Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

5. «Мои любезные сумасшедшие»

Республика сняла оковы не только с узников Бастилии, но и с умалишенных знаменитого Бисетра. До падения королевского режима во Франции (впрочем, как и в других странах) психические больные считались опасными для общества, наравне с бандитами, и сажались на цепи в тюрьмы — с той лишь разницей, что охраняли их не солдаты, а капуцины. Дебюиссон считал себя учеником великого гуманиста Филиппа Пинеля, но пансион его скорее напоминал убежище для пройдох и авантюристов всякого рода, нежели клинику для умалишенных. Солидный «Maison de Sante», в котором только решетки на окнах свидетельствовали о лишении свободы, был окружен старинным садом; тихая улочка Святого Антония упиралась в глухое предместье Парижа, и тучи голубей вечно кружили над крышею пансиона.

Невольные (или слишком вольные) пациенты доктора Дебюиссона имели хороший стол, каждый — отдельную комнату и свободный доступ к ним родных и приятелей. «Сумасшедшие» же здесь пребывали особые, и с ума они сходили каждый на свой лад: так, например, чиновники проворовывались, генералы терпели поражения на полях битв, роялисты пламенно желали восстановления прежней династии, а придворные не умели угодить императору.

Это были настоящие «сумасшедшие» — не чета тем орущим дуракам, которых без лишних слов вяжут в смирительные рубахи!

Все эти люди, чтобы не сидеть в тюрьмах, предпочитали «лечиться» от подобных «сумасшествий» в пансионе доброго доктора Дебюиссона, стремительно богатевшего от наплыва великосветских гонораров. И министр полиции Фуше, конечно, догадывался об истинном значении пансиона. Почем знать! — может быть, он и сам рассчитывал когда-нибудь... подлечиться; всего ведь не предугадаешь, времена тяжелые. Так что лавочка эта не была прихлопнута и Савари, который требовал от больничной администрации одного: удерживать пациентов в пределах высокого забора, окружавшего этот странный бедлам эпохи Наполеона.

— Все-таки вы следите, — наказывал Ровиго врачам. — Не все же здесь хорошие симулянты. Наверное, бывают ведь и тяжелые случаи душевных заболеваний...

Из числа старых знакомцев Мале встретил здесь своих заклятых врагов — роялистов, которые волею судеб отныне признавали его своим единомышленником. Это был чудовищный парадокс того безобразного времени, когда граф Жюль де Полиньяк приветствовал якобинца Мале радостным возгласом:

— А-а, вот мы и в одном «комплоте», мой любезный дегенерат! Не пора ли для начала составить партию в триктрак?

Маркиз де Пюивер, сидевший еще в тюрьмах Конвента, тоже был несказанно рад видеть генерала Мале.

— Я имею все основания, — заметил он кляузно, — быть недоволен вами: когда-то вы сажали меня, теперь сами выглядываете на мир через щелку. Учитесь же, генерал, логике событий...

Маркиз де Пюивер, братья Полиньяки, Бертье де Совиньи, испанский священник Каамано — они, как знойные мухи, кружились вокруг генерала. Их привлекало в нем мужество и стойкость убеждений, какими сами они не обладали. И он оказался снисходителен к роялистам — играл в триктрак, распивал по вечерам шамбертень, но оставался по-прежнему малодоступным и гордым. Вот он снова появился на дорожках больничного сада — быстроглазый, с ухмылкой на тонких губах; он ни перед кем не заискивал, первым разговора не начинал, одним кивком головы одинаково отвечая на приветствия маркизов и полупьяных могильщиков.

Иногда Мале присаживался к старенькому клавесину, тихо распевая давно забытый романс:

Они прошли, этих праздников дни,
И не вернутся уже они.
У вас было то для ваших побед,
У вас было то, чего больше нет...

Свистнув, он подзывал больничного пуделя, гулял с собакой по саду, размышляя о чем-то в своем одиночестве. Тут однажды к нему подошел аббат Лафон, сказавший:

— Генерал, наши цели, кажется, совпадают? И мне и вам одинаково мешает жить один человек — император Наполеон, он же и генерал Бонапарт...

* * *

Скоро Мале уединился в своей комнате, и среди пансионеров «Maison de Sante» возникли слухи, будто генерал занят историей войн из эпохи Французской республики.

— Войн? — удивился маркиз Полиньяк. — Вот уж никогда не поверю... Не войн, господа, а демагогии, столь любезной его якобинскому сердцу. В дымящемся навозе революции он, как петух, будет выкапывать зерна, давно уже сгнившие.

Сплетни великосветских «идиотов» доходили до генерала, но он не придавал им значения. Мале трудился над книгой, которую ему хотелось бы назвать «ХРЕСТОМАТИЕЙ РЕВОЛЮЦИИ». Обращаясь к потомству, Мале хотел заранее предостеречь Революцию Будущего от скорбных ошибок великой Революции Прошлого:

— К сожалению, многие из нас считали революцию завершенной, когда они дорвались до высшей власти... Не в этом ли и таится печальная развязка нашей революции?

И вот однажды, фланируя по коридорам клиники, де Пюивер заметил краешек бумаги, торчавший из-под дверей комнаты Мале. Маркиз не отличался особой щепетильностью в вопросах чести и, потянув бумажку к себе, вытащил наружу всю страницу рукописи. С удивлением он прочел: «Люди не хотят повиноваться прежним деспотам. Но, единожды вдохнув дурмана свободы, они уже забывают о мерах предосторожности. Скоро они замешивают новую квашню из лести и славословий, чтобы слепить для себя из этого зловонного теста нового Идола. И власть этого искусственно созданного Идола бывает для нации гораздо опаснее, нежели примитивный деспотизм эпох, уже разрушенных Революцией...» В этих словах Мале разоблачал культ Наполеона!

Маркиз де Пюивер ворвался в комнату генерала.

— Поздравляю! — кричал он, размахивая листом бумаги. — И вы прозрели, мой генерал! Только побывав в море революций, мы поняли, как покоен был бережок старой монархии...

Мале вырвал из рук маркиза свою страницу и грубо отшвырнул от себя чересчур восторженного гостя.

— Убирайтесь вон! — зарычал он в бешенстве. — Вы ничего не поняли, светлейший скудоумец, и никогда меня не поймете...

Вечером того же дня Мале снова повстречался в саду с Лафоном; элегантный толстяк аббат носил под сутаной короткие штаны-culottes — из черной сверкающей парчи.

— Что-то вас давно не видно, — улыбнулся он генералу.

— Давно, — согласился Мале. — Но когда черт стареет, он всегда становится немножко отшельником...

Оба они, по уверению Паскье, «придумали себе душевные болезни и добились перевода в клинику». Генерал еще в тюрьме Ла-Форса обнаружил в соседе по камере изворотливый, гибкий ум. Мале почему-то сразу решил, что аббату наверняка недостает личной храбрости, но зато Лафону нельзя било отказать в разумности. До ареста он был скромным кюре в приходе Бордо. Надо полагать, пастырь он был далеко не мирный, ибо радел больше всего о папе Пие VII, нежели о нуждах своей паствы. Римского папу из заточения Фонтенбло он не выручил (папа и не знал, что у него есть такой заступник), зато сам Лафон угодил под сень гостеприимного пансиона для сумасшедших.

— Здесь мне хорошо, — признался аббат со вздохом, — а мыслям моим просторно, как арабу в пустыне...

Вскоре к их обществу присоединился испанский священник Каамано. Три различных по духу человека, они ненавидели Наполеона в трех ипостасях: генерал Мале — как республиканец узурпатора, аббат Лафон — как страдалец за главу унижаемой церкви, а испанец Каамано — как патриот, родина которого была растоптана сапогами наполеоновской гвардии.

— Главное — выждать, — убеждал Лафон. — Наполеон тоже не вечен, когда-нибудь сдохнет. Даже одна случайная пуля может решить судьбу его самого, его империи и нас с вами!

— Значит, — вставил Мале, ухмыльнувшись, — дело только за императором? Надеюсь, я верно вас понял?

— Безусловно. Какие могут быть сомнения, генерал?

Лафон, опытный прохиндей, и сам не заметил, как попался в ловко расставленные перед ним сети.

— Хорошо, аббат, — со значением намекнул Мале, — когда-нибудь я напомню вам об этом милом разговоре...

Рукопись «Хрестоматии Революции» на столе генерала медленно разбухала. Исписывая страницы безобразным почерком, Мале все перестрадал заново: победы и поражения, предательства и благородство, опьянение торжеством и даже нищенство в заброшенных гарнизонах возмущенной Вандеи.

— До каллиграфии мне очень далеко, — как-то сказал Мале аббату. — Нет ли у вас знакомого переписчика?

— А что вы сочиняете, коварный якобинец? — Лафон шутливо погрозил генералу пухлым пальцем. — В вашем возрасте писание любовных мадригалов для дам уже сомнительно.

— Согласен, что возраст критический для якобинца, а для поэта и подавно! В мои пятьдесят восемь лет неплохо бы качать на коленях сопливого внука или строить амуры с молоденькой кухаркой. Однако... — Тут генерал шлепнул ладонью по неряшливой рукописи. — Вот, разрешаю взглянуть...

Аббат раскрыл «Хрестоматию Революции» с удивительной поспешностью, словно только и ждал этого момента, но — странное дело! — начал с последней страницы. Дважды прочел ее.

— Ну? — спросил его генерал.

Медленным жестом аббат снял с переносицы очки.

— Но это же не конец! — сказал он. — Я думал, что вы пойдете много далее в разъяснении своих принципов. Если бы ваши идеалы, как и мои, оказались завершены, то вы (простите великодушно) не сидели бы здесь на правах помешанного!

Мале понял аббата с первых же слов.

— Я продолжу, — заявил он.

* * *

И он — продолжил... Теперь работали вместе. Генерал писал, коряво и грубо, а Лафон героически продирался сквозь заросли генеральских выводов, красивыми оборотами он старательно приукрашивал по-солдатски лапидарную речь генерала.

— Удивительно! — ворковал аббат. — Люди, владеющие речью, бывают скованны, как только сядут к столу. А прекрасно пишущие совсем беспомощны в разговоре. И только бездарности вроде меня умеют прилично делать и то и другое.

— Вы, кажется, льстите мне? Хотя ваша лесть и тонкая.

— Просто я хотел сделать вам приятное: вы же ведь, военные люди, всегда любите, чтобы оружие было хорошо заточено...

Были найдены толковые копиисты: капрал Рато, служивший в гарнизоне Парижа, и смышленый студент Бутри — приятель Каамано. Люди они были молодые, в заработке нуждались, а потому исполняли переписку бумаг генерала весьма охотно и бойко.

— Торопитесь, — наказывал им Мале...

В своих писаниях: он рискованно зашел весьма далеко. Победно прошагав под возгласы «Марсельезы», Мале обрисовал худший вид «Карманьолы» — танец буржуазии, которая отплясывала на братских могилах, и в ушах распутных девок сверкали серьги, сделанные в форме крохотных гильотин. Мале уже подбирался к таинствам восшествия на престол Наполеона, к секретам его побед и власти... И теперь аббат Лафон с трусливой поспешностью, разжижал страницы «Хрестоматии Революции».

— Эта фраза, — иногда говорил он, — звучит под вашим пером сразу на двадцать лет каторги в Кайенне. Я позволю себе исправить ее... вот так! Теперь вы получите за нее в худшем случае три года Венсеннского замка. Это уже не так страшно...

Капрал Рато и студент Бутри мало вдумывались в текст, который им давался для переписки. Но если бы они исполняли работу не машинально, то, пожалуй, могли бы заработать и больше, отнеся эту рукопись прямо на набережную Малакке — к министру полиции. С помощью жены Мале возобновил связи с бывшими друзьями в армии, и теперь Рато часто разносил по Парижу его письма, причем адресатами иногда были военачальники и с громкими именами. Пребывание в их богатых передних льстило захудалому капралу: уповая на связи опального Мале, честолюбивый Рато втуне надеялся устроить свою карьеру. Он был бы удивлен, узнай только, что Мале уже раскусил его хиленькое тщеславие; мало того! — он мысленно уже включил капрала Рато — как маленькое звено — в цепочку событий будущего...

Мадам Мале тем временем посетила ближние к Парижу города, где ее знали. В ответ на выраженные ей сожаления по поводу печальной участи мужа она как бы удивлялась:

— Вы ошибаетесь, мой супруг давно уже на свободе. Правда, он еще не совсем оправился после пережитого, но службе его болезнь помешать не может...

Досыта напитав провинциальное общество подобными слухами, она проверяла их действие в самом Париже, чаще прежнего появляясь в столичном свете. Иногда ее спрашивали:

— Вас можно поздравить, мадам Мале? Говорят, в Руане вас видели уже вместе с мужем? Каковы сейчас его планы?

Ответы умной женщины были весьма осторожны. Лишь скользящие полунамеки, которые можно истолковать двояко:

— Ну, у вас какие-то запоздалые сведения...

Так постепенно, как бы исподволь, полуофициальное мнение Парижа было подготовлено к тому, что генерал Мале реабилитирован и бодрствует где-то в гарнизонах провинции. В эти же дни, подтверждая слухи, до Мале дошло известие из придворных кругов об увлечении Наполеона книгами о геройских походах короля Карла XII. Мале в гневе воскликнул:

— Значит, ему все еще мало! Так пусть же идет на Восток и пусть отыщет свою Полтаву, а русские позаботятся, чтобы свернуть ему разжиревшую шею. Великий Рим он превратил в никудышный департамент своей империи, но мы еще посмотрим, какой департамент получится у него из Москвы!

* * *

Франция не отвергала военный гений Наполеона, но французы не мирились с условиями империи того же Наполеона: личность императора они зачастую отделяли от государства... О хорошем правителе обычно говорят, что он «покрыл страну школами и больницами», а Наполеон покрыл Францию казармами и тюрьмами, которые строились на протяжении всего его правления. Для кого же столько тюрем? Для преступников? Нет. Сам император объяснял в указах, что тюрьмы создаются «для тех, кто не может быть осужден по недостатку улик, или же для тех, чей публичный процесс грозил спокойствию государства». Иначе говоря, варварское беззаконие возводилось в ранг абсолютной законности... Этого мало! Армия пожирала хлеб быстрее народа и с большей алчностью. Нехватка продуктов вызвала их чудовищную дороговизну. Страна зашаталась от голода. Лебеда, отруби, жмыхи и лесные орехи заменяли народу хлеб. А бунтующих бедняков расстреливали, не щадя при этом и женщин. «Забота» императора о голодных выразилась в его распоряжении: от каждой буханки хлеба богач обязан отрезать горбушку в пользу голодающих. Наконец, в феврале 1812 года Наполеон, боясь народных волнений, повелел открыть в Париже бесплатные столовые, и тысячи парижан выстраивались в длинные очереди, чтобы получить от щедрот императора миску государственной баланды. А газеты Наполеона — без тени юмора — извещали читателей, что они благоденствуют под скипетром гениального вождя и полководца, во всем мире давно царит повальная нищета и все другие народы (читай: еще не покоренные Наполеоном) «завидуют счастливому жребию и довольству своих французских товарищей». В это же время, когда писались эти строчки, женщины Франции делали аборты, чтобы их дети не служили «пушечным мясом», а иные спешили вызвать преждевременные роды, дабы избавить своего мужа от рекрутчины. О том, что французам предстоит поход на Россию, поговаривали давно, и умные люди предчувствовали результат его:

— Стоит нашему императору лишь чуточку споткнуться на пороге России, и все народы подымутся против этого зарвавшегося гения... все-все — от Рейна до Сибири!

Генерал Мале тоже думал об этом, рассуждая:

— Почти двадцать лет подряд французы не вылезают из кровавой бойни, и главное сейчас — вернуть всех наших солдат из тех стран, в которые они проникли ради грабежа и насилия, ради удовлетворения честолюбия императора...

Так он говорил. А так он писал: «Вот нам (филадельфам) и нужно поспешить... Французскому народу прежде всего необходимо свободное суждение о вещах. Нужно сделать так, чтобы он мог сказать: хочу или не хочу этого ребенка?..»

В канун вероломного нападения Наполеона на Россию между генералом и аббатом Лафоном состоялся короткий, но весьма значительный разговор. Начал его аббат — с вопроса:

— Не кажется ли вам, что карету империи Наполеона не так-то легко остановить, а еще труднее — направить по иному пути. Пока вы будете менять в упряжке лошадей...

— Лошади ни при чем! — перебил Мале. — Они только тянут, везет же кучер. Карета государства не должна замедлить ход, пока кнут одного кучера переходит в руки другого. Пассажиры спросонья и не заметят, что их повезли по новой дороге.

— Та-ак, — призадумался аббат. — Но охрану этого кнута, а иначе — скипетра, Наполеон доверил самым верным церберам.

— Мне ли не знать об этом? Но у меня на каждого пса уже заготовлен ошейник. Вот, взгляните на этот брульон...

Мале протянул аббату список людей в Париже, которых следует изолировать в первую очередь: герцог Ровиго, генерал Гюллен, капитан Лаборд, Паскье, Демаре и прочие.

— О! Я вижу, что у вас все продумано... Они долго молчали. Больничный пудель царапался в дверь, тихо поскуливая. Со свечей капал прозрачный воск.

— Странно другое, — заметил аббат, стряхивая задумчивое оцепенение. — Почему все заговоры последних лет, как справа, так и слева, заканчивались позорными провалами?

— Это потому, друг мой, — убежденно заверил его Мале, — что в числе сообщников всегда находились предатели.

— Какое же средство против этого бедствия?

— Возможно только одно средство: число лиц, посвященных в тайну заговора, следует сократить до минимума.

— Вы не ошибаетесь, мой генерал? — спросил аббат, и румяные брыли его щек утонули в черных кружевах пышного жабо.

— Верьте мне! — строго ответил Мале.

Этот разговор впоследствии сыграл немалую роль.

Священник Каамано вдруг «излечился» настолько, что это признал не только доктор Дебюиссон, но подтвердила и полиция. Однако возвращение в Испанию ему было запрещено, и он поселился на тихой улочке Нев-Сент-Жиль.

— Очень хорошо, что вы остаетесь в Париже, — сказал ему Лафон на прощание. — Времена переменчивы, и вы еще можете быть полезным во славу десницы божией.

Мале трудолюбиво копался на огороде, помогая садовникам, которые его боготворили. Горбатой жене больничного гробовщика, родившей девочку, он принес две влажные от росы камелии. Мале положил цветы на подушку, и лицо пожилой горбуньи вдруг похорошело от счастья. Глаза ее увлажнились от слез, и при отблеске свечей они вдруг сверкнули, как драгоценные камни.

— Вы прекрасны сейчас, мадам, — сказал ей Мале. — Желаю вам быть счастливой матерью.

Гробовщик наклонил кувшин, темное вино, глухо булькая, медленно заполнило две пузатые кружки.

— Генерал, я хочу угостить вас... Выпьем!

— За Францию, — отозвался Мале. — Простые люди, я сейчас уйду, но вы не забывайте меня, — неожиданно попросил он трогательно. — Помните меня, бедного генерала Мале...

Несмотря на позднее время, в вестибюле пансиона его поджидал капрал Рато с заплаканными глазами.

— Что с вами, юноша? — спросил генерал.

— Такое несчастье, — всхлипнул Рато. — Говорят, наш резервный батальон должен выступить из Парижа на Вильно.

— На Вильно? Значит, безумие продлевается...

Мале отвернулся к окну. Перед ним темнел ночной сад, и ветви деревьев таинственно шумели, вытягиваясь под ветром. Генерал барабанил пальцами по стеклу, раздумывая:

«Значит — Россия?.. Значит — исход!..»

Он повернулся к Рато даже с улыбкой.

— Не тревожьтесь, — утешил капрала. — Я замолвлю за вас словечко, и вы, как единственный сын у матери, не будете участвовать в этом последнем пиршестве Цезаря...

«Неужели Наполеон настолько уверен в своем счастье, что решится напасть на Россию?» — этот вопрос горячо обсуждался среди пациентов Дебюиссона, и вскоре сомнения подтвердились: «Великая армия» вдруг шагнула за Неман, безлюдные печальные пространства поглотили ее в своих пределах. За обеденным столом Мале торжественно поднял бокал:

— Мои любезные сумасшедшие, мои дорогие кретины, идиоты и просто дураки! Могу вас поздравить: отныне во Франции появился человек, который намного глупее генерала Бонапарта, а именно — император Наполеон... Надеюсь, что скоро наш доктор Дебюиссон будет иметь еще одного пациента! Ну-ка, выпьем...

А что? Мале словно подслушал, что в эти дни говорил морской министр Декре архиканцлеру Камбасересу: «Император у нас рехнулся, положительно он сошел с ума. Он заставит всех нас полететь кувырком, и все это, вот увидите, кончится грандиозной катастрофой...» Камбасерес промолчал.

* * *

Молчание! Великое молчание нависло над Францией...

Парижские газеты, не получая точной информации из России, заполняли страницы разной ерундой. Журналисты бесплодно спорили, какая пьеса нужна для развития героики, возникла глупейшая дискуссия, какое пение лучше — итальянское или французское? «После взятия Смоленска, — писал Савари, — все желали одного — заключения перемирия». Это мнение наблюдателя из окон набережной Малакке. Но до генерала Мале из далекой Америки дошел голос опытного стратега Моро. «Великий человек, — писал он о Наполеоне, — в России чрезвычайно унизился, и кажется, что в Смоленске он окончательно потерял свой разум...» Это правда, что продвижение Наполеона к Москве вызвало в кругах правительства почти панику. «Отныне император — человек погибший» — именно так говорили о нем министры... Наконец, до Франции дошло известие о битве при Бородино, которую Наполеон повелел считать поражением русской армии, и на площади Инвалидов пушки Парижа салютовали сто раз подряд. В середине октября был распубликован очередной бюллетень «Великой армии», в котором сообщалось о занятии Москвы, покинутой жителями и охваченной грандиозным пожаром.

Роялисты приуныли, и только Мале оставался весел.

— Чему вы радуетесь? — обидчиво спросил его Бертье де Совиньи. — Гороскопы гадалки Кленорман подтвердились: Наполеон уже сидит в берлоге русского медведя.

— Ну, — отшутился Мале, — он свалился в эту берлогу по недоразумению. Посмотрим, каково-то он из нее выберется, когда одноглазый медведь проснется с рычанием.

— Вы имеете в виду Кутузова? — спрашивали его... Мале не поленился принести карту России.

— Смотрите! — сказал он. — Наполеон попал в условия, в каких ему бывать еще не приходилось... нигде в Европе. Отступление Барклая и Кутузова — не от страха и не от слабости россиян. Нет, — утверждал Мале, — это, скорее, великолепная западня, в которую наш император залезает сам, еще не догадываясь, куда и зачем он лезет... Москва для него и станет задвижкой, которая разом захлопнет эту западню!

В мемуарах современников того времени мы находим одно удивительное совпадение. Именно в эти дни умнейший человек Парижа, князь Талейран де Перигор, — в частной беседе с маркизою Куаньи — сказал буквально следующее:

— Вот самый удачный момент, чтобы ЕГО низвергнуть... В лечебнице для душевнобольных, почти одновременно с Талейраном, точно так же думал и генерал Мале.

Дальше