Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

XXI

Комиссар раздавал сотенным групповодам-политрукам газеты, привезенные из Святого Креста. Тючок с газетами был с угла пропитан кровью пулеметчика. На кровь не обращали внимания. Дело было привычное. Каждый политрук пытался урвать побольше. Кандыбин был справедлив. На сотню досталось по десять экземпляров тифлисского «Кавказского рабочего» и по три «Правды». Газеты, в особенности «Правда», зачитывались в частях, пока становились пухлыми, как губка, разлезались от дыхания. Статьи «Правды» многие знали на память. Нередко боец, читая наизусть, только в доказательство предъявлял потертые листки.

У колодца стоял изувеченный мерседес. У автомобиля усердно полоскался Прокламация, промывая и протирая крылья и спицы. Айса лежал в соседнем со штабом доме. Кандыбин видел группы прибывающих с фронта черкесов. По закону погребение умершего должно совершаться в одни сутки. Черкесы собирались на похороны. Подъехал эфенди — мулла в сопровождении кочубеевцев-адыгейцев.

Эфенди присел у дома, заклеенного воззваниями, объявлениями и украшенного красным флагом с траурной лентой. Кругом было много людей, но на него никто не обращал внимания. Утро только начиналось, а в сердце эфенди; как гадюка, вползала темная ночь. Он перебирал янтарные четки, освященные у гроба пророка.

«Когда джалил возьмет душу мою к пророку, четки перешлите семье моей», — сказал эфенди еще там, в ауле.

Его громко и непочтительно позвали, но он не поднялся. Тогда его грубо окликнули вторично. Эфенди вздрогнул, вскочил и суетливо двинулся к дому. В приглашении клокотали такие слова, от которых в ушах шумит, как после аравийского хинина. Ахмет перестарался, добавив в черкесскую фразу несколько русских слов, заимствованных у Пелипенко.

Из комнаты вышли почти все. Эфенди, потребовав корыто и кумган, торопливо обмыл обгорелый труп Айсы. Голый Айса чернел на лавке с вытянутыми по бедрам руками. Глаза Айсы, такие всегда веселые и быстрые, были выколоты. Можно было не закрывать ему глаз. Эфенди улыбнулся уголками губ, но, вспомнив, что усмешка может стоить ему жизни, принялся быстро шептать молитву.

Эфенди приказал подать чахун. Чахун — длинный мешок из белого атласа — ему понравился. Похороны обставлялись богато, и эфенди почуял заработок. При помощи двух черкесов, случайно исполнявших обязанности муэдзинов, эфенди втиснул в атласный мешок труп и завязал оба конца чахуна священными узлами. Больше никто не увидит лица покойника.

Внесли высокие носилки, похожие на кровать. Носилки на скорую руку смастерили плотники бригады. Айсу положили на носилки. Поверх чахуна полагалось набросить шелковые ткани, как требовал закон погребения. Эфенди осторожно напомнил об этом, так как все положенное поверх чахуна по праву должно было принадлежать ему. Вошли Батышев и Пелипенко. Пелипенко приблизился, тихо ступая на носки, и накинул на покойника шелковое знамя, вышитое золотыми буквами. Знамя, последний дар бригады, должно было пойти с Айсой в могилу.

Эфенди толкнул Ахмета.

— Саро?, который придет за душой Айсы, не любит красного цвета.

Хитрый старик настойчиво требовал убрать знамя и укрыть покойника пестрыми шелками и бурками. Ахмет схватился за кинжал.

— Молчи! — прошипел он. — Саро? — черный, значит, он любит красное. Хочешь лежать, как Айса?

Отодвинулся эфенди, начал тихо бормотать главу из Корана. «Надо молчать и наблюдать», — решил он.

Две женщины положили поверх красного шелка белые и голубые цветы. Эфенди понравилась женщина со светлыми волосами. Он потушил неугодные богу мысли, и сердце его ощетинилось. Погребение не должно оскверняться женщинами. Только жена может здесь находиться, и то если она стара и не возбуждает желаний. Потом черкесы поспешно раздвинулись, и по просторной дороге прошел к телу Айсы джигит, ростом почти в два раза ниже ханоко. Он был обвешан оружием, как абрек, и висел за спиной его башлык цвета крови. Джигит принес покойному золотую шашку невиданной чеканки. Понял эфенди: такой богатый дар доступен только великому пши урусов.

— Хороните побыстрее, даю три часа, — приказал джигит, не обратив никакого внимания на старика в чалме хаджи. — Покровский жмет. Я, может, на кладбище прискачу.

* * *

Близко гремели орудия. Высоко приподняв на вытянутых руках носилки, шли соратники Айсы, джигиты бригады Кочубея. Носилки плыли, не шелохнувшись, над головами партизанской сотни, ведущей коней в поводу. Тихо уходил Айса в свою последнюю саклю, а удивленный эфенди устал подсчитывать бесконечные звенья, провожающие товарища, павшего от руки ханоко.

Далека грунтовая вода в здешних местах, и глубокая получилась яма. У могилы, выстроившись в шеренги, молча стали друзья покойного. Фронт шеренг был повернут к востоку. Эфенди совершил обряд жиназы, и впереди эфенди не было никого, кроме Айсы. Левее желтых бугров выброшенной из могилы земли распахнулась сочная бузина, наклонив агатовые зонты своих гроздьев.

Эфенди читал Коран. Ахмет загоревшимся взором следил за тем, как на правый фланг шеренги вышел командир бригады и снял шапку.

Начался даур — последний обряд перед опусканием тела в могилу. Черкесы образовали круг. Плотно, плечом к плечу, стояли всадники особой партизанской, на спины ниспадали башлыки, и казалось — на зеленую землю лег массивный багряный обруч.

Эфенди опустил ладони на темную книгу Корана и склонил голову. На Коран старший родственник покойного должен был положить деньги. Ахмет опустил на Коран кожаный мешочек и произнес: «Тысяча». Священнослужитель был вознагражден за страхи и оскорбления. Он еле держал Коран в своих дряхлых руках, так тяжел был дар Ахмета.

«Золото, — мелькнула в голове эфенди алчная мысль. — Тысяча золотом».

Он быстро приступил к обряду. Коран с золотом обходил круг. Эфенди каждому черкесу даура давал в руки Коран.

— Вручаю Коран и тысячу, — говорил он.

— Возвращаю Коран и тысячу, — отвечали ему. Таких вопросов и ответов было не меньше двухсот. Таков закон даура.

Когда Коран дошел до Ахмета, он отдал Коран эфенди, взял мешочек и оглядел всех быстрыми угольными глазами. Ахмет должен был распределить деньги среди участников даура, а большую часть пожертвовать эфенди. Ахмет медленно развязал ремень кожаной сумки, уловив алчные взоры эфенди, высоко воздел правую руку с тяжелым мешочком. Левой поднял полу черкески и скосил немного глаза, чтобы не ошибиться. Сверху в полу Ахметовой черкески полились блестящие, точно золотые капли... маузерные патроны. Это был подарок для первой сотни от комиссара, венок на могилу Айсы, — патроны из прикумского города Святой Крест.

К Ахмету подходили, он вручал им боевые патроны в память отважного друга Айсы. Эфенди, пораженный кощунственным нарушением обряда, хотел уйти. Ахмет выразительно взглянул на него, и старик точно присох к месту. Опустили Айсу, повернули сердцем к востоку и забросали сухою курсавской землей. Эфенди громко, раздраженно выкрикивал слова хутбе, чтобы умиротворить злого сард, производящего расчеты с покойником.

Ахмет, прослушав хутбе, вышел вперед. На нем была дорогая шашка, положенная на чахун Айсы Кочубеем и перешедшая по праву к живому другу. Мертвые в оружии и ценностях не нуждаются.

Эфенди слушал речь Ахмета, и снова страх вполз и уцепился за его сердце.

— Эльбрус никогда не будет черным, так и душа Айсы, — сказал Ахмет. — Учку-лан-река и Уллу-кам-река дают белую воду Кубань-реке, а после вода Кубань-реки делается желтой. Почему же мутной стала вода? Принесли Джелан-кол и Аман-кол глину от Бычесуна, великого черкесского и кабардинского пастбища. Разные реки текут в Кубань, чистые и грязные, разных людей имеет черкесский народ: имеет таких хороших, как Айса, и таких дурных, как Мусса и ханоко. Больше хороших, чем плохих. Ушел Айса один, придет сто таких, как Айса. Кто скажет — это не так? Если осел нагнется и утолит свою жажду в Кубани, разве от этого станет в реке меньше воды? Разве испугается Кубань осла и потечет обратно в крутые ущелья Учку-лан-реки и Уллу-кам-реки? Нет. Не повернет назад черкесский народ, пусть уйдут из головы ханоко такие мысли. Черкесский народ знал Магомета Дерев и знал Махмута Кушкова. Магомет Дерев продал черкесов русскому царю за большой табун лошадей, и ему поставили памятник в ауле Блечепсын. Махмут Кушков был абрек, он заряжал маузер против всех князей, и русских и черкесских, и ему не поставили памятника. Махмута Кушкова убил в спину князь Шагануков. Кто помнит, чтобы тем, кого убивают князья, ставили памятник? Почему погиб Магомет Кушков? Магомет Кушков погиб потому, что он был один. Почему погиб Айса? Его завлекли одного и убили. Ой, как нехорошо одному, даже пусть он будет орел. Но пусть ханоко убьет нас, а?

Ахмет обвел глазами бесконечную шеренгу черкесов, молчаливо внимавших его словам, хмурого Кочубея, комиссара, понимавшего его черкесскую речь, Пелипенко... Улыбка осветила красивое лицо Ахмета...

Железный мангал был набит горящими углями. Ахмет всунул в мангал тавро, приклепанное на длинной ручке. Тавро побелело. Ахмет быстро вынул его и приложил к столбу на могиле Айсы. Дерево задымилось. Черкесы опустили головы. Шелковистыми нитями их белых папах играл утренний ветер. Сняв шапку, навытяжку стоял Кочубей.

Тавро оставило глубокую метку. На гладко подструганном бревне железо выжгло букву «К», обвитую пятиконечной звездой. Айса был низшего сословия. Дед Айсы был пшитль — крепостной владетельного князя. Айса не мог иметь своего родового тавра, и на могиле красноармейца Айсы оставило дымный след клеймо Кочубея...

Левшаков примчался в Курсавку за командиром бригады. Было, очевидно, важное дело, поскольку Рой решил побеспокоить комбрига.

— Шо там такое? — спрашивал по пути Кочубей.

— Телеграмма, — отвечал Левшаков.

Кочубей получил приказание прибыть в Пятигорск по вызову особо уполномоченного ЦК РКП (б) и Реввоенсовета на Северном Кавказе — Орджоникидзе. Комиссар знал: вызову предшествовала докладная парткомиссии и ЧК, опровергшая необходимость карательных мер по отношению к Кочубею.

Выслушав внимательно телеграмму, Кочубей обратился к Кандыбину:

— Вот шо, комиссар. Потому шо кличет Орджоникидзе, — поеду. Слыхал я, великий он друг Ленину. К нему поеду, — решительно, будто боясь передумать, сказал он.

XXII

По пути в Пятигорск — Минеральные Воды. (Еще подъезжая к Минеральным Водам на медленно идущем вспомогательном составе, Кочубей удивился обилию сваленных под откосы вагонов, цистерн, мусору, всей неприглядности запущенного железнодорожного хозяйства. Он поминутно тормошил комиссара и, указывая по сторонам, говорил зло и раздраженно:

— Не могут хозяйствовать. Як загадили все пути! Як на базу у недотяпы: бугаи, коровы, ягнята и жеребята в одной куче. Комиссар, где ж тут хозяин? Вот доберусь, приведу Владикавказскую линию в добрый порядок.

Возле станции лежали, сидели, бродили красноармейцы. Тут же шел нехитрый торг. Меняли на хлеб и кусок сала потрепанную шинель, договаривались и обменивались сапогами, причем владелец более приличной обуви получал додачу продуктами или вещами. Бойцы, ожидавшие погрузки на фронт, в сторону Моздока, добывали патроны, бутылочные бомбы, расставаясь иногда с последней парой белья, полотенцем, куском мыла. Перрон вторых путей был занят матросами, к удивлению Кандыбина, ведущими между собой ожесточенную перепалку. Недоумение комиссара рассеял величественный солдат в стальном шлеме, застывший с пренебрежительной улыбкой среди гомонившей толпы этого берега. От матросов его отделяла канава первых путей. Солдат, поглядев на Кандыбина, подмигнул ему.

— Уже с полчаса царапаются, — довольным голосом сообщил он. — Вон те, что посильней горло дерут, перевозят катер в Балтийское море, драный-драный, от утопленника Черноморского флота огрызок, а те, что говорят по одному да покороче, уламывают их на фронт под Моздок подаваться, белую сволочь отчаливать. Это они про Бичерахова. Кто кого у них одюжит — пока еще темно, как в двенадцать часов ночи в самоварной трубе... Наблюдаю...

Солдат полез в карман, достал горсть подсолнухов и, не меняя позы, стоял огромный и невозмутимый, сплевывая шелуху на головы и плечи мимо него сновавших людей.

Дверь станции приоткрывалась лишь настолько, чтобы можно было в нее кое-как протиснуться. Кочубей нажал плечом и вошел в вокзал. На него посыпались ругательства:

— Людей давишь, обормот!

На грязном кафельном полу валялись плотно, кое-где один на другом, люди. Воздух был насыщен трупным запахом. У тусклых просветов заколоченных досками окон надоедливо и монотонно жужжали мухи. Чуть поодаль от входа, скорчившись, лежал человек, положив голову на левую, торчком вытянутую руку. Эта единственная поднятая вверх рука как будто требовала чего-то или молила о пощаде. Пальцы были скрючены и, сколько в них ни вглядывался притихший комбриг, оставались окостенело неподвижны.

— Гляди, комиссар, мертвяк, — тихо прошептал Кочубей. — Мабуть, тут и помер...

Уткнувшись головой в живот мертвеца, стонал казак, облизывая черные губы. Он сжимал рукой серебряный эфес шашки и силился приподняться. В глазах его были страх и тоска. Сосед — может, до этого друг — начинал разлагаться. Казак не мог отползти: ноги его выше колен были отняты, культи обернуты в конскую попону, стянутую узким кавказским ремнем.

Кочубей был поражен. Перешагивая через людей, тихо спрашивал:

— Братцы-товарищи, чи вас поят, чи вас кормят?

Его узнавали раненые, поднимали головы, жаловались:

— Нет, дорогой товарищ Кочубей! Не поят и не кормят.

Комбриг скрипел зубами. Оборачиваясь, тихо спрашивал комиссара:

— Шо же это такое? Ведь это наши же бойцы-товарищи.

Недоумевающе разводил руками и, повышая голос, возмущался:

— А завтра пробьют мою грудь четырьмя залпами и швырнут товарища Кочубея догнивать в эту кучу!

Кандыбин роздал ничтожные запасы провизии, захваченные из Курсавки. Беседовал с бойцами. Быстро записывал их адреса и просьбы. Принимал давно уже написанные письма для отправки. Ахмет пренебрежительно поил людей, вычерпывая воду из ведра грязной, сделанной из консервной банки, кружкой. Кончив поить и отбросив ведро, Ахмет самодовольно покручивал черные усики, наблюдая Кочубея, разговаривающего с худощавым железнодорожником.

— Ты начальник станции?

— Я.

— Шо у тебя люди валяются в грязи, як свиньи?

— А вам какое дело?

— Шо? Якое мое дело?! — сжав кулаки, переспросил Кочубей. — Зараз прикажи выскоблить пол и побанить отварной водой... кипяченой.

— Какое вы имеете право мне приказывать?

— Ты меня еще не знаешь! — наступая, грозно крикнул Кочубей. — Я тебя заставлю языком вылизывать, и ты будешь. Ты знаешь, кто я?

— Не имею чести...

— Я — Кочубей.

Начальник станции так и дернулся. Знать, далеко за пределами бригады гуляла кочубеевская слава. Начальник станции, кланяясь, просил извинения, обещал все устроить. Но Кочубей был неумолим:

— Бери чистик, подлюка, чисть, а я погляжу.

Начальник станции скоблил забитый грязью пол, бросая тревожные взгляды. Кочубей приговаривал:

— Во! Ишь, як у тебя ладно выходит!

Привлеченный шумом, к ним продрался важный человек в белом кителе. Жирное его лицо украшали пышные с проседью усы.

— Я заведующий. В чем дело?

— Ага, заведующий! — ядовито протянул Кочубей и, кивнув в сторону подошедшего, пропел: — Ахмет!

Ахмет вытянул плетью заведующего. Усы у того заколыхались, рот раскрылся, словно у вытащенного из воды сома. Он попятился назад. Ахмет, преследуя, наступил ему на ноги.

— Мерзавец! У меня... мозоли!.. — завопил заведующий, наконец получивший дар слова.

— Дави ему мозоли со всей мочи!.. — выкрикивал весело Кочубей. — Жми с буржуя совус!

Раненые приподнимались:

— Так их, товарищ Кочубей! Дави гнидов. Одобрительный гул зала не предвещал ничего доброго.

Кое-где щелкнули затворы.

Начальник станции и человек в кителе вытянулись во фрунт перед Кочубеем. Лица их были мертвенно бледны, и веки дрожали.

— Я еду с политичным комиссаром, — раздельно сказал Кочубей, — меня гукнул сам Орджоникидзе. Обратно буду завтра. Шоб было чисто, бо от меня...

Он, не докончив фразы, повернул голову. Острый его нюх уловил отдаленный запах кухни. Отведя рукой оправдывающихся железнодорожников, он пошел на запах, осторожно выбирая, куда поставить мягкий кавказский сапог. Кухня. В дверях смущенное лицо повара. На кончике носа дрожали огромные очки.

— Ты кто? — спросил Кочубей, пронизывая его уничтожающим взглядом.

— Повар.

— Шо делаешь?

— Готовлю пищу.

— Пищу? Кому?

— Медперсоналу.

— Перцоналу? А шо им готовишь? Яку пищу?

— Котлеты.

— Коклеты? — протянул Кочубей. — Вот оно шо! Мои други-товарищи хлеба не имеют, а перцоналу коклеты... Смирно!

У повара палками повисли руки. На животе звякнули длинные, остро отточенные ножи.

— Я — Ваня Кочубей. Бери и раздавай хлопцам по две коклеты. И корми хлопцев, пока они поднимутся. И если услышу от них хоть едину жалобу, скарежу тебя, як бог черепаху.

Вокзал начал оживать. Появился медицинский персонал, пропадавший до этого неизвестно где. Зажглись лампы. С окон стали сдирать доски, чтобы проветрить помещение. Кочубей, Кандыбин и Ахмет ожидали поезда на перроне. В железнодорожном саду ржали лошади. Коптили две походные кухни. К ним вереницами двигались красноармейцы через поваленный решетчатый забор. Кухни усиленно кипятили воду. Приходившие за кипятком звякали котелками. Незаметно подполз серый бронепоезд, обдавший волной теплого воздуха. На бортах бронепоезда было выведено полуаршинными буквами название.

— «Коммунист № 1», — прочитал Кандыбин. — Это броневик Чередниченко.

Люки открылись. Стали соскакивать бойцы Чередниченко и разминаться, не отходя от вагонов.

Кочубея разыскал начальник станции, который, поминутно извиняясь, передал заключение врачей, что, пока в вокзале будет такая скученность, достаточный уход раненым обеспечить трудно. Кроме того, нет постельных принадлежности, бинтов, продуктов.

Комбриг молчал. До слуха его долетали музыка, одновременные взрывы смеха, аплодисменты. Он прислушался, встрепенулся.

— Это шо за свадьба? Где то?

— В железнодорожном закрытом театре оперетта, товарищ Кочубей, — доложил начальник станции.

— Комиссар! Шо это за оперетта?

— Комедия с музыкой, — ответил Кандыбин, здороваясь с подошедшим Чередниченко.

Кочубей подал командиру бронепоезда руку и, нагнувшись к нему, шепнул:

— Мефодий! Построй мне человек тридцать своих голодранцев. При полной форме.

Место спектакля окружил Кочубей людьми, выделенными Чередниченко.

— Кончай комедь! — зычно крикнул Кочубей, появляясь в середине действия на сцене. — Я хочу речь сказать.

Зрители метнулись к выходу.

— Тикать? Нет. Брюхо на штык, як онучу! — гремел Кочубей.

Публика притихла. Подняли головы. Человек, украшенный огнестрельным и холодным оружием, подошел к рампе и начал излагать толковые и доходчивые мысли. Среди зрителей было немало рабочих-железнодорожников.

— Граждане! Яки ж вы граждане? — покачивая головой, говорил Кочубей. — Тут вы комедь играете, а там люди, трудящиеся люди, шо в борьбе с лютым врагом здоровье за вас повытрусили, валяются больные, ободранные и бесприютные...

— Правильно говорят, правильно, гниют на станции люди, — пробираясь через толпу, поддержал седой рабочий в кожаном картузе.

— А вы, милосердные сестры-женщины! Яки ж вы милосердные сестры? Где ж ваша людская совесть?

— Где ж наша людская совесть? Бабы, слушайте, ведь у тех солдатов тоже матери есть? — запричитали женщины.

Кочубей горестно ударил себя в грудь:

— Бьемся за то, шоб было светло, а там — як головой в копанку{14}. Бьемся, шоб было всем свободно, а там — человек на человека. Вызовет вас товарищ Ленин, як вот меня Орджоникидзе, и спросит вас: а шо ж вы делали, милые люди, когда у ваших хат люди будущее штыком да шашкой доставали? Як вы будете держать ответ дорогому товарищу Ленину? Допустит вас товарищ Ленин в светлую жизнь, а может, срубает вам гострой шашкой головы... Эх, вы полова, а не люди!

— Собаки мы, товарищ Кочубей! — закричали из толпы. — Спасибо, ума вправил, по хатам выходим красных солдатов.

Заключил он нарочито грубо, словно боясь, что человечность и теплота его слов могут быть ложно истолкованы как слабость:

— Я еду с политичным своим комиссаром, Кандыбою, по вызову самого Орджоникидзе и буду завтра обратно. Все вымыть, вычистить. Обеспечить хлопцев подушками, перинами, одеялами. Не будет в порядке, плохо вам будет. Это вам каже не який там пустомеля, а сам Ваня Кочубей.

XXIII

Пятигорск. Гостиница «Бристоль». Внутри, у лестницы, дежурил брат председателя крайкома РКП (б), Абрам Крайний. В обязанности его как дежурного входило отбирать оружие у входящих. Такой порядок был установлен для всех. Кочубей, по обыкновению, стремительно вбежал по лестнице.

— Товарищ, оружие снимите, — вдогонку потребовал Крайний.

Кочубей мгновенно обернулся. Шагнул назад. Весь напрягся. Озираясь, готовясь ко всяким неожиданностям, искал разумный в его положении выход. Случай на Курсавке остался надолго в памяти комбрига. Тогда близко была бригада, а сейчас «як бирюка в капкан» — пронеслось в голове Кочубея. Пока единственным, посягающим на оружие — ценность, равную жизни, — был только этот худенький рыжеватый мальчик.

— А ты мне его вешал? — прошептал Кочубей, схватив дежурного за грудь.

Подскочил Ахмет, способный на все. Кандыбин растерялся. Наступил один из гневных припадков комбрига, когда неосторожные расплачивались жизнью. Комиссар, прыгнув, стиснул плечи адыгейца, тот с проклятиями пытался вырваться, и кто его знает, какая драма разыгралась бы на лестнице гостиницы «Бристоль», если бы, привлеченный шумом, не выскочил Одарюк. Сразу сообразив, в чем дело, Одарюк приветливо крикнул:

— А, Кочубей! Пожалуйста, заходи.

Кочубей отступил от Крайнего.

— Пожалуйста, заходь, а сами оружию сдирают, — мрачно сказал он, глядя исподлобья на Одарюка. — Так вы боевых командиров встречаете?..

— Это порядок для всех, — понимая, в чем дело, разъяснил Одарюк, — а для Кочубея можно, конечно, сделать исключение. Заходите как есть.

Кочубей нахмурился, слушая Одарюка, известного ему как приближенного главкома, и, недоверчиво озираясь, прошел в номер, где помещался штаб. Огляделся. На стене висела большая карта Северного Кавказа, расцвеченная флажками. На столе тоже карты, стаканы недопитого чая, окурки. Настороженный Ахмет не отходил от Кочубея. Он недружелюбно поглядывал на новых людей, и его тонкое нервное лицо подергивалось. Кочубей, подозвав Кандыбина, сел рядом с ним; положив руку на колено комиссара и насупившись, изучал обстановку. Небольшой коренастый Одарюк, щеголяя офицерской выправкой, подошел к карте. С характерной для него неизменной улыбкой обвел рукой красный шнур, обогнувший пестрые пятна.

— Ну-ка, товарищ Кочубей, сейчас посмотрим, каково ваше положение на фронте. Если что не так — поправите.

Кочубей пренебрежительно махнул рукой.

— Шо то за карта! Понамазюкано черти шо. У меня своя карта. Ахмет, вытяни нашу, боевую.

На стол с грохотом легла знаменитая карта Кочубея. Неграмотный полководец уверенно водил пальцем по известным ему линиям, любовно выведенным карандашом.

— Это Кубань, — объяснял Кочубей, медленно ведя пальцем по жирной зигзагообразной линии реки, — вот тут в гору потекла... чи шо? — улыбаясь, пошутил он, так как карта на этом месте стала торчком; он расправил ее осторожно ладонью. — Во, зараз опять течет нормально.

Одарюк подавил смех. Пощипывая небольшую бородку, он с интересом наблюдал поведение комбрига. Кочубей вспотел. Снял шапку и быстро несколько раз подряд провел ладонью по коротко остриженным волосам. Удивительно точно он указывал места боев, расположения противника. Вырисовывалась подлинная картина фронта. Кочубей знал, где держат линию самые разнообразные части. Он знал районы, занятые Выселковским, Крестьянским, Дербентским, Черноморским полками. Характеризовал лабинские и донские формирования, ругал матросов ставропольского направления.

Спустя час пришел военрук, будущий комфронта, Крузе, выглаженный, упитанно-выхоленный человек.

— Товарищ Крузе, — представил Одарюк. — А это Кочубей.

Буркнув что-то, Кочубей неохотно протянул руку Крузе. Обернувшись к Кандыбину, вполголоса сказал:

— Тоже товарищ... Вся лапа в перстнях, как у девки...

С приходом Крузе Кочубей замкнулся. Неохотно, односложно отвечал на вопросы. Зевая, спросил Кандыбина:

— А шо, комиссар, догадаются они нам колбасы нажарить?

В штаб позвонили. Одарюк, переговорив по телефону, обратился к Кочубею:

— С вами хочет познакомиться Орджоникидзе. Зовет к себе.

У Кочубея проснулись прежние подозрения.

— Пусть он сюда едет, Орджоникидзе-то, — нахмурившись, сказал он.

Орджоникидзе приехал. В комнату быстро вошел сухощавый человек в военной форме. Смуглое длинноносое лицо обрамляла черная шапка волос, постриженная под горшок. Орджоникидзе был энергичен, быстр в движениях. Войдя, он твердо пожал руку Кандыбину, а руку Кочубея задержал в своей руке.

— Вот это, значит, знаменитый комбриг Кочубей? Рад быть знакомым.

Сел рядом и, хлопнув его по колену, подмигнул:

— Тут про тебя, Кочубей, таких страхов наболтали, что я и ехать к тебе боялся, а в тебе и страшного ничего нет.

— Это наш, — подмигнул Кандыбину Кочубей, — это не Сорокин.

Он охотно разговаривал с Орджоникидзе, был доволен и не скрывал своего удовлетворения.

Простой в обращении, склонный к меткой остроумной шутке, Орджоникидзе быстро завоевал симпатии Кочубея.

— Слышал я про вас и вашу правильность, товарищ Орджоникидзе. Раз при царе в тюрьму шел, значит, ни яка там подлиза, а натуральный человек.

Орджоникидзе дружески похлопал Кочубея по плечу.

— Ну, не хвали. Ты тоже с атаманами да дядьками своими богачами не здорово-то целовался.

— Да откуда ты все знаешь, товарищ Орджоникидзе, як вещун, га? — поразился Кочубей.

— Ты ж известный, потому и знаю, — отшутился Серго. — Вот расскажи, как дела у тебя.

— Это насчет фронта? Все товарищам уже рассказал. Бьемся, бьемся, а порядку нет. Дальше Суркулей да Невинки не выбьемся. Кровь льем зря як воду. Вот сгарбузую еще два полка пехоты, будем тогда оперировать, кадюкам головы отрывать да под кручу... Надо до батьки Ленина пробиться, побалакать с ним. Слышал я, шо он тож моей программы придерживается...

Орджоникидзе улыбнулся. Кочубей мучительно подыскивал нужные слова. Высказывал неверие свое в некоторых командиров, удивлялся, откуда приходят поражения и почему так долго держатся кадеты, если львами дерутся его бойцы. Под конец тихо спросил:

— А скажите, товарищ Орджоникидзе, невжель вы с Лениным вот так, як со мной, балакали?

— Да, товарищ Кочубей, — просто ответил Орджоникидзе. — А что?

— Щастливый вы человек, вот шо! Завсегда, кажуть, чернявые щастливые, а вот я белявый...

XXIV

Полный скупой, кочубеевской радости возвращался комбриг на фронт. Вступала в права мягкая прикубанская осень, когда пряной горечью пахнут пожелтевшие пыреи и полынь, когда сухо шелестят ковыли и по степи расходятся плавные белесоватые волны. Давно отряхнулись желтые и пунцовые тюльпаны, и вместо лазоревых цветов адониса торчали жесткие стебли.

Они ехали по обширному Баталпашинскому плато, и выстроченная подковами земля свидетельствовала о великих схватках. Ахмет, нагибаясь, обрывал терн и жевал терпкие ягоды, сплевывая черной слюной. Кое-где серели длинные скирды, пощаженные войной, и в пологих балках бродили поредевшие отары мериносов. Всадники, появлявшиеся то там, то здесь, напоминали снова о не выполненном еще до конца долге.

Кочубей всей грудью вдыхал воздух, молчал и был грустен. Кандыбин не нарушал безмолвия. Он, иногда приподнимаясь в стременах, глядел в ту сторону, где за хребтами и долинами трех горных рек, над ущельем быстрого Урупа, раскинулась станица Отрадная — место рождения и смерти нескольких казачьих поколений Кандыбиных. Хороши земли Отрадненского юрта — хотя под пшеницу, под выпас и сенокос! Чей плуг поблескивает лемехами, отворачивая жирную, как масло, землю извечного кандыбинского надела? Может, уже нагнал генерал Шкуро заморских толстосумов, и по щетинистой стерне зашелестели, словно игральные карты, рулетки...

Попридержав коня, Кочубей подождал отставшего комиссара. Поехал рядом. Тронул его черенком плети.

— Думки, мабуть, одни у нас, Вася, — вполголоса заметил Кочубей. — Нельзя отдавать такую землю кадету. Продадут они ее, гады. Продадут. Найдутся купцы на кубанскую землю...

Он медленно обвел рукой необъятные горизонты.

— Степу края нет, Вася. Дышал бы, дышал, пока грудь, як пузырь, вздулася б, а вот не могу. Бродит у меня в крови какая-то зараза. Гляжу на степь и выгадываю, сколько скирдов фуража можно нагатить. Квитки вижу разные: лакричник, молочай, будняк, и зло с меня выпирает, как опара с макитры. Для сена-то квитки — бурьян. Вот глядит Рой на речку и кажет: «Голубая вода, стеклянная». Ему красиво, а я кумекаю, чи будет эту стеклянную воду мой жеребец пить. Может, она соленая, як рапа, да горькая, як полынь. Забегли мы раз в дубраву. В той дубраве тополи зеленые, белявые, и торчат, як держаки хваток. Левшаков и то начал их красе удивляться. А глядит на тополя Ваня Кочубей да думает: надо выслать старшин да вырубить молодую дубраву на оружие. Держак есть, а на концу наварют ковали железо, вот и пики.

Кочубей искоса поглядел на спутника и, определив, что комиссар слушал внимательно и без насмешки, продолжил свои мысли:

— Вот ты рассказал мне про Чугая и его святокрестовскую дивизию, и взял меня интерес, Вася; кому же они день и ночь фуры гонят? Неужели товарищ Ленин такой... весь хлеб пережует, шо они намолотили? Послать ему надо, раз он дуже отощал, одну фуру хлеба, колбасы чувал да вина ведра два с Прасковеи, для разбавки чаю.

Комиссар не рассчитывал, что сообщение его о героической борьбе за хлеб прикумских партизан может быть настолько наивно истолковано Кочубеем. Комбриг, ожидая ответа, хитро улыбался, точно думая: «Вот и поймал я тебя, комиссар».

Кандыбин повернулся к Кочубею и, насмешливо поглядев в серые, играющие лукавинкой глаза комбрига, спросил:

— А ты, Ваня, не такой? Помнишь, как Деревянников выкачивал Воровсколесскую для Кочубея?

Кочубей насторожился, посерьезнел:

— Шо ты запамятовал, комиссар, шо Деревянников добывал харч для всей бригады? А Ваня Кочубей, может, и съел с того харча со всем своим штатом муки два чувала да штук пять кабанов. А тебе жалко?

— У тебя бригада, а у Ленина вся Россия, а бригада твоя перед всей Россией, как вот этот донник перед всей степью, — сказал Кандыбин, указывая на одинокий куст донника, попавшийся им на пути.

— Да шо там, в Расее, чи хлеб не родит?

— Родит, но недостаточно. Ленин должен накормить армию, рабочих... — убеждал Кандыбин, разъясняя такие простые и обычные понятия.

Кочубей решил так скоро не сдаваться.

— Рабочих на фронт, — категорически заявил он. — Рабочие делали для буржуев, для их мадамов, пудрю, дикалоны...

— А для тебя?

— Ничего для меня они не делали, — запальчиво ответил Кочубей. — Гляди: жеребца кто робыл? Сбрую, седло, черкеску, сапоги, пояс, шапку — сами казаки. Своя кожемяка, шерсть, курпейчатые ягнята. Шашку Осман ковал.

— А маузер? — ехидно спросил Кандыбин.

— А шо маузер? Я его еще в Урмии отнял, а второй под Катеринодаром добыл. Раскидал за его, як кучу навоза, отряд самого Богаевского.

— Жеребца куешь?

— Кую.

— Чем?

— Подковами.

— А подковы?!

— Ну, может, только подковы! — смутился Кочубей. — Да не только подковы. Небось шаровары-то надел алого сукна, а не из домотканины, а бешмет атласный не из холстины, а снаряды, бомбы, винтовки... Мало ты стоишь без рабочего, Ваня. Грош тебе цена в хороший базарный день.

— Ну, ты мною не торгуй, комиссар, — стараясь не поддаваться, но явно конфузливым тоном произнес Кочубей, — мной Деникин торгует. Он дает два мильона за одну только голову, а еще остаются лодыжки на холодец, гусачок на пирожки. Я дорогой.

Кочубей притих, пытливым своим умом додумывая сообщения комиссара. Кандыбин, пользуясь молчанием своего оппонента, рассказал, что и подкова не сразу отковывается, что надо из руды достать чугун, потом переплавить чугун на железо, прокалить его, что у плавильных печей иногда жарче бывает, чем в самом горячем бою. Кочубей, видно исправляя допущенную ошибку, значительно подобрел к рабочим.

— Выходит, надо им помочь, товарищ политичный комиссар, — согласился он, — надо и нам начать обмолот хлеба, що кинули экономщики, да наладить доставку хлеба на Яшкуль. Может, казаки-жители помогут, потрусят закрома, только нужна им плата. Где ж грошей добыть, товарищ комиссар?

Задумался комбриг, а потом встрепенулся от удачно пришедшей мысли:

— Хай помогнет вся бригада. Ты, Вася, проструни завтра на фронт, по всем сотням. Хай дают согласие передать на хлеб свое жалованье. Не нужно им жалованье, такие мои думки, — одягнуты они, обуты и накормлены... На шо им сто пятьдесят рублей в месяц? Хватит с них по десятке на семечки.

— Выходит, теперь только осталось доказать, что кочубеевцы не хуже чугаевцев-прикумчан, — сказал Кандыбин комбригу. — Завтра у нас загорится дело.

— Вот так Васька-комиссар! — похвалил комбриг. — И на шашках, и по подковам, и по уговорам. Ой, мабуть, от тебя девчата сохнут, Васька, га? Прямо и святой Иван Златоуст и Егор Гадюкодав.

Стали чаще попадаться конные группы. Беспрерывные бои истрепали людей и коней. Прежние щегольские башлыки были помяты, почернели и кое-где прожжены. Знать, свалился казак у костра, как убитый, в прохладную осеннюю ночку. Лица были тоже опалены. Здоровались с батькой. Сверкали радостно зубы.

В Суркули въехали, когда солнце пошло вниз от полуденной заметки, что наметили кочубеевцы во дворе штаба по крестообразному колодезному журавлю.

Кочубей присел на завалинке, не входя в штаб. Он привез из города гостинцев и, держа на коленях хозяйского и еще чьего-то малышей, разгрызал орехи своими крепкими зубами и ядра отдавал им.

Улыбнулся подошедшему комиссару, подвинулся. Кандыбин присел, тоже вынул из кармана подарки — два пряника в форме розовых, обсыпанных сахаром коней. Передал обрадованным детям:

— Катайтесь, ребята. Не все ж нам, надо и вам. Кочубей заботливо вытер меньшому нос подолом его же холстинной рубашки, заскорузлой от арбузного сока.

— Не будет с этого парасюка толку, ей-бо, не будет, — безнадежно сказал Кочубей.

— Может, и будет, Ваня! Что же ты его конфузишь?

— Не будет, Вася, нет. Як смолоду к сладкому привыкнет, ну и пропало все. Вот я конфет укусил пятнадцати годов, и то было зуб сломал. И толк вышел с меня. Гожусь кое на шо, а це — барчата.

«Барчата» были босы и без штанишек. Пятки у них потрескались, и рубашки были разорваны. У одного обнажился пупок, у другого — обгорелая, до цвета чугуна, костлявая спина.

— Этого барчука я знаю, — улыбаясь, указал комиссар на хозяйского сынишку, — а другого вижу впервые. Чей хлопец, а?

Кандыбин взял его шутливо за щечку; ребенок отвернулся и приник к груди Кочубея. Кочубей погладил его по головке.

— Кажуть хлопцы, позавчера его батьку убили.

— Какой сотни? — удивился комиссар, зная наперечет всех бойцов бригады, имевших семьи в обозе.

— С якой там сотни! — отмахнулся комбриг. — Жителя сын, да еще, кажуть, сухорукий был его батько. На загоне убили. Чужой клин пахал. Черти его мордовали в такое время пары подымать. Шкуринцы укокали. Мабуть...

Комбриг, не докончив фразы, поставил на землю ребят, встал и, встряхнувшись, направился в глубь двора.

— Шо там за свадьба? — недоумевал он, приближаясь. Под размашистой бесплодной грушей собрался кружок.

К дереву подводили строевых лошадей и через несколько минут уводили с коротко подстриженными гривами, точно у лошадок-двухлеток, и с обрезанными по самую репицу хвостами.

Кочубей растолкал увлекшихся бойцов и, пораженный, остановился у круга. Помаргивая красными веками и поторапливая, трудился казак, похожий на цесарку. Это был Чуйко, коновал. У ног Чуйко лежала груда конского волоса, а через плечо болталась неизменная сумка с набором инструментов, необходимых каждому уважающему себя коновалу.

Кочубей вспылил:

— Ты шо тут мудруешь, га?

Чуйко, нисколько не испугавшись, важно расправил хилые плечи.

— Должна быть отличной лошадь революционного солдата, чтоб по коням угадывал своих трудовой класс. Вот и приказал я обрезать хвосты и гривы.

Кочубей, не сводя глаз с Чуйко, крадущейся походкой начал надвигаться на него, выдавливая почти шепотом сквозь стиснутые зубы:

— Да кто тебе дал право приказывать? Кто дал тебе право с моей бригады цирку робыть?

Чуйко, почуяв беду, испуганно заморгал и стал бочком отступать. Ярче вышли на лицо ржавые пятна. Бесцветные глаза его, перестав мигать, стали округляться и будто остекленели. Сейчас он не напоминал цесарку, хлопотливую рябенькую птицу. Он походил на робкого кролика, замороженного гипнотическим взглядом удава.

— Как я есть конский лекарь... — пытался он оправдаться.

— Шо? Лекарь?! — рассвирепел Кочубей так, что Чуйко весь собрался от страха. — То-то я гляжу — в сотнях кони куцые. Муха, овод засекли худо?бу. Жители на смех подымают куцую кавалерию... Хлопцы, всыпьте ему!

* * *

Вечером, когда на столе штаба шипела аппетитная колбаса, прибыл Кондрашев в сопровождении сильного конного отряда под командой пискливого Птахи. Кондрашев был голоден, Птаха тоже поглядывал алчно на пустую сковородку.

Они, охотно приняв приглашение, сели к столу и сняли шапки. Догадливый Левшаков исчез и затеял бранчливые переговоры с хозяйкой. В горнице было накурено. Кондрашев распахнул окно.

На завалинке под окном кто-то уныло и монотонно пел:

Гора крутой,
Ишак худой,
Кибитка далеко,
Вода глубоко.

Ахмет презрительно бросил:

— Петь никак не умеет. Калмык поет, очень скверно поет.

Абуше Батырь — боец партизанской сотни — продолжал безрадостную песнь.

Игнат Кочубей, расправляясь с колбасным кругом и поминутно утираясь расшитым полотенцем, флегматично заметил:

— Не иначе — к лиху. Вот перед тем, как Наливайку убили, тоже вот так, як зараза, пел.

Суеверный Кочубей подскочил к окну, крикнул:

— Геть! Шо, тут тебе медом намазано? Вернувшись к столу и как бы оправдывая подчиненного, сказал:

— В бою тигра. А спивать — як сто шакалов. Чи голосу нема, чи жизня у них в степу тошная...

Степняк давно исчез. Ничто не нарушало теперь тишины, но дикая песня нагнала на всех необъяснимую тоску.

Молчали. Прочищали зубы, вертели из газетной бумаги козьи ножки, не торопясь, выбирая с крепких ладоней махорку широким концом закруток. Колбасу продолжал уничтожать один Кочубей.

Кондрашев кончил есть, закурил, подвинулся к Пелипенко.

Взводный привез сообщения с фронта от начальника штаба и Михайлова, поэтому за столом комбрига был случайным гостем. Пелипенко значительно потолстел за последний месяц. Он стеснялся обнажать свое тучное тело, но жара заставила расстегнуться. Сидя под образами, с наслаждением затягивался дымом папиросы и ежеминутно сплевывал в святой угол, под лавку. На шее его по-прежнему лоснился кожаный гайтан, в свое время заинтересовавший Левшакова.

— Религию не забываешь? — лукаво спросил Кондрашев, потянул гайтан. — А мне комиссар, по секрету тебе скажу, хвалился, что ты в коммунисты записался.

Пелипенко покраснел. Неловко застегнул ворот. Последний раз затянувшись, поплевал на пальцы, растер в них окурок и вытер пальцы о штаны.

— Трошки не так, товарищ командир дивизии, — я большевик, а не коммунист, — поправил взводный с неким чувством превосходства. — В церкву не ходю, попов не люблю, но в бога верю. А коммунист должен крест снять обязательно, а я привык к кресту, будто к куреву.

— Вот тебе и программа! — воскликнул Кондрашев и, переменив тему, обратился к Кочубею: — Ваня, у меня к тебе есть дело.

— Говори, раз дело. Со мной сам Орджоникидзе о делах разговаривал, а тебе и сам бог велел, — пошутил комбриг, дожевывая и вытирая пальцы прямо о скатерть, показывая этим, что он приготовился слушать.

— Вот какие дела, Ваня, — начал тихо Кондрашев, — идут слухи по армии — организует генерал Шкуро большую конную группу для прорыва фронта. Хочет окончательно отрезать армию от Царицына, закупорить нас хочет на Северном Кавказе, как в бутылке. По аулам и станицам бродят шкуринские агитаторы, князья да атаманы поднимают народ, баламутят. Как у него дела идут, у Шкуро, очень необходимо знать нам, Ваня. Штаб-то он перенес в Крутогорную станицу. Там у него вроде и центр комплектования. Что у него делается?

Кондрашев выжидательно поглядел на Кочубея, вынул платок и старательно вытер свою вспотевшую, наполовину лысую голову.

— Так чего тебе от меня нужно, Митька? — удивился Кочубей. — Крутую горку, может, взять? Давай приказ.

— Нет, — отмахнулся Кондрашев, — нужна глубокая разведка, ценные сведения... У тебя есть пронырливые ребята.

— Эге, понял! — обрадовался Кочубей. — А может, все же взять станицу надо?

— Нет, это не удастся. Можно бросить бригаду в капкан. Людьми рисковать нельзя, Ваня. Люди дороги нам сейчас. А вот задание подпольным ребятам пускай захватят твои разведчики.

Кочубей хлопнул в ладоши.

— Володька!

Из теплушки появился растрепанный Володька. Он укладывался спать и был в матросской тельняшке, охватывавшей его небольшое сильное тело.

— Вот шо, Володька. Собирайся к Шкуре в гости. Ты добрый грамотюка — до тыщи считать можешь. Да и очи у тебя, як у обезьяны на ярмарке. Да еще почту подполью подкинете. Письма! А шоб тебе одному не было скучно, возьми с собою... — Кочубей внимательно оглядел присутствующих и, задержав взгляд на Пелипенко, добавил: — Пелипенко.

Игнат ущипнул избранного, подмигнул:

— Вот, Охрим, со взводного — в почтари. Колокольцы не забудь прицепить на оглобли.

Кочубей сердито взглянул на брата. Крупным шагом забегал по комнате. Что-то соображая, бормотал про себя:

— Роя зараз нема, он бы придумал фокус.

Потом лицо Кочубея озарила новая мысль, он осклабился, круто повернулся:

— Пелипенко будет слепцом, Володька — поводырь. Струмент достать Игнату. Давай, Митька, пошту. Да побалакай обо всем с хлопцами. А ты, Пелипенко, хоть и слепой, гляди в оба, шо там у Шкуры.

XXV

Ночью по Волчьей балке перешли условную линию фронта шестипудовый «слепец» с органчиком и поводырь. Сделав около двенадцати верст по полевым дорогам, они добрались к рассвету до Крутогорского почтового тракта.

— Як добрые кони, — отдуваясь, сказал «слепец». — Не швидко, Володька?

— Нет, товарищ Пелипенко, я быстрый.

Им встречались и всадники и подводы, но никто не обращал на них внимания. Много шлялось тогда певучих слепцов по кубанским укатанным шляхам. На ярмарках и базарах слушали их, швыряли в железную чашку грошовую милостыню, но здесь объезжали нищих рысью, чтоб не подцепились ненароком.

Миновав аул и переходя вброд студеную протоку, взводный поскользнулся на камне, вымок.

— Тю, бес кривоногий! — ругался Пелипенко. — Как с коня сойду, так нападет на меня какая-то трясучка.

Пришлось задержаться, хотя Крутогорская была перед ними. Сделали привал. Выжали вдвоем скудное одеяние нищего. Растянули на кустах для просушки. Голый Пелипенко отмахивался жухлым листом лопуха от осенних назойливых мух.

— Добре, что батько письмо подпольное на гайтан приспособил, а то довезли б летку, — бурчал взводный.

— Какую летку? — полюбопытствовал Володька.

— Письмо да летка — все едино, — отвечал Пелипенко. — Ты слышал, как раньше летку возили?

И пока просыхала одежда, поведал казак Пелипенко своему малолетнему спутнику об атаманской спешной почте — летке.

Правлением выделялся специальный резерв, или по-казачьи искаженно «лизерт», для переброски важных депеш от станицы к станице. Чаще всего депеши эти исходили от атамана отдела{15} и требовали срочной доставки. В «лизерт» выделялись от кварталов и сотен богатые и бедные. Обычно крепкий казак из «лизерта», получив пакет, седлал коня и мчался с важным пакетом. А бедный, безлошадный казак запрягал быков в громоздкую мажару. Клал гонец пакет на мажару, на свитку, вверх пятью сургучными печатями, и отправлялся в путь, таща волов за налыгач. Встречные обычно интересовались: «Куда путь держишь, лизерт?» — «Не видишь, летку везу», — важно отвечал гонец, вышагивая в ногу с волами.

— А ты, Володька, куда скорее Кочубеево слово доносишь, — заключил свой рассказ Пелипенко, — потому и пуля тебя никак не угадает.

Лес обширной поймы реки прорезывался протоками. Кое-где зеленели луговины, покрытые сочной высокой травой. На крутое правобережье нависали сараи и заборы приречных дворов. Напротив ворчливой водяной мельницы, на обрыве, отчетливо выделялись бордовыми монументальными стенами какие-то заводские постройки. От завода круто вниз вела деревянная лестница. По лестнице спускался казачий оркестр. Под солнцем золотели трубы, вспыхивая и потухая, точно сигнализация гелиографа. Трубы просигналили последний раз на свайном пешеходном мосту и скрылись в лесу. В лесу, очевидно, предполагалось гулянье.

— В хорошей станице люди живут, — сказал Володька, проводив глазами трубачей.

— Что это за станица! — презрительно скривился Пелипенко. — Речки непутевые, так и валят с ног. Пока до станицы доберешься, как коршун летаешь с горы на гору. Нет лучше Кирпильской станицы. Весь юрт — как на ладони, а посредине речка течет спокойная, важная, как попадья. В камыше у нас всякой твари по паре: утка, лыска, нырок, чирок. В Кирпилях сазаны — как подсвинки, караси — как поросята, линьки — как сосунки. А раки? Раки, как черепахи, — одной клешни хватит закусить полбутылки. Эх, Володька, хорошая станица Кирпильская! Как повырываем волосья кадету, приезжай ко мне в гости. Женим тебя в Кирпильской, справные девчата у нас в станице, вот такие, как я...

Пелипенко расправил широкие плечи и, выпятив могучую грудь, ударил по ней кулаком. Володька потянул его за руку.

— Глянь, дядя Охрим! Пелипенко прищурился.

В воду влезло темное стадо буйволов. Они вобрались в протоку, легли и подняли вверх безразличные квадратные морды. Пастух, не снимая штанов, перешел протоку и, волоча змеевидный конопляный батог, приблизился к путникам. Поздоровался, сел и попросил закурить. Пастух был молодой невеселый парень, худой и длинношеий. Он курил сыроватую махорку Пелипенко и поминутно кашлял. Наблюдая торопливые воды, он безучастно бросал в протоку камешки.

— Уважает буйла мокрое, — глядя на нищих, тихо произнес он. — Заберется в воду — не поднимешь: как каменная. Обрыдло у них в подчинении быть. Вроде и хозяин скотине и не хозяин. Жди, пока она сама встанет.

— Все твои буйволы? — удивился Володька, разглядывая войлочную осетинскую шляпу пастуха и драный бешмет.

— Какой там мои! — покашливая, отмахнулся пастух. — Чужая скотина. У черкесов в работниках, в ауле. Все воюют, а я один с буйлами, тоже, поди, воюю...

— Бросил бы их, — посоветовал Володька.

Пастух глянул на него. Володька разглядел серые печальные глаза парня. Под глазами были темные круги и, несмотря на очевидную молодость, мелкие старческие морщины.

— Бросил бы, да не могу. Кому я нужен? Хворый я. С Суворовской я сам. Шкодливый был. Раз крал горох у хуторянина, Луки Копытова, а он застал... ну, я с того дня и высыхать начал.

Пелипенко толкнул Володьку в бок, шепнул:

— Про нашего Копыта. — Громко спросил: — Так с чего сохнуть начал?

— Поймал Лука, прикрутил к дрогам конскими путами да и начал гонять по кочкам. Пока кровь с глотки пошла. То смеялся Лука, а то сам испугался, отвязал, домой отправил и гороху еще в карманы мне напхал.

— Может, не Лукой зовут Копыта, а Тарасом? — нахмурившись, спросил взводный.

— Нет, Лука, — отмахнулся пастух. — Тарас-то брат его. Тот справедливый. Говорили на улице, у Кочубея он в отряде. Я бы сам к Кочубею пошел в отряд, да негож. Все одно не возьмут.

Буйволы начали подниматься. Пастух встал. Он покачивался на длинных ногах, застегивая бешмет. Из бешмета лезли клочки хлопка.

— Кто в Крутогорской атаманует? — спросил, будто невзначай, Володька. — Кто управляет, добрый до нищих-старцев?

— Да, может, до старцев и добрый, а вот молодых со свету сжил, — меняя тон и возбуждаясь, ответил пастух. — Главный будет атаман Михаил Басманов — генерал. Был проездом Покровский, повешал, повешал и на фронт подался. Сейчас Шкуро здесь. Азиатские полки смотреть приехал, а может, царскую тетю проведать.

— Какую тетю? — насторожился Пелипенко.

— Да гостит сейчас в станице великая княгиня Марья Павловна, что ли, с детьми, да еще князья какие-то. Живут в доме полковника, у него еще яблони родят лучший на всю станицу шафран. На улице караулы. Меня в воскресенье не пустили по той улице. В доме танцы. Говорили на базаре казаки: потому танцуют, что с ними самая главная по танцам, вторая жена самого царя, Кшесинская.

— Гляди, прямо не Крутогорка, а Петербург, — удивился Пелипенко. — Да что же они тут делают? Танцуют, и все. Люди кровь теряют, а они танцуют. — И тихо шепнул Володьке: — А мы насчет Сорокина своего сумлеваемся. Может, так и надо: как вылез в великое начальство, так без выпивки и танца — вроде без полной формы. Как свадьба без музыки. — И уже громче спросил: — Да где же они гроши берут?

— Деньги есть у них, — собираясь уходить, ответил пастух. — Казаки-конвойцы говорили — Шкуро за двадцать мильонов вывозит гужом их до самого Новороссийска. Не последнее ж отдали.

Пелипенко, забыв, что он немощный слепец, вскочил, плюнул и выругался так, как мог отвести душу только лихой кочубеевский командир.

Пастух, не обращая на него внимания и не попрощавшись, покашливая, перебрел протоку и погнал в гору блестящее стадо.

Влажная одежда досыхала в пути на горячем теле взводного. Они шли, и для практики Пелипенко ворочал белками, пел, покручивая незамысловатый органчик. Затемно добрались до церковной ограды и заночевали под густой и надежной сенью грушевых деревьев, недалеко от могилы похороненного в ограде священнослужителя с длинной и странной фамилией.

Утром их прогнал церковный сторож, и они направились к базару.

Станица была многолюдна, шумна. Чувствовалась близость фронта. Во дворах стояли армейские повозки, тачанки, кухни. На площади, у веревочных коновязей, расположилась сотня казаков-черноморцев и, накрытые брезентом, серели горные орудия. На базаре бабы торговали молоком, сметаной, маслом. Гоготали гуси, ощупываемые и передаваемые из рук в руки. Бойко распродавали с возов арбузы и дыни.

Молчаливые карачаевцы сидели на корточках возле пирамид брынзы. Тут же рядом, связанные веревками, поводили печальными влажными глазами поджарые бараны высокогорных пастбищ. Привыкшие к альпийским лугам Бычесуна и безмолвию, они не понимали прелести базарной сутолоки, блеяли и поворачивали удивленные сухие головы. Карачаевки торговали айраном, выдавливая кислое молоко из коричневых бурдюков, доставленных в долину на низкорослых облезлых ослах.

За «слепцами» двигалась орава мальчишек. Пелипенко устал закатывать очи и притворяться немощным. Он был потен и зол. Уйдя с базара, они снова попали на площадь к собору к концу обедни. Замешавшись в празднично разодетую толпу, они протиснулись как раз к тому времени, когда из церкви, сопровождаемый пасхальным трезвоном колоколов, вышел генерал Шкуро.

Казаки конвоя генерала сдерживали напор, но все же вскоре Шкуро оказался в плотном кольце любопытных. Пелипенко, будучи на полголовы выше всех, сумел разглядеть генерала.

Шкуро был затянут в серую черкеску. Оружие было выложено слоновой костью. Рукава черкески были широки и подвернуты почти до локтя, обнажая шелковый бешмет.

Генерал был похож на обыкновенного казачьего вахмистра. Держал себя с нарочито подчеркнутым достоинством и грубоватой натянутостью.

Сопровождавший его генерал Басманов блестел крестами и медалями, добытыми еще в Маньчжурии, под водительством генерала Мищенко. Черкеска черного сукна была расшита генеральским басоном. Бешмет настолько затянул воловью шею, что лицо атамана отдела налилось кровью. Был грузен Михаил Басманов; говоря со Шкуро, нагибался всем корпусом и, видимо, стеснялся ломать спину перед этим неказистым, бесцветным выскочкой, взлетевшим, как фейерверк, на вершину чинов и славы.

Шкуро медленно продвигался. Он недовольно морщился и был беспокоен. По пути отвечал на незначительные вопросы станичников об успехах на фронте, о предполагаемом призыве трех годов. Вопросы ему, очевидно, надоели, и он отвечал быстро резким, срывающимся голосом.

Володьке, как он ни тянулся, не был виден Шкуро, но его самоуверенный голос раздражал Володьку, и его так и подмывало сделать генералу неприятность. Когда Шкуро в ответ на чей-то вопрос зло обозвал Кочубея большевистским выродком, Володька не выдержал и звонко выкрикнул:

— Ваше превосходительство, правда, что вы поймали Ваньку Кочубея?

Кругом притихли. Басманов выпрямился, грозно метнул глазами. Какой-то солдат в зеленых обмотках, больно ущипнув Володьку, дернул его и поставил за свою широкую спину. Пелипенко, сверкнув фарфоровыми белками, застыл. Гроза миновала. Басманов нагнулся к Шкуро, и тот, сдвинув выцветшие брови, резко бросил:

— А меня поймал Кочубей?

— Никак нет, ваше превосходительство! — поспешно рявкнули конвойные казаки и вперебой кое-какие старики.

— Ну, так и я его.

Ускорив шаги, Шкуро подошел к фаэтону, отстранил истеричных дам, пытавшихся поцеловать полы его черкески, и покатил к дому по дороге, раздвинутой конным конвоем.

Не успел лакированный задок фаэтона скрыться за акациями, площадь окружили казаки-черноморцы.

— Облава! — с неподдельным ужасом воскликнул молодой карачаевец и, работая локтями, кинулся в сторону.

Солдат в обмотках быстро нагнулся, вымазал пылью лицо и, скривившись, подмигнул Володьке:

— Сейчас будут трех годов призывать... добровольческая армия. Может, за дурачка пройду!

Пелипенко поволок Володьку, забыв про слепоту.

— Забратают, ей-бо, забратают, — тревожился он. — Видишь, как Шкуро войско организует.

— Дядя Охрим, — радовался Володька, — считай, ползадачи вырешили, а? Про это и сомневался начдив.

На них хлынула толпа, почти сбив с ног. На площади появились верховые. Проверяли документы. К церковной ограде сгоняли мужчин под охрану взвода юнкеров. Над толпой пронеслось истошное причитание:

— Ой, на кого ж вы нас оставляете? Ой, да куда ж вы его забираете?..

В ответ запричитали бабы, выкрикивая плачевные слова.

— Ой, да куда ж вы его забираете? — метался безнадежный голос, осиливая весь поднявшийся над площадью шум.

Так голосили только по покойникам.

Володька вцепился во взводного и потащил его по улице, ведущей к Кубани. Их догнала волна людей, отхлынувшая от кирпичного здания почты, сшибла и понеслась дальше. Кое-где упали женщины. Гикая, скакали черкесы. Взводный выругался, не поднимаясь, крутнулся в пыли, поспешно нащупал в лохмотьях шероховатую ручку нагана... Может, погиб бы пылкий кочубеевец, но неожиданно пронеслась горластая команда, повторенная, точно эхо, во всех концах площади:

— Снять посты, прекратить проверку!

Черкесы, завернув, поскакали к почте. На площадь въезжал на сиво-вороном жеребце казачий офицер в сопровождении седобородых в зеленых чалмах. Это был друг Шкуро, прославленный жестокостью и отвагой есаул Колков, будущий командир волчьей сотни. С ним были представители аулов, князья и эфенди. Позади на двух разведенных мажарах, запряженных быками, лежали бурыми холмами зубробизоны, убитые есаулом в истоках Большого Зеленчука, в урочищах Кяфара.

Мимо кочубеевцев проскрипели подводы с богатой охотничьей добычей шкуринцев, проехали казаки на заморенных конях с двумя вьючными пулеметами. Пелипенко, машинально покручивая ручку органчика, напевал «Лазаря». Володька видел, как от ограды под усиленным конвоем повели сотни полторы вновь навербованных «добровольцев», а за ними с плачем бежали женщины.

«Слепцы» расположились у протоки, недалеко от водяной мельницы. Никто им не мешал. Они резали продольными кусками арбуз и пряную дыню-зимовку и обсуждали переживания сегодняшнего дня. Органчик лежал рядом. Невдалеке купались. Пелипенко чувствовал себя неудобно в узкой одежде, поспешно раздобытой в Суркулях, и пытался снять рубаху. Под рубахой ничего не было, кроме розового мускулистого тела, и Володька не советовал раздеваться.

— Дядя Охрим, очень уж у тебя фигура ладная. Как бы не заподозрили. Хоть грязью ребра нарисовать, а то какой же ты слепец.

— Да, видать, что так, — вздыхал взводный. — Вот как с почтой?

Из разговоров на базаре они узнали: четырех большевиков, указанных по фамилиям Кондрашевым, незадолго перед этим повесил Шкуро на базарной площади. Пятый бежал и, судя по намекам, скрывался где-то в прикубанских садах. Чтобы повидаться с ним, надо было иметь знакомых в станице. Пелипенко еще больше потел и доканчивал третий арбуз, когда к ним, незаметно подойдя, подсел вчерашний длинный пастух в осетинской шляпе.

— Здравствуйте, товарищи, — тем же безучастным голосом поздоровался он, глядя в сторону.

— Здоров, товарищ, — притягивая пастуха за руку, ответил Пелипенко, внезапно почуяв в обращении «товарищ» неожиданного союзника и помощника.

Пастух огляделся. Поднялся.

— Тут не совсем ладно.

Они перешли мутную и шумную протоку, пересекли лесок и очутились на песчаном берегу основного кубанского русла. Здесь людей не было.

— Мало передать письмо — надо станицу поднять, — тихо и все так же печально заявил пастух, дослушав Пелипенко. Он закашлялся. — А вы сумеете. Жив Кочубей?

— А куда ж он денется! — гордо ответил Володька.

— То и Шкуро сказал, как ты его спросил. Я все слышал. Догадался. Неспроста же пробрались в опасное место. Решил — разведка. Тут ожидают красных. Видели, как до генералов добровольцы идут? Почему Кондрашев не идет? Ведь свободно забрать у кадетов станицу.

Парень оживился. Показался он Володьке теперь молодым и красивым. Пелипенко не поддержал воинственных настроений собеседника.

— Забрать станицу легко, да удержать трудно, — разумно определил взводный. — Вскочишь в нее и будешь как мышь в котле. В ямке стоит ваша станица.

— А я все мечту имел нашим помочь, пушки считал шкуринские, пулеметы, — грустил парень. — Хотелось чем-нибудь помочь своим... — и он, докончив, отвернулся.

Взводный сочувственно покачал головой. Тронул парня.

— Как тебя кличут?

— Степан, — ответил пастух, не отнимая шляпы от лица.

— Так вот что, Степка. Пушка да пулемет счет любят. Не зря считал. Ну-ка, выкладывай, сколько этого добра у кадета.

Парень подробно перечислял огневое вооружение шкуринцев. Пелипенко даже вспотел и, толкая Володьку, приговаривал:

— Видишь все, как в своем амбаре. Все, что есть в закромах, что чувалами. Батько три раза перед бригадой целовать будет. А хворобу твою вылечим, не робей, — утешал Пелипенко. — У нас в бригаде есть ловкий фершал: рыжий, плюгавый, а все превзошел. Коня и бойца может на ноги поставить. За неделю до этой путешествии мучился я животом. Не пойму, с чего он закрутил. Аль с баранины. Аль с кисляка-каймака. Так будто и не может того быть, бо съел я всего-навсего кисляка того полведра в Ивановском селе. Одним словом, сгорбатила меня хвороба. Не мог прямо ходить, все дугой. Пронос открылся. Беда! Хлопцы — в шашки, а я в кусты. Пояс на шею и думаю, как индюк. Перед взводом страм. Раз было кадет срубал, да случай спас. Штаны я не успел одеть. Застеснялся кадет, и срубал я его. Может, никогда не дрался барчук с беспортошным. Так обратился я к Чуйке: «Вылечи, говорю. Бери что хочешь за средство: шашку, кисет». Не взял ничего, а вылечил. Дал бутылку, с черным-черным жидкостей и сказал: «По две деревянных ложки три раза в сутки». Как рукой сняло!

— Да что ж то было, дядя Охрим, деготь? — плутовато спросил Володька.

Пелипенко хмыкнул и обидчиво бросил:

— Деготь?! Такой фершал — и деготь... Он меня тем лечил, что сам царь раньше принимал, до революции... Креолина какой-сь, во!

Пастух сдержанно улыбался. Володька, схватившись за живот, катался по песку.

— Ты чего? — надулся Пелипенко.

— Дядя Охрим, — визжал Володька, — да креолином коней от часотки пользуют.

— Брешешь ты! — обиделся взводный и, немного смущенный, переменил разговор. — Как с леткою? — обратился он к пастуху.

— Попытаемся. Отпусти Володьку. Сходим к знакомому парубку, он в караул идет.

Пастух закашлялся. Отхаркнулся кровью.

— Все ж смех смехом, а надо до Чуйки, — убежденно произнес Пелипенко, поглядывая на кровь. — Враз, как рукой... Он сеченный хоть, да битый завсегда дороже...

— У нас свой черкесский доктор в ауле, доктор на весь мир, — похвалился со вздохом парень, — да разве он пастуха будет лечить! Что взять с голого?

Володька придвинулся ближе.

— Степан, а как все же до того попасть, что в сады ушел?

Долго у суматошной Кубани шептались люди.

Когда темнота спустилась и у берегов появились патрули, Пелипенко, Володька и их новый друг поползли по-над рекой в кустах податливого ивняка.

Дальше