Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава пятая.

Гагара прокричала

Три дня и три ночи подряд дул отжимной стужевей-сиверко. Ветряной взводень бился о берег, перекатывая камни-окатыши, гальку-орешник. Мороз потрескивал в звонком дереве мачт, порошил реи инеем, отчего казались они при луне чисто серебряными. Шхуна моталась на волнах, жалобно звякая якорной цепью.

Три дня и три ночи не вылезал из своей каюты старый шкипер, справляя по традиции поморов отвальную. На четвертые сутки, уже к вечеру, он вылез на палубу и, пройдя на нос корабля, разбил об форштевень бутыль с недопитой водкой.

— Славному кораблю — славное плавание, — торжественно объявил он и рассмеялся. — Больше я, дочка, не пью, потому как в море шхуну вести надо.

— Попутного ветра-то ведь еще нет?

— Только бы в океан, дочка, выйти, а там ветров что веников в бане — любой выбирай, чем ядреней — тем слаще. А сейчас нам нужна пособная поветерь. Стужевей-сиверко, вот увидишь, спадет за ночь, шалоник парус надует.

— Это что, точный прогноз погоды? — недоверчиво спросила Ирина Павловна.

— А ты разве не слышишь? Гагара за морем ветер вещает...

Рябинина прислушалась: ночная птица кричала где-то во тьме. Через полчаса штурман действительно принес метеосводку.

— Ирина Павловна, ветер к утру меняет направление...

А в полдень матросы уже разбежались по реям, поставили паруса, и шхуна, качнувшись, легко взбежала на первую волну. Ветер засвистел в ушах, в лицо ударило пеной — впереди распахивался океан.

— Пошла Настя по напастям!..

На мостике стояли Аркаша Малявко, Ирина Павловна и Антип Денисович. Штурман рассказывал о появлении немецких подлодок на коммуникациях. Шкипер, разворачивая огромный блещущий медью штурвал, смеялся:

— Еще при царе Алексее Михайловиче поморы писали: «И которую дорогу бог устроил — великое море-окиян, и тую дорогу как мочно затворити?» Разве море-океан затворишь? Еще не придумал Гитлер такого замка...

Внизу, на палубе, работали сыновья Антипа Денисовича, ловко разбираясь в путанице снастей и блоков. Ирина Павловна видела сверху одни их склоненные могучие спины, обтянутые штормовыми куртками.

А шкипер, оглядывая взволнованный простор, счастливо смеялся. И когда шальная волна захлестнула палубу шхуны, окатив матросов ледяным гребнем, он запел дребезжащим старческим голосом:

Высоко, высоко небо синее,
Широко, широко океан-море,
А мхи-болота — и конца не знай,
От нашей Колы, от Мурманской...

Скрипел штурвал. Гудела за бортом вода. Таяли вдали крики чаек. И только ворон морской — черная птица баклан — еще долго парил над мачтами.

Вахтанг Беридзе навытяжку стоял перед контр-адмиралом. Не мигал причем. Был очень серьезным.

— Товарищ старший лейтенант, — сказал Сайманов, — расскажите, как вы украли баржу со спиртом!

Баржа со спиртом была немецкой. Она болталась где-то в море, брошенная немцами. Один тральщик ущучил ее во время дозора и прибуксировал в базу. Поставили баржу на рейде. В рубку запихнули старика сторожа с берданкой. От лихой напасти. А вчера баржа эта пропала. Вместе с ней исчез куда-то и МО под командой Беридзе. Флот не знал, что и думать. Затащили баржу куда-нибудь в тихую бухту. Выпьют нескоро. Так шутили матросы.

— Товарищ контр-адмирал, вас неправильно информировали. Мы баржу не воровали. Ветер ее среди ночи сорвал с «бочки», понес на камни. Сторож, конечно, дрыхнет. Раздумывать тут некогда. Вот мы ее и подцепили...

— Украли, — поправил контр-адмирал.

— Якорей на барже нет, — продолжал Беридзе. — Ее тащит. Мы тогда и решили спасать народное достояние. Затянули буксир, дали обороты. Сторож, конечно, орет. Ему, конечно, кажется, что его тоже украли. И приткнули баржу к отмели в Тоне Тювиной. Все в порядке.

— А зачем сторожа связали? — спросил Сайманов, слегка улыбнувшись.

— Так он же, старый дурак, стрелять начал! Мы его спасаем от беды, а он из берданки по нам дробью лупит. Никакого понимания обстановки!

— Та-ак, — откровенно рассмеялся контр-адмирал. — Но вы-то обстановку сразу оценили. Люк отвинтили и давай спирт к себе на борт «охотника» перекачивать! Сколько успели перекачать?

— Два ведра, — печально вздохнул Беридзе. — Причем виноват только я. Это я велел сделать. Сейчас морозы сильные, на походе приборы засолились. Спирт пригодится!

— Два ведра? — спросил контр-адмирал,

— Два.

— Для протирки приборов?

— Так точно. У нас матчасть всегда в порядке...

Сайманов взял со стола лист бумаги, густо исписанный корявым безграмотным почерком. «Видишь?» — спросил. Вахтанг успел прочесть только одну фразу: «А еще надо мною змывались и говорили, что в море стащут вместях с баржою и вернутся, кады войны не станет...»

— Жалоба на тебя от этого сторожа. Проверить, сколько было в барже спирту и сколько осталось, портовики сейчас не могут. Ты говоришь — два ведра взял, и я тебе, старший лейтенант, верю! Ты не соврешь, я знаю. И пить команде не дал — это я тоже знаю. Только партизанщина мне твоя не нравится...

— Да, — согласился. Вахтанг, — нехорошо получилось. Два ведра спирта взяли, теперь два ведра крови прольем!

— Не говори глупостей, — обрезал его Сайманов. — Как у тебя с боезапасом?

— Полный комплект.

— А настроение команды?

— Как всегда.

— А как всегда?

— Хорошо, товарищ контр-адмирал. Скучать некогда...

— Скучать я вам и не дам!

Сайманов встал, легко шагнул к карте, висевшей на стене.

— А дело вот в чем, — сказал он, проследив глазами воображаемый курс от Мурманска до границы замерзания океана. — Сегодня вышло в море научно-исследовательское судно «Книпович». Противник последнее время проявляет подозрительную активность на промысловых коммуникациях. Очевидно, немцы хотят лишить наш рыболовный флот точного прогноза условий промысла на будущее. Вашему катеру, — продолжал Сайманов уже тоном строго официальным, — дается боевое задание: отконвоировать судно экспедиции до Рябининской банки. В случае появления кораблей противника вступить с ними в бой и любой ценой оградить шхуну... Конвоировать шхуну придется не в обычном порядке. Надо постоянно держаться от шхуны на таком расстоянии, чтобы с ее борта не заметили вашего катера. Вы понимаете, зачем это нужно?

— Так точно, товарищ контр-адмирал, догадываюсь. Конвой, неотступно следующий рядом, может насторожить участников экспедиции. А нам, очевидно, надо, чтобы они целиком отдавались своей работе и были бы спокойны на все время пути шхуны...

Через полчаса МО-216, прижимаясь к берегам, вышел в открытый океан, нагоняя ушедшую вперед шхуну.

— Сигнальщики, — приказал Вахтанг, — усилить наблюдение за морем!..

— Есть, смотрим!

Ветер задувал в жалейку. Растворив паруса бабочкой, бежала по океану приневестившаяся шхуна. День бежит, ночь бежит — журчит вода за кормою. Большая Медведица украшает ночные небеса огнем путеводным.

Первые три дня, проведенные в море, Ирина Павловна, как правило, жестоко страдала от качки и не могла мыться, — пресная вода шла только в пищу, а от забортной кожа покрывалась волдырями крапивной лихорадки. На третий день она уже освоилась с походной жизнью и вышла на палубу.

Первое, что ей бросилось в глаза, — это голые верхушки мачт. Шхуна шла только под нижними большими парусами, малые же оставались непоставленными.

— Аркаша, — обратилась она к штурману, — почему идем не под всеми парусами? Ведь так было бы гораздо быстрее...

Малявко взглянул на счетчик лага:

— Пятнадцать узлов, Ирина Павловна. Иные пароходы и то с такой скоростью не ходят. Это не шхуна, а... ракетный двигатель. Мне кажется, что ее построил гений, и Антип Денисович действительно гений. Не смейтесь! Я как-то объяснил ему основы астрономии, показал, как надо работать с секстантом, и он теперь сам берет высоты звезд, высчитывает азимуты. Это удивительный старик!

Кряхтя, взошел по трапу Сорокоумов. Ирина Павловна сразу уловила в нем какую-то перемену. Шкипер держался в море увереннее и строже. Но ее он называл по-прежнему дочкой.

— А-а, доченька, соленым ветерком подышать пришла, — приветливо сказал он. — Ну, ну, дело хорошее! Полюбуйся на воду-то! Я люблю на нее смотреть. Бежит и бежит себе. На воде мы рождаемся, в воде нас и погребут.

Искрящаяся шапка инея с шуршанием упала на мостик, рассыпавшись белыми цветами. Ирина Павловна подняла голову. Сколько там еще белых пушистых гнезд, и как это красиво!..

— Антип Денисович, чего же не все паруса ставим?

— Вот это мне, дочка, уже не нравится, — нахмурился шкипер, сердито закусив мундштук трубки. — Я эту шхуну, как колечко, слил, и знаю ее, словно дите родное. Не поднял верхних парусов, — значит, так нужно. Я капитанствую над кораблем, а вы капитанствуйте над своими мелкоскопами и в мое хозяйство не лезьте...

Потом уже остановил женщину на палубе и примиряюще сказал:

— Ну-ну, не злись на старого хрена. Боюсь поднять паруса верхние. Вот прильни-ка ты, послухай...

Ирина Павловна прижалась к мачте ухом. Дерево жалобно стонало, откуда-то сверху доносился скрип, напоминающий плач ребенка. Шхуна была как живая.

— Все тебе мало, — обиженно сказал шкипер. — Где ты еще на пятнадцати узлах под парусами ходила? — И, наклонившись к Рябининой, добавил хриплым шепотом: — За всю свою жизнь я только раз поднял верхние паруса. И то когда шхуна была еще молодая. А сейчас боюсь: или она, или я не выдержим...

Так и не поняла ничего Ирина...

Время скользило по волнам вместе со шхуной. Одни дни казались медлительными и вялыми, как мертвая океанская зыбь, другие казались короткими и бурными, как крутые штормовые валы.

Подготовка к началу изысканий была проведена еще задолго до выхода в море. Сейчас научный состав экспедиции был свободен, и каждый занимался своим делом. В сутки шхуна лишь дважды приспускала паруса, когда ставились «станции», — на этих станциях брались пробы воды, опускался на глубину термометр, глубоководным сачком зачерпывали придонных животных. Зато молодые аспиранты — Стадухин и Галанина — вот уже несколько ночей подряд мерзли на палубе, наблюдая за формами свечения моря.

Шкипер прихварывал: жаловался на боль в голове, говорил, что ломит поясницу. С тех пор как берег скрылся за кормой, он бросил свои стариковские чудачества. Выражение паясничества исчезло с его лица, уступив место какой-то горделивой мудрости. Сорокоумов не давал болезни побороть себя, и через каждые полчаса его можно было видеть на мостике или в штурманской рубке. Иногда он здесь же и отдыхал, пристроившись на жестком диванчике, подложив под голову шапку. В такие минуты матрос, стоявший на руле, не сводил глаз с парусов и компаса. Антип Денисович каким-то чутьем угадывал малейшую ошибку в курсе, и тогда в иллюминаторе рубки показывалась его взлохмаченная голова.

— Эй ты, пастух, — кричал он, — ты что мне по воде свою фамилию пишешь — я ее и так знаю!.. Коров тебе пасти, а не шхуну вести!..

С молодым штурманом его сейчас связывала большая дружба. Она окрепла особенно после того, как Аркаша Малявко однажды самостоятельно всю ночь вел шхуну против ветра, лавируя на острых курсах и ловко справляясь со всей системой парусов.

— Вот это кормчий! — не раз говорил Сорокоумов в кают-компании. — Такому не только шхуну, но и жену бы доверил, кабы она была у меня...

День уходил у Рябининой на всевозможные заботы, составление сводок о результатах работы на станциях, чтение книг, которые она взяла в плавание. Радостными бывали дни, когда штурман приносил ей в каюту серый бланк радиограммы с Большой земли. Прохор был, как всегда, краток и скуп. «Живы, здоровы, целуем», — сообщал он от себя и от сына.

Но такие дни случались редко. В океане — на воде, под водой и над водой — шла напряженная битва. Чистый горизонт был обманчив, в его пустынность никому не верилось. Повсюду таились минные ловушки, затаенно крались на глубине пиратские субмарины, даже здесь, далеко от коммуникаций, иногда пролетали самолеты.

Так проходили дни. И каждый раз Ирина Павловна, в нетерпении дождавшись вечера, стучалась в низенькую дверь шкиперской каюты. Сорокоумов встречал ее всегда празднично и радушно.

В смоленый борт тяжко хлюпала стылая океанская вода. Изредка в каюту через люк долетал с палубы голос впередсмотрящего: «Есть, смотрим!..» «Лампиада Керосиновна» (так в шутку звал шкипер керосиновую лампу) раскачивалась под потолком, бросая на окружающие предметы тусклые отсветы. Посасывая часто гаснущую фарфоровую носогрейку, Сорокоумов не спеша начинал рассказывать.

От древних сказаний про Вавилон Мурманский и Землю Гусиную он переходил к легендам о двух великанах братьях

Колге и Жижге. А то вдруг затягивал надтреснутым голосом бывальщину о хождении поморов на Грумант или веселую скоморошину про Анфису Ягодницу Кемскую да про злобного гостя варяжского Эрика Собаку Рыжую...

Рябинину поражал язык, каким говорил в такие часы старый шкипер. Это был язык, не тронутый временем, не испорченный иностранщиной, — язык древнего Господина Великого Новгорода, под звон колоколов которого ушли когда-то предки Сорокоумова на север «поискати святой Софии новых пригородов-волостей».

Еще чему немало дивилась Ирина Павловна, так это обилию точных исторических сведений. Антип Денисович легко, почти не напрягая памяти, говорил ей, когда норманны разграбили побережье Гандвика, когда миссионеры уничтожили языческое «требище», когда на севере чеканили серебряную монету.

Иногда в каюту заходил штурман. Юноша за последнее время тоже полюбил умного и хитрого старика. Малявко садился куда-нибудь в угол, закуривал папиросу, и разговор постепенно приобретал характер воспоминаний. Штурман вспоминал годы учебы в мореходном арктическом училище, шкипер — свои.

— Вот я поведаю вам, как меня в Кемском шкиперском училище навигацкому искусству вразумляли. Заместо педагогов учили нас соловецкие монахи, что от монастыря торговлю мирскую вели. Перво-наперво — молитва утренняя. На ней мы поминали Николу, святого угодника, хранителя морского люда, а потом хором только три аглицких слова пели: lead — лот, lag — лаг и look on — наблюдать. Все три слова с буквы «люди» начинаются, и учили нас, что на этих трех буквах навигация строится. Измерь лотом глубину, измерь лагом скорость, смотри вперед по курсу — и нигде не пропадешь...

— А как же, Антип Денисович, находили свое место в море?

— А вот сейчас расскажу. — Он снова раскуривал погасшую носогрейку, и летопись давних дней продолжалась: — Берега северные мы с закрытыми глазами на память знавали. В старину наших кормщиков, когда экспедиции полярные затевались, даже в Академию наук вызывали рассказывать. Ну, компас, конечно, часы солнечные — мы ими испокон веков пользовались. Ночью, бывает, и без компаса, по одним звездам шли. Думаешь, дочка, по секстанту?.. Шиш-то! Это сейчас наука пришла к поморам, а в те времена посмотришь на небо, прикинешь этак правее луны на два лаптя — и катим, только пена за бортом свищет. А то еще и по воде умели определяться. Это уже когда вокруг, куда ни глянь, туман, голомя, океан на все четыре ветра...

— По цвету воды, что ли? — спрашивал штурман.

— Куда там, хуже бывало!.. Вот расставит монах перед нами кружки с водой морской и зачинает лекцию читать: «Послухи мои, велико окиян-море Студеное. Как найтись нам, бедным, не знамо!.. Пейте воду, отроки, и спасет вас Бог. Эй, Антипка, подходи первым, глотай вон из эвтой кружки да ответ держи, с какого места вода сия взята?» Хлебнешь энту горечь и отвечаешь: от Святого Носа, мол, батюшка. А чуть что не так — и тебя же плеткой. Из полос моржовой шкуры свита — больно! Но зато пропади, кормчий, твои секстанты, так я тебе и сейчас по вкусу воды место наше узнаю. Так-то!..

Наконец вставал и уходил на мостик Малявко. Рябинина тоже порывалась уйти, но шкипер каждый раз задерживал ее:

— Не торопись, умрем дак отоспимся. Я тебе еще чего ни на есть расскажу. Басню али песню каку... Меня за это еще мальчишкой Антип Денисовичем звали...

И только когда на палубе вахтенные отбивали четыре двойные склянки, он говорил:

— Ну, ладно, дочка, попила меду! Хватит! Завтра вставать рано, только одна заря счастье людское кует...

Однажды после такой затянувшейся беседы Ирина Павловна поднялась ночью на палубу. Ветер гудел в широких полотнищах парусов, невидимые во тьме волны разбивались под форштевнем со звоном, точно стеклянные. Рябинина подошла к поручням и, напрягая зрение, всматривалась в ночную даль. Вдоль северной стороны горизонта поднималась тонкая жемчужно-белая полоска света. Это далеко, за сотни миль отсюда, начали ломаться, наползая друг на друга, гигантские ледяные поля.

Ирина Павловна услышала с кормы чей-то голос и тихо поднялась по трапу на шканцы. Накрывшись кожаным плащом, на бухте каната сидели Галанина и Юрий Стадухин. Девушка вполголоса читала стихи:

С полнощных стран встает заря:
Не солнце ль ставит там свой трон,
Не льдисты ль мещут огнь моря?
Се хладный пламень нас покрыл!
Се в нощь на землю день вступил!..

Песчинка, как в морских волнах,
Как мала искра в вечном льде,
Как в сильном вихре тонкий прах,
В свирепом, как перо, огне, —
Так я в сей бездне углублен
Теряюсь, мыслью утомлен...

Ирина Павловна узнала ломоносовское «Вечернее размышление при случае северного сияния» и широким взглядом обвела небо. Оно пылало и переливалось сполохами всевозможных красок и оттенков. Казалось, громоздятся необычайные горы драгоценных камней, вспыхивают и вновь угасают гигантские пожары, радуги стремительно падают в море концами своих дуг. С высоты небес веяло холодом, и слышалось легкое потрескивание, как перед началом грозы.

Ирина Павловна глубоко вздохнула, морозный воздух обжег легкие. «Вот и я побывала здесь», — подумала она, вспомнив о муже. Раньше ей только рассказывали, что полярное сияние в высоких широтах издает слабый треск, теперь она сама услышала его. Значит, шхуна уже вошла в арктические воды.

Приближался район научных изысканий.

Отцветающий эдельвейс

Инструктор по национал-социалистскому воспитанию постепенно освоился на новом месте. Выдвинув новые, более живые формы пропаганды, он как-то сразу сделался заметен среди своих коллег по партийной работе. Вскоре он уже добился того, чтобы вся печать Лапландской армии проходила через его руки...

Ему принесли из типографии свежие полосы субботнего номера «Вахт ам Норден», услужливо подкатили через стол большой красный карандаш.

— Это не пойдет, — сказал он, вычеркивая передовицу. — В сорок четвертом году уже нельзя стучать только в барабаны. Надо подслушать голос солдата в блиндаже. Постарайтесь освободить газету от химеры пафоса и пустословия. Время горлопанства кончилось. Нужно раздумье и — опять-таки! — раздумье, ведущее к вере в победу нашего великого дела.

Ему подали сборник статей, составленный из дневниковых выдержек егерей, отрывки из писем на родину. Назывался сборник «Война на севере».

— Не так, не так! — в раздражении зачеркнул заглавие фон Герделер. — Я удивляюсь, чему вас учат в этих жидовских университетах? Вашей фантазии хватает только на схематичное определение географических понятий. Надо придумать такое название, чтобы каждый немецкий юноша и каждая немецкая девушка загорелись желанием прочесть эту книгу.

Красным карандашом он размашисто вывел поперек обложки: «МЫ ДАВНО УЖЕ ПОЛЯРНЫЕ ВОЛКИ!»

— Вот хотя бы уж так, — с удовольствием сказал оберст, — это и то будет звучать заманчивее! А где у вас отдел юмора?.. Ага, и это вы называете юмором? Глупая картинка, где егерь бьет по морде русского комиссара Самуила Шмейерзона? К чертовой матери такой юмор! Позаботьтесь придумать что-нибудь умнее!..

Редактор газеты был беспартийным и очень боялся всяких партийных властей.

— Герр оберст, можно заменить Самуила Шмейерзона Иваном Ивановым. Так, может быть, вам покажется лучше?

— Убирайтесь к черту, — спокойно сказал фон Герделер. — Вы просто дурак... Я еще проверю вашу анкету!

Прежде чем явиться в штаб Дитма, оберст решил познакомиться с его адъютантом. Ему хотелось выведать о командующем Лапландской армией некоторые подробности: каков характер генерала, что он любит в офицере и чего не терпит, когда лучше всего ему представиться?.. Оберст всегда поступал так, готовясь к ответственному приему, и, заранее подготовленный, держался в определенном плане.

От фрау Зильберт он узнал, что адъютант каждый вечер веселится в ее баре, — владелица отеля так и сказала: «веселится». Остальное не составляло особого труда: фон Герделер уже успел заметить, что здешние офицеры «веселятся» только тогда, когда весь мир, отразившись на дне бутылки, кажется им уже давно завоеванным и покорным!

Из старых, еще шведских, запасов инструктор захватил с собой бутылку добротного мартеля и спустился с ней в бар. Адъютант генерала — в звании обер-лейтенанта — оказался бесцветным молодым человеком, рот которого был полон золотых зубов. С первых же слов он заявил, что сегодня у него удачный день: он выгодно приобрел три шкурки голубых песцов.

— Вы бы только видели, какой подшерсток!.. Какие нежные переливы! — восклицал он, подсчитывая количество звезд на этикетке.

Эти «звезды» сделали свое дело: адъютант стал болтлив после первой же рюмки. Инструктор без труда узнал, что генерал Дитм, оказывается, участвовал когда-то в истреблении африканского племени гереро, схватил в джунглях болотную лихорадку и с тех пор страдает болезнью печени, — являться к нему на прием надо не раньше, чем через день после очередного приступа.

Склонившись к уху инструктора, адъютант доверительно выбалтывал:

— Если у его превосходительства болит печень, это отражается на всей армии. Когда вы, герр инструктор, посетите наши позиции на Западной Лице, то спуститесь в «Долину смерти»...

— «Долина смерти», — задумчиво повторил фон Герделер. — Я что-то слышал о ней еще в Осло... Она что, действительно существует?

Адъютант придвинулся к оберегу и доверительно шепнул ему только одно слово:

— «Лакс-Фанг»...

— Я не совсем понимаю вас.

— Операция «Лакс-Фанг», — пояснил адъютант. — Мой генерал ее разработал, мой фюрер ее одобрил. Нам очень хотелось в Мурманск, и мы запросили у финнов согласия на всеобщее наступление. Без Маннергейма нам одним было нечего делать. Курносым вменялось в обязанность ударить от Кестеньги на Беломорск. А мы бы тогда смяли здесь русскую оборону и вышли бы к Кольскому заливу. Но финны наклали в штаны, и в результате получилась такая каша!..

— Вот как? — призадумался фон Герделер. — А я думал, что «Долина смерти» — это сплошная большевистская пропаганда!

Адъютант, прожевывая сардинку, пьяно хохотнул:

— Ха! Какая же это пропаганда, если «Долина смерти» обозначена на всех наших картах... Идешь три километра — и все кресты, кресты, кресты. Целую рощу полярных берез вырубили для них около Киркенеса. И на каждом кресте — цветок эдельвейс... Да-да, в те дни мы все носили траур!..

— Когда же это случилось? — спросил фон Герделер. — И какое это имеет отношение к генералу? Вернее, к его печени?

Адъютант долил себе рюмку.

— Это случилось летом сорок второго года, — сказал он. — Наше наступление началось блестяще. В горных егерях, казалось, проснулся дух прежних побед. Первый эшелон с ходу форсировал Западную Лицу и вышел на ее правый берег, когда у моего генерала начался приступ. Русские сбросили егерей обратно в реку — наступление неожиданно провалилось. Это было ясно всем. Но генерал бросил на прорыв второй эшелон. И русские уложили вдоль берега всех до одного. Казалось бы, уже конец?.. Но его превосходительство, скрючившись от боли, посылал и посылал в огонь эшелон за эшелоном. А русские клали егерей вот так!..

И размашистым жестом жнеца адъютант показал, как русские косили в «Долине смерти» горных егерей генерала Дитма.

— А что русские? — полюбопытствовал фон Герделер.

— Потом они закидали наши позиции листовками. Так что нашим егерям было чем подтираться!

Оберст не улыбнулся.

— Я не думал, что здесь тоже стучат кости...

— В фатерлянде, — сказал адъютант, — не знают об этом поражении, о нем не сообщали населению. И я надеюсь, герр оберст, что вы сохраните нашу беседу в абсолютной тайне.

— О, вы можете не сомневаться! Если я узнаю, что моему мундиру известно что-либо, я его сниму и сожгу, — ответил инструктор, перефразировав слова Фридриха.

Он осмотрел бар. За столиками шумели офицеры. Солдаты гаванского патруля, вызванные с улиц, выволакивали за дверь местного фюрера — пьяного Мурда. Около музыкальной машины, со скрежетом выбрасывающей в зал мелодии маршей, сидело несколько «дарревских молодчиков» — торговых агентов министра продовольствия Дарре. А в углу, за бутылкой баварского пива, расположился корветтен-капитан с черной повязкой на лбу. Единственным глазом он молча буравил дородную фрау Зильберт.

— Кто это? — спросил фон Герделер.

— Командир знаменитой субмарины Ганс Швигер.

— О! — восхищенно сказал инструктор. — Швигер, оказывается, тоже в Финмаркене! Это делает честь нашей флотилии «Норд».

— Обратите внимание, — заметил адъютант, — как он жадно смотрит на фрау Зильберт. Но у него ничего не получится: комендант Лиинахамари капитан Френк прибыл в Финмаркен раньше Швигера...

Через несколько дней адъютант позвонил фон Герделеру по телефону и сообщил, что можно явиться на прием к командующему, который находится сейчас в хорошем расположении духа...

— Проходите, — сказал адъютант.

Инструктор, раздвинув дверные шторы, вступил в кабинет командующего Лапландской армией, отчеканил с порога:

— Оберст фон Герделер прибыл для рапорта, ваше превосходительство!

Никакого ответа. Кабинет был пуст.

— Что за чертовщина! — выругался инструктор.

— Подойдите сюда, оберст, — послышалось из-за ширмы, разделявшей кабинет надвое.

Фон Герделер прошел за ширмы и увидел своего командующего.

Генерал Дитм был сухоньким и бодрым на вид старичком, только желтизна кожи от разлившейся желчи выдавала его старый недуг. Над лысиной генерала светила кварцевая лампа, и командующий сказал:

— Советую и вам, оберст. Хорошо восполняет недостаток солнечного света... Итак, мне рекомендовали вас в имперском комиссариате как наиболее деятельного офицера. Господин Тербовен отзывался о вас в самых лестных выражениях.

Инструктор признательно склонил голову, и генерал Дитм разрешил ему говорить. Фон Герделер начал издалека: он счастлив видеть себя здесь, на шестьдесят девятой параллели, где носители эдельвейса вот уже третий год утверждают свое право владеть землями, которые нужны великой Германии будущего.

Но это было только льстивое начало, и, когда он заговорил о деле, в мертвых, как у рыбы, глазах генерала появился настороженный блеск: он не привык, чтобы офицеры входили в его кабинет с проектами.

Во время своей речи фон Герделер не очень назойливо, но к месту упомянул слова из приказа Дитма: «Именно здесь мы должны доказать русским, что немецкая армия существует и держит фронт, который для русских недостижим». Свои же слова, но услышанные из чужих уст, показались генералу более весомыми, и он ободряюще кивнул головой. Этот офицер, хорошо осведомленный о действительном положении на фронте, нравился ему все больше и больше.

Генерал понемногу сам воодушевлялся идеями инструктора и только раз перебил его, когда тот вскользь упомянул о возможной угрозе русских танков.

— Танки! — пренебрежительно усмехнулся Дитм. — Мы, пожалуй, единственные войска фюрера, которые даже не обучены борьбе с ними. Нам это и не нужно! Там, где пройдут наши егеря, не пройдет ни один танк. Вам это должно быть известно, оберст!

— Мне известно, ваше превосходительство, о тундровом рельефе Лапландии, совершенно не пригодном для продвижения танков!

Это звучало дерзостью: инструктор признавал, что танки могут не пройти, но о славе «героев Крита и Нарвика» он умалчивал. «И вообще, к чему он клонит?» — подумал генерал.

— Покойный командир «Ваффен-СС» Рудольф Беккер, — продолжал инструктор, — высказал мне свои соображения о необходимости лишить русских оленей, которыми снабжаются их северные дивизии. Мне кажется, что, исполнив его последнюю волю, мы лишим русских их основного транспорта для продвижения по труднопроходимой местности. Я предлагаю следующее...

И пока он излагал свою мысль, командующий Лапландской армией думал:

«Этот инструктор неглуп, надо держать его при себе...»

— Кинофильм? — спросил генерал. — А это еще зачем?

— Мне кажется, — продолжал развивать свои мысли фон Герделер, — и вы, экселенц, не будете оспаривать то, что в Берлине о нашей Лапланд-армии сложилось несколько превратное мнение, не столь уж и лестное для носителей эдельвейса. Они склонны в нашем «зитцкриге» усматривать, скорее, не стратегическую необходимость, а просто недостаток боевой активности, и... И Берлин этого не прощает!

— Мой друг, — Дитм почти любовно потрепал оберста по плечу, — вы словно читаете мои мысли!.. Действительно, чиновникам рейхсвера может показаться, что мы впали в зимнюю спячку. Их воображение не может охватить всех трудностей позиционной войны в таких жестоких полярных условиях. Я понял вас — надо бросить Берлину хорошую кость, пусть они обломают на ней зубы!..

— Смею вас заверить, экселенц, — сказал фон Герделер, — я сделаю так, что этой кости им хватит надолго.

Генерал отцепил от своего мундира значок «Полярной звезды» и прикрепил его на грудь оберста.

— Отныне, — произнес он торжественно, — вы мой рыцарь!..

«И на черта я ввязался в эту историю с кинопленкой? — раздумывал оберст, вылезая из генеральского блиндажа на свежий воздух. — У меня и так времени не хватает. С меня было бы вполне достаточно и оленей...»

Обер-лейтенант Штумпф только что проснулся и в одних шелковых подштанниках, присев на корточки, раздувал в печке погасший огонь, когда позвонил телефон. Вульцергубер спрашивал из соседнего батальона: получили ли они ром перед атакой?

— Ни рома, ни приказа о подготовке к атаке мы не получали, — ответил Штумпф. — Идите к черту, мы только что проснулись! Хувясте, хувясте!

Вошел Рикко Суттинен с полотенцем через плечо.

— Башка трещит, — сказал он, кривя тонкие губы. — Мы с тобою, Штумпф, вчера, кажется выпили лишнее?

— В нашей собачьей жизни, — ответил Штумпф, надевая штаны, подбитые мехом, — ничего лишнего быть не может. Я только тогда и не чувствую себя лишним, когда выпью... Сейчас звонил этот шалопай Вульцергубер и навонял одну новость: говорит, чтобы мы получали ром...

— Ром? — удивился Суттинен. — Зачем нам ром?

— Атака!

— Пусть он не дурит. Нам сейчас не до подвигов!..

Однако вскоре солдатам роздали ром, велели надеть маскировочные балахоны и приготовиться к атаке. На позиции прибыли два оператора с кинокамерой, и фон Герделер объяснил Рикко Суттинену:

— Нет причин волноваться. Никто вас не заставит штурмовать русский рубеж. Пусть ваши солдаты пробегут в сторону противника, пусть побольше кричат и стреляют. Остальное — уж дело наше!

— Простите, оберст, а батальон обер-лейтенанта Вульцергубера тоже будет играть в атаку? Или же мы, финны, кажемся вам более талантливыми актерами?

— Нет, — суховато ответил фон Герделер, — батальон Вульцергубера остается в резерве... Пускай операторы подползут ближе к русским, и можете давать сигнал к атаке!

Сигнал был дан, и солдаты, отчаянно ругаясь, двинулись вперед. Однако русские не могли понять чисто эстетических намерений фон Герделера — они вдруг открыли огонь, и оберст, оттолкнув от аппарата струсившего оператора, сам накрутил сто четырнадцать метров пленки. Это были настоящие боевые кадры, далекие от притворной игры, это было как раз то, что ему казалось нужным, и Рикко Суттинен сказал ему на прощание со злобой:

— Мы, кажется, неплохо разыграли этот спектакль. Теперь в моей труппе не хватает восьми актеров!..

Вскоре инструктор, войдя в пропагандистский раж, сильно увлекся. Он загонял операторов по фронту. «Экзотики, как можно больше экзотики! — требовал он. — В Берлине любят экзотику...» Был отснят вылет ночных бомбардировщиков с полярного аэродрома, хорошо получился переход через заснеженный перевал батареи горных орудий. Не был забыт и флот — в первую очередь, конечно, подводный. Выбор натуры остановился на прославленной субмарине Х-934, которой командовал одноглазый Ганс Швигер (второй глаз он потерял еще в Испании). У этого корветтен-капитана была излюбленная острота:

— Это очень удобно — иметь только один глаз: второй уже не надо зажмуривать, чтобы видеть в перископ, как тонут жертвы моих «Цаункёниг»...

Отснятую кинохронику назвали «В тундре цветут эдельвейсы» и отправили самолетом в Берлин. Скоро пришло известие, что Геринг остался весьма доволен показом работы своих летчиков в Арктике. Посмотрели эту картину и в Лондоне, тоже остались довольны, но в одном месте второй лорд Адмиралтейства вдруг воскликнул:

— Стоп! Вот немцы и попались... Это же ведь — Швигер, которого мы потеряли в Ла-Манше и пытались отыскать около Гибралтара. Американцы утверждали, что он бродит где-то возле Ньюфаундленда, а он, оказывается, уже на полярных коммуникациях...

И ночной эфир скоро завибрировал, отражаясь в чутких корабельных антеннах: «Внимание! К сведению всех конвоев, находящихся в море. Известная подлодка Х-934 держит позиции на караванных коммуникациях. Командир — Ганс Швигер. Торпеды — «Цаункёниг». Усилить бдительность. Внимание, внимание!..»

Контр-адмирал Сайманов тоже посмотрел эту кинохронику под заманчивым названием «В тундре цветут эдельвейсы», которое придумал сам фон Герделер, и остался тоже очень доволен.

— Отцвели эдельвейсы, — сказал он. — Завяли уже...

Ленд-лиз

Сильно качало. Стол гулял по кубрику. Он надоел всем настолько, что его водворили на штормовое место — к потолку.

Самаров, обхватив, чтобы не упасть, теплую трубу вентилятора, сказал:

— Товарищи, позвольте считать наше партийное собрание открытым. Слово для доклада предоставляется Векшину. Прошу, Андрей Александрович...

Штурман, в одну ночь поседевший от засохшей в волосах морской соли, обвел собравшихся воспаленными глазами.

— Всем нам известно, — сказал он, — какая судьба постигла союзный караван, направлявшийся в наши порты с поставками по ленд-лизу... Командир эскорта, боясь немецких подлодок, повел караван более высокими полярными широтами. Команды транспортов оказались измотанными штормами и встречами с гренландскими айсбергами. Это была его первая ошибка. Затем командир эскорта почему-то решил, что если транспорты пойдут все вместе, то они будут скорее обнаружены противником. И он предложил капитанам пробираться поодиночке. Это была его вторая грубая ошибка. В результате беззащитные транспорты разбрелись в океане, как стадо без пастуха, и произошло то, чего и следовало ожидать: гитлеровские подлодки разгромили караван, торпедируя корабли на выбор...

Векшин облизнул потрескавшиеся губы и жадно посмотрел в иллюминатор, за стеклом которого колыхалась волна, — ему, видно, хотелось пить.

— Нам доверена задача, — продолжал он после паузы, — найти в океане один из поврежденных транспортов и оказать союзникам помощь...

Звонок всеобщего аврала прервал собрание. На горизонте показался «Гринвич». Патрульное судно, прибавив ход, быстро подходило к английскому транспорту. На палубе «Гринвича» стояли два паровоза. Один из них был сорван взрывом и застрял колесами в грузовом люке трюма. В левом борту транспорта зияла рваная пробоина. В ней виднелись изогнутые взрывом шпангоуты, похожие на высохшие ребра гигантского животного.

Едва только «Аскольд» поравнялся с кормою «Гринвича», как на палубу сразу же посыпались чемоданы, саквояжи и какие-то картонные ящики. Английские матросы лезли по трапам на патрульное судно, а некоторые просто прыгали на его ростры, весело крича обычную в таких случаях фразу:

— У короля много!.. У короля много!..

Разбирая на палубе буксирные тросы, Мацута задрал голову кверху, крикнул на мостик командиру:

— Ну, видите? Как крысы побежали... А что я вам говорил?

На корме транспорта стоял высокий худощавый офицер. Пеклеванный всмотрелся в него и тронул Рябинина за рукав:

— Прохор Николаевич, да ведь это капитан «Грейса» Тепрель Мюр!..

Мюр грозил кому-то кулаком и сбрасывал на «Аскольд» тяжелые связки книг. На палубе два кают-компанейских стюарда подхватывали их и кидали в коридор полуюта.

Весь проход был завален библиями. Маленькие, затянутые в бархат, и тяжелые, в медных переплетах, книги перелетали с борта на борт, шелестя пожелтевшими страницами. По ним бесцеремонно ступали матросские ноги, жирные, смазанные тавотом тросы волочились по ним...

Мацута взбежал на мостик, скалывая с поручней трапа большие ледяные сосульки.

— На борт принято сорок восемь человек! — крикнул он.

Рябинин спросил:

— Боцман, как у тебя с буксирами?

— Все в порядке, товарищ командир. «Аскольд» готов к буксировке транспорта.

— Добро!..

Рябинин осмотрелся. Англичане уже покинули свой корабль. Один только капитан еще продолжал перекидывать на «Аскольд» толстые связки библий.

— А ну-ка, помощник, окликни его!

Пеклеванный перегнулся через поручни, приложил к губам мегафон и крикнул по-английски:

— Капитану «Гринвича» — на мостик!..

Тепрель Мюр был одет в меховое платье, плотно застегнутое на горле. Из-под реглана торчала резиновая трубка надувного спасательного жилета. Мех капюшона заиндевел около рта, и от этого казалось, что у капитана выросли седые блестящие усы.

Мюр подошел к Пеклеванному так близко, что тот почувствовал запах рома.

— Мне везет, — бодро сказал он. — Это уже второй корабль, с которого я ухожу, даже не замочив ног.

— Помощник, — вмешался Рябинин, — спросил бы, куда у него «Грейс» делся?

Пеклеванный спросил.

— О, «Грейс» наскочил на мину около Глазго!

— Жаль! Целых десять тысяч тонн.

— Раббиш! — отмахнулся Мюр. — У короля много!.. Советую вам дать залп под мостик «Гринвича». Там есть пробоина, и конец наступит скорее.

— Помощник, передай ему, пожалуйста, что мы не собираемся топить транспорт, — заявил Рябинин.

И пока Мюр спускался по трапу в отведенную ему каюту, три аскольдовца уже влезли на высокую корму транспорта. В одном из них Рябинин узнал Григория Платова. Старшина, ухватив конец буксирного троса, протянул его в клюз транспорта и закрепил за массивный гак у основания фок-мачты.

Теперь «Аскольд» был надежно скреплен с «Гринвичем».

Под палубой патрульного судна глухо прошумели машины. Корабль вздрогнул. Тросы, дрожа от напряжения, натянулись над волнами, рванули транспорт вперед. Некоторое время «Гринвич» стоял неподвижно, потом медленно пошел за «Аскольдом», глубоко зарываясь форштевнем в воду, и волны вкатывались в его пробоину.

Три матроса стояли на самом носу транспорта и махали руками — все в порядке!..

Темнело. Над океаном загорались звезды. Пеклеванный получил приказание проверить состояние буксирных концов. Он шел по палубе. Ветер прижимал его к борту. Штормовой леер, скользящий по тросику наподобие висячей ручки в трамвае, леденил руку. На корме Артем остановился. К нему подошла Китежева.

— Варенька, — сказал он, — шла бы в каюту, а то холодно. Она улыбнулась, блеснув в темноте зубами.

— Ничего. Я сейчас пойду в лазарет, согреюсь.

Буксирные тросы ерзали возле их ног, вытягиваясь над пенной струей и уходя дальше — прямо к высокому остову транспорта. «Гринвич» проступал во тьме черным силуэтом, и на фоне серого неба четко обрисовывались его склоненные мачты. Мертвый и отяжелевший, без единого огонька, транспорт чем-то страшил и настораживал.

— Как-то они там? — тревожно спросила Варенька, и Артем понял, что она беспокоится за трех матросов, оставленных на «Гринвиче».

Мимо прошли англичане. Они держали в руках большие зубные щетки — шли чистить зубы после ужина. Один из них остановился, отстав от своих товарищей:

— Британец Хиггинс рад приветствовать вас!

В лицо Артему пахнуло водкой и крепкой индийской махоркой. На плечах матроса висела неразлучная куртка шерстью наружу.

— А как здоровье моего приятеля Стерлинга, мисс доктор?

Ответив матросу, Варенька пояснила Артему:

— Стирлинг — это тот самый сигнальщик, который был у нас на борту во время боя с немецкими миноносцами. Помнишь?.. У него задета рука, я делала ему перевязку...

Хиггинс кивнул в темноту, где плавно раскачивалась тень транспорта.

— Очевидно, мы так и не расстанемся с этой ржавой калошей, — развязно сказал он. — Но зато придется расстаться со страховой премией. И не только таким, как я, и мне подобным, но даже кое-кому из тех, кто живет не в кубриках, а в салонах. Тут уже пахнет тысячами фунтов. Такие запахи, как известно, в матросских карманах не водятся...

И, усмехнувшись, Хиггинс пошел вслед за матросами той особенной развинченной походкой, которая как-то очень легко позволяла ему находить равновесие при качке.

— Ленд-лиз! — печально вздохнул Пеклеванный. — Если бы кто знал, сколько крови и сколько золота!.. Страшно подумать.

— Я пойду. Ты заходи ко мне в лазарет, — сказала Варенька и, зябко поежившись, спустилась через люк с палубы...

Враги

Вот уже несколько дней над горизонтом высились три тонкие черточки — три мачты шхуны, и Вахтанг, глядя на них в бинокль, каждый раз мысленно переносился туда, в маленькую каюту, где жила Рябинина. Хорошо бы сейчас посидеть рядом с ней за чашкой домашнего чая, поговорить о том, о сем... «Да, — часто думал старший лейтенант, — дать бы ход узлов на двадцать — через полчаса бы уже и беседовали, но нельзя...»

Над океаном гулял хлесткий, обжигающий ветер. Шеренги водяных валов шли с севера непрерывным гудящим строем, отряхивая с высоких перевитых гребней лохматую мыльную пену. Волны ошалело кидались на палубу МО-216, свиваясь возле шпигатов в кипящие водовороты.

Старший лейтенант стоял на мостике и жадно прихлебывал из кружки крепкий горячий кофе. Внизу ныряло в волнах острие носовой палубы, и вахтенные комендоры — в поисках равновесия — ловко балансировали телами. Моторы работали ровно, точно пульс здорового человека, и за кормой МО-216 оставался широкий шлейф светло-изумрудной пены.

Вахтанг допил кофе, похлопал себя по карманам, спросил мичмана:

— Ну-ка, помощник, дай папиросу.

Назаров, повернувшись спиной к летящим по ветру брызгам, протянул командиру портсигар и, взглянув на корму, вдруг резко захлопнул его.

— Сигнальщики! — зло крикнул он. — Курсовой сто пятнадцать...

И его голос совпал с голосом матроса, который скороговоркой докладывал:

— Правый борт, дистанция восемь кабельтовых — два «охотника» океанского типа!..

Вахтанг вскинул бинокль, всмотрелся. Вдоль рыхлых полос тумана быстро двигались прижатые к воде две узкие черточки.

— Мичман, — сказал он, — бой!

Зазвенели «колокола громкого боя». Матросы, натягивая бушлаты, вылетали на палубу с такой быстротой, точно их выбрасывала из люков могучая пружина. Сразу же чавкнули смазанные замки пушек, звонко ударились латунные стаканы, и боцман Чугунов уже развернул пулемет для стрельбы.

— Идти на сближение! — скомандовал Вахтанг. — Орудия — товсь!

Фашистские катера, идя на перехват советской экспедиции, не надеялись встретить конвой. Уйдя в туман, они дали себе возможность оправиться от неожиданности и теперь снова вышли на сближение. Это были крупные, типа «Альбатрос», «охотники» с тремя орудиями на каждом.

И, глядя на их палубы, где суетились немецкие матросы, старший лейтенант опустил бинокль и крикнул:

— Огонь!

Противники обменялись пристрелочными выстрелами, не причинившими им никакого вреда, и продолжали сходиться на контркурсах, целя один другому в лоб. Немцы шли уверенным, точным строем, одним своим видом показывая, что исход боя будет решен в их пользу.

— Перенести огонь на головной катер!..

Воздух гудит от залпа, и в этот же момент МО-216 встряхивает от близкого разрыва. Три гремящих водяных столба встают за кормой катера, плавно оседая книзу, словно быстро тающие сугробы.

— Ничего, ничего, — говорит мичман, видя, что каскады рушатся на ют, сбивая с ног прислугу кормового орудия.

Вражеские катера подходят ближе. Из-за застекленных рубок торчат круглые, как мячи, головы немецких командиров. На мачтах хищно извиваются длинные языки вымпелов.

— А ну, боцман, ударь из пулемета! Короткими!..

Внизу, на мокрой прыгающей палубе, работают у орудия матросы. Залп раздается за залпом. Кажется, что мускулы людей слились воедино со сталью пушек, образовав сверхсовершенный механизм, не знающий ни страха, ни усталости.

Удар! И вместе с ним из носового люка выползают тягучие хлопья дыма.

— Попадание в форпик! — докладывает мичман.

— Вижу, — отвечает Вахтанг. — Усилить огонь! Рулевой, лево на борт, срезай им курс!..

Второй снаряд, пролетая над мостиком, сбивает блок на мачте — сигнальные фалы запутываются вокруг шеи старшего лейтенанта.

Всхлипывая от ярости, грохочет пулемет Чугунова. У боцмана сильно припарен левый глаз и на лбу, в такт коротким очередям, подпрыгивает курчавый залихватский чуб.

— Ни тебе! На тебе! — приговаривает старшина.

Опять удар! Трещит дерево, летит срываемая пулями щепа досок, звенят какие-то стекла.

— Попадание в вашу каюту!

И сразу:

— Поражение!..

Головной катер вздымается на дыбы, обнажая черное смоляное днище, и, сбавив ход, отходит в сторону, волоча за собой темно-бордовый хвост дыма. Видно, как на его палубе рвутся снаряды, в дымном облаке мечутся матросы со шлангами. Потом немецкий «охотник» взрывается, и над местом его гибели встает черно-красный султан пламени.

Другой катер врага проносится совсем рядом с МО-216. Рев двух моторов, глухое биение орудий, дробь автоматов, крики и стоны раненых сливаются в один сплошной грохот.

Все это длится доли секунд, и враги, выпустив друг в друга десятки килограммов горячего металла, расходятся, показывая один другому приседающие к воде кормы.

У мичмана на лбу кровавый рубец, губы прыгают от тряски всего катерного корпуса:

— Товарищ командир! Второе орудие выведено из строя.

Вахтанг оборачивается. Кормовая пушка разбита снарядом: ее развалило на две ровные половинки, словно раскрыли футляр от скрипки.

— Ах, сволочи! — кричит старший лейтенант. — Ну ладно: я их сейчас заставлю думать о своих ногах гораздо больше, чем о точной стрельбе!..

И он ставит свой МО-216 на такой курс, что немецкий «охотник», развернувшись для боя, вынужден лечь как раз лагом к воде. Теперь «немец» начинает осатанело мотаться с одного борта на другой, черпая воду низкой палубой. Видно, как гитлеровские матросы, чтобы не свалиться за борт, цепляются за развешанные штормовые сетки; точность стрельбы сразу падает.

Несколько минут длится артиллерийская дуэль между катерами. Потом немецкий командир, чтобы забрать инициативу обратно в свои руки, снова решает вырваться вперед. Все его три орудия бьют по МО-216, который огрызается огнем из своей единственной маленькой пушки. На палубе, уцепившись за леера, лежат раненые. Расстрелянные гильзы перекатываются на качке с борта на борт. Но орудие, раскаленное до такой степени, что на его стволе начинает пузыриться краска, продолжает стрелять безостановочно.

Каскад воды обрушивается на мостик. Вахтанг от удара падает. Катер кренится на левый борт. Неожиданно смолкают моторы. На мостик взбегает мокрый старшина мотористов.

— Двигатель разбит и затоплен! — кричит он, держась за окровавленное колено. — Вода продолжает прибывать!.. Все уже ранены. Что делать?..

— Это что за вопрос на моем катеррре?! — рычит Вахтанг. — Зззаделать пррробоину!.

Старшина слезает с мостика, как акробат, на одних руках (трап уже сорван) и скрывается в люке, откуда доносится шум падающей на моторы воды.

С протяжным звоном лопнул на палубе зажигательный снаряд, и парализованный катер, погружаясь в воду, стал гореть. Помпы не работали, из разбитых огнетушителей бесцельно вытекала содовая пена.

Повернув к мичману черное от копоти потное лицо с горящими белками глаз, Вахтанг сказал в перерывах между выстрелами орудия:

— Ползи по палубе... Скажи матросам, пусть готовятся к схватке... огонь прекратить... Пусть лежат как убитые и ждут моей команды... Иди!..

Назаров ушел, а старший лейтенант ничком лег на крыло мостика и в узкую щель между палубой и парусиновым обвесом стал следить за немецким «охотником».

«Альбатрос» дал еще несколько залпов и стал медленно приближаться. Переваливаясь на гребнях волн, он шел короткими рывками, то замирая на месте, то снова продвигаясь вперед.

Но, как видно, охваченный огнем катер, раскиданные по палубе безжизненные тела матросов рассеяли все опасения немцев. Круто маневрируя, чтобы подойти вплотную, вражеский «охотник» решительно направился к МО-216.

Но едва только вражеское судно коснулось своим бортом борта катера, как Вахтанг прыжком вскочил на ноги и, не целясь, выпустил в гитлеровцев всю обойму из пистолета.

— Смелее, ребята! — зычно крикнул он.

Матросы бросились на палубу противника. Вахтанг видел, как немецкий офицер, поняв свою ошибку, навалился на рукоять телеграфа, давая полный ход. Но было уже поздно. Крепкие швартовы соединяли два враждебных корабля, и немецкий «охотник», дернувшись вперед, потянул за собой и горящий МО-216.

А на палубе уже ворочался живой клубок человеческих тел, сцепившихся в рукопашной схватке. В воздух, сверкая голубой сталью, взлетали короткие ножи. Трещали гулкие матросские карабины. А боцман Чугунов, прижатый к самой корме, бил врагов по головам пудовой железной вымбовкой.

С высоты мостика Вахтанг увидел офицерскую фуражку мичмана: Назаров прорвался к рубочному трапу и, отшвырнув в сторону немецкого матроса, захватил рулевое управление.

Перепрыгнув на немецкий катер, Вахтанг крикнул:

— Руби швартовы! Отталкивайся!

Покинутый МО-216 долго плыл на поверхности моря, потом медленно, как бы нехотя, затонул, оставив после себя глубокую воронку...

На новом «охотнике» долго не заводился дизель. Пришлось вызвать немецкого моториста. Назаров улыбался:

— Сами себя в плен везут, пускай!..

— Где командир? — спросил Вахтанг.

— В каюте. Сопротивления не оказал, — отрапортовал Назаров.

Вахтанг Беридзе прошел в нос катера и толкнул дверь рубки. Перешагнув бронированный комингс, остановился. Вся каюта была выкрашена матовой эмалью под цвет слоновой кости. Французский гобелен покрывал палубу. В маленькой раскладной качалке сидел гладко выбритый немецкий офицер. На вид ему можно было дать всего года двадцать три. Но, несмотря на кажущуюся молодость, немец был уже немного плешив, под его кителем обрисовывался солидный животик. Сложив на коленях пухлые женственные ручки с агатовым перстнем на мизинце, офицер даже не посмотрел на вошедшего Вахтанга и продолжал спокойно попыхивать душистой сигареткой.

— Надеюсь, будем говорить по-английски? — спросил старший лейтенант.

Немец впервые тускло поглядел в сторону Вахтанга и, немного грассируя, точно любуюсь своим неокрепшим тенорком, ответил:

— Я не желаю говорить с вами по-английски.

— Почему? — сдерживая гнев, снова спросил его Вахтанг.

— У вас неправильное произношение. Какой-то странный акцент.

— А ну, встань!..

Немец оторопело вскочил. Голосом уже спокойным Вахтанг добавил:

— Мне, откровенно говоря, плевать на произношение. Я и по-русски-то говорю с кавказским акцентом...

Немец вдруг заговорил возбужденно и торопливо:

— Я никогда не думал, что вы возьмете меня на абордаж. Это варварский метод борьбы, это, если хотите, некультурная партизанщина, на которую способны только лишь одни русские! Эпоха, когда корабли сваливались бортами, чтобы драться интерпелями и эспантонами, отошла в область преданий. Сейчас век, когда корабли дерутся на дальней дистанции, не видя лица противника!..

— Ну, а я захотел посмотреть на ваше лицо поближе.

— Что ж, — криво усмехнулся гитлеровец, — я тоже впервые вижу коммуниста на таком расстоянии.

— Это потому, что они раньше вас близко к себе не подпускали.

— Все равно, — выкрикнул немец, — это не благородная война! И, оскорбляя сейчас меня как военнопленного, вы нарушаете Женевскую конвенцию...

Вахтанг, не отвечая, рванул один ящик стола, другой, третий. Немец, наблюдая за его поспешностью, вдруг рассмеялся.

— Те шифровки, — сказал он, — которые вас интересуют, находятся вот в этой шкатулке.

Вахтанг открыл шкатулку: на дне ее лежал один только рыхлый пепел, и в этом пепле еще хранился недавний жар.

— Ловко, — заметил он, — только в штабе все равно расскажете, что тут было.

— Конечно, — пытаясь казаться равнодушным, ответил пленный, — если загнать под ноготь иголочку, то, может, и расскажу что-нибудь. Например, о том, какой крепости я люблю кофе...

— Хватит болтать, — остановил его Вахтанг и сорвал с переборки портрет какого-то офицера. — Беру себе, — сказал он. — А вот это...

Он осторожно снял второй портрет — портрет молодой женщины в купальном костюме; на обороте было написано: «Любимый, идите на восток и не забывайте меня!»

— А вот это, — повторил Вахтанг, — возвращаю вам. Она у вас умная женщина. Знала, что писала. Вы действительно пойдете на восток. Пойдете в плен!

Он показал ему рукой на дверь:

— Идите, да, кстати, уж заодно положите на стол ваш кортик, который вы так усердно прячете под кителем. А то карандаш затачивать станете и палец порезать можете. Зачем же это? Я Женевскую конвенцию не нарушу — сдам вас в плен под расписку. В полной сохранности...

Немец, вспыхнув, бросил на стол золоченый кортик и, направившись к двери, неожиданно остановился.

— Вы отправите меня в лагерь для военнопленных? — спросил он.

— Да.

— Простите, но там из меня сделают... мыло?

Вахтанг щелкнул пальцем по фашистскому значку на груди пленного и успокоил его:

— Что вы, что вы! У нас мыло из животных делают, а вы ведь еще на четвереньках не бегаете.

Гитлеровец вышел, и рядом с ним качнулся штык боцманского карабина.

...Катер, набирая скорость, с ревом взбирался на крутую океанскую волну.

Святые дела

Их было всего трое: Григорий Платов, Ваня Ставриди и Василий Хмыров.

Они сидели в просторной рубке «Гринвича» на деревянном диване и тихо разговаривали. Если кто-нибудь начинал говорить громко, то по всему транспорту сразу раздавалось гулкое эхо. С непривычки становилось жутко. На несколько тысяч тонн металлического гиганта приходилось всего три маленьких человека.

Освещение на транспорте не работало. Пришлось включить аккумуляторные фонари. Три тонких луча, скользя по переборкам, перекрещивались в темноте, словно прожекторы. Лица аскольдовцев казались зеленоватыми, и при малейшем движении за их спинами вырастали большие угловатые тени. Изредка один из матросов выходил на палубу и шел в нос корабля, на бак — проверить состояние буксирных концов.

— Сейчас на «Аскольде» чай пьют, — говорил Ставриди. — В кубрике тепло, кружки звенят. Ребята рукавицы и шапки сушат...

Хмыров, поджав под себя ноги и сложив на груди руки, сидел окаменев, точно Будда.

Сказал, не пошевелившись, тихо:

— Холодно, братцы.

Платов встал, молча вышел из рубки. Освещая фонарем длинный темный коридор, он осторожно двигался вдоль ряда дубовых дверей. Где-то глубоко внизу плескалась вода.

Едва только он вошел в салон, как сразу же остановился, пораженный. Кто-то сказал ему в самое ухо:

— Джиги!.. Джиги!..

— Кто здесь? — крикнул Платов. — Отвечай!

Лучом фонаря провел по каюте. Вот портреты Черчилля, какой-то узколицей женщины, сгорбленного старика. А над головой старшины — бамбуковая клетка. В ней сидел нахохлившийся от холода черный мадагаскарский попугай. «Джиги, джиги!» — кричал он, подпрыгивая в своем кольце.

Платов шумно вздохнул.

— Ну и напугал же ты меня, — сказал он, снимая клетку с потолка. — Что же тебя хозяин не взял вместе с книгами? А, зверь божий? Молчишь...

В одном из ящиков буфета старшина нашел сыр и пачку морских галет в красивой упаковке, на которой был нарисован румяный матрос флота его величества.

— Ну вот мы и подзакусим. Пойдем, птица, к нам!..

Вернувшись в рубку, Платов отсвистел флотскую обеденную мелодию и скомандовал, как командовал каждый день на «Аскольде»:

— Команде пить чай!

Ставриди и Хмыров вскочили с дивана:

— Вот это дело!

Они открыли клетку, рассматривая диковинную птицу, но Платов сказал:

— Кто-нибудь из вас сбегайте сначала к буксиру, посмотрите, что там делается.

Хмыров ушел и вернулся через несколько минут, стряхивая с плаща снег:

— Все в порядке. Чтобы тросы не терлись на качке, я подложил под них пять матросских подушек. Все равно валяются без дела.

— Ну, тогда давайте выпьем, а то и впрямь холодно. Вот сыр, вот галеты, пьем по очереди...

Они выпили по пять глотков ледяного, захватывающего дух рому и разговорились.

— Эх, жизнь морская! — вздохнул Хмыров. — Я вот девять лет плаваю, а все не могу к морю привыкнуть. Я береговой человек, крестьянин. Сплю и вижу: солнце встает, роса на листьях, а я выхожу в поле с косою... Хорошо!

— Брось, не скули, — оборвал его Платов. — Это ты сейчас говоришь. А вернешься на берег, и тебя так потянет в море — только держись! Такое и со мной иногда бывает.

— Куда же это я попал? Ну и общество! — рассмеялся Ставриди. — Один я тут настоящий. Я балаклавский рыбак; про нас писатель Куприн даже повесть написал. Называется — «Листригоны». А то еще в театре, я слышал, пели... Хотите? — спросил матрос и вдруг запел глуховатым вибрирующим тенорком:

Балаклава, Балаклава,
Черноморские края,
Там живет цыганка Клава,
То знакомая моя...

— Тише, — сказал Платов.

— Да ну тебя! Ты слушай, — отмахнулся Ставриди и продолжал песню:

Как добудем мы победу,
Я на родину вернусь.
В Балаклаву я приеду
И на Клаве той же...

— Перестань! — оборвал его на полуслове Платов. — Вроде кто-то прошел по палубе. С носа на корму... Притихли. Шумело море. Гудел ветер.

— Эх, зря песню оборвал, — сказал Хмыров.

— Ну ладно, черт с ним. Наверное, послышалось... — Платов задумался и вдруг тревожно оглядел друзей. — У вас спасательные жилеты воздухом надуты?..

— Да ты что, старшина? — накинулся на него Ставриди. — Умирать собрался?

— Нет, ребята, это я просто так. На всякий случай. — Платов слабо улыбнулся. — Пой, Ваня.

— И петь охота пропала.

— Ну, не сердись! На сердце у меня что-то тоскливо сделалось.

— Мало выпил — вот и тоскливо. — Ставриди потянулся к фляге и вдруг крикнул: — Тонем! Черт возьми, тонем!..

Платов подскочил к кренометру. Стрелка ползла в сторону, переваливая за десять градусов. Под ногами медленно оседала палуба.

«Гринвич» тонул.

Схватив фонарь, старшина крикнул:

— Живо на полубак, к буксирам. Сигнализируйте на «Аскольд»!

А сам выскочил из рубки и побежал к корме. Люк машинного отделения был почему-то открыт. Нащупав ногой трап, Платов стал осторожно спускаться вниз.

На площадке остановился и замер, сдерживая дыхание: в темной глубине корабельного днища блуждал холодный и острый луч чужого фонаря. Блеклые отсветы падали на лицо неизвестного человека, освещая нависшие на лоб мокрые пряди волос. Не замечая Платова, он висел на рукоятках громадного штурвала, и тяжелое колесо вращалось, скрипя ржавыми шестернями.

«Открывает другой кингстон», — пронеслось в голове старшины, и сразу где-то за переборкой загудело, зашлепало. Транспорт еще больше накренился на борт. Человек подошел к другому штурвалу, спокойно поставил фонарь на палубу и...

— Стой! — закричал старшина и, грохоча по железным ступеням трапа, сбежал вниз.

Человек скрылся за паровую турбину, тяжело дышал там, в темноте. Но старшина уже вцепился в штурвальное колесо и, переступая ногами по рукоятям, стал закрывать кингстон...

Рев воды за переборкой уже стихал, меньше кренился на борт тонущий транспорт, когда большой гаечный ключ, резанув воздух, разбил фонарь. Стало темно, как в могиле. Платов бросился вперед, но человек, лязгнув клинкетом, исчез в бортовом бункере. Было слышно, как он закрывается изнутри.

Платов, выпятив руки вперед, на ощупь пошел к выходу и сразу же уткнулся в переборку. «Черт, куда я иду? Неужели запутался?» Холодный озноб опоясал спину. Сплошная темнота трюма обступила его плотным немым кольцом.

Корабль продолжал погружаться.

Палуба уже стояла наклонно, ноги скользили по ней, срываясь вниз, в какую-то бездонную пропасть. Было обидно — до слез обидно! — умирать здесь, в этом громадном железном гробу, среди голых бездушных машин. Хотя бы умереть на виду у людей под яркими родными звездами!..

Внезапно наверху выросла узкая щель голубого света, — его друзья, он понял это, стреляли ракетами в небо. Ударяясь об острые углы механизмов, Платов пошел по направлению освещенного люка. Внизу что-то рухнуло. Днище, вставая на дыбы, тяжко покатилось в сторону, и в лицо вдруг освежающе ударило солеными брызгами. Еще мгновение — и Платов наконец перевесился наружу. Верхняя палуба стояла почти вертикальной стеной, и он выглядывал из люка, как в чердачное окно гигантского рушащегося дома.

Мордвинов подошел к Пеклеванному, смотревшему в ночной океан.

— Товарищ лейтенант, матрос из команды «Гринвича» просится на мостик.

— Что ему?

— Не знаю. Поговорить, наверное.

— Разбудите заместителя командира по политчасти. Он спит в штурманской рубке...

Самаров после тяжелого сна долго не мог понять, о каком матросе идет речь. Наконец понял и велел позвать англичанина к себе. Тот явился, осторожно держа перед собой забинтованную руку.

Это был Томми Стерлинг.

— Я вас слушаю, — сказал Самаров, предлагая матросу сесть рядом с ним.

— Господин сублейтенант, — начал говорить Стирлинг, поглядев на погоны Самарова, — для того чтобы вам было понятно все, позвольте я раскрою перед вами нехитрую механику этого последнего рейса «Гринвича»... Во-первых, пароходные компании: в случае потопления транспорта они получают крупный страховой куш. Во-вторых, вернувшись к земле без своего корабля, команда вознаграждается за риск. В-третьих, матросы просто врут чиновникам о своих погибших богатствах. У меня, может, была всего одна куртка, а я скажу, что имел два чемодана белья, золотые часы и прочее, . и все это будет оплачено мне с процентами... Теперь вам, наверное, понятно, почему мы привыкли покидать корабли даже с ничтожными пробоинами.

— Мне это было понятно давно, — ответил Самаров, протягивая матросу портсигар.

— Не знаю, — пожал плечами Стирлинг, — может, я напрасно рассказываю вам это, но однажды я имел честь участвовать в бою с немецкими миноносцами на доблестной палубе вашего корабля. Я видел смелость ваших матросов и слишком уважаю вас, чтобы позволить себе скрыть свои подозрения...

— Что вы можете сообщить?

— Я хочу сказать, что «Гринвич», несмотря на повреждение, может затонуть только в одном случае...

— А именно? — насторожился Самаров.

— Если... открыть кингстоны.

— Говорите все. И быстрее.

— Я ничего не знаю, но один из сорока восьми матросов — матрос Хиггинс — пропал с корабля...

— Последний раз вы его видели где?

— В кубрике. В кубрик пришел мистер Мюр и долго уговаривал о чем-то Хиггинса...

Рванув дверь, Самаров выскочил из рубки. Перескакивая через три ступеньки, взбежал на мостик.

— С транспорта ракета! — неожиданно закричал Мордвинов.

Длинная лента огня прорезала темноту, вытягиваясь узким рыжим пламенем. Описав траекторию, повисла над мачтами и рухнула прямо на мостик, рассыпавшись яркими брызгами. Матросы бросились в разные стороны, потом снова сошлись и, как по команде, стали затаптывать ракету ногами.

— Помощник, остаться здесь! — крикнул Рябинин, бросаясь к трапу.

Тревога пронзила «Аскольд» сверху донизу, от киля до клотика. Когда Прохор Николаевич прибежал на корму, там уже собралось человек десять матросов во главе с боцманом.

Транспорт погружался в воду носом, медленно задирая в небо корму.

Назревала катастрофа...

Неожиданно внутри «Гринвича» раздался оглушительный треск и грохот. Это от железобетонного фундамента оторвались паровые котлы и полетели вниз, разрывая стальные переборки, как тонкую бумагу. «Гринвич» на глазах у людей раскололся пополам.

Кормовая часть его, почти не поврежденная, гулко шлепнулась днищем об воду и тут же быстро выровнялась, обратив к «Аскольду» белую водонепроницаемую переборку. А носовая, постояв с полминуты вертикально, с шумом и свистом пошла под воду.

Алеша Найденов сильным взмахом топора перерубил последний, толщиной с руку, буксирный трос, и «Аскольд» облегченно вздрогнул.

И не успели матросы опомниться, как Рябинин уже скомандовал:

— Боцман, готовить новые буксиры!.. Подвахтенные — на лебедку, спустить шлюпку...

Шлюпка подвалила к борту «Аскольда», с трудом сдерживаемая на волнах. Варенька Китежева, перегнувшись через поручни, всматривалась в расплывчатые силуэты гребцов, пытаясь разглядеть среди них матросов авральной группы.

— Все живы? — крикнула она.

И голос Платова, веселый и хриплый, ответил из-за борта:

— А что с нами станется?.. Живы еще!.. Через полчаса патрульное судно «Аскольд» снова пошло вперед, волоча за собой кормовую половину транспорта.

Тепрель Мюр проснулся в полночь. Крадучись, он вышел из каюты и всмотрелся в темь. Повернутый вперед кормою, «Гринвич» шел по-прежнему за «Аскольдом». В кубрике Мюра встретил транспортный боцман с большим сизым носом, к которому бы так здорово подошло кольцо из ноздрей вождя какого-нибудь дикарского племени в Африке.

Увидев капитана, он стал бить спящих матросов цепочкой от дудки, приговаривая:

— Эй, джентльмены и милорды, вставайте!..

Но Мюр сказал:

— Не будить, — и отвел боцмана в угол. — Хиггинс где? — спросил он тихо.

— Хиггинс не вернулся.

— Так. А те трое?

— Хм... С теми все в порядке. Вот передают вам. Говорят, забыли...

Боцман вынул из рундука клетку с попугаем, подал ее капитану. Тепрель Мюр машинально взял клетку и поднялся на палубу.

— Джиги, джиги, — сказал ему попугай из-под, крыла, куда он спрятал от холода свою клювастую голову.

И это ругательство, которому Тепрель Мюр сам же и научил попугая и которое когда-то забавляло его, вдруг показалось ему издевкой. Он поднял клетку над головой и, размахнувшись, забросил ее далеко в волны океана.

И в беспросветной полярной ночи жалобно вскрикнула диковинная заморская птица.

В штабе

— Вопрос. Вы не можете объяснить, чем вызвано снятие адмирала X. с поста командующего Северной флотилией? Я говорю о группировке «Норд», базирующейся на Финмаркене.

— Могу. Наше вынужденное бездействие на океане фюрер назвал в своем приказе затяжной летаргией и выразил глубокое недовольство{10}. Но фюрер не знает, что действиям флотилии сильно мешает гидрометеорологический режим полярных районов...

Контр-адмирал Сайманов улыбнулся:

— Выходит, что вам тоже помешала гидрометеорология?

Но, как видите, нашу встречу предсказали не прогнозы синоптиков.

Военнопленный угрюмо промолчал, размяв в пепельнице окурок сигареты. Это был командир немецкого «охотника», взятого на абордаж катером старшего лейтенанта Вахтанга Беридзе. За последние дни этот лысеющий мальчик как-то заметно полинял, в нем уже не было прежнего высокомерия, и, выслушивая вопросы, он тупо смотрел в одну точку, сосредоточенно морща низкий лоб.

Отвечал же он на каждый вопрос точно и обстоятельно...

Разобравшись в пачке бумаг, доставленных в штаб командиром МО-216, Сайманов отложила сторону фотографию немецкого морского офицера. Судя по этому портрету, гитлеровец был уже немолод, лицо — угловатое, губы жестко сведены в ниточку, один глаз его закрывала черная повязка.

Приглядевшись через очки к знакам отличия офицера на фотографии, контр-адмирал спросил военнопленного:

— Вы не скажете, кто этот корветтен-капитан?

— Это командир подводной лодки Ганс Вальтер Швигер.

— Что вы можете сообщить о нем?

— Гросс-адмирал Дениц назвал его национальным героем. Это настоящий ас, которого Геринг сравнивал даже со своим любимцем Мельдерсом, погибшим в начале войны на Восточном фронте. Только Швигер — ас подводный, а не воздушный.

Раскрыв портсигар, Сайманов сказал:

— Мне известен Вальтер Швигер, потопивший «Лузитанию»{11}. Это случайно не его сын?

Военнопленный попросил папиросу и, закурив, ответил:

— Нет, герр контр-адмирал, по-моему, однофамилец.

— А похож, — коротко заметил Сайманов, пряча фотографию в стол. — Вопрос, — сказал он, щелкнув ключом ящика. — Что значит появление на севере подводной лодки Швигера?

— Швигер появляется всегда там, где предстоит усиленная подводная война. Последнее время он действовал на английских коммуникациях между Мальтой и Гибралтаром, теперь переброшен сюда. Швигер — опытный и сильный противник. На его счету сто четырнадцать потопленных кораблей...

— Погодите! — перебил немца контр-адмирал. — Ведь англичане еще в прошлом году сообщили о его гибели, и кто-то получил за потопление его субмарины крупную сумму.

— Неправда! — ответил военнопленный. — Это была очередная уловка морского министра. Швигер действительно в прошлом году здорово насолил им в Ла-Манше, но его не так-то легко потопить: в воде он неуловим и скользок, как угорь.

— Значит, ваш флот решил бороться за талассократию на океане посредством неограниченной подводной войны?

— Герр контр-адмирал, я не могу ответить на ваш вопрос точно. Прямых указаний на это не имеется, но Швигер послан на север самим гросс-адмиралом Деницем, любимцем которого он является. Точно так же, как в свое время его однофамилец был одним из приближенных Тирпица. Следовательно, все это проводится с согласия адмиральской квартиры в Берлине...

Допрос продолжался долго Сайманов выяснил подробности о перебазировании немецких миноносцев из Алтен-фиорда в Тана-фиорд — ближе к основным коммуникациям; военнопленный сам проговорился о моральном состоянии офицеров северной флотилии.

— На одном дивизионе подводных лодок, — словоохотливо рассказывал он, — недавно вспыхнул бунт. Дело в том, что на субмарине номер сто восемьдесят семь однажды смыло за борт штурмана. В следующем походе сигнальщики якобы видели ночью, как из одной волны, схлынувшей с палубы, появился этот штурман и снова исчез в море вместе с другой волной. Команда отказалась продолжать операцию. Когда же субмарина снялась с позиции и вернулась в Петсамо, отказались выходить в море команды еще двух подлодок. Вы, герр контр-адмирал, можете не верить в привидения, но вы сами на одном этом факте можете понять, как расшатались нервы у наших подводников. Вполне возможно, что командование, посылая на север субмарину Швигера, экипаж которой состоит исключительно из добровольцев, рассчитывало повысить боевой дух наших матросов. И корветтен-капитан действительно сразу отличился: он торпедировал английский транспорт «Гринвич», потопил эскадренный миноносец «Харди» у острова Медвежьего, недавно удачно атаковал ваш траулер «Абрек»...

Когда военнопленного увели, Игнат Тимофеевич подошел к окну и отдернул штору. Хмурый свет заструился в комнату. До слуха донеслись мелодичные, как игра на ксилофоне, удары склянок с кораблей, стоящих на ветреном рейде.

Контр-адмирал проверил по ним свои ручные часы и, точно отвечая каким-то своим мыслям, тихо сказал про себя:

— Морская война будет не в Ла-Манше и не в Баб-эль-Мандебе, а здесь — у нас... Война жестокая и трудная!

Усталыми шагами он прошелся вдоль стены. Около отдельного стола в углу кабинета остановился. На столе лежала, разбитая на боевые квадраты, карта северного морского театра, и всюду — по голубому полю океана — были расставлены крохотные модели миноносцев, тральщиков, сторожевиков и «охотников».

Сайманов отыскал глазами модель «Аскольда», штормовавшего сейчас около Иоканьги, и вдруг вспомнил: «Рябинин!.. Ведь его сын вызван на сегодня к моему заместителю...»

Когда контр-адмирал вошел в кабинет начальника политотдела, Сережка Рябинин, строгий и немного побледневший, стоял возле стола по стойке «смирно». Капитан второго ранга Петров, держа рапорт молодого Рябинина перед собой, говорил:

— Служба на флоте — дело трудное.

— Трудное, — отвечал Сережка и, приветствуя вошедшего Сайманова, уверенно повторил: — Очень трудное. Я это уже знаю.

— От кого? От отца?

— И от отца тоже.

— Не укачиваешься?

— Нет.

Петров переглянулся с контр-адмиралом. Тот сел в кресло и, веселыми глазами оглядев юношу, вдруг спросил:

— Кто же, товарищ Рябинин, твой любимый герой?

— У меня их много.

— Ну, а все-таки?

И, загибая пальцы, юноша в ответ перечислил скороговоркой:

— Котовский, Лазо, Павлин Виноградов, Гастелло, Гарибальди, Георгий Седов, лейтенант Шмидт, матрос Железняк, Зоя Космодемьянская, Эрнст Тельман, вице-адмирал Дрозд, Феликс Дзержинский...

— Действительно много, — улыбнулся Сайманов. — Ну вот, например, чему ты учишься у Котовского?

— Смелости и находчивости.

— А у Георгия Седова? — спросил Петров.

— Вере в конечную цель.

— А у Дзержинского?

— Силе воли и преданности партии.

— Итак, — спросил начполит, — ты от каждого берешь что-то свое, наиболее характерное, и пытаешься перенести на себя?

— Да.

— Ведь ты еще очень молод, не успел закалить себя, а море требует сильных, мужественных людей.

— Знаю.

— Обожди! А если тебе придется ночами стоять на вахте, не имея даже возможности согреться, ты выдержишь?

— Выдержу.

— А если катер получит пробоину и тебе придется работать в воде по горло, ты выдержишь?

— Выдержу.

— А если противник засыплет вас осколками и пулями так, что нельзя будет даже поднять головы, ты выдержишь? — продолжал капитан второго ранга.

— Выдержу! — ответил Сережка.

Игнат Тимофеевич подошел к юноше, положил ему на плечи свои по-моряцки тяжелые руки.

— Выдержишь? — тихо переспросил он.

Сережка поднял на контр-адмирала глаза. Они были чистые и ясные, как у отца. В блестящих зрачках светилось море, море, море...

— Все равно выдержу, — сказал он. — Такая война идет, нельзя не выдержать.

И, отведя взгляд в сторону, он увидел, как Петров наложил на его рапорт резолюцию:

«Зачислить на должность ученика боцмана в команду гвардейского торпедного катера «Палешанин». Юность кончилась — наступало мужество.

Встречи

— Очень жаль, — сказал пастор, — что вам тогда не пришлось с ним встретиться. Но, к сожалению, я не мог оставить его в своем доме... А поговорить с лоцманом — можно, я это беру на себя...

Дельвик, ловко закуривая сигарету с помощью одной руки, ответил:

— Я буду очень благодарен вам, Руальд. Ваше положение священнослужителя, конечно, поможет вести этот разговор с дядюшкой Августом...

Пастор надел длинный черный плащ и с непокрытой головой вышел из церковного придела. Идя по улице, он при каждом шаге далеко выкидывал перед собой суковатую черную трость. Встречные прохожие кланялись ему еще издали, женщины и дети низко приседали перед ним в книксене: «Добрый день, господин пастор!»

На краю городка, где дороги расходились — одна тянулась вдоль берега, а другая шла в сторону каменоломен, — стоял одинокий, покосившийся набок дом. Вокруг него валялись выброшенные морем доски, круглые зеленые поплавки из дутого стекла, оторванные от сетей, старые ржавые якоря, обрывки тросов и даже вырезанная из мореного дуба фигура наяды от бушприта какого-то старинного парусника. Хозяин этой убогой хижины, дядюшка Август, последние годы жил тем, что собирал, где только можно, весь этот хлам и продавал его по дешевке местным жителям.

— Добрый день, пастор, — сказал старый норвежец, когда Кальдевин заглянул в открытую, несмотря на мороз, дверь' его хибарки.

Лоцман сидел на круглом позвонке кита, заменявшем ему стул, и вырезал из корня вереска трубку, — дядюшка Август славился по всему побережью Варангер-фиорда не только как лоцман, но и, как искусный резчик по дереву.

Когда пастор, абсолютно доверявший ему, рассказал о цели своего прихода, дядюшка Август стряхнул с колен мелкие стружки, воткнул нож в стену и молча вышел. Пастор, пригнувшись в низких дверях, вышел следом за ним, и старый норвежец подвел его к своей иоле, перевернутой кверху килем.

— Вот, — хмуро буркнул он, — у меня уже нет иолы. И парус забрали, и топор тоже...

Все днище иолы было прострочено очередями из автоматов и напоминало решето; рулевые петли выдернуты, форштевень изрублен в щепы.

— Это по приказу немецкого коменданта, — сказал дядюшка Август. — Он боится, чтобы мы не уплыли в Кольский залив, как это сделал осенью вместе со всей семьей Кристи Сандерс. А прошлой ночью три иолы — Тауло, Рольфсена и Веренскиольда — тоже ушли в море, чтобы пробраться к русским. Но их обстреляли еще около брандвахты. И вот после этого комендант велел сегодня утром изрубить все наши иолы...

Пастор присел на край лодки, пригладил растрепанные ветром длинные волосы. Чайки расхаживали у берега, по дороге мимо избушки пробежала, звякая колокольчиком, упряжка греческих мулов; сидевший в повозке егерь пел, и до Кальдевина долетели слова его песни: «На родину мы возвращаемся, в прекрасную швабскую землю...»

«Наверно, австриец», — подумал про солдата пастор и сказал:

— А все-таки, дядюшка Август, нам обязательно надо обшарить фиорды. Я согласен дать для этого церковную иолу — брандвахта знает ее и, думаю, пропустит в море...

Лоцман посмотрел вслед укатившей упряжке мулов, повертел в пальцах деревянную пуговицу своей истрепанной куртки.

— Говорят, — улыбнулся он, отчего лицо его вдруг помолодело, — в бухте Эрика, что южнее становища Хыооллефьюр, дымит труба рурбодара. Хотя, — лоцман спрятал улыбку, и лицо его снова посуровело, — хотя, — многозначительно повторил он, — сейчас не сезон, и непонятно, кто там живет... Сегодня увидимся, пастор, можете готовить иолу!..

И, плотно ставя ноги, обутые в заплатанные боты, лоцман ушел в свою хибарку. А пастор встал, застегнул пальто и не спеша вернулся в кирку, где его ждал Дельвик.

— Лоцман согласен, — сказал Кальдевин, ставя трость в угол.

— Хорошо, пастор. К вечеру, когда стемнеет, мы отправляемся. От вас я прошу только анкерок пресной воды и два копченых палтуса: один — мне, другой — лоцману...

Вечером иола, на днище которой, завернувшись в беть, лежал Дельвик, вышла под парусом из фиорда. С берегового поста брандвахты дали предупредительный выстрел, направив в борт иолы луч прожектора. Тогда дядюшка Август поднял на шесте церковную флюгарку, и прожектор сразу погас. Было видно, как немецкий солдат спрыгнул с наблюдательного мостика, скрылся в дверях поста.

— Пропустили, — облегченно вздохнул лоцман. — Ну, теперь пошли, херра Дельвик!..

Дельвик выбрался из сетей, сел на кормовую банку, подтянул шкоты.

— Куда?

— Сначала, — ответил лоцман, — вокруг Норд-Капа, прямо в бухту Эрика... Там почему-то не по сезону дымит рурбодар.

Никонов вместе с Белчо вернулись в свой рурбодар, проведя всю ночь в пути по горам и болотам. Они ходили устраивать засаду на центральное шоссе, ведущее в Петсамо, и обстреляли автоколонну. Помешали им темнота и эсэсовская охрана...

Усталые, двое друзей хотели подогреть для ужина мясные консервы. Никонов расшатывал зубами пули в патронах, чтобы добыть порох и развести огонь. Иржи нашел острый камень и не столько рубил, сколько ломал им на дрова тонкие деревья.

Никонов высыпал порох на приступку печи, вышел помочь товарищу. Иржи разогнул спину, хотел что-то сказать и внезапно застыл с камнем в руке: вдали, со стороны Хьюол-лефьюра, шла норвежская иола под парусом. Друзья бросились в рурбодар, выбежали обратно, наспех заряжая автоматы, и быстро залегли за камнями.

— Хорошо, — сказал сержант, — что мы не успели затопить печь. Пусть думают, что здесь никого нет...

— Хорошо, хорошо, — тихо отозвался Иржи, пристраивая свой автомат для стрельбы.

Скоро иола подвалила к берегу, и с нее сошел пожилой рыбак в зюйдвестке. Он крикнул что-то по-норвежски другому человеку, оставшемуся сидеть в иоле, и, внимательно осматриваясь по сторонам, зашагал прямо к рурбодару.

— Не надо стрелять, — предупредил сержант своего друга и внезапно поднялся из-за укрытия.

Увидев Никонова в ватной фуфайке и с красной звездой на шапке, норвежец нисколько не удивился и даже как будто обрадовался. Но когда из-за громадного валуна вышел Иржи Белчо в длинной немецкой шинели, старик испугался настолько, что трубка выпала у него изо рта на снег.

Но с иолы уже соскочил на берег другой норвежец — коренастый, в кожаной рыбацкой куртке; один рукав у него был пуст и заткнут за пояс. Никонов сразу вспомнил ночные улицы города, букву «V» на заборах — и сам пошел ему навстречу, повернув автомат дулом книзу и еще издали протягивая руку.

Вскоре в рурбодаре топилась печь, и все четверо сидели за столом, доедая копченую палтусину и консервы.

Разговор шел между ними большей частью на «руссмоле».

— Если мы решим создать организацию, — говорил Никонов, — то я не желал бы стоять во главе ее, как вы мне предлагаете. Я случайный гость на вашей земле, после войны сразу же вернусь в Россию, и будет лучше, если вы, господин Дельвик, сами возглавите нас...

— Я простой солдат Пятой королевской бригады, — скромно заметил Дельвик.

Однако с предложением Никонова все согласились.

— Теперь поговорим о самом главном, — сказал Никонов. — Заниматься специально созданием партизанского отряда, мне кажется, не стоит. Только свистни — люди придут сами. В горах главную роль играет не численность, а значимость одиночного бойца. Один человек, засев с автоматом у входа в ущелье, может сдерживать натиск целого взвода и будет драться, пока хватит патронов.

Никонов вдруг вспомнил бухту Святой Магдалины, натиск егерей, обманчивое русло горной реки, заведшее его в тупик, — там-то у него как раз не хватило патронов. Но разве думал он тогда, оставшись один в чужой стране, что найдет себе друзей?

— Далее, — говорил он, — надо сейчас же выбрать для расположения отряда такой пункт, с которого мы бы могли быстро выходить на магистрали противника и рассредоточиться по ущельям...

— Не мешало бы, — добавил Дельвик, — сразу подумать и о том, чтобы в случае неожиданного нападения мы имели бы уже заранее подготовленные пути отхода... Дядюшка Август, ты хорошо знаешь весь Финмаркен и Тромс, что ты скажешь на это?..

Старый лоцман подумал и ответил:

— Я думаю, лучше старинного замка нам ничего не найти. Он стоит в стороне от дорог, немцы там никогда не бывают... Жаль, нет карты, а то бы я показал, где стоит этот замок. Ну, а если хотите — проведу. К вечеру мы как раз до него доберемся...

Когда в печи остались одни черные угли, все вышли из рурбодара, совместными усилиями вытащили на отмель иолу, чтобы ее не унесло в океан отливом, и пошли туда, куда их повел дядюшка Август.

Сложенный из громадных камней, многие из которых уже обрушились, образовав в стенах бреши, этот замок напоминал издали груду беспорядочно сваленных валунов и совершенно сливался с фоном окружавшей его местности.

Войдя внутрь, Никонов поразился множеству больших (сам замок казался меньше снаружи) зал и переходов. Узкие бойницы, проделанные в стенах, позволяли простреливать всю местность с юга, востока, севера и запада. Хорошо сохранились даже высокие очаги, над которыми еще висели проржавевшие железные вертела таких размеров, что на них можно было поддеть целого оленя сразу.

Здесь когда-то пировали буйные и независимые ватаги, морских разбойников под предводительством седобородых, в рубцах и шрамах, викингов. Отсюда они совершали свои набеги, наводя ужас на обитателей древней страны Биармии, что лежала на берегах Гандвика — Залива Чудес, как звалось в те времена, до прихода новгородцев, Белое море.

Потом сержант осмотрел окрестности. Невдалеке протекал ручей, стремивший свой бег в обширную долину горной реки Карас-йокки. Этот ручей брал свое начало из толщи снегов ледника-глетчера. Глетчер, покрытый сверху толстым слоем фирна, тянулся на несколько миль к югу. Ущелье, в котором он лежал, было хорошей дорогой на случай вынужденного отступления. Оно вело прямо в глубь страны, на просторы широкого плоскогорья, где легко можно было скрыться от врага.

Через несколько дней, когда Никонов, Белчо и Дельвик (дядюшка Август вернулся в город) освоились с новым местом, они решили совершить ночной налет на склад немецкого гарнизона в одном горнорабочем поселке, чтобы запастись провиантом, оружием и боевыми припасами.

Это первое маленькое сражение, выигранное ими, сослужило в дальнейшем хорошую службу. Весть о появлении в Финмаркене партизан облетела всю провинцию, разнеслась по самым отдаленным становищам, проникла в глубокие шахты никелевых рудников, дошла до нищих лопарских вежей.

— Это хорошо, — сказал Дельвик, — скоро к нам придет пополнение.

И действительно, дядюшка Август, державший связь отряда с пастором Кальдевином, скоро привел в лагерь маленького сутулого лапландца Хатанзея. Прошлой осенью пьяный вдребезги туземный князь Мурд, готовый продать немцам за водку что угодно, объезжал со взводом маннергеймовцев тундровые кочевья — отбирал оленей. Маленькое стадо олешков было единственным богатством Хатанзея: в оленьи шкуры одевал он свою семью, из оленьих шкур строил свою убогую вежу. Не стало олешков — не стало жизни: умерли дети, замерзла во время бурана жена, и остался Хатанзей один со своим горем.

Вторым пришел в отряд убежавший с принудительных работ актер нарвикского театра Рудци Нильс Осквик. Высокий, непомерно худой, с замотанной рваным шарфом шеей, он остановился перед Никоновым и, подняв жесткий кулак, сказал:

— Рот фронт!

Оказалось, что Осквик сражался когда-то в рядах Интернациональной бригады против франкистских мятежников, был дважды ранен, полгода просидел за колючей проволокой, когда в Норвегию пришли нацисты.

— Коммунист? — спросил его Никонов.

— Нет. До тридцать пятого года состоял в левом крыле либеральной партии «венстре», потом уехал в Испанию и был исключен. Я актер, а не политик...

Теперь их было пять человек, шестой — пастор Кальдевин, седьмой — дядюшка Август. Но не прошло и недели, как в отряде появились новые люди. По каким-то тайным приметам они находили партизанский лагерь и шли к нему, чтобы в первом же бою добыть оружие и сражаться с фашизмом.

Отряд становился известен.

Клубятся над тундрами Похйолы осатанелые ветры, ветры... Метут над Похйолой снега, снега...

И, задыхаясь от этих ветров, проваливаясь в этих снегах, идет по безлюдной пустыне одинокая женщина. Мерзлые обледенелые щелка свистят и грохочут. Еще один день — и вот уже лохмотья висят на женщине, вместо обуви — рваные ошметки. Да, цепок тундровый кочкарник, да, остры вековечные камни!

Иногда, подвывая, бегут за ней следом зеленые огоньки — это глаза волков; в руке женщины экономно (лишь единожды) грохает фиолетовый язычок, и потом слышно, как дерется голодная свора над раненным своим товарищем.

А женщина все идет и идет, она боится сесть, с ужасом думает, что можно лечь. Нет, нет, что угодно, только не это: упоительно сладок сон под раскачку летящих снегов, но...

Чу! Тише, ветры... не мешайте слушать!

Да, это лай собак, это жилье человека, это брызги костра, это отдых... В дымной лопарской веже старая бабка оттирает ей ноги, хозяин режет на мелкие куски оленье сало. Но женщина уже спит. Она спит день и второй, от нее пышет жаром, как от костра. Она мечется на засаленных вшивых шкурах, рыдает во сне, кого-то зовет...

— И-и-и-и, — тихо скулит бабушка, — совсем плохо. Убить ее надо, а то все мы умрем...

Берет хозяин веревку, вяжет петлю, поет песню. И слушает его бабушка и радуется, что умеет ее внук петь хорошие песни. «А вот я вью, я вью петлю, — поет лопарь, — петлю для болезни. Надоело болезни жить в большом городе, где не видно даже неба от натянутых проволок, и пришла болезнь ко мне в чум, чтобы уморить мою семью. Притворилась болезнь бедной красивой женщиной, но у меня умная бабушка, она сразу догадалась, что это не женщина, а болезнь пришла в мой чум...»

Когда накинули петлю и стали душить женщину, она рванула из-под лохмотьев пистолет, яростно прохрипела:

— Отпусти... убью... Что вы делаете со мной?

Бросили веревку, и вся семья стала кланяться женщине. Она поднялась с лежанки, сказала:

— Сколько оленей есть — всех запрягай, мне в Киркенес надо... Быстро запрягай!

Боялся лопарь ехать, но поехал. А женщина лежала в узкой долбленой кережке, что скользила по снегу, и долго молчала. Когда показались огни города, она перехватила хорей из рук хозяина, остановила оленей.

— Поезжай обратно, дурак! — сказала она и ушла в сторону города, шатаясь под ветром, проваливаясь в снегу.

Церковные колокола гудели в ночной темноте, плыли над тундрой загробные перезвоны, и видел лопарь, что женщина не пошла в город. Обочиной дороги побрела куда-то в сторону. Шли по шоссе немецкие солдаты, окликнули.

А женщина все дальше уходила в темь. Тогда солдаты стали смеяться и стрелять. Лопарю сделалось страшно, и он уехал на своих олешках в сердце Похйолы, и только ветер догонял его и доносил далекие выстрелы.

«Солдаты тоже болезни боятся», — думал лопарь...

Великий пост подходил к концу — приближался «день покаяния». На время церковного праздника немецкий комендант разрешил брать на складе дрова для отопления кирки, и число молящихся быстро возросло. Руальд Кальдевин устал за эти дни постоянных богослужений, охрип от длительных проповедей. Посматривая в сторону фиорда, он даже радовался, что на рейде стоят только миноносцы, и, следовательно, ему не надо вести службу еще и на кораблях.

Но однажды на рассвете к причалам города подошло старое обледенелое судно. На его мачте болталась какая-то грязная тряпка, и определить национальность судна было почти невозможно. Но даже прочитав на его борту название, любой оставался в недоумении, потому что экипаж «Викинга» (таково было имя судна) разговаривал на разных языках. Тишину полярного фиорда разбудили выкрики матросов; полилась, приглушаемая немецкими командами, певучая речь итальянца, эхом отозвалась в горах резкая и мужественная речь русского, твердо раскатывался норвежский говор. Это вернулась из плавания к далекому острову угольная мотобаржа, команду которой составляли каторжные матросы. И, проснувшись, пастор пошел к коменданту, чтобы договориться об устройстве службы для лютеран «Викинга».

Их было в команде угольщика восемнадцать — больше всего норвежцев. Но явились на богослужение только тринадцать; остальные пять матросов-лютеран были посланы на работу в машину — менять расплавившиеся подшипники, как объяснил немецкий шкипер. В кубрике, где шла служба, было душно и сумрачно. На железных нарах лежали католики и неверующие. Кальдевин не стал гнать их на палубу, и они, свесив вниз головы, с любопытством прислушивались к чтению проповеди.

Проницательным глазом окинув молящихся, пастор привычно определил, что молятся искренне здесь только три-четыре человека, не больше. И особенно истово — вон тот странный каторжник в потрепанном штурманском кителе, чем он резко отличался от своих собратьев, одетых в лохмотья. «Где-то я его видел, — думал Кальдевин, наизусть читая отрывки из «Символа веры», — но где?.. Он мне даже кого-то напоминает... Кого?..»

В разгар проповеди в люк спустился немецкий унтер-офицер, прикрикнул:

— Поскорее исповедуйтесь, пора вставать под угольную разгрузку... Штурман, вы слышали?

— Слышу, — ответил каторжник в кителе и записался на исповедь вторым. Впрочем, он оказался и последним: напрасно пастор предлагал очиститься покаянием, каторжники, проглотив причастие, улыбнулись, а из угла кто-то крикнул:

— Мы — безгрешные, нам и так рай уготован! В тесной каютке пастор исповедовал первого — старого хилого датчанина, служившего кочегаром, который признался, что, мучимый голодом, украл у своего соседа по койке кусок хлеба.

— Тяжкий грех, тяжкий, — брезгливо сказал пастор, испытывая желание убрать свою руку с головы покаявшегося; видя, что датчанин хочет сказать что-то еще, но мнется, он добавил строго: — Не таись, выскажи все, что гнетет тебя...

— В подшипник железных опилок насыпал, он и расплавился... Только не виноват, не виноват, — поспешно запричитал старик, дрожа всем телом, — заставили меня!..

— Не кричи, — сказал пастор. — Кто мог тебя заставить? Ну, что же молчишь? Выходит, ты сам?..

— Не я, не я... Меня убьют, господин пастор, если узнают.

— Церковь, — твердым голосом сказал Кальдевин, — гарантирует сохранение тайны исповеди...

— Боюсь, — после долгого молчания сознался датчанин, — боюсь...

— Страх в тебе сильнее желания искупить грехи... Иди! — разрешил пастор, но кочегар не встал с колен, лишь спина его согнулась еще больше.

— Штурман, — наконец тихо сказал он, — Оскар Арчер, а не я...

— Иди, иди, — испуганно сказал Кальдевин, — не хочу тебя слушать и грехов не отпускаю... Встань и уходи!.. В каюту вошел штурман.

— Закройте дверь плотнее, — предупредил его пастор. — Встаньте вот сюда...

Оскар Арчер опустился на колени.

— Мучаюсь одним, — начал он, и голос его задрожал; он густо откашлялся, повторил сурово: — Одним только мучаюсь... Сестру жестоко обидел, невиновна она...

— А где ваша сестра сейчас?

— Последний раз я встретил ее в Осло, — ответил штурман, — и, видно, уже не встречу... Вы норвежец, пастор? — неожиданно спросил он.

— Да, уроженец Финмаркена.

— Я не про то. Вы норвежец или... «пепперман»?

— Я понял вас, — ответил Кальдевин. — И в доказательство того, что я честный норвежец, — видите? — я целую крест.

— Вас могут услышать, пастор.

— Дверь закрыта.

— Но труба вентиляции передает все в другие отсеки. Вы можете говорить со мной по-английски?

— Да. Целуйте крест тоже. Я знаю, кто расплавил подшипники...

— У вас дрожит рука, пастор, словно не я, а вы сыпали опилки в смазку.

— Я ее снимаю, пусть она не дрожит. Встаньте.

— Русская армия наступает. Вам будет плохо, пастор, если...

— Мне не может быть плохо, — обрезал его Кальдевин. — Я сам жду эту армию. Мы — норвежцы и должны верить друг другу.

— Я вам верю, пастор.

— Я тоже верю, херра Арчер. И вот сейчас спрашиваю: вы не знаете товарища Улаву?

— Нет. Впервые слышу.

— А как зовут вашу сестру?

— Астри...

— Что передать ей, если мы увидимся?

— Не надо шутить, пастор! Я уже сказал, что русская армия наступает...

— Вы могли бы встретиться со своей сестрой до того, как придет Красная Армия.

— Где?.. В камере гестапо?

— Вы мне все-таки не верите.

— Я не верю в чудеса. Всего лишь неделю назад я своими глазами прочел, что участие моей сестры в покушении на рейхскомиссара Ровен доказано...

— Хорошо, оставим этот разговор. Объясните тогда, в чем вы хотели мне исповедоваться?

— В том, что я виноват перед сестрой...

— Виноваты? В чем?

— Сейчас мне уже не хочется говорить об этом... До свидания, пастор! Если вы действительно увидите мою сестру, то скажите ей, чтобы она меня простила. А за что — она знает. Прощайте!..

Глубокой ночью кто-то стал дергать дверное кольцо в приделе храма. Пастор, напуганный и взволнованный, открыл дверь, и сразу же прямо на руки ему упала с улицы женщина.

Он поднял ее по лестнице в свою комнату, уложил на диван, зажег свечи.

Всмотрелся в черное, обожженное ветрами лицо, узнал:

— Фрекен Астри? О святая Бригитта, что с вами?..

— Здесь... никого нет? — спросила женщина.

— Мы абсолютно одни.

— Очень хорошо. Я бежала из Осло из-под ареста. После того как было взорвано нами гестапо. Дельвик велел мне в случае провала искать его через вас... Все! Спать...

Утром пастор пришел к дядюшке Августу, сказал:

— Идите, отец мой, в отряд, передайте Никонову и Дель» вику, что товарищ Улава находится в моем доме... А что угольщик «Викинг» разве уже ушел в море? — спросил он.

— На рассвете, херра Кальдевин, на рассвете.

— Жаль, — сказал пастор и, купив по дороге козьего молока, отправился домой.

Дальше