Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Вестовой Бордюгов

А разговор о Чухнине все же состоялся. И не только о Чухнине.

Как-то вечером у себя в каюте поручик решительно сказал вестовому:

— Садись, Павел, за стол. Вот пей чай с бубликами. Это, знаю, любишь. И рассказывай про Чухнина.

Матрос, казалось, ничуть не удивился словам начальника, будто ждал их.

— Только давайте так договоримся, Алексей Николаевич, — то что я вам расскажу, считайте, от меня вы не слышали. Ну, как будто в книжке прочитали.

— Ох, мы какие! Ладно! Валяй, апостол Павел, по-книжному.

— Штука в том, что у нас последнее время мода взялась: чуть где какое душегубство случится — дело рук, мол, революционеров. Удобно: все беспорядки империи на одних революционеров свалить, очернить их, опаскудить перед простым народом. Но, во-первых, революционер революционеру рознь, во-вторых, далеко не всегда они, революционеры, к душегубству причастны. Вот как раз адмирала Чухнина вовсе не революционеры убили.

— Как? Но ведь все газеты...

— Алексей Николаевич, вы ведь все равно спросите, откуда мне это известно. Не буду скрывать: брат мой покойный, Степан, рассказал.

Тот человек, что убил Чухнина, вовсе не был революционером. Он потом эсером стал, опосля. Зверонравный человек был адмирал Чухнин. И не в том его зверонравие сказалось, что он здесь, в Севастополе, вооруженное восстание задушил, не в том, что Петру Петровичу Шмидту — вечная ему память — приговор смертный утвердил: на то и есть Главный Командир флота, царевый первый тут сатрап, — нет, в душе своей жесток был он. Действительно, было такое: в феврале 1906 года эсеры чуть было не приговорили его. Однако раздумали. И тогда на прием к нему заявилась девушка, Катя Измаилович, шестнадцати лет, дитя еще... Все это Степану сам Шатенко рассказывал — вестовой Чухнина, тот самый, что и порешил адмирала. Так вот. Стояла тогда эта девчушка, говорил он, — худенькая такая, с большими испуганными глазами — суконная шапочка на голове, козловые башмачки на ногах, руки спрятаны в мерлушковую муфточку. Когда Григорий Павлович вошел в приемную, она выхватила из муфточки револьвер и три раза выстрелила в него, — ранила адмирала в левое плечо. Ну, Шатенко, конечно, вырвал у нее револьвер. И вот тут-то Чухнин дал волю зверю, жившему, видно, в нем. Бывает так, Алексей Николаевич, живет человек со зверем в сердце, не показывает никому — не было, значит, подходящих обстоятельств. Выволок Чухнин самолично девчонку в сад, прикрутил гамаком к миндалю и стрелял в нее, стрелял, — сердце у меня заходится, когда все себе это представляю, — стрелял в лицо, а особливо в низ живота, стрелял в уже обвисшую, неживую, стрелял из своего смит-вессона, затем из винтовки, выхваченной из рук прибежавшего караульного матроса... Скажите, Алексей Николаевич, кто, кто поймет страдания той девочки в последние секунды коротенькой ее жизни? Полиция потом долго не могла установить личность убиенной: заместо лица — кровавое месиво... Вдова провизора Измаиловича токмо по родимому пятнышку на бедре смогла опознать свою Катюшку. Ни к какому кружку, ни к партии это дите не принадлежало, всю свою короткую, как искорка, жизнь правду в одиночку искало... Все это видел своими глазами адмиральский вестовой Шатенко. Потом ночами не спал, метался, плакал, молился, все просил у покойницы прощение, что не заступился за нее тогда. А адмирал с той поры будто с цепи сорвался, лютый стал пуще прежнего. Вот и приговорил его тогда Шатенко. Судом своей совести. Остальное вы знаете по газетам: на даче, у теннисного корта, когда адмирал подписывал очередной смертный приговор, вестовой, «злодей-революционер», застрелил своего адмирала в упор из винтовки, А «злодей-революционер» в то время и слыхом не слыхивал, что есть такие на свете — эсеры. Кстати, эсеры спасли тогда Шатенко от расправы, переправили за границу. Опосля своим сделали. Теперь, Алексей Николаевич, самое главное. Говорят: эсеры! эсеры! А нешто эти эсеры — революционеры? Это они поначалу революционерами были...

— А где сейчас этот Шатенко? — перебил офицер.

— А я почем знаю.

— Но ведь брат твой — добрый, говоришь, хороший был человек. Как же он мог стать эсером?

— Эх, Алексей Николаевич, вы многого не ведаете. Когда подавили тут, в Севастополе, восстание — знаете, сколько властями крови было пущено? Намного превыше той, что в ноябре пролилась с обеих сторон. Страшно было на то смотреть. Вот тогда-то многие рабочие в эсеры подались. Чтобы за кровь товарищей отомстить, значит.

— Выходит, ты оправдываешь эсеров?

— Нет, не оправдываю. Я и Степе говорил, что одним страхом жизнь не повернешь. Ни бомбой, ни истерикой народ не подымешь. Другое надо...

— А что — другое?

— Откуда мне знать, — в глазах Бордюгова явная усмешка, — я не бог, а всего лишь, сами говорите, апостол.

— Павел, а ты к какой партии принадлежишь?

— Ча-аво? — матрос очень старательно оглупил глаза. — Мотористы мы. И вестовые его благородия поручика Несвитаева! И очень стараемся служить без всяких претензиев. Али не так, вашьбродь?

— Ну хватит паясничать! — озлился Несвитаев. — М-да... штучка ты, апостол Павел.

В городе

Офицеры постоянно подшучивали над Несвитаевым: схимник-сидень.

— Если вы, Алексис, променяв прекрасный пол на дурацкую трубу, которую изобретаете, рассчитываете на оной трубе въехать в рай, то помните, — язвил Аквилонов, — после того как бог с сатаной, порвав дипломатические отношения, четко поделили сферы своих влияний, и сатанаил перетащил в свое ведомство все грехи и соблазны — в раю стало ох как скучно!

— Да я — в католическое чистилище, пожалуй, поначалу, — улыбался инженер, — а там посмотрим, налево иль направо.

— Ну, ну.

Аквилонов садился за пианино, напевал насмешливо:

Ах, уста, целованные столькими,
столькими целованы устами!
Вы пронзаете стрелами горькими,
горькими стрелами стами.

— Господа, — гудел Борщагин, — а не махнуть ли нам вечерком к мадам Рекамье?

— Как так можно, Наполеон Савватеевич, — смеялся Несвитаев, — а как же Тверь? А как же распрекрасная невеста ваша, Гликерия Спиридоновна, которая, по вашим словам, возжигает?

— Алексис! — кричал неугомонный Аквилонов. — Запомни: мужчина — светильник, женщина — спичка, которая светильник возжигает, но нельзя же всю жизнь возжигаться от одной спички! Едем, господа, едем к мадам Рекамье! И берем с собой Несвитаева и отца Артемия!

Он вскочил на стул и выбросил вперед правую руку:

— Да здравствуют бордельезы — эти алтари противоскучия! Хочу — и в мирре смрадной ясно видеть, и, лик узнав, что в ликах скрыт внезапным холодом обидеть нагих блудниц воскресший стыд!

Несвитаев не обижался на офицеров, знал, за ерничеством, за внешней бравадой, за гусарством — толковые, преданные подводному делу специалисты, неплохие товарищи и, главное, думающие люди. Вон Мантьев — усовершенствовал перископ Герца, Подгорный переделал минные аппараты системы Леснера, Сережа Кукель пишет учебник для электриков-подводников, даже беспечный Аквилонов прекрасно знает минное дело, а когда остается один, извлекает из пианино не канкан, но романсы Гурилева, Булахова, Донаурова. Ну а что касается вольности поведения, что ж, проблемы пола разрешаются нынче запросто — по Арцыбашеву и Вербицкой. К тому же, как говаривал отец Несвитаева, радости жизни природа отпускает молодости в кредит, за них в старости человек расплачивается болезнями — с процентами! Несвитаев не принимал участия в похождениях своих товарищей, может быть, потому, что занят был постоянно чем-то.

Но однажды, в воскресенье, наконец решил отправиться в город. Один.

— Алексис, помни, — напутствовал его на дорогу Аквилонов, — в Севастополе около двух тысяч торговых заведений, но единственное, где с нами всегда расплачиваются за наши деньги сполна — бордель. Приличных здесь из шести — два. У мадам Акуловой девочек зовут выспренне: Галла, Изотта, Мирра, Виша; у мадам Рекамье — на библейский лад: Суламифь, Юдифь, Вирсавия, Ависсага... Алеша! — кричал он уже вдогонку Несвитаеву. — Превыспренность — это для грубых пехотинцев, нас флотских, должно влечь божественное...

Не повезло Несвитаеву: стоял великий пост, город выглядел полусонным, редкие прохожие с постными лицами спешили по своим делам.

А зима уже прошла, небо сияло удивительно чистой южной синевой, ощутимо пригревало солнце. «Ну хоть с городом познакомлюсь», — решил поручик.

А город — красивый, чистый современный город из белого камня — и состоял-то (таким было первое впечатление Несвитаева) из трех главных улиц, окаймлявших подошву престижного городского холма, на котором, брезгливо поджав лапки, расположилось все белокостное, голубокррвное, элитное.

Инженер не без интереса, но довольно быстро, обошел треугольник улиц. Кинематографы — их было два — по случаю поста были, конечно, закрыты, сорванные афиши свидетельствовали, что тут недавно демонстрировался живой иллюзион «Поцелуй Мей Ирвин и Джона Раиса». Дворянское собрание приглашало всех желающих (до событий 1905 года могло ли быть такое — «всех»?) за полтинник посетить лекцию коллежского асессора Плищенко: «Женщина — с биологической точки зрения. С показом интересных туманных картинок».

Севастополь — город флотский, отцы города — военные, это ощущалось во всем: в строгой планировке построек, в чистоте и порядке на тротуарах, в полном отсутствии пьяных на улицах (Несвитаев просто не знал, что севастопольские забулдыги в те времена как огня боялись трех главных улиц, они квасили по периферийным питейным точкам, коих было в Севастополе более трехсот), во встречающихся чуть не на каждом шагу флотских чинах, в особой подтянутости городовых, в расклеенных на афишных тумбах циркулярах и распоряжениях Начальника гарнизона и Градоначальника. Один из них Несвитаев пробежал глазами: «...требую от нижних чинов, а также прочих лиц, следующих на подводах, мажарах и проч. громоздких повозках, равно как и от гражданских извозчиков, чтобы при езде по улицам города они в точности исполняли указания полиции относительно направления и скорости езды и чтобы они по Нахимовскому проспекту, Б. Морской и Екатерининской улицам всегда ездили шагом». Подписано Градоначальником, капитаном 1 ранга фон Мореншильдом.

— Почему у вас в городе военные всем командуют? — обратился Несвитаев к рядом стоящему городскому посыльному в красной шапке, который по складам вслух читал этот циркуляр.

— Потому как у нас всему голова их превосходительство адмирал Цивинский, Начальник гарнизона, а Городской голова — не голова, а шляпа, — очень бойко выдал тот, а у самого в шалых глазах черти хохочут.

«М-да, своеобразный город», — подумал поручик.

Но было все же в Севастополе такое, что имели далеко не все крупные города Российской империи. Трамвай. В самом Петербурге рельсовую конку влекла еще пока лошадиная упряжка, а здесь уже несколько лет как денежные сборы горожан, вложенные в Бельгийское акционерное общество, надежно запрессовали лошадиные силы в тугой электрический барабан, бойко толкавший по рельсам ажурные вагончики — от вокзала в гору и по кольцу трех главных улиц.

Однако приспела пора перекусить. Офицеры, помнится, хвалили Ветцеля, расположенного возле Морского собрания на Екатерининской. В пустом зале ресторации перед Несвитаевым бесшумно возник кельнер с бритым лицом лютеранского пастора.

— Кровавый ростбиф по-гамбургски?! — изумился официант, воздев глаза а-ля страждущий Христос. — Как можно такое! Великий пост!

Несвитаев, как военный, привыкший поститься лишь последнюю неделю перед пасхой, огорчился.

— Неужели у вас тут целый месяц одними рисовыми котлетами обходятся?

— Отчего же?! — в голосе кальнера искренняя обида за фирму. — Есть рыбка, пожалуйста, на выбор: судачок отварной а-натюрель под креветочным соусом, фирменная стерлядь по-Ветцелю, кусочками, с раковыми шейками и красной икоркой, есть недурной белужий бочок в белом соусе, икорка разная свеженькая — красная, черная, ксеневая, зернистая, паюсная, имеется ушица — стерляжья, карасевая, мнёвая, балычки есть разные, яички-кокотт с шампиньоновым пюре в чашечках, куриные полотки — это не постное, правда, есть еще...

— Хватит, хватит! — воскликнул подводник. — Уху карасевую русскую с блинами!

— Что прикажете под ушицу — хереса, марсалы, водочки? — вкрадчиво и очень доверительно шепнул официант. — Хотя в великий пост и не совсем позволительно, но для уважаемого господина поручика... А может, приятную дамочку — на десерт?

— Под креветочным соусом? — засмеялся офицер. — Не надо. Уху, блины и водку!

Хорошо, когда ты молод, здоров, материально обеспечен, когда ты холост, свободен и тебе не нужно думать о завтрашнем дне! Несвитаев после ресторации, довольный, шагал по Нахимовскому проспекту. Служит он прекрасно, служба интересная — не канцелярская какая-нибудь, а подводная, героическая, — с матросами ладит, с офицерами тоже, через неделю испытает — впервой в мире! — свое устройство, он готов обнять весь мир, солнцем полна голова и... ушица отменная у Ветцеля, славно «попостился»! Конечно, если уж честно, порою он тяготится военной службой, не создан он для нее. Но все равно, жизнь прекрасна!

Он шел, улыбаясь, и чуть не натолкнулся на девушку в смушковой шапочке с вуалеткой.

— Хотите, я сделаю вам электрический сон? — сказала та с легкой хрипотцой.

— В другой раз, ладно? — стараясь не огорчить ее отказом, ответил он мягко.

— Фи, какой некомильфотный поручишка! — И добавила нецензурное слово.

«А я-то думал, Севастополь — город необычный», — огорчился Несвитаев.

Он увидел ее неожиданно. Она вышла из магазина Эрихса — стройная, худая, в длинном узком пальто из нежно-сиреневого пье-де-паона. Поручик остановился, как споткнулся. Она глянула на него из-под опушки длинных ресниц русалочьими глазами внимательно, заинтересованно вроде бы, но тут же глаза ее потухли, оледенели, поскользнулись на серебряном инее инженерных погон. Она пересекла улицу и скрылась в дверях кондитерской Мисинского. Он не посмел пойти следом.

Уже поздно вечером Несвитаев шел к Минной пристани, чтобы оттуда прямиком катером на «Днестр», домой. Впереди, саженях в двадцати, шагал коренастый мужчина в пальто военного покроя, в руке его тлела папироса. На глухой Таможенной уличке Несвитаев вдруг увидел, как от забора оторвалась тень и бесшумно заскользила за коренастым. Алексей сразу почувствовал неладное, в тускло сверкнувшей полоске в руке преследователя угадывалось лезвие. Что делать? Тень и жертву разделяло уже не более трех саженей.

— Стой! Берегись! — крикнул поручик.

Желтая дуга папиросы прочертила «темноту. Клац! — смачный удар — и что-то звякнуло. Видно, реакция у коренастого была отменная.

Когда Алексей подбежал, коренастый, держа за ворот кожуха своего преследователя, обстоятельно дубасил того головой о стену дома. Нож валялся под ногами.

— Ну зачем вы так? — поручик схватил коренастого за руку. — Вы же его убьете!

Коренастый выпустил жертву — она кулем завалилась под стену, — обернулся.

— Честь имею. Перфильев, бывший полковник. Я вам обязан, похоже, жизнью? Примите искреннюю благодарность.

Сиреневая женщина

По Фрейду, подавление первичных влечений неизбежно ведет к устойчивому, ущемленному желанию; оно, в свою очередь, порождает навязчивую идею, еще шаг — невротический срыв, беда. Алексей Несвитаев Фрейда читал и чтил (а кто в те времена не увлекался его теорией?) и, моделируя свои чувства и переживания под модного доктора из Вены, мучительно плутал в дебрях самоанализа. Теперь он ежевечерне бродил по городу в надежде снова встретить сиреневую женщину. Желание увидеть ее с каждым днем становилось все более навязчивым, болезненным. Но удивительно: он совершенно не помнил ее лица, мало того, не мог даже определенно сказать, красива ли она. Сиреневая незнакомка была призрачно туманной, поручик не сомневался, что видел ее — но наяву, во сне ли, теперь, пожалуй, не мог бы с уверенностью ответить даже самому себе. Да, но отпечаталась же в памяти реальная цветовая гамма, от теплых светло-сиреневых тонов до грустных, загадочно-лиловых. Были же, наконец, русалочьи глаза! «Боже, — шептал поручик, — избавь меня от морока, от больного бреда, от русалочьих чар! Нет, не избавляй! Обрати туманные картинки волшебного фонаря в теплую явь плоти! Дай мне быть новым Пигмалионом!»

— Ты чего там бормочешь? — спрашивал Белкин. — Через два дня в море выходить, ты бы не молился, а свое устройство еще раз проверил.

Вечером Несвитаева пригласили в рубку дежурного по отряду. Там его ожидал коренастый Перфильев. Напористый, сразу лишив тактичного Алексея возможности отказаться, он заручился его обещанием быть завтра в «Гранд-отеле», по случаю его, Перфильева, дня ангела.

В назначенный час, ругая себя за мягкий характер, Несвитаев мрачно брел на черт-те чьи не то именины, не то день рождения. Он не любил бывать в незнакомых компаниях.

Перфильев встретил его возле тяжелых от меди дверей «Гранд-отеля». Обволакивая радушием и легким коньячным амбре, уважительно, под локоток, препроводил его к отдельному, на втором этаже, кабинету. «Господи, ну сделай так, чтобы хоть побольше людей было: высижу с полчаса и смоюсь незаметно», — тоскливо подумал на пороге кабинета Несвитаев.

Господь бог мольбе поручика не внял: в полумраке кабинета, на диванчике, сидела только одна женщина. Алексей обмер: сиреневая!

— Кира Леопольдовна, моя бель-сер, сиречь сестра жены. Бывшей, — представил ее Перфильев. — Прошу жаловать, любить не прошу, все равно влюбитесь. А это, — в голосе полковника послышалась ирония, — мой добрый ангел-хранитель.

Поручик растерялся, забыл поцеловать даме руку, поклонился смущенно. Женщина улыбнулась, сама подошла к нему, шутливо погладила его локоть, назвала пай-рыцарем и увлекла обоих мужчин к сияющей на крахмальной белизне стола горке хрусталя и серебра. Она была в лиловом (о, разве могло быть иначе!) вечернем, смело декольтированном платье из рытого бархата, туго схватывающем ее тонкую талию и едва-едва прикрывающем высокую грудь. Но в ложбинке этой, открытой взорам, такой, казалось бы, доступной груди знаком предостережения полыхал сумеречный огонь крупного аметиста, камня-трезвенника, символа чистоты и строгой жизни, камня, нежно-фиолетовое пламя которого горит на митрах, панагиях, наперсных крестах митрополитов, в рапидах, трикириях диаконов, в церковных алтарях. И, вместе с тем, от Киры Леопольдовны веяло пороком.

С красивого узкого лица Киры Леопольдовны почти не сходила какая-то загадочная улыбка, голос у нее был мягкий, грудной, окончания фраз она притушивала почти до шепота — они сливались с шипением пузырьков шампанского в бокалах. Это — последнее, что успел отметить про себя Несвитаев, дальше он, что называется, потерял голову.

Бедный поручик пил нынче не вино — сиреневую мечту. Над запотевшим шампанским, над горлышками лафита, люнеля, глинтвейна, над дымящимися пулярками и филейчиками из дроздов, над куриными полотками, над крустадами из воздушных меренг, птифуров и шербета — плыла в лиловом мистическом тумане одна она, осиянная Кира Леопольдовна! В эти минуты для поручика не существовало на свете ни этого милого, с запотевшей красной проплешиной именинника, ни мужа Киры Леопольдовны (о нем она: генерал, начальник севастопольской артиллерии — монстр, бом-бардон-вульгарис, укатил по делам в Лондон, не взяв с собой супругу) — во всем мире сейчас он был вдвоем с лиловой загадкой. Он тонул, подводник, тонул, забыв о предельной глубине погружения, в опасной глубине русалочьих глаз. Бледная от вина, Кира Леопольдовна пристально, не мигая, глядела на него и говорила лениво:

— Ах, романтичные подводники! На вас, водяных чертей, нынче мода. Как на длинные шлейфы, на Гамсуна и Пшибышевского, на пустое очарование. Как все это глупо — но мода...

Перфильев, понимая, что его ангел-хранитель совсем пропал, попытался было ему помочь:

— Бель-сер, это нечестно, это же провокация с вашей стороны, пощадите мальчика.

Чувствительная влага в глазах лиловой женщины вмиг обратилась в ледяные кристаллики.

— Извольте вести себя прилично, бофрер! — голос из мягкого, хрипловатого стал звенящим, насмешливым. — Не забывайте, кто вам все это устроил, — она кивнула на стол, — а что до провокации, увольте: провокатор — профессия сугубо мужская. Вам ли это разъяснять! И вообще, — она зябко поежилась, — я устала.

Стояла лунная предвесенняя ночь с черными студеными лужами и ветром, уже теплым и влажным. Провожая сиреневую женщину, Несвитаев с наслаждением втягивал в себя свежий, со смутными тревожными запахами вешний воздух. Шли молча. Возле Владимирского собора Кира Леопольдовна остановилась, потянула Несвитаева за рукав. Они вошли в безлюдный храм и долго стояли, не молясь, в его гулкой тишине, глядя на сумеречный блеск золота иконостаса. Сиреневая женщина что-то неслышно шептала. На улице она обронила, что звезды стали копьеострые. Поручик пожал плечами и заглянул ей в лицо, оно было мокрым от слез. Изнемогая от нежности, он бережно притянул ее к себе за плечи, робко поцеловал холодные соленые губы. И губы эти через секунду стали мягкими, расплавленными.

Кира Леопольдовна сама отворила дверь. Не зажигая света, прошли через какие-то комнаты. Белая колонковая ротонда соскользнула с ее плеч на ковер. Женщина приникла к Алексею, обмякшая, горячая.

— Алешенька, милый мальчик, помогите же расстегнуть вот здесь... Ах, какой вы неловкий! Чему только вас там, в Инженерном корпусе, обучали!.. Пустите же, я сама...