Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава вторая.

Умный ефрейтор

Тринадцатый взвод лейтенанта Вальдера отвели на отдых.

Но радость мирного тылового существования скоро омрачилась известием с юга Финляндии: русские, взломав оборону «Карельского вала», штурмом взяли считавшуюся неприступной крепость Виипури. До сих пор война со всеми ее победами и поражениями глухо прокатывалась где-то на Украине и в Белоруссии; горно-егерская армия Дитма была сравнительно спокойна. Но весть о падении крепости заметно поколебала это спокойствие: война приближалась и к блиндажам егерей. Правда, блиндажи покрыты железобетоном, соединены подземными ходами сообщения, освещены электричеством. Но ведь выборгскую оборону тоже строили берлинские инженеры, а она все-таки не выдержала натиска русских.

В эти дни только и было разговоров, что о заключении нового военного соглашения между Германией и Финляндией. Переговоры обеих союзных сторон затянулись уже на целый месяц, и егеря, которые возлагали на это соглашение какие-то надежды, давно потеряли в них веру. Тогда на помощь солдатским умам пришли хорошо одетые, благоухающие французскими духами серьезные офицеры из «политише абтайлюнга». Собирая солдат в землянках, инструкторы по национал-социалистскому воспитанию усердно вдалбливали им в головы мысли об активизации Финляндии в войне, о каких-то несбыточных программах расширения военной промышленности финнов, о том, что большевики даже не смеют думать о наступлении в Заполярье, — они наткнутся здесь на такой барьер мужества плюс железобетон линии обороны, что будут разбиты наголову...

Однажды вечером, когда солдаты сидели в казарме и обсуждали мрачные финские события, лейтенант Вальдер пришел и сказал:

— Выходи, стройся!.. Наш взвод назначен на охрану доков в фиорде Биггевалле...

Через два часа машины подвезли их к фиорду, в одной из бухт которого размещались судоремонтные мастерские. В доке стояла, зияя пробоинами, подводная лодка Швигера.

Она лежала на деревянных стапелях, и по ее корпусу ползали фигуры людей, сваривая стальные швы, расползшиеся под ударами русских снарядов и глубинных бомб, — следы работы Пеклеванного и Вахтанга Беридзе.

Лейтенант Вальдер вышел из караульного помещения, где он принимал дежурство от фельдфебеля тирольских стрелков, и началось распределение солдат на посты.

Пауль Нишец попал в группу, которой предстояло охранять гидроэлектростанцию. Расположенная на высоте 702 метров над уровнем моря, станция денно и нощно пожирала энергию горной реки, которая была закована в металлические трубы; каскад отработанной воды с силой рушился в пропасть фиорда.

Шум турбин мешал вести разговоры, и солдаты разгуливали неподалеку от стен станции по широкому каменистому плато.

— А наш лейтенант неплохой парень, — говорил Яунзен, постоянно сплевывая. — Я его даже не просил, он сам стал хлопотать, и вот завтра уже пойду вставлять зубы на казенный счет...

— Проси, чтобы вставили золотые, — советовали ему, посмеиваясь, но Яунзен не обижался на это.

— Зачем золотые! — говорил он — Сразу будет видно, что зубы вставные, а я еще молодой, — попрошу естественные. Пусть хоть у покойников надергают, мне какое дело...

Гудели трубы, по которым бежала река; фиолетовые огни электросварки вспыхивали и гасли внизу; было видно, как волны бились в батопорт дока.

— Ох-хо-хо! — сам не зная почему, вздохнул Нишец и, взяв камень, бросил его в фиорд: быстро уменьшаясь, камень полетел вниз, и только легкий всплеск обозначил его падение.

— Высоко, — поежился один солдат.

На крыльцо вышел инженер. С моря наваливалась душная темнота, и горящий огонек папиросы инженера выделялся яркой красной точкой. Франц Яунзен направился к крыльцу, чтобы, пожаловавшись на тяжести солдатской службы, выклянчить себе сигарету...

Чей-то неясный силуэт забрезжил в сумраке на склоне горы. Человек шел по направлению станции, широко размахивая руками. Он шел спокойно, не торопясь.

— Стой! Пароль! — крикнул Франц, поворачивая обратно от крыльца; человек продолжал идти молча. — Пароль!..

Неожиданно где-то внизу, в ущелье фиорда, закудахтал пулемет и, возвращенный эхом три раза, донесся глухой хлопок гранатного взрыва. Там, около дока, что-то произошло.

Яунзен, вначале вырвавшийся вперед, теперь отбежал в сторону и, встав на колено, разрядил во тьму всю обойму. Но было уже поздно. Человек в русском ватнике отскочил, размахнулся — и черный мячик гранаты, подпрыгивая на камнях, громыхнул взрывом.

Бешено дергая затвор автомата, заедавший от густой смазки, Нишец дал одну короткую очередь... другую... третью... «Капут», — решил он, когда за спиной раздался треск кустов и на плато перед станцией выскочили еще две фигуры в ватниках.

С этой минуты Нишец стал думать только об одном — о спасении. Он бросился с крутого обрыва вниз, и шумный ливень песка ринулся на него сверху, засыпав упавшего к подножию сопки ефрейтора. Там, в сплошной темноте, пытаясь вытолкнуть песок изо рта языком, Нишец остался лежать до конца боя, звуки которого едва-едва проникали через толщу песка.

Перешагнув через труп нацистского инженера, который еще сжимал в руке браунинг, Алеша Найденов ворвался в помещение гидроэлектростанции.

— К такой матери! — яростно сказал он, заталкивая под фундамент турбин, продолжавших свою работу, тяжелый пакет взрывчатки.

— Торопись! — крикнул ему с порога Ярцев, махая рукой и разбрызгивая кровь по молочно-желтым кафельным плиткам пола, — пуля оторвала ему мизинец.

Сказал и бросился бежать под откос — туда, к докам, где задыхались сейчас пулеметы. Кто-то перерезал ему путь. Не останавливаясь, он ударил человека прикладом по зубам, побежал дальше.

Остановился. Тяжело дыша, вернулся обратно. По-немецки спросил:

— Сколько вас здесь?

Ударенный им солдат лежал молча. Ярцев ткнул его сапогом в бок:

— Ну, ты!.. Отвечай...

— Взвод, — прохрипел тот. — С отдыха сняли...

Навстречу поднимались бойцы.

— Товарищ лейтенант, не прорваться!.. Там их много!..

Точно гром, прокатился грохот взрыва. Здание гидроэлектростанции взлетело в воздух. Освобожденная от железного плена труб, бурная река вдруг шумным водопадом низринулась с головокружительной высоты.

— Пошли, — сказал Ярцев и страшно скрипнул зубами. Не от боли — от досады!

У берега их ждал МО-216. Мичман Назаров спрыгнул с мостика, крикнул:

— Что взорвали — батопорт или станцию?

Ярцев ничего не ответил и, только пройдя в рубку и распахивая ватник, выругался:

— Черт бы их драл!.. Вчера пятнадцать человек охраняли, сегодня взвод целый пригнали... И палец этот еще!.. Найденов, у тебя пакет есть?.. Перевяжи, а то заплачу...

Назаров грустно улыбнулся. Конечно, шутить можно, но... батопорт остался не взорван. Надо думать, что переживает сейчас лейтенант.

Ярцева, которого раздражали бы утешения мичмана, сейчас раздражало все, даже его молчание.

— Ну, чего молчишь! — сказал он. — Заводи моторы и -в базу... Сегодня лейтенант Ярцев задания контр-адмирала Сайманова не выполнил. На войне бывает и такое...

— Уйдет подлодка в море, — осторожно сказал Ставриди, стоя в раскрытых дверях рубки. — Я видел, как ее быстро сваривают, аж зарницы в небе полыхают...

— А ты помолчи, — обрезал его Ярцев, — и без твоих выводов тошно. А вот ты, мичман, скажи, что думаешь?..

— Я, товарищ лейтенант, думаю, что думал бы сейчас Вахтанг Беридзе, если бы он не надумал в отпуск уехать!..

— Спасибо, — поблагодарил Ярцев Найденова и помахал забинтованной рукой. — Думать тут нечего. Надо заводить моторы!..

Мичман откинул на переговорной трубе клапан, передал в дизельный отсек:

— Моторы завести!.. — Потом склонился над картой и сказал: — Я знаю, о чем бы думал сейчас старший лейтенант Беридзе. Вот, смотрите, фиорд, вот бухта, где расположен док... Этот берег теневой, а батареи врага...

— Ну, ну! — ободрил мичмана Ярцев, подходя к карте. — А дальше что думает делать твой Беридзе?..

Пауль Нишец выбрался из земли, отряхнулся.

«Я везучий, — подумал он, — мне всегда везет... На кордоне Карла Херзинга вместо меня ухлопали, зимой лейтенанта Вульцергубера в плен взяли, а мне только ухо ободрали. Вот и сейчас тоже повезло».

У входа в караульное помещение лежали прикрытые листом жести два трупа. В одном из них Нишец узнал своего приятеля Вилли Брамайера.

«Отбегался, — подумал он про него. — Ну ничего, у тебя детей нету, а жена... Что жена! Ты и не видел-то ее с греческой кампании».

Простреленные окна караулки щербатились осколками стекол. Солдаты молча чистили свое оружие, воняющее пороховым дымом.

Ефрейтор втянул в ноздри воздух и с грубой прямотой солдата решил пошутить:

— Ух! Не стало нашего Вилли, и воздух вроде чище!

— Что вы сказали?

Нишец только сейчас заметил сидевшего в углу нахохлившегося лейтенанта Вальдера, который подогревал на спиртовке консервы.

— Я сказал, герр лейтенант, что воздух чистый...

— Меня интересует не сквозняк, а ход ваших мыслей, ефрейтор. Я давно наблюдаю за вами и не вижу в вас той уверенности в победе, которой дышат и горят ваши товарищи по оружию!..

«Вот уж кто действительно горит верой в победу — так это только мои товарищи. Шупо!» — подумал Нишец и вежливо сказал:

— Я имел в виду только воздух.

— Надо добавлять «герр лейтенант», когда разговариваешь со мною!

— Слушаюсь, герр лейтенант. Я имел в виду воздух, герр лейтенант. Только воздух, герр лейтенант!..

Солдаты, оставив свои карабины, с интересом следили за разговором. Вальдер снял с огня мясные консервы, причем обжег себе руку, и это еще больше разозлило его.

— Вы что смеетесь? — крикнул он, прикладывая обожженный палец к дулу холодного пистолета, чтобы унять боль. — Я отлично понимаю ваши намеки! Вместо того чтобы разить врага во имя великой Германии, вы бросили оружие, а теперь радуетесь гибели одного из лучших солдат моего взвода! Да знаете ли вы, что Вилли Брамайер с тридцать пятого года состоял в железных колоннах нашей партии; он всегда был образцом верности делу фюрера... Не раздевайтесь! Сейчас я в наказание привяжу вас на два... нет, на четыре часа к позорному столбу!.. Пойдемте!

— Слушаюсь, герр лейтенант!..

Они вышли, и лейтенант Вальдер собственноручно привязал Пауля Нишеца к телеграфному столбу. Около этого столба, вкопанного на вершине горы, и стоял Нишец. Отсюда было далеко видно, и он видел все...

Он видел, как из-под черного крутого берега показалась сначала мачта, а потом и весь борт советского катера; он слышал даже слова русской команды и лязг орудийных замков; он видел лица матросов и видел, как развеваются на них длинные парусиновые рубахи, — все-все, что только можно было видеть, Пауль Нишец видел...

Наконец, он увидел и то, как под ударами снарядов развалились ворота батопорта, и скоро на том месте, где стояла подлодка, только плавали доски, да какой-то сварщик все пытался влезть на гладкую стену дока.

«Вот дурак!» — подумал ефрейтор и, забыв про веревку, опутавшую его, весело рассмеялся.

Если бы случилось такое с Нишецем, он не стал бы хвататься за стенку — он поплыл бы вон в тот конец дока, где болтается размочаленный осколками трапик. Ничего, как-нибудь выбрался бы. А потом побежал бы что есть духу, и не туда, за штабель дров, куда спрятались все, а вон куда... далеко. Там лежит гранитный валун, который не пробьет никакой снаряд. Вот ефрейтор спрятался бы за этим камнем и, может быть, даже закурил бы... А почему не закурить» если нет опасности?

О, ефрейтор Нишец — умный ефрейтор!

Бунт на барже

Щелкнула задвижка бронированной двери — свет в штурманской рубке автоматически погас, и в уши сразу ударили плеск волн, хлопанье парусиновых тентов, ровный гул турбовентиляторов. Штурман эсминца закрыл дверь, маскировочный автомат сработал — рубку залило прежним спокойным светом, и Артем скинул ноги с дивана, — отдыхал перед вахтой.

— Папиросы есть? — спросил он, потягиваясь после сна.

Штурман бросил на стол промокшую палку американских сигарет, склонился над диском настройки радиопеленгатора.

— Бекетов оборотов прибавить велел, — сообщил он. — Волна на полубаке разбивается, сечет вахтенных, словно дождь тропический. И небо, как назло, сажей помазано — ни одной звезды, приходится по радио определяться...

Пеклеванный раскурил сырую сигарету, надел запасные наушники — в уши сразу ринулся весь мир, полный трескотни и музыки. Ночная Америка приглушенно квакала через океан джазовым тромбоном; английская метеостанция со Скапа-Флоу сообщала о начале восьмибалльного шторма, идущего от берегов Исландии; на неопределенной волне разносились в эфир отчаянные вопли торпедированного судна с грузом пшеницы: там гибли люди. Рим — «открытый город» — молчал; в этой упорной тишине чувствовалось что-то таинственное и жуткое; в Риме с 4 июня были американцы; Германия транслировала «Лоэнгрина»; чей-то мелодичный женский голос, словно разучивая па простейших танцев, отсчитывал в эфир: «раз, два, три, раз, два, три»; нейтральный Стокгольм густо хохотал над какими-то старомодными шутками.

— Вот черт! — злился штурман, стараясь пробиться через эту сутолоку звуков к позывным радиомаяков; он круто повернул верньер настройки, и вдруг неожиданно в наушники ворвался все заглушающий треск морзянки. Офицеры невольно насторожились.

— Передающий где-то рядом с нами, — сказал Артем, прижимая наушники ладонями. — Мне кажется, я даже слышу шумы от разъединяемого контакта... Видно, радист нервничает...

— Шифр, — заметил штурман, и Пеклеванный, схватив карандаш, стал быстро записывать, приговаривая в паузах:

— Что бы это могло быть?.. По-моему, немецкий корабль... Странно...

Когда в его руках оказался полный текст радиограммы, он вышел из штурманской рубки. «Летучий», отряхивая с полубака лохматую пену шторма, разрезал набегавшие навстречу водяные валы. У носовых орудий, задранные в небо, стояли комендоры в капковых бушлатах.

Лейтенант прошел в коридор салона эсминца, постучал в каюту:

— Послушай, Петров, тут одна шифровка... Передающий работал на чужой волне, наши радисты могли и не поймать ее. Ты не смог бы расшифровать этот текст?..

Артем посмотрел на часы: через сорок минут пора заступать на ходовую вахту. Он уже стал ругать себя за свое любопытсгво, отнимающее драгоценное время отдыха, но шифровальщик, протягивая ему расшифрованный текст, обеспокоенно сказал:

— Мне кажется, это стоит показать командиру. Он отдыхает в салоне...

— Слушаю, — сказал Бекетов, отстегивая самодельные ремни, которыми он прихватил себя к переборке, чтобы крен не сбросил его на палубу.

— Шифровка, — доложил лейтенант. — Внеслужебная.

— Читайте.

— Есть, читать!.. «Линия Тромсе — Свальбард, с борта угольной мотобаржи «Викинг». На переходе взбунтовалась команда. Подавить мятеж своими силами не удается. Бунтовщики удерживают машинный отсек и руль. Просим экстренно выслать поддержку. Координаты...»

— Ого! — капитан третьего ранга стал поспешно натягивать реглан, рассуждая вслух: — Что могут выслать немцы? Скорее всего — миноносец. Но по сведениям разведки, их миноносцы сейчас базируются на Альтен-фиорде. Пока они выберутся из шхер Серейсунна, мы будем уже на месте...

Ровно в полночь, с четвертым ударом склянок, лейтенант заступил на ходовую вахту. «Летучий», изменив курс, на полных оборотах винтов летел навстречу мятежному «Викингу». С высоты мостика Пеклеванному открывалась узкая палуба корабля, через которую перехлестывали седые космы волн. Штормовые леера, протянутые над палубой, чутко воспринимали изгибы корабельного корпуса: то беспомощно провисали вниз, то вытягивались в дрожащие от напряжения струны. При свете дремотного сияния, распахивающегося на норде во всю небесную ширь, сверху виднелись кружки матросских голов, длинные хоботы орудий и торпедных труб, развернутых по бортам. Корабль напоминал сжатую до отказа могучую пружину, готовую в нужный момент развернуться и поразить врага. И, смотря вперед, где бивень форштевня отбрасывал волну за волной, Пеклеванный подумал, что название «Летучий» сейчас как никогда подходит к его кораблю...

К нему протиснулся капитан-лейтенант Францев, помощник командира. Громадного роста, в новеньком блестящем плаще, с которого стекали струйки воды, он осмотрел горизонт и спросил:

— Ну как, Артем Аркадьевич, привыкаете? Шальная волна, принятая эсминцем, накрыла весь полубак; другая волна, нашедшая сзади, вдавила корму вглубь, и вся масса воды, не успевшая схлынуть с полубака, была подброшена в небо, — тяжелый ледяной студень накрыл мостик. Несколько секунд люди находились под гнетом воды, которая с шумом и свистом перекатывалась над ними; когда же волна схлынула, Пеклеванный ответил Францеву:

— Так ведь я, Данила Самсонович, еще по Тихому океану такие корабли знаю. А вот сосет у меня сердце по «Аскольду» погибшему...

Выжимая мокрые концы башлыка, Францев обиженно загудел:

— Ну вот, а мне в штабе говорили, что лейтенант Пеклеванный на «Аскольде» спит и видит миноносцы!..

Артем хотел что-то сказать, но не успел. Прокатившаяся по палубе волна словно выплеснула из люка матроса с перекинутой по груди серебряной цепочкой дудки. Придерживая срываемую ветром бескозырку, он подошел к Пеклеванному, протянул серый бланк радиограммы:

— Принята по клеру. Передать командиру.

Повернувшись спиной к ветру, лейтенант приблизил бланк к узкому лучу света, исходившему из-под крышки компасного нактоуза.

В радиограмме значилось:

«Советским кораблям, находящимся в море... Придите на помощь восставшим против фашистской каторги. Команда угольщика «Викинг» восемь часов удерживает машины судна. Из радиорубки придется отступить. Не хватает оружия. Баки с пресной водой в руках немцев. Придите на помощь, как бы вы далеко ни были. Наши координаты... Принявший командование над восставшими штурман Свободной Норвегии — Оскар Арчер...»

Когда деревенская повитуха дала Оскару шлепка под зад, он разорался так, что отец сказал: «Ну, этот сумеет постоять за себя!» Осенью отец утонул во время шторма у острова Ян-Майен. Исландские рыбаки, подобравшие его труп, переслали на родину разбухшие от воды сапоги отца и ладанку, освященную в церкви. Когда Оскару исполнилось пятнадцать лет, мать проводила его на пристань, где раскачивалась готовая к отплытию шхуна, и повесила ему на шею отцовскую ладанку. «Да спасет тебя провидение, мой дорогой мальчик, и молитвы твоей бедной матери!..»

Оскар вернулся через полгода. Мать не узнала в этом грубом жилистом парне с трубкой в зубах и с руками, испещренными татуировкой, своего прежнего мальчика. Он говорил басом, от него попахивало ромом, с языка срывалась крепкая ругань. Но шесть сестер — даже маленькая Астри, мечтавшая об игрушке, — жадно глядели на окованный железом, оклеенный открытками матросский сундучок, из которого Оскар вынимал подарки, и мать простила своему кормильцу его раннее моряцкое мужество.

В двадцать пять лет у Оскара были крепкие, словно якорное железо, руки и голова, в которой гулял ветер. Жизнь ему не нравилась. Для того чтобы ее изменить, нужны были деньги. Оскар законтрактовался на три года в провинцию Финмаркен. Ходили слухи, что каждый нищий возвращается оттуда с мешком золота. Оскар прокладывал в горах дороги, валил лес, переправлялся через пороги. Десны кровоточили от цинги, грудь разрывалась в жестоком кашле, на ногах были ампутированы четыре отмороженных пальца. Срок контракта подходил к концу, а мешок с золотом оставался только мечтой. Оскар подумал и продлил контракт еще на два года.

Через пять лет напряженного труда он отплыл на юг страны. На пристани Тронхейма ему встретились матросы, с которыми он плавал когда-то в Антарктику бить китов. Оскар никогда не был плохим товарищем. Прямо от портовых ворот до самого центра города тянулась длинная цепь кабаков. Завернув с приятелями в один из них, Оскар только через несколько дней добрался до центра города, пройдя через всю цепь окраинных притонов. Протрезвев и пересчитав жалкие гроши, оставшиеся от заработка, он покатился по земле, рыдая и воя от ужаса. Старая жизнь висела на нем мертвым якорем.

Сжимая в кулаке отцовскую ладанку, Оскар заключил новый контракт сразу на шесть лет. Теперь он ехал на Шпицберген, на далекий остров Свальбард, где не было ни кабаков, ни женщин, ни магазинов. Там, озверело врубаясь в угольные пласты гор, Оскар трезво думал: «Это уже последнее». Выбираясь из шахты, приглядывался к жизни поселка русской угольной концессии. К русским относился недоверчиво: в газетах писали, что коммунисты хотят поработить Норвегию. Но, однако же, очень удивился, когда узнал, что в России за ученье денег не берут. Удивился, но не поверил — вранье.

Шесть лет пролетели в визге метелей, в грохоте отбойных молотков; шесть лет въелись в его потную кожу угольной пылью Свальбарда. Ему шел уже тридцать седьмой год, когда он поселился в Христиании. Матери не стало. Сестры разбрелись в поисках счастья. Оскар не обзаводился семьей, чуждался друзей. Черствый хлеб, несвежий сальтфиш и кувшин с водой были его обычной трапезой. Он сделался скупым, желчным, на свободные деньги покупал не масло, а книги.

Экзаменаторы не могли срезать этого человека в заношенном свитере, который упорно перебирался с курса на курс. Решение параллактического треугольника или метод Сент-Илера для сомнеровых линий — это труднее, чем рубка голов рыбам и вязка парусов в шторм. Но довольно! Он уже всласть поделал того и другого, теперь он хочет сам водить корабли.

Весной 1940 года Оскар получил диплом штурмана. Маленькое суденышко. Знакомый морской ветер — им легко дышится. Оскар нащупывает под кителем ладанку. «Молитвами твоей бедной матери...» Ему хочется плакать. Но когда человеку идет пятый десяток, заплакать трудно. Он заплакал позже, когда нацистский офицер сорвал с его кителя штурманские нашивки.

Однажды на улицах Осло он встретил младшую сестру — Астри Арчер. Нарядная, веселая, красивая, она шла под руку с гестаповцем. Оскар проклял тот день, когда ушел в море, чтобы брюхо этой девчонки не было пустым, и плюнул ей в лицо. Гитлеровец спокойно расстегивал кобуру пистолета. Тогда Оскар вспомнил свою молодость и понял, что кулаки у него остались по-прежнему крепкими. За оскорбление немецкого мундира ему присудили пять лет каторжных работ.

Диплом и отцовская ладанка лежали перед комиссаром гестапо: «Так вы штурман? Отлично... Нам нужны люди, знакомые с полярными районами...» И он снова стал штурманом, штурманом морской каторги. Полярная артерия, по которой он водил мотобаржи, перекачивала в топки гитлеровских кочегарок жаркий уголь заполярных копей.

За каждым шагом норвежского штурмана следили охранники; прокладываемые Оскаром курсы проверял немецкий шкипер.

Пять лет унижений и позора, проведенных в непрестанном, ожидании удобного случая, чтобы сбросить с себя цепи каторги, и вот наконец дождался!..

Оскар Арчер пересчитал патроны. Оставалось сделать четыре выстрела, и борьбу можно считать проигранной. Когда ствол карабина окажется пуст, Оскар пойдет на свидание с отцом: есть особый прием ныряния, которым пользуются арабские ловцы жемчуга, — человек уходит под воду так глубоко, что вынырнуть почти невозможно. Нет, он совсем забыл про кингстоны: прежде чем покончить с собой, он покончит с кораблем...

«Викинг», разделенный на два лагеря, имел свою линию фронта. Она проходила по шкафуту верхней палубы, где болтались на тросах сорванные штормом, изрешеченные пулями шлюпки. Гитлеровцы, засев в рубке, простреливали палубу из иллюминаторов. Во главе со своим шкипером они могли управлять кораблем, но механизмы находились в корме, где засели восставшие. А восставшие во главе со штурманом могли пустить в ход двигатели, но управление находилось в носу, где забаррикадировались гитлеровцы. Одно зависело от другого, и отданная на волю волн баржа, грозя перевернуться каждую минуту, бешено черпала воду низкими бортами...

Расшатав заклепки днища, море проникало и в трюм, где лежали три матроса, погибшие в схватке за радиорубку.

Оскар вдумчиво и серьезно пожал каждому мертвецу холодную руку, сказал:

— Их надо похоронить...

Несколько человек взяли лопаты и молча ушли в боковую дверь бункера, где закопали мертвых в уголь арктических копей.

И когда они закончили свою работу, в захлестываемые волной иллюминаторы проник голубоватый свет. На палубе, прикрывая выход мятежников наружу, снова заработал пулемет и раздались радостные крики охранников. Острый луч прожектора прошелся вдоль борта, разгоняя ночные тени.

Оскар, стоя у иллюминатора, в отчаянии обхватил штурвал кингстонов. Ослепленные ярким светом глаза с трудом разглядели силуэт какого-то корабля. И, всматриваясь в его стройные очертания, штурман снял руку со штурвала, улыбнулся впервые за всю эту страшную ночь.

— Пусть наци не радуются, — сказал он. — Помощь пришла, но не к ним, а к нам. А ну, друзья, смелее!

И выставив вперед винтовку, в магазине которой хранились четыре решающие пули, он первым бросился в распахнутую черноту люка...

— Весла... на воду! — скомандовал Пеклеванный, и шлюпку сразу взнесло на гребень, темный борт миноносца поплыл в сторону. — Навались!..

«Ых... ых... ых...» — дышат загребные, вырывая из черной воды гибкие весла; плоский силуэт мотобаржи то пропадает, закрытый водяным валом, то выбрасывается наверх. Светлая строчка трассирующих пуль, вырвавшись из иллюминатора, проколола темноту и погасла далеко во тьме.

— Навались! — повторил лейтенант, хотя матросы и не нуждались в этой команде: весла даже потрескивали в уключинах. Под грохот пулемета, стегавшего по палубе, шлюпка подошла к судну с кормы, и Пеклеванный первым выскочил на площадку юта.

Быстро приняв решение, единственно возможное — рваться напролом, — он крикнул:

— Пробивайтесь к рубке!..

Когда его потом спрашивали, что было дальше, он не мог ничего ответить: в памяти только сохранились какие-то бессвязные впечатления. Вот он бежит... коридор... жара... шлепок разбитой лампы... кто-то кричит: «Фрам, фрам!» Разбитый трап... упал... кто-то ударил... выбил дверь... немецкий радист... «Капут, капут!» — а сам стучит на ключе. И опомнился уже в штурманской рубке, когда рослый мрачный моряк вытолкнул затвором из карабина патрон и устало сказал:

— Как раз хватило... даже одна пуля осталась!..

Он ухватил за ноги мертвого немецкого шкипера и, перетащив его через высокий комингс дверей, выбросил за борт.

— Вам что-нибудь надо передать на свой корабль? — спросил он на ломаном английском языке, на каком объясняются моряки всех наций. — Но прожекторы разбиты во время перестрелки...

Пеклеванный захлопнул дверь и, включив все лампы внутри рубки, отвинтил барашки иллюминатора.

— Это хорошо заменит нам прожектор, — ответил он и несколько раз подряд закрыл и снова открыл броняжку иллюминатора, посылая во тьму три длинных и два коротких проблеска — сигнал вызова.

На эсминце сигнал заметили, и Бекетов послал Пеклеванному вопрос: может ли «Викинг» идти своим ходом?

— Можем, — ответил Оскар Арчер и сбросил со стола карту, на которой чернела жирная черта курса, проложенного гитлеровцами в Лиинахамари. — Мы возьмем новую карту, — сказал он, — и проложим новый курс...

Вечером следующего дня «Викинг» уже швартовался в Кольском заливе. И всю ночь над причалами Мурманска клубилась угольная пыль — это после четырехлетнего перерыва в бункера складов ссыпался жаркий уголь Свальбарда.

А сам норвежский штурман шагал сейчас по мурманским улицам, натягивая на запястье рукав кителя, чтобы скрыть уродливое клеймо фашистской каторги.

Он шел на прием к контр-адмиралу Сайманову.

Ложная тревога

С самого начала Ирина Павловна поняла, что на шхуне все изменилось. Проходя по отсекам и толкая перед собой тяжелые дубовые двери, она узнавала знакомые закутки и постоянно чувствовала, что здесь — о, ее не обманешь! — что-то не так...

И Прохор тоже не тот. Мало того, что он перестал быть капитан-лейтенантом и на его плечах вместо привычного кителя с погонами какая-то шерстяная куртка, — так он еще и предусмотрителен не в меру, суров не в меру, неласков тоже не в меру...

— Какие тяжелые стали двери!

— Сюда нельзя.

— Но я хочу пройти в свою каюту. С ней так много связано!

— Нельзя!..

Палуба тесно заставлена бочками, пропахшими ворванью. Над головой знакомо и призывно гудят полотнища парусов. Но таких грязных парусов она не видела еще ни на одном паруснике.

«Что, неужели ее Прохор перестал быть моряком?»

Волны, вздымая тяжело груженные борта шхуны, небрежно закидывают на палубу зеленоватую пену. Невдалеке стоят матросы, одетые кто во что горазд: засаленные ватники, канадки, свитера, концы вязаных шарфов треплются на ветру, у каждого на поясе нож.

Женщина отвернулась. «За какие, спрашивается, грехи Прохору вручили это судно с плохим боцманом и с такой командой, распущенной хуже команды любого английского трампа?..»

В каюте она обиженно присела на диванчик. Прохор, ссутулив плечи, сгибался в три погибели над столом, переставляя по карте ножки штурманского циркуля. Клок волос спадал на лоб, губы что-то старательно шептали. В иллюминаторе показалась волна и сразу схлынула.

— Скажи, может быть, это связано с гибелью «Аскольда»?

— Что? — спросил муж, не отрываясь от карты.

— Вот это все, — она обвела рукой деревянные переборки каюты, оклеенные дешевыми невзрачными обоями.

Он понял. Распрямил плечи. Стукнулся затылком о низко выступающий бимс.

— Пока я не могу ответить тебе на этот вопрос. Ясно?

— Нет, не ясно.

Прохор молчал. Он просто не хотел разговаривать. Сильно качнуло. Что-то с грохотом прокатилось по палубе. Через люк хлынула вода, донесся крепкий, густой смех матросов.

— Подбери воду. Тряпка там, в углу. Подтянув повыше платье, чтобы не забрызгать его, Ирина села на корточки, стала собирать воду. .«Злой, — думала, выжимая над раковиной тряпку, — сегодня лучше не начинать разговора...»

Прохор никогда не ссорился с женой, а если и происходили размолвки, он брал ее на руки, молча сажал на шкаф, молча надевал перед зеркалом фуражку и также молча уходил из дому. Это случалось с ним редко и давно, когда они оба были еще молоды. Ирине тогда казалось очень обидным сидеть на шкафу, вдыхая пыль старых газет, но теперь все это казалось ей безобидной, милой шуткой.

— Прохор, помнишь, как ты меня на шкаф сажал?

— Было бы хорошо, если бы ты сейчас оставила меня в покое. И вообще непонятно, зачем ты тронулась в это путешествие!

— Но ты же сам сказал мне накануне, что шхуна пойдет в Горло Белого моря. А мне как раз надо попасть в колхоз «Северная заря»... Это по пути!

— А, ладно! — он отмахнулся, как отмахиваются от надоедливого комара.

Этот жест покоробил ее. Она отбросила тряпку и, подойдя к столу и закрыв карту локтями, сказала:

— Нет, я тебя заставлю разговаривать со мной. До сих пор я была твоим другом, и ты никогда не скрывал от меня ничего. А сейчас? Ты живешь какой-то непонятной для меня жизнью... Ответь, пожалуйста, что значит эта твоя куртка без погон, это судно, которое я своими руками вернула к жизни и которое теперь похоже на пиратский клипер, где паруса черны от грязи и матросы ходят с ножами, как мясники?.. До сих пор я считала тебя образцовым капитаном, я гордилась тобой, а теперь...

Ошеломляющий грохот корабельных гонгов оборвал ее последние слова. Прохор схватил жену за руку и, пинком распахнув дверь, почти силой выбросил ее из каюты.

— Скорее!.. В шлюпку левого борта!.. Молчи!..

Ей показалось, что он сошел с ума. В тесном проходе между каютами она вырвалась из его жилистых рук, но он снова обхватил ее тело мертвой хваткой и, качаясь от резких бросков судна, понес к выходу.

— Слыщенко! Кубиков! — крикнул он — Берите ее в «партию паники»!..

Ирина Павловна опомнилась только в шлюпке, которую высоко вздымали на своих гребнях предштормовые волны. Гитлеровская подлодка раскачивалась неподалеку, и немецкие матросы, стоя у орудий, с интересом наблюдали за паникой, которая охватила шхуну.

Паника не прекращалась даже и в шлюпке. Высокий вихляющийся матрос Кубиков орал в сторону немецкой субмарины:

— Эй, геноссе!.. Не стреляй... Мы рыбаки!..

Офицер, стоявший в рубке субмарины, приставил к губам мегафон и прокричал несколько гортанных слов. Гребцы, словно они этого и ждали, сразу навалились на весла. Несколько могучих гребков приблизили шлюпку почти к самому борту подлодки.

— Что за судно? — расслышала Ирина Павловна вопрос на корявом русском языке.

— Шхуна «Шкипер Сорокоумов».

— Как? Орокосумо?

— Со-ро-ко-у-мов! — почти хором ответило несколько голосов.

— Утоплю, но не выговорю...

Офицер неторопливо раскурил папиросу. Дыхание ветра донесло пахучий дымок ароматного табака. Люди ждали. Достав блокнот, офицер что-то записывал, изредка поглядывая на шхуну. На горизонт. На матросов. Внимательно всматривался в лицо женщины.

— Порт?

— Мурманск.

— Куда шли?

— На Новую Землю.

— Цель?

— Бой моржей и тюленей.

— Водоизмещение?

— Тысяча двести пятьдесят тонн.

— Груз?

— Ворвань.

— Капитан?

— Я — капитан. — Аркаша Малявка поднялся с банки и, стянув с головы шапку, остался стоять неподвижно. — Я капитан, герр офицер. Это мой первый рейс и... такой неудачный.

Шлюпку сильно подбросило волной. Через планширь перехлестнуло косматым ледяным гребнем. Штурман упал. Немец рассмеялся, пряча блокнот в карман.

— Вы хотите сказать — первый и последний!

Платье на Ирине Павловне промокло, прилипло к телу. Зубы стучали от холода. Глаза офицера остановились на ней, и она встретила этот взгляд, сдерживая свою ненависть.

Чей-то голос прошептал ей в самое ухо:

— Держитесь, ждать осталось недолго...

«Ждать — чего?.. Смерти?..»

— А кто эта женщина? — спросил офицер, откидывая с головы меховой капюшон.

— Буфетчица! Буфетчица! — раздаются отовсюду голоса, а в ухо продолжают шептать: — Молчите, молчите, так надо...

Снова находит тяжелый вал. На этот раз брызги долетают и до мостика субмарины. Офицер отряхивается, предусмотрительно натягивает капюшон снова.

— Компас есть? — спрашивает он.

— Есть! — Аркаша Малявко поднимает в руке деревянный нактоуз.

Командир подлодки склоняется к люку, откуда тяжко парит перепрелой, отравленной атмосферой, и долго переговаривается о чем-то со своим штурманом. Немецкие матросы, стоявшие у орудий, замерзли и теперь толкают друг друга, чтобы согреться.

— Эй, русс, — спрашивает один из них, пока голова командира находится в люке, — водка есть?..

Наконец офицер выпрямляется и вытягивает руку в сторону воображаемого берега:

— Ваш курс, если хотите остаться живы, должен быть норд-норд-ост.

Ирина Павловна слышит, как Малявко, взглянув на компас, сдавленным шепотом произносит:

— Вот гад, нарочно в открытый океан, на верную гибель посылает...

Шлюпка отходит от подлодки. И по мере того как увеличивается расстояние, отделяющее ее от борта гитлеровской субмарины, матросы преображаются.

— Все! Дело, можно сказать, сделано, — заявляет Кубиков.

Аркаша Малявко говорит:

— Ирина Павловна, ради бога, не судите нас раньше времени. Мы должны вести себя именно так. В этом половина нашей победы. И мы это сделали. Теперь слово за нашим командиром!..

Субмарина, развернув орудие для залпа, приближается к шхуне, лежащей в дрейфе с зарифленными парусами; на шхуне не заметно никакого движения — кажется, все живое на палубе вымерло; а ведь Ирина знает, что на ней оставались люди. «Что с Прохором?..»

Аркаша Малявко скидывает мокрый реглан, под которым сухой китель. Он снимает и китель, накрывая им зябнущие плечи Ирины.

— Ирина Павловна, вам лучше не смотреть.

Но она не может не смотреть. И она — смотрит.

Первый залп заставляет ее вздрогнуть. С мачты сбивается фор-марса-реи и повисает на высоте трехэтажного дома, запутавшись в густой оснастке. Еще залп — на этот раз прямо в борт.

— Прохор! Прохор! — кричит Ирина. — Почему они не спасаются?

Матросы успокаивают ее:

— Не бойтесь, все наши спрятались, их не так-то легко выкурить изнутри. А насчет шхуны тревожиться не стоит: все трюмы пробкой забиты и деревом, она, сколько ни бей, не потонет!..

Командира субмарины, видно, бесит чрезмерная плавучесть шхуны, и он решает подойти поближе. Вздрагивая от взрывов, шхуна плавно дрейфует под ветер. К ней медленно приближается подлодка.

И вдруг палуба шхуны в одно мгновение наполняется матросами, откидываются у бортов щиты, и оттуда выползают щупальца скорострельных пушек и автоматов. Раздается частая канонада гулких выстрелов. Стрельба ведется прямой наводкой, в упор...

Субмарина затонула ровно через полминуты после того, как с палубы шхуны раздался первый выстрел: за эти полминуты подлодка успела получить столько попаданий, что и половины их хватило бы на то, чтобы разделаться с нею.

Прохор Николаевич, когда шхуна вошла в бухту колхоза «Северная заря», решил сам доставить жену на берег. Он греб двумя короткими веслами, и маленький вертлявый тузик, за рулем которого сидела Ирина, при каждом движении вперед даже выпрыгивал из воды — такую силу вкладывал в рывки весел капитан «зверобойной» шхуны.

— Теперь ты все знаешь, — говорил он, выдыхая воздух в промежутках между гребками, как боксер между ударами. — Я не имел права рассказывать тебе о своей службе. Но ты сама все увидела, все пережила вместе с нами. Мои матросы — ты уже убедилась в этом — не так уж недисциплинированны. Я горжусь ими. А то, что грязны паруса и команда не по форме одета, так это лишь маскировка... Ты меня слушаешь?

— Конечно.

— Но думаешь о другом?

— Да так... Ты удивишься тому, что я думаю.

— Ну, а все-таки?

Ирина Павловна отогнала чайку, пытавшуюся сесть ей на плечо, смущенно улыбнулась:

— Вот, знаешь, к нам в институт доставили однажды водоросль «сарагоссу» длиной около двух километров. Она была очень старая, эта водоросль, и прожила, наверное, не меньше трехсот лет. Но когда Юрий Стадухин исследовал ее под микроскопом, то оказалось, что клеточки у нее совсем молодые... Мы так и не могли отыскать в ней следов старости... Вот так же и ты, Прохор!

— Что — я?

— Разве ты не понял меня?

— Признаться, нет.

— Я говорю, что ты напоминаешь мне эту «сарагоссу». Сколько лет прошло с тех пор, как мы увиделись впервые, я уже стала далеко не молодая, вырос наш сын Сережка, а вот ты... Конечно, ты тоже изменился, — добавила она, — но все-таки в тебе осталось очень много от прежнего молодого Прохора, которого я встретила тогда... Ты помнишь когда?..

— Скажи мне, — неожиданно спросил он и стал грести тише. — Скажи, как это получилось? Ведь когда мы встретились, я был самый простой, обыкновенный парень. И выпить любил, и гулял вовсю, а ты...

— Брось, — перебила она его, — обыкновенным ты никогда не был. Ты очень прост внешне, но сказать, что у тебя простая душа, я бы не смогла. Поначалу ты и мне казался одним из тех капитанов, у которых уже выветрилось из души все... Все, что делает профессию моряка заманчивой и тревожной. Но это не так...

Со шхуны доносился стук молотков, скрип блоков — на мачту поднимали новый фор-марса-реи. Шхуна выделялась на изумрудном фоне сопок и штилевой глади залива резким силуэтом, каждая ниточка снастей виднелась отчетливо, как на хорошей гравюре.

Прохор Николаевич перевел взгляд с корабля на жену, сказал:

— Сколько лет прошло, а я иногда еще спрашиваю себя: за что же она меня полюбила?

— А ты знаешь, Прохор, — чистосердечно призналась жена, — я полюбила даже не тебя, а все то, что тебя окружало. Ты как-то оказался в центре этого окружения, и на тебе сосредоточилось все мое внимание... Ты бы хотел повторить свою молодость?

— Ради тебя — да, а так — нет, пожалуй. — А я бы хотела. И не только ради тебя... Еще молодой аспиранткой она приехала в Мурманск, чтобы познакомиться с рыбными промыслами на практике. Соленый запах морских водорослей; город, в котором каждый третий умеет поставить парус; обветренные парни в матросских куртках, расхаживающие по улицам в обнимку; светлые жемчужные ночи под незакатным солнцем — все это вскружило голову, и она здесь же решила навсегда связать свою жизнь с этим городом и с этим океаном...

В «Квадрате 308», как назывался тогда маленький ресторанчик, собирались капитаны стоявших в порту кораблей. В воздухе густыми слоями плавал дым, в котором перемешивались все оттенки запахов, начиная с махорки и кончая ароматом гаванской сигары. Разноголосый гам, слагавшийся из нескольких языков и наречий, стоял в этом низком темном помещении. Клуба капитанов тогда еще не было в помине, и все совещания происходили в «Квадрате 308», где за бутылкой пива выкладывались свежие новости с моря, шли азартные споры о способах лова. За этим-то и пришла сюда Ирина — послушать... И вот на середину зала вышел коренастый молодой моряк в рваном свитере под расстегнутым капитанским кителем. Отодвигая столы в сторону и расставляя на полу пустые бутылки и стулья, он расхаживал между этими «наглядными пособиями», показывая, как должен идти траулер, чтобы загрести в сети больше рыбы. Старые капитаны смеялись над ним, в глаза называли мальчишкой, а он, точно не замечая насмешек, упрямо продолжал вышагивать среди столов, метко парируя неуклюжие, как якорные лапы, остроты «стариков». Ирина уже поняла значение предметов, расставленных на полу, которые означали косяки рыбы и ход трала, и ее сразу заинтересовал этот парень в свитере, упрямые убеждения которого показались ей занятными. «Кто это такой?» — спросила она, и ей сказали, что это Прошка Рябинин, самый молодой капитан, а рыбы ловит больше «стариков», которые на промысле уже полвека. Все это еще больше заинтересовало Ирину, и в этот вечер она познакомилась с Рябининым.

Он называл ее почему-то «барышней», смущался в разговоре, не знал, куда деть свои грубые, потрескавшиеся от соли руки, но, когда она попросила его рассказать о промысле, он сразу оживился. «Так ловить рыбу, как ловили при царе Горохе, нельзя, — говорил он. — Вот мне ссылаются на норвежцев, а норвежцы-то сами научились промышлять у нас! Еще в прошлом веке финмаркенский губернатор докладывал в Копенгагене, что русские добывают рыбы больше, чем подданные его величества, короля датского...»

Потом они встретились еще раз, долго бродили по улицам, разговаривая до позднего вечера. Рябинин однажды смущенно предложил зайти к нему выпить чаю. Когда же он открыл дверь свой комнаты, Ирину поразила убогость обстановки. Грубая самодельная мебель и голые окна говорили о том, что в доме нет хозяйской руки. На столе стояла миска с засохшей, недоеденной кашей. В большой кастрюле плескалась живая рыбина. «Руки ни до чего не дотягиваются, — угрюмо оправдывался Рябинин. — Только закончишь один рейс, в новый уходишь». И неожиданно для себя Ирина вдруг захотела сделать что-нибудь хорошее этому сильному моряку: она решительно сбросила пальто и всю ночь мыла пол, перетирала посуду, варила обед. С этого дня началась для нее новая жизнь...

— Пожалуй, — сказала Ирина после долгого молчания, — я согласилась бы повторить молодость и ради тебя тоже. А ради нашего Сережки просто стоило бы повторить всю жизнь!..

Тузик, скрипя днищем, вполз на каменистую отмель. Прощаясь с мужем, Ирина спросила:

— Так ты идешь в Горло?

— Бить моржей и тюленей, запомни это, — ответил он и двумя взмахами весел снял шлюпку с мели.

Тихий фронт

Шли всю ночь по болотам. Через каждые полчаса останавливались, рубили хворост, клали гати. Лошади пугливо прядали ушами, пробовали копытом шаткую тропинку. Олени были смелее.

Зыбкая чарусная почва пружинила под ногой, гать тонула, сапоги заливало пахучей зеленой хлябью. Над людьми и животными густым кисейным облаком висели комары. Защищаясь от гнуса, солдаты курили махорку с примесью ольхового листа.

Шагавший рядом сержант сказал Аглае:

— На этом направлении, товарищ военфельдшер, в прошлую войну погиб писатель Диковский. У самого озера Суоми-Салми.

И, подбросив на спине солдатскую поклажу, добавил:

— Хороший был писатель! И человек тоже.

— А где же фронт? — спросила Аглая. — Идем, идем... Левашев, поправляя на хребте оленя плоский ящик с минами, ответил:

— Как где?.. Здесь везде фронт.

Аглая недоверчиво посмотрела на шагавшего рядом ефрейтора — молчаливого, пожилого, но легкого на ногу человека.

— Это правда? — спросила она. — Или товарищ шутит?

Лейноннен-Матти, кивнув в ответ головой, объяснил:

— Вон там блестит — видите? — озеро Хархаярви, раньше мы стояли возле него, а сейчас, когда освободили Выборг, мы тоже продвинулись вперед. Финны занимают деревню Тиронваара, но мы выбьем их из нее. Слышите?

Аглая прислушалась. Где-то очень далеко потрескивали выстрелы «кукушек». Вторя им, в цепких зарослях трясинного кочкарника покрикивали кулики.

— Здесь их много, — сказал Левашев.

— Кого? — спросила Аглая. — Куликов или... Ой, что это? — вдруг вскрикнула она, невольно закрывая глаза руками.

— А вы не смотрите, — посоветовал Лейноннен-Матти, сдергивая с плеча винтовку.

Но, пересилив себя, Аглая снова посмотрела в ту сторону, где с дерева свешивался вниз головой труп женщины, в сером лыжном костюме с погонами на плечах. Длинные рыжие волосы ее разметались на ветру, лицо было страшным, веревочная петля сползла на узкие бедра.

— Боже мой, женщина, — тихо простонала Аглая.

— «Лотта Свярд», — коротко пояснил Левашев. — Задурили бабам головы, вот они и «закуковали», дурехи...

Грянул выстрел. Лейноннен-Матти с первой же пули перебил веревку, и мертвая женщина сорвалась с дерева, тяжко плюхнулась в болотную зелень. Долго кричало встревоженное воронье.

— Вам, я вижу, жалко ее? — сурово спросил ефрейтор, снова закидывая винтовку на плечо.

— Нет! — ответила Аглая. — Ведь она, может, наших столько убила...

— А вот мне жалко, — печально вздохнул Левашев. — Ну, что вот она лежит сейчас в болоте, и никто о ней не помнит. А ведь не будь этой проклятой войны, была бы матерью, на огороде бы копалась, счастлива была бы, может.... Эх, да что там говорить! — и он сокрушенно махнул рукой.

Впереди растянувшегося обоза заржала лошадь. Издалека донеслось ответное ржанье. Люди подтянулись, смолкли разговоры.

Левашев сказал:

— Сейчас будет дорога на Тиронваара...

Болота кончились. Почуяв твердую почву, обоз двинулся быстрее. Втянулись на взгорье, заросшее спутанным ельником, и увидели телегу, на которой лежали двое раненых. Пожилой карел с лицом, точно кора старого дерева, расправляя вожжи, говорил:

— Ушли лихтари из Тиронваара, сидели-сидели и вдруг сами ушли. Можете идти спокойно...

— Ну вот, елки зеленые, — рассмеялся Левашев, — ты, Матти, слышал? — сами ушли. Видать, понимают, что все равно выбьем... Садитесь, товарищ военфельдшер, на телегу, чего пешком-то идти, — предложил он Аглае, — теперь дорога пойдет хорошая. А вы позвольте спросить, по какому поводу к нам едете?

— Да я не к вам, — ответила Никонова, хватаясь за тряский переплет двуколки. — Мне от вас придется вдоль всего фронта проехать, а то забрались вы со своими лошадьми да олешками в такую глушь, что не каждый ветеринар до вас доберется.

— Выходит, вроде инспектора ветеринарного?

— Да, вроде так, — согласилась Аглая.

В полдень обоз с продовольствием и боезапасами пришел в оставленный финнами поселок Тиронваара. Было странно видеть пустые дома, на окнах которых белели чистенькие занавески, а в печах еще хранился жар недавно сгоревших Дров.

Но на улицах не встречалось ни одного жителя, даже собаки и те не лаяли.

В штабе батальона, размещенном в доме священника, куда Аглаю вызвал капитан Керженцев, шла привычная подготовка к бою. Это было ясно со слов Керженцева.

— Финны ушли, — сказал он, — чтобы вернуться ночью без единого выстрела. Знаю их волчью тактику. С японцами воевал, с немцами воевал, но такого коварного и хитрого врага, как эти суомэлайнены, я еще не видел. Они думают, что мы нахлещемся спирту и завалимся спать. У них тут целый заводик был, на котором они из древесины гнали какую-то отраву. Так вот, товарищ военфельдшер, оленями и лошадьми займитесь потом, а сейчас я вам. поручаю уничтожить запас спирта на заводском складе...

На помощь пришел Левашев. Во время пути они подружились, и Аглая уже знала, что солдат до службы был председателем рыболовецкого колхоза, что у него есть хорошая молодая жена Фрося и что он сам вообще «бо-о-ольшой любитель поговорить!». Даже в подвале гидролизного завода, куда они спустились, чиркая спички, Левашев не прекращал вести разговор.

Выпуская на землю ядовитую влагу, он говорил:

— И вот одного, товарищ военфельдшер, я никак не пойму... В восемнадцатом году, изволите сами знать, лахтари чего здесь только не творили! Мы им выход к морю Баренцеву уступили — живите спокойно! Так нет же, в тридцать девятом, пожалуйста, снова пошла катавасия. Уж, кажется, учеными должны бы стать — где там! Опять за Гитлером в войну сунулись. Ну, товарищ военфельдшер, как хотите, а на этот счет я свое особое мнение имею и в секрете его не держу. Хоть политруки и говорят нам, что наше отношение к малым странам должно быть исключительно гуманным, а все-таки здесь и финский народ виноват во многом...

Голова кружилась от спиртных испарений. Аглая выбралась из подвала на свежий воздух.

Вечерело. В небе проступали яркие дрожащие огни звезд. Легкая туманная дымка курилась над скошенными лугами. Вдали затаенно чернела полоска леса. За лесом — враг. А здесь все тихо и мирно, и олени, стоя посередине речушки, бьют копытами рыбу, радостно фыркают — лакомятся.

— Какой тихий фронт, — не переставала удивляться Аглая, — даже не верится, что идет война, странно как!..

— А война есть, — продолжал Левашев. — И вот я так думаю, товарищ военфельдшер, что эта война с Финляндией должна быть последней. И не только с Финляндией, но со всеми другими странами, большими и малыми... Что вы на это скажете?..

Теппо Ориккайнен поднял к избитому лицу ладонь. Обручальное кольцо, смятое ударом приклада, больно врезалось в сустав пальца. Палец не гнулся, и капрал, сморщившись от боли, сорвал с руки позолоченный ободок и отбросил в угол землянки.

— Что это? — сказал Суттинен, поигрывая под столом плетью. — Или жены у тебя нет?

— Нету, — ответил капрал, смахивая кровь с пальца. — Ничего у меня нету... И никогда не было!

Обер-лейтенант Штумпф вылил себе в стакан остатки коньяку из плоской черной бутылки; высоко запрокинув голову, выпил. Густо крякнул, загребая из тарелки горсть мелкой брусники, и обратился к Рикко Суттинену:

— Я думаю, лейтенант, все ясно. Дело этого бравого парня, — он кивнул на Теппо, — будет разбирать трибунал. И не ваш — финский, а наш — немецкий. Пусть-ка он посидит в тюремном каземате Петсамо...

Слегка пошатнувшись, обер-лейтенант встал и натянул перед зеркалом фуражку.

— Я пошел, — сказал он. — В три часа ночи, перед выступлением на Тиронваара, разбудите.

Когда за немцем закрылась дверь, лейтенант Рикко Суттинен перебросил через стол арестованному капралу сигарету и, покачивая головой с большими оттопыренными ушами, протянул:

— Дурак ты, Теппо Ориккайнен!

Капрал подобрал с полу толстую короткую сигарету (половина — табак, половина — опилки) и закурил от зажигалки, щелкнувшей, как взводимый курок. Пока он прикуривал, тусклый язычок фитильного огня золотил его круглую рыжую голову.

— Я не дурак, господин лейтенант. Просто мне надоела война. И не только мне, но и многим другим. Шюцкор затеял войну, пусть шюцкор и воюет. Довольно!

Зажигалка щелкнула снова — на этот раз как выстрел.

— Смотри, Ориккайнен, — прищурился Рикко Суттинен, — я жалею тебя, как хорошего выносливого солдата, хотя и не понимаю, что заставило тебя, настоящего финна, распространять большевистские листовки...

— Я же сказал — война.

— Великие испытания выпали не на одну твою долю. Наша прекрасная Суоми переживает великие события.

— Я устал, господин лейтенант, от этих «великих событий».

— Ну что ж, в казематах Петсамо ты славно отдохнешь...

Когда Ориккайнена увели, лейтенант послал денщика за ужином и достал из ящика письменного стола тетрадь в сафьяновом переплете. Рикко Суттинен считал себя человеком неглупым и на этом основании решил вести дневник.

Аккуратно поставив дату, он записал:

«Переговоры позорно затянулись. Рюти молчит. Пресса прикусила язык. Очевидно, Риббентроп предъявляет сейму чересчур жестокие требования. Таннер, съевший собаку в финансовых вопросах, попросту боится, как бы такое «сотрудничество» не выкачало из Финляндии все ее жизненные ресурсы. Штумпф в плохом настроении. Собственноручно избил прикладом капрала Ориккайнена, у которого нашли в матрасе красные листовки. В листовках наши военнопленные в России убеждают солдат переходить на сторону русских. Среди подписей, поставленных пленными, разглядел две знакомые фамилии моих бывших солдат. На три часа назначено наступление на Тиронваара. Предполагаю, что мой замысел окажется верным, и солдатам придется работать только ножами...»

Часы пробили полночь. В пристройке дома хозяйская корова монотонно жевала жвачку. За темным окном шумел вершинами лес. Плескалась вода в озере. Надсадно квакали лягушки. Офицер отложил тетрадь и стал ждать возвращения денщика...

В доме, где родился Рикко Суттинен, на стене гостиной, вправленный в черную раму, висел приказ Маннергейма от 23 февраля 1918 года. В нем генерал клялся, что не вложит меча в ножны до тех пор, пока последний воин Ленина не будет изгнан из Карелии, и что тогда будет создана мощная, единая и великая «Страна Суоми», которая раскинет свои пределы от Ботнического залива до Уральских гор и от дачных пригородов Петрограда до просторов Тиманской тундры... «Будущая граница Финляндии, — писал Маннергейм, — будет проведена так, что весь ингерманландский народ войдет в состав Финляндии. Петроград не может служить тому помехой».

С тех пор прошло немало лет, но для того общества, в котором родился и воспитывался молодой Суттинен, эти разжигающие аппетит слова приказа оставались в силе. Беспощадно вырубаемые леса с каждым годом отступали все дальше и дальше на север, и доходы лесопромышленного товарищества, куда были вложены капиталы семьи Суттинен, неумолимо катились под купол. Но там, за тенью пограничного столба, где звучала родственная речь карела, раскинулись лесные дебри, и если бы можно было присвоить эти богатства, то Рикко Суттинену не пришлось бы сейчас сидеть в этой избе, слушать кваканье лягушек и ждать денщика со скудным ужином.

В эту ночь никто не ложился спать. Солдаты в последний раз проверяли оружие; примкнутые к винтовкам штыки поблескивали настороженно и мрачно. Большая оранжевая луна светила как раз в окно сеновала, и ее неестественный свет усиливал впечатление от ночного мрака, наполненного таинственными шорохами.

Керженцев в накинутой на плечи шинели стоял в раскрытых воротах сеновала и курил, пряча папиросу в рукаве.

— А вы чего не спите, — сказал он Аглае, — вы не обращайте на нас внимания, спите. Когда финны придут, я шинель свою оставлю, а то холодно вам, наверное.

Он затоптал окурок громадным сапогом, тяжело вздохнул, и этот вздох отозвался под сводами сеновала.

— У меня вот тоже, — печально добавил он, — жена где-то воюет... Эй, Левашев!

— Я здесь, товарищ капитан...

— Матти давно к ручью ушел?

— Да вот уже полчаса, наверное.

— Черт возьми, — сказал Керженцев, — тьма какая! И тихо как будто...

— Может, не придут? — спросил кто-то в потемках, зашуршав сеном.

Немного помолчали.

— А мы уже здесь! — вдруг раздался из-за стены чужой злорадный голос, и в просвет окна влетела финская граната.

Керженцев кошкой подскочил к ней, ударом сапога вышиб ее за ворота сеновала. Аглая услышала взрыв и потрескивание досок, обжигаемых осколками. Левашев уже бросился наперерез убегающему лазутчику-финну.

— Ну, чего тебе надо! — сказал шюцкоровец по-русски, поднимая массивный «суоми». — Жить тебе не хочется?.. Так — на!..

Но не успел он вскинуть автомат — ткнулся в мокрую от ночной росы землю. На бегу перезаряжая винтовку, Левашев скатился с обрыва к ручью. Вдоль берега ярко пылали подожженные финнами стога сена. На опушке леса пулемет сосредоточенно дробил тишину ночи.

Расталкивая ногами черную воду, в которой колебались отраженные языки пламени, Керженцев крикнул:

— За мной, ребята!.. Где Матти?.. Кто его видел?..

Из кущи кустов, словно бешеные собаки, залаяли многозарядные «суоми». Протяжные крики финских капралов вязли в грохоте и свисте. Воздух пронизывал неистовый вопль:

— Аля-ля-ля!.. Аля-ля-ля!.. Аля-ля, ля-ля!..

Финский офицер в кепи с длинным козырьком размахивал пистолетом, звал солдат за собой:

— Хелла!.. Хелла кюон!.. Хелла, хелла...

Это был лейтенант Суттинен, и когда, пригибаясь под ливнем пуль, Керженцев выбрался на берег, Суттинен выстрелил в него несколько раз подряд. Керженцев упал и пополз обратно — к воде, грыз от боли речной песок.

— Капралы мои! — плачуще вскрикнул лейтенант. — Ориккайнен... тьфу, перкеле! Хаахти, отводи людей... Отводи!..

Пролетев около виска, впился в дерево и мелко задрожал тяжелой рукоятью чей-то пуукко.

— А... перкеле! — злобно выругался Суттинен и, выдернув нож, швырнул его в русского солдата, бежавшего прямо на него.

Но Левашев — это был он — успел пригнуть голову, как учил его Лейноннен-Матти, и стальное лезвие звонко царапнуло по каске. Солдат выпрямился, но Суттинена уже не было — трещали за ним кусты, скорбно ревел медный рожок; он играл отход, боль поражения, выплакивал в темноту потерю Тиронваара...

А невдалеке ефрейтор Лейноннен-Матти перегонял вброд через речку двух пленных шюцкоровцев. Финны брели по воде, спотыкаясь о камни, и, часто оборачиваясь назад, кричали в гущу леса:

— Эй, капрал... Хаахти!.. Выстрели в этого москаля, мы убежим... Капрал, выстрели!..

И они даже расступались перед ефрейтором, чтобы пуля не могла задеть их. Но сразу побежали быстрее, когда «москаль» на чистом финском языке прогорланил невидимому капралу:

— Вот только выстрели, собака! В тебя я не буду стрелять, а догоню и поведу вместе с этими дураками!..

Быстро догорали стога сена, смолкла стрельба, короткий бой затихал. Аглая наскоро перевязывала рану Керженцеву, и Левашев, светя ей карманным фонариком, тоскливо говорил:

— Не пришлось мне, товарищ капитан, расплатиться за вас. Убежал этот стервец, только козырек его длинный и видели...

Самаров

Они встретились на улице. Самаров возвращался в экипаж, неся вместе с помогавшими ему матросами лыжи, футбольные мячи и перчатки для бокса.

— А-а-а, это ты... — неопределенно протянул Пеклеванный и шутливо поднес руку к козырьку своей щегольской фуражки. — Ты, я вижу, совсем тыловой крысой заделался... Ну, как живешь?

— Да, представь себе, неплохо, — сказал Самаров, отставая от матросов. — Вот видишь, спортинвентарь для экипажа достал. Полтора месяца хлопотал, а все-таки добился... Матросы рады будут!

— Что же, — спросил Артем, — ты всю войну думаешь в экипаже сидеть? Я бы на твоем месте считал себя обиженным судьбой... Так и зачах бы!..

Самаров пожал плечами:

— Ну, тебе меня не понять... Ведь лежит мое личное дело в Политотделе флота, и знаю: командование не забыло, что есть такой лейтенант Самаров. Надо будет — позовут...

— Ладно, — посмотрев на часы, сказал Пеклеванный, — я тороплюсь в штаб. — И небрежно, как бы между прочим, добавил: — Меня, понимаешь, орденом награждают...

— Что ты сделал?

— Да было одно тут дельце... Ну, прощай!

Этот короткий поспешный разговор Самаров вспоминал потом не раз и всегда почему-то считал его обидным для себя. Ну да! Ну, само собой разумеется, в такое горячее время лучше быть на передовой фронта. И все-таки напрасно Пеклеванный презрительно кривит губы: Олег Владимирович понимал, что и то дело, которое он выполняет, служит одному — победе; кроме того, по складу своего характера, Самаров никакое, даже самое пустячное, дело не мог исполнить плохо — и в этом была его главная заслуга.

Просыпаясь, он первым делом протягивал руку, чтобы включить радио. С фронта приходили вести о великих событиях, от которых тело сразу наполнялось свежей бодростью, хотелось быстроты, движения. Выскакивая на физзарядку, лейтенант становился впереди строя, и грохающая по камням колонна заспанных матросов выбегала на улицы поселка.

Допивая утренний чай, Самаров уже просматривал газеты, делал из них выписки — готовился к утренней политинформации. И когда в громадном экипажном клубе собирались матросы, он рассказывал им о положении на фронте, в стране, за рубежом.

— Враг, — говорил он, — уже испытал на себе пять ударов нашей армии, невиданных в истории войны по своей собранности и размаху. Освобождение Выборга явилось началом наступательных действий на севере, но когда будет нанесен врагу решающий удар в Заполярье и каким он будет по счету — неизвестно!..

А Мордвинов, который недавно по старой памяти пришел к своему аскольдовскому замполиту, сказал просто:

— Я за себя последнее время не ручаюсь: когда-нибудь сам к егерям в гости пойду. А то смотришь-смотришь, как они перед тобой по окопам бегают, аж злоба берет!

— Плохой ты солдат будешь, — ответил ему Самаров, — если без приказа воевать пойдешь.

— А мне вон ефрейтора дали, — застенчиво проговорил Мордвинов и показал новые погоны. — Предлагают на курсы лейтенантов идти учиться.

Одна рука у него была на перевязи, и Самаров спросил:

— Что-нибудь случилось?

— Это финны, — коротко ответил Мордвинов, потом сел на стул и, обхватив руками свою крупную голову, о чем-то тяжело задумался.

— Ты чего? — спросил Олег Владимирович.

— Да так...

— Может, есть хочешь, у нас обед скоро.

— Нет, спасибо, товарищ лейтенант, я посижу.

— Ну ладно, посиди тогда здесь, а мне на камбуз надо...

Оставив Мордвинова в своем кабинете, он вышел в коридор и зашагал вдоль длинного экипажного корпуса. До обеда кубрики пусты, только больные лежат на нарах, пользуясь роскошным правом не вставать при появлении начальства. А в полдень матросы возвращаются с работ, и камбуз ломится от тесноты.

Если ты настоящий политработник, будь добр проследить, чтобы весь личный состав остался доволен обедом; Это задача не из легких. И лейтенант лично проверяет хлебореза, за которым водились грешки уменьшать порции, ежедневно присутствует при заправке котлов. Если что не так — провинившемуся не поздоровится. На этот счет у Самарова рука безжалостная.

Безжалостна она и к «сачкам» — так зовут лодырей на флоте. Но и тут надо разобраться. Один «сачкует» потому, что болят зубы — попробуй придерись. Другой отлынивает 9т работы уже третий день, а на поверку оказывается, что у него разорвана обувь. Починить? А где? Значит, организуй, лейтенант Самаров, сапожную мастерскую или сам разувайся.

«Вот бы тебя, дорогой Пеклеванный, хоть один раз ткнуть носом в эти дела, — раздумывал Самаров, возвращаясь с камбуза, — интересно, что бы ты заговорил тогда?..»

Мордвинов сидел в той же позе, в какой его оставил Самаров; при появлении офицера он поднялся со стула, немного постоял и снова сел.

— Чего это ты сегодня такой пасмурный?

— Я?.. Да я всегда такой.

— Плохо быть всегда таким... Ну, рассказывай!.. Как ты в городе очутился, в госпитале был, что ли?

— Нет, на мне все, как на собаке, и без госпиталя быстро заживет. Я насчет курсов приехал, вот и зашел вас навестить...

— Вот оно что, — протянул Самаров, немного удивленно посмотрев на бывшего аскольдовского салогрея. — А я, грешным делом, подумал, что ты это так сказал, просто к слову... Значит, офицером решил быть?

— Офицером не офицером, а курсы решил кончить. Нас для морских десантов будут готовить. Месяца два проучусь, а там, смотришь, и наступление начнется. Вот я в десант и попаду как раз!

— Ну молодец, коли так, — весело сказал Самаров. — Ты за этим, наверное, и пришел ко мне — похвастаться?

— Да нет, товарищ лейтенант, зашел вот...

— Дело есть — говори.

Мордвинов поднял голову, печальными глазами посмотрел на своего бывшего замполита и признался тихо:

— Зашел вот... Тяжело мне, Олег Владимирович... Очень! Даже и не думал никогда, что так тяжело может быть человеку...

Усаживаясь за стол и открывая листок календаря, Самаров спокойно и громко отчеканил:

— Дурак ты!

Мордвинов шагнул вперед, перегнулся через стол:

— Это не разговор... Я к вам, может, как больной к врачу, пришел, а вы...

— А ну, сядь, — жестко приказал лейтенант и повторил с прежним спокойствием: — Дурак ты!.. И притом чего это от тебя водкой несет? Выпил для успокоения душевного?

— Немного, — ответил ефрейтор, усаживаясь на прежнее место.

— Ну и что? Легче стало?

— Да вроде чуть-чуть.

— Вот это и плохо, — сказал Самаров, — что тебе от водки легче становится. Один раз забудешься, второй раз к этому же способу вернешься, а там и пойдет... Конечно, дурак!

— Ладно, — отозвался Мордвинов, — не в этом дело.

— А я знаю, в чем тут дело. — Самаров захлопал ящиками стола, словно что-то отыскивая, и неожиданно в упор спросил: — Ну что?.. Ты все любишь ее?

Мордвинов молча кивнул.

— По-прежнему? Мордвинов снова кивнул.

— А это, — замполит показал на забинтованную руку матроса, — выходит, смерти искал? Ох, Яков, Яков!.. Пропадешь ты.

— А и плевать, — ответил Мордвинов, — и не такие головы, как моя, пропадают!

— Верно, что не такие, — согласился лейтенант. — Так они зато уж если погибли — значит, с пользой... Я, конечно, не знаю, что и как там у тебя произошло, но не советую лезть под пули. Вот, мол, она обо мне услышит!.. Знаю я, о чем ты можешь думать. Глупо все это!.. А уж тем более если офицером собираешься стать. Не только за себя, а и за людей отвечать придется...

— Все это я понимаю, — ответил ефрейтор, — а вот вы меня так и не поймете.

— Ну хорошо, — сказал Самаров, успокаиваясь, — ответь мне, чего ты от нее хочешь? Ну чего?.. Любви?

— Нет, что вы, этого не будет.

— Ну, а представь себе, что вот полюбила тебя. Заканчивается война, она дает согласие на брак... Ты готов к этому?

— Чудно! — сказал Мордвинов и улыбнулся.

Зазвонил телефон. Сняв трубку и прикрывая ее ладонью, замполит сказал:

— Тогда чего же ты добиваешься? Чего тебе тяжело?..

Мордвинов послушал, как лейтенант разговаривает по телефону, и, словно отвечая на вопрос самому себе, произнес:

— Люблю вот ее, и все...

— Ну и люби, — ответил Самаров, вешая трубку. — А меня вот срочно в политотдел вызывают... Пойдем.

— Вы направляетесь на Рыбачий, — сказали ему в политотделе, — в морскую бригаду.

— Есть, на Рыбачий, — ответил Самаров.

— В личном столе оформите документы. Смените морскую форму на сухопутную. К трем часам в Мотовский залив уходит наш мотобот, так что вы не опоздайте.

— Есть.

— Ну, добро. Желаю удачи!

— Спасибо...

Пока дело шло об оформлении проездных, пропуска, аттестатов, Самаров сохранял невозмутимое спокойствие. Это спокойствие поколебалось, когда он пришел в баталерку сменить форму. Вместо черных суконных брюк ему достались грубые серые галифе с твердыми, почти негнущимися наколенниками. Китель заменила холодная, показавшаяся влажной гимнастерка. «Ничего, не одному мне, — утешал он себя, пытаясь укрепить на макушке головы пилотку. — Вся страна почти в таком одеянии ходит...»

— А сапоги?

Хозяин баталерки, пожилой, седоусый ефрейтор из нестроевых, которых в частях зовут папашами, бросил к его ногам грубые солдатские ботинки.

— Сапоги завтра будут, — сурово пообещал он. — Сегодня сапог нету. Надевайте эти, а на месте обменяете.

Делать нечего, надел он ботинки. Зашнуровал потуже, чтоб не хлюпали при ходьбе. Стал возиться с обмотками. Крутил их вокруг ног и так и этак, обвязывал шнурками — не получается.

Ефрейтор долго смотрел на его старания, потом подсел к Самарову и ласковым отеческим тоном, каким мать учит непонятливого сына правильно держать ложку, начал поучать; он даже назвал лейтенанта на «ты», очевидно, считая, что имеет право на это благодаря своему преклонному возрасту:

— Ты ее вот крутани, да и сюда. А оборотов, не забудь, надо восемь делать. Я-то уж это дело знаю, третью войну грохаю. Небось морские узлы вяжешь, а такую хреновину не знаешь, как закрутить. Привыкли в клешах ходить, как бабы в юбках, а того не понимаете, что в обмотках солдат во всей красе своей мужской появляется...

«Во всей красе своей мужской» появился Самаров на пристани. Трюм мотобота был рассчитан на десять бочек сельдей, но солдаты рабочего батальона, ехавшие в порт Владимир, забили трюм, как, наверное, не лежала и сельдь в бочках. Лейтенант остался на палубе, и мотобот медленно, как говорят моряки, «зачапал» по заливу; гулко стучала выхлопная труба, извергая едкий перегар выхлопных газов: «чап, чап, чап...»

Увидев, что офицер поднимает воротник шинели и зябко прячет руки в карманы, шкипер мотобота — здоровая грубоватая поморка с мужскими повадками — пригласила его в рубку.

— Эй, служивый, — сиплым голосом позвала она его, — забирайся в мою скворечню, не то ветер, как на плес выйдем, еще не так задует. Простынешь!..

Самаров поблагодарил и, входя в рубку, крепко захлопнул дверь. Шум волн, к которому привыкли уши, вдруг как-то странно стих, и от этого показалось, что чего-то не хватает.

Женщина вывела мотобот на середину фарватера и, поставив штурвал на стопор, стала есть хлеб, круто посыпанный солью.

— Хошь? — простецки, словно они были старые знакомые, спросила она.

— Нет, спасибо!..

— Мы, — разговорилась шкипер, — коренные, здешние. В Коле родились, в Коле и умрем. К морю тож сызмальства приобыкшие... Посмотри, служивый, — неожиданно сказала она, — глянь в иллюминатор: видишь, как море наше чистоту блюдет? Что ни вечер, то каждый раз всю дрянь, что накопится за день, обратно выносит...

По заливу, выносимая отливом, действительно плыла «дрянь»: плавник, дохлая рыба, радужные пятна нефти, камбузные отбросы и обрывки каких-то сетей.

И шкипер-колянка закончила с какой-то гордостью:

— Так и мы, мурманчане, никакую дрянь в своем краю

не потерпим. Испокон веков иноземца напрочь выметали и сейчас тоже выметем!..

Впереди показался порт Владимир. Колянка вся как-то подобралась, застегнулась; отдавала команды, и голос ее был крепок и раскатист по-морскому. Самаров пожал ее локоть и, покинув рубку, чтобы не мешать, опустился в опустевший трюм.

Скоро движок заработал снова, и мотобот, кудахтая выхлопом, двинулся дальше. Олег Владимирович слез с трапа, лег на днище трюма под открытым люком, в котором виднелись небо с бегущими облаками и белые хлопья чаек, похожие на клочки чьих-то разорванных писем.

Он вспомнил Пеклеванного, раздумывал о мучительной любви Мордвинова, желал найти счастье этой женщине, что вела сейчас мотобот на Рыбачий, и на душе у него, хотя он приближался к фронту, было легко и покойно.

Великая Суоми

После глупой потери Тиронваара лейтенант Суттинен опять запил. На этот раз пил страшно. Иногда, бывая трезвым, прикладывал руку к груди, в которой с перебоями билось ослабевшее от алкоголя сердце, и тоскливо думал: «Надо бросить... да, надо. Нет того здоровья, что было раньше...»

И, жалея себя, плакал.

Но эта мучительная тоска, опостылевшая рота, печальный шум деревьев, крупные жирные лягушки, опостылевшая харя Штумпфа — все это вселяло в него еще большую тоску и какой-то неосознанный страх. Тогда он приказывал себе: «Нет!» А душа просила: «Дай, дай!» — и на столе снова появлялась знакомая всей роте плоская черная фляга.

Офицеры жили в полуразрушенном бараке, стоявшем на берегу лесного ручья. По ночам Суттинен просыпался от шумной возни, которую затевали крысы, отожравшиеся на убойной человечине. Не зажигая огня, лейтенант вынимал пистолет и, яростно бранясь, высаживал в визжащую темноту патрон за патроном. Молчаливый покорный денщик приходил по утрам и, забрав в каждый кулак по нескольку хвостов сразу, выносил из барака громадных лоснящихся крыс...

Однажды, заснув только на рассвете, Суттинен был разбужен громким захлебывающимся смехом обер-лейтенанта. Штумпф сидел на постели и, раскачиваясь и оттопыривая толстый зад, падал лицом в подушку — так ему было смешно...

— Вон... вон, — говорил он, протягивая руку, — ты только посмотри!.. Ха-ха... Ох-ха-ха!..

По тонкой, протянутой под потолком веревке, на которой сушились портянки, перебирался крохотный серый мышонок. Ему было очень трудно идти, он балансировал как мог, отдыхал, снова полз...

— А, гадина! — сказал Сугтинен и выстрелил: мышонок расплылся в серо-красном пятне, пришпиленный к стене меткой пулей. — Вот это действительно смешно, — добавил он, заталкивая пистолет под подушку, и захохотал.

— Ну-у-у, — обиженно загудел Штумпф. — У вас, финнов, совсем нет чувства юмора. А как он смешно карабкался, этот мышонок!..

Размахивая полотенцем, расшитым русскими петухами, Суттинен спускался к ручью, когда увидел, что вброд переезжает легкая бричка командира полка. Самолично правя двумя поджарыми тонконогими лошадьми, в бричке, с непокрытой головой, сидел подполковник Кихтиля.

— Каппусивай{21}? — весело осведомился он, натягивая брезентовые вожжи. — Как дела?..

Лейтенант не приветствовал подполковника, даже не подтянулся, — Кихтиля, владевший гранитными разработками, был для него своим человеком; тем более что его каменоломни находились на территории отцовских вырубок «Вяррио».

— Дела? — зевая, переспросил он. — Да как вам сказать, херра эвэрстилуутнанти... Русские в таких случаях говорят только одно слово: ничего!

Кихтиля улыбнулся, ответил по-шведски:

— Боюсь, лейтенант, что дела у русских сейчас лучше, чем «ничего». Ну ладно, вы мойтесь, а я поеду к вам...

Завтракать решили под открытым небом, расстелив на траве походную бумажную скатерть. Несмотря на то что его полк отступал к старой границе, Кихтиля выглядел бодро и свежо; своей опрятной благообразной внешностью он выгодно отличался от офицеров своего полка. Единственное, что было неприятно в подполковнике, так это его зубы: почти квадратные, редко расставленные и необычайно крупные. Казалось, что этими зубами он может перегрызть ствол той старой березы, что росла перед бараком, а уж человеческую глотку — и подавно.

Суттинен долго мялся, не зная, каким образом вытащить проклятую черную флягу, потом не выдержал:

— Вы не откажетесь, херра эвэрстилуутнанти? Подполковник внимательно прислушался к аппетитному бульканью, но пить не согласился.

— Нет, — сказал он, — у меня что-то с желудком...

Денщик подал отварную рыбу с гарниром из моченой брусники и распаренные в печи лепешки няккилейпя. Подполковник проследил за Суттиненом, и, когда тот стал наливать себе третью стопку, он придержал его за руку.

— По-моему, достаточно, — вежливо, но твердо сказал он. — Я приехал по делу, у меня с вами будет серьезный разговор...

— Антээкси, херра эвэрстилуутнанти, — извинился лейтенант и, завинтив флягу, стал хлебать густую простоквашу.

Для разговора они ушли в лес, подальше от людских глаз, и Суттинен поразился тому, что подполковник безо всякого стеснения стал ругать Рюти и Таннера.

— Два старых идиота, — говорил Кихтиля, закуривая шведскую сигарету. — Я не понимаю, на что они надеются, заключая договор с Риббентропом... Спрашивается: о какой военной активизации нашей Суоми может идти речь, если сами немцы уползают от русских на карачках?.. Поверьте мне, лейтенант, что нас может спасти сейчас только маршал Маннергейм. Он видит гораздо дальше наших министров, и он готов пойти на что угодно, лишь бы Суоми не истекла кровью до конца. Верьте мне!..

Суттинен быстро протрезвел.

— То есть, — спросил он упавшим голосом, — уж не хотите ли вы сказать, что наша Суоми...

— Да, да, лейтенант, — раздраженно перебил его Кихтиля. — Не бойтесь называть вещи своими именами... Война проиграна нами, это бесспорно!

Суттинен вяло опустился на кочку, злые рыдания сдавили горло. Он закрыл лицо руками, но слез не было:

— Суоми... бедная... маленькая... что с ней будет?.. Боже милосердный...

— Хватит, лейтенант! — прикрикнул Кихтиля. — Если вы так страдаете за Суоми, то лучше бы не отступали!.. Хватит, говорю я вам... Суоми еще воскреснет!..

Он поднял его за локоть, повел в чащу леса.

— Если москали оккупируют нашу страну, — медленно, с усилием проговорил Суттинен, — я покончу с собой и с легким сердцем отправлюсь в царство Туонелы.

— Это благородно, но — увы! — глупо.

— Херра эвэрстилуутнанти, все глупо в этом дурацком мире.

— За исключением войны с коммунистами, — закончил подполковник, улыбаясь.

С этого момента они заговорили как военные люди, и вечером Суттинен уже ехал на подводе к старой, границе. На перекрестке двух проселочных дорог лошадей остановили свистом, и из лесу вышли навстречу капрал и вянрикки.

— Суоми — прекрасная? — спросили они.

— Нет, — злобно ответил Суттинен, — она — великая...

— Ну, тогда принимай! — и капрал стал грузить на подводу длинные тяжелые ящики, из щелей которых торчали промасленные тряпки.

— Сколько собрали? — спросил лейтенант.

— Для начала хватит, — засмеялся вянрикки. — Пять автоматов, двадцать три винтовки, из них шесть с оптическим прицелом, и восемь тысяч патронов. Вот только с гранатами плохо — всего восемьдесят штук.

— Ничего, — ответил Суттинен, закрывая ящики брезентом, — зато наш полк выделил две тысячи гранат... Садись, капрал... Лопату захватил?

— Даже две, — ответил капрал, залезая в телегу.

По твердой дороге, освещенной лунным светом, лошади бежали бойко. На старой границе Суттинен снова крикнул, что Суоми не прекрасная, а великая, и повозка с оружием пронеслась под шлагбаумом...

Они ехали в деревню Тайволкоски, где был родовой дом семьи Суттиненов и где сейчас умирал старый лесной барон.

— Хэй, хэй! — кричал капрал, дергая вожжи, и лошади быстро бежали в глубь притаившейся страны.

Хорошие, выносливые лошади — их дал Суттинену подполковник Кихтиля...

Рикко Суттинен уже знал от подполковника, что с отцом, который был давно болен гипертонией, случился удар после того, как немцы самовольно вырубили лучший лесной участок в среднем течении Китинен-йокки. Немецкое управление «Вермахт-интендант ин Финлянд» обещало наказать виновных, но компенсировать убытки отказалось. Немного оправившись от болезни, старый барон покинул Хельсинки и уехал в родовое поместье Тайволкоски, чтобы умереть в той бане, в которой родился.

В этой же бане родился и Рикко Суттинен, и он верил, что если не погибнет на фронте, то, состарившись, тоже ляжет умирать на черный, никогда не просыхающий полок. И сейчас, приближаясь к родной деревне, он тихо напевал старинную песню:

Есть в лесу для дуги черемуха,
есть в лесу для оглоблей рябина.
Запрягу я в телегу гнедого,
и не стану я медлить,
не оглянусь ни разу, ни разу,
не остановлюсь до тех пор,
пока в родимой Тайволкоски
не увижу дыма над отцовской избой,
пока не увижу, пока не увижу,
что топится родимая баня...

У крайней избы Тайволкоски, которая покосилась набок и была огорожена редким тыном, Суттинен вдруг спрыгнул с повозки, крикнул капралу:

— Спросишь дом Суттиненов, там покажут. А я сейчас вернусь...

На хриплый лай дворняги из окна высунулось сморщенное лицо старухи, и лейтенант почувствовал, что ноги с трудом слушаются его. Стукнувшись о низко нависшую гнилую притолоку двери, он шагнул в прохладную, застланную чистыми половиками горницу, и голос его дрогнул, когда он сказал:

— Тетушка Импи... Нянюшка, это я — твой Рикко...

Он обнимал старушечьи плечи своей кормилицы, вдыхал давно забытый запах ее избы, видел широкую лавку, на которой играл когда-то в детстве, и страшная злоба на самого себя душила его в этот момент.

— Рикко... мальчик мой, — кровинушка ты моя...

И лейтенант вдруг понял, что для нее, которая вскормила его своей грудью, он всегда останется мальчиком, чистым и хорошим. Ему стало жалко себя, своей загубленной молодости, стало жалко тех дней, которые он мог бы провести здесь и которые провел в огне, стонах и пьянстве.

— Лапсенхойтайя, — плача, выговаривал он, — моя добрая старая лапсенхойтайя... Ты любишь меня, да?.. Ты помнила обо мне, да?.. — И он целовал ее лицо, мокрое и соленое от слез, копившихся в глубоких морщинах.

Притихший и грустный от всего хорошего, что напомнило ему детство, подходил он к своему родовому дому. Надеялся застать отца в постели, умирающим и жалким, но барон, бодро опираясь на суковатую палку, расхаживал по загону питомника черно-бурых лисиц, играл с маленькими пушистыми лисенятами.

— Вот бы здесь, в питомнике, и закопать, — шепнул капрал, распрягая лошадей. — Никто не догадается...

— А-а-а, Рикко! — воскликнул барон, стряхивая лисе-нят, вцепившихся ему в штаны. — Вот не ожидал... Ну, здравствуй, мой soturi{22}... А где же Виипури, где Сортавала?.. Я думал, что мой сын давно в Пиетари разгуливает по Невскому проспекту с румяными русскими нэйти!..

— Брось шутить, isa! — сурово сказал лейтенант. — Война еще не кончилась...

— Кончилась, — засмеялся барон, двигая седыми бровями, под которыми голубели молодые глаза. — Ты не был в Хельсинки и не видел, что творилось там, когда пала Viipurin Linna... Кончилась, и слава Богу, что кончилась, — упрямо повторил он, поднимаясь на дубовое резное крыльцо.

Хорошо отдохнув после дороги и велев управляющему как следует протопить баню (он собирался попариться перед отъездом), Рикко Суттинен поднялся наверх — к своему отцу. Барон сидел за столом в застекленной веранде и, попивая крепкий тодди, считал на счетах.

— Тебе нельзя пить тодди, — сказал ему сын, — ты сам знаешь, какое у тебя здоровье.

— Если послушать врачей... Семь тысяч триста восемь... То в этом мире... обожди, плюс четыреста сорок... Можно пить только простоквашу... Вот! — закончил барон считать. — Требуется два годовых дохода с «Вяррио», чтобы окупить вырубленный немцами лес на Китиненйокки...

Закуривая сигарету и выпуская струю дыма на мотылька, бившегося о толстое стекло лампы, молодой барон сказал:

— У меня к тебе просьба, isa. Передай управляющему, чтобы всех лисиц загнали до утра в будки.

— Что ты хочешь делать в коррале?

— Я тебе всегда доверял, isa, и доверяю сейчас... Война потому и не кончилась, что не может кончиться с приходом русских. Мне надо запрятать оружие. Оно пригодится нам для партизанской борьбы...

— Я сейчас спущу тебе штаны, сяду тебе на голову и... Вон! — вдруг крикнул старый Суттинен, запуская в сына счетами. — Довольно наша Суоми настрадалась от бахвальства таких сопляков, как ты!..

Лейтенант отскочил к двери, и старинные счеты, ударившись о косяк, разлетелись костяшками, которые вдруг весело закружились по комнате.

— Ты ошибаешься, isa, — как можно спокойнее сказал он отцу. — На этот раз за моей спиной стоят высокопоставленные лица из самого «Палацци мармори» на Кайвопуйсто в Хельсинки... Ты напрасно так... Совсем напрасно!

— Высокопоставленные лица... Высокопоставленные лица, — кривляясь, передразнил его барон и раздавил мотылька пальцем. — А отец у тебя — кто? Не высокопоставленное лицо?

Подходя к столу и примирительно улыбаясь ничего не значащей улыбкой, Рикко Суттинен сказал:

— Я бы не советовался с тобой, isa, если бы не знал, что ты любишь свою страну. И это нужно для нашей Суоми...

— Хлеб, хлеб, а не оружие! — закричал старый барон. — Хлеб, доски, горох, бумага, гранит, целлюлоза — вот что нужно нашей Суоми, чтобы она не подохла с голоду!..

Наливая большой стакан тодди и выпивая его одним глотком, лейтенант понял, что сейчас сорвется, и — сорвался.

— Оружие дороже золота, — сказал он, ловя себя на мысли, что хочет выплеснуть остатки вина в багровое лицо старика. — Золото покупает, а оружие берет — даром... Я передавлю всех твоих лисиц и закопаю свое «золото» там, где хочу...

Хватаясь рукой за сердце, барон сдавленно прошептал:

— Уходи... Уходи, или я перепишу завещание на Кайсу...

— Ты?.. На Кайсу? — рассмеялся Суттинен-младший. — Никогда ты не сделаешь этого... Никогда, если не хочешь, чтобы она раздарила твой лес по частям своим любовникам!..

Жадно хватая воздух широко раскрытым ртом, барон еще больше побагровел.

— Пусть... да, пусть дарит... Но только не тебе... не тебе... до-очери!.. Пусть...

И, стягивая со стола вместе с бумагами клеенчатую скатерть, он вяло сполз на пол со стула.

— Врача! — крикнул напуганный лейтенант, но старый барон, услышав его голос, яростно прохрипел:

— К черту врача! Хочу знахаря!.. Зовите одноглазого Иони из Нуккари...

Вечером, когда Рикко Суттинен, выпив водки, успокоился и дожидался капрала, которого он послал закопать оружие в соседнем лесу, пришел управляющий:

— Баня готова, господин лейтенант.

— Хорошо. Как отец?

— Старые люди крепкие. Ему стало лучше.

— Ладно. Приготовь мне веник.

— Слушаюсь. Разрешите идти?

— Обожди. Водку пьешь?

— А кто не пьет?

— Это верно, — невесело рассмеялся лейтенант, разливая водку по стаканам. — Так, значит, говоришь, лучше?

— Да, гораздо. Одноглазый Иони еще вашего деда лечил.

— Ну ладно, пей...

Управляющий выпил, почтительно остановился в дверях.

— У меня есть хороший веник, — сказал он. — Жена засушила его, когда листья на березе были еще клейкие.

— Вот ты мне его и давай... Обожди, не уходи!

— Я жду, господин лейтенант. Немного помявшись, Суттинен спросил:

— Слушай, в вашей Тайволкоски вдов много?

— Третий год воюем, — вздохнул управляющий.

— А я их знаю?

— Да, наверное, помните... Вот Хильда Виертола, Минна Хялле, Венла Мустамяки, Хинрикке Ахо, Майя Хюверинен...

— Хватит перечислять.

— Как угодно господину лейтенанту.

— Хм... а Венле — сколько?

— Тридцать пять.

— Стара. А Хинрикке?

— Двадцать восемь.

— А помоложе нету?

— Есть, господин лейтенант. Вот, например, Лийса...

— А как она... ничего?

— Хороша.

— Ну, так вот что. Пусть придет в баню. Скажи ей, что господину лейтенанту надо сделать массаж... Понял?

— Будет исполнено.

Управляющий ушел. Суттинен, собирая белье, не переставал ругаться.

— Черт возьми! Воюешь, воюешь, словно проклятый, даже о бабах подумать некогда... Ну как? — спросил он капрала, появившегося в дверях. — Все благополучно?

— Да вроде все. Вот только какая-то старуха собирала там хворост и видела, как я закапывал...

— И ты... отпустил эту старуху?

— Что вы, господин лейтенант! Я же ведь понимаю...

— Ну и правильно, — похвалил его Суттинен. — Сейчас я схожу в баню, а потом мы поедем обратно на передовую... Не хочется, наверное?

— Почему?.. Я уже привык, господин лейтенант. Когда они отъехали от деревин, навстречу им попалась грузная старинная колымага, в которой сидели пастор и местный нотариус.

— Вы куда едете, господа? — спросил их лейтенант, почуяв недоброе в их поспешности.

— В деревню Тайволкоски, — тонким голоском кастрата ответил нотариус, а пастор глухим басом добавил:

— Говорят, что барон Суттинен решил переписать завещание с сына на имя дочери... Вот мы и едем!

Рикко Суттинен снял с повозки страшный черный «суоми», угрожающе щелкнул затвором и сказал:

— Ну так вот что, господа!.. Если вы сейчас не повернете своих лошадей обратно, то я...

— Мы повернем, мы уже поворачиваем! — в один голос закричали пастор и нотариус, и через несколько минут колымага скрылась из виду...

— Ну показывай — где? — сказал лейтенант, идя за верным капралом в гущу леса, росшего возле дороги; он внимательно осмотрел место, где было закопано оружие, и спросил: — А старуха?

— Я ее оттащил вон туда, господин лейтенант...

Суттинен забрался в непроходимый бурелом, развел руками заросли молодого ельника и увидел старуху. Она лежала, ткнувшись в сырой мох и обхватив затылок жилистыми руками. Лейтенант подошел к ней ближе, носком сафьянового сапога поддел за плечо и легко перевернул на спину ее дряблое тело...

Перед ним лежала его старая няня и кормилица.

Ленточка

Вчера, приведя шхуну в Кольский залив, он зашел за женой в институт.

Ирина Павловна была занята.

Их супружеская жизнь протекала в постоянных разлуках, и первые мгновения встреч, которые всегда особенно радостны, потому что они первые, часто приходилось проводить на людях. Они оба давно привыкли к этому, и сейчас, взяв в свою широкую ладонь мягкую руку жены, Прохор Николаевич почувствовал легкое пожатие, как бы говорившее: «Я рада, очень ^ада видеть тебя, капитан».

А показав глазами на Юрия Стадухина, сидевшего напротив, Ирина Павловна сказала другое:

— Вот, покидает кафедру... Здороваясь, молодой аспирант встал:

— Да, ухожу...

— Куда же? — удивился Прохор Николаевич. Перетянутый клеенчатым передником, на котором еще блестела чешуя рыб, Стадухин улыбнулся:

— На фронт, товарищ Рябинин. Ведь я — офицер запаса...

Прохор Николаевич заметил, что во время разговора жена как-то странно поджимает под стул ноги, словно прячет их. И после ухода Стадухина он сказал:

— А ну, покажи, что у тебя там!

Она засмеялась и вытянула ноги, обутые в потрепанные туфли. Правая туфля еще держалась, но на левой каблук был готов вот-вот отвалиться.

Словно оправдываясь, жена сказала:

— Сережка мне в прошлом месяце набойки поставил, а все равно носить их уже нельзя. Совсем стерлись...

Рябинин отметил про себя, что Сережка молодец. Капитан не был скуп, но любил носить вещи бережно. И сейчас ему нравилось, что занятый службой на катере сын все-таки нашел время починить матери обувь...

Ночью, когда Ирина спала крепким сном усталого человека, капитан вышел на кухню и, стараясь не шуметь, долго возился с туфлями жены. Выворачивая щипцами длинные шлюпочные гвозди, загнанные в каблук перестаравшимся Сережкой, он хмурился: «Все-таки сыну еще учиться и учиться».

К утру, довольный своей работой, Прохор Николаевич поставил туфли на прежнее место. «Ладно, — думал, засыпая, — неделю еще пробегает, да надо уж и новые покупать, а то нехорошо получается: научный работник, и — туфли!..» Стало почему-то смешно, так и заснул с улыбкой на крепко сжатых, темных от ветра губах...

Днем сходил на шхуну, принял рапорты от вахтенной службы и, взяв за месяц вперед зарплату, отправился на рынок. Вещи продавались на вершине горы, и Прохор Николаевич, преодолев скользкий глинистый подъем, влился в толпу. На первый взгляд казалось, что здесь можно приобрести все, но это первое впечатление было ошибочным.

Рябинин часа два «тралил» туфли по сходной цене, пока, наконец, не махнул рукой и стал уже спускаться с холма в город. Но неожиданно остановился, привлеченный тесной кучкой людей. Прохор Николаевич протиснулся в толпу, взглянул. То, что он увидел, заставило его потерять обычное, редко покидавшее его спокойствие.

На земле сидел демобилизованный Хмыров, уже без погон, но еще в бескозырке с ленточкой «Аскольда». Он раскладывал перед собой веревочку, образуя две петли, и предлагал сунуть в одну из этих петель палец. Потом передергивал шнурок, и, если палец не попадался в петлю, значит, проигравший, зло ругаясь, бросал матросу пятерку.

Раскидав своими могучими плечами толпу зевак, к нему протиснулся Рябинин и сунул палец в петлю.

— Тяни! — крикнул он.

— Товарищ капитан-лейтенант...

— Тяни! Сто рублей ставлю...

Матрос увидел перекошенное от злобы лицо своего бывшего командира и, струсив, дернул за веревочку. Толпа надвинулась сзади, жарко задышала в затылок капитана. Шнурок, загребая пыль, пополз и освободил палец. Рябинин проиграл.

Отсчитав деньги, он бросил их в лицо Хмырова:

— Держи!..

— Прохор Николаевич, — жалобно промямлил матрос, — не могу я с вас деньги брать...

— С других брал, а с меня не можешь?

— Товарищ капитан-лейтенант...

— Я тебе что сказал! Вяжи свой гордиев узел. Трясущимися руками Хмыров разложил петлю. Рябинин, присмотревшись, опять поставил палец.

— Тяни! Двести ставлю...

Палец плотно обвила петля, Рябинин выиграл. Хмыров виновато моргал глазами.

— Ставлю снова!

И опять выиграл Рябинин. Толпа за спиной подламывалась от злорадного хохота. На этот раз у Хмырова не хватило денег расплатиться.

Тогда капитан застегнул свою куртку и сказал:

— А ну пошли.

— Куда, Прохор Николаевич?

— В милицию. Там играть будешь...

Но в милицию Рябинин его не повел. Они прошли на территорию Рыбного порта, и там, в проходе среди нагромождений рыбной тары, скрывавшей их с головой, состоялся разговор. Рябинин, словно забыв о матросе и быстро шагая впереди, неожиданно остановился так резко, что Хмыров даже наскочил на него по инерции и тут же отлетел в испуге обратно.

— Ну? — спросил Рябинин. — Разве для этого тебя Мацута учил вязать узлы?

— Да я скоро уеду, товарищ командир, мне здесь и климат никак не подходит...

— Молчи, — оборвал его Рябинин. — Девять лет здесь служил — все ничего, а сейчас климат не нравится?!

Хмыров, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, заскулил:

— Войдите в мое положение... В деревне немцы избу сожгли, все хозяйство порушили, а что я приеду — кому польза? Один бушлат на плечах. Это после девяти-то лет службы! Да ведь я, Прохор Николаевич, с моряков ничего не брал.

— Снимай ленточку! — остервенело крикнул Рябинин. — Не позорь корабль! Подлец ты!..

У матроса задрожали губы.

— Товарищ командир... Что угодно, только не ленточку. На всю жизнь память... Вспомните, как вместе по Новой Земле шли... Ради этого... Ну, избейте меня, а?.. Все равно никто не узнает. Только ленточку...

Но Рябинин, круто повернувшись, уже шагал дальше. Через несколько минут они были в кабинете главного капитана рыболовной флотилии. Пожимая через стол руку Дементьева, Рябянин говорил, показывая на Хмырова:

— А я вам пополнение привел. Примите, Генрих Богданович! У него и стаж наплаванности немалый, и промысловое дело знает...

Дементьев сказал:

— У нас на траулерах как раз не хватает полного штата. Приходится даже привлекать к промыслу женщин, знающих рыбное дело. Мы каждому специалисту рады. А на «Рюрике» имеется свободное место боцмана...

— Ну, нет, — проговорил Рябинин. — Пусть поработает сначала засольщиком или матросом. Для повторения, так сказать. А там будет видно.

Прощаясь с матросом, Рябинин передал ему деньги:

— До первой получки проживешь с музыкой. А за тем, как работаешь, буду следить. Ясно?.. Иди...

— Спасибо и до свидания, Прохор Николаевич.

— Всего хорошего, граж-да-нин Хмыров!..

Вечером матрос пришел на траулер «Рюрик», на мачте которого развевался, хлопая косицами, стахановский вымпел. И, посмотрев на него, Хмыров вспомнил «Аскольд», вспомнил его высокие мачты, никогда не расстававшиеся с этим флагом.

Теперь нет «Аскольда»...

Матрос поставил на палубу свой сундучок и вздохнул: жизнь начиналась заново, сейчас он матрос, это верно, потом станет боцманом.

Он осмотрелся, невольно радуясь привычной обстановке корабельного уюта. Из трубы поднимался кверху дрожащий, как отражение в воде, дымок, и чайки, распластывая крылья, парили над трубой, отдыхая. Из трюмов знакомо пахло рыбой, на бортах сушились вороха тралов. А на тонком леере, протянутом вдоль полуюта, висело выстиранное матросское белье; среди грубых рыбацких штанов — пуке — трепыхались на ветру женские сорочки.

Хмыров грустно усмехнулся, когда увидел одного из таких «матросов». Какая-то девушка в тельняшке, плотно обхватывающей маленькую девичью грудь, красила кожух машинного отделения. Привычным глазом он успел заметить все: и то, что кисть в ее руке не «играет», и то, что краски уходит слишком много.

— Эх, ты! — сказал он, подходя к девушке и отбирая кисть из ее тонких пальцев. — Разве так красят! — И, подсев ближе, стал объяснять тоном старшего: — Столько краски на флейц только англичане берут. Ну, это их собачье дело, зато у них борта всегда шелушатся. А ты вот так обмакни ее и веди под сорок пять градусов... Видишь, как я!

— Уже учишь? — раздался за спиной знакомый голос.

— Учу, — сказал Хмыров, оборачиваясь и протягивая Корепанову руку. — А ты тоже здесь?

Отошли в сторонку. Сели на доску рыбодела.

— Рыбный мастер у вас где?

— В консервном отсеке. А что?

— Я к нему. Пусть проведет к капитану. — И, протягивая коробку папирос, предложил: — Закурим?

— Нет, я бросил.

— Чего так?

— Легкие, — ответил Корепанов и, постучав себя кулаком по груди, закашлялся. — Это у меня, брат, от студеной воды. Много я поплавал тогда, когда «Аскольд» на дно пошел...

Махнув зачем-то рукой, Хмыров спустился в консервный отсек. У двери в отсек, загораживая широкой спиной проход, стоял рыбный мастер, одетый в высокие, по пояс, кожаные пуксы. Хмыров хлопнул его по спине:

— Эй, мастер!

Мастер повернулся, и матрос в удивлении отступил назад: перед ним стояла тетя Поля.

— Ты чего это, дьявол, меня бьешь! — обрушилась она на него. — Я тебе не девка, чтобы играться тут с тобой... Сказывай, зачем пожаловал? Я рыбный мастер!..

И, докладывая по всей форме о своем прибытии на «Рюрик» для прохождения службы, Хмыров горестно размышлял:

«Тетя Поля — это не Антон Захарович, она те покажет, как чай на клотике пьют. И ленточку с ней не так-то легко заработаешь!..»

Мертворожденный

— Эй, капрал, принимай!..

Окошечко в железной двери откинулось, образовав что-то вроде маленькой полочки, и широкая рука охранника с тупыми грязными ногтями поставила на эту полочку дымящуюся миску с супом.

— Сегодня твоя рыжая потаскуха Финляндия приняла условия нового военного договора с Германией, — объяснил ему охранник, показывая глазами на миску с супом. — Твой Рюти договорился с нашим Риббентропом. Наконец-то!.. В честь этого мы тебя накормим до отвала. Жри, рыжий!..

Теппо Ориккайнен сел на табурет и, поставив на колени миску, стал быстро есть. В каземате Печенгской военной тюрьмы, где от сырости ломило кости, согреться можно было только тем, чтобы как можно скорее наглотаться горячей похлебки. На веснушчатом лбу капрала выступил пот; он допил остатки супа через край миски и облизал ложку.

Теперь, когда до следующего обеда оставались ровно сутки, время заполнялось тоскливым ожиданием решения трибунала. Конечно, ему грозит расстрел, но, может быть, это военное соглашение, о котором так много говорили на фронте, как-то отразится и на его судьбе?..

С улицы раздался топот марширующих солдат и медные звуки оркестра. Придвинув табурет к наружной стене, финский капрал встал на него и подтянулся руками на прутьях решетки. Из окна открылся вид на город, раскинувшийся в разложьях гор, далекая голубизна Петсамо-воуно-фиорда. Над зданием таможни разворачивались два флага: немецкий и финский; один был пересечен черным крестом, другой — голубым.

По улице, в сторону плаца гарнизона, проходила колонна горных егерей и тирольских стрелков. За ними, отбивая шаг, двигался батальон шюцкоровцев. Солдаты шли без оружия, с непокрытыми головами. Рукава были засучены, и воображение почему-то дорисовало в их руках топоры, отчего казалось, что все они идут рубить мясо.

— Прочь от окна! — раздался голос охранника. — Застрелю тебя, рыжая скотина!..

Теппо Ориккайнен спрыгнул с табурета, криво усмехнулся:

— Стреляй!..

Высоко выбрасывая ногу и ставя ее на всю подошву, Пауль Нишец шагал в первом ряду колонны. Ритмичный марш, исполняемый оркестром с преобладанием флейты и барабана, вселял в ефрейтора бодрость, которой недоставало последнее время.

Музыка неожиданно напомнила ему былое: парашютный десант над Критом, блиц-марш через Фермопильское ущелье, триумфальное шествие по озаренным солнцем площадям Афин; о боях весной 1940 года под Нарвиком, хотя он и носил за него нашивку, ефрейтор вспоминать не любил — там его здорово ранило в схватке с английскими «коммандос»...

Рядом с ним сейчас шагал Франц Яунзен и, пользуясь тем, что оркестр заглушал его слова, говорил ефрейтору;

— Вдумайся, Пауль, в смысл наших поражений. Я не верю в ослабление нашего военного потенциала, как не верю и в усиление русского. Все это листовочные бредни большевиков. Но с 1941 года мы все-таки что-то потеряли, а русские что-то нашли... Виновато бюргерское самомнение наших генералов, разврат в умах нижних чинов. Вчера какая-то сволочь говорила, что после Сталинграда надеяться на победу глупо, и вообще, мол, зачем немцу лапландские горы, когда у него в Саксонии есть свои горы ничуть не хуже этих... Вот что мы потеряли, Пауль, и я был вынужден доложить об этой сволочи лейтенанту Вальдеру...

Складом своих мыслей Франц Яукзен напоминал Нише-цу погибшего на кордоне Карла Херзинга. Это было молодое поколение гитлеровской молодежи, — не чета таким, как он, и Пауль Нишец превосходно сознавал это. Он лишь не понимал, что ему делать: завидовать этому «святому горению» буйных голов или, наоборот, пренебрегать им.

— Только трусливые псы, дрожащие над своей шкурой, могут видеть в победах русских закат Германской империи, — злобно говорил Яунзен, размахивая длинными руками. — Честный немец до конца останется верен своему фюреру, интуиция которого спасет нас от поражения. Я не знаю, что это будет, — новое секретное оружие, примененное в момент наивысшей кульминации, или же неожиданный поворот в сторону содружества с англосаксами...

Оркестр закончил играть марш, и Франц Яунзен смолк, чтобы его не услышал шагавший впереди строя лейтенант Вальдер. Войска вступили на плац городской площади. Раздались команды на немецком и финском языках. Отчеканив последний шаг, солдаты остановились.

Батальон шюцкоровцев был повернут лицом к строю егерей. Очевидно, такое расположение должно было свидетельствовать о единении двух союзных наций. Когда стихли последние команды, на середину плаца выкатился юркий «опель-капитан». Из неге вышли войсковой инструктор по национал-социалистскому воспитанию оберст фон Герделер, представитель финского командования и фюрер местного туземного населения князь Мурд, с лицом, опухшим от беспробудного пьянства. Генерал Дитм никогда не забывал выдвинуть этого лопаря в качестве наглядного показа облагораживающей роли немецкой цивилизации по отношению к туземцам, и сейчас князек рассмешил солдат своей важностью и одеждой, обшитой цветными лоскутками и перьями...

Представитель финской армии, нервно застегивая и расстегивая перчатку, остался стоять около машины, а инструктор широкими шагами выступил на середину плаца.

— Солдаты! — патетически воскликнул он, подняв руку. — В пору великих испытаний, павших на долю немецкого народа, в пору неверия и смятения в душах слабых, когда врагу ценою колоссальных потерь удалось поколебать устои наших завоеваний, свершилось то новое и благостное, что вселяет в нас прежнюю твердость и веру в победу... Две великие нации, разделенные пространством Балтийского моря, но свято верящие в одни и те же идеалы, снова протянули друг другу руки помощи, заключив новый военный договор. И отныне возросшие силы объединения немецкого и финского народов сокрушат на своем пути оплот мирового коммунизма — Советскую Россию!..

Когда Герделер закончил свою речь, егеря три раза отрывисто прокричали «хох», а финны свое протяжное «х'у-раа!». Потом оркестр исполнил гимн Германии, гимн Финляндии, и торжественный митинг, организованный по случаю нового военного соглашения, закончился...

Вечером под навесом скалы, на которой в начале войны каким-то егерем было написано известью: «Эльза, целую тебя из Петсамо!» — открылся солдатский кабак. Старый финн Илмаринен, хозяин этого заведения, сидел в углу под портретом маршала Маннергейма и хмуро посматривал на веселящуюся солдатскую братию. Три его дочки — Руфь, Хильда и Рекина — едва успевали разносить кружки с пивом и прятать за чулок финские и немецкие марки.

Держась особняком от серой солдатской массы, около помоста эстрады расположились матросы с подлодки Ганса Швигера, возглавляемые своим бородатым боцманом. Матросы много пили, играли на губных гармошках и наверняка хотели подраться. Это были здоровые, рослые парни в черных свитерах с белыми орлами на груди, и старый Илмаринен опасливо следил за буйным весельем молодых зверей, грозящим перейти в страшную puukkotappelu{23}.

Пауль Нишец сидел рядом с Яунзеном и слушал, как тот, разгоряченный шнапсом и обстановкой кабака, напоминавшего ему попойки в студенческой корпорации, говорил, все время поправляя очки на тонкой вспотевшей переносице:

— Страшно только одного... Часто дети умирают еще во чреве матери, и мать, сама того не зная, с любовью вынашивает в себе этот мертвый плод. Так вот, я говорю, страшно, как бы этот договор, заключенный нами с финнами, не оказался также мертворожденным. Быть может, мы не успеем даже насытиться всеми благами этого договора.

— Ты думаешь, Франц, русские скоро попрут нас отсюда?

Яунзен бросил в пиво щепотку соли. Смотря на бегущие со дна пузырьки, резко ответил:

— Ерунда!.. То, что русские прошли линию Маннергейма за одиннадцать дней, еще ничего не говорит. Лес, никель, абразивы, рыбу, меха — мы удержим за собой!..

Старый Илмаринен послал на эстраду свою младшую дочку Хильду, и она на скверном немецком языке спела песенку, заученную ею со страниц солдатского песенника:

Прочь, прочь руки —
Ты только фельдфебель,
А я мечтаю о лейтенанте.
Мой лейтенант служит
В генеральном штабе
И любит меня он изысканно.
А что можешь предложить мне ты,
Солдат, вылезший из грязного окопа?..

Неожиданно в дверь кабака, стуча прикладами, ввалился патруль.

— А ну, расходись! — зычно крикнул еще с порога пожилой фельдфебель с короткой толстой шеей. — Господин Илмаринен, закрывайте вашу лавочку... Есть приказ свыше о закрытии всех увеселительных заведений впредь до особого указания командования. Вот, читайте!..

И фельдфебель прикрепил к стене оправленный в черную рамку приказ о всеобщем трауре по поводу нового окружения под Минском тридцати немецких дивизий.

После короткого временного затишья войска белорусских фронтов взломали немецкий фронт сразу на нескольких решающих направлениях. Горные егеря генерала Дитма как-то даже пропустили мимо ушей тревожные вести о наступлении войск Карельского фронта вдоль участка Кировской железной дороги между городами Подпорожье, Свирь-строй и Вознесенье. Внимание Лапландской армии было привлечено белорусскими событиями, где удары Красной Армии следовали один за другим, как удары молота в руках могучего кузнеца:

прорыв южнее и северо-западнее Витебска, выход к реке Западная Двина; прорыв на оршанском направлении; прорыв на могилевском направлении; прорыв на бобруйском направлении.

В течение нескольких дней немцы сдали восемь городов: Витебск, Жлобин, Оршу, Могилев, Шклов, Быхов, Бобруйск и Осиповичи. Советская Армия стояла уже на подступах к столице Белорусской ССР — Минску...

Собираясь в блиндажах вокруг печурок, завешанных мокрыми носками и портянками, от которых исходил одуряющий запах, горные егеря хмуро переговаривались:

— Да, если и у нас, в нашем Лапланде, будет такой же удар, как в Белоруссии, то...

И они испуганно замолкали, оглядываясь на дверь, откуда мог появиться офицер. А кто-нибудь посмелее добавлял:

— Хорошо, что хоть англичане с американцами топчутся во Франции на одном месте...

В один из этих дней, напряжение которых ощущалось даже в каземате, капрал Теппо Ориккайнен вовсе не получил обеда. Давно прогремел в коридоре лагун с. плескавшимся в нем супом, а окошечко в двери камеры не откинулось, и рука охранника не поставила перед арестантом миску с похлебкой.

Финский капрал зябко ежился в своем мундирчике с оторванными погонами, потом голод взял свое, и он стал стучать в дверь. Ориккайнен стучал долго, стучал кулаком и табуретом, но его словно не слышали.

Наконец пришел охранник.

— Тебе чего? — грубо спросил он.

— Халуайсин сюода. Антакаа минуллэ пайваллисаннос!..

Рукой, подносимой ко рту, он показал, что не обедал сегодня и требует свою порцию.

— Ах, ты не жра-а-л, — протянул гитлеровец. — Вон оно что!

Держа на пальце тяжелую связку монастырских ключей (камеры размещались в кельях русского монастыря), охранник покачивал ею в такт своим словам.

— Так, значит, ты, рыжий, не обедал сегодня?.. Так, так...

И вдруг, сильно размахнувшись, он ударил капрала ключами по лицу:

— На, получи свою «пайваллисаннос»!.. А вот еще! Это за твоих курносых братьев, которые сдали русским Кондопогу!.. А это за Петрозаводск, который они просто подарили большевикам! Ну как, нажрался?..

По избитому лицу капрала текла кровь.

— Рыжие сволочи! — злобно сказал охранник, закрывая дверь. — Еще договоры вздумали с нами заключать!..

...Опасения Франца Яунзена оказались верными: новый военный договор, заключенный между Германией и Финляндией, оказался мертворожденным. Он умер, еще не успев родиться.

На севере назревали великие события.

Но события не те, о которых говорил лейтенант Рикко Суттинен, а те, о которых мечтал капрал Теппо Ориккайнен, мечтала вся страна Суоми — страна озерная, дикая, неуютная...

»Вот мы и поругались!»

— Я тебе запрещаю писать ему письма, ты слышишь? И кого? Кого, спрашивается, ты выбрала в свои корреспонденты?

Варенька смотрела в окно: на другом берегу залива зеленели мхами проплешины высоких сопок, пенилась полоса прибоя, а на самой вершине скалы стоял какой-то человек и бесстрашно заглядывал в пропасть.

— Вот ты бы не смог так, — сказала Варенька.

— Как? — спросил Пеклеванный, подходя к ней.

— А вот так... Стоять и смотреть...

— Ну, а чего же тут такого?

— Не спорь, Артем, ты не мог бы. Ведь ты бываешь смел только тогда, когда за твоей смелостью наблюдают другие. А этот человек на скале смел просто так. Для себя... Она повернулась к нему, спросила:

— Так что ты сказал про Мордвинова?

— Ты уже слышала.

— А ты повтори.

— Могу... Твой Мордвинов — необразованный дикарь.

— Ах, только и всего?

— Деревенщина, — закончил Пеклеванный и снова стал нервно расхаживать по комнате...

Эта комната была не их комнатой — в ней жил один офицер с «Летучего», и сегодня утром Артем попросил у него ключ. «Слушай, — сказал он ему, — ты все равно на вахте, а мне надо кое с кем встретиться...»

«И вот встретились! — злобно раздумывал Артем, вышагивая по комнате. — Через полчаса надо возвращаться на эсминец, а мы только и делаем, что ругаемся...»

— Слушай, Варька, — как можно беззаботнее сказал он, посмотрев на часы, — хватит ругаться! Ей-богу, плевал я на этого Мордвинова... Скажи мне хоть раз, что ты меня любишь по-прежнему...

«Мы ругаемся, — думала в свою очередь Варенька. — Мы ругаемся, пожалуй, впервые за все это время. Он не желает слышать имени Мордвинова, но — дурак! — пойми, что не будь этого человека, и мы бы никогда с тобой не встретились...»

Пеклеванный сел на подоконник, обняв ее за плечи.

— Ну вот еще, — сказал он, — чего нам ссориться. Из-за какого-то матроса!..

Она передернула плечами:

— Оставь! Я же ведь хорошо изучила тебя, Артем. Ты хочешь помириться со мной не потому, что тебе хочется просто помириться…

— А что же?

— Если бы у тебя было в запасе больше времени, ты не обнял бы меня. Но времени осталось мало, а ты знаешь, что уйдешь сегодня в море...

— Не хочу слушать, — перебил ее Артем.

— Нет, выслушай!.. И тебе хочется быть спокойным там, в море. Ты хочешь помириться со мною не из-за меня, а для себя. Ты, мне кажется, большой эгоист, Артем!..

— Ну, во-от, — обиделся Пеклеванный, — так уж сразу и эгоист!..

— Да! — не могла успокоиться Варенька. — Хочешь, скажу большее?

— Ну?

— А за что ты не любил Самарова?

— Я не то чтобы не любил, — растерялся Артем, — я просто относился к нему спокойно.

— Неправда! — возразила Варенька. — Ты не любил его за то, что матросы к нему относились как к другу, а к тебе только по уставу...

Пеклеванный спрыгнул с подоконника, схватил со стола папиросу.

— Он — посредственность, твой Самаров, таких тысячи! Он даже не имел для политзанятий своих оригинальных мыслей, а пользовался вырезками из газет!..

— Однако, — ответила Варенька, — матросы любили в нем не партийный билет, а человека... Не забывай, пожалуйста, что ты сам подал недавно заявление в партию. Зачем ты это сделал?

— Я?

— Да, ты!

— Странный вопрос!

— Нисколько.

— Отстань от меня, Варька! — примирительно сказал Пеклеванный, тайком посмотрев на часы. — Ну чего ты на меня сегодня взъелась?.. Вот сейчас опять скажешь, что я эгоист, желаю покоя только для себя, а я же ведь... люблю тебя!.. Мне обидно оставлять тебя в таком состоянии, Варька!

— Ну?

— Давай помиримся!

— Ну, помиримся... А дальше что? — Варенька безнадежно махнула рукой. — Я же ведь не могу вынуть из тебя душу, сердце и вложить другие. Ты знаешь, Артем...

Она замолчала. По наклонному железу подоконника, приплясывая, ходил серый полярный воробей. «Чирик-чирик», — посмотрит на Вареньку как-то сбоку, подпрыгнет и снова: «Чирик-чирик».

— Так что? — спросил Пеклеванный, демонстративно натягивая перед зеркалом фуражку.

Варенька словно очнулась:

— Я забыла, Артем... Вот засмотрелась на этого воробья, который напомнил мне ленинградских, и я забыла... А ты уходишь?

— Да, — сухо ответил Артем, — но я хочу... я хочу сказать тебе последнее.

Он сделал какие-то движения ртом, и Варенька вдруг заметила, как на его шее под гладко выбритой кожей судорожно перекатился острый кадык. Раньше она почему-то не замечала его.

— Что, Артем? — спросила она, тоже собираясь уходить.

— Последнее, — тихо повторил Пеклеванный, и кадык снова уродливо перекатился у него под кожей. — Я хочу сказать тебе, что в море…

Варенька насторожилась:

— Ну... в море?

— В море, — продолжал Артем, — находится около сорока немецких подлодок, и с некоторыми из них нам суждено встретиться. И ты... ты, Варенька, еще пожалеешь, если...

Она невольно закрыла глаза, и перед ней, как сейчас, встала накрененная палуба «Аскольда», потоки воды в коридорах, стоны людей, и шрам ранения вдруг резануло забытой болью.

Она порывисто прижалась к Артему, терлась головой по его жесткому кителю:

— Прости... Прости меня, милый!.. Я понимаю: нам нельзя ссориться, пока идет эта война... Прости!.. Если с тобой что-нибудь случится, я не снесу этого...

Он обнял ее тоже, и она доверчиво потянулась к нему...

Потом, стоя перед зеркалом и одергивая китель, она вяло говорила:

— Ты не опоздаешь?.. Нет?..

Вставляя ключ в скважину двери, Артем деловито объяснял:

— Нет, у меня хорошие отношения с командиром. Бекетов мне верит. В крайнем случае, скажу, что задержал на улице одетого не по форме матроса и запоздал... Только ты давай поскорее. До чего же вы, бабы, всегда копаетесь!

— Ничего, — сердито отозвалась Варенька, — ту самую, из Владивостока, ждал, ну и меня тоже обождешь...

— А я разве что говорю? Надо, знаешь, как: раз, два и готово!..

— Обожди, я куда-то уронила булавку.

— Плевать на нее! Не могу же я ждать, пока ты...

— А ты не жди. Скажешь Бекетову, что задержал на улице не одного, а двух матросов. Тебе же ведь он поверит.

— Перестань! Ты знаешь, ради чего я жертвую своими отношениями с командиром...

— Нашла булавку, — вздохнула Варенька, — вот она... Ну, пойдем!

На площадке лестницы она сказала:

— Как все-таки... плохо у нас!

— Плохо? — удивился Артем.

— Ну, если не плохо, то и не совсем хорошо, мой милый... Ну, скажи, скажи, — вдруг горячо заговорила она, — неужели ты, которому столько дано, не можешь поступиться даже моим крохотным вниманием к Мордвинову?.. А?

Пеклеванный высвободил свою руку из ее ладони, остановился.

— Тебе потому и плохо? — спросил он.

— Нет, не потому, но я...

— По-оня-ятно, — нараспев произнес Артем. Вареньке показалось, что он сейчас ударит ее, — такие были у него глаза в этот момент.

— Я .не имела в виду Мордвинова, когда сказала, что нам плохо. Честное слово!

Артем криво усмехнулся:

— Знаешь что?.. Иди-ка ты к своему Кульбицкому!..

— Втиснуть в одну таблетку несколько противоядий, — говорил Кульбицкий, — чтобы могли бороться с укачиванием несколько органов сразу, — это, само по себе, не столь уж трудно. Гораздо труднее сделать выводы... Сколько, вы говорите, было процентов укачавшихся во время вашего испытательного похода?

— Семь процентов, товарищ подполковник, — уныло ответила Варенька, — и, как правило, из машинной команды.

— Это и понятно: жара, воздух насыщен испарениями. Кстати, сколько размахов делал корабль в минуту?

— Четырнадцать.

— Ого!

— Еще бы, стремительность качки была такая, что унитарные патроны вылетали из кранцев почти вертикально!

Варенька, не перестававшая думать о своем, осторожно спросила:

— Простите, товарищ подполковник, но вы не можете освободить меня на полчаса?

— На десять минут, — ответил Кульбицкий...

«Что можно сделать за десять минут?» Варенька вышла в коридор, села за телефон дежурной сестры, вызвала причальную станцию.

— Соедините меня с «Летучим», — жалобным голосом попросила она, и далекий голос телефонистки ответил: «Летучий» уже отключился от городской сети...»

Китежева подошла к окну, из которого открывалась вся гавань. Было хорошо видно, как на середину рейда, выбирая из воды швартовы, выходил длинный серый эсминец, и Вареньке даже показалось, что она различает на его полубаке знакомую фигуру Пеклеванного.

Но вот из-под кормы «Летучего» выбился белесый бурун пены, через открытую форточку донеслось торжественное пение горнов и лязганье цепей, и корабль плавно втиснулся в узкий пролив, чтобы надолго уйти в грохочущие штормом океанские дали.

И, провожая его тоскующим взглядом, Варенька тихо сказала:

— Ах, Артем, Артем... Плохо нам, и что-то не так!..

Вечером она сидела в комнате отдыха врачей поликлиники и писала письмо Мордвинову, которое заканчивалось словами:

«...а сегодня я видела, как человек стоял на высоком обрыве, под которым бился прибой. Я почему-то вспомнила тебя и подумала, что и ты мог бы стоять вот так. Ведь ты смелый, и ты все можешь...»

Мордвинов получил это письмо перед заступлением на пост. Была ночь, и он собирался идти к пограничному столбу, чтобы отстоять около него последнюю вахту, — завтра он уже отправлялся на курсы лейтенантов. Вглядываясь в темноту, он вспоминал эти последние строки письма и думал о ней, о себе, о том, что за этими вон камнями что-то подозрительно прошуршало.

Переводя свой автомат на боевой взвод, он сказал себе: «Я мог бы... Я все могу!» — и неожиданно громко рассмеялся.

А за этими камнями лежали немецкий фельдфебель и двое тирольцев. Им было необходимо проникнуть через охраняемую погранполосу для совершения диверсии, но, услышав этот смех, они, не сговариваясь, поползли обратно...

Между возвратившимся фельдфебелем и офицером, пославшим его для диверсии, состоялся следующий разговор:

— Вы почему вернулись?

— Там кто-то смеется...

— Ну и что же?

— Смеется...

— Так что же, черт возьми?!

— Страшно...

Костер в тундре

Последние дни Никонов все чаще и чаще задумывался о своей жене. «Аглая жива», — часто повторял он, и каждый раз у него возникало такое чувство, словно он отыскал то, что считал навеки потерянным, но теперь-то никогда не потеряет.

А люди вокруг него гибли, пропадали без вести, умирали от ран, и он все это видел, все переживал в себе и невольно страшился, что теперь Аглая может потерять его.

Первым его другом в этой промерзлой пустыне был человек, которого он спас от верной гибели. Позже, когда в отряд вошли новые энергичные люди, такие, как Сверре Дельвик, товарищ Улава и Осквик, Белчо по-прежнему оставался для него лучшим другом, и даже с Мацутой он не мог уже быть таким откровенным, как с этим словаком. Но в последнее время Белчо как-то притих, приуныл, на все вопросы отвечал односложно, словно нехотя. И Никонов понял, что друг его мучается тоской по родине, на землю которой вот-вот должны вступить советские войска, что ему не милы эти скупые пейзажи, что он болен.

— Ничего, Иржи, — сказал ему однажды вечером Никонов, — ничего. Как ни тяжело мне с тобой расстаться, а при первой же возможности я переправлю тебя на Большую землю... Махнешь из Мурманска в Москву, а оттуда и в Прагу. Ну, а сейчас ты вниз спустись — переговорить надо...

Провожаемый благодарным взглядом друга, Никонов вышел на лестничный переход и встретил искавшего его Сашу Кротких. Этот отчаянный матрос уже сумел завоевать любовь партизан своей смелостью, какой-то могучей русской удалью и просто тем, что был неплохим рубахой-парнем. Давно забыт тот бой, когда он голыми руками добыл себе оружие, давно уже Саша стал полноправным членом партизанской дружины, и все равно матрос терялся каждый раз, когда встречал командира. Он боялся его после того памятного разговора, который закончился крепким тумаком по затылку, и сейчас, натолкнувшись на Никонова, Саша Кротких, выпятив грудь, как на адмиральском смотру, ел глазами начальство.

Никонов дружески ткнул его кулаком в живот, улыбнулся:

— Правила дисциплины ты соблюдай, но пыжиться передо мной не стоит... Ну что?

— Командир, там огонь какой-то...

— Огонь? — насторожился Никонов.

— Да, понимаешь, кто-то костер разложил неподалеку от нас. Вот, хочешь, поднимемся на крышу — оттуда хорошо видно...

И Никонов, поднявшись на крышу, увидел вдали желтый, как волчий глаз, огонь костра, светивший в ночной мгле затаенно и жутко. В окрестностях лагеря, значит, появился кто-то чужой.

— Вот что, Саша, — сказал Никонов, — возьми-ка свой автомат и, не делая лишнего шума, проберись поближе — посмотри, кто это там. И действуй по обстоятельствам... Сам понимаешь, время тревожное.

— Слушаюсь, командир, — ответил Кротких и быстро сбежал по лестнице, а Никонов спустился в нижний подвальный зал, где уже сидели Белчо, Дельвик и товарищ Улава.

— Все в сборе, — сказал Дельвик, подкручивая фитиль лампы и раскладывая на столе карту северных провинций Норвегии. — Хорошо... Так вот, друзья, давайте решим, что делать дальше. Вы уже знаете, что Риббентроп все-таки добился своего в Хельсинки, и Суоми отныне связана с Гитлером дополнительным военным соглашением. Это соглашение касается также и финских копей, которые питают Германию никелем и абразивами... Вот этот рудник, под названием «Высокая Грета», давно привлекает мое внимание. Он дает на-гора никелевой руды больше всех других рудников, а условия работы на нем самые жестокие...

Никонов помолчал, прислушиваясь к тишине, — не слышно ли выстрелов, посмотрел в оконце — не видно ли отсюда костра, но кругом все было спокойно, и он сказал:

— Верно. Уже давно пора вывести из строя «Высокую Грету» — это четверть всего количества руды, добываемой немцами в Лапландии. Вот тут недавно товарищ Улава встречалась с пастором Кальдевином, который имеет свои соображения... Кстати, прошу вас, фрекен!..

Товарищ Улава зябко натянула на свои плечи спадавшую куртку, положила на карту ладонь, — рука у нее была тонкая, красивая.

— Пастор, — сказала она, — пользуется правом посещать время от времени территорию рудника «Высокая Грета». Этому руднику немцы придают особое значение, на нем работает много свободно нанимаемых норвежцев, датчан и финнов. Большую часть их составляют рабочие лютеранско-евангелического вероисповедания. Комендант рудника не разрешает рабочим в церковные праздники расходиться по киркам местного прихода. И вот...

— Понимаю, — сказал Никонов, — нам поможет Кальдевин?

— Да.

— Что-то не верится мне, — возразил Белчо, — чтобы на этом можно было построить всю операцию. Слишком сложный ход. Придется долго ждать, пока пастор освоится. Не лучше ли нагрянуть ночью всей нашей дружиной, как это делали недавно русские с плавучим доком в фиорде Биггевалле...

Дельвик, нахмуренный и мрачный, подпирая скулу своей единственной сильной рукой, только усмехнулся на возражения Белчо:

— А ты пулеметные вышки видел?

— Видел. Правда, лишь издали.

— Ну, так вот: не советую подходить близко.

Все посмотрели на Никонова: что скажет он?

— Я должен сам повидать пастора, — сказал Никонов, поднимаясь. — Передайте Осквику, чтобы готовил мотоцикл.

Крупными шагами он поднялся по кривой каменной лестнице и вошел в низкое помещение, наполовину занятое большим очагом.

Аскольдовский боцман лежал на грубо сколоченных нарах. После гибели патрульного судна, после концлагеря и контузии мичман Мацута до сих пор не мог оправиться и больше лежал, лишь изредка выходя на короткие прогулки в сопки.

— Ну как, старина? — спросил Никонов, подходя к нему. — Чем порадуешь?

— Да вот сегодня вроде легче. На озеро сходил, думал выкупаться даже, только вода уж больно стылая.

— Не холоднее, чем в Баренцевом?

— Не, — улыбнулся боцман, — та дюже холодная будет.

— Эх, мичман, мичман, — сокрушенно вздохнул Никонов, — врача бы тебе, уход хороший, ты сразу на ноги встал бы. А где тут у нас!..

Он посидел около Антона Захаровича еще несколько минут, пока внизу не затарахтел мотоцикл. Актер Осквик стоял возле мотоцикла, раскачиваясь на своих непомерно длинных ногах, обтянутых рейтузами финского лыжника.

— Готово? — спросил Никонов, выходя во двор.

— Хоть сейчас в Осло, — невозмутимо ответил Осквик, пощипывая свою узенькую бородку клинышком, придававшую ему сходство с Дон-Кихотом.

— Автомат не брать, только пистолет. И нигде не останавливайся, понял?

Никонов не знал, хорошим актером был Осквик или нет, но солдатом он был отличным. К тому же Осквик обладал еще и страстью к механике. Тонкие длинные пальцы актера с одинаковым удовольствием копались в карбюраторе мотора и в затворе автоматического пулемета. И никто не удивился, когда однажды, запыленный и усталый, он приволок в лагерь немецкий штабной мотоцикл, с которым с тех пор уже не расставался...

Через полчаса они мчались по широкой ленте военной автострады, обгоняя немецкие машины. Никонов сидел за рулем, за его спиной трясся на кожаном сиденье актер. Мотоцикл с воем пролетал мимо грузовиков и штабных «опелей», из кабин которых выглядывали гитлеровские офицеры, с грохотом катился по бревенчатому настилу мостов над пропастями.

Труднее было прорваться мимо сторожевого кордона, где всем проезжающим полагалось предъявлять пропуска. Тогда Никонов крикнул Осквику: «Ложись...», а сам почти свалился с седла, не выпуская рукоятей, и мотоцикл пронесся под низко опущенной тяжелой балкой шлагбаума.

У одного из таких кордонов Никонов сказал:

— Вот здесь, на этой заставе, я в прошлом году раздобыл себе оружие...

— Отчаянный человек, — ответил актер.

— Нет, — сказал Никонов, немного подумав. — Я спокойный, но и мне часто бывает страшно...

Церковь Норвегии быстро усвоила «идеи» отставного майора Видкупа Квислинга. Это давало епископам сытую и спокойную жизнь, благоволение гитлеровских рейхскомиссаров и удивительно ловко укладывалось в христианскую заповедь: подставлять правую щеку, когда ударят по левой.

Однако среди пасторов мелких приходов были честные люди, для которых проповедническая кафедра являлась чем-то вроде трибуны. И в бедных сельских кирках, в громе хоральных прелюдий, под видом призрачных аллегорий, тайный смысл которых был ясен каждому, звучали призывы к борьбе с оккупантами. Так уж случилось, что протестантские священники, поливавшие до сорок первого года грязью коммунистическую Россию, неожиданно заговорили о заре освобождения, занимавшейся на востоке.

И одним из таких проповедников был Руальд Кальдевин, для которого, вопреки требованиям официальной церкви, любовь к родине и народу была дороже канонов толстого Гезанбуха{24}.

— О-о, здравствуйте, — сказал он, подавая Никонову белую сухую руку. — Вас только двое?

— Нет, — ответил Осквик, — с нами еще мотоцикл, но мы оставили его на окраине, возле дома дядюшки Августа.

Грудь пастора обтягивал домотканый свитер, на голове у него торчал конусообразный колпак красного цвета с длинной кисточкой; он снял этот колпак и приветливо помахал им над порогом:

— Проходите, садитесь. Вы так долго не появлялись у меня, что я уже начал тревожиться. Как здоровье фрекен Арчер? У меня для нее есть одна новость, только я не знаю, хорошая или плохая... Мотобаржа «Викинг», на которой плавал ее брат Оскар, не пришла с моря. Говорят, на ее борту вспыхнул бунт. И если только штурман остался жив, то... Ничего, я задерну ширмы. Вот так...

Никонов прошел, сел на круглый стульчик. Здесь все было по-старому, как и год назад, когда, замерзший и голодный, он нашел здесь спасение от врага и впервые понял, что имеет дело с другом. Белея костяными клавишами, молчал темно-вишневый орган, заваленный нотами; жарко топящийся камин, сложенный из грубых камней, прогревал сырую комнату; через дымовую трубу, выложенную в толстой стене, доносился скрип флюгера, — ветер дул с моря, обещал штормы, тоскливые осенние дожди...

— Господин Никонов, — сказал пастор, — а у меня есть новость специально для вас. Один унылый, но разговорчивый немецкий майор сказал мне, что...

— «Унылый», — повторил Никонов и рассмеялся: — Ну, так что же он вам рассказал?

— Освобожден большой участок Кировской железной дороги, — продолжал пастор. — В Северной Карелии, очевидно, намечается наступление не менее решительное, чем в направлении Виипури. И еще мне этот майор сказал, что финская армия настолько истощена, что не может прикрыть в Лапландии даже некоторые разрывы в своей линии фронта...

— Вы пытались найти надежного врача для моего боцмана?

— К сожалению, господин Никонов, все поиски оказались тщетны.

— И вот я думаю: а не попробовать ли нам воспользоваться этими разрывами, чтобы переправить через фронт несколько человек?

— Зачем? — удивился Осквик.

Маленький котенок, спавший на крышке органа, проснулся и спрыгнул на диван. Никонов почесал ему за ухом, не спеша ответил:

— А вот зачем... Мы находимся в глубоком тылу, и если наша армия начнет наступление, мы могли бы оказать ей большую поддержку. Но для этого надо прежде связаться с Большой землей. Вот мы и отошлем несколько человек.

— Вы кого-нибудь уже имеете в виду? — спросил пастор.

— Кого?.. Да он у вас линяет, — сказал Никонов, сталкивая котенка с колен, и, подумав, ответил: — Впереди нас ждут бои. Придется, наверное, не раз менять место лагеря, а среди нас есть больные... Надо в первую очередь отослать их, мы не имеем права подвергать их жизнь опасности... Ну ладно, об этом поговорим после, а сейчас... Херра Кальдевин, вы, надеюсь, догадываетесь о целях нашего неожиданного прихода?

— Примерно — да...

Никонов обратил внимание на то, что пастор за последнее время сильно изменился: стал нервным, юношеское лицо его осунулось и приобрело черты какой-то обреченности. Никонов уже несколько раз давал себе слово не тревожить Кальдевина, хотя бы временно, никакими заданиями, но всегда появлялась необходимость иметь своего человека в городе, и пастор жил под постоянной угрозой разоблачения.

Смотря в усталые глаза норвежца, он тихо спросил:

— Нас интересует «Высокая Грета». Вы не откажетесь помочь нам в этом?

— Я не отказываюсь и через фрекен Арчер уже заявил о своем согласии сделать все возможное.

— Дело очень серьезное.

— Я понимаю. Но мне, пользуясь положением священнослужителя, сделать это легче, чем вам.

— Дело нелегкое, — настойчиво продолжал Никонов, словно испытывая крепость духа пастора, — дело опасное...

— И об опасностях, ожидающих меня, я осведомлен тоже. Никонов на мгновение задумался и встал.

— Ну, — сказал он весело, — так, значит, по рукам? Руальд Кальдевин посмотрел на свои руки, смущенно улыбнулся:

— То есть как это — по рукам?.. Я не понимаю...

— Это у нас, у русских, — объяснил Никонов, — есть такой обычай: когда двое договариваются о чем-либо, то пожатием рук закрепляют свою договоренность...

— Ах, вот оно что... Хороший обычай!

Пастор немного помедлил и протянул свою ладонь Никонов крепко пожал ее. Осквик положил сверху свою руку и сказал:

— Ну вот. А теперь договоримся о деталях...

Олави сидел перед костром и в жестяной банке варил жесткие тундровые грибы. Голова у него кружилась от голода, спину трясло лихорадочным ознобом. Он глухо кашлял и смачно отхаркивался в пугливую темноту, обступавшую костер. Его лицо и руки распухли от укусов гнуса, сплошь заляпанная грязью одежда превратилась в жалкие лохмотья.

— Скоро ли? — думал он, заглядывая в котелок, и снова разрывался в кашле: — Кха-кха-ху-ху... хр-хрр-хрр... Тьфу! Сатана перкеле...

Олави понимал, что если дня через три не доберется до Петсамо, то просто ляжет под какой-нибудь сопкой, закроет глаза — и умрет. Это очень страшно — умирать вблизи от своего дома, когда жена и дети совсем уже рядом, но... идти дальше он уже не в силах. Если бы не эти банды, что рыскают по всей Лапландии, ему бы незачем было сворачивать в сторону от дорог. А он, чтобы не быть повешенным на первой же сосне, свернул — и теперь, кажется, заблудился. Олави не знал, что находится на территории Финмаркета, он только чувствовал дыхание океана и радовался этим соленым ветрам. «Только бы выбраться к морю, а там вдоль берега доберусь», — думал он.

Грибы в котелке бурлили, лопались, от них раздражающе пахло. Олави мешал похлебку ложкой, и скулы у него сводило голодной судорогой. В ручье журчала вода, шумели кустарники, потом с обрыва скатился мелкий камешек. Олави привычно потянулся к своему «суоми», лежавшему на песке, но в этот же момент кто-то тяжелый набросился на него сверху — прямо на плечи.

— Врешь! — сказал Олави, свободной рукой выдергивая из ножен пуукко, но сильные пальцы стиснули ему запястье, и нож выпал. Солдат дернулся всем телом, нога его задела котелок, и грибная похлебка вылилась на раскаленные угли. Костер задымил, стало темнее, и в ноздри ударило одуряющим запахом пищи. Дезертир чуть не заплакал от обиды; в этот момент ему казалось, что умереть, пожалуй, не так уж плохо, но только... зачем голодным?

Олави рванулся снова и понял, что попался в крепкие руки. Заскрежетав от досады зубами, он шагнул вперед, невольно подчиняясь толчку приклада, потом упал на землю и решил: «Не пойду». Тяжелый, словно налитый свинцом, кулак опустился ему на лицо. «Жена моя, дети!» — пронеслось в голове, и, поднявшись и отплевываясь кровью, он вяло побрел в гущу кустарников...

В низком полуосвещенном помещении, куда его привел матрос, Олави снова стал сопротивляться. Он ударил кого-то сбоку и, падая на пол, успел вцепиться зубами в шершавую руку человека. Вцепился и, как волк, не разжимал зубов до тех пор, пока ударом приклада из него не выбили сознание. И тогда в меркнущей памяти снова встали милые лица жены и детей.

— О-о-ох! — протяжно застонал он, а Саша Кротких, зажимая пальцами прокушенную руку, крикнул: — Свяжите его, гада, и на замок, пока не вернется Никонов.

Никонов и Осквик вернулись поздней ночью, голодные и довольные. Они сразу прошли в подвал, где топился очаг, — актер поставил на огонь кофейник. Никонов, стягивая с ног узкие сапоги и морщась от боли в мозолях, внимательно выслушал доклад Саши Кротких, потом сказал:

— Зачем ты его избил?

— Та он мне руку прокусил, собака худая!

— Мало тебе. Ты бы еще нос подставил... ну ладно, веди его сюда, посмотрим... — И, повернувшись к Осквику, добавил по-норвежски: — Черт знает, кто он такой, может, и лазутчик, а может...

Матрос ввел пленного. Никонов испытующим взглядом оглядел жалкую, оборванную фигуру солдата, заметил, что тот небрит уже, наверное, с полмесяца, а когда глянул ему в глаза, то похолодел даже — такая страшная ненависть и злоба светились в глазах этого человека.

— Развяжите ему руки, — сказал он, расставляя на столе плоские егерские кружки из цветной пластмассы.

— Нельзя, командир, — возразил Саша Кротких, — это такая сволочь, что от него всего ожидать можно...

— Я тебе сказал — выполняй.

— Мне-то что, — недовольно отозвался матрос, стягивая с рук пленного прочную удавку «пьяного» узла.

Финский солдат пошевелил пальцами освобожденных рук и, сверкнув глазами, посмотрел в провал черного окна — там виднелись крупные звезды, раскачивались стебли можжевельника...

— Наливать? — спросил Осквик, снимая кофейник с огня.

— Наливай, — ответил Никонов, — и этому налей тоже. А ты, Саша, позови сюда Хатанзея — он по-фински знает... Ну ты, как тебя, Суоми, садись, гостем будешь.

— Суоми, — тихо повторил Олави и, взяв протянутый стакан, выплеснул кофе в лицо Осквику, потом смахнул со стола лампу. Никонов успел перехватить его рукой, когда он уже бросился в окно. На крик прибежали люди, и Никонов спокойно наблюдал, как несколько человек не могут справиться с этим жилистым финским солдатом.

— Я же говорил, — сказал Саша Кротких, — что от него что хочешь ждать можно...

— Посадите его сюда! — велел Никонов.

Олави сел на прежнее место к столу и вдруг сказал по-русски:

— Попадись вы мне раньше... я бы вас... — и он взмахнул рукой, словно выдергивая из ножен пуукко.

Сдерживая ярость, Никонов спросил:

— Ты чего такой злой?.. И рваный, грязный... Мы тебе жрать предлагаем, а ты... Так поступают только звери...

— И финны, — закончил Олави, переводя дыхание и вытирая со лба струйку крови, быстро бежавшую к подбородку. — Мне от вас ничего не надо. Одну пулю — и все!

— Уж чего-чего, а пулю-то получишь, — посулил Кротких.

— А ты молчи, не твое дело! — прикрикнул Никонов. — Иди отсюда, все уходите. Оставьте нас одних.

Все ушли. Никонов взял кофейник, снова наполнил кружку Олави.

— Пей, — резко предложил он, — и рассказывай... Что ты здесь делал?

Олави вскинулся снова и, плюнув в лицо Никонова, выкрикнул:

— Пулю!.. Одну лишь пулю!

Никонов смахнул рукавом плевок, сказал с ледяным бешенством:

— Так, значит, говоришь, пулю тебе? Так и быть, по блату устрою...

Рванул парабеллум и — прямо в лоб, этот грязный исцарапанный лоб.

— На! — сказал он, только выстрела не было, слабо щелкнул курок.

Выбил патрон — думал, заело, — выстрелил снова, и... пистолет, верно служивший ему все время, опять дал осечку.

Олави не выдержал: рухнул грудью на стол, дергаясь плечами, давился злыми солдатскими рыданиями. Никонов, сунув парабеллум в карман и овладев собой, сел напротив пленного, стал не спеша разбирать его затрепанные документы...

В руки ему попалась солдатская книжка, и он с трудом разобрал в ней слово «Кестеньга».

— Так ты из-под Кестеньги? — спросил он.

Олави молча кивнул.

— А как попал сюда?

Олави не ответил. Но когда Никонов взял в руки мутную измятую фотографию, с которой на него глянуло улыбающееся лицо женщины, чем-то напомнившей ему Аглаю, глаза Олави погасли.

— Жена, — понял Никонов и, перевернув фотографию, прочел на обратной стороне: — Petsamo, 1940.

Олави посмотрел на Никонова в упор, и взгляд у него был уже по-человечески светлый.

— Сатана перкеле, — шепотом сказал он, — у меня жена есть, дети... двое детей... Я к ним иду... Чтоб и тебя вот также!..

Никонов понял. Он собрал документы, аккуратно вложил в солдатскую книжку фотографию и передал все это Олави. А когда через полчаса Кротких приоткрыл дверь, то увидел, что оба сидят за столом и мирно разговаривают о чем-то.

— Послушай, Саша, — сказал Никонов, — поищи там чего-нибудь из финского обмундирования. Да получше...

На рассвете Олави вывели во двор и завязали ему глаза. Саша Кротких отвел его далеко от лагеря и сказал:

— Ну теперь иди. Жене от меня привет передать можешь. А вот это наш командир велел тебе отдать, — и он протянул ему пуукко в кожаных ножнах.

Олави сорвал с глаз повязку, поблагодарил:

— Киитос, — и, беря нож, спросил: — А не боишься... а?

Кротких похлопал забинтованной рукой по своему автомату, угрожающе произнес:

— А это что? Я бы тебя сейчас... Вот ты мне, собака, руку прокусил как...

— Мне тоже есть что вспомнить, — начал было Олави, но матрос предупредил его:

— Ты давай иди, иди, а то опять подеремся...

И через несколько дней, таясь от немецких патрульных, Олави добрался до своего дома, стоявшего на окраине города. Волнуясь, постучал в дверь.

Семья ложилась спать, и ему долго не открывали...

Петсамо-воуно

Вахтанг Беридзе вернулся из отпуска только вчера, удивив матросов необыкновенным загаром темно-коричневого цвета. Он привез с собой много южных фруктов, сильно подгнивших в длительной дороге, и банку маслин, которую он показывал всем, аппетитно прищелкивая языком. Соскучившись по команде, он пытался угостить каждого матроса и в первую очередь предлагал эти маслины. Из уважения к командиру матросы брали маслины в рот и спешили поскорей выскочить на палубу, чтобы тут же выплюнуть за борт. Вахтанг привез и молодого вина, но это вино довелось пить — только мичману и боцману.

Сегодня старший лейтенант собирался идти в гости к Рябининым, но его неожиданно вызвал к себе контр-адмирал Сайманов, коротко расспросил о том, как он провел отпуск, и сказал:

— Вы помните тот немецкий «охотник» типа «Альбатрос», который вы когда-то взяли на абордаж?

— Он слишком дорого достался мне, товарищ контр-адмирал, чтобы я мог так скоро забыть его.

Сайманов слегка улыбнулся, отчего тонкие морщинки возле его усталых глаз весело выгнулись кверху.

— А каково настроение команды, после того как вы накормили ее солеными маслинами?

Вахтанг не понял шутки и ответил по-военному:

— Как всегда, моя команда рвется в море.

— Что ж, отлично...

Сайманов встал и, заложив пальцы за отворот кителя, на котором горели выпуклые адмиральские пуговицы, не спеша прошелся по кабинету грузным моряцким шагом. Остановившись у стены, где висела карта морского театра военных действий, он велел Вахтангу подойти ближе и начал с того, что сказал, как бы между прочим:

— Наше наступление в Заполярье, товарищ старший лейтенант, становится делом ближайшего будущего...

Только строгие законы воинской дисциплины, запрещавшие перебивать начальника, удержали Вахтанга от вопросов, и контр-адмирал сурово продолжил:

— На этот раз вам доверяется особо... учтите это, товарищ старший лейтенант, особо ответственная и рискованная операция разведывательного порядка. С целью выбора места для высадки наших десантов вы на немецком «охотнике» должны будете проникнуть вот сюда...

Вахтанг поднял глаза на карту, проследив за рукой Сайманова, и на мгновение даже растерялся. Рука контр-адмирала показывала прямо на гавань Лиинахамари, подходы к которой охранялись мощными батареями мысов Нуурмиенисетти и Нуурониеми.

— Есть... проникнуть в Лиинахамари! — ответил Вахтанг.

Но контр-адмирал сказал:

— Не горячитесь! Надо тщательно продумать все детали. А сейчас я познакомлю вас с человеком, который хорошо знает условия плавания в Петсамо-воуно...

Он позвонил, и через несколько минут в кабинет вошел пожилой норвежец в высоченных бахилах, под стать его саженному росту, с копной волос соломенного цвета.

Когда он протягивал для пожатия ладонь, Вахтанг заметил на запястье его руки выжженное клеймо фашистской каторги.

Оскар Арчер, — назвал себя норвежец и слегка поклонился.

Глубокой ночью «охотник» немецкого типа с советской командой на борту благополучно обогнул выступавший в море полуостров Рыбачий. Береговые батареи североморцев, предупрежденные командованием, беспрепятственно пропустили мимо себя силуэт вражеского корабля. Впереди «охотника» лежал просторный Варангер-фиорд, где-то слева таился узкий проход в Петсамо-воуно.

Ровно стучал выхлоп мотора. Высокий бурун фосфоресцирующей голубым светом пены с шипением и грохотом опадал позади катера. Грузно раскачиваясь, «охотник» с разбегу влезал на скользкие гребни волн и легко скатывался по ним в глубокие провалы...

Вахтанг брал высоты полярных светил — Капеллы, Денебы и Веги.

Оторвавшись на мгновение от секстанта, он сказал Арчеру:

— Только бы не взошла луна и не помешала нам...

Норвежский штурман, натягивая на голову капюшон, махнул рукой во тьму, односложно ответил:

— Айны...

Вдали чернели приплюснутые утесы Айновых островов, окруженные белой полосой прибоя, громоздившегося на скалы. Несколько веков подряд Кольские городничие посылали девок собирать на этих островах необыкновенно крупную морошку: в Коле ее ссыпали в бочонки, заливали ромом и отправляли в столицу — царям; считалось, что айновская морошка помогает с похмелья...

— Да, Айны, — отозвался Вахтанг и сказал: — А знаете, чем они сейчас славятся? На этих островах стоит батарея, которая уже через два часа после начала войны потопила гитлеровский транспорт, шедший в Петсамо...

— О-о! — восхищенно ответил Оскар Арчер и снова посмотрел во тьму, но Айновы острова уже скрылись из виду, а на зюйде проступила полоска берега.

Подошли ближе. Берег был высок и обрывист; на взгорье его, как объяснил лоцман, стояли закопанные в землю немецкие танки.

Вахтанг завел катер под скалу, которая, нависнув над кораблем, закрывала его сверху, и, приказав заглушить моторы, осмотрелся. Тесная цель фиорда Петсамо-воуно теперь находилась совсем рядом и невольно напоминала раскрытую пасть какого-то гигантского животного, которое, припав к черной воде океана, жадно пьет и никак не может напиться. И вот в эту каменную утробу Вахтанг должен ввести свой «охотник», потом вернуться обратно, чтобы на рассвете снова стоять перед Саймановым и докладывать о выполнении боевого задания...

— Ладно, — сказал он, — здесь и будем ждать.

А ждать пришлось мучительно долго. Ветер усиливался с каждой минутой и развел крутую волну. «Охотник» грозило разбить о прибрежные камни, которые то захлестывались водою, то снова обнажали свои черные острые зубья. Вахтанг, продрогший до костей, велел принести на мостик спирту. Вдвоем с норвежским штурманом они выпили и снова стали ждать.

Наконец из мрака ночи выплыл узкий силуэт миноносца типа «Редер». Корабль, очевидно, возвращался в гавань с боевого задания, проведенного в высоких широтах: на его палубе лежал слой льда, который матово светился в темноте. В этот момент Вахтанг был даже рад поскорее влезть хоть в самое пекло, только бы кончилось это ожидание.

Когда же он встал у телеграфа и катер направился в, сторону миноносца, опасность стала увеличиваться с каждой минутой, но старший лейтенант был опытным и смелым воином, на которого опасность действовала успокаивающе.

— Право на борт! — скомандовал он рулевому. — Заходить миноносцу с кормы...

Гитлеровцы уже, видимо, заметили вынырнувший из мглы моря «охотник» и не придали этому никакого значения, — мало ли кораблей и катеров возвращается по ночам с боевого задания.

— Заходить в корму! — крикнул старший лейтенант рулевому, и, когда «охотник» встал в кильватерную струю миноносца, он жестко приказал:

— Так держать.

— Есть, держаться в струе! — бодро ответил рулевой, и катер пошел за вражеским кораблем.

На какое-то краткое мгновение в прорехе облаков показалась яркая луна и осветила угрюмые берега, темные волны, тяжко дышащие за бортом, и тупой ахтерштевень миноносца, два кормовых орудия которого уставились прямо на «охотник».

— Эх, не знают они... — сказал, не договорив до конца, боцман Чугунов, сидевший за пулеметом, и тихо рассмеялся.

— Вон там, на востоке, мыс Романов, а там, на западе, — объяснил Оскар Арчер, — мыс Палтусово Перо. Это все ваши русские названия. Вот сейчас, очевидно, будут запрашивать позывные...

И действительно, с высоты мыса Палтусово Перо, ограждающего вход в Петсамо-воуно с запада, вспыхнула точка огня. Вспыхнула и погасла. Потом снова вспыхнула и дала короткий проблеск.

Впереди шумно гудел турбинами миноносец. Вахтанг заметил, как на его широком мостике засуетились темные фигуры людей и узкоглазый фонарь Ратьера прочертил во тьме тонкую полоску света, направленную в сторону наблюдательного поста.

— Ответили, — облегченно вздохнул мичман Назаров. — Ну, теперь бы только за чужой счет прорваться.

— Прорвемся, — ответил Вахтанг.

Но когда корабли втянулись в «чулок» фиорда, на корме миноносца неожиданно вспыхнул желтый фонарь гакобортного огня. От неожиданности старший лейтенант даже не сразу сообразил, что это значит, а когда понял, то невольно улыбнулся. Этим зажженным огнем вражеский миноносец оказывал идущему за ним катеру особое внимание: теперь Вахтангу оставалось только следовать точно за огнем корабля, который сам выбирал верное направление.

— Ну вот, господин Арчер, — сказал Вахтанг, — приберегите свои знания на случай выхода из Петсамо-воуно...

Темнота предательски скрадывала расстояние, и по-осеннему оголенные кусты шумели, казалось, совсем рядом. Какой-то домик светился в неглубокой лощинке настежь раскрытой дверью. «Не боятся», — подумал Вахтанг и увидел сидящих за столом немцев. Из лощинки доносились их нестройные голоса, заглушаемые визгом губных гармошек.

— Скоро Лиинахамари, — предупредил Оскар Арчер.

Вначале Вахтанг увидел мыс Крестовый, который, как согнутое колено, выпирал почти на самую середину Девкиной заводи. На мысу чернела крупнокалиберная батарея, и по краю бетонной платформы расхаживали часовые в несуразно длинных шинелях. Потом, когда миноносец, застопорив машины, стал разворачиваться в тесном пространстве заводи, из-за его высокого борта открылась широкая панорама главной гитлеровской базы.

В замаскированных окнах здания финской таможни просвечивали щели света. Смутными пятнами выделялись какие-то большие круглые отверстия, на фоне которых двигались человеческие фигуры, — Вахтанг догадался, что это въезды в подземные склады, вырубленные в скалах. Точками автомобильных фар обозначилось в темноте шоссе, на развилке которого высилось по-ночному притихшее здание Парккина-отеля.

— Стоп моторы, — тихо передал он в машинный отсек, и наступившая тишина показалась ему зловещей и недоброй.

На одном причале загорелся синий фонарь, и миноносец осторожно направился к этому причалу. Скоро такой же фонарь загорелся в другом конце гавани, и Вахтанг понял, что синий свет указывает место постановки к берегу его катеру.

— Пойдем? — спросил Назаров.

— Малый вперед, — скомандовал Вахтанг; теперь надо было спокойно продолжать делать все, что положено немецкому кораблю, вернувшемуся на базу.

Оскар Арчер стал возиться с трубкой, закуривая, и Вахтанг догадался, что старый норвежец волнуется.

— Номер катера? — окликнули их с причала.

— Сто двадцать семь...

Какой-то немецкий офицер, держа в руке фонарь, быстро шел вдоль пирса, готовясь встретить катер, чтобы проверить его документы на воду, на топливо, на телефонную связь с берегом.

— Его нам только и не хватало! — выругался Вахтанг и приказал: — Боцман, сходню... живо!..

Выпрыгнув из пулеметной турели, Чугунов быстро поставил сходню на причал.

— В люк его, — тихо сказал Вахтанг, — в люк!..

Светя фонарем, немецкий офицер стал спускаться по сходне. Но едва он ступил на палубу, как сразу же, с кляпом во рту, был сброшен в люк кубрика.

Вахтанг перевел дыхание, натянул на голову капюшон и спрыгнул с мостика.

— Боцман, — позвал он, — пойдем вместе. Да застегнись как следует, а то за версту видать, что русский матрос идет...

Они обошли всю гавань, осмотрели раскиданные по отмелям спирали Бруно, заглянули даже в ворота склада, где лежали длинные серебристые торпеды. Только один раз окликнул их какой-то егерь, вылезший из прибрежного дота, но они, не отвечая, пошли обратно на катер.

— А сейчас дадим круг по всей гавани, — сказал Вахтанг, снова занимая свое место возле телеграфа.

И, разведя крутую волну, раскачавшую немецкие корабли, «охотник» описал крутую циркуляцию, вплотную пройдя мимо платформ мыса Крестового.

Беридзе все время делал отметки на карте.

— Прибавить оборотов!.. Лоцман, можете встать к штурвалу!..

Оскар Арчер скороговоркой прочел молитву и, всматриваясь в быстро надвигающуюся темноту, обхватил рукояти штурвала. Только теперь, когда оставалось лишь вырваться из этой каменной западни, Вахтанг стал сильно волноваться.

— Ничего, — говорил он мичману, успокаивая не столько его, сколько самого себя, — гораздо труднее было пролезть в эту ловушку, а уж выбраться будет легче...

— А позывные все равно запросят на выходе.

— Ну и плевать на их позывные!..

— Прямо по курсу тральщик противника, — тихо доложил боцман.

— Есть, вижу...

Немецкий тральщик, выступив из прорези скал, возвращался со стороны открытого моря в Лиинахамари. Еще издали он завыл сиреной, требуя очистить ему фарватер.

— Лоцман, глубина здесь позволяет прижаться к берегу?

— Здесь нет, — ответил Арчер. — Надо немного продвинуться.

— Действуйте...

«Охотник» прижался к черте берега. Домик, мимо которого они уже проходили, все еще светился открытой дверью. И так же хорошо было видно сидящих за столом немцев, слышались их голоса, пиликанье губных гармошек. Тральщик пронесся мимо катера.

Неожиданно в кустах, растущих на пахте, под которой стоял катер, раздался чей-то голос и судорожные всхлипывания, показавшиеся всем рыданиями. Когда же тральщик удалился и шум его машин перестал быть слышен, эти всхлипывания повторились. Скоро все поняли, что человек в кустах не рыдает — его просто выворачивает наружу.

К старшему лейтенанту, вращая тяжелыми кулаками, подошел боцман Чутунов.

— Товарищ командир, разрешите приволочь его сюда?

— Куда его к черту, — брезгливо ответил Вахтанг, — он нам загадит палубу.

— Не беспокойтесь, я из него всю блевотину еще на берегу вытряхну!

— Так он пьяный. Еще заорет, панику поднимет раньше времени...

— Только позвольте, там я все улажу.

Вахтанг отпустил, и старшина, перескочив на скалу, цепко взобрался наверх. Скоро в кустах раздался приглушенный крик, хруст веток, и через минуту Чугунов уже спускался на катер, неся на плечах «языка».

— Офицер, не кто-нибудь, — радостно сообщил он, скидывая его в люк.

Катер снова дал ход, и на траверзе выходных мысов у него запросили позывные. Но ловушка уже осталась позади, впереди лежало море — Вахтанг почувствовал себя почти на свободе.

— Не отвечать на позывные! Полный вперед!.. Палтусово Перо снова дало проблеск во тьму и неожиданно осветило «охотник» ярким лучом прожектора.

— Ах, черт возьми! — сказал Вахтанг, закрывая лицо руками от слепящего света. — Неужели?..

И в этот же момент катер швырнуло от близкого взрыва. Снаряды легли почти рядом — наводка велась по заранее пристрелянным квадратам. Заговорили батареи вкопанных в землю танков. Несколько прожекторов одновременно зашарило по волнам, выискивая цель, но катер, перелетая с волны на волну, уходил все дальше и дальше от вражеского берега...

* * *

Захваченный боцманом гитлеровец оказался офицером службы наблюдения и связи — службы, которой больше всего известно о передвижениях кораблей, о всех постах и батареях в гавани Лиинахамари. Протрезвев еще на катере, он дал в оперативном отделе штаба много сведений, которые на следующий день были подтверждены авиаразведкой. Контр-адмиралу Сайманову окончательно стала ясна система обороны Петсамо-воуно; еще весной лейтенант Ярцев, побывав в Лиинахамари, докладывал, что основную угрозу представляют батареи мыса Крестового, — этот мыс и сейчас оставался главным огневым узлом противника. Но слабые стороны охраны побережья, занятого гитлеровскими егерями, проступали уже явственнее, и подробный доклад Вахтанга Беридзе обо всем виденном значительно уточнил места высадки будущих десантов.

Прощаясь с командиром МО-216, контр-адмирал приказал ему составить документацию на представление боцмана Чугунова к награде орденом Отечественной войны. Когда старшина узнал об этом, он вдруг неожиданно затосковал и до самого отбоя ходил за командиром по пятам, жалуясь:

— Товарищ командир, а, товарищ командир!.. Неудобно вроде перед людьми получается. Другой солдат, прежде чем медаль получить, так семь потов и кровей прольет, а мне на пьяного дурака повезло, и — орден!.. Как же это? Да меня в кубрике ребята засмеют...

Чугунов понял, что награждение все-таки состоится, и перевернул на своем бушлате пуговицы якорными лапами вверх, что означало: недоволен начальством.

Нерешенный вопрос

— Ну, что тебе, Рябинин?

— Вы, товарищ старший лейтенант, обещали меня сегодня на берег отпустить.

Никольский собирал блестящие части ружья — готовился идти в сопки на охоту.

— Вот хочешь, — предложил он, — пойдем вместе. Сейчас, к осени, зайцы жирные.

— Спасибо, товарищ старший лейтенант, но у меня еще дел много. В прошлый раз волна так хлестала, что все оружие пятнами пошло. Чистить надо теперь до самого ужина.

— Ну, ладно. Домой пойдешь после ужина.

Сережка целый день провел в работе, а Никольский, усталый и довольный, вернулся на катер, неся за уши толстого полярного зайца.

— Вот, — добродушно сказал он, — бери, отвезешь своим. Мне-то он ни к черту не нужен!

— Спасибо, товарищ старший лейтенант.

К вечеру Сережка пришел домой. Квартира стояла пустая, неприбранная. На столе записка: «Если придешь, нас не жди». Беспечно насвистывая, юноша направился к Степану Хлебосолову, захватив с собой зайца.

Домик навигационного смотрителя стал вспоминаться ему все чаще. Сам не желая признаваться себе в этом, Сергей хотел встретиться с внучкой дяди Степы. И часто, работая на палубе катера, он вдруг останавливался при мысли: «Странно, я даже не запомнил ее лица».

И сейчас, размашисто шагая по берегу залива, он думал:

«Надо же посмотреть ей в лицо, а то получил пять суток гауптвахты, а за кого — не знаю...»

Еще издали он заметил девочку с пышной копной русых волос. В руках у нее была палка. Девочка играла с морем. Подбежав к воде, она совала палку в шумящий прибой и выжидала. А когда брызжущий пеной вал наступал на берег, девочка со смехом убегала.

Сережка подошел к ней, и она, тряхнув головкой, доверчиво сообщила:

— Я палку вон там взяла!

— А ты чья же это будешь? — спросил он, оглядываясь на окна избушки навигационного смотрителя.

— Сейчас? — переспросила девочка, точно ее принадлежность к семье зависела от времени.

— Ну, хотя бы сейчас.

— А сейчас я дедушки Степы. А раньше была тети Поливановны. А еще раньше — мамина.

И, щуря васильковые глаза от лучей заходящего солнца, деловито осведомилась:

— А ты кто?

— Я?.. Ну, как бы тебе объяснить... Вообще я — боцман.

— Вот и врешь, — весело отозвалась девочка. — Боцманы все старые, как дядя Антон, а ты совсем еще молодой, и усов у тебя даже нету.

— Же-еня-а! — раздался девичий голос. — Домой!

Сергей обернулся. На крыльце дома стояла внучка Хлебосолова. Тогда он подал девочке спрятанного за спиной зайца и тихо сказал:

— Беги, отдай.

И, счастливая от такого подарка, Женя побежала к дому, еще издали крича:

— Анфиса!.. Анфиса, ты смотри, что мне дядя дал!..

Сережка подобрал брошенную девочкой палку и, сталкивая ею в воду мелкие камешки, пошел следом за Женей. Когда он приблизился к порогу дома, девочка рассказывала Анфисе:

— Вот, говорит, что он боцман. А разве боцманы такие бывают?

Внучка Хлебосолова протянула ему руку:

— Вас, кажется, Сергеем зовут. Здравствуйте!.. Мне дедушка очень много о вас рассказывал.

— О чем же?

— Ну, это секрет!

Прошли внутрь дома. Здесь было все так же, как и в прошлую осень, когда он, получив паспорт, уходил отсюда в море. Но в то же время здесь многое изменилось: на всех вещах чувствовалось заботливое прикосновение хозяйской девичьей руки.

— А где дядя Степан?

— Скоро вернется. Пошел на ялике вехи красить. В углу ворковал что-то свое медный самовар.

— Вы будете чай с нами пить? — спросила Анфиса.

— Буду...

Чай пили с вареньем из прошлогодней морошки и с колобками. Внутри каждого колобка была искусно запечена сушеная слива, — в этом, очевидно, и состоял главный секрет кулинарии Анфисы.

Вначале смущавшиеся друг друга, за столом они разговорились. Женечка-Колосок смешила их своим неистощимым аппетитом к варенью, и нельзя было не расхохотаться, глядя на ее рожицу, выпачканную густым сладким соком «северного винограда».

— Ты маленькая обжора! — шутила Анфиса. — Оставь хоть немного варенья для дяди Сережи.

— Ничего, пусть ест, ведь я не девчонка, — солидно заявлял семнадцатилетний боцман гвардии, удивляясь, что его называют дядей.

— Расскажите что-нибудь о море, — попросила Анфиса.

— Ну что — море! — неохотно отозвался Сережка. — Море как море: волны, качка, ветер, стужа, сухари, консервы...

— И никакой романтики?

— Почему? Романтики хватает.

— А в чем? Неужели в сухарях? — Она засмеялась.

— Во всем! Вот вы, Анфиса («Какое красивое имя!»), поставили самовар, заварили чай, сидите и пьете. А в море? На одном тральщике матроса за борт смыло, когда он попробовал чаю напиться...

— Как же это?

— А вот так: ветер десять баллов, палуба покрыта льдом, волны швыряют коробку с борта на борт, и к тому же леера срублены. Вот он, бедняга, пошел с чайником по палубе, его как подмоет волной за борт — и амба!

Анфиса промолчала, но лицо ее как-то затуманилось.

— Но это еще не конец истории, — улыбнулся Сережка. — Когда первая волна схлынула, вторая с другого борта подошла... Это мне рассказывали те, которые с мостика все видели... Подошла, грохнулась о палубу и этого матроса на корабль снова выбросила. Тут к нему подбежали, вытянули...

— И он остался жив?

— А что ему сделается? Руку вывихнул — и все! Сейчас опять на тральщике служит. Чай, я уверен, в любую погоду пьет.

— Нелегкая у вас романтика.

— Какая уж есть!

— Вот потому вы, матросы, и отчаянные все такие, — сказала Анфиса.

Этими словами она будто хотела напомнить ему о прошлой их встрече. Сережка двинул свои мохнатые белесые брови и сурово спросил:

— Вы мне так и не ответили тогда: сдали экзамен или нет?

— Сдала. С первого сентября уже занятия начинаются.

— И кем же вы решили быть?

— Штурманом тралового флота...

Сережка внимательно присмотрелся к девушке: круглое девичье лицо с широкими дугами бровей, немного курносый нос, гладко зачесанные каштановые волосы. Сама она невысокая, плотно сбитая, с короткими сильными руками и ногами; глаза смеются из-под бровей лукаво, будто дразнятся.

«И эта туда же, — ревниво подумал он, — в море...»

— А сколько вам лет?

— Мне?.. Восемнадцать.

«Старше меня на целый год, — мгновенно прикинул он и тут же решил: — Все равно я старше ее намного. С наше покачайтесь, с наше повоюйте, с наше покочуйте хоть бы год...»

— А что? — спросила она.

— Да так, ничего...

В открытое окно донеслись четкие всплески весел. Сережка выглянул.

Навигационный смотритель, сидя в рыскливом ялике, подгребал к берегу.

— Ого-гой! — крикнул Хлебосолов, заметив в окне Сергея. — Здорово, сынок!

Прогремела цепь прикола, и через минуту, пригибаясь в дверях, в горницу вошел старик. На нем была чистая косоворотка, слегка забрызганная морем, и штаны из чертовой кожи с большими заплатами на коленях.

— Что давненько не навещал нас? — спросил Хлебосолов, ставя в угол ведро с краской.

— Да все некогда, дядя Степа.

— Что так? А моя внучка уж не раз спрашивала о тебе.

— Дедушка! — вскрикнула Анфиса, вставая из-за стола.

— Да, говорит мне: «Дедушка, а дедушка, а скоро Сережа к нам придет?»

— Как вам не стыдно, дедушка!

— А что ты, внученька, — обиделся старик, — разве ж я плохое про тебя скажу когда? И наш Сережа — он тоже хороший парень...

Он вернулся домой поздно и долго стоял перед дверью, не решаясь позвонить. «Может, — думал, — лучше пойти ночевать на катер?» Но внутри квартиры раздались приглушенные голоса, и он нажал кнопку звонка.

К его удивлению, спать еще не легли. Мать, поспешно поцеловав сына, продолжала собирать отцу белье.

— Я тебе положу вот эту рубашку, — говорила она, — и этот свитер. Он, правда, старый, но теплее нового.

Отец сидел за столом, широко расставив локти, ел студенистую палтусину со сковородки, перед ним стояла пузатая стопка с недопитой водкой.

Оглядев сына светлыми, словно морской лед, глазами, он коротко спросил:

— Откуда?

— Гулял.

— Нашел время!

Допив водку, он сказал:

— Если будут письма, Иринушка, пересылай их на мою полевую почту.

— Уходишь? — спросил его Сережка, стягивая бушлат. — А куда?

— В Аддис-Абебу, — не улыбнувшись, ответил отец, и Сережка понял, что дальше спрашивать бесполезно.

Он раскрыл первую попавшуюся книгу, и, взяв со стола кусок черствого хлеба, стал усердно его жевать. В глаза случайно бросилась фраза: «...нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти не только над Волконским, но над всею Россией заслонял все другие предположения!..»

— «Война и мир», — вздохнул Сережка, закрывая книгу. Порывом ветра распахнуло форточку, и отец нахмурился:

— Норд-ост идет. Достанется...

Мать поминутно убегала на кухню, возвращалась обратно.

— Ты носки вот эти возьмешь? — спрашивала она. — А мыло у тебя на шхуне есть?

Сережке вдруг стало обидно, что вот он пришел домой, а его словно не замечают. Почему так? И вообще все последнее время-, после гибели «Аскольда», мать что-то стала уделять больше внимания отцу.

— А мы, — громко заявил он, — вчера с моря вернулись!

Отец отодвинул сковородку, стал набивать трубку:

— Ну?

— С моря, говорю, вернулись...

— А я вот иду. В полночь снимаемся. Да-а!

Он взял сковородку и ушел вслед за матерью на кухню, плотно затворив за собой дверь. Сережке впервые за все эти годы чего-то не хватало в этот вечер, и от этого становилось все тоскливее и тоскливее. «Если не уйдем в море, — машинально раздумывал он, — то Никольский отпустит на берег только в следующую субботу. Это сколько же дней мне ждать?..»

С кухни слабо доносились невнятные голоса, потом родители вернулись в комнату, и отец уже был в шинели.

— Пойдем, — сказал он, беря чемодан, — проводишь до шхуны.

— В порт? — спросил Сережка и стал быстро одеваться; ему показалось, что отец хочет поговорить с ним о чем-то.

Но они прошли несколько кварталов и все молчали. Два Рябинина — молодой и старший — шагали в ногу, плечо к плечу, наклоняясь против сильного ветра, и каждый думал о своем. Прохор Николаевич думал о том, что шторм придется переждать в бесполезном дрейфе, ибо вражеские субмарины уйдут спасаться от качки на глубину, а Сережка думал о том, что же все-таки хотел сказать ему отец, и еще вспоминал сегодняшний вечер в доме навигационного смотрителя.

«Она из Кадникова. Там, говорит, много садов, весь городок пахнет яблоками, и еще она сказала, что летом привыкла спать в саду...»

— Отец, — спросил он, — ты был когда-нибудь в саду?

— Однажды был.

— Расскажи, какие они?

Прохор Николаевич поднял воротник и, помолчав, сказал:

— Ну, сначала — забор. А за этим забором — деревья. И яблоки там, сливы... да! Пчелы летают...

— И все?

— Да, пожалуй, все...

«Как неинтересно, — подумал Сережка, — на картинках и то интереснее».

— А спать в саду можно? — спросил он снова.

— Где сады, там тепло — значит, можно! Они остановились возле проходной конторы порта; Рябинин взял у сына чемодан, хлопнул его по плечу:

— Беги и... будь хорошим с матерью... Обожди, постой! Сережка остановился. Отец снова раскурил свою трубку. Помолчали.

— Воюем, брат? — неожиданно спросил отец, как-то весело подмигнув сыну глазом.

— Воюем, — отозвался Сережка.

Где-то выла сирена, грохотали якорные цепи, в темноте порта раздавались голоса: «Раз-два — взяли... еще — взяли!..»

— Да, — продолжал Рябинин, — а война того и гляди кончится... ты как думаешь?

— Конечно, кончится. Скоро.

— Вот и я так думаю, что скоро...

И, как-то неловко оттолкнув от себя сына, он закончил:

— Беги! И помни насчет матери. Она у тебя хорошая. Ну, а теперь — прощай!

Он шагнул в дверь и, подбрасывая в руке тяжелый чемодан, направился к причалам, где чернели устремленные к небу высокие мачты его шхуны. Сережка смотрел, как постепенно тает во тьме коренастая фигура отца, и в душе его что-то томительно ныло. Проглотив навернувшиеся слезы, он вдруг подумал: «Вот уйдет когда-нибудь и — не вернется... Война закончится, а мы с матерью все будем ждать и ждать его шхуну».

Дома Сережку уже ждала та же самая сковородка с поджаренной рыбой, и он, садясь за стол, сказал:

— Мама, ты не знаешь, о чем хо,тел поговорить со мной отец?

— Не знаю... По-моему, ни о чем. А что?

— Да нет, так просто.

Орудуя вилкой, он придвинул к себе книгу, машинально листая страницы. И в глаза снова бросилась эта фраза: «...нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти не только над Волконским, но над всею Россией заслонял все другие предположения!..»

Сережка задумался над этой фразой и вдруг понял молчаливую сдержанность отца, волнение матери, которые тут же объяснил для себя одним только словом — война! Он никогда и никому не высказывал своего отношения к войне, даже не задумывался над этим, а сейчас, подумав, неожиданно решил, что отец, наверное, переживает то же самое, только глубже его и больнее...

— Мама, — спросил он, — скажи, я похож на отца?

— Ты очень вырос, Сережка, но ты еще молод, и трудно сказать, каким ты будешь.

— А хорошо быть таким, как отец?

Ирина Павловна подумала:

— Наверное, да...

Они долго говорили об отце, о том, что война должна скоро закончиться, и, ложась спать, Сережка попросил:

— Мама, расскажи мне, что такое сад?

— Зачем это тебе именно сейчас?

— Ну так. Хочу знать...

В комнате матери щелкнул выключатель, и голос ее мягко прошелестел в темноте:

— Ты еще не знаешь, какое это блаженство быть в саду.

Он особенно хорош на рассвете, когда каждая капля росы сверкает на солнце. Ветви прогибаются под тяжестью плодов. А в траве лежат яблоки, упавшие ночью, и, когда подберешь такое яблоко — оно холодное и необыкновенно сочное... Когда мать перестала рассказывать, он спросил:

— А забор — обязательно?

Мать долго не отвечала, и Сережке показалось, что она смеется в подушку.

— Забор? — переспросила она. — Это тебе отец сказал про забор?

— Да, — ответил Сережка и быстро уснул. Его разбудил стук форточки. Приподняв голову, он увидел, что мать стоит у окна.

— Ты что, мама?

— Шторм, — ответила она. — И, кажется, сильный. А ты спи давай, спи.

Он снова уснул, и ему снилось то черное взбаламученное море, то необыкновенный сад, а утром, проснувшись и натягивая ботинки, он вспомнил весь вчерашний день, молчаливую прогулку с отцом, смешливые глаза Анфисы и неожиданно для самого себя повторил наизусть:

— «...нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти не только над Волконским, но над всею Россией заслонял все другие предположения!..»

Дальше