момент закричало несколько голосов:

— Они отступают... Поднимаются в горы!..

Теперь уже все видели, как темные фигуры людей выбегают из замка, скрываясь в тени высоких гор; только пулемет, упрятанный в стене здания, неистовствовал по-прежнему.

— Ахтунг! — вскочил Вальдер. — Мы не дадим уйти им!.. За мной, солдаты!..

Пауль Нишец опомнился, стоя на широкой площадке лестницы внутри замка. Прямо отсюда начинался длинный коридор, в конце которого светилось низкое чердачное окно. В этом-то окне и стоял пулемет, а рядом с ним, плавая в луже крови, лежал босой здоровяк-матрос в тельняшке...

Никонов отводил свой отряд в горы, пробиваясь через редкие заслоны егерей. Партизаны шли молча, помогая один другому преодолевать все возрастающую крутизну. Время от времени они так же молча скидывали с себя поклажу и метким огнем сбивали в низину егерей, продолжавших преследование. Они слышали, как внизу долго работал пулемет, у которого остался Саша Кротких, потом стих. Все остановились на мгновенье и сняли мешки.

Горный ручей с ревом перекатывался по камням.

— Мы его перейдем, — сказал Никонов, и Осквик, держа на каждом плече по ящику с патронами, первым вошел в стремительный поток. Шагнул раз, другой, третий... пошатнулся, упал... Нет, успели поддержать...

«А где же товарищ Улава?» — подумал Никонов, пропуская мимо себя людей и не видя ее среди них.

— Где фрекен Астри? — громко спросил он. — Кто шел с нею?

Никто не отвечал. Ее видели в самом начале, когда покидали лагерь, а потом...

— Нету, — ответили Никонову, и он крикнул:

— Осквик! Ведите отряд через перевал, ждите меня на западном склоне!..

— Куда вы? — крикнул актер с другого берега, но Никонов, не оглядываясь, уже стал быстро спускаться вниз.

Он разглядел егерей, толпившихся на широком карнизе, они, казалось, совещаются, идти дальше или нет. Никонов обошел их стороной, цепляясь за кусты, сбежал по крутому склону.

Кто-то окликнул по-немецки:

— Эй, где лейтенант? — но Никонов не остановился, пытаясь угадать в темноте ту дорогу, по которой пришлось уходить.

— Улава! — громко, что есть силы напрягая голос, позвал он, и в этот момент ему было даже безразлично, что горные егеря, прочесывая перелесок в речном каньоне, слышат его.

— Улава... Астри, Астри!..

Один раз Никонову ответил чей-то стон; рванувшись в ту сторону, он увидел раненого фельдфебеля полевой жандармерии. Пытаясь подняться на ноги, жандарм стоял на корточках и глухо выхрипывал:

— О-о, майне киндер!.. О-о, майне фрау!..

Никонов намертво пригвоздил его к земле. Вытирая штык, злобно выругался:

— Сволочь! О детях и жене надо было раньше подумать!.. И снова стал звать:

— Астри... Улава!..

Затрещали рядом раздвигаемые кем-то кусты, и тонкий пискливый голос спросил:

— Кто здесь орет? Это ты, Пауль?.. Ты ранен или бредишь?

Никонов бросил егеря спиной на камни, сам прыгнул ему на грудь сверху. Совсем близко от своего лица он увидел лицо недруга — перекошенное страхом, худое, в очках, от сильного удара из ноздрей у него хлынула кровь.

И шепотом (почти свистящим от ярости) он спросил, путая от волнения норвежские и немецкие слова:

— Ты знаешь, что я тебя сейчас убью?.. Но я тебя, гниду, могу оставить живым, только скажи... Ответь мне: ты видел нашу женщину? Где она?.. Говори, если хочешь остаться жить!

— Там...

— Где там?

— Вон... там...

— Встань, гадина! Да говори, а то... вот!

— Там... Сейчас... Она расстреляла все диски, и... взяли... Вон!

Егерь вытянул дрожащую руку, и Никонов действительно увидел шагавших по гребню ближайшей сопки двух гитлеровцев. Впереди раскачивалась с руками за спиной тонкая и гибкая, как стебель, фигурка женщины в лыжном костюме; ветер рвал и относил назад ее длинные волосы.

— Отдай! — сказал Никонов и, вырвав из рук егеря шмайсер, твердым, казалось, даже неторопливым шагом пошел отбивать от врагов своего друга.

Франц Яунзен — это был он — рукавом шинели вытер окровавленное лицо, жалобно всхлипнул.

— Дурак! — непонятно к чему произнес он и заплакал. — Дурак русс, хорошо хоть очки не разбились...

Продолжая плакать, он выбрался из кустов. Дошел до изложия сопки, на гребне которой уже разразилась отчаянная схватка, и скоро по откосу горы, прямо к ногам Яунзена, осыпая лавину щебня, скатились два група тирольцев...

Никонов только глубокой ночью отыскал партизан на новом, малознакомом месте. Хрустел по; ногами гравий, холодом тянуло из ущелья, ветер трепал раскинутые палатки. Маленький костер потрескивал среди камней.

Осквик крикнул:

— Вставайте, товарищ Улава жива!..

Их обступили партизаны, появлялись откуда-то из темноты все новые и новые, со всех сторон сыпались возгласы радости.

Астри упала Никонову на грудь, обхватила руками его крепкую шею и ласковым шепотом (ему вспомнилась Аглая) сказала:

— Спасибо!.. Я никогда не забуду и эту ночь, и этот костер, и... тебя!

Он гладил ее вздрагивающие плечи, не мигая смотрел на пламя костра, и не было слов у него в этот момент. Он чувствовал, как в душе накипают слезы, еще немного, вот-вот, и они хлынут из глаз — яростные и страшные.

Тогда он поднял лицо кверху, а там, наверху, в застывшем черном покое дрожали трепетные неяркие звезды.

Первый урок

Иржи Белчо просыпался рано утром, с наслаждением прислушиваясь, как похрустывают чистые простыни, уютно и непривычно стучат ходики, а с кухни уже доносится шум закипающего чайника. Он открывал глаза, и с портрета, повешенного Аглаей как раз напротив кровати, прямо на него смотрел смеющимся взглядом Никонов.

«Ну, здорово!» — казалось, говорил этот взгляд, и Белчо каждый раз мысленно переносился туда, где дымят сейчас костры, сиротливо шепчется замерзающий вереск, сменяются на постах часовые...

«Как-то там?» — невольно задумывался словак, но уже прибегала румяная после умывания дочь Аглаи, тормошила его, стягивала с постели, звала с собой гулять.

— Вот вы и сходите, — советовала за столом тетя Поля, разливая по чашкам чай. — Потом на родину вернетесь, своим расскажете, как живем мы здесь, на самом краю земли.

А боцман добавлял каждый раз горестно:

— Он ничего и не увидит у нас: все разрушено, сожжено. Ни одного здания, почитай, не осталось.

— Вот об этом и буду рассказывать, — подхватывал Белчо, — все расскажу. И как работаете под открытым небом по двадцать часов, и как в театре сидите под бомбами, и как рыбу в океане женщины ловят... Все расскажу!

Иржи действительно полюбил ходить по мурманским улицам. Словака интересовало в этой полярной столице все, он даже заходил в дома, заглядывал в окна, и патрули уже несколько раз задерживали его за подозрительное любопытство. Когда же Иржи приводили в комендатуру, он на ломаном русском языке путано и горячо рассказывал историю своих приключений, которая всем казалась невероятной, и этим он еще больше усиливал подозрение. Но, к счастью, все кончалось благополучно, и вечером, сидя в комнате Мацуты, Белчо жаловался:

— Когда же мне дадут документы? Так жить нельзя...

Скоро ему выдали документы; в них говорилось, что предъявитель сего. — гражданин Чехословацкой республики, участник Сопротивления, с декабря 1943 года по август 1944 года находился в партизанском отряде сержанта Константина Никонова и сейчас отправляется в Москву для вступления в Чехословацкий корпус.

— Я сам захотел этого, — говорил повеселевший Иржи, — теперь пойду воевать за мою Злату Прагу!..

Скоро он уехал. Провожать его пришел и солдат Семушкин, который находился в команде для выздоравливающих. Перед отходом поезда Белчо загрустил.

— Жалко, как жалко! — сказал он. Ударил колокол, тетя Поля поспешно сунула в карман Иржи какие-то гостинцы, и словак вскочил на подножку.

— Я вас всех никогда не забуду! — крикнул он и, помахав рукой, закрыл ладонью глаза.

Так, пряча слезы, он и уехал, а Семушкин сбил на затылок шапку, вздохнул:

— Эх, жизнь.. Занятная, скажу я вам, штука... эта самая жизнь-то!..

Свернувшись от морозных утренников в хрусткие трубочки, желтые листья рябины кружились над заливом, плавно ложась на темную воду, подернутую тревожной рябью. Вытягиваясь в струнку, улетала на юг слабая птица, которой не снести свирепых полярных шквалов. Навстречу ей, радостно гомоня в чистом небе, летела крупная соловецкая чайка с черным ожерельем на шее. Холодным, обжигающим сквозняком дуло с океанских просторов.

По ночам грохот прибоя был слышен за много, много миль...

Антон Захарович постоянно помнил о том, что ему скоро предстоит давать первый урок в техникуме тралового флота, и эта мысль не давала ему покоя. Просыпаясь по ночам, он всматривался в темноту комнаты, пытаясь представить себе, как все это будет... Вот он входит в прохладную аудиторию морпрактики, вот дежурный курсант отдает ему рапорт о наличии учеников, вот он раскрывает новенький журнал успеваемости и говорит: «Ну-с, приступим, молодые люди...»

Разбуженная его кряхтеньем, тетя Поля спросонья толкала его в бок:

— Чего не спишь?

— Да вот все думаю, думаю...

— А ты бы не думал, а спал.

— Легко тебе советовать, Поленька, — возражал старик. — Твое дело — рыбу солить, а мне — молодежь учить. Объясни я им что-нибудь не так, и моим ученикам уже в море придется переучиваться. А ведь, сама знаешь, море ошибок не любит... Никак, спишь?

— Нет, разбудил ты меня. Теперь и я думаю.

— О чем же?

— Подучиться бы тебе надо, вот что!

— А я учусь, разве сама-то не видишь?.. И действительно, каждое утро Антон Захарович добросовестно, как прилежный ученик, садился к столу.

— Каким условиям должны отвечать якоря? — спрашивал он себя вслух и, загибая скрюченные ревматизмом пальцы, серьезно отвечал: — Якоря должны иметь такую форму, чтобы хорошо забирали в любом грунте и легко отделялись от него, должны быть пригодны для быстрой уборки, ухода большого не требовать и палубу верхнюю не загромождать... Итого, четыре условия...

Наконец настал и день занятий. За окнами еще было темно, когда Мацута разбудил жену, велел готовить завтрак.

— Что наденешь, — спросила тетя Поля, — китель или костюм?

— Китель. В нем как-то привычнее.

Двигая седыми лохматыми бровями, боцман придирчиво осматривал себя в зеркало:

— Ну, как?

— Да хорош, хорош. Смотри, не опоздай только.

Антон Захарович повернулся к жене, сказал ей:

— Ну, благослови старика.

Она крепко поцеловала его в висок и ответила:

— Иди!..

На улицах было сумрачно, сыро. Кольский залив густо заволокло туманом — кораблей не видно. Подняв воротники, мимо Мацуты проходили судоремонтники. Они спешили в цехи, раскинувшиеся вдоль берега. С крыши метеостанции, прилепившейся на карнизе скалы, пускали змея, который плыл в небе большим четким квадратом. На Приморском бульваре ветер гнал клочья бумаги, трепал расклеенные по заборам афиши с именами заезжих гастролеров.

Около серого здания техникума старый боцман остановился, решительно толкнул массивную дубовую дверь. Гардеробщик — седоусый матрос на деревянной ноге, с тремя георгиевскими крестами на истертой фланелевке — принял шинель и фуражку Мацуты.

— Где служил, браток? — спросил его Антон Захарович.

— На эскадренном миноносце «Генерал Кондратенко».

— Осенью тысяча девятьсот семнадцатого года это не вы дрались с семью немецкими миноносцами на Кассарском плесе?

— Так точно, мы. Там я третий крест заработал, там и ногу потерял. С тех пор и прыгаю на одной...

В коридорах, где толпились курсанты, было тепло и шумно. Антон Захарович сразу заметил среди коротко остриженных голов парней девичьи прически и не удивился этому: Баренцево море издавна знало капитанов-женщин. Он проходил среди толпившихся курсантов и слышал за своей спиной голоса:

— Это с кафедры механики?

— Нет, говорят, траловое дело читать будет.

— И совсем неправда: лаборант кабинета морпрактики.

Прозвенел звонок. Держа под мышкой журнал, чувствуя, как в горле вдруг стало сухо, Антон Захарович вошел в кабинет. При его появлении класс дружно встал, и девушка в синей блузке четко отрапортовала:

— Товарищ преподаватель, в штурманском классе первого курса тридцать семь человек, присутствуют — все. Класс готов к практическим занятиям. Дежурная — Анфиса Хлебосолова.

Улыбнувшись внучке своего старого друга, Антон Захарович вышел на середину аудитории и сказал:

— Здравствуйте, товарищи!

Дружно ответив на приветствие, класс по команде Анфисы сел...

В просторной аудитории все напоминало о море. Вдоль стены стояла шлюпка под парусом, упираясь в потолок мачтой. В углу лежал большой адмиралтейский якорь, перевитый тяжелой цепью. На широких подоконниках расположились модели кораблей. Пришпиленные к фанере такелажные инструменты пестрели знакомыми боцманскими названиями.

Один из стендов был густо перевит морскими узлами. Мацута сразу заметил, что самый красивый и самый сложный топовый узел сделан неправильно, и он тут же перевязал его как надо. Класс внимательно следил за его ловкими, почти незаметными движениями. Многие, наверно, так и не поняли, к чему сводится эта перевязка узла: узел выглядел по-прежнему, только один его шлаг лег не сверху, а снизу, и это как раз и делало топовый узел надежным узлом, а не бесполезным, хотя и красивым кренделем.

Потом Мацута надел очки и, раскрыв журнал, поставил в нем дату. Сказав давно приготовленную фразу:

— Нус-с, приступим, молодые люди, — он остановился.

Перед ним сидели молодые люди, а он, смотря в их ясные глаза, остро завидовал молодежи, ибо ее ждало море. Но зависть старого, «исплававшегося» моряка была доброй завистью, и ему неожиданно захотелось сказать этим юношам и девушкам о себе.

— В этом кабинете, — сказал он, — мы будем изучать основы морского дела, которое научит вас многому. Вы поймете, что корабль — это дом моряка, где все надежно, выверено и прочно... Выверено и прочно, — повторил он и после томительной паузы продолжал: — Вы уже, наверное, знаете, что в основу корабля кладутся киль, шпангоуты, бимсы, стрингеры и,..

В классе послышалось шуршанье страниц, возбужденное перешептывание, хлопанье крышек чернильниц.

— Закройте книги, — строго сказал Мацута, — всего, что я вам хочу сейчас сказать, вы не найдете ни в одном учебнике. А я хочу сказать, что, кроме балок сортовой стали, гнутых листов металла и всевозможных труб, в каждом корабле есть еще и душа... За сорок лет, проведенных на море, я видел не раз, как рождаются корабли и как они умирают. Их рождение отмечают празднеством, как рождение человека. И умирают корабли тоже как люди. И жалко их, как людей. Корабли действительно имеют свою душу. Но душа корабля — это душа людей, плавающих на нем. И вот вам надо сразу понять основные законы, без которых корабль не может иметь души, — это точное знание и соблюдение морпрактики, корабельная дисциплина, мужество и любовь к своему делу, ибо без этой любви вы никогда не сможете стать настоящими моряками. А ведь чего не знаешь — того любить нельзя!..

Прекращение огня

Карта показывала точно: здесь, в этой лесной глуши, вдали от проезжих дорог и селений действительно стояла изба, поставленная на четыре низко спиленных дерева, как на куриные ноги. Из трубы вился дымок, и лейтенант Стадухин, вспомнив детские сказки, улыбнулся: ему показалось, что из этой трубы вот-вот вылетит на помеле горбоносая ведьма.

Он соскочил с коня, отпустил его пастись на лужайке и кнутовищем постучал в ставню закрытого окна:

— Эй, кто тут есть, отопрись!

Послышалось шлепанье босых ног, скрип расшатанных половиц, и наконец щелкнула задвижка. На пороге стояла рослая широкая женщина лет тридцати пяти, а то и сорока. Распущенные густые волосы опутывали ее всю, большие светлые глаза смотрели пронзительно и остро.

— Переночевать пустишь? — спросил лейтенант.

Финка ничего не ответила, пропуская его вперед. В темных сенях она положила на плечо офицера руку, и тот почувствовал, что рука ее необычно сильная, как у мужчины. В светелке, куда женщина провела его, душно пахло землей и лесными травами. Присмотревшись, лейтенант заметил, что вдоль всей комнаты протянуты деревянные жерди, на которых сушились пучки пырея, ромашки, озерной бодяги и какие-то длинные корни. Под ногами офицера, сопя и фыркая, прокатился колючий кругляш ежа.

— Картошка есть? — спросил лейтенант.

— А надо?

— Давай, сейчас еще придут офицеры... А это что?

Стадухин выкатил из-под лавки станковый пулемет.

— Землю пахать, что ли?

Женщина промолчала. Солнце зашло за вершины деревьев — в доме стало совсем темно. Капли дождя четко застучали по листве. Жалобно взвизгнула подхваченная ветром ставня.

— Сын твой? — спросил Стадухин, освещая спичкой обтянутый траурной лентой портрет молодого парня, всего обвешанного щюцкоровскими отличиями.

— Сын... вы убили его под Виилури!

— А сколько наших убил он?

Финка взяла в руки нож.

— Картошку чистить?

— Как хочешь, — ответил лейтенант, — только не подмешай там чего-нибудь... Не надо было твоему сыну в драку лезть!

«Поскорей бы уж пришли офицеры», — подумал он и снова спросил:

— До границы далеко?

— Вот картошки сварю, — как-то хитро улыбнувшись, ответила финка, — и пойду, завтра утром уже там буду. А с вами не останусь!

— Твое дело...

— И дом сожгу!

— Не дадим.

— Он мой!

— Так что?..

Донесся мягкий топот копыт, приехали офицеры. Керженцев вошел в халупу, взял со стола финскую газету.

— О, и пулемет! — сказал он. Стадухин, открывая окна, засмеялся:

— Вот, за границу тащить его хочет.

Финка воткнула нож в стенку, выругалась:

— Не буду чистить картошку! Сами...

— Чугунок только оставь.

— И чугунок не дам...

Финка села, положив на стол большие грубые ладони с грязными желтоватыми ногтями. От гнева она тяжело дышала.

— Ну и народ же вы! — засмеялся Керженцев, кидая в чугунок нечищенную картошку. — Ну что злишься-то?

Финка взяла газету, которую только что держал капитан, бросила ее на пол.

— Добились? — вызывающе сказала она. — Теперь к нам, в Суоми, залезете, колхозы начнете строить?..

Стадухин подобрал газету, протянул ее одному командиру взвода:

— Ты финский знаешь. Что здесь?

— Да все то же... Вот напечатан ответ нашего правительства на предложение финнов принять их мирную делегацию. Мы им предварительные условия выставили. Во-первых, финны должны публично заявить о своем разрыве с Гитлером и должны сразу же предъявить Германии требование... Вот видишь, здесь так и написано: «...требование о выводе Германией вооруженных сил в течение двух недель со дня принятия финским правительством настоящего предложения Советского правительства, во всяком случае не позже пятнадцатого сентября с. г.»... А пятнадцатое сентября уже не за горами!..

Финка долго сидела молча, внешне безучастная ко всему, потом взяла какую-то котомку и, сняв со стены портрет сына, сунула его за пазуху.

— Рюссы! — сказала она с ненавистью. — Москали... тьфу!

И, выдернув из стены нож, быстро вышла из дому.

— Вот ведь какая, — огорченно покачав головой, точно обиженный чем-то, проговорил Керженцев. — Сейчас пойдет да еще, наверное, кого-нибудь ножиком пырнет. От такой всего ожидать можно...

Вся эта сцена произвела на офицеров какое-то тягостное впечатление. Думалось: «За что?.. Неужели каждый финн ненавидит нас так, как вот эта бирючка?.. Не может быть!..»

— Хватит, давайте ужинать, — сказал Керженцев. — Нас еще дело ждет.

Стадухин снял с огня чугунок сваренной в мундире картошки. Проголодавшиеся офицеры, засучив рукава, стали чистить ее — каждый для себя. Кожуру складывали на лист газеты, разложенный на лавке. Хлеб был общий. Медный чайник ходил вкруговую.

Дуя на картофелину, обжигающую пальцы, Керженцев сказал:

— Интересно, что нам сообщают из штаба...

Когда чугунок опустел, офицеры устроились вокруг лампы. Керженцев, набив трубку солдатской махоркой, закурил и распечатал пакет.

Его глаза, слегка прищуренные от едкого табачного дыма, быстро пробежали по страничкам приказа, и вдруг капитан встал:

— Товарищи, позвольте мне... Дело в том, что Суоми... Товарищи, финны окончательно выходят из войны!

Последнюю фразу он уже выкрикнул, не в силах сдерживать свое волнение, и, выйдя из-за стола, поцеловал каждого своего офицера...

Усталость как рукой сняло, будто и не было сорокаверстного перехода по предательским болотом и мшистым топким берегам бесчисленных финских «ярви». Немного успокоившись, капитан передал офицерам содержание пакета:

«Завтра, 5 сентября 1944 года, ровно в 8 часов утра Советское Верховное командование приказывает прекратить военные действия по всему фронту расположения финских войск...»

Через полчаса, густо облепленный лесной паутиной и продрогший от ночной сырости, Стадухин вернулся в свой взвод. Расположившись на возвышенном каменистом кряже, откуда открывался вид на позиции финнов, солдаты жались к валунам, изредка потягивая из рукавов самокрутки.

— И чего это у вас земля такая, — говорил во тьму чей-то голос, — камень, вода да мох. Куда ни упадешь, везде — ох!..

Лейноннен-Матти хрипло засмеялся, закашлялся, снова засмеялся.

— Я люблю эту землю, — просто сказал он. — К ней приглядеться как следует надо, много прячет она в себе. Лес, рыба, мрамор, мех, слюда, железо, водопады. А насчет того, что кругом дикий камень да озера, хочешь карельское поверье расскажу?

— Подожди, Матти, — перебил его Стадухин, ложась рядом с Левашевым на холодную землю. — Стреляли?

— Нет, товарищ лейтенант, молчат.

— Ну, ладно, тогда рассказывай, Матти...

— Хранится в народе такая наивная вера, что были в мире сначала одна только вода и ветер, — тихо рассказывал финский учитель. — Ветер дул очень сильно, вода постоянно шумела и волновалась. Неугомонный ее ропот поднимался кверху, к самому небу, и очень беспокоил бога. Надоело это богу, разгневался он и приказал волнам окаменеть. И волны, как были, так и остановились. Окаменели волны и стали горами. А брызги водяные превратились в камни и землю. Крупные брызги стали галькой на морском берегу, а мелкие — как песчинки, из которых земля получилась. Потом хлынули с неба дожди и лились несколько лет подряд. От этих дождей, которые скопились в ложбинах гор, образовались озера и реки...

Лейтенант проснулся на рассвете. Было темно, холодно. Только на востоке едва-едва обозначалась тонкая, еле разгорающаяся полоска восхода. А по веткам деревьев уже прыгали красногрудые снегири, оглашая лес громким щебетаньем и пересвистом. Легкий туман медленно сползал с вершин сопок в болотные низины, и там уже не таял, а густел все больше и больше.

Лейтенант взглянул на часы. Покрытые фосфором стрелки показывали только половину седьмого. От своих соседей по флангам солдаты уже знали о предстоящем прекращении огня и ходили, не прячась за валуны, во весь рост. В маленькой ложбинке, поджав под себя автомат, спал Левашев, укрытый сверху кустами. Ему, очевидно, было холодно, он постоянно натягивал шинель на голову и часто двигал во сне ногами, шумно обваливая под откос твердые комья замерзшей земли.

Лейноннен-Матти подошел к Стадухину:

— Поздравляю, товарищ лейтенант! Вышибли-таки лахтарей из войны!

Прибежал командир пулеметного расчета:

— Товарищ лейтенант, финны гаубицу перетаскивают. Стрелять или нет?

— А они .стреляют?

— Нет, притихли. Будто и войны не бывало.

— Ну и вы не стреляйте. Лишнего кровопролития не надо!..

Солнце всходило все выше и выше, серебря на деревьях иней. Тонконогий кулик перебегал поле, прыгая с кочки на кочку. В лесу неожиданно родился печальный, заунывный звук, протяжно поплывший над вершинами сосен, — это финские солдаты затянули песню. Стало настолько светло, что уже можно было разглядеть их маленькие окопчики, вырытые по склону сопки, и дымок полевой кухни, стоявшей в лесу.

Было необычно, не по-фронтовому тихо. Солдаты лежали, курили, передавая один другому кисеты с махоркой, и слушали финскую песню. Она угасла так же незаметно, как и появилась, постепенно перейдя на прежний заунывный звук, который, проблуждав с минуту в лесу, замер в отдалении.

Скоро в окопчике стали показываться головы солдат. Обычно осторожные и подозрительные, финны на этот раз свободно расхаживали на виду русских, высовываясь наружу по самые плечи.

Стадухин снова взглянул на часы. Левашев, держа палец на спусковом крючке винтовки, мушка которой двигалась за идущим по окопу финном, удовлетворенно заметил:

— Верят нам, сукины дети. Знают, что русский человек понапрасну не убьет!..

Еще не было и восьми, когда на бруствер окопа, хорошо видимый всем, вскочил финский солдат с белой повязкой на рукаве и, сильно размахнувшись, воткнул винтовку штыком в землю.

— Эй, русский! — громко крикнул он. — Табак есть?

Левашев опустил свою винтовку и крикнул в ответ:

— Есть!

Лейноннен-Матти добавил по-фински:

— Тулкаатяннэ!

На бруствер окопа вылезло еще несколько финнов. О чем-то посовещавшись между собой, они нерешительно направились в сторону русских позиций.

— Ну, значит, придется раскошеливаться, — рассмеялся Левашев, доставая туго набитый махоркой кисет. — Ничего не поделаешь!

Он выпрямился во весь рост над грядой валунов и пошел навстречу финнам, а следом за ним пошли и остальные.

Только сейчас, перескочив через узкий ручеек, разделявший позиции, все увидели финских солдат вблизи и поразились тому, как выглядели эти расхваленные фашистской прессой вояки «великой страны Суоми». Выцветшие заплатанные мундирчики, рваные сапоги, наушники кепи спущены от холода и застегнуты булавками на подбородке; а в выражении худых лиц сквозят усталость, голод, тоска по дому, по родным семьям. И только у некоторых еще холодными искрами сверкает в глазах огонек затаенной вражды и ненависти.

Осторожно брали грязными пальцами табак из русских кисетов и, не переставая благодарно «киитосить», застенчиво улыбались извиняющейся улыбкой. Жадно затягивались пахучим дымком, втягивая внутрь давно не бритые щеки, и окружали Лейноннен-Матти, который говорил с ними по-фински.

Ефрейтор переводил:

— Среди них много бедных крестьян, рыбаков и лесорубов... есть даже батраки... Они говорят, что в эту войну не хотели воевать за немцев... Они жалуются, что гитлеровцы обобрали их страну, в семьях — голод, разруха, все земли и рыбные тони запущены... Они не знают, что будет с ними после войны, но рады ее концу...

Один финский солдат отстегнул от пояса нож и вместе с кожаными ножнами, обитыми медью, протянул Левашеву:

— В нашей стране нож, — сказал он, и глаза его голубели из-под белесых бровей, — самый дорогой и редкий подарок. Этим дареным ножом вы можете зарезать меня, как последнюю собаку, если я разрушу мир между нами. Даже не каждый суомэлайнен решится дарить нож своему другу. Но... берите, я дарю этот острый пуукко вам!

Финские солдаты неожиданно побросали окурки и зашептались:

— Шюцкор... шюцкор... луутнанти...

Прямо к ним, размахивая руками в больших белых крагах, бежал офицер, из-под его ног с шумом выпархивали болотные птицы.

— Такайсин!.. Тааксэпяйн! — кричал он еще издали, приказывая своим солдатам вернуться обратно.

Не добежав до Стадухина нескольких шагов, он остановился, едва не упав по инерции вперед, и, мотнув головой, вскинул к виску белую крагу:

— Луутнанти финской армии — Рикко Суттинен.

— Офицер Советской Армии. Тоже лейтенант. Юрий Стадухин.

Суттинен снова поднес руку к козырьку кепи и, с трудом сдерживая ненависть, так и клокотавшую в нем, отчеканил:

— До начала мирных переговоров между нашими правительствами войска моей и вашей страны должны находиться на расстоянии пистолетного выстрела.

— Мое командование, — ответил Стадухин, — не предупреждало меня об этом. А ваши солдаты попросили у меня табаку...

— Финская армия обеспечена своим табаком!

Рикко Суттинен резко повернулся и побежал нагонять солдат, которые уныло возвращались к прежним позициям.

— Мы, — сказал Левашев, задумавшись, — воевали не с теми, а вот с этими, вот с такими! — он кивнул в сторону финского офицера.

В полдень батальон Керженцева сделал марш вперед, заняв несколько деревень, в которых уже не встречалось ни одного финна. Вечером, когда солдаты располагались на отдых, из штаба приказали продвинуться еще на десять километров на запад в сторону советско-финской границы.

На восьмом километре батальон нагнал связной из штаба полка с новым приказом: продолжать движение, а один взвод выделить в распоряжение командира дивизии.

Уже ночью Стадухин привел своих солдат на маленькую железнодорожную станцию, затерявшуюся в лесу. Был дан приказ грузиться по вагонам. Разговорившись с офицерами, лейтенант узнал, что все они задержаны на марше к границе и выделены из своих частей, так же как и его взвод.

Куда направляются — никто не знал. В три часа ночи эшелон, скрипя тормозами, тронулся по узкоколейке. Усталость и мерное постукивание колес быстро угомонили солдат. Заснул и Стадухин. За окнами проплывали верхушки елей, мигали в вышине темного неба расплывчатые звезды...

Утром все стало ясно: в Лоухи погрузились в другой эшелон и быстро помчались по Кировской железной дороге — на север, на север, на север!..

По вагонам заливались голосистые баяны, теплушки тряслись от топота ног.

— На север, на север!..

Проснувшийся от шума Левашев накинул на плечи шинель, подошел к раскрытой двери. Мимо пробегали тощие кустарники, каменели проплешины голых сопок, вскипали под ветром зеркала лапландских озер.

На станции Полярный круг, получившей свое название от Полярного круга, который пересекает в этом месте железную дорогу, эшелон остановился. Два пожилых солдата втиснули в теплушку большой ящик.

— Держи! — крикнули они.

— А что в нем такое?

— Шампанское.

— Не врете?

— Выпьешь — убедишься. Принимай следующий!

— А в этом что?

— Яблоки!

— Да за что нам такая особая милость?

Руководивший погрузкой пожилой ефрейтор серьезно сказал солдатам, показывая чубуком своей трубки на доску с названием станции:

— Вы сейчас пересечете Полярный круг, а через минуту станете уже не просто солдатами, а солдатами Заполярья. И вот, чтобы вы не мерзли и не болели цингой, вам дается это шампанское и яблоки.

— Спасибо, отец!..

Быстро стучали колеса вагонов. Быстро менялась природа, становясь с каждым часом суровее и грубее. Впереди лежали тяжелые бои за Печенгские земли, и никто не знал — останется жив или нет.

Но об этом и не думали. Пили из солдатских котелков шипучее шампанское, пели песни, грызли сочные яблоки, весело смеялись и — ехали...

Ветер

Сережка в своем развитии двигался как-то неровно, толчками. Первым таким толчком были разговоры с отцом, и он задумался над жизнью, вторым — смерть старшины Тараса Непомнящего, и Сергей приобрел мужество; третьим — встреча с Анфисой, и он полюбил ее. Впрочем, это не то слово — полюбил; ему хотелось видеть девушку, хотелось послушать ее смех, а порой и просто подумать: «Как-то она там?..»

Уже с неделю стояли на базе. Готовился массированный торпедный удар с моря и воздуха по каравану немецких транспортов, который находился на пути к Вадсе, и накануне операции командам катеров дали целые сутки отдыха. Раньше молодого боцмана мало тянуло на берег, ему нравилось проводить свободное время на базе. Играл в футбол, бегал на лыжах, читал или просто забирался, если было тепло, в сопки и, лежа на спине, подолгу смотрел в небо. А теперь он старался не пропускать ни одного увольнения, сам просился у Никольского отпустить его на берег.

И старший лейтенант, выписывая увольнительную, однажды сказал ему недовольно:

— Я вот тебя отпускаю, а ты болтаешься где-то!

— Я не болтаюсь.

— Но и дома тоже не бываешь.

— Откуда вы знаете, товарищ старший лейтенант?

— В госпиталь ходил к приятелю, а там и отец твой лежит.

— Отец? — испугался Сережка.

— Вот видишь, — с укоризной сказал Никольский, — ты даже не знал этого... Стыдно! Он мне и сказал: что же, мол, сын дома не бывает?..

В госпитале, куда прибежал Сережка, ответили, что Рябинин уже выписался — ранение было легкое. Тогда, сев на междурейсовый пароход, он отправился прямо домой. Отец, как всегда, не спрашивая «кто?», сам открыл ему дверь, держа одну руку на перевязи.

— Сначала отдышись, — посоветовал он сыну, когда тот прерывающимся голосом стал что-то ему говорить.

Матери не было. Примятый диван, на котором лежал отец, был весь обложен книгами.

— Ты плохо себя чувствуешь? — спросил Сережка, придвигая стул поближе к дивану.

— Кто тебе сказал?

— Ну, все-таки... рука.

— Лишь бы не сердце.

Помолчали. Отец взял раскрытую книгу, вынул из-за уха остро, по-штурмански заточенный карандаш.

— Тебе письмо, — сказал он.

— Мне? — Сережка задумался: «От кого?»

Захлопнув книгу, отец покопался здоровой рукой в кармане:

— Кажется, здесь... Вот оно, держи!

«Сережа, — писала Анфиса, — вы не приходите несколько дней, и я беспокоюсь. Не может быть, чтобы я обидела вас чем-нибудь. Приходите, пожалуйста, сразу как вас отпустят. Приходите, а то мне очень тревожно за вас...»

— Что так быстро прочел?

— Да уже все, — покраснел Сережка, раздумывая: «Спросит — от кого или не спросит?»

— Коротко тебе пишут, — улыбнулся отец, иронически посмотрев на сына. — И притом, — добавил не сразу, — пусть лучше пишут на полевую почту, а то мать твоя, сам знаешь, как ревниво к тебе относится... Дай-ка спичку!

«Он все-таки понял, что от девушки», — решил Сережка, давая отцу прикурить, и как можно беззаботнее ответил:

— Это от одной... вместе в школе за партой сидели.

— Наверное, соврал! — спокойно и даже безобидно сказал отец. — Про школу-то. А впрочем, твое дело!..

— Я не хотел врать, папа, но...

— Да, вот именно. Лучше помолчи.

— Ты никогда не хочешь меня выслушать. Отец хрипло рассмеялся — смех был невеселый.

— Ладно, — примирительно сказал он, — знаю, почему ты меня в прошлый раз о садах расспрашивал... Сразу так и видно, что письмо это под яблоней писалось!

На конверте синел жирный штамп Мурманского почтового отделения.

— А-а, ладно! — раздраженно сказал Сережка. — Ты сегодня, я вижу, не в духе. И я пришел не за тем, чтобы пререкаться с тобой целый вечер!

— Легче... легче греби, — пригрозил отец, — а то, смотри, весла поломаешь.

— Наваливаться не собираюсь, но и табанить перед тобой не буду. Это только мать на цыпочках перед тобой бегает.

Отец рассмеялся снова, на этот раз веселее:

— Молодо-зелено... Смотри, вот я навалюсь — плохо тебе будет. — И вдруг оборвал: — Ну, хватит, рассказывай! Вон тут в газете опять сводка: торпедными катерами Северного флота потоплены такие-то и такие-то... Это, случайно, не вы?

— Нет, мы скоро пойдем. Дымовых шашек нагрузились — видно, много огня встретим!

Отец громко выдохнул воздух:

— Хе!.. Никольскому вашему можно довериться, он свое дело отлично знает.

— Это верно, — согласился Сережка и взглянул на часы.

— А я тебя не держу, — неожиданно сказал отец. — Можешь идти, коли ждут.

— Не ждут, но... все-таки. Ты, папа, не рассердишься, если пойду? Ночевать дома буду.

Отец поправил на руке косынку, спросил:

— Может, деньги нужны?

— Деньги?.. А на что они мне?

— Верно, — кивнул отец, — на что они тебе?.. Ну, а впрочем, возьми, вдруг да пригодятся!

— Спасибо, папа!..

В коммерческом магазине он занял очередь в кассу. Офицер морского патруля издали следил за ним подозрительным взглядом: не будет ли этот молодой матрос брать водку? Но Сережка попросил у продавщицы двести граммов конфет, которые нравились ему самому в недалеком детстве. Должны, очевидно, нравиться и Анфисе, — не может быть такого положения, чтобы их вкусы не сходились!..

В дверях магазина совсем некстати столкнулся с матерью.

— Ты что здесь? — с радостным удивлением спросила она. — Отец, наверное, послал?

— Нет, я так,..

— А что купил?

— Да вот конфеты...

Мать бесцеремонно раскрыла кулек, вкусно разгрызла на белых зубах одну конфету.

— Какие хорошие-то! Откуда деньги?.. Ну ладно, займи вон ту очередь, а я стану в кассу... ты из дому?

— Да, — упавшим голосом пробормотал Сережка.

Он не посмел не вернуться домой и, чувствуя, как быстро истощается содержимое кулька, покорно шагал рядом с матерью. Отец, встретившись с ним, хитро подмигнул ему глазом:

— Ну, попался?..

Сережка покормил в аквариуме уродливых жителей морских «лугов», послушал разговор родителей, поужинал нехотя — стало еще скучнее.

— Ну, как ты живешь, сынуля?

— Да ничего, мама.

— А грустный почему?

— Так просто

И отец тоже съел конфету. Тоже похвалил. И опять подмигнул:

— Вкусные!

Сережка тайком от матери снова прочел письмо: «... вы не приходите несколько дней, и я беспокоюсь. Не может быть, чтобы я обидела вас чем-нибудь...»

«Разве она может обижать? Или разве он может ее обидеть? Да никогда!..»

Посмотрел на часы — половина десятого. Еще полчаса — и уже будет поздно идти к ней.

— Мама, тебе никуда не надо?

— Нет, милый.

— А то бы я сходил.

— Спасибо, но не надо.

Читает отец, что-то пишет мать, а часы — тик-так, тик-так. Взял бы их, проклятые, и разбил! Вот уже десять. Или ложись спать, или — иди...

— Мама, я пройдусь.

— А на улице темно, сынок, холодно.

— Я все-таки пройдусь.

— А со мной посидеть не хочешь?

— Я скоро вернусь...

Когда за сыном захлопнулась дверь, Прохор Николаевич громко расхохотался.

— Ты чего? — удивилась жена.

— Да так, место смешное одно попалось, — ответил он, хотя читал «Основы непотопляемости военных кораблей деревянной конструкции».

Дверь открыл навигационный смотритель:

— А, пропащая душа! Ну, проходи в горницу.

И, еще не входя в комнаты, Сережка каким-то чутьем понял — ее нету. Сразу опустилось сердце. Спросил неуверенно:

— Анфиса дома?

— Ушла недавно. Сидела, чего-то нервничала, потом ушла... Говорил я ей: «Не ходи, доченька, посиди со мной», — не послушалась, убежала.

— Куда же, дядя Степа?

— А бог ее ведает! Может, к тете Поле — у той сейчас что ни день, то праздник. Да и матушка Женечки как бы вроде на побывку с фронта приехала — отвели девчонку туда...

Шуршали за окном волны, ревели в туманных далях радиомаяки, позвякивала цепь шлюпочного прикола. «Не уйду, — решил Сережка, — дождусь...»

И потому, чтобы убить время, сознательно затягивал чаепитие, долго выслушивал давно заученные наизусть морские истории — даже смотрителя утомил.

— Ты, сынок, посиди, коли хошь, — сказал Хлебосолов, — а я уж прилягу. Ох-хо, косточки мои!

Прилег старый моряк и заснул. Анфисы все не было и не было. Отчаяние сменилось глухим раздражением против нее. Потихоньку взял у дяди Степана табаку, свернул цигарку, выкурил.

Потом бушлат натянул, осторожно вышел. Сумрачно шагал по хрустящей гальке. «Где она?» — думал.

И совсем случайно встретились лицом к лицу на темной пустынной улице.

— Анфиса!

— Ой, Сережа!.. Сереженька!..

Взялись крепко за руки и, ничего не говоря друг другу, долго шли куда-то — все против ветра, все против ветра!..

Дальше