Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья

Глава первая

На амнистию выходили пока одиночки, обычно после заката, опасливо пробираясь тайными тропами и боясь встретить пулю от своих бывших соратников. Обманутые вожаками, истомленные в схронах, бледные до синевы, они сдавали оружие, высыпали патроны, беспомощно опускали руки, глядели исподлобья; души их были истерзаны наговорами и слухами.

Приходили в милицию, в местные Советы, к пограничникам. Проверка не затягивалась. Отправляли их по желанию либо к семьям, либо в другие области, куда они сами просились, чтобы там переждать лихое время.

Приближалась зима. Длинные ночи похолодали. Лиственные деревья и кустарники почти полностью оголились. Бандеровцы теряли остатки своих кадров, в основном навербованных из кулаков, лавочников, бывших контрабандистов и некоторой части обманутой молодежи, привлеченной в свое время крикливыми националистическими лозунгами. Открыто шло классовое размежевание. Среднее и незаможнее крестьянство уже не могло терпеть изуверского гнета бандитов.

Партийные работники в селах обращались к Ткаченко с требованием быстрее сплачивать людей в артели, просили машин для коллективной обработки почвы, товаров широкого потребления и самое главное — оружия! Для самообороны, под ответственность местных Советов и партийных организаций. Винтовки, гранаты и даже пулеметы. Люди, владеющие этим оружием, были везде. Зверская расправа с Басецким и его семьей всколыхнула население. Оуновцы не добились своей цели, не запугали, а, наоборот, пробудили к себе лютую ненависть народа. Коллективизация села Буки представлялась секретарю райкома Ткаченко как первоочередная политическая задача, как добрый запев в голосистом, но еще не сложенном хоре. Если бы удалось создать артель в Буках, сплотить людей, дать им возможность уже нынешней осенью, при подготовке зяби, почувствовать взаимную поддержку, локоть друг друга!

Получив одобрение области, Ткаченко решил, не откладывая, приняться за дело.

Область обещала трактора и сеялки; бороны «зигзаг» уже были в пути.

Заседание бюро райкома назначалось на четверг. Бахтин, член бюро, третьи сутки находился в управлении округа во Львове, и на бюро пригласили как представителя погранотряда майора Мезенцева. Без пограничников Ткаченко не мыслил проводить те или иные политические кампании.

— Мы работаем, товарищ майор, в наитеснейшем контакте с вами, — радушно говорил Мезенцеву Забрудский, обзванивавший по поручению Ткаченко членов бюро, — куда иголка, туда и нитка, Анатолий Прокофьевич! Подполковника нема в Богатине, знаем, потому и просим вас пожаловать для партийной размовы. Потом, когда подполковник приедет, доложите, я ж знаю, сам, як алюминиевый котелок, не один год був в армии. Начали мы совокупно лечить болезни, обязаны их вместе с вами и закончить. Такая наша задача, товарищ комиссар!

Мезенцев перед бюро зашел к начальнику штаба.

— Держите ушки на макушке, — посоветовал ему Алексеев. — Ткаченко умеет агитировать. Запомните, Ткаченко — танкист, мастер прорыва, ему только открой щелочку, а он уж из нее сделает ворота и рванет на оперативный простор... Он снова потребует у нас машин, горючего, солдат... Я на райком по самый кадык наработался, был бас, перехожу на дискант. А потом вы вызваны для представительства. Если что, решать будет Бахтин. Поэтому сами векселей не подписывайте. Доложу, мол, скажете, и все. Ткаченко военный и вас поймет.

Мезенцев не совсем понимал настороженность Алексеева и уловил из его предупреждений лишь то, что и сам знал: Бахтин в отличие от Пустовойта не любил разбрасываться техникой и людьми. Ведь в сложной, чуть ли не фронтовой обстановке приходилось не только нести обычную службу, но и ускоренно оборудовать контрольно-следовую полосу, обучать пополнение, да и мало ли что еще...

К райкому можно было попасть более коротким путем, переулками, но вечером спокойнее и приятнее было пройтись по главной улице Богатина, подышать свежим воздухом, потолкаться в толпе, услышать мягкую украинскую речь.

Ткаченко встретил Мезенцева крепким рукопожатием, усадил поближе к себе, подвинул чистую бумагу. В кабинете было прохладно не только от мягко жужжавших вентиляторов — с улицы доносилось дыхание осени, ветерок пошевеливал кремовые занавески на распахнутых окнах.

Ткаченко открыл заседание с военной точностью. Председатель райисполкома Остапчук ввалился в кабинет после объявления повестки дня, пробормотал несколько слов в оправдание, уселся против Мезенцева на стул, заскрипевший под его грузным телом.

— Вопрос, поставленный на бюро, о проведении коллективизации в наших местах может показаться архаичным. В двадцать седьмом году перед пятнадцатым съездом партии стоял этот вопрос. И тогда, как и у нас сегодня, была задача вытянуть крестьянина из его отсталого, мелкого, обособленного хозяйства, объединить в общественное, артельное. Вот вам данные. — Ткаченко огласил цифры. — Как видите, посевы в районе сокращаются, урожаи низкие, не хватает зерна, падает животноводство...

Ткаченко вновь обратился к цифрам, развернул диаграммы, взял указку. Забрудский, выключив вентиляторы, на цыпочках вернулся на свое место, поставил локти на стол, уперся кулаками в мясистые щеки, внимательно слушая секретаря райкома, хотя возможно, что именно он сам, Забрудский, и подбирал эти цифры к докладу и занимался диаграммами.

Рядом с Мезенцевым сидел редактор районной газеты. Перед ним лежал именной блокнот, куда он время от времени по ходу выступлений записывал свои замечания.

— Над специфическими условиями нам следует поразмыслить особенно серьезно. Прежде всего надо покончить с неопределенностью... Наш селянин, как вам сказать, ни к чему пока не пристроен. Погнал корову, теленка на выпас, — из леса бандеровец: давай! Прирезал, уволок. Бандиты в селе режут свиней, заготавливают колбасу, складывают свинину в бочки. Бандиты обрубают пальцы за колхоз. Убили Басецкого...

Остапчук спросил:

— Вы были в Буках. Як там?

— Там будет так, как мы решим, товарищ Остапчук. Если смотреть сквозь пальцы, чего угодно жди.

Ткаченко пустил по рукам привезенную из села Буки листовку, написанную грамотным и ядовитым слогом, размноженную на шапирографе. В листовке, высмеивая колхозы, угрожали...

— Что будем делать? — спросил Ткаченко.

— Разрешите мне, Павел Иванович! — Забрудский поднялся, подтянул пояс. — Надо им доказать, что смеется тот, кто смеется последним. Я предлагаю немедленно выехать в Буки для организации колхоза. Помочь им! И назвать колхоз именем товарища Басецкого. Ось що я предлагаю. — Забрудский сел.

Ткаченко одобрительно и мягко глядел на Забрудского: искренний, хоть и запальчивый, человек, надежный в верный.

— Прошу, кто еще хочет высказаться? Забрудский, на мой взгляд, открыл прения...

— Разреши мне, Павел Иванович. — Остапчук встал. — Нам нельзя, так сказать, опрометью бросаться в Буки. Там острая ситуация. Года не прошло, як мы начали звать Буки на коллективизацию. А тем, кто написал заявление, бандиты топором по пальцам... И сразу дело заглохло. Поховались селяне по норкам. Потом Басецкий поднял знамя, а що вышло? Не навлечь бы новый гнев на Буки...

Забрудский перебил Остапчука:

— Ты що, в кусты тянешь?

— Нельзя так, товарищ Забрудский, — с обидой заметал Остапчук, — я не меньше твоего повоевал, и о себе у меня нет заботы. Суета и горячка, бывало, зря сжигали целые роты. — И уже обращаясь ко всем: — Забрудский хай потрясает своими медалями не тут, в Богатине, а там, в горно-лесном массиве, в Буках. Я оттуда, як известно, еле-еле свою лысую голову унес. Шесть пуль возле нее просвистело...

Забрудский знал о случае с Остапчуком и в душе бранил себя за излишнюю горячность. Но сейчас дело было не в горячности, а в принципе. Он написал записку, подвинул ее Ткаченко.

— Можно огласить? — спросил Ткаченко.

— У меня нет секретов от товарищей, — сказал Забрудский.

— Товарищ Забрудский письменно, — Ткаченко подчеркнул последнее слово, — просит послать его уполномоченным райкома в Буки для проведения коллективизации. Как бюро смотрит на его просьбу?

Ткаченко отложил бумагу, потер виски, взглядом спросил прежде всего Остапчука, тот поежился и хмуро сказал:

— Похвально, конечно. Пускай едет. — Повернулся к Забрудскому, добавил: — Только щоб без замашек военного коммунизма...

— Что вы имеете в виду? — спросил сидевший в уголке недавно приехавший в район помощник прокурора Балясный, человек уже в летах, болезненный, ранее служивший в военной прокуратуре.

— Вы, товарищ Балясный, человек новый, не знаете... — начал было объяснять Остапчук.

Его перебил Забрудский:

— Что было, то было, увлекся немного, считал, что все обязаны понимать, не первый год Советской власти...

— А здесь условия особые, — сказал Балясный негромко, но внушительно. — Действительно первые годы Советской власти. Как правильно отметил товарищ Ткаченко, возвращаемся к двадцать седьмому году. Извините, я перебил...

Лицо Забрудского покрылось крупинками пота, щеки залоснились, туго застегнутый ворот гимнастерки мешал говорить. Забрудский расстегнул его.

— Кипел, перекипел, трудно переучивался с солдата на дипломата... Пришел с войны, имел неудобные для обтекания формы, воздух вокруг меня завихрялся, зараз уголки постесывал, смазку сменил, накат стал лучше, тормозная гидравлика редко отказывает...

— Вы тоже были танкистом? — спросил Балясный.

— Бронечасти. Угадали... — Забрудский обратился к Ткаченко: — А теперь хочу вернуться к вопросу о выдаче активистам оружия... Можно мне высказать свое необтекаемое мнение?

— Подождите, еще не закончили с первым вопросом, — сказал Ткаченко, — сегодня мы должны выделить уполномоченных не только в Буки. Повсюду надо провести собрания, активизировать общественную жизнь там, где она замерла, встряхнуть людей... Куда поедете вы, товарищ Остапчук?

Глава вторая

Подполковник Бахтин провел в управлении округа почти неделю. С ним хотела было поехать Вероника Николаевна, проведать детей, но в последнюю минуту раздумала: муж не одобрял разъезды по служебным делам с женами.

Бахтин повидал начальство, выступил на совещании по ликвидации оуновских формирований, повидался с детьми и матерью. Жить на два дома было нелегко. Мать осторожно жаловалась, ворчала: «Когда вы кончите свои побегушки? Дети от вас отвыкают».

«Надо уговорить Веронику заняться детьми, — думал Бахтин по дороге к Богатину, лежа на верхней полке жесткого вагона, — пусть вернется во Львов». Тревога не покидала его. Письмо с трезубцем стояло перед глазами. Сколько раз он собирался предупредить жену, рассчитывая на ее мужество и понимание, но всякий раз язык не поворачивался.

От железной дороги до Богатина было тридцать два километра. На пустынном перроне его встретили назябшийся в плаще Алексеев и два бойца с автоматами. Бойцы были в шинелях.

— На двух машинах приехали, Юрий Иванович, — поздоровавшись, сказал начальник штаба.

— Неспокойно?

— Береженого и бог бережет. Были случаи на дороге...

Поезд унес с собой тепло и свет. У кирпичной стенка пакгауза сухо шелестела побелевшая к утру лебеда. Блеклый рассвет выхватил конек черепичной вокзальной крыши, башенку с часами и острым шпилем. Пахло мазутом, низко припавшим к земле паровозным дымом.

Второй «виллис», следовавший за ними, шел на короткой дистанции, а во впадинах и вблизи леса держался вплотную.

— Слишком вы их «зарежимили», Орест Александрович.

— Береги бровь, глаз цел будет, — вглядываясь в дорогу, сказал Алексеев. — Пограничный край не небесный рай, откуда хочешь врага ожидай.

— Поговорками сыплете. Своей мудрости не хватает?

— На мудрость тоже лимит, Юрий Иванович, — неопределенно ответил Алексеев.

С ними ехал сержант. Бахтин хорошо помнил: недавно его отмечали в приказе. Оборачиваясь назад, Бахтин видел в свете фар идущей сзади машины отсвечивающий черным блеском козырек фуражки Алексеева.

Как и положено, в пути служебные разговоры не вели, а спросить о доме Бахтин не решался, хотя не раз вопрос этот вертелся на языке. Когда въехали в пригород, Алексеев, наклонившись к Бахтину, спросил:

— Курс на квартиру, Юрий Иванович?

«Значит, дома все в порядке», — облегченно подумал Бахтин и, чтобы спозаранку не беспокоить жену, попросил ехать в отряд.

— Если не возражаете. А потом с чистой совестью можно будет на часок и домой.

— Что верно, то верно, — согласился Алексеев, хотя самому хотелось поскорей добраться до подушки: после бессонной ночи к утру клонило ко сну. — Слышь, милок, к штабу!

Сидевший за рулем ефрейтор, киевлянин с «Арсенала», наклонил в знак согласия голову и повернул на улицу Коперника, приметную издали из-за ярко горевших на ней фонарей.

Часовой, предупрежденный условным сигналом клаксона, распахнул ворота, и машины без задержки проскочили во двор «форта». Дежурный офицер, услыхав сигнал, встретил их у подъезда, отрапортовал начальнику отряда.

— Если вас не затруднит, прошу организовать чайку, — сказал Бахтин, с удовольствием вглядываясь в молодое лицо офицера. «Прекрасные люди, — думал Бахтин, — надежные, свои». В хорошем расположении духа подполковник легко осилил крутую лестницу и, открыв своим ключом дверь кабинета, пропустил впереди себя Алексеева.

— Бумаги, которые есть не просят, оставьте на день, я просмотрю, проинформируйте об экстраординарном, — сказал Бахтин. — Ух, хорошо поднатопили!

— Приказал открыть сезон раньше срока. Потом на топливе натянем. Зима, если верить предсказаниям, будет сиротской... Как Львов?

Бахтин снял плащ, фуражку, причесался и, пригладив густые волосы ладонями, прошел к столу.

— Раздевайтесь, присаживайтесь, Орест Александрович. Свет можете не зажигать: глаза притомились. Ну, а Львов хорошеет, раны залечивает. У нас по сравнению со Львовом, как на дедушкиной пасеке, патриархальная тишина...

— Не скажите. — Алексеев уселся поудобнее в кресло, потер щеки, пригладил брови, сверкнул синеватыми белками. — За ваше отсутствие произошли некоторые события...

— Какие? — Бахтин насторожился.

— Двое из окружения Очерета здесь... — Алексеев постучал каблуком по полу. — Один на привязи, второй под наблюдением.

— Кто?

— Некто Ухналь. Кличка вам ничего не скажет. Он был послан сюда для террористического акта... — Алексеев приподнял брови, всмотрелся в помрачневшее лицо подполковника, запнулся.

— Какого акта? — поторопил Бахтин.

— По известному вам письму, подписанному трезубцем Очерета.

— Очерет же задержан...

— Канцелярия его продолжает действовать. — Алексеев начал разливать принесенный дневальным чай. — Хорошо заварили. — Он пододвинул Бахтину стакан крепкого чая и сахарницу. — Вы вприкуску?

— Только так, иначе не почувствуешь вкуса... — Бахтин прихлебнул из стакана, не глядя на начальника штаба. — Продолжайте, Орест Александрович.

Алексеев рассказал о выходе на амнистию конвойца Очерета и о поимке Студента. Бахтин слушал тревожно-внимательно, не перебивая вопросами, а когда Алексеев закончил, тихо спросил:

— Жена знает?

— Она позвонила майору Муравьеву...

— Нет, знает ли о покушении на нее?

— Сомневаюсь, Юрий Иванович. Если только ей не рассказала Ганна. Ведь это она привела Ухналя... — Алексеев сочувственно улыбнулся. — Вообще риск был большой, Юрий Иванович.

— Где этот самый Ухналь?

— Держим в отряде. Возможна месть.

— Понятно. А Ганна?

— Тоже здесь...

Бахтин закончил чаепитие.

— Сейчас уже семь. Я пройду домой... Хотя нет... Если увидите Мезенцева, попросите его зайти ко мне.

Просматривая бумаги, накопившиеся в его отсутствие, Бахтин думал не о том, что изложено в сводках, рапортичках, ведомостях, хотя все было важно, требовало его внимания, составляло определенный смысл жизни, связанный с его привычной и строго размеренной службой. Все эти вопросы, разрешаемые им, как бы они ни были важны, не нарушали его душевного покоя, а вот такой толчок по нервам... Ухналь? Могли же проглядеть, и... Одно только предположение о том, что могло случиться, вызывало холодный озноб во всем теле. Раскалывалась голова. Рука тянулась к трубке, хотелось позвонить на квартиру, выяснить... Пусть даже жена пощадит его, не скажет главного, нетрудно будет догадаться по голосу, по намекам.

Бахтин вызвал адъютанта, кивнул на папку с бумагами, подвинутую на угол стола, и адъютант, поняв его жест, взял папку под мышку.

— Майор Мезенцев еще не пришел?

— Еще нет. — Адъютант скосил глаза на стенные часы. — Не время, товарищ подполковник.

— А вы, товарищ Мишин?

Адъютант покраснел от удовольствия: рвение его было замечено. Не напрасно он еще с вечера договорился с дежурным, чтобы тот разбудил его при появлении начальника.

В такие моменты лучше молчать. Есть безмолвные способы оттенить свою преданность.

— Идите, товарищ Мишин.

Бахтин проводил глазами подчеркнуто стройную фигуру адъютанта, отметил его аккуратность, ненавязчивость и способность быть всегда «тут как тут». Двойное чувство испытывал подполковник, глядя на услужливость таких офицеров: конечно, без них не обойтись, но ведь жалко их! Да, она всегда на глазах у начальства, и служить им вроде бы легче, а не завидует им строевой служака. Раздумывая на эту тему, Бахтин вспомнил Кутая. О нем говорили в округе, предложили подготовить аттестацию на повышение звания. Вполне возможно, будет представление к правительственной награде. С этого и начал Бахтин, когда, несколько смущенный, со следами порезов после спешного бритья, вошел Мезенцев.

— С порога сразу за дела! Рад за Кутая, от него звездочки никуда не убегут, молод, служит хорошо. Вы что же, Юрий Иванович, сами не спите и другим позоревать не даете? — Мезенцев извинился за опоздание. — Что-нибудь спешное? Алексеев поднял меня таким звонком — думал, тревога.

— Не вам, а мне надлежит извиниться, Анатолий Прокофьевич. Поезд приходит рано, домой не тороплюсь, вот и не даю позоревать никому. Откровенно говоря, просто соскучился, неделю не виделись, а тут столько событий. Орест Александрович рассказал, теперь жду ваших новостей, что там на бюро решили?

Изредка прерываемый вопросами Бахтина, Мезенцев доложил о бюро с подробностями. Когда замполит закончил, Бахтин сказал:

— Насколько я понял, наконец-то установлено, что борьба с оуновским подпольем есть борьба в первую очередь политическая.

— Я понимаю вашу иронию, но Ткаченко именно так всегда и расценивал эту борьбу, Юрий Иванович.

— Ткаченко — да. А вот кое-кто сверху требовал от нас и от армейцев только одного — ликвидации бандоформирований. Политическая борьба — всегда результат столкновения идеологий. Сначала битва за умы, а потом уж оружие идет в ход. А умы наши враги умеют растлевать, Анатолий Прокофьевич! Мы действуем всегда честь по чести, а они лгут, клевещут. Хотя и говорится, что у лжи короткие ноги, но это неверно. У лжи ноги длинные, у нее широкий шаг, двойное дыхание. Кто-то меня убеждал: хорошие люди умирают раньше, чем подлецы. В это легко поверить. Можно отвечать мерой за меру, как рекомендовали жестокие библейские мудрецы. То есть террором на террор, ложью на ложь, клеветой на клевету. Не имеем права! Нас тогда люди начнут путать с ними, и неизвестно, на ком остановят свой выбор...

Занималось свежее утро. Ночной туман истаял, просохли крыши, посветлели оголенные яворы. Невнятные запахи полевых трав проникли вместе с пылью, поднятой колесами машин и бричек.

Бахтин не без внутренней робости попросил связиста соединить его с квартирой. С замиранием сердца ждал, когда раздастся знакомый голос. Услыхав его, глубоко вздохнул, будто потерял дар речи. Вероника Николаевна трижды переспросила и, наконец узнав голос мужа, обрадованно засмеялась. «Откуда ты? Уже здесь? Сразу на работу?» Пообещав жене долго не задерживаться, Бахтин положил трубку и, подняв глаза, увидел лицо Мезенцева, такое теплое, дружеское и даже растроганное. «Он чуткий, правильный, добрый человек», — думал Бахтин.

Хороший начальник политотдела — больше половины успеха. А тем более на «горячей» границе, в водовороте политических страстей, бешеного нажима извне, в борьбе открытой и скрытой с незримыми силами подполья. Мезенцев не отличался бравым видом, у него были свои слабости, как и у любого человека, но если глубже разобраться в этих якобы слабостях, они-то и составляли его силу. Анатолий Прокофьевич Мезенцев был интеллигентен. Скромность его кое-кем истолковывалась как робость, а исполнительность называли учительским педантизмом (Мезенцев в прошлом был учителем). При решении сложных задач по идейному воспитанию подчиненных он не торопился, зная, как легко допустить ошибку и как трудно потом исправить ее.

В боях Отечественной войны ему участвовать не довелось. Этот пробел в биографии Мезенцева, кстати сказать, от него не зависящий, прежде всего мучил его самого. Возможно, поэтому он так настойчиво напрашивался и операции и вел себя в них безупречно, хотя и не бросался в опасность очертя голову.

— Так... — Бахтин подумал. — Еще что?

— Райком просит нас помочь в пропагандистской работе... В связи с коллективизацией... — Мезенцев вопросительно поглядел на подполковника.

— Вы-то как отнеслись? На бюро?

— Я говорил, что мы успешно расчленяем оуновскую организацию, теперь надо расчленять их дух, взорвать миф о якобы существующем у националистов духовном единстве. Как политработник, я рассуждал...

— Правильно рассуждали, Анатолий Прокофьевич... Я бот мечтаю даже о том, чтобы мы вышли на прямой разговор с самими оуновцами, разумеется, не с вожаками, а с рядовыми.

Мезенцев принял слова подполковника с деликатной улыбкой.

— Где же выходить на беседу? Забираться к ним в бункер?

— А что вы думаете? И в бункер!

— Немножко расплывчато, Юрий Иванович. Не улавливаю...

— Вспомните, как говорил с курсантами УПА Ткаченко.

— Это исключительный случай... Его заставили. Умыкнули, завязали глаза... Такое бывает раз в десять лет! Я завидую Ткаченко. Вот это силища!

— Надеюсь, вы имеете в виду не бицепсы, а силу духа! — Бахтин дружески полуобнял худощавого Мезенцева.

— На ощупь проверяете весовые категории?

— Возможно, Анатолий Прокофьевич. Помните, вы просились встряхнуться?

— К чему напоминаете?

— Поезжайте в Буки, Анатолий Прокофьевич, а?

— С целью?

— Помочь в организации того самого колхоза имени Басецкого, о котором говорилось в райкоме.

— Прямо с места в карьер? — Мезенцев потер лоб. — Да там же пальцы рубили!

— Тем более...

— Ну что ж, поеду. Кого разрешите взять с собой?

— Подберите по вашему усмотрению, только советую взять тех, кто знает местную обстановку, бывал там. Кто-то ведь поедет и от райкома.

Зазвонил телефон. Бахтин поднял трубку: полковник из штаба округа передавал распоряжение о направлении во Львов задержанных Очерета, Катерины и Стецка.

Глава третья

Через два дня Мезенцев отправился в село Буки. Разговор с Бахтиным не прошел для него бесследно. Теплое чувство к начальнику отряда укрепилось в нем, и потому на душе было спокойно и радостно.

«Вероятно, мы сойдемся еще ближе, дополним друг друга, — думал Мезенцев. — Бахтин — организованный человек, с сильной волей, цельный и стойкий человек. Я обязан помогать ему всем, чем могу, добиться полного взаимопонимания».

Как и посоветовал начальник отряда, в Буки взяли только лейтенанта Кутая, знакомого с тамошней обстановкой, и ею боевых проверенных соратников — Денисова и Сушняка. Ехали на двух машинах. Уполномоченный райкома Забрудский устроился четвертым в «козлике», пересадив Сушняка на райкомовскую «эмку».

Мезенцев расспрашивал о селе, куда они направлялись.

— В Буках почвы, можно сказать, плодородные. Ясно, не чернозем, но пока дают урожаи почти без подкормки, разве только их сдабривают навозом, — охотно рассказывал Забрудский. — Долина просторнейшая, солнца хватает, да и дожди перепадают, по бывшим раскорчевкам технические культуры хорошо идут. Только вот межники! У них заведено по межам кустарник садить, а то и канавы рыть. Гляжу и думаю: вот если пройти поперек тракторами, снять чересполосицу, такие ланы будут, залюбуешься...

— А как народ на это смотрит?

— Народ можно убедить. Хотя задача эта нелегкая, дорогой мой товарищ майор. И бандеровцы там шастают...

— Почему? — спросил Мезенцев, не спуская глаз с дороги, петлявшей по пересеченной то лесками, то оврагами местности.

— Потому горы, лес. Куда лучше: перекинул фляжку горилки, похрумтел огирком, хвать в торбу колбасы аль сала и в схрон...

— Считаете, там опасно? — Мезенцев живо представил картину, нарисованную Забрудским: лесные схроны, обросших бородами бандитов, представил, как похрустывает малосольный огурчик, слюну даже сглотнул. Обернулся к распаренному от духоты Забрудскому, увидел его улыбчивое, лоснящееся от пота лицо, мягкие, сочные губы.

— Я, товарищ майор, всегда иду на опасность. Не люблю спокойную жизнь. Человек должен жить остро! Попробуй по бритвочке проведи пальцем... Признаюсь, под тяпки бросался, двух панцирных «фердинандов» спалил, всякий иностранный металл принял в свое тело, я вот в Буки сейчас еду с тревогой. Потому хочу действовать словом, хотя ручку пистолета и придется погреть в кармане. Окрепло наше партийное слово, кровью омылось, победой украсилось. Веским стало: факты его подпирают, цифры... — Забрудский взволновался, чувствуя внимание собеседников — Мезенцева и сидевшего справа от него Кутая, застывшего в невозмутимой позе. — Спросят, как жить дальше? Ответим: поглядите, браты, на всю остальную батькивщину, как там! Поищите единоличника! Пошукайте. Днем с огнем не найдете...

— А все же надо будет начинать с Демуса, — сказал Кутай.

— Кто такой Демус? — спросил Мезенцев.

Кутай глянул на Забрудского, как бы спрашивая его разрешения на ответ. Тот сказал:

— Объясни. Ты все село вдоль и поперек прощупывал, все знаешь.

— Добре, — сказал Кутай. — Демус имеет влияние на селян. Приобрел он его, пожалуй, своим разумом.

— Кулак, что ли?

— Был из незаможников, а женился на кулацкой дочке, постепенно отошел от родной среды, окреп, вес приобрел, и теперь что он скажет, тому и быть. Такое его влияние...

— Вот если бы удалось убедить Демуса, а? — Забрудский пришлепнул ладонью по коленке Кутая. — Создать артель имени Басецкого! Здорово, а? Бандеровцы отомстят? Не дадим! Организуем крепкую самооборону, дежурства, вооружим активистов.

Забрудский, как понял Мезенцев, принадлежал к числу безотказных, самоотверженных коммунистов, для которых дело, порученное им партией, было делом их жизни. Иногда он казался и суматошным и грубоватым, зато всегда был прямым, честным и искренним.

Вот и сейчас, въехав в село, Забрудский огляделся по сторонам и, увидев селян, либо степенно идущих вдоль плетеных тынов, либо занятых своими делами во дворах, со вздохом сказал:

— Будто бы ничего не случилось. Жизнь все же есть жизнь...

К сельсовету подъехали со стороны площади, где одиноко возвышалась дощатая трибунка, а вокруг — проплешинами — лежала выбитая ногами земля.

Босой мальчишка в старенькой шапчонке, гонявший веником пыльную шелуху по ступенькам крыльца, завидев машины, исчез, и тут же навстречу гостям вышли предупрежденные им председатель сельсовета — средних лет мужчина в сапогах со спущенными голенищами и широких штанах некогда добротного сукна цвета небесной сини и рядом с ним худой, как жердь, парень в расшитой безрукавке и желтых штиблетах. Судя по папке в руках, писарчук.

Забрудский пропустил вперед Мезенцева, представил его, с ним почтительно поздоровались. Кутая, очевидно, здесь знали хорошо.

— Заходьте, товарищи, — пригласил председатель ровным голосом, с полупоклоном, принятым в этих местах, пропуская гостей в распахнутые все тем же мальчонкой двери.

В кабинете председателя сельсовета держался сумрак от плотных занавесок. На свежепобеленных стенах портреты Ленина и Сталина в легких рамочках. Судя по следам пальцев на стене, их то снимали, то вешали, смотря по обстоятельствам.

Председатель сельсовета подтвердил:

— Так и поступаем, а как же? Заскочат оуновцы, надругаются. — Пояснил: — Снимаем на ночь, когда знаем, що бродят они округ...

Председатель держался натянуто, хотя и спокойно, и это давалось ему, по-видимому, нелегко. Мезенцев пока в разговор не вступал. Может быть, поэтому, по-своему истолковав молчание неизвестного ему офицера, председатель никак не мог войти в привычную колею, отвечал Забрудскому невпопад и закуривал уже третью папиросу.

Осенняя муха надоедливо билась об оконные стекла, зудела. Ее попробовал было поймать Забрудский, но промахнулся, проследил, как председатель, свернув газетку, ловко прихлопнул муху на подоконнике.

— Не зудела бы, жива была бы, — сказал Забрудский.

— На тихую муху рука не поднимается, — как бы оправдываясь, подтвердил председатель и, вздернув белесые, редкие брови, спросил: — Выходит, начнем с Демуса, насколько я понимаю?

— Как будто бы на нем сходимся. Всегда треба начинать с воротилы. Как он?

— Да вы ж его знаете, товарищ Забрудский.

— Я не все знаю. Лишь общие сведения, так сказать, пунктирно. А нужно знать все. И обстоятельно. Он по-прежнему в сельпо работает?

— По-прежнему, перевыборов-то не было. — Председатель погладил короткими пальцами край стола и, не поднимая глаз, сморщил лоб гармошкой, монотонно продолжал: — Бандиты его не займают. Откупается от них. Прямой связи мы не замечали, а так, нейтралитет держит... Набежали бандеровцы, еще до случая с Басецким, — говорят, полностью была чета, — так он дал им кабана, два ящика горилки, спичек, даже фитильков для лампадок...

Забрудский покачал головой, остановил председателя:

— Насчет фитильков... Несерьезно насчет фитильков.

— Акт могу предъявить. Ревкомиссию созывали. Списывать пришлось. Потому выдал фитильки и горилку по принуждению...

— Видишь, но принуждению. А то можно понять, що вин их, бандеровцев, снабжает из-за сочувствия или як сообщник.

— Если бы сообщником був... Сами знаете... — Председатель криво усмехнулся. — Позвать его? Или сначала пообедаем?

— Обед еще пока не заробили, — сказал Забрудский, — а на Демуса мы бы подывились. Як его, важко здобуты?

— Чому важко? Важко не важко, а коли треба... — Председатель зычно позвал из коридора мальчишку, дежурившего для посылок при Совете, и тот, молча приняв распоряжение, исчез так же быстро, как и появился.

— Не хлопчик, а ящерка, — похвалил его председатель, на слух определяя, как, стремительно проскочив двор, мальчонка затопал босыми ногами по пыльной улице. — Демус живет близко. Зараз будет. Его ще можно уговорить, а вот жинка... Вся в свого батька. Коли на мыло ее переварить, — пудов шесть наберешь, а с характера — добрый кобель.

Пока поджидали Демуса, обсудили положение в селе. Трудно и неохотно запахивались земли, боялись трогать помещичьи, пользовались ими только для выпасов, урожай собрали плохой, и не только из-за засухи. Налетавшие время от времени бандеровцы породили и неуверенность и безразличие. Те, кто имел скот, выгуливали его, скрывая, тягловый работал вполсилы.

— Насколько я понимаю, желание объединиться в колхоз созрело? — осторожно спросил Забрудский.

Председатель сельсовета помялся, зыркнул хитроватым глазом на Кутая, продолжавшего невозмутимо прихорашивать свою фуражку: то тулью обдует, то примется протирать козырек.

— Як сказать, созрело чи не созрело. Може, и созрело, а косить ще рано...

— Коли не созрело, косить не будем! — сказал Забрудский. — Никого силой загонять не станем, только добровольно, с осознанием селянами своей собственной выгоды. Насильно мил не будешь... — Обратился к Мезенцеву: — Надо учитывать уроки прошлого. Помним и головотяпство и головокружение. Жизнь научила нас не спотыкаться... Вот так-то.

Вернулся посыльный, тяжело дыша, доложил о Демусе, отступил от двери и, прислонившись спиной к стенке, по-видимому, намеревался остаться при разговоре.

— Иди отсюда! Чего тоби?

— А може, який наказ? Ось я и тут...

— Гукнемо, коли буде треба. — Председатель проследил глазами, пока за мальчишкой не закрылась дверь, сказал, будто в свое оправдание: — До кажной дырки гвоздь той хлопчик. От Басецкого приучен... — Он осекся, спохватившись, что сказал лишнее, помял щеки, лоб и из-под руки взглянул на Кутая, сохранявшего прежнюю невозмутимость.

Демус вошел степенно, поклонился с достоинством, остался возле порога.

— Сидай, — предложил председатель.

— Зачем клыкали? — Демус остался на месте.

— Ось боны... — Председатель указал глазами. — Представники...

— Слухаю, пане представники. — Демус поклонился и горстью протянул по бороде, будто выжимая ее.

Забрудский прошелся по комнате, как бы собираясь с мыслями, повздыхал. Затянувшиеся приготовления к беседе насторожили Демуса, его глаза тускло засветились, лицо стало твердым, губы упрямо сжались.

Забрудский начал издалека, из истории коллективизации, которую вначале не все понимали и принимали, как часто случается с явлением новым, ломающим привычные устои и укоренившиеся представления. Демус слушал, наклонив голову, ничем не выдавая своего отношения. Слови были избитые, а горячая искренность представителя райкома не принималась близко к сердцу: Демус привык к другому обращению, когда сильные требовали, а не уговаривали. Не по своей же воле выдавал он продукты бандитам. Да, теперь он подчинится только силе, убедить его было трудно. Поэтому свое пристальное внимание он сосредоточил не на Забрудском, а на военных, приехавших сюда вряд ли случайно.

Переступив с ноги на ногу, Демус вздохнул и не спеша опустился на ранее предложенный ему стул. Присев, он оперся на палку, поставленную между колен, и теперь близко, почти в упор, мог наблюдать за майором, которого он видел впервые, и за представителем райкома Забрудским. Хотя Демусу не часто приходилось вот так близко, с глазу на глаз оставаться с представителями Советской власти, все же он знал: власть эта крепкая, умная и навсегда.

Поэтому, слушая горячую речь Забрудского, его доводы в пользу коллективизации, он своим хитрым и цепким мужицким умом понимал лишь одно — выбора у него нет. Бандеровцы в счет не шли. С ними, бандитами, ему не по пути. Его руки привыкли работать, а не убивать.

А эти люди предлагают работать, землю предлагают, помощь из города машинами и семенами. Причем, как объясняет представитель, семена могут раздобыть самые лучшие, урожайные, новой селекции. Демус читал в газетах о таких семенах, выведенных учеными в специальных институтах, способных дать вдвое больше, если еще их подкормить. А если дадут семена и машины, дадут и удобрения, не только навозом можно будет сдобрить землю. Он мысленно окинул взглядом еще не поделенную помещичью землю, представил, как на ней заколосится пшеница и кукуруза. Да, его руки привыкли трудиться... И бедных крестьян он понимал и знал, сам был бедным когда-то. Дай им только разворот, силы накопилось много, возьмутся гуртом, пойдет дело.

Противоречивые чувства обуревали Демуса. Эти люди, по-видимому чистосердечные и простые, обещают много, как говорят, стелют мягко, а не жестко ли потом будет спать. Снова возникали опасения, изменялись тени на его лице, то набегала краска, будто суриком махнули по щекам, то отливала кровь, белели и высыхали губы.

Демус вытер пот со лба рукавом черной свитки и снова сжал худые кисти рук на сучковатой палке. На нем была белая полотняная рубаха, оттенявшая его загорелую, дубленую кожу, борода клином, волосы редкие, причесанные аккуратно, с маслицем. Глядя на него, Мезенцев думал о том, что не так-то просто было переубеждать человека, явившегося по вызову начальства, как на казнь, в чистой рубахе, под причитания жены и близких. Воевать оружием правды тоже трудно. Люди перестали доверять словам: слишком долго питались они слухами и ложью.

— Время-то идет, — напомнил председатель, — ты чуешь, що тоби кажуть?

— Чую, — глухо отозвался Демус.

— Чего ж онемел?

— А що казать? Пока меня и не пытають, що казать...

Забрудский передернул плечами, смутился, швырнул в рот папироску, зажег спичку. Не разжимая зубов, с зажатой папироской, спросил:

— Убедили вас, товарищ Демус?

— Да.

— Отлично! — Забрудский просиял, с видом победителя взглянул на Мезенцева. — Даете согласие возглавить почин?

— Ни, пане представнику.

— Як ни? — Забрудский смял папироску, шагнул к Демусу.

— З вами згоден, а потягнуты людей до колгоспу ни.

— Почему?

— Сами знаете. — Демус обращался к Мезенцеву. — Басецкого нема, а у мене диты. Зныщать...

— Есть Басецкий! — воскликнул Забрудский. — Колгосп назовем именем товарища Басецкого, га?

— То ваше дило, — уклончиво ответил Демус, не поддаваясь на азарт Забрудского.

Мезенцев мягко спросил Демуса:

— Ваши опасения понятны, а вот подумайте как практик, как хлебороб: есть польза от совместной обработки земли в ваших условиях или лучше оставаться на единоличных наделах?

Демус, по-видимому, не ожидал такого вопроса, вздернул плечом, приподнял кустики бровей, рука пробежала по бороде.

Председатель сельсовета пришел ему на помощь:

— Вас пытают за пользу совместной обработки.

— Мы и так совмисно... Коль земли трудные, берем их супрягою. Орать супрягою, а сажать, скородить... А потом у мене свой колгосп, председатель. Кто-кто, а вы знаете. Своих шестеро.

— Да, он сам седьмой, — подтвердил председатель.

— Жинка моя... — Невеселая улыбка впервые проскользнула в уголках губ Демуса. — Скажите им...

— Чего тут... — Председатель тоже улыбнулся. — Пробовали еще при Басецком ее уговорить. Хватила чугун с кипятком на рогач с печки, слава богу, только холявы ошпарила...

— Така вона, — подтвердил Демус.

— Дурная, — сказал председатель.

— Дурная? — Демус укоризненно покачал головой. — Ни, не дурная. Такую семью держать...

— Я не в том смысле, — начал было председатель в извинительном тоне, поймав гневный взгляд Забрудского.

— Так что же жинка, товарищ Демус? — спросил он, чтобы лишь ухватиться хоть за какую-то ниточку.

— Жинка каже, хочешь, щоб пальцы порубали? — Демус поднялся, спросил: — Можна мени йты, чи як?

— Мы же не закончили... — Забрудский растерянно улыбнулся.

Председатель сказал:

— Хай идет! Ему треба подумать. Ночи хватит?

Демус молча кивнул и неторопливо вышел, старательно прикрыв дверь.

— Вот тебе результат! — с сердцем воскликнул Забрудский. — Зачем вы его отпустили?

— Иначе нельзя, — сказал председатель. — Без жинки он не решит. Вы ему объяснили, он понял, вернется до дому, туда-сюда, я лично на него не рассчитываю...

— Нет, дело неясное, — не согласился с ним Забрудский, — нам нужно чем-то подстраховаться. Выходить на сбор с пустыми руками... — Забрудский был искренне расстроен, вздыхал, затянувшись папироской, закашлялся. — Боюсь, не высечем мы искры с такого кремня... Начнем поиск с прежних рубежей... — Он взъерошил волосы пятерней, присел к столу, задумался.

Мезенцев пришел к нему на помощь:

— А может, попытаемся опереться не на кулаков, а на бедняков? Ведь мы имеем исторический опыт.

— Демус-то не кулак, — возразил Забрудский. — Он вожак, это не одно и то же. Ну, жинка, скажем, дочка кулака. Так мало ли у кого какая жинка... На кого вы предлагаете опереться?

— На кого? — Мезенцев подумал. — Есть же в селе активисты.

— Активисты... — Председатель хмыкнул. — Беспалые активисты. Пальцы им пообрубали, казал же Демус.

— Так вот на этих, у кого пообрубали, — предложил Мезенцев.

— Куда их... — Председатель отмахнулся.

— Нет, нет. — Забрудский обрадованно ухватился за предложение. — Анатолий Прокофьевич подал верную мысль. Фамилии их? — Он взял бумагу.

— Фамилии известные, — сказал председатель. — В газетах за них писали, один Тымчук, другой Кохан. По-уличному кличут Драгуном и Иван-царевичем. Тымчук служил еще при поляках в кавалерии, а Павла Кохана прозвали так за обличье... Волосы, красивенький, вот и пошло, и пошло, ще с парубков...

— Все понятно, — соображал Забрудский, — они в селе?

— Где же им быть, — ответил председатель.

— С них будем начинать, а не с Демуса, — твердо решил Забрудский. — Их агитировать не надо!

— Переляканные... — попробовал возразить председатель, туго воспринимавший изменение ранее намеченного плана.

— Нет! — резко остановил его Забрудский. — Если бы мне за убеждение отрубили пальцы, кипело бы внутри... Анатолий Прокофьич, вы подсказали нам здорово... Надо их позвать, объясним...

— Куда ж их вызывать, товарищ Забрудский, — взмолился председатель, — треба повечерять. Уже пора лампу запаливать.

Кутай спросил:

— Ночлег у кого?

— У Сиволоба, больше негде, — ответил председатель, принявшись просматривать бумаги, пододвинутые ему писарчуком. Темнело действительно быстро, и председатель перенес папку на подоконник. — Що, семена просят?

— Нужда в семенах, точно, — подтвердил писарчук, — озимку.

— До мы их возьмем? Ось тут, в левом углу, резолюция: отказать категорически...

Забрудский попросил бумагу. Вчитался, еще больше повеселел.

— И эти будут наши. Эх ты, тактик еловый, для того и артель... Будет артель — будут семена. Все просьбы перепиши, — сказал писарчуку. — Почерк у тебя красивый? К утру чтобы было в полном ажуре, хлопчик. Только отыщи и прежние бумажки с отказами, все отыщи...

— Как? — Писарчук обратился к председателю.

— Исполняй! — Тот встал, потянулся. — Такой резон — вечерять и спать!

— Надо обеспечить надежный ночлег, — напомнил Кутай.

— Надежный гарантувать не можу.

— Не можете? — Кутай наершился.

— Яка гарантия? Банда на банде. Може, на ялыне{25} снайпер? Будемо вместе гарантувать, лейтенант. Сколько на ваших времени? — Председатель по-хорошему улыбнулся Кутаю, приподнялся на носки, подвел стрелку на стенных часах. — Размагнитилась, чи що? То вперед бегут, то тянутся, як на волах.

Сумрак постепенно заполнял комнату. Через открытые окна доносилось мычание коров: с пастбища возвращалось стадо. Мальчишка-дневальный, сидевший возле Кутая, осторожно поглаживал пальцем по звездочке на его красивой фуражке пограничника. Ноги мальчишки были босы, на мотне холщовых штанов немецкая пуговица.

От сельсовета вскоре свернули вправо, кривая улица пошла вверх, в нагорную часть села. Председатель шел впереди с Забрудским, а позади — Мезенцев с Кутаем, продолжавшим рассказывать несложную историю своей жизни.

— Если говорить откровенно, все началось с фуражки, товарищ майор. Манила меня фуражка пограничника, сейчас трудно разобраться почему. Возможно, как и всегда бывает, случай. Мой двоюродный брат служил в погранвойсках, на западной, приехал на побывку — клинок, шпоры, а главное... Ляжет он отдыхать, выжду, подберусь, возьму его фуражку, надену, прошмыгну к колоде с водой и так гляжу на себя и этак... Запала мечта, не вытравить...

— Удалось осуществить. — Мезенцев оглядел фуражку Кутая, была она чем-то непохожа на другие фуражки, пофасонистей сшита, высокая, прибавляла лейтенанту роста.

— Не сразу удалось свою мечту осуществить, товарищ майор. Меня призвали в октябре сорок второго в понтонные войска. Призвал полевой военкомат в Средней Ахтубе.

— Разве вы оттуда? С Поволжья?

— Нет. Я с Украины, с Днепропетровщины. Когда немцы подходили к Днепру, наш колхоз приказано было эвакуировать в Чкаловскую область. Я был комсомольским активистом. Загуртовали мы скот, запрягли коней. Председателем колхоза был мой родной дядька Макар, колхоз был для него все, а тут вышел приказ: врагу ничего не оставлять; хлеба созрели, жать некогда, пришлось на корню поджигать. Сам дядька Макар поджег. Вернулся, руки ходуном ходят, глаза провалились, сухие. Думали, умом тронется, так переживал, хоть ни одной слезы не уронил... Вот как за колхоз переживал, значит, родным стал, а нам приходится уговаривать... Еще два неполных квартала, и дойдем. Недалече осталось. Разрешите, доскажу?

— Пожалуйста. Я слушаю внимательно.

— Когда меня взяли в понтонные войска, послали а самое пекло, на Миусс-узел. Действительно, товарищ майор, узелочек. Развязывали его долго. Дрались отличные войска, гвардейцы, сталинградская армия. Контузило меня на Миуссе, попал в госпиталь, в Донбасс, а там благодаря пограничнику Тульчицкому просочился я, товарищ майор, правдами-неправдами в пограничники. Попал в боевой погранполк, был в Крыму, потом в Чехословакии. Под Бухарестом участвовал в разгроме власовцев, присвоили мне сержанта, потом старшего сержанта, старшину. А в сорок пятом откурсантил годик в Бабушкине и перешел на офицерский паек, товарищ майор. Если же наметить пунктирно, с кем дрался, то в основном с изменниками Родины, с националистами... И теперь не в мешок, набитый соломой, колем...

— Не нами драчка затеяна, — сказал Мезенцев, понимая смысл озабоченности и печали своего спутника. И, наблюдая за движением набрякающей к ночи тучи, чувствуя за спиной стылый ветерок, добавил: — Советская власть внесла в мир необычный порядок — никогда самой не начинать войны. А вот кто-то расценивает такое неоспоримое качество как слабость.

Кутай тоже поглядел в сторону приближающейся тучи и невольно, хотя и не было пока надобности, поглубже натянул фуражку.

— Если задождит, то надолго. Завтра собрание хотели проводить на открытом воздухе, клуба-то у них нет, ее будешь же голосовать в амбаре...

Их догнал медленно ехавший за ними в «козлике» Денисов, притормозил в десятке шагов. Спрыгнувший в бурьян старшина Сушняк направился к ним, с треском ломая ногами лебеду.

Подождав его, Кутай распорядился осмотреть место, назначенное для ночлега, проверить чердак стодолы и осмотреть подступы.

Старшина молча выслушал, козырнул, вернулся к машине.

— Мы на глаза населению лезть не будем, товарищ майор, а предосторожность не мешает. Раз терракты начались, значит, село попало в открытый список, будут и дальше распоясываться. — Кутай замедлил шаги, огляделся. — Кажется, дошли до Сиволоба. Давно тут не был. Хата под камышом, северная сторона, густо мшистая, журавель с буккерным колесом противовеса, стодола, баргамотная грушина, так... — Подождав отставших Забрудского и председателя, Кутай распахнул калитку, пропустил всех. В то же время глаза его внимательно следили за действиями Сушняка и Денисова, принявшихся прочесывать место привала, как было им приказано.

Хозяин встречал, как и положено, на крыльце. Предупрежденный посыльным мальчишкой, Сиволоб приоделся в лучшее и потому выглядел внушительно. На нем были галифе с позументом и сапоги бутылками, явно трофейного происхождения, поверх расшитой рукодельным узором рубахи была надета парадная куртка, попавшая на просторные плечи этого тридцатипятилетнего мужчины при разоружении немецкого мотовзвода, охранявшего тыловую рокадную коммуникацию.

— Вечер добрый, панове. — Сиволоб поклонился, хотя глаза не выражали особой радости.

— Як дела, Сиволоб? — Кутай по-приятельски подал ему руку, тихонько спросил: — Почему стодола на замке?

— А почему ей не буть на замке, пане лейтенант? Сами бачите, живемо на отлете, пошла черна шкода. — Все же кивнул младшему брату-дурачку, стоявшему поодаль в длинной рубахе, задубелой на груди, и тот разлаписто заковылял босыми ногами в хату за ключами, потом побежал к стодоле, где уже ожидали пограничники.

— Заходьте, — пригласил Сиволоб. — Слава Исусу, повечерять найдется. — Обратился к председателю: — А насчет покликать Тымчука-драгуна и Ивана-царевича хлопчик передал, послал за ними.

— Спасибо, друже, спасибо. — Председатель поощрительно притронулся к плечу хозяина, сам повторил приглашение, и все зашли в чисто убранную хату, где их поджидала у накрытого стола молодая, в меру застенчивая хозяйка, также одетая в праздничное.

Над столом уже горела лампа с круглым фитилем, освещая неровным светом, падавшим из-под жестяного абажура, запеченного до кирпичного цвета гусака. Хозяин принял их радушно, засучил рукава куртки и разломал гуся на куски. Из нутра его вывалились коричневые яблоки, и вкусно запахло.

— Угощайтесь, панове, — у хозяйки был певучий голос, — чем Исус послал, чем нас не обидел. Ось тутечки свинина, а хто хоче кисленького, берить помидоры, тилько-тилько з кадки и пид горилку самый раз...

Приглашенные селяне появились ко второй чарке.

— Ваша доля не помирала, — приветствовала их хозяйка, продолжавшая потчевать гостей, не присаживаясь к столу. — Зараз подвинуться, места всем хватит.

Старший, Тымчук, держался с подчеркнутым достоинством, степенно оглаживал бороду, не терял выправки, приобретенной при хорошей муштре в одном из драгунских полков польской кавалерии времен маршала Юзефа Пилсудского. После общего поклона присел по воле хозяйки рядом с представителем райкома, принял посуду и конец рушника, потянулся за хлебом левой рукой. Правую, искалеченную, прикрыл рушником.

Второй, молодой, стриженный под скобку, был улыбчив и по-девичьи миловиден: густые белокурые волосы, румяные щеки и длинные ресницы. Не зря прозвали его Иваном-царевичем. Только вот рука... На правой кисти не хватало двух пальцев, указательного и среднего, их отрубили одним взмахом секиры.

Оба они пришли, заранее предупрежденные о цели их вызова, и потому не слишком долго раскачивались, когда к ним обратились за помощью.

— Яка ж тут наша помощь? — удивился Тымчук. — Вы нам приехали пособлять, а мы, що ж, спасибо вам, давайте завет, що нам робыть... — Он говорил твердо, бел страха или приниженности, зверская расправа накалила его ненавистью.

— За Демусом пойдут селяне? — выспрашивал Забрудский.

— Пойдут. — Тымчук только причмокнул губами, что означало сожаление. — Це як старый козел в отаре...

Кохан укоризненно покачал головой, встряхнул густыми, красивого цвета волосами, резко возразил Тымчуку. Кохан вступился за своих односельчан, сказал, что крестьяне готовы хоть сейчас взяться за дело, вздохнуть полной грудью.

Сиволоб слушал его с видимым удовольствием, дважды вставлял свои реплики, поддерживая разошедшегося Кохана, но в конце концов все же, как человек практического склада, твердо заключил:

— Без него громада не прокукарекает. Коренник тронет, пристяжка пойдет.

— Це мы пристяжка? — обидчиво спросил Тымчук.

— На себя не приймай. И я пристяжка, треба, як лучше.

— Тактика. — Тымчук налил стакан, закусил помидором, высосав его так, что в руке осталась одна кожица.

— Тактикой нельзя пренебрегать, — вразумительно сказал Забрудский, явно довольный течением беседы, которую он представлял более трудной. — Стратегия ясная, флажки твердо стоят на карте, а вот тактика всегда в жмене... Кого выпускать первым?

— В авангарде? — хитро спросил Тымчук.

— Хотя бы, раз уж берем военные термины.

— Демуса.

— Демуса? — переспросил Кохан, ясные его глаза будто ледком подернулись. — В авангарде?

Забрудский потянулся к Иван-царевичу, прикоснулся к его правой руке, мягко пояснил:

— Тактика, товарищ Кохан, тактика.

— Святое дело, а вперед опять живоглотов! — с сердцем воскликнул Кохан.

На минуту все притихли. Подействовали не слова, подействовал тон сказанного: тоскливая горечь, горький упрек, потому и притихли.

— Поглядим по обстановке, — сказал Забрудский. — Я понимаю тебя, Павло, но и ты пойми: напролом нельзя, а если захлебнемся? — Забрудский мельком взглянул на Мезенцева, скорбные складки сжали с обеих сторон его рот, губы отвердели, может, вспомнил фронт, захлебнувшуюся кровью первую атаку...

Вернулся после выяснения обстановки лейтенант Кутай, прищурился на свет, снял фуражку, повесил ее на гвоздик, возле портрета Ивана Франко, вырезанного из журнала, и, поймав вопросительный взгляд майора, кивнул ему, успокаивая. Мазенцев понял: снаружи порядок.

Хозяйка обратилась к вновь пришедшему гостю, назвала его по отчеству, тем самым оказав ему особое внимание. Кутай от горилки вежливо отказался, зато выпил кружку браги и принялся «добивать» гусака.

Тем временем за столом продолжался прежний разговор, его поддерживал Забрудский, ставя вопрос за вопросом и так и этак вырисовывая для себя картину действительного положения в селе, расстановку сил, которые он подчеркнуто называл классовыми. Мезенцев постепенно проникал в подлинное существо этого внешне шумливого и, казалось бы, взбалмошного человека. Имел значение его голос, хриплый, прерываемый кашлем и всхлипами, чему причиной было горловое ранение. Судя по привычке говорить громко, Забрудский был еще и глуховат; такое часто бывает с танкистами или котельщиками, что Мезенцев наблюдал в железнодорожном поселке, где ему пришлось жить близ мастерских, занятых ремонтом паровозов. Котельщиков у них так и называли — глухарями.

Чтобы не уронить достоинства своей миссии, Забрудский на первый план выдвигал выгоды, которые несли крестьянам колхозы. Именно заботой о крестьянстве и руководствовалась партия, направляя сюда своих представителей.

— Советская власть без букинского колхоза не утонет, я вот букинцам придется туговато. Нельзя же тянуть в светлое будущее наподобие лебедя, рака и щуки из известной басни Крылова...

— Машины, трактора будут? — спросил Сиволоб.

— Через эмтээс — пожалуйста!

— Где эмтээс?

— Организуется в районном масштабе.

— Долго организовывается, — сказал председатель.

— Логика такая, дорогой голова сельрады, сначала треба знать, для кого ее организовывать. Создаются колхозы, и тут же созревает эмтээс как база социалистического земледелия. Понятно, голова? — Забрудский хитро подморгнул Мезенцеву. — Хату ставим с фундамента, нема такого шаленного, що зачинал с крыши...

— Я высветляю, товарищ Забрудский, для себя темные места, — виновато оправдывался председатель, — вас же спытают селяне завтра.

— Вот потому и треба нам знать обстановку. Согласен. Опираться на массы, на их опыт... — Забрудский обратился к Тымчуку: — Давай, друже, прежде всего гуртом сомнения снимем. Нам треба, як сазану зонтик, «бурхлыви оплески». — Обернулся к Мезенцеву. — В переводе — бурные аплодисменты... Нам нельзя шукать кота в чувале. Выкладывай свои мудрые соображения...

— Ну, не так щоб мудрые, а все ж... — И, польщенный уважительным к себе отношением, Тымчук принялся за деловые рассуждения.

Забрудский весь превратился во внимание; нет-нет да и черкнет что-то себе в книжечку, подопрет то одну, то другую щеку крепко стиснутым кулаком, наведет вопросом примолкшего было Тымчука и снова внимательно слушает, а собеседник, чувствуя такое отношение к себе, раскрывается все глубже.

Вечерю закончили скоро, а беседу вели до первых петухов. Председатель ушел вместе с селянами. Их провожал тонкий луч электрического фонарика.

Сушняк добирал первую вахту, поджидая уехавших на связь в сельсовет Кутая и Денисова. Лейтенант беспокоился о Скумырде, об Усте. Показания Кунтуша подтверждали логическое развитие событий: после Митрофана очередь должна была дойти до Усти.

Мезенцеву и Забрудскому постелили в горнице, на двухспальной кровати с мерцавшими в темноте никелированными шарами.

— Фронтальной атакой их не возьмешь, треба резать проволоку. — Забрудский мыслил вслух и не ждал ответа. — Проход для пехоты готовить... Хлопцев не зря включили, проверенные. — Его тучноватое тело дышало жаром, неутомимо поблескивали глаза. — Не спите?

— С вами заснешь...

— Прошу прощения, Анатолий Прокофьевич, такой я беспокойный...

— Чего извиняться, вот еще надумали. — Мезенцев засмущался, отодвинулся от его разгоряченного тела. — Завтра предстоит тяжелый день.

— Не так тяжелый, как ответственный. Затравку вроде подготовили, а вот как отзовется громада? А, ладно, спокойной ночи! — Забрудский поплотнее прижался к стене, проверил засунутый под подушку пистолет. — Снаружи обеспечивают?

— Да, приказано.

Мезенцев лежал на спине, положив голову на запрокинутые руки, вслушивался в темноту. За ставнями погуливал ветер, шелестели жухлые листья, в лесу неприятно кричала птица. Чтобы отвлечься от шума за окном, Мезенцев вслушался в милое бормотание спавших вповалку в соседней комнате хозяйских детишек, а потом полностью переключился на сверчка, открывшего свой сольный концерт в каком-то запечном тайнике. Здесь сверчка именовали цвиркуном. И Мезенцев с удивлением установил, что ему никогда не приходилось видеть сверчка. Когда-то прочитал, что сверчок голоса не имеет, а вот эти по-своему мелодичные звуки он извлекает из своих надкрыльников, будто смычком водя ими по зубчатым ножкам. С такими умиротворенными мыслями Мезенцев крепко заснул.

Глава четвертая

Утро выдалось пасмурным. Небольшой дождик, выпавший ночью, прибил дорожную пыль и подтемнил крыши. Ветер не разыгрался и еще не успел нагнать хмары из-за северо-восточной гряды гор, откуда всегда приходило ненастье.

Забрудский вместе с Сиволобом рано ушел в сельсовет. Мезенцев поспешно натянул сапоги, набросил на плети китель, вышел к колодцу умыться. Хозяйка успела выдоить корову, отправить ее в стадо и возилась у летней печки, жарила на чугунной сковородке оладьи. Увидев Мезенцева, она кивнула дочурке, и та поспешно прибежала с мылом и рушником, поклонившись, подождала, пока постоялец достанет журавлем воду из колодца. Еще за ужином Мезенцев узнал, что девочку зовут Настенька, что учится она в пятом классе, учительница у них — Антонина Ивановна и училась Настенька вместе с дочерью Басецкого, убитой бандеровцами. Как старые знакомые, они по душам поговорили и вернулись в хату друзьями. Оказывается, Антонина Ивановна велела детям собраться в школе, чтобы идти на собрание. Мать неодобрительно отзывалась об этой затее учительницы, опасаясь неожиданностей. И прежде всего она боялась нападения банды. Не исключал этого и лейтенант Кутай, державший связь с погранотрядом.

— До Богатина рукой подать, товарищ майор. Курсирует бронетранспортер, — доложил Кутай. — Когда нужно будет, по рации кликнем...

— Надеюсь, не понадобится, — сказал Мезенцев.

— Береженого бог бережет, товарищ майор.

Хозяйка была настроена тревожно, прислушивалась к малейшему шуму, а когда заметила на дороге обоз, спускавшийся по глинистому изволоку к долине, пристально всматривалась из-под ладошки, прищурив глаза и прикусив сухие губы.

— Слава Исусу, чураки везут...

Чураками называют необтесанные бревна, полученные после раскряжевки еловых или пихтовых хлыстов на лесосеках. Мимо села пролегала дорога на фанерный завод.

— Ось так и живемо, — со скорбной улыбкой призналась хозяйка, — отовсюду ждем горя. Треба налаживать жизнь. А так жить — все сердце буде в лохмотках, а у мене диты... — Хозяйка приголубила притихших детишек, сразу сбившихся возле нее, как цыплятки возле квочки.

— Дали бы нам солдат на постой, годувалы бы и поили, защити треба селянам... Вся Украина дышит, а мы... — Она присела на краешек лавки, доверительно сказала Мезенцеву: — Не знаю, як кто, а я скажу... На зборах треба твердо сказать за «столбики»...

— Какие «столбики»?

— Так мы кличем землю помещичью, що застолбили немцы, а зараз она ничья. Кажуть, держава себе возьмет. А що та земля для такой великой державы?

— Кому же отдать?

— Как кому? Колгоспу!

— Ах, вот оно что! — сказал Мезенцев. — А были наметки?

— Як же... Ще Басецкий планував, а его вбыли, потом и заглохло...

Кутай поддакнул хозяйке и, когда она вышла за топленым молоком, сказал:

— Этот вопрос обсуждается селянами втихомолку, товарищ майор. Острый вопрос...

— Забрудский-то хоть знает об этих «столбиках»?

— Не могу ответить. — Кутай передернул плечами.

— Тогда следует его проинформировать еще до собрания.

— Вероятно, следует, — согласился Кутай. — Машина ждет. Чтобы не терять времени, подскочим на ней, товарищ майор.

Сход решили провести на свежем воздухе в десять часов. А в восемь должен был прийти Демус, чтобы закончить начатую вчера беседу.

Мезенцев застал Забрудского, председателя и Сиволоба за уточнением списков селян, имеющегося у них скота, инвентаря и удобной земли. На столе была развернута старая карта землеустройства с замусоленными краями. Над ней, по всей видимости, успели достаточно поработать. В комнате держался стойкий дым табака, а запотевшие стекла окон, казалось, покрылись наледью. Забрудский раскатывал пыльный ватман, добытый из фанерного шкафа, а председатель искал в столе завалявшиеся кнопки, чтобы приколоть его на стенке, так как места на столе не хватало.

— Садитесь, принимайте участие, — пригласил Забрудский, продолжая заниматься начатым делом. Веки его глаз припухли, на щеках играл румянец, из груди во время речи доносились свистящие звуки.

Мезенцев оглянулся. Кутая в комнате не было: что ж, это и понятно. Не снимая головного убора, Мезенцев подошел к столу, выправил завернувшийся край карты, опытным глазом военного поискал «столбики», ожидая найти их на плане, отлично выполненном опытной рукой землемера. «Столбики» отсутствовали, а на том месте, где им надлежало быть, значилась салатной краской обозначенная удобная для пашни земля. Спросив о «столбиках» у председателя, Мезенцев встретился с заинтересованно-удивленным взглядом его усталых и до этого безразличных глаз.

— Что за «столбики»? — заинтересовался Забрудский. И тут же получил обстоятельный ответ.

— Неосмотрительно утаивали вы от меня такое важное звено, — мягко, но с признаком раздражения упрекал Забрудский. — Этот вопрос так сразу не решишь, надо немедленно созвониться с товарищем Ткаченко, согласовать. Думаю, он поддержит нас.

Председатель попросил секретаря вызвать по телефону Богатин, и вскоре из соседней комнаты, где уже раздавался гул мужских голосов, послышался его пронзительный крик: «Алло!», «Алло!» Дождавшись соединения, Забрудский схватил трубку и, подробно доложив обстановку, попросил поддержать просьбу крестьян — передать спорный надел земли колхозу, когда тот будет организован. Закончив разговор, Забрудский смахнул ребром ладони выступивший на лбу зернистый пот, произнес сухим от напряжения голосом:

— «Столбики» утряс, Ткаченко обещал убедить кого следует, вам, товарищ майор, спасибо за важную информацию.

В дверь настойчиво постучали палкой, и на пороге появился вызванный на восемь часов Демус. Со вздохом взглянув на стенные часы, показывающие без десяти восемь, он достал из кармана серебряные часы Павла Буре, щелкнул старинной крышкой и сообщил, что пришел вовремя. Сиволоб согласно кивнул, стал на табуретку и пальнем перевел стрелки.

— Порядок есть порядок, товарищ Демус. — Забрудский радушно улыбнулся и пожал его холодную, с негнущимися пальцами руку. — Сидайте, прошу.

Демус с той же натянутой степенностью, сохраняя спокойствие, присел на тот самый табурет, с которого Сиволоб только что подводил настенные часы.

Будто продолжая заниматься прерванным приходом Демуса делом, Забрудский принялся излагать порядок сегодняшнего собрания.

Попытки перебить представителя потерпели неудачу, и Демус, с обиженным видом сложив губы, умолк окончательно.

— Ну, що вы надумали? — спросил Забрудский.

Демус поднял тяжелые веки с реденькими слипшимися ресничками, туманно глянул на Забрудского, протер кулаком глаза.

— Першим не можу... — Он поперхнулся, откашлялся, правая его нога мелко задрожала.

— Кровь невинная не переконала?

Демус страдальчески усмехнулся и снова заморозил лицо, с резкими морщинами, впалыми серыми щеками, слабо покрытыми сивым волосом.

— А меня самого зарежь, кровь не пойдет.

— Неожиданное осложнение. — Забрудский прошелся по кабинету, покуривая и заложив одну руку за ремень. — Жинка?

— Ни. — Демус отрицательно качнул головой.

— Яка же другая причина?

— Придут с куща, знищать.

— Уважительно. — Забрудский помолчал, раздумывая, погасил окурок, раздавив его в черепяной пепельнице, как своего злейшего врага. Затем, круто повернувшись, так что забряцали ордена и сухо стукнулись друг о дружку медали за освобождение разных городов, твердо сказал: — Защитим колхоз, товарищ Демус.

— Солдатив поставите? — вяло спросил тот.

— Доставим вам оружие.

— Нам? — Демус недоверчиво взглянул на Мезенцева, потом его тяжелый пристальный взгляд остановился на Забрудском. — А Басецких не уберегли?

Мучительная гримаса внутренней боли пробежала по лицу Забрудского.

— Да, не уберегли... Упрек справедливый. Нам преподали урок. Теперь не допустим. — Он машинально сунул руку в карман, обвисший от пистолета, и, словно обжегшись, вырвал ее. Жест мог быть неправильно истолкован Демусом, и Забрудский добавил глуховатым, будто спазмой перехваченным голосом: — Оружие только против врагов. Для друзей, товарищ Демус, защита!

— Зброя — сила, — выдавил Демус после длительной паузы.

— ...Которую надо употреблять разумно! — добавил Мезенцев. — Одно и то же ружье может убить, а может защитить от злодеев... Важно, в чьих оно руках.

— Правильно, — тихо подтвердил Демус.

— Само оружие бессловесно. Им говорит человек, — сказал Забрудский и, тяжело отдышавшись, выпил кружку воды. Демус попросил воды и выпил тоже. Понимание как будто налаживалось, но Забрудский боялся спугнуть тишину и ждал, всем своим видом давая понять вызванному селянину, что переговоры закончились, следует принимать какое-то решение. Его настроение Демус понял, но не торопился: мысли пока еще не пришли в строгий порядок...

Предстояло порушить привычный уклад жизни, взять ся хозяиновать по новому методу. Правда, проверенному там, в России, и на большей части Украины, и в Белоруссии, и у туркмен, и узбеков — всюду. Все проходили они через Буки на стальных машинах, гнали немца, выкладывали штабелями захваченное оружие... Даже голова заболела от думок и потемнело в глазах. Демусу было непонятно, почему эти сидящие перед ним люди спешат согнать скот, обезличить коней, инвентарь, распахать святые межи, где родились многие из селян, где многие матери освобождались от бремени, где веками гнездовались птахи.

Его пытливый ум, не постигая глубины истины, сопротивлялся. В свое время, будучи незаможным селянином, молодым, статным, удачливым в любви, он легко увлек богатую дивчину, женился, рьяно взялся за хозяйство тестя, наплодил детей, а после смерти тестя почувствовал свою силу, забыл про бедность. Война растрепала имущество, мельницу отобрали, корчму заняли под общежитие лесорубов, держался пока Демус личным хозяйством и потребиловкой. Жена пилила, грозилась Очеретом, потом Бугаем, пришлось снабжать их мукой и крупами, керосином и свининой. Двенадцать десятин земли наполовину пустовали: машин не было, кони были уже не те да и руки не те. И земля беспризорничала, теряла силу, ползли на нее с недалеких вырубок терны и бурьяны.

А тут еще пощелкивает на счетах Забрудский, подсчитывает по ведомости, будто читает его мысли, какие потери несет селянство из-за разобщенности, одиночества, какие барыши даст артель.

— Так у вас перед очами пример — кооперация. — Забрудский вглядывался в сумрачное лицо Демуса. — Торговле выгода от кооперации доказана, как дважды два четыре, так почему же нема доверия к земельной кооперации, разве там дважды два три получится? Дадите согласие, придет долгий кредит, семена подвезем...

Забрудский знал, где и какая по качеству пахотина, где сенокосы, что лучше засеять подсолнухом и кукурузой, куда кинуть яровое янтарное зерно... Чтобы убедить других, надо убедиться самому. Забрудский наседал, и Демус, постепенно оживляясь, вдумываясь в разумное, проникался его правдой.

Забрудский умело напомнил Демусу его приниженное прошлое, когда тот, придя в приймаки к богачу, лез из кожи вон, чтобы войти к тестю в доверие. Разве кто забывает удары по самолюбию, укоры и попреки? Теперь не перед кем изворачиваться, хитрить, все по труду, хозяин — государство, а в артели сами крестьяне будут хозяева: поработаешь хорошо — получишь богато. Стонет земля без доброй руки, яблоко и то сгниет, не сними его вовремя, не подбери...

Забрудский доконал Демуса «столбиками». Это был верный ход, и он приберег его к завершению, когда Демус ознакомился с проектом резолюции собрания, с расчетами и выкладками. Демус отдал должное Забрудскому, изучая через очки написанное, проникая в смысл каждой фразы, пробуя чуть ли не на зуб то или иное верткое и не совсем понятное слово. Документ был сделан добротно, с замахом на два сезона, намечены и меры помощи через МТС, хотя, как ходили слухи, сама МТС пока еще была только на бумаге...

Читал Демус, а в сознании вставали живые картины: вот загудит сход, сколько глаз — озлобленных, испуганных, тревожных... А потом надо будет отвязывать чумбуры и вести коней, сдать их в чужие руки. Кто будет доглядать за ними, кому нужны они? Сгонят коров на общий баз, и уж не лизнет шершавым языком тебя по щеке, не подышит молочно-травяной утробой, не обрадуется, увидя хозяина...

Плуг пройдет по межам, завалит птичьи гнездышки, навеки выдерет корни ландышей, чемерника, красавки...

Пусто стало в груди, одряхлели мускулы.

— Потрибна моя подпись? — вяло спросил он.

— Нет, — ответил председатель. — Це проект постановы загальных зборив. Есть какие поправки?

Демус молча спрятал очки в футляр, промолчал.

— Проект зачитает Тымчук, — уведомил Забрудский.

— Тымчук? — Демус хмыкнул. — Храбрый.

— Не побоится, — подтвердил Забрудский.

— Пальцы рубали ему... — напомнил Демус.

— Теперь не допустим. — Забрудский принял бумагу, сказал: — Надо добавить пункт о передаче колхозу «столбиков». Як вы?

Демус повернулся к Забрудскому, стоявшему около окна, прищурился от ударившего в глаза солнца.

— «Столбики» — добре. Селяне думали, що откуковали «столбики» к державе...

— Колгосп тоже частына державы, — разъяснил Забрудский. — Товарищ Сиволоб, внесите «столбики» в резолюцию — и пора начинать. Как народ?

Председатель достал из стола звоночек, попробовал его возле уха, кивнул на окно.

— Гудит, як улей.

— Добре, — вслушиваясь, сказал Забрудский и подтянул ремень. — Тымчука и Кохана предупредили?

— Знают, — ответил Сиволоб. — Их подпаливать не треба, сами горят, як солома.

— Товарищ Демус, благодарим за единомыслие, — сказал Забрудский. — Выступать будете по бумажке или так?..

Демус понял, что ему можно уходить, встал, поклонился и неторопливо пошел к двери.

После его ухода Мезенцев спросил:

— Мне что-то неясно: договорились с ним или нет?

— Конечно, договорились, — Забрудский улыбнулся. — А будь по-другому, разве он так бы себя вел? Он мудрый человек...

Возле сельсовета собрались почти все жители. Подходили и одиночки и семьями. Разноголосый шум действительно напоминал растревоженный улей пчел. Погода переменилась к лучшему. Через кучевые, плотные облачка пробивались яркие лучи солнца, победно игравшие на глянцевой кровле сельсовета и на не просохшей после дождика траве. Воздух был чистый, пресный, напоенный осенним ароматом увядания и прогретой хвои.

Мезенцев прищурился от яркого света, и, когда раскрыл глаза, площадь показалась ему веселой и праздничной, тревоги предыдущего дня рассеялись, как вон те последние клочья тумана. Это ощущение праздности не оставило его и тогда, когда он окинул внимательным взглядом лица стоявших рядом с ним людей, засуетившихся при его появлении.

К столу, вынесенному на самый край крылечка, к самым приступкам, протиснулся Иван-царевич в чистой, выглаженной сорочке. С ним поговорил Забрудский подчеркнуто дружески и подозвал Тымчука, стоявшего в окружении своей семьи, где были и его родители, и древний дедок, привезенный с пасеки. Тымчук так же весело, как и Кохан, подошел к крыльцу, поздоровался с начальством своей культяпой рукою, а потом, наклонившись к столу, перечитал вместе с Сиволобом проект решения общего собрания.

Мезенцева не покидало приподнятое настроение — он сознавал, что присутствует при историческом моменте: у него на глазах умирал вчерашний день села. Разве он мог когда-нибудь подумать, что будет свидетелем повторяющейся странички истории, известной ему только по книгам и по воспоминаниям юности? Вполне возможно, что здесь сейчас живет и действует свой Давыдов, свой Нагульнов и, уж вне всяких сомнений, свой Островнов. И странно, представлялся почему-то он в образе Демуса. Больше того, если когда-то есаулу Половцеву приходилось в душном кутке тайника злобно точить мертвую сталь своей мстительной шашки, то теперь тот же Половцев где-то совсем близко, может, глядит своими ненавидящими глазами из-за кустов можжевельника или бродит «в озирочку» вот тут, в толпе, прижимая под мышкой предательский маузер...

Невольно он поискал глазами своих товарищей и увидел их в отдалении, под тенью тополей. Рядом находился и Кутай с двумя соратниками. Впритирку к крылечку кучно держалась стайка молодежи, скорее всего «истребков». Были они в отличие от других снабжены оружием, довольно примитивным: острыми топорами-сучкорубами, по-местному именуемыми крисами, а двое из них, явные вожаки, судя по их неприступно ответственному виду, имели даже винтовки, правда, учебные, с почерневшими прикладами.

Невдалеке в стройном порядке держались школьники. Из учителей выделялась Антонина Ивановна со своими пятиклассниками. Антонина Ивановна подчеркнуто приколола красный бант, и такие же банты были у школьников. Да, смена росла, и ничто не могло уже изломать молодую поросль. Эти мысли, пришедшие сейчас на ум бывшему учителю Мезенцеву, согрели его сердце.

Собрание открыл председатель, огласил повестку дня, заставившую всех сначала притихнуть, а потом поднять такой гомон, что пришлось успокаивать толпу трескучим звоном колокольчика.

После избрания президиума к столу протолкались не все избранные: собрание проходило на улице, и некоторые побаивались, не напросишься ли в том самом президиуме на бандитскую меткую пулю?

— Что же вы, избранные, не все займаете места в президии? — громко спросил Забрудский.

— Що мы их не бачили! — крикнул стоявший у стены здоровенный парубок с веселыми глазами, в распахнутой на груди рубашке. — Треба йты до пытання!

— Подойдем до пытання... — с таким же озорным огоньком в глазах отозвался Забрудский. — На порядке дня одне пытання, и на него мы зараз должны дать ответ. Дозвольте мне сказать от имени райкома по существу.

Гул прекратился. Переждав с минуту, Забрудский налил себе воду из графина в граненый стакан, и, не прикоснувшись пока к нему, взял со стола сплошь исписанную бумажку. В ней содержались сведения по экономике села, а также прогнозы на будущее, если крестьяне перейдут к артельному хозяйству. Забрудский услышал протестующие реплики, когда коснулся обобществления коров, и тут же добавил, что на коров никто не покушается, но если придет время им самим постучаться рогом — ворота открыты.

Дальше Забрудский перешел к кадрам и задержался на характеристике Демуса, похвалил его за сознательность, выявленную в беседе с ним, назвал его опорой.

Демус стоял неподвижно, устремив прямо перед собой холодные глаза, и, казалось, равнодушно выслушивал представителя райкома.

— Товарищ Демус дал согласие первым заложить заяву!

Напряженное внимание в глазах Забрудского выдавало его тревогу за Демуса. Кто его знает, какие мысли были в голове старого селянина, что боролось в нем. Но верх все же одержало данное им слово.

Демус двинулся к крыльцу, поднялся по ступенькам, приблизился к столу и положил на кумач скатерти бумагу. Забрудский наклонился к Демусу, взял эту бумагу и, вновь дождавшись абсолютной тишины, зачитал ее собранию.

Заявление начиналось просто и ясно: «Доки нам мудруваты, громадяны! Я першим подаю заяву, и будемо будувать колгоспне життя...»

Демус слушал с поднятой головой при мертвой тишине схода. И когда последнее слово было прочитано и люди зашумели, он переждал волнение, поднял руку и громко подтвердил:

— Це пысав я! И така вам моя рада!

Поклонившись людям, он отказался занять место в президиуме, степенно спустившись с крыльца, прошел на свое место сквозь строй почтительно расступившихся перед ним юных дружинников.

Заявление Демуса вызвало шумную разноголосицу. К нему пробивались возбужденные селяне, хватали за плечи, спрашивали. Демус держался строго и громко, чтобы слышали все, подтверждал:

— Треба подписать заяву.

Забрудский оглядел разгоряченные, взволнованные лица людей. Хватит ли авторитета Демуса, ведь всегда отыщутся в толпе и крикуны и инакомыслящие, а проще всего, трусы, уже и сейчас испуганно озиравшиеся на густой, темный лес, таинственно-строго, ступенями поднимавшийся в гору. Эта мысль беспокоила Забрудского. Вдруг зычный голос перекрыл общий гул:

— Щоб пальцы пообрубали! Куда тянет нас Демус!

— Спытайте не у Демуса, а у Тымчука! Що вин скаже!

— Тымчука!

— Кохана!

Забрудский поднял руку, призывая к тишине. Толпа успокоилась. Он вызвал Тымчука и Кохана. Они вместе, плечо к плечу, вышли на крыльцо.

— Давай заяву! — выкрикнул Тымчук, играя горячими цыганскими глазами. — Левой подпишу, громадяны!

Он широко расставил ноги, налег грудью на стол, попросил Сиволоба обмакнуть перо в далеко отодвинутой чернильнице и, старательно, стройно выставляя буквы фамилии, подписался левой рукой.

— Еще двух пальцев не жалко, кум? — спросил его Сиволоб.

— Ни, бильш не тильки до руки, до села не допущу. — Тымчук сжал кулак, погрозил в сторону гор. — Тильки треба зброю! — Он мучительно скривился, выпрямился перед Забрудским и, глядя на него сверху вниз, повторил: — Треба зброю!

Глава пятая

Предчувствие не обмануло лейтенанта Кутая. Беспокойство, томившее его во время пребывания в Буках, имело основание: вслед за Митрофаном на очереди была Устя. И действительно, на другой день после организации артели в Буках, когда Кутай уже был на заставе, к Усте прибежал один из «истребков», Грицько, и сообщил о появлении близ Скумырды самого Капута. Его и еще двух бандитов заметили в лесу в пяти километрах отсюда, у проточины реки Хмельки. Там было глухое урочище, большой бурелом, и Капут действительно мог избрать для пересидки то ущелье.

Устя только-только побанилась. В комнате еще держалась парная духота, пахло мылом, мочалой и просыхающими волосами, которые Устя, слушая горячие слова паренька, перебирала тонкими пальцами. Она сидела на койке, запахнувшись в байковое одеяльце. На столе рядом с прикрытым рушником хлебом лежал вынутый из кобуры наган, а винтовка с залосненным ремнем, как и всегда, стояла наготове у изголовья.

— Ты шибко бег, Грицько?

— Шибко.

— То-то запалился, — Устя осваивала принесенную новость, еще не зная, как поступить. Позвонить ли на заставу или подождать до утра? Известие о появлении Капута было важным, его следы после разгрома Луня пропали. И все же куда он денется? У Хмельки он мог оказаться и случайно, не обязательно там был его схрон. Размышляя подобным образом, разнеженная после купания, Устя отложила заботы на утро, помня, что оно мудренее вечера, Грицько глядел на нее черными живыми глазами, кусал нижнюю губу; схваченную лихоманкой, а винтовку, недавно врученную ему в торжественной обстановке, крепко зажал между коленями, обтянутыми старенькими штанцами из «чертовой кожи».

— Сметану будешь?

— Буду.

— Возьми на загнетке, только оставь мне на завтра.

Паренек быстро справился со сметаной.

— Що ж мени робыть?

— Що? — Устя кивнула на дверь. — Иди спать, Грицько.

— Спать?

— Конечно! — Устя подморгнула ему смешливо. — В сельраде як вартовые?

— На месте.

— А ты давай до хаты, Грицько.

— До хаты, — разочарованно буркнул Грицько, потянулся к столу, подкрутил начинавший коптить фитиль.

Устя знала, почему Грицьку не хочется идти домой. Дома-то у него, ежели разобраться, не было. Грицько — сирота. Жил он у тетки, вредной женщины, раньше промышлявшей контрабандой, а ныне нетерпимой к новому строю. Она поедом ела исполнительного Грицька, то прогоняла, то снова впускала в хату. Потому Грицько охотно шел в наряды и спал в караулке, при сельсовете.

— Ты ще не ушел? — Устя очнулась от дум.

— Зараз. — Мальчишка встал, перехватил поудобнее винтовку, попрощался кивком и уже в дверях предупредил: — Зачиняйся на засов, Устя. Прибег я, а у тебе двери видчинены.

— Забула... За тобой, ясно, зачиню.

Грицька в хате не было уже минут десять, а Устя, не замечая времени, сидела и думала, и не только об ушедшем ретивом парнишке. Спохватившись, прошла по земляному полу босыми ногами, взяла дверь на кованый крючок, проверила задвижки болтов на окнах, наглухо закрытых наружными ставнями.

Она старалась не думать о появлении Капута. Легко забить голову дурными мыслями, и не выгонишь их потом, помаешься тогда ноченьку на подушке. И как она ни заставляла себя забыть о Капуте, мысли о нем не оставляли ее. Хорошо, если бандитов всего трое, а если вся та самая сотня, что отпочковалась от школы Луня и ушла неизвестным рейдом?..

Не вырвешь корень — жди бурьян. Капут объявился невдалеке. Задачи он ставит простые, — конечно, ищет, кому отомстить. Ходили слухи: оценили бандеровцы голову Кутая в девяносто тысяч карбованцев, Сушняка — в пятьдесят, Денисова — в сорок пять. Своей голове Устя пока цены не знала. Рассчитывала, что бандеровцы не продешевят. Вспомнила Митрофана и его сына. Осматривая их хату, Кутай пожурил Устю: надо было заставить Митрофана устроить запасный выход, чтобы обеспечить пути отхода.

Устя жила в отцовской турлучной хатенке, крытой соломой, пол земляной, мазан глиной; стол, лавки, кровать, две стенки без окон, второй выход — через чердак. Отец Усти, Трофим Кавунец, незаможный селянин, вошел в тот скорбный список в двадцать миллионов — строгий счет, оплаченный во имя победы. Братья, их было двое, восемнадцати лет и двадцати одного года, попали туда же вместе со своим отцом. Матери посчастливилось не изведать горя семейных потерь, умерла от грудной жабы, за десять дней до первого авианалета на Украину.

Мало кому рассказывала о своих бедах эта веселая и внешне дерзкая дивчина...

Устя подсушила у печки волосы, заплела их в косички, еще раз проверила винтовку, подсумок, покатала на ладошке барабан нагана.

Спать легла в спортивном костюме, сапоги поставила возле кровати. Перед сном вспомнила робкое предложение Кутая перебраться наконец-то к нему, на заставу.

«Завтра позвоню на заставу. Обрадую их Капутом. Жорику — новая забота...» Мысли мелькнули в голове уже насыпающей Усти, а снилось ей другое, несуразное, как и всегда в молодых снах: прилетела она в какой-то сад, яблоко, как стеклянное, выскользнуло из рук, другое сорвала — тяжелое, будто стальное, хвать, упало, ушло под землю. Ей стало страшно в таком саду, а ноги приросли, не сдвинуть, кричать — голоса нет. Подняла глаза к небу: на землю спускался желтый парашют, вот ближе, еще ближе, прямо на нее несет парашют бомбу шоколадного цвета, ударила по ней кулаком — взрыв.

Устя забормотала во сне, повернулась на другой бок...

Капут приложил ухо к двери. Телохранитель его тигриными шагами обошел и, казалось, обнюхал хату. Вернувшись к поджидавшему у двери Капуту, сказал тихо:

— Тилько дверями, друже зверхныку. Як она?

— Спит.

Капут отправился лично для совершения террористического акта. К этому толкнули его месть за провал Кунтуша и связника «головного провода» Пискуна и похоть... Капут, по-звериному здоровый мужик, осатанел в лесу. Ему нужна была женщина. Насилие и убийство — так поступал Капут.

Устю разбудили не шаги и не шепот, а предчувствие. Она открыла глаза и, постепенно освоившись с темнотой, увидела щелочки ставен. И только потом услыхала шаги, и чем они были осторожнее, тем казались громче. Умеряя удары сердца, глубоко вздохнув, чтобы прийти в себя после сна, Устя потянулась к винтовке. В такое время никто не мог к ней прийти, кроме убийц. Презрение к смерти сочеталось у нее с хладнокровием опытного бойца.

Устя натянула сапоги, взяла наган и осторожно, на цыпочках, подошла к двери, прислушалась. Сеней не было. Буковая, тяжелая дверь, взятая на кованые болты, выходила прямо во двор. Притаившись у косяка, сдерживая дыхание, Устя ждала. Кто-то стоял снаружи: перешептывались, переминались с ноги на ногу. У девушки не оставалось сомнений: пришли по ее душу, наступил и ее черед. Первый страх, цепко схвативший за сердце, отпустил. Ноги еще трудно повиновались, но мысли стали кристально ясными. Замерла на месте — опять услыхала осторожные шаги.

Кто-то из двух прокрался у окон, пощупал взятые на задвижку болты. Послышался осторожный шепот: «Видчини, Устя, свои». Девушка не пошевелилась. Хата — плохая защита. Как бы ни крепка была дверь, они справятся с нею. Пока они остерегаются шума. Но это только пока... Не скоро отзовутся люди на выстрелы, а до сельрады далеко — не услышат.

Надо было уходить. В одном селе учительница ушла через крышу. А вот Митрофан попался, как в капкан, в собственной горнице. По совету Кутая Устя подготовила запасный выход через чердак, потревожив для того слежавшуюся до каменной твердости солому, которую обычно заливали поверху раствором глины.

— Погукаем ще, — сговаривались за дверью, — своим видчинит...

— Спит, як убитая, — послышался второй голос.

Забулькали сдерживаемым смехом, еще что-то говорили, но уже тихо, неразборчиво. Устя не прислушивалась. И так все было ясно.

Она бесшумно отошла от двери, осторожно приподняв столик с пола, передвинула, поставила на него табурет. На белом потолке черным квадратом выделялась спасительная ляда — выход на горище.

Стук повторился, более настойчивый, дробный, будто выбивали азбуку Морзе.

— Устя, видчини, свои... — Голос был жесткий, требовательный.

Чтобы выгадать время, Устя ответила, как бы спросонок:

— Зараз одчиню, почекайте.

— Ишь соня, тоби тепло, а мы змерзли...

Устя пристегнула ремень с наганом, подсумок перекинула через плечо, винтовку взяла в руки, поднялась на стол, оттуда на табуретку и ловко взобралась на горище. Очутившись там, она прищурилась, осмотрелась. Чердак освещал небольшой квадратный пролом, ведущий на крышу. Чтобы не выдать себя — глиняная обмазка потолка обычно трещала, — Устя на коленках поползла по гладко тесанному бревну перекрытия, достигла пролома, раздвинула легкий слой соломы, маскирующий сверху дыру, и выглянула наружу.

На ее счастье, луну заволокло. Скудный полусвет помогал оценить обстановку. Над соседской хатой, где жил инвалид первой мировой войны, виднелся ершистый конек камышовой кровли и еще крыша подальше, черепичная. Туда дорога была заказана, оставалось одно — выгоном, по окраине... Устя с трудом протиснулась в узкую дыру сквозь солому, сползла к краю, спрыгнула. Она не ушиблась. В магазине винтовки четыре патрона — никогда не забываемое караульное правило Усти. Теперь, если придется, ей будет легче отбиваться, глаза ее видят остро, она сумеет взять на мушку, и рука ее не дрогнет. Дешево они ее не возьмут.

Село будто вымерло. Где-то далеко-далеко залаял пес, поднялся и упал луч прожектора, вспыхивало и ползло дрожащее заревце. Как жаль, нет близко ребят-пограничников, не дозовешься — далеко. Устя вслушалась, уловила более требовательный стук в дверь, более громкие сердитые голоса. Ага, значит, они еще там, сейчас, видно, начнут ломать дверь... Теперь нельзя терять ни секунды. Устя взяла винтовку на локоть и поползла по бурьянам ловко, по-пластунски, как учили их в боевом добровольном истребительном отряде.

Выбравшись ползком к грунтовой дороге, Устя приподнялась вначале на колени, потом стала во весь рост. Непосредственная опасность миновала, хотя ручаться было трудно. Она вслушалась, широко раздувая ноздри, с радостью ощущая свежее дыхание ночи, всем своим существом принимая и эту осеннюю ночь, которая могла стать для нее последней, и горькие запахи отживших трав, и облака, накрепко запеленавшие луну... Устя вздохнула, вытерла лоб и щеки ладонью и не спеша, осторожно пошла к сельсовету кружным путем. Вот утоптанная, в черных лужах площадка у общественного колодца, амбары для зерна, фонарь на столбе. Устя отдышалась. Прожектор вновь потащил прозрачно-голубоватый луч по домам, осветил костел, прошелся по границе. Свет еще гуще насытил темноту, стушевал очертания ближних предметов. Устя пошла к сельсовету посредине улицы, держа наготове винтовку, она помнила Митрофана, плававшего в собственной крови, знала, как приходит тайная смерть в Скумырде.

Устя пока не знала, кого прислали по ее душу. Но была уверена, что пришли оттуда, значит, рука у них не дрогпет... От них в копне не сховаешься. Пронзительно-остро Устя почувствовала необходимость в надежной защите, а искать ее можно только в одном месте — на заставе.

В сельсовете светилось окошко. Заглянув в него, Устя увидела дежурного у телефона, уткнувшегося носом в книгу. Дверь в сельсовет была открыта. Пройдя к дежурному. Устя стала на пороге, прикрикнула на оторопевшего при ее внезапном появлении хлопца:

— Ты чем занимаешься?

— Читаю «Капитана Гатераса»...

— А дверь почему открыта?

— Хтось выходил. Не зачинил... — Белесый паренек схватился за винтовку, заторопился.

— Буди хлопцев! Ставь в ружье!

— А що такое? — Паренек застыл в изумлении.

— Бандиты объявились в Скумырде, ось що. Давай! — Устя села за стол, взялась за телефон. Линия мрачно молчала.

В дежурку набились заспанные, встревоженные ребята.

— Провода десь поризали, а вы тут... Конек мой де?

— На конюшне, Устя. — Дежурный засуетился. — Я зараз...

— Чего ты прыгаешь, як индюк на золе? — осадила его Устя. — Ты зараз занимай оборону да выкликай ще хлопцев, кто близко, а я на заставу... Одного пошли на прожектор. Коли встренет пограничный наряд, хай объяснит: бандиты в селе... Биля моей хаты бандиты...

— Може, взять их?

— Взять? — Устя подумала. — Их не возьмешь. Побьют вас. — Она обошла свою команду, тронула за щеку, за чуприну того, другого. — Вы ще молодые... А след берить... За ними... Понятно?

Распорядившись по дружине, Устя прошла в конюшню. После зябкого наружного воздуха в конюшне было тепло, пахло сеном и навозом. Игреневый конек потянулся к ней, звякнул цепью. С пола поднялся вороной конь, зачавкал копытами. Устя погладила своего конька по храпу, ощутила ладошкой его дыхание, влажные, чуткие ноздри; набросила уздечку и вывела из станка. Когда конек воспротивился трензелям, Устя насильно разжала зубы и зануздала его, вывела наружу и охлюпью вынеслась со двора.

Устин конек проворен, ловок и легок на скаку. У него, метиса-трехлетка, прямая мускулистая шея, широкая и крепкая спина, стойкие и цепкие копыта. Без понуканий и в гору и с горы он держал плавный аллюр иноходи, сохранявший его силы.

Окунувшись в лес, Устя успокоилась, испытанные ею тревоги остались позади, впереди были надежные друзья. Черный лес убегал книзу вместе с узкой тропой, затем тропа сходилась с лесосекой и разжеванной тракторами дорогой. Конь спотыкался о корневища, похрапывал в темноту, шерсть его взмокла. Пожалуй, первый десяток километров позади, но опасность могла подстерегать всюду. Винтовка была за спиной. Наган под рукой, в мягкой кобуре. Подсумок с шестью десятками патронов перекинут через плечо. Оружие и снаряжение привычное, однако Устя пожалела, что поторопилась. Вгорячах не подумала о седле, а теперь, когда нервы поуспокоились, Устя побранила себя: «Що со мной стало? Що хлопцы подумають, перелякалась до смерти...»

Поднявшись на взгорок, Устя увидела редкие огоньки заставы, гору Ветродуй, смутно очерченную на фоне посветлевшего неба; облака порвались, и медная луна весело ныряла среди пенных барашков. Устя подбодрила коня, и тот снова пошел плавной иноходью, вытянув шею и прижав уши, будто борзая.

Чистый горный воздух разносил четкий звук копыт. Услыхав приближение всадника, часовой свистком вызвал дежурного.

Устя подъехала шагом, чтобы знакомые ребята не истолковали по-своему ее поспешность, спрыгнула на землю, поздоровалась.

— Покличь начальника, Сидоренко! — обратилась она к сержанту. — Треба зараз самого... — Устя повела коня к крыльцу. Следом за ней шел Сидоренко.

Он доложил по телефону начальнику заставы, испытующе вглядываясь в Устю.

— Чего не позвонила?

— Нема связи. Опять, видать, гады порвали провод. Бандиты в Скумырде, Сидоренко.

— В Скумырде бандиты? — В дверях стоял Галайда.

— Да, Галайда. Мене хотели вбыть. — Привставшая было Устя снова села, покачала головой. — Пока двое, а може, трое приходили меня вбыть, Галайда. А там, де трое, сам знаешь, может буть и тридцать... Понятно?

— Пока понятно больше половины, расскажи подробней, Устя, — мягко сказал Галайда, распорядившись поднимать по тревоге дежурный взвод лейтенанта Стрелкина и готовить машины.

Внимательно выслушав подробности, Галайда категорически отказался брать с собой Устю.

— Оставайся на заставе. Нечего тебе пока там делать, Устя.

— Как же без меня?

— Обойдемся на этот раз... Тебе надо отдохнуть, прийти в себя...

— Да що? Я можу... — Устя страдальчески искривила губы. — Боюсь, как бы моих ребятишек... Стоит перед очами Митрофан... Прогнать его не можу... Зажмурю очи... в крови плавает.

Галайда вздохнул понимающе.

— Кутай перейдет к Стрелкину, а ты займешь его комнату. Нет, нет, не возражай, Устя. Дежурный отведет тебя, и не беспокойся...

— Ну, що таке, що... — беззвучно шептала Устя. — Може, подумаешь, я перелякалась... — Она поднялась. — А Кутай тут?

— Тут, тут...

— Его с собой не возьмешь, Галайда?

— Зачем его брать? Стрелкин поедет, Устя...

Легкий на помине лейтенант Стрелкин появился на пороге, доложил о готовности; его молодое, свежее лицо горело ярким румянцем, глаза восторженно светились.

Ему не терпелось вступить в настоящее дело, показать себя. И он не пытался скрыть своей радости. Устя встала, винтовку повесила на плечо.

К домикам офицеров повел подчасок. Чтобы она не споткнулась на выщербленных плитах тротуарчика, он протянул ей руку.

Устя отдернула свою руку, сердито фыркнула на солдата, и тот, выругав ее за дикость, мрачно довел до домика, постучал в запертую дверь.

Через некоторое время отозвался Кутай и, открыв дверь, очутился лицом к лицу с Устей. Опешив от удивления, он подвинулся, чтобы пропустить ее, фонарик в его руке подрагивал, и на крашенном суриком полу колебались нестойкие тени.

— Якими судьбами, Устя? — только и мог он вымолвить.

— Приказано разместить ее в вашей комнате, товарищ лейтенант, — доложил солдат. — А вам придется разместиться у лейтенанта Стрелкина.

— Ладно, разберемся, — сказала Устя. — Иди, хлопец, продолжай сторожить свою канцелярию.

Она прикрыла дверь за ушедшим солдатом, беспомощно опустила руки — приклад винтовки стукнулся о пол — и, потянувшись к Кутаю, ткнулась носом в его щеку, спросила расслабленным голосом:

— Куда идти, Жора?

— Пожалуйста, Устя, сюда, сюда. — Кутай взял ее под локоть. — Сюда... — Он заторопился, все еще не понимая, в чем дело, и не решаясь задавать вопросы. Одно было ясно: случилось что-то из ряда вон выходящее, впервые он видел девушку в таком состоянии.

Электричества не было, движок не работал. Кутай придвинул Усте стул, усадил, зажег керосиновую лампу. При ее неверном свете он увидел осунувшееся лицо девушки, горькие складки в уголках рта. Она вздохнула и нерадостно улыбнулась.

— Что с тобой, Устя?

— Що, що! Як кажуть: старое зашло! Вбыть мене приходылы...

— Кто?

— Кабы я знала.

— И що ты?

Устя невидящими глазами посмотрела на Кутая, вяло ответила:

— Лишнее не пытай, Жорик. Все Галайде сказала... Чуешь? — Она повернула голову, вслушалась. На лицо ее медленно возвращались краски, энергичней сдвинулись брови, дрогнули губы. — Машины пошли. В Скумырду. Стрелкин взвод повел...

— Да, слыхал сквозь сон, Стрелкина вызывали.

— Начальник приказал спать тебе у Стрелкина...

— Да, солдат передал распоряжение.

— У воли две доли, — сказала Устя. — Оставайся, Жорик, со мной, бо мне боязно... — Она улыбнулась ласково глазами, вытянула ноги. — Стяни сапожата, не можу нагнуться... Я без седла, як пожевалы мени горы... Винтовку далеко не ставь, мало чего, наган под подушку...

Кутай снял с нее сапоги, отстегнул ремень с наганом. Все движения его были неуверенны, беспокойны. Устя понимала причину, улыбалась, искоса наблюдая за ним.

— На керосине? — Она принялась зубами развязывать туго затянутый на косичках бантик.

— Движок выключили...

— Скакала сюда — был свет. С горы бачила...

— Выключают ненадолго... — Кутай поддерживал этот пустой разговор машинально, еще не придя в себя от неожиданности, не зная, как поступить, как угодить ей.

— Жорик, ты як тетерев. — Она пощупала койку. — Можно тут?

— Ну почему же нет? Конечно, конечно...

— Воды попрошу... В горле як песку накидали...

Напившись, она вскоре заснула детским сном, спокойным и глубоким и, пожалуй, без тревожных сновидений. Кутай просидел возле нее до рассвета.

Глава шестая

В шесть утра Кутай застал замещавшего начальника заставы старшего лейтенанта Зацепу за телефонным разговором со штабом отряда. Из отрывочных, скомканных ради конспирации переговоров Кутай понял: поиск в Скумырде пока не принес результатов.

Закончив с телефоном, Зацепа потер переносицу, уставился на Кутая своими неподвижными кошачьими глазами.

— Тебя опять рекомендуют на операцию.

— Меня? Почему?

— По-видимому, как наиболее подходящего на роль Шерлока Холмса.

— Кто рекомендует? — Кутай налил из термоса чаю, звонко откусил сахар.

То же сделал Зацепа и, гоняя во рту кусочек рафинада, причмокивая губами, объяснил задачу.

— Вот какие бутерброды, лейтенант! — закончил Зацепа. — Галайду не дожидайся, бери «ваню-виллиса», своих четырех джигитов, кстати, они не были нынче в наряде, и вперед трижды с аллахом!

Кутай покорно выслушал веселую тираду своего друга, задумался. Все было ясно, за исключением одного: как быть с Устей? Зацепа выслушал Кутая, прикрывая глаза веками, и только подрагивающие ресницы доказывали его внимание к сбивчивым словам лейтенанта.

— Как у вас с ней?

Зацепа спросил серьезно, без обычной усмешки, и вопрос, поставленный в упор, не был праздным.

— Никак, — ответил Кутай в том же тоне.

— Ясно. Устя такая. А дальше?

— Не знаю. — Кутай пожал плечами, взял алюминиевую чайную ложечку, принялся ее гнуть так и этак. Зацепа потянулся всем телом, взял из рук Кутая ложечку, положил ее возле термоса.

— Ложка, друг, тут ни при чем... А насчет Устеньки... — Зацепа искоса взглянул на Кутая. — Строго приказано начальством сохранять ее на заставе, пока в Скумырде не рассосется.

— Это решение разумное. Только разве ее удержишь? Убежит она!

— Не убежит! Коня ее сдали на конюшню, трамваи, сам знаешь, в Скумырду еще не ходят, а пешком? Она и сама не пойдет. Устя — боец организованный, не анархист. А ты собирайся! Кстати, все же ты переберись пока к Стрелкину. Чтобы никаких кривых улыбочек, кругом глаза, да и солдатики наши... Офицерская честь выше всего... — Закончив высокопарно, Зацепа встал, подал руку. — Как чудаки говорят, ни пуха ни пера! А Устю... — Он не успел закончить свою мысль. Легкая на помине Устя ужо распахнула пинком дверь и стала у порога с винтовкой, в том же тренировочном костюме и в сапогах с низкими голенищами, плотно охватывающими ее икры.

— Шу-у-шу-у. Як мыши в амбаре! — Устя остановилась посредине комнаты, в ее ясных глазах метались дерзкие огоньки. Румянец играл на яблочно-упругих щеках, трогательно наивно торчали косички с бантиками из красных ленточек.

— Ну и ну... — Зацепа подтянул пояс на своей узкой талии, любующимся взглядом посмотрел на Устю. — Хай бандиты лопаются со злости, Устя. Ничем тебя не возьмешь! — Старший лейтенант с вполне понятной завистью глянул на Кутая.

— Дывись не дывись, купувать нечего, товарищ Зацепа. — Устя усмехнулась. — Що у вас робиться?

— Що? Усе, що треба, товарищ Устя Кавунец.

Устя вгляделась в металлически твердое и тщательно выбритое лицо Зацепы, тоже по-своему оценила его достоинства: молодость, энергичные манеры, рост — повыше Жорика. Присела на подоконник, прихватила одну косичку, рассмотрела бантик.

— Нема ничего от Галайды?

— Да ты откуда знаешь? — удивился Зацепа.

— Ох ты, странный. По твоим очам бачу!

— Пока ничего утешительного.

Устя вздохнула, поправила ремень, кобуру.

— Треба хитро ловить Капута.

— Как хитро? — спросил Зацепа.

— Его не учить — ученый, — кивнула в сторону Кутая. — Хай Жорик, он знае, як. Треба узнать, кто в Скумырде своя людина Капута... Ось так, старший лейтенант. — Устя шмыгнула носиком. — Що у тебя, чай?

— Чай.

— Можно, налью?

— Я сам налью. Извини, не догадался. — Зацепа пополоскал чашку, подал.

Устя прихлебнула, взглянула на Зацепу, спросила:

— Ну и як?

— У нас задача, ты ее сама поставила, Устя, брать Капута...

— Давай команду!

— Команду дадим, но не тебе.

— Понимаю...

— А раз понимаешь, иди, Устенька, отдыхай, — с твердостью в голосе посоветовал Зацепа.

— С чего мени отдыхать? — Она прищурила глаза. — Що, на мени... пахали?

— Такой приказ, нарушать его не будем, — сказал Зацепа. — На операцию выйдет группа Кутая. Видишь, к твоей рекомендации прислушались. А тебе... — Зацепа помедлил, умаслил свои глаза, произнес вкрадчиво: — Придется перебыть на заставе. Мы не хотим тобой рисковать Устенька.

— Цаца? — Устя весело подморгнула, осталась довольна.

— Цаца не цаца, а в расход не дадим.

— Да? За що ж? — еще более игриво спросила девушка.

— Любим тебя, Устя. — Зацепа привстал, раскланялся.

— Уж и любите? — Устя усмехнулась краешком губ, обратилась к Кутаю в мгновенно изменившемся, деловом тоне: — Капут объявился в урочище у Хмельки. Грицька ще раз спытаешь. Только Капута брать треба в Скумырде. У Хмельки с ним не берись. Там его не возьмешь... Там ему каждая глудка помогае... Вин лесовый зверюга... — Дав еще кое-какие советы, Устя ушла.

— Как весенняя хмарочка, — сказал Зацепа мечтательно. — Если сказать откровенно, завидую тебе... Как она мило называет тебя — Жорик. Воюешь, рискуешь жизнью, но и одновременно обретаешь свое личное счастье, строишь судьбу...

— Кто вам мешает строить? — незлобно огрызнулся Кутай, отвергавший все эти холостяцкие разговорчики.

— Мешает? Таких, как Устя, единицы, а нас много... — Зацепа хлопнул Кутая по крутому плечу, легонько подтолкнул к двери. — Иди! Пора, пора, трубят рога! Капут — серьезная фигура. С ним надо разговаривать на «вы». Его в примитивный силок не заманишь. И обычным прочесом не изловишь...

— Ты что, запугиваешь? — спросил Кутай. — Я не люблю перед делом лишних разговоров.

Зацепа перебил Кутая, готового уже взорваться, сказал тепло, по-товарищески:

— Не пойми меня превратно. Ты сам замечаешь: чем дальше, тем борьба с бандеровщиной становится сложнее. Нынче они хитрые стали, но и мы повзрослели. Ненависть накалилась, столкнулись грудью обе стороны. Вот почему и беспокоюсь, Жора. Ты для меня больше чем брат... Кровному родству далеко до родства, скрепленного совместно пролитой кровью...

— Ну, спасибо, — растроганно ответил Кутай, выслушав Зацепу, и в хорошем настроении ушел готовиться к действительно трудному заданию: предстояло ловить самого Капута.

Большое значение имеет подбор боевой группы: малейший просчет часто приводит к провалам и нередко завершается лишней кровью. Кутай остановил выбор на своих неизменных помощниках — на Сушняке и Денисове, понимавших его с полуслова. К ним присоединили проверенных на трудных заданиях Сидоренко и Займака. Кутай решил собрать их, проинструктировать, вместе с ними обсудить предстоящую операцию. Решено было отправляться в двадцать три пятнадцать.

В столь точно определенное время выехать им не удалось. Звонком из штаба приказали задержаться: нарочный должен был доставить дополнительные указания.

— Мои предположения подтверждаются, — сказал Зацепа. — Сверху тоже обмозговывают «капкан». Капут — соратник Луня! — Зацепа поднял палец, причмокнул губами. — Такая, казалось бы, локальная операция, а равняется хорошему бою, уверяю тебя. Да, да, не притворяйся, ты и сам отлично понимаешь...

— Понимаю, еще бы, — согласился Кутай. — Только и ты должен понять, что я любую операцию готовлю, как готовят хороший бой.

Зацепа дружески полуобнял Кутая и подтолкнул к двери.

— Ты упустил одно: пищу телесную. — Он втянул воздух ноздрями. — Чуешь, Шерлок Холмс, запах молодой баранины...

Но пообедать как следует не удалось: прикатил Галайда, вызвал к себе, а немного погодя часовой пропустил мотоциклиста из штаба отряда, молодого, плечистого сержанта, который вручил начальнику заставы пакет с сургучными печатями.

Отпустив его, Галайда ножичком подрезал нитки, высвободил их, а потом вскрыл пакет длинными ножницами.

— Так и есть, — сказал Галайда, прочитав бумагу. — Начальство недаром ночей не спит. Ишь ты, ловко придумано. Где же грепс? — Он с любопытством заглянул внутрь пакета и, обнаружив там еще одну бумажку, развернул ее, подал Кутаю. — Грепс от Катерины резиденту в Скумырде. Вот почему там все шито-крыто. Кто бы мог подумать, даже в клуб подсунули своего человека... Заведующий! Я же с ним сегодня разговаривал. Обещал ему киноленты подослать, он просил обязательно патриотические...

— Недавно видел его, обратил внимание — заячья губа; еще подумал: примета, исключающая вербовку, — сказал Зацепа, прислушиваясь к поднявшемуся ветру. — Нагонит дождь, размоет нам свежую подсыпь на каэспэ.

Все тоже прислушались. Ветер дул порывами, пробиваясь сквозь щели восточной гряды, с тугим посвистом срывал последние листья, шатал голые ветви деревьев, шумел в хвойных. Было видно, как солдат, перебегая плац, схватился обеими руками за фуражку. Глухо постреливала фанера щита-плаката, рассказывающего о заповедях погранбойца.

— Засады не миновать, — предупредил Галайда, отрываясь от окна, — возьмите брезент на подстилку, плащ-палатки не забудьте.

— Есть, — ответил Кутай. — Это можно взять? — Указал на грепс.

— Возьмите, вам же предназначено. Только семь раз отмерь — один раз отрежь. Грепс грепсом, а голова должна быть на плечах... Кстати, парторг в Скумырде от кого-то слыхал, что именно Капута прочат на курень Очерета.

— Похоже на правду, — ответил Кутай. — Заместитель по хозчасти в курене ни то ни се. Бугай — весьма примитивная личность, возможно, на Капуте и остановятся. Тогда тем более... Разрешите исполнять, товарищ капитан?

Галайда подал руку:

— Желаю...

В Скумырду выехали впятером. Трое остались в лесу вместе с машиной, для нее нашлась впадина, защищенная густым хвойным подлеском. Когда спустились сумерки, двое переодетых — Сидоренко и Займак — пошли в село. Для вызова резидента отправился Займак. Его вид также не вызывал подозрений, ничто в его лице или фигуре не привлекало внимания, обычный парубок, немного робкий, таким вынужден был представляться этот внутренне собранный, ловкий и сообразительный солдат. Займак не раз доказывал на деле свои чисто актерские способности, и потому для тонкой разведки он подходил гораздо больше, чем неповоротливый и быстро воспламеняющийся Сидоренко.

— Не беспокойся, Сидоренко, — сказал Займак, отправляясь в село. — Найду и приведу его для откровенной балачки. Установим главные приметы, чтобы не ошибиться: белявый, среднего роста, конопатый, и самое главное — заячья губа. С такой приметой только разве на три метра в землю сховаешься.

Срезав хворостинку, Займак на ходу перочинным ножиком расписывал ее узором и, посвистывая, направился к клубу, чтобы захватить там опасного резидента. Никто не обратил особого внимания на паренька, с беспечным видом подошедшего к фанерному щиту с обрывками наклеенных афиш, сообщавших о предстоящей демонстрации популярного фильма «Два бойца». На афише были приведены слова песни: «Шаланды, полные кефали, в Одессу Костя приводил», — а пониже более крупно заманчивый призыв: «Исполнение популярной песни под баян и танцы до упаду».

Прочитав объявление, Займак вошел в раскрытые двери клуба. Когда-то это был просторный дом сбежавшего за кордон богатея. Теперь, в связи с новым предназначением дома, перегородки были вырублены, стены выкрашены маслом спокойного, немаркого цвета, под потолком подвешена люстра, горевшая вполнакала, отчего в зрительном зале держался полумрак.

Резидент находился в клубе при исполнении служебных обязанностей: в окружении мальчишек-активистов прибивал к стене плакаты, стоя на табуретке. На сцене с открытым занавесом поблескивал латунью барабан, и паренек в ситцевой косоворотке выводил на флейте пронзительные звуки. Заведующий клубом заметил нежданного посетителя лишь тогда, когда тот подошел к нему вплотную и, предвосхитив явное желание завклубом попросить его вон, сказал значительно тихо, заговорщически толкнув его плечом:

— Прошу на хвылину, друже.

— Що там? — спросил завклубом, дернув губой и пристально вглядываясь в Займака.

— Узнаешь.

Резидент покорно прошел к сцене, куда направился Займак, спросил, не поднимая глаз, но с большой настороженностью, по-видимому, ожидая какого-то подвоха:

— Я слухаю...

— Ириихав зверхнык, буде с тобой балакать, друже... — Займак назвал его кличкой. Резидент ничего не ответил, оглянулся. Паренек по-прежнему выводил на флейте пронзительные рулады. Заглянула женщина в белом платочке, сердито позвала своего сынишку. Вместе с ним шумно выбежали его друзья, помогавшие завклубом прибивать плакаты.

— Ну, як? — строго спросил Займак. В суровости его тона теперь уже крылась угроза. Все входило в привычную норму общения, более понятную резиденту, нежели сомнительная вежливость.

Справившись со своим замешательством, завклубом продолжил проверку: одной клички было маловато.

— Де зверхнык? — спросил он.

— Я поведу...

— А ты хто? — более жестко спросил резидент и, как заметил Займак, приготовился к схватке. Судя по всему, оружия у него не было, зато бросились в глаза руки, сильные, цепкие, и тело, жилисто-крепкое, какое бывает у худощавых, натренированных мужчин.

В клубе оставался все тот же флейтист. Но допускать схватку было нельзя: это противоречило задаче, — и Займак, сделав вид, что и он убедился в резиденте, тихо произнес пароль, присланный Катериной.

Резидент облегченно вздохнул, ответил на пароль и подал руку Займаку.

— Ну, друже, так же нельзя.

— А як можно?

— Протяжка велика була, жалкував, що молотка не було под рукой.

— Так уж и молотком? — Займак коротко посмеялся. — Треба не задерживаться, бо нас чекае зверхнык.

— Де?

— У лиси...

— Зараз я зачиню учреждению.

Завклубом приказал музыканту отложить флейту, позвякал ключами, и паренек направился к выходу. Займак проследил за тем, чтобы резидент успокоился и уж без опасений пошел вместе с ним к лесу. Они шли молча, вначале по улице, потом, миновав окраинные дворы, пошли по тропке. Село осталось позади. В свинцовых сумерках возник лес, его черная, высокая стена с редким подлеском.

Сидоренко закончил наблюдение за рыжими муравьями, только что справившимися с червяком. Муравьи явно спешили. Сидоренко позавидовал их деловитости и дисциплине. А Займака все не было. Прошло немного времени, по каждая минута ожидания была томительно длинной. Наконец он увидел идущих по тропинке к нему людей, но, пока они не подошли ближе, не показывался. Займак остановился, поискал глазами друга. Это вызвало подозрение у резидента.

— Де ж зверхнык? — спросил он, отступая на шаг и озираясь.

В это время Сидоренко поднялся, медленно пошел навстречу, тяжело ступая и пока не подавая голоса. Резидент, не сдвинувшись с места, прищурился, ждал, пытаясь узнать подходившего к нему человека. Пожалуй, он был не из храброго десятка, этот резидент с заячьей губой. В лице его трепетал каждый мускул, а на висках пульсировали мгновенно набрякшие жилки.

— Слава Исусу! — бормотнул он.

— Навеки слава! — Сидоренко, как и положено, ответил на приветствие, приблизился, подал руку. — Де можно с вами побалакать? — спросил он, пытливо изучая резидента.

— А що вы от мене хочете?

— Тихо, — Сидоренко оглянулся, спросил строго: — Москали е?

— Нема никого.

— А милиция е?

— Только скумырдинский та ще прикордонники на прожекторе. — Резидент справился с испугом, приценился к обстановке, держался настороже. — Що вы от мене хочете? Хто вы?

— То ты узнаешь. — Сидоренко трудно давалась новая роль. Он разглядывал предателя жестко и пристально, мертвым, цепким взглядом, не скрывая своей ненависти. Именно такими жесткими и ненавидящими представлялись резиденту «зверхныки». Он поверил, отбросил подозрения.

— Я маю грепс, — сказал Сидоренко.

— Де грепс?

Сидоренко не стал отвечать, а снял башмак, повозился, вытащил спрятанный в наконечник шнурка крохотный кусочек бумаги.

— Ось грепс!

Резидент развернул бумажку, смочил свою ладонь слюной, приклеил на ней грепс и чиркнул спичкой.

Грепс, как и всегда, оказал свое действие: резидент облегченно перевел дух, спросил доверительным голосом:

— Що я мушу зробыть, друже зверхныку?

— Один вопрос поначалу. Де зараз Капут?

— Капут? — переспросил резидент глухо, будто впервые услыхал эту кличку. — Не знаю Капута. Не маю звязку з Капутом...

— Брешешь! — Сидоренко вспылил, потянулся к резиденту, чтобы схватить его за грудь.

— Друже зверхныку... — Тот отпрянул, закрыл лицо руками, потерянно залепетал: — Капут е Капут... Имя его тайна... тайна...

— Для кого тайна? — продолжал в том же угрожающем тоне Сидоренко. — Для энкеведистов бережешь тайну, га? Я тебя за горлянку, як жабу...

Займак подвинул резидента поближе к Сидоренко, и тот, дотянувшись до него и тыча под ребра кулаком, чтобы доказать принадлежность свою к начальству, добился полного признания: Капут и несколько его помощников — число не назвал — прячутся в лесу, чтобы быть вблизи переправы. Они намерены провести акцию против людей, поддерживающих прикордонников. Было решение ликвидировать Устю и трех «истребков», принимавших участие в выслеживании и поимке боевиков, высланных к переправе для охраны закордонного связника. Речь шла о Кунтуше. Капута снабжала продуктами тетка Грицька, и, несмотря на важные услуги тетки, ее племянника должны были уничтожить. Резидент бесстрастно, загибая короткие пальцы, перечислял фамилии очередных жертв.

— Ты як на бойне, — трудно вымолвил Сидоренко и откашлялся, прочищая вдруг запершившее горло. — За що вбираются знищить?

— Я ж казав, прослухали? За подмогу москалям. — Резидент уставился немигающими глазами в Сидоренко, и тот, чтобы скрыть свои чувства, наклонил голову и глухо выдавил:

— Так... понятно... Значить, Капут приходит за харчами к тетке Грицька? — Дождавшись кивка резидента, продолжил: — Время?

— Раз в трое суток.

— Давно вин був?

Резидент подумал, пошевелил пальцами, как бы подсчитывая:

— Дня два тому назад.

— Хату ее покажешь, — приказал Сидоренко.

— Ось там! — Резидент указал рукой. — Бачите стодолу? Так за той стодолой, ще через хату... У сусидки молотят соняшники...

Надсадное чувство боли не покидало Сидоренко. Вроде кончилась война с немцами, отгремели последние салюты, побросали фашистские знамена к мрамору и елкам у Мавзолея, пришел, казалось бы, долгий мир, завоеванный большой кровью. Выпусти ее — река разольется... И вот снова приходится идти на ощупь, присвечивать в углы и под кусты, озираться по сторонам, а то схлопочешь не пулю, так петельку, выслушивать разговоры о будущих обреченных жертвах. Ползет с чужой земли погань, смердит, не дает жить. Погиб Строгов, замучили Путятина, да и не только их, зреют преступления одно за другим, то Басецкие со всей семьей под ножиком, то Митрофаны, а на очереди Устя. До чего докатилась ненависть...

Постепенно резидент разговорился и прежде всего, не без умысла, ожидая одобрения, расхвастался своей работой. Оказывается, он перепечатывал на машинке антисоветские листовки, их находили в телегах селян, приезжавших на базар в Скумырду... Ядовитые тексты привозил студент Львовского политехнического института.

— Так важко... так важко... А що я маю? Штанци, ось ци чоботы та гарячу подушку... Хочу спытать, де Устя, може, вы знаете? Ушла верхи з села. Як скрозь землю...

— Устя от нас не ускаче, — сказал Сидоренко, — а ось ты, бачу, запалився в дилах, аж дым с подмышек... — Он вытянул ноги, зашуршал придавленный хворост.

— Усти хотя и нема, а хлопцы ще злее стали, — сетовал резидент, — Капут, кажуть, когти рвал, як Устя убегла. Потим, колы заявился Галайда с прикордонниками, уси заховались, бо знають Галайду. — Заячья губа резидента противно поднялась, обнажив крупные, плотные зубы. — Ось и вы, прийшли и ушли...

— Да, це до дила сказав, — согласился Сидоренко, — треба уходить, бо тут не краивка.

— Ну, як же с Капутом? — поинтересовался резидент.

— А що с Капутом?

— Вам же треба Капута?

— Ты ж его за ухо не приведешь? — хитро спросил Сидоренко, насторожившийся после вопросов резидента.

— Ни. Тилько колы за харчами прийде.

— То наша забота, друже. — Сидоренко толкнул напарника. — Трэба уходить. Як дило покаже, повернемось...

Разведчики покружили по лесу, сбивая след, прошли метров двести по пружинистым мочажинникам и вернулись к терпеливо поджидавшему их Кутаю.

Сидоренко подробно доложил обо всем. После его слов помолчали, покурили в раздумье.

Капут умел вести бой в одиночку, был тактически грамотен и мог стрелять на звук. Брать Капута решили в селе, когда он выйдет за продуктами к хате тетки Грицька. Засаду спланировали на опушке леса, откуда открывался удобный обзор. Было полнолуние, и окраина села — подкатившийся под самые хаты травянистый выгон — вплоть до захода луны будто плавала в зыбких волнах. К утру поднимался туман, наползал от реки, а когда солнце разгоняло его, кусты, ветки, трава набухали тяжелой, неотряхиваемой влагой. На рассвете в засаде оставляли только одного, а остальные забирались отоспаться в ямку, куда закатили и закрыли ветками «иван-виллис».

Костров не зажигали, питались всухомятку. Прошел день, другой. Хата тетки Грицька была под наблюдением, бинокль переходил по очереди из рук в руки.

А лейтенанту Кутаю, жившему до этого в стремительном темпе, скумырдинская засада позволила обдумать и свои личные дела, на это как-то всегда не хватало времени... Устя осталась в его комнате. Галайда обещал не отпускать Устю, пока не будет изолирована банда Капута. Таким образом, скумырдинская засада в какой-то мере отражалась на его, Кутая, судьбе. Если все обойдется благополучно, может, резко повернется и его жизнь. Где они будут жить с Устей, как наладится их быт? Придется ей расстаться со своей Скумырдой, переселиться к нему, на заставу, и уж он-то позаботится о ней...

Сырая от росы плащ-палатка задубела. Покашливал свернувшийся калачиком щуплый Займак. Пронизывала до костей ночная сырость. Что-то невнятное бубнил над ухом приятеля Сидоренко. Денисов лежал рядом с лейтенантом, спокойный, невозмутимый: его ничто не трогало, только хмурились от нетерпения брови, каменело смуглое лицо.

Впервые что-то не ладилось. Третьи сутки перед глазами пограничников пролегала пустынная тропа, заросшая травой. Напрасны были ожидания — Капут не появлялся. Неужели придется снимать засаду и возвращаться ни с чем? Возможно, резидент сумел предупредить Капута? Или, может, изменились планы у «эсбиста», и он теперь не выходит в Скумырду?

Под третью ночь тугой поток ветра приволок грузную тучу, закрывшую горы. Тревожно покричав, затихли птицы. Часам к десяти зашумел дождь. В яму натекло, пришлось подняться повыше. Сидоренко притащил из машины брезент.

Дождь поливал черные стволы, сшибал последние лохмотья листьев с деревьев, нудно постукивал по примятой палой листве. Только после полуночи порвало хмару, и в прогалине между тучами показалась луна. Похолодало, и теплая земля перед рассветом родила туманы.

— Вот тебе и засидка, — бормотал Сушняк, напрягая зрение. — Теперь доверяй ушам, а не глазам.

Удивительная тишина сопутствует туману. Четко проступают все звуки, особенно в лесу. Вот ящерица прошмыгнула. Вот роется крот, и слух улавливает движение его лапок.

Мирная, спокойно притухающая в ожидании зимы природа...

Денисов с неослабевающим вниманием вслушивался в эту сторожкую тишину ночи. За годы службы он научился читать и слушать природу. Он знал голоса птиц, и его чуткое ухо легко отличало самые виртуозные подделки перекликавшихся между собой лесных людей. Угрюмо сосредоточенный, нелюдимый, он был чужд слабостей, свойственных его сверстникам. Товарищи уважали его и немного боялись. Тот, кто сходился с ним в деле, навсегда оставался его преданным другом.

Денисов уловил чуждый для притихшего ночного леса звук: по тропе шел человек, и не один. Раскисшая почва выдавала, под ногами чавкало, и чем большую осторожность соблюдали идущие люди, тем громче и подозрительней отдавалось эхо шагов. Денисов обернулся к лейтенанту. Обменявшись взглядами, они, не сговариваясь, поднялись повыше, чтобы удобнее было наблюдать. Денисов отодвинулся от Кутая и устроился под прикрытием обомшелого валуна, будто впаянного в плотный дерн.

Люди шли из леса. Из-за тумана их не было видно. Однако туман заметно редел. Западный теплый ветерок рассеивал его по долине, отгонял к лесу. Главный закон всякой засады — неожиданность. Тропа пролегала в полусотне шагов от засады, и уничтожить небольшую захваченную врасплох группу людей было нетрудно. Но, как и всегда, в задачу пограничников входило не истребить, а взять живыми.

В предрассветном сумеречном лесу туман, клубясь, свивался в жгуты. Люди, вышедшие из леса, казались великанами, их фигуры расплывчато вырастали перед глазами и вновь исчезали, скрытые туманом. Пройдя немного по тропе, передний остановился, вслушался, вскинул над головой руку с автоматом. К нему приблизился шедший за ним человек в высокой шапке и короткой свитке. Они о чем-то поговорили между собой, и тогда тот, кто был в высокой шапке, махнул рукой и подождал, пока подошли еще двое. Расстояние от засады до места, где остановились эти люди, было велико, приходилось ждать. Люди пошли осторожно, гуськом.

Сомнений не оставалось — это были те, кого так долго и, казалось, безнадежно ожидала группа Кутая. Впереди шел высокий мужчина в теплых шароварах, подвязанных у щиколоток. Картуз заломлен на затылок, у кушака бутылочные гранаты. Автомат он нес в правой руке, а левую держал на пистолете. По всем признакам, это был один из телохранителей, обязанный в случае опасности принять удар на себя. Вторым шел Капут, в короткой свитке, с низко посаженной на толстой шее головой, в высокой барашковой шапке, заломленной с наклоном вправо.

Теперь полагалось держать их на прицеле. И только. Собрать все терпение и ждать, не поддаваясь искушению выстрелить, как бы ни заманчива была цель. Кутай заранее предупредил: стрелять только по его команде.

— Стой! — крикнул он, когда те поравнялись с засадой.

Бандиты бросились на землю и открыли огонь.

Редко кто отважится броситься в атаку на засаду, не зная, сколько прячется человек, какое у них оружие. Пограничниками был убит только один бандит, остальные бросились в лес. Кутай выскочил первым и устремился за Капутом, убегавшим вместе со своим телохранителем. В лесу было темней, чем на поляне, но достаточно светло, чтобы не потерять противника. Капут не отстреливался. Телохранитель посылал короткие очереди на бегу.

Денисов спрямил расстояние и, по-видимому, ранил телохранителя, так как тот упал и потерялся из виду. Начиналась густая хвойная молодь, Денисов пригнулся, спрятался вовремя. Несколько пуль просвистело невдалеке от него, и бандит побежал быстрее прежнего. Денисов не знал, что предпринять: преследовать ли телохранителя или остаться вместе с лейтенантом. Короткое раздумье прервал приказной крик Кутая:

— Беги за ним! Потом ко мне!

Этот крик отозвался эхом, покружил по лесу в вернулся обратно, Денисов шел по следу, пригнувшись, вылавливая шум, производимый беглецом, не пуская пока в ход огнестрельное оружие. У Денисова были сильные ноги, емкие легкие и сноровка в лесном поединке. Он весь собрался, чтобы как можно быстрее выполнить приказ, прикончить бандита и догнать лейтенанта. Он понимал, каким опасным противником был уходивший Капут.

Кутай остался один на один с начальником «эс-бе», хорошо изучившим правила боя в ущельях и лесах. Потеряв своего конвойца, Капут ускорил бег. В таком темпе он бежал до тех пор, пока не добрался до густой, буреломной чащобы, где у него было больше шансов уйти от преследования. Чтобы отдышаться и прицениться к обстановке, Капут бросился на землю, круто развернулся и упредил Кутая короткой автоматной очередью.

Молниеносно срабатывает мозг в критические моменты. Кутай успел прикрыться, пули впились в плотное тело бука. Дерево сохранило ему жизнь, но одна пуля ударила в автомат и заклинила его. Кровь бросилась в голову, мороз пробежал по спине. Оставался пистолет. Но ведь считанные пули в обойме...

Капут сразу догадался, почему умолк пистолет пограничника. Теперь можно было насладиться своим положением. Но Капут все же приближался осторожно, прикрываясь стволами; прыжок и оглядка, еще прыжок... В него не стреляли, значит, противник остался с пустыми руками. Вот когда можно полюбоваться искаженным от страха лицом офицера, вот когда пришло время потехи.

«Капут» — по-немецки смерть. Так вот она какая!.. Тот Капут, изученный по документам, по фотографиям, по рассказам Ткаченко, был далеким, отвлеченным и как бы нереальным. А этот — вот он, жесток, хитер, смел, стреляет на звук!

Капут приближался с осторожной неторопливостью, легко неся свое грузное тело. Вначале он оберегался, прятался за потемневшими, мокрыми стволами, проскакивал опасные места. Теперь он вел себя по-другому: уверенно, по хозяйски, стрелять перестал. Он уже был совсем близко: Кутай отчетливо видел выражение его лица, легкий парок дыхания и даже жестокие, беспощадные глаза, не один раз глядевшие на лейтенанта с фотографий оперативных документов, глубоко посаженные, расставленные широко, с нависшими надбровницами, хищные глаза начальника службы «безпеки».

Кутай не терял самообладания, собрал всю волю, напрягся, сознание приобрело предельную ясность. Он знал: так просто его не взять. Он видел пятна багрянца, возможно, это ольха, еще не отряхнувшая умерших листьев, услышал, как тенькнула птичка, возможно, синица, прошуршала мышь-малютка, такие встречаются здесь...

Спину царапнул холодок — Капут приближался. Вот он задержался возле дерева, опутанного плющом, ноги его разлаписто укрепились в бурой траве. За сеткой обнаженных ветвей пролетел дятел, а подальше, там, где просвечивало бледно-голубое небо, явственно послышались шум крыльев и тоскливые крики неясыти: «Ки-и-вит! Ки-и-вит!»

Капут вскинул автомат.

— Ну що, москаль?

Кутай был человеком военным, и профессия заставляла его проще смотреть на извечные вопросы жизни и смерти. Но сегодня, в осеннем рассвете, среди родной природы, среди понятных шорохов и шумов, дорогих и близких последних звуков его жизни, конец показался ему страшным. И не потому, что он испытывал страх в обычном понимании, страх, парализующий волю, туманящий разум. Нет, этого страха не было в его душе. Пуля его пока не брала. Теперь — он видел — ждать оставалось недолго. И, как бывает в последние минуты, стремительно пронеслась его короткая, полная опасностей и лишений и, в общем, целомудренная жизнь.

— Перелякався? Де ж твоя хоробристь?

— Убивай! Зраднык Украины!

— Не буду вбивать, раз ты теж украинец. Я тильки раню тебе!

Капут, продолжая наблюдать за лейтенантом, стоявшим теперь в открытую, откинув плащ-палатку, приготовился к прыжку. Рядом было дерево, а впереди высокий бурьян. Даже если Капут ранит его, все равно надо бросаться вперед — на врага: пока раны горячи, силы не сразу покинут его. Лишь бы схватиться, а там...

— Що, перелякався? — снова выкрикнул Капут, наслаждаясь беззащитностью своей жертвы.

Ни вожак бандитов, ни советский офицер не могли предугадать действий третьего участника разыгравшейся в прикарпатском лесу трагедии. Денисов, как известно, выполнял приказание Кутая: догнать раненого телохранителя, пытавшегося скрыться.

Сержант вел преследование, имея за собой ряд преимуществ, связанных не только с его молодостью, физическим здоровьем и выносливостью. Денисов догонял, а тот убегал... Денисов был частью огромного целого, простиравшегося отсюда и до берегов Тихого океана. Беглец был одиночкой, слепым и жестоким исполнителем, озверевшим и одичавшим, не знавшим, ради чего он ведет такую жизнь, чего добивается. Это был один из группы жандармерии школы Луня, по кличке Зеленый, порочный его наперсник и любимец. Зеленый продался немцам в самом начале войны, попал в зондеркоманду, а потом был брошен на охрану лагеря близ Бобруйска. Отец его когда-то промышлял извозом, содержал что-то вроде почтового двора с десятком экипажей и грузовых телег, с конюшней и корчмой и имел давние связи с контрабандистами, таскавшими за спиной в тюках красный товар и шелка из глубины Европы.

Раненный навылет в плечо, истекающий кровью, Зеленый бежал в чащобу леса. Хотя левая рука его не поднималась, Зеленый мог отстреливаться и рассчитывал либо уйти от погони, либо убить своего преследователя. На окрики он отвечал огнем и продолжал бежать из последних сил, убывающих из-за потери крови.

Денисов помнил младшего лейтенанта Строгова, предательски убитого раненым оуновцем, и потому, получив в ответ на оклик выстрелы, с ходу бросился на землю, прицелился, выпустил из своего дискового автомата положенное количество пуль. В своей меткости Денисов не сомневался и потому, поднявшись, смело пошел к тому месту, где, по его расчету, лежал человек. Зеленый опрокинулся на спину, раскинув ноги в опорышах, повязанных по стопе телефонным проводом. Ранний отсвет помог увидеть еще не успевшее остыть молодое, сильное тело, белесые густые волосы, прилипшие ко лбу, хрящеватый нос и светлые усики, закрывшие верхнюю губу.

Денисов не стал подбирать оружие, чтобы не связывать себе руки. Справившись с одним делом, он должен был спешить к своему командиру. Но куда? В самом начале поиска сержант действовал по чутью и, возможно, по одному ему понятным звукам, которые улавливал его обостренный слух. Вскоре он определил, что идет правильно. Зыбун позволил увидеть отпечатки обуви, и, выгадывая время, Денисов несколько раз спрямил дорогу. Стрельба, слышанная им издалека, прекратилась, и это можно было истолковать по-разному. Денисов заторопился. В утреннем, звонком воздухе слышался птичий разговор, предвещавший хорошую погоду. Под ногами стлалась мокрая блеклая трава, скупая трава густолесья, почти лишенная солнца. Болотце кончилось, тропа повела вверх; толстый слой палой листвы, валежник, ямки затрудняли движение.

Однако Денисов шел легко: сказалась спортивная тренировка. Он заметил Капута, увидел его со спины, когда тот уже в открытую, понимая свое преимущество, сближался с лейтенантом для завершающего акта мести. Из осторожности припав к земле и осмотревшись, Денисов увидел и Кутая, понял: дорога каждая секунда — и метким выстрелом свалил Капута.

Поднявшись на ноги, он тяжелыми, замедленными шагами пошел к лейтенанту, продолжавшему неподвижно стоять на месте.

Подойдя ближе, Денисов остановился, сказал:

— Не сумел раньше успеть, товарищ лейтенант...

Кутай промолчал: слишком велико было его волнение, словно сквозь сон он услыхал эти скупые слова, чувствуя, как сердце, замершее в груди, начинает возвращаться к жизни.

— Спасибо, Денисов, — проговорил он наконец, еле разжимая губы, и, сделав два шага навстречу сержанту, обнял его, повторил признательно: — Спасибо... — И, словно смущаясь своего чувства, овладел собой, сказал более твердым голосом: — Он заклинил мне автомат пулей... А с пистолетом долго не повоюешь. — Снова вся картина промелькнула перед его взором, страшная картина: медленно, осторожным шагом к нему приближалась смерть. — Кабы не ты, Денисов, — промолвил он, страдальчески улыбнувшись, — то разве я... — Обвел рукой окружающий его мир, расслабленно опустился на землю, долго шарил в одном, другом кармане, отыскивая курево, не нашел, попросил у Денисова. Тот отрицательно покачал головой, и Кутай вспомнил, что сержант не курит. — Погляди, что там у него... Может, документы какие...

Убитый лежал вниз лицом, с подвернутой под живот рукой.

Денисов присел на корточки, с усилием приподнял начинавшее тяжелеть тело, вытащил полевую сумку, такими обычно снабжались немецкие офицеры штабной службы.

— На, отрежь. — Кутай протянул нож.

Денисов перерезал ремень, освободил сумку, подал ее лейтенанту.

— Что-то есть, — сказал Кутай, — разберутся, кому надо... — Прислушался. — Кажется, наши. Ищут. Ракету далв...

Послышался второй выстрел ракетницы.

— Отозваться, товарищ лейтенант? — спросил Денисов.

— Отзовись!

Денисов дал две короткие очереди из автомата.

— Наверняка Сушняк. Больше некому...

Кутай, сцепив на коленях кисти рук, вслушивался в птичьи голоса. Лес расцветал под лучами солнца, перевалившего через горы. Ожили и заискрились травы, капли на черных ветвях. Только на теневых захолодях еще стелился туман.

Из-за густого подлеска появились пограничники в плащ-палатках.

— А мы вас шукаем, шукаем... — Сушняк увидел тело Капута, остановился. — Ну, доскакался. Куда их свозить? На чем?

— Подгоню машину, — сказал Денисов.

— Чащоба... — Старшина Сушняк снял фуражку.

— Не везде чащоба, — возразил Денисов, — есть росчисти, встречал огневища. Машина пройдет где прямо, где боком.

— Разве только боком... Кто его? — спросил старшина, указывая глазами на Капута.

Кутай кивнул на Денисова.

— Курить есть, старшина? — спросил он.

— Есть, товарищ лейтенант. Я людина запаслива. А запас на шее не висит и харчей не просит... — Он протянул мятую пачку. — Берите всю, у меня еще есть. Стрельнул у наших хлопцев, скажи на милость, польские...

— Разве? — Кутай невидящими глазами глянул на папироску, прикурил от зажигалки. — В Скумырде чего только не достанешь.

Он растянулся на мокрой траве, подложил под голову руки, глядя на деревья, на небо, жадно затянулся. Осень отряхивала последние листья.

— Так я пойду за машиной, товарищ лейтенант? — спросил Денисов.

— За машиной? — Кутай не отрывал взгляда от голубого, по-утреннему чистого неба. — Иди, конечно, иди...

Глава седьмая

Пока Кутай отсутствовал, Устя жила на заставе в новой для нее обстановке. Стандартные офицерские домики стояли неподалеку от казармы на расчищенной площадке спускающейся к речушке долины.

Утром Устя садилась возле домика, наблюдала, как занимаются на снарядах солдаты, бегают по кругу, слушала учебную стрельбу и, казалось ей, улавливала даже посвист пуль. Усте доставляло удовольствие наблюдать за хлопцами.

В первый же день она с присущей ей прямотой объявила товарищам своего Жорика, что «пришло время», и тут же отмела всякие намеки на свадебные церемонии.

— Не до пира. Угощайтесь, будь ласка, со своего котлового довольствия... Бандеровцев кончим, тогда и пир!

Квартировавший вместе с Зацепой молоденький, стеснительный лейтенант Стрелкин старательно причесывался после дежурства, следил за своими подворотничками, наводил блеск на голенища и, встречаясь в коридоре или кухоньке с Устей, робел.

— Прошу прощения, я не помешал вам, Устя?

— Ни, не помишав, товарищ Стрелкин.

— Извините нас за беспорядок, кухонька наша того, подкачала...

— Я тут сама почистила и помыла, товарищ Стрелкин. Дневальный поелозил веником туда-сюда, разогнал сор по углам... Пока я тут похозяйную, — обещала Устя, посмеиваясь, наблюдая за стеснительным лейтенантом.

— Может, вам чего нужно, вы приказывайте без стеснения.

— Треба тазик и мыла. Зацепа обещал, а больше ничего не треба. Харчи пока приносят, а нет, так я и сама схожу...

— Зачем же вам самой?

— Ладно, товарищ Стрелкин.

В первый же день она убрала комнату, вытрясла матрац, одеяла, просушила подушки. Холостяцкий запах солдатчины все же держался в комнате. Устя распахнула окна, вымыла стекла. Мелкие заботы отвлекали ее от угнетающих мыслей. Не всегда возвращались пограничники с операции живыми и невредимыми. Видела она и окостеневшие лица, губы, навсегда запечатанные смертью. Селяне боялись уронить слезу, боевые друзья, унося павших, смотрели на них сухими глазами: горю нельзя было прорываться наружу.

С этими тяжелыми думами прилегла Устя после обеда, дремала или спала, непонятно, а привиделся ей сон, растревоживший ее надолго. Бывало, приснится соя, и забыла про него, выветрился, как туман поутру, чистая голова, а тут... Будто наяву видела она зловещую массу свинцовой воды — море ли, озеро ли, ни конца ему ни краю, плоское, как листовое железо, и мрачное, как омут. И на воде десятка два лебедей кучкой, с крутыми шеями, застывшими, как на детских леденцах-лебедушках. И внезапно, как бывает только во сне, откуда ни возьмись, черный катер быстро мчится на лебедей. Стая пырскнула вправо, и только один не успел, голову ему ударило бортом, поникла гордая шея, накатила волна, стал лебедь из белого серым. Стая жмется в кучку — ни с места. И только один осмелился, поплыл к раненому, спешит. А тому никак не поднять головы, бьет по воде крыльями, с шумом окатывает его волна, рассыпаются свинцовые брызги...

Устя проснулась, осмотрелась, протерла глаза кулаками, спустила ноги на пол. По жести наружного подоконника стучал дождь, поскрипывали раскрытые окна, осенний гром докатывался с гор.

В дверях стоял Стрелкин, без фуражки, в гимнастерке, с зачесанными назад белокурыми волосами и встревоженными глазами.

— Извините, пожалуйста, стучу, стучу, никто... Я даже испугался. Окна настежь...

Устя потерла нос, буркнула:

— И тут переляканные.

— Мало ли чего, окна настежь!

— Не приихав Кутай? — перебила она, еще не отойдя от плохого сна.

— Нет. — Стрелкин застенчиво помялся. — Я принес, как вы просили, тазик и мыло, на кухне оставил.

— Спасибо. — Устя обернулась к нему. — Скажить, товарищ Стрелкин, бывают серые лебеди?

— Лебеди? — переспросил Стрелкин. — Я живых лебедей не видел, если сказать откровенно. Но представляю: белые и черные... Гуси бывают серые...

— Ладно, Стрелкин. — Устя хмыкнула. — Гуси. Я за гусей не пытаю. А если убьют лебедя, меняет он окраску?

— Ну, в этой области я совершенный профан. — Стрелкин несколько опешил. — Я пойду, Устя. Если чего нужно...

— Принеси, прошу, ружейный прибор для чистки, масло. Таскала винтовку по бурьянам, щось она мени не нравится...

— Принесу, это нетрудно.

— Профан, — повторила Устя после его ухода, — и придумает слово — профан...

Остаток вечера Устя потратила на стирку. Ходила в кутаевых полугалифе, шлепанцах и кительке. Свой костюм повесила для просушки на кухне. Потом старательно вычистила и смазала винтовку и наган. Поужинав говядиной с картошкой, принесенной Стрелкиным, закрыла окна и улеглась спать, не переставая думать о занозившем ее память сером лебеде.

И утром проснулась с мыслью о сером лебеде. Серый лебедь... Дался же, чертяка! Устя тряхнула головой, как бы пытаясь освободиться от цепкого сновидения, явно пророчившего беду. Вышла из домика, постояла на крылечке, увидела коновязи, услышала шелест скребниц, почавкивание перебирающих копытами коней. Хотела поздороваться со своим коньком, раздумала — что ему, нехай пожирует на казенном овсе после скумырдинской голодухи...

Протомившись трое суток, передумав все, что взбрело на ум, Устя на вытерпела и вопреки данному самой себе слову направилась к начальнику заставы. Устя прошла полтораста шагов, отделявших домики офицеров от казармы, вытерла сапоги и, поднявшись по ступенькам, направилась по коридору в самый его край, где находился кабинет начальника. Постучавшись, она с несвойственной ей робостью переступила порог, поздоровалась с поднявшимся навстречу ей Галайдой.

— А, Устя, проходи, проходи! — любезно предложил капитан и только тогда занял свое место, когда гостья присела на диван и, облокотившись о тугой валик, уставилась своими ясными глазами на оживившегося в ее присутствии молодого офицера.

— Не подскажешь, що там? — Она кивнула головой в сторону.

Галайда понял суть вопроса, не стал переспрашивать.

— Сердце что подсказывает, Устя?

— Сердце? — Устя старалась говорить по-русски, что ей трудно давалось. — Я его уже не чую, того сердца, есть оно, нет его. Це не ответ, Галайда. Я не понарошке пытаю...

Устя понурилась, вздохнула, покусала нижнюю губу, подняла глаза.

— Задача выпала серьезная, Устя, — сказал Галайда, — сама понимаешь, на самого Капута пошли хлопцы. Заслонять тебя от твоих думок не стану, ты деловая дивчина...

Устя по-своему истолковала его затейливый ответ, изменилась в лице, покраснели надбровные дужки, щеки затянулись румянцем.

— Що сталося? — выдохнула она.

— Нет, нет, ты не так меня поняла, — успокоил ее Галайда, — все в порядке. Но самых свежих сведений у меня нет. Оттуда к телефону не бегают.

— Так, може, они там уже рядком лежат? И бежать на телефон некому?

— Исключено! Категорически возражаю, — решительно отверг Галайда. — Как поступит сообщение, немедленно тебя известим. Отдыхай, Устя. Есть у него литература? Почитай. А то зайди в комнату политпросветработы. Кстати, у вас сегодня интересная лекция, замполит выступит...

Устя скривила губы в ответ на приглашение и, не обмолвившись больше ни единым словом, вышла. В темном коридоре держался стойкий запах хлорки, под ногами поскрипывали половицы, из комнаты связи доносилось жужжание рации и дробный перестук ключа. На душе было неспокойно. Девушке показались уклончивыми ответы капитана, и теперь, уйдя от него, она бранила себя за ненужную сдержанность. На крыльце она остановилась. Глазам ее представилась знакомая картина. Плац перед казармой, выбитый при построениях до последней травинки, обложенные камешками молодые деревца и старый бук, вчетверо выше казармы, с тяжелым, шершавым стволом, потемневшим после дождя. Возле него, на доске, сделанной в форме щита русского витязя, написано: «Пограничник! Выполняя возложенную на тебя ответственную задачу по охране государственной границы, ты постоянно находишься в боевой обстановке, на переднем крае обороны нашей Родины».

Девушка трижды перечитала лозунг, вдумалась в его глубокий смысл. За словами она видела дела простых парней в фуражках цвета весенней листвы. И прежде всего она видела на этой передопой своего тихого и грозною Жорика. Что он, как ему там?

Тревога не покидала ее. Когда Жорик ходил на Очерета, она не знала об этой операции и, естественно, не переживала за него. Только спустя некоторое время ей стали известны подробности, шила в мешке не утаишь. Ну, теперь ее никто не удержит за каменными стенами. Устя решительно собралась в дорогу. Оружие было подготовлено, в барабане нагана желтели глазки патронов, и, словно прищурясь, поглядывали латунные пистоны. Конек отгулялся на вольных кормах. Не мог же Жорик четвертые сутки лежать в засаде, тут что-то не то, скрывают от нее суть дела. Чтобы не простудиться, Устя надела поверх трикотажной блузы барашковую безрукавку Кутая, перехватив ее ремнем с наганом в кобуре. Подсумок через плечо, винтовку на ремень, дулом книзу.

Строевым шагом, пристукивая каблуками по плитняковой дорожке, полная вызревшей в ней отваги и решимости, Устя объявилась у Галайды, только что подписавшего радиорапортичку для передачи по условному коду в штаб отряда. Такие сводки каждое утро передавали все заставы, чтобы командование отряда имело представление об общей картине.

Галайде с трудом удалось потушить яростную вспышку Усти. Прежняя неукротимая Устя из Скумырды бушевала в его кабинете. От недавнего похвального смирения и тихой грусти не осталось и следа.

— Я дура, дура, дура! Послухала вас. Законопатили меня!

— Успокойся, Устя!

— Буде, Галайда! Нема моего Жорика. Чую... Погиб серый лебедь!

— Какой лебедь? — Галайда широко раскрыл глаза. — Ты заговариваться начинаешь.

— Ладно! А вы языки втянули. Где Жорик? — Устя наступала на Галайду, требовала ответа и не обращала внимания на те слова, которые, по ее мнению, затемняли суть дела и вели к обману.

— Он должен быть вот-вот, Устя.

— Давай моего коня...

— Он сюда, а ты туда.

— Встренемся, не разминемся, одна дорога!

— Устя, успокойся, — убеждал ее Галайда. — Кутай же нас не простит, если мы отпустим тебя...

Устя стукнула прикладом о пол, подступила к Галайде ближе, жарко задышала в лицо.

— Кажи толком, будет Жорик или его уже нема?

Галайда улыбнулся Усте и как можно мягче сказал:

— Вот что ты придумала, Устя. Успокойся. Будет твой Жорик, честное слово, будет. Операция завершена успешно. Даже в рапортичку включил... — Он ткнул пальцем в бумаги. Его лицо посветлело, черты стали мягче. Сбросив суровость, капитан стал моложе: ему и было-то всего каких-нибудь двадцать семь.

— Будет? — Устя облегченно опустилась на диван.

— Я слов попусту не трачу, Устя. Я же как-никак начальник.

— Це я знаю, товарищ начальник. — Губы ее еле шевелились. — Звонили оттуда?

— Звонили, Устя.

— Що ж они звонили? Що розповилы?

— Основное, Устя. А самое главное мы по телефону не болтаем, а выносим за скобки.

— За скобки? — в раздумье переспросила Устя и вздрогнула: зазвонил телефон. — Бери, балакай, Галайда, може, он?

Чутье ее не подвело. Кутай звонил по гражданской линии связи, спрашивал Устю.

— Ну и ну, товарищ лейтенант. Сговорились, что ли? Тут она! Рядом! Собралась вас выручать... — Галайда не сумел продолжать разговор, Устя вырвала у него трубку, привалилась на стол.

— Жорик, ты? Скажи: я! Ты, ты, чую... Ты до мене, чи я до тебе? Що... Як плохо слышно, Жорик! Жду, жду... — Связь прервалась, Устя бросила трубку, рассердилась. — Хай ему бис, вашему телефону. Швидче на коне!

Она все же не погасила радости, стянула берет, взмахом головы перекинула наперед косичку, принялась развязывать и завязывать ленточки.

— Жорик сюда приедет? — спросила Устя.

— Куда же ему еще ехать?

— Встрену его салютом.

— Салютом?

— А що? — Устя взяла винтовку, пощелкала затвором.

— Только без салютов! Категорически запрещаю! Ребята пришли после такой ненастной ночи, спать будут, а ты начнешь палить в белый свет, как в копеечку. Не сочувствуешь хлопцам?

— Я пошуткувала, — сказала Устя, — пиду до дому, Галайда. Посплю... Всю ночь не могла очей сомкнуть, капитан. Стоял передо мной серый лебедь. Так и думала, с Жориком...

Устя подала Галайде руку, повесила на плечо винтовку, ушла.

Начальник заставы принялся за свои дела. Исполняя бумаги, он думал о скумырдинской операции, успешно проведенной группой Кутая, думал о приграничном селе не как о «гнезде бандитизма и контрабанды» — так иногда говорили излишне ретивые товарищи. Как ни был строг Галайда в своем убеждении рассчитываться мерой за меру, все же о Скумырде он думал по-иному.

...Всю дорогу от Скумырды до заставы машину вел Денисов. Кутай мог подумать, выстроить в уме все происшедшее с ним. Операция закончилась успешно, недаром они просидели в засаде так долго, что трехдневная щетина затянула щеки и подбородки всех участников группы, которые сейчас прижимались плечом друг к другу — грелись. Лица серые, уставшие. Придется дать им хороший отдых, сутки выпросить у не знающего усталости начальника заставы.

Кутай искоса поглядывал на Денисова, и немало добрых слов приходило ему на ум в адрес этого спокойного, верного боевого друга: «Придет время, Денисов, разойдутся наши дороги, у каждого своя судьба, ты уедешь в свою Казань или еще куда, может, потом и забудешь лейтенанта Кутая, а вот я буду всегда с благодарностью вспоминать тебя. Такого забыть невозможно... Вот бывает же, расскажи — не поверят...»

— Как настроение, Денисов?

— Выше довоенного, товарищ лейтенант, — привычными словами отшутился сержант. — Самое главное, задание выполнили...

— Задание... — Кутай помолчал и после длинной паузы, понаблюдав, как Денисов мастерски справился с размытым дождем глинистым взгорком, сказал: — Если бы не ты, товарищ Денисов...

— Не я, так вы бы сами, товарищ лейтенант... — Денисов всегда был скромен.

— Чем бы я его?

— Финкой, товарищ лейтенант.

Смуглые руки Денисова уверенно лежали на руле, глаза напряженно всматривались, лицо бесстрастно. «Хорошие у меня ребята», — благодарно думал Кутай, пребывающий в состоянии некоторого умиления. Но впереди было новое испытание — Устя. Как она поведет себя и как ему вести себя с ней? По телефону обрадовалась. А приедешь... Надо знать переменчивый ее характер. Ладно, что будет, то будет. Нечего вперед загадывать.

Солнце рисовало узоры и покрывало тонкой, дымчатой позолотой мокрые стволы буков. Птицы весело встречали хорошее утро, перелетали стайками, щебетали. Дальше по дороге пошли вырубки и загустевший подлесок. Прогалины раздвинулись шире, и на последнем повороте открылась долина, а вправо над речушкой пошла вверх лесистая крутизна, рассеченная контрольно-следовой полосой и тропой рядового Путятина.

Выйдя на крыльцо, Галайда зябко потер руки, поежился и, подождав подошедшего к нему Кутая, весело с ним поздоровался. Обычно суровое лицо Галайды светилось добром, и, заведя Кутая к себе, он еще раз дружески потряс лейтенанта за плечи, продолжая с некоторым удивлением, будто впервые увидел, разглядывать его.

— Молодцом, товарищ лейтенант, разное передумаешь... почти четверо суток... и вот... Садитесь, рассказывайте!

— Что рассказывать, товарищ капитан, — смущенно улыбаясь, сказал Кутай. — Засада была долгой, почти отчаялись, и вдруг вышел... — Он умолк, прислушался: где-то стреляли.

— На стрельбище, — пояснил Галайда. — Молодежь поднатаскиваем. Разрешил не стеснять себя трофейным боезапасом.

Усадив Кутая на диванчик и внимательно выслушав его короткий доклад, Галайда сказал:

— Так... Значит, заклинил... Чего только не случается! У меня, помню, при полном барабане однажды было три осечки. Тоже старушку с косой увидел перед самым носом, если бы четвертый пистон не выручил, сопрели бы мои косточки. — Галайда встал. — Ладно, отдыхайте. Она... ждет.

— Ждет?

— Несмотря на попытки, бегства не допустили.

Кутай пошел к офицерским домикам. От стрельбища доносились одиночные выстрелы. На спортивной площадке солдаты в сиреневых майках играли в волейбол. Кто-то крутил на турнике «солнце». Возле гаража мыли машины. Группа бойцов курила возле бочки, над ними поднимался дымок. Что-то рассказывал Сидоренко, судя по взрывам смеха, с присущим ему юморком. Все просто, привычно, и в этой простоте и привычности была своя закономерность. Все подчинялось строгому распорядку, где были учтены и продуманы самые разнообразные потребности, а вот когда человек предоставляется самому себе и обязан решать сам, вот тогда труднее. Галайда вызвал его из Скумырды, разрешил отдыхать, сказал, что она его ждет. Почему же Устя не выбегает ему навстречу, неужели она не слыхала, как они подъехали, не увидела его и остальных? Теряясь в догадках, Кутай вытер сапоги о траву, свернул плащ-палатку и вошел в дом. По коридору пробежал котенок, нырнул в форточку. Кутай подошел к своей двери, прислушался и, ничего не услыхав, перешагнул порог. В сумраке комнаты он увидел: Устя спала, повернувшись лицом к стенке, подложив сложенные ладонь к ладони руки под правую щеку. Девушка не проснулась при его приближении. Он заметил косичку с красной ленточкой, оголенное плечо и вмятую в кожу тонкую бретельку.

У него не хватило смелости разбудить ее, произнести те слова, которые он давно готовил. Нельзя сказать, чтобы у него подкосились ноги или окостенел язык, но остановился Кутай в нерешительности, не зная, как поступить. По-видимому, она устала, если выбрала для сна столь неподходящее время, а раз так, разумнее всего не будить ее.

Кутай заметил наган у нее под подушкой и винтовку у стены. Даже здесь она не изменяет себе. Вот, обратись к ней не так, как ей хочется, схватит свое оружие, на коня — и поминай как звали. Кутай живо представил себе эту картину и улыбнулся. Ну, что же, пусть спит. Он поправил одеяло, чтобы прикрыть ее плечо, и в тот момент, когда он наклонился, она приоткрыла веки. Так поступают приученные к опасностям люди. Увидев его, она улыбнулась.

— Воротился... — сказала она, как ребенок спросонья, еле-еле разлепляя губы. — Воротился... — Она притянула его к себе, прикоснулась щекой к его щеке, подвинулась к стене. — Сымай свою форму, Жорик, лягай... — распахнула ворот его гимнастерки, поцеловала в шею, — думала, и не дождусь тебя... Серый лебедь...

Глава восьмая

Обычно к зиме рассасывались курени, бандеровцы тайком расползались по хатам сообщников, прятали на чердаках и в подвалах оружие, чтобы оно всегда было под рукой. Зимой схроны как бы консервировались до чернотропа, а банды если и выходили на разбой, то только мелкими группами.

В нынешнем году оуновцам стало еще труднее. Население все активнее поддерживало пограничников, которые за короткий срок после окончания войны сумели укрепить охрану границы: завершались прокладка контрольно-следовых полос и строительство наблюдательных вышек, оборудовались сигнальные системы, застава налаживала взаимодействие с сельским активом.

Установление народной власти в сопредельных государствах облегчило охрану этого сложного участка границы Советского Союза.

Военные мероприятия, как бы они ни были хороши и продуманны, не могут до конца решить задачу охраны, если местное население отвергает эти мероприятия и помогает нарушителям. Оуновское движение обрекалось на вырождение еще и потому, что постепенно обрубались питающие его корни, и не силой оружия, обрубающего эти корни, а улучшением почвы, поднимающей добрые злаки и отказывающейся питать сорняки.

Об этом говорил Ткаченко приехавшему из центра товарищу в полувоенном костюме: в хромовых скрипучих сапогах и наглухо застегнутой коверкотовой гимнастерке.

Они уже больше часа сидели наедине и никак не могли договориться. Представитель центра Любомудров побывал под усиленной охраной в ряде сел, в том числе и в Скумырде, был обстрелян по дороге и потому утвердился во мнении о необходимости жестких административных мер.

Настойчивость секретаря райкома, вернее, самостоятельность суждений и отрицание тех мер, которые предлагал представитель, вначале вызвали у последнего удивление, потом раздражение.

— Вы утверждаете, — еле сдерживаясь, говорил Любомудров, — что бандеровщина, так же как махновщина и антоновщина, обречена на распад и гибель самим ходом исторического процесса?

Ткаченко наклонил голову, сказал:

— Да! Эти антинародные силы будут поглощены самим течением жизни советского общества...

— Минуточку, — перебил его представитель, не любивший выслушивать возражения и привыкший везде видеть полное повиновение и предельную исполнительность. — Антоновщина была разбита вооруженной рукой. Махновщина — также. Представьте себе, если бы Советская власть терпела это паскудство! Лучшие полки буденновской конницы дрались против Махно!

— Другое время, другие песни, товарищ Любомудров. Страна была в стадии становления, партийные организации малочисленны, мятеж начали против нас кулачье, подонки и обманутые крестьяне, запуганные новым, непонятным словом — коммунизм... У нас другое. Это же островок, окруженный огромным морем — полностью сложившимся государством с его конституцией, законами, победоносной армией, недавно разбившей Германию...

Любомудров ходил по кабинету, заложив руки за спину, склонив крупную голову немножко набок. На голенищах его сапог отсвечивали зайчики, когда он попадал в полосу солнца.

— Продолжайте, Павел Иванович, и извините меня. — Он на секунду приостановился. — У меня такая привычка...

Ткаченко высказывал свои соображения, трудно сдерживаясь, и невольно ловил себя на мысли: нужно ли именно этому человеку говорить о том, что ему, Ткаченко, близко и дорого, что им выстрадано? Любомудров держался слишком начальнически, и за его холодной корректностью не чувствовалось души. У него были властно и пренебрежительно сложены губы, строгие глаза, в глубине которых Ткаченко прочитал равнодушие.

Ткаченко категорически возражал против принятия репрессивных мер к Скумырде и к ряду других сел, к тем же Повалюхе или Букам, где были случаи убийств активистов, тайной поддержки оуновских элементов. Он отстоял молодого паренька, виновного в том, что тетка его снабжала продуктами бандитов. Тетка должна быть наказана, а при чем тут племянник, активист истребительного отряда, комсомолец, не знавший о преступлении тетки? Дело шло о Грицьке из Скумырды, том самом, который предупредил Устю, и о той тетке, которая снабжала хлебом и салом Капута.

Любомудров внимательно слушал Ткаченко. Казалось, нет возможности разбить его заранее сложившееся мнение или переубедить его столь мелкими для него фактами, как пример с том же Грицьком и его теткой. Он мыслил весьма обширными категориями, оставаясь, по сути, равнодушным к судьбе человека, и вроде бы и шутливо, но все же упрекал в мягкотелости Ткаченко.

Итак, снова зайчики на голенищах, твердая кобура, надоедливый скрип неразношенных сапог, — вероятно, дома он ходит в другой обуви и носит другой костюм...

— У вас пистолет «те-те»? — неожиданно для самого себя спросил Ткаченко.

— Да! — Любомудров резко повернулся, и впервые улыбка обнажила слишком ровные и белые зубы на верхней, явно протезированной челюсти. — Да! «Те-те»! — Он погладил кобуру ухоженными пальцами, отдернул руку, сжал кулак и резко сказал: — Понимаете? Где это видано, чтобы, посылая человека в командировку в мирные дни, его снабжали оружием? Ведь в нашей стране даже военные теперь уже не носят пистолетов.

— Хорошо. — Ткаченко потер переносицу, усмехнулся: — Вы натолкнули меня на одну мысль, назовем ее аргументом, что ли... Почему же вы, выезжая к нам, находите все же удобным навесить пистолет, а вот когда мы просим оружия, вы, мягко сказать, мнетесь...

Любомудров присел в кресло и, не глядя на Ткаченко, глухо спросил:

— Разве вы не имеете оружия?

— Лично я обеспечен им вполне достаточно, а вот население...

— Население? Вы хотите его вооружить?

— Не всех. Только надежных, активистов... Насколько я понял, вы хотели бы узнать наши соображения на этот счет.

Ткаченко продолжал говорить с убеждением, волнуясь, с трудом сдерживая себя от резкостей, которые могли бы только навредить.

— К народу обращается буржуазия, мелкая, крупная, явная ила камуфлированная, это не имеет значения. Ее агенты апеллируют к «народным низам», кричат им об их общем «отечестве». Собственное дело свое буржуазия выдает за дело общенародное, затушевывает классовое содержание...

Любомудров поморщился, потянулся к пепельнице и, склонив голову набок, медленно погасил папиросу, небрежно вслушиваясь в горячие слова секретаря райкома. Весь его вид, равнодушно-спокойный, как бы говорил: зачем ты мне читаешь элементарную политграмоту, кого вздумал просвещать? Но голос прозвучал успокоительно-ласково:

— Все это так, Павел Иванович. Мы не расходимся с вами в убеждениях.

— Но чтобы вырвать у бандеровских верхов возможность вербовать себе армию из соотечественников, — упрямо продолжал Ткаченко, — нельзя проводить репрессии, вызывая недовольство народа...

Упрек больно задел представителя, лицо его стало строже, по губам скользнула мимолетная улыбка, рот отвердел.

— Ну, ну... — процедил он, многозначительно вздохнув, и переменил позу. Теперь он сидел, выпрямившись в низком кресле.

— Репрессии задержат обманутых в руках ловких и циничных вербовщиков, умеющих использовать все наши ошибки. Сейчас выходят на амнистию, начни мы репрессии — выходы прекратятся.

Любомудров жестко заметил:

— Вы, к сожалению, рисуете создавшееся положение одной черной краской. Объективная статистика позволяет нам сделать вывод, что рабочий класс западных областей Украины не послушал вербовщиков. У него есть свое собственное испытанное знамя пролетариата, и ему незачем становиться под знамя буржуазии...

Закончив, Любомудров более мягко взглянул на Ткаченко, как бы ободряя его своим взглядом.

— Мы работаем в крестьянских районах, — сказал Ткаченко. — А крестьянство находится под двойным давлением, особенно в труднодоступных местах, где орудуют оуновское вооруженное подполье и кулаки. Долго оторванные от Украины, эти крестьяне не нашли еще своего места в экономической жизни страны. Мы стараемся посылать туда земледельческие машины, создавать артели, семена послали, кое-какие товары, что сумели наскрести, убеждаем лучших из молодежи ехать учиться в город...

— Что хорошо, то хорошо. Никто не возражает!

— Да, но если мы сейчас огулом начнем карать, вся работа пойдет прахом, товарищ Любомудров.

— М-да, — протянул Любомудров и подошел к окну.

В это время с крыши соседнего дома поднялась стая голубей, и они, понукаемые свистом, нехотя набирали высоту. Только одна пара вертунов чувствовала себя хорошо в холодном воздухе. Отделившись от стаи, они весело кувыркались, — возможно, это были молодые голуби, влюбленные, но, глядя на них, становилось легче на душе. И Ткаченко залюбовался ими. Искоса взглянув на гостя, он увидел и на его лице радость, явную отрешенность от только что разбираемых дел. Заметив взгляд Ткаченко, тот подмигнул ему.

— Беззаботность, вот что дает им радость...

— И голубиный характер.

Любомудров коротенько посмеялся:

— Вы думаете, я коршун?

— Я этого не думаю...

— Я предпочитаю быть якобинцем...

— Якобинской натуре свойствен экстремизм, товарищ Любомудров.

— Во всяком случае, даже это лучше маниловщины... — Он взял начинавшего вновь распаляться Ткаченко под руку, прошелся с ним по комнате, сказал: — В столкновении разных точек зрения рождается истина. Конечно, применить репрессии легче, чем заниматься воспитанием масс. Но заниматься воспитанием нужно последовательно, умело, не щадя сил, времени, здоровья... Хватит ли у вас всего этого, Павел Иванович?

Ткаченко думал: «Что за человек? Ловкий, хитрый? Или просто вынужден приноравливаться, чтобы вовремя сманеврировать, не дать сшибить себя в кювет? Почему он так быстро пошел на попятную? Или испытывал его, Ткаченко, еще раз доказывая, что истина рождается в споре?» Во всяком случае, он, Ткаченко, хитрить не намеревался.

— Хватит. И времени и здоровья. И энергии нам не занимать. Позвольте вам...

— Ну, я уполномочен на малое. Мое дело — собрать информацию, доложить. Я даже аккумулировать не имею права, Павел Иванович. Вы творец, я исполнитель... — Любомудров полуобнял Ткаченко и, примирительно улыбнувшись, вышел.

После его ухода Ткаченко попросил к себе Забрудского и, не слишком распространяясь, поделился с ним впечатлением от разговора о представителем центра. Меры, которые могут созреть в центре, будут зависеть прежде всего от положения на местах, от того, как здесь справятся, не потребуется ли административного вмешательства. Имело значение, и к тому же немаловажное, состояние организации колхозов, что уже само по себе стабилизировало бы положение, ввело бы крестьян в колею, помогло бы обеспечить проведение законов страны, налаживание образования, культуры, медицинского обслуживания. Колхоз имени Басецкого мог послужить как бы эталоном, на его успехи можно было бы опереться в своих доказательствах, да и просто по-человечески хотелось знать, как там, что там?

— У меня есть последняя сводка... — начал было Забрудский.

Ткаченко не дал ему договорить, поморщился.

— Дорогой мой Забрудский, сводка есть бумага, мне хочется, чтобы ты, именно ты, живым и заинтересованным глазом посмотрел, не формально, не со стороны, без всякой помпы. Сумеешь?

Забрудский ответил согласием и тут же прикинул небольшой планчик, чтобы заручиться мнением первого секретаря. Планчик заключался в том, чтобы, поговорив с селянами, прощупать нового председателя сельсовета, человека в общем достойного, но еще не проверенного на практике. Кроме того, стоило бы узнать, как вошел в новое для него дело Демус, нет ли у него «кривой линии» и каких-либо загибов.

— Вы только не формально. «Линия», «загибы» звучат сухо и маловыразительно, товарищ Забрудский, — ненавязчиво напомнил Ткаченко.

— Терминология такая, Павел Иванович, никуда от нее не денешься.

— Уходи от терминологии... Словом, не возбраняется прощупать, но осторожно, деликатно. — Ткаченко с добродушной ухмылочкой, тронувшей его губы, спросил, будто бы невзначай: — Кстати, как там твои «крестники»?

Забрудский склонил голову, спросил:

— Какие? Уточни, Павел Иванович.

— Имею в виду твой эксперимент с Ухналем.

Забрудский рассказал все известное ему. Дело в том, что по просьбе самого Ухналя, особенно активно поддержанной Ганной, им было разрешено поселиться на жительство в селе Буках, и, больше того, им был отдан поступивший в государственную собственность осиротевший дом Басецкого. Сам факт был несколько необычен, что возбуждало кое у кого сомнения. Говорили: как это можно — душегуба поселить в доме великомученика! А некоторые, обжегшись горячим молоком, дули на холодную воду — предсказывали невесть что: и колхоз, мол, развалит, и банду приведет за собой, и подпалит общественное добро...

Забрудский, будучи инициатором «перевоспитания доверием» своих «крестников», поднялся во весь рост в за щиту этой идеи. В ответ на разумные доводы осторожничающих людей он выдвигал собственные, нисколько не противоречащие указаниям партии соображения. Но одно дело — повторять к месту и не к месту указания, а другое дело — претворять их в жизнь.

Ткаченко поддержал Забрудского, но в то же время рекомендовал не забывать «крестников», помогать им словом и делом, доказав тем самым реальную возможность «строить» нового человека из старого материала.

— Тактично выясни, каково их настроение, не обижай излишними подозрениями, — советовал Ткаченко. — Положение их трудное: уйти из кровожадной банды, не выполнив задания, проломить брешь в их тайной агентуре — этого подполье не прощает...

— Трещит по швам их подполье! — воскликнул Забрудский. — Куда им фасон держать!

— Нет и нет! — Ткаченко не согласился с излишним оптимизмом Забрудского. — В массе своей — да, недовольство среди бандеровцев растет, но ядро, вожаки — а их, обагривших руки кровью, немало — сплачиваются, ими овладевает мужество отчаяния... Вот в такие моменты особенно необходимо быть собранным, быть начеку!

Ткаченко задержался возле окна. День становился синевато-пасмурным, такая погода обычно навевала тоску, предсказывала затяжную зиму, особенно трудную для пограничной вахты. Уже проветриваются полушубки, валенки, просушиваются меховые шапки, расчленяются, как слоеные пироги, тюки с ватными штанами и телогрейками. Человек в недавнем прошлом военный, Ткаченко жил интересами окружавшей его армейской среды.

Забрудский говорил о том, как представитель центра изучал обстановку, побывав не только в райкоме, но и в райисполкоме и райотделе МГБ. Об этом знал Ткаченко, ему докладывали и Остапчук и Тертерьян. Изучался злободневный вопрос о возможности более широкой выдачи оружия активу для самообороны. Ведь вооружить надо было не только добровольные отряды, помогавшие пограничникам, но и каждого активиста, чтобы тот в любую минуту мог встретить бандитов огнем. А это было далеко не простое дело: требовались точные списки надежных людей, требовались характеристики, поручительства...

— Тогда, в Буках, последнее слово, какое я увез оттуда, было «дайте нам зброю», — сказал Забрудский, — теперь заявлюсь туда с пустыми руками — опять ни два ни полтора... Ухналь и то просит оружие, Павел Иванович, а? — Забрудский не случайно поставил на прощание этот вопрос. Насчет Ухналя скрещивались шпаги, а его просьба о выдаче ему оружия явилась последней каплей в переполненной чаше.

— С Ухналем надо трезво подумать, — сказал Ткаченко. — Дело даже не в том, надежен ли он или ненадежен, а в реакции населения. Как люди расценят это? Решить кардинально пока отказываюсь. — Уловив разочарование в выразительных глазах Забрудского, добавил: — Давай решим так: пригласи Ухналя ко мне, привези его. Спросишь, зачем? Просто хочу поглядеть ему в очи. Бумаги, характеристики, информация — одно, а вот в очи поглядеть — другое... Так ему и скажи, будто невзначай, чтобы он не перелякался...

— Это мне нетрудно, Павел Иванович, — пообещал Забрудский. — Разреши исполнять?

Энергичная напряженность, свойственная Забрудскому, была понятна Ткаченко. Этот не опустит руки, и не только из опасения проштрафиться перед начальством, а по твердому убеждению. «В нем то хорошо, что он всегда остается самим собой, — думал Ткаченко, — какой есть, нескладный, иногда крикливый, бряцающий орденами и медалями, их он не снимает и гордится. Вот такой он и есть — искренний и правдивый...»

Чтобы отвести душу и укрепиться в своих мыслях, Ткаченко позвонил генералу Дуднику, хотя не рассчитывал застать его, неугомонного и вездесущего, возле стационарного аппарата. Обычно его разыскивали по сложной сети военной связи, с позывными и паролями.

А сейчас, вопреки предположениям Ткаченко, Дудник оказался на месте. Его басовитый смешок как бы обласкал закручинившегося бывшего танкиста, и генерал, почувствовав, как важно для Ткаченко его видеть, пообещал подскочить в Богатин.

Неожиданно ударил морозец, вода взялась хрупкой хрустальной пленкой, особенно ранними зорями, да и вышел уже приказ о переходе на зимнюю форму одежды, поэтому генерал приехал не в обычном для него пропыленном комбинезоне, а в щегольской бекеше, высокой серокаракулевой папахе, посвежевший и помолодевший.

— Вы, товарищ генерал, владеете секретом молодости, — весело приветствовал его Ткаченко. — А ну-ка, поворотись, сынку, як сказал Тарас Бульба!

— Удалось прихватить десяток дней в счет законного отпуска и промыть кишки в Трускавце, — объявил генерал, сбросив бекешу и принимаясь за традиционный чай вприкуску. — Скажу тебе, Ткаченко, отличная водица «нафтуся». Намечалось покалывание в области почек — как рукой сняло... Ты что же, не сумел убедить представителя? Наполовину убедил? Этого маловато, на половине-то и переламывается. — Неистощимый оптимизм Дудника, как успел убедиться Ткаченко, был лишь удобной маскировкой: генералу хватало забот, и далеко не все выглядело в розовых красках! И ему приходилось отбиваться от рьяных администраторов, предлагавших крутыми мерами раз и навсегда покончить с осиным гнездом бандеровцев.

— Я не хочу создавать галерею мучеников, — горячась, возражал он. — Надо срывать с этих мучеников веночки, а не водружать над их отпетыми головами!

Найдя в Ткаченко своего единомышленника, Дудник не раз говорил ему:

— С тобой, Павел Иванович, душой отдыхаешь. По-хорошему размягчаешь ты меня, Ткаченко. Видать, легко было Якубовскому воевать с такими, как ты. Переписываешься с ним?

— Ну, как сказать. У нас не такие отношения, чтобы переписываться. Поздравления с праздниками посылаю ему...

— Отвечает?

— Бывает, и опередит.

— Похвально. А я не наладил четкости. Получу поздравление, думаю, отвечу, но забуду. Вспомнишь, уже поздно, махнешь рукой: ладно, мол... А человек-то ждет, разное думает. Забурел, видно, Дудник. Особенно больно, если таким образом обидишь кого-нибудь из соратников, да еще из тех, кто пониже тебя... Начальство, конечно, не забываем, сам вовремя не вспомнишь, адъютант напомнит... У адъютанта даже списочек заведен — имя, отчество, сам напечатает, только подписывайся. Теплота-то и пропадает, одна формальность остается... — Дудник улыбнулся, звякнул ложечкой о пустой стакан. — Распорядись-ка грузинского, да покрепче.

Дудник пил чай аппетитно, из блюдечка, вприкуску, живо играл темными глазами, говорил смачно, баском:

— Поздравления еще куда ни шло, а вот коли обещанное не выполнил, посулил и забыл, тут дело хуже. К примеру, пообещал я рядовому Горчишину направить его в военное училище, сам на заметку не взял, адъютант мимо ушей пропустил, а ведь Горчишин-то помнит... Приезжаю я в ту часть — ты знаешь, Пантикова, — Горчишин из взвода Строгова, которому за Луня посмертно дали орден Красного Знамени, увидел Горчишина, на лица память у меня будь здоров: увижу — на всю жизнь запомню. Так вот, смотрит он на меня этакими черными, прямо скажем, жутковатыми, вопрошающими глазами; и сразу вспомнились лес, табор оуновский, могилы и он, Горчишин... Поедет Горчишин в училище, Ткаченко! И сын мой пошел-таки по пути отца, в военное училище приняли.

— Как же мы все распланируем, товарищ генерал? — Ткаченко перешел на деловой тон. — Откровенно хочу заявить, мне надоело жить в прифронтовой зоне, таскать наган в кармане, я предпочитаю созидательную деятельность, мирную. Пахать, лес валить, товары производить, и потому прошу ознакомиться с нашими планами. Предъявляю тебе, Семен Титович, нашу мирную карту, откуда давайте совместными усилиями изведем осиные гнезда... — Ткаченко посмотрел генералу в глаза, увидел, как сразу сошла с лица того добродушная улыбка, уступив место суровому вниманию. Да, не удалось генералу и здесь рассеяться, передохнуть, вновь впрягают в ярмо, а что поделаешь... И они занялись планами.

Глава девятая

Забрудский ехал в село Буки без всякого шика: на двух грузовиках везли для колхоза имени Басецкого удобрения и железные бороны. В одной из машин, рядом с шофером, бывшим фронтовиком, он и устроился с полевой сумкой и пистолетом, в ватнике и ватных штанах.

— Знаю Ухналя, знаю, — говорил шофер, внимательно следивший за дорогой. — В хату к Басецкому его поселили. Не знаю, кто дал такую команду, а я бы послал его мимо...

— Почему же мимо?

— Мало он наших положил! А то вы не знаете?

— Ты-то сам из глухого лесхоза выделен, откуда знаешь Ухналя?

— Все знают. У нас так: ежели ты свой, так на тебе кататься можно, уверены, что терпеть будешь, повезешь. А вот ежели кого для исправления присылают, кого перевоспитывать надо, так не знают, как ублаготворить.

— Своим умом дошел или кто надоумил?

— Чего уж тут доходить, практика такая. Гнева долго не держим, милостью тешимся...

— Ты откуда, парень?

— Из России.

— А точнее?

Шофер полуобернулся, сверкнул белками, засмеялся.

— Мы не руцкие, мы калуцкие! — Он осилил крутой, разъезженный глубокими колеями подъем, переключил скорость и вернулся к затронутой теме: — Говорят, они обманутые... Легко идут на обман, товарищ из райкома. А своя голова для чего на плечах? Да если ты тверд, кто тебя обманет?

— Ты партийный?

— Партийный. Только без книжицы. За Родину, за партию три пулевых принял. — Шофер подкрутил усики.

Добрались до села быстро, за разговором не заметили дороги. И семи часов не набежало, а вот и околица села, покатые горы с голыми лиственными деревьями у подошвы и темными, хвойными, повыше к макушкам гор, уже засахаренных снегом.

— Вас куда доставить? — спросил шофер. — Если к сельсовету, то как раз по пути. Нам-то в эмтээс, там свалим свой товар. Так в сельраду?

— Туда еще рановато.

— Узнают, прибегут.

— Воскресенье, забыл разве?

— Как забыть... Да дежурство-то в сельсовете круглосуточное. Бандоопасная зона... — Шофер осмотрел баллоны, груз, попрощался. — С «обманутыми» не очень тетешкайтесь, товарищ из райкома. Поберегите ласку для своих...

— Так, значит, мы не руцкие, мы калуцкие!

— А что? — Шофер ухмыльнулся в усики, подмигнул шустрым серым глазом, умостился в кабине. — В эмтээс не заглянете?

— Передай, буду... Хорошо, напомнил...

— Как же вас назвать им?

— Забрудский, скажи.

— Я калуцкий, ты Забрудский, ишь ты, как обернулось. Бывайте!

Забрудский подождал, пока тронется и вторая машина, и пошел по-над заборами по улице к домику Басецкого, куда поместили Ухналя и Ганну с их согласия. Никто из местных селян не хотел занимать дом, окропленный кровью, и стоял он заколоченный и осиротевший. Растаскивали постепенно: тот штакетину, тот столб вытащит, за черепицу даже было принялись, петли с ворот повыдирали...

«Интересно будет узнать, как обжились в доме молодые...» Вдоль улицы тесно, один возле другого стояли дома, либо деревянные, либо саманные и турлучные. Улочка производила унылое впечатление: в воскресное утро на ней ни души. Встретились лишь двое подростков и то, увидев Забрудского, испуганно махнули через забор. В ватной куртке и штанах, в грубых сапогах, Забрудский скорее походил на одного из «лесных братьев», вышедшего в одиночку из схрона для пополнения продовольственных запасов, чем на ответственного работника.

Село просыпалось вместе с солнцем, с мычанием коров, отчетливыми звуками тугой молочной струи о жестяной подойник, с перекличкой молодых петушков, отмечавших птичью зорьку.

Наслаждаясь утренним воздухом, с удовольствием прислушиваясь к похрустыванию под подошвами подмороженной и заиндевевшей травы, Забрудский подошел к дому Басецкого, окинул хозяйским глазом знакомую усадьбу. Двор был прибран, забор подправлен свежими штакетинами, на воротах петли с недавними следами кузнечной ковки. Забрудский отбросил щеколду и прошел к дому по усыпанной золой дорожке.

Крылечко было подновлено и выкрашено голубой краской, ставни и резные наличники тоже празднично голубели.

На стук открыли только после того, как Ганна, выглянув в окно, узнала Забрудского, привозившего их сюда на новоселье и обещавшего навестить.

Она выбежала ему навстречу, всплеснув испачканными мукой и тестом руками.

— Ой, як же так! И не подали звистки, товарищ Забрудский! Заходьте, прошу вас... — Она смущенно улыбалась, сияла глазами, радости не скрывала.

— Здравствуйте, хозяюшка! — Забрудский вошел в горницу, снял шапку, осмотрелся. Плита была недавно растоплена. Дрова еще не успели разгореться, и через кружки просачивался дым. На столе, возле раскатанного теста, лежала скалка и стояла глиняная макитра.

— Надумала пирожки с картоплею, — сказала Ганна. — Замесила тесто, чую, хтось иде, злякалась... — Она запнулась, присела на лавку, подождала, пока гость снимет ватник. — Вы его на той гачок! Помочь не можу, руки в муке. Дывлюсь в окно, очам не верю, вы...

— Прошу извинения, негаданно, — сказал Забрудский, присев возле плиты, — где же ваш?

— Спит.

— Доси спит? Так вин царство небесное проспит, Ганна!

— На дежурстве був, в конюшне. Всю ночь очей не сомкнув. Коней свели разных, нияк не звыкнут, кусаются, задки бьют... А потим Петро и на ремонте, в кузне, и коваль, и конюх... Я зараз его... — Ганна пошла в светелку, откуда послышались ее прерывистый шепот, сонный голос Ухналя, покашливание, и через несколько минут он вышел к гостю с растрепанными волосами, в нательной рубахе и в калошах на босу ногу.

— В сельраде булы? — спросил, обрадовавшись гостю, Ухналь.

— Да там ще никого нема.

— Прислали нового голову сельрады, товарища Марчука, — сказала Ганна. — Строгий... вин такий...

— Що ты, строгий, строгий, — остановил ее Ухналь. — С нашим народом иначе нельзя. Ось коли буде несправедливый, друге дило...

Ганна неодобрительно восприняла его замечание, сказала:

— Иди одягнись, Петро. Що ты як... бандит.

— Так кто я? Бандит и есть.

Вскоре он появился приодетый, в сапогах, с начесанным на кривой глаз чубчиком.

— А зараз принеси горилки, огирки и квашеной капусты. Куды ж ты пишов? Возьми макитерку.

Ганна выдворила мужа из комнаты, чтобы в его отсутствие рассказать о том, как трудно тому, и все из-за недоверия; и активисты и сам председатель Марчук приглядываются, допытываются, милиционер вызывал дважды, заставлял заполнять анкету... А со стороны бандеровцев были тайные угрозы.

— Лист був? — спросил Забрудский.

— Ни, листа не було... Ночью вскидывается на мышиный писк, а по улице идет — того гляди шею скрутит: оглядывается. Вы его про це не пытайте. Вин и так потеряв сердце... — И, увидев возвращающегося мужа, переменила не только тему, но и тон. — Зараз поснидаем, горилочки ради такого дня. Вы же, товарищ Забрудский, зробили нам свято, — напевно говорила Ганна, накрывая на стол с привычной легкостью гостеприимной хозяйки и с милыми приговорками, на которые так тароваты украинские женщины.

За завтраком Ухналь подтвердил то, о чем в его отсутствие говорила Ганна. Но в отличие от жены он старался оправдать это недоверчивое отношение к себе: понимал, что иначе и быть не могло, вину его могли загладить добрые дела да время. Одно беспокоило: дадут ли ему время для добрых дел его бывшие соратники? Мстить они умели. Ухналь это хорошо знал.

— Рядом село горело, десять хат спалили. Бачу — поверки Бугая. Наскочит, нечем встретить. Хожу без зброи, товарищ Забрудский, ну, як без штанив.

На втором часе застольной беседы, когда хозяин с гостем очищали третью сковородку шипевших в масле пирожков, в хату без стука ввалились три человека. Один из них — ростом под потолок, черноволосый, с сутулой узкой спиной, в легкой поддевке, руки неспроста засунуты в карманы, отороченные мехом, — был Марчук. Двое других, державшихся позади председателя сельсовета, Забрудскому не были знакомы. Один, в шинели и треухе, моложавый и круглолицый, имел винтовку, другой, с бородкой и цыганским лицом, был вооружен двустволкой, а под расстегнутой свиткой виднелся туго набитый поясной патронташ.

Марчук, увидев Забрудского, вытащил руки из карманов, заулыбался, даже крякнул с нескрываемой радостью.

— Товарищ Забрудский! Перелякали нас! Ай-ай-ай, товарищ Забрудский...

— Марчук, Марчук! — Забрудский с укором покачал головой. — Давно стал таким лякливым?

Оправдываясь, Марчук пожимал плечами, ссылался на пришедших с ним активистов, которые могут подтвердить, как прибежал к нему не кто иной, а старший сынок Демуса с сообщением, что видел подозрительного человека, пришедшего к Ухналю.

— Сын Демуса? Странно.

— Чего ж тут странного, товарищ Забрудский? Демус в одном списке с ним... — кивнул на Ухналя. — Бандиты таким не прощают...

При последних словах Ганна недобро посмотрела на председателя сельсовета.

— Об этом тут казать не будем, — остановил его Забрудский. — Черта тут не малюй, Марчук. Мы посылали тебя поднять настроение у народа, ты же сменил председателя пужливого и бесхребетного. У того бандиты по половням ховались.

— Такого больше не будет, уж я возьмусь, так возьмусь. — Марчук расстегнул поддевку, снял шапку, сел.

Ганна дожаривала пирожки, повернувшись к нему спиной. К столу не приглашала. Забрудский понял настроение хозяйки, тронул за колено Марчука, сказал:

— В середине дня жди меня в сельраде.

— Добре. — Марчук встал.

— Потом интересуюсь колхозом. Будет у них кто в правлении?

— Не будет — вызовем, товарищ Забрудский. А можно к Демусу. У него и пообедаем.

Ганна быстро обернулась.

— Та що мы не найдемо обеда для нашего гостя? Чего ему к Демусу? У него така жинка...

— Обедать у Демуса не будем, — сказал Забрудский, выждав, пока Ганна выговорится. — А в правление его пригласим.

После ухода Марчука Ухналь мрачно сказал:

— Бачите, товарищ Забрудский! Ходю под надзором.

— Надо и их понять, Петро. Они поставлены...

— Знаю, що поставлены. Пошли мы расписываться с Ганной. У меня, кроме вашей бумаги, ничего нема. Закрутил такое Марчук! Кажу ему, снимите трубку, позвоните в райком. Семь дней запрашивал...

Забрудский сказал:

— Я знаю. Через меня проходило. Мы сделали.

— Спасибо. — Ганна издали поклонилась, обернулась к Ухналю. — Кажи за фамилию.

— Що?

— Не знаешь, що?

— А-а-а... — протянул Ухналь и, вяло улыбнувшись, допил рюмку. — Я ее фамилию взял. Зараз я Шамрай, а був Писаренко.

— Писаренко теж добра фамилия, — испытующе глядя на Ухналя, заметил Забрудский. — Колы був бы Петлюра аль, того дурнее, Бандера...

— Объясню, — пересиливая себя, продолжал Ухналь, — Петра Писаренка нема. На мене похоронная пишла до дому. Колы заслужу, объявлюсь перед батькой и матерью, якщо живы они. А щоб заслужить... — Он поглядел на прильнувшую к бедру Забрудского кобуру нагана, сказал с горечью: — Ишь як оно добре, коли зброя!..

— Для чого тоби зараз зброя? — спросил Забрудский весело. — Не набрыдла вона тоби?

— В Буках такой закон: винтовку тебе дали — свой. Не дали — под приглядом... Такая капуста, товарищ Забрудский. Осталась у меня зброя: в кузне молоток, на конюшне метелка котяхи заметать...

Ганна недовольно перебила:

— Кислый ты стал.

— Скиснешь, — угрюмо буркнул Ухналь.

— Ничего, все будет добре, — утешил его Забрудский, продолжая наблюдать за ним. — Могу сообщить приятную весть: сам секретарь райкома Ткаченко приглашает тебя приехать, товарищ Петро Шамрай.

— Ой, лихо! Зачем? — ахнула Ганна. Куда девались краски, радушная приветливость, неизменная улыбка, придававшая ее лицу особую прелесть.

— Для беседы вызывает, Ганнушка, — тут же успокоил ее Забрудский, не ожидавший, что эта новость так взволнует ее.

— Що, секретарю не с кем побалакать? — Ухналь насупился, мрачно катал шарик из хлеба по столу, плечи его сразу свисли, и Забрудский увидел, как нервно вздрагивает его нога.

— Ой, какие вы стали подозрительные! — Забрудский тут же перевел разговор на общие дела, рассказал кое-какие новости по району: где организовались еще артели, какая помощь шла от государства. Он благодушествовал с папироской после сытной снеди. Тело его разморило тепло. В хате пахло дымком, подгоревшими пирожками и мятой, висевшей в снопиках на стенке. Он любовался красивой хозяйкой, ее ловкими движениями, угольком любовался, выпавшим из печки, быстро менявшим свой яркий цвет на пепельный, и струйкой дыма, бегущей от уголька к поддувалу.

Но дело все же есть дело. Не привык Забрудский к покою. Объективную картину положения дел в новом колхозе он сможет нарисовать себе лишь после беседы с Демусом, с членами правления, да и не мешало помотаться по коровникам, конюшням и полям, увидеть все своими глазами. Его интересовали «столбики» — помещичья земля, которую ранее предполагали отдать совхозу, а теперь актом закрепили навечно за колхозом имени Басецкого. Часть «столбиков» запахали под зябь, остальное оставили на весновспашку, решили сеять кукурузу и подсолнух. Ухналь отвык от земледелия и больше ссылался на Ганну, сбросившую свою обычную застенчивость и охотно поддерживавшую мужскую беседу. Уши ее раскраснелись, щеки плотно покрыл смуглый румянец, движения стали порывисты, голос и то изменился, стал строгим и властным. Иногда она даже прикрикивала на мужа, показывала свой характер, и Ухналь, было видно, охотно ей подчинялся. «Прибирает его к рукам хозяюшка, — думал Забрудский с удовлетворением. — И уж, конечно, дорогой Ухналь, в лес не убежишь. С такой не пропадешь и не заскучаешь. Вот тебе и канареечка! Усадила тебя в клетку, кенарь!»

Желание мужа обязательно обзавестись зброей Ганна категорически отвергла.

— Зачем она тебе, Петро? Не набрыдла в схронах? Ты же осатанел, отупел от той зброи. Тебе приснится кулемет, ты меня будишь: дай квасу, запали серник. Будь у тебя батарея, и то не отобьешься от «эсбистов», коли затрезубят они тебя в список... Хай получают зброю громадяне, молодежь, партийные коммунисты, а ты привыкай к вилам, к граблям, к плугу привыкай, Петечка...

Провожая гостя за калитку, она еще раз подтвердила свою точку зрения.

— И он сам так думае, товарищ Забрудский. Хиба вин не розумие, що, появись вин з винтовкой чи з бомбой, шарахнутся от него люди? Зачем же искус робыть, товарищ Забрудский?

Трое суток провел Забрудский в Буках. Объездил все, обходил и облазил. Побывал и у Демуса, познакомился с его жинкой, которая оказалась не такой уж страшной, как ее рисовала молва. Повидался с Марчуком.

Разговор происходил в сельсовете, Сиволоб остался на месте, секретарствовал, прежний председатель переехал в лесхоз, в горы, и наведывался в село редко — навестить семью. За могилой Басецких ухаживали школьники, появилась оградка, откованная в колхозной кузне. Антонина Ивановна приходила с предложением установить бюст Басецкого на площади, где происходило собрание по организации колхоза. Да, жизнь шла своим чередом. В этом с удовольствием убеждался Забрудский. Не удалось врагам остановить ее, нарушить правильное движение по намеченному руслу.

С такими мыслями возвращался Забрудский из Буков. Ганна держалась рядом с мужем: ее тревогу можно было понять.

— Забирайся, Петро, в кузов, и я туда же, а Ганнушку довезем в укромном месте, в кабине, до самого Богатина, — распоряжался Забрудский, устраиваясь в обратный путь.

Прикрывшись от ветра брезентом, полулежа на мягкой ячменной соломе, покуривая табачок, Забрудский многое дополнил к личным наблюдениям из откровенного разговора со своим попутчиком: настроение крестьян улучшалось, люди принялись за работу, Демус вел твердую линию, пресекал всякие насмешки над колхозом, гонял лодырей.

— Теперь кабанов не колет для бандеровцев?

— Не заявляются они, пригасли пока...

— Як я тебя понял, Петро, полонили мы Демуса доверием? — допытывался Забрудский, любивший до конца выстраивать линию своих наблюдений.

— Да, товарищ Забрудский.

— Не повернет к ним?

— В душу не подивишься, а снаружи, понимаю так, не повернет. Ни повороту, ни заднего ходу... Жинка его и та стоит твердо.

— А за тебя що балакают, Петро?

— Откуда я знаю? В очи не кажуть, а що за спиной — не бачу, кривой...

В город приехали перед наступлением сумерек, когда недавно закатившееся солнце оставило на крышах и трубах свои блекнувшие отсветы, тени ложились на землю и кое-где зажглись ранние фонари. Стоявший на взгорке костел с прямыми высокими стенами чернел с восточной стороны, и только на западной еще теплились оконца, слабо вспыхивая, будто слюдяные переливы уходящего солнца.

Ганна медленно подняла голову, посматривая на последние блики еще одного угасшего дня, вздохнула и робко, украдкой, перекрестилась: добрые васильковые глаза будто изменили цвет, похолодели.

А в это время в кузове, заваленном металлическими деталями машин, отправленных для ремонта, назябшись под плотным, пахнущим соляркой брезентом, между двумя мужчинами решался вопрос о месте ночлега. Ухналь как бы мимоходом пытался выяснить причину вызова его в район. У него не было уверенности в добрых намерениях начальства. Самое правильное, на его взгляд, — это подальше держаться от него, и век бы ему, Ухналю, не бывать в этом городке, с которым связаны постыдные воспоминания. Сюда привела его петляющая тропка, здесь с треском хряснула его жизнь, переломилась надвое, здесь он изменил своей клятву и, переступив порог, теперь никак не осмеливался сделать следующий шаг; смутна его душа, трудно повинуются онемевшие ноги.

Забрудский и слушать его не стал: ясное дело — ехать только к нему. «Где тут, в Богатине, корчма, постоялый двор, что же он, Забрудский, будет за человек, если не ответит добром на оказанное ему гостеприимство!» Вот эта настойчивость окончательно расстроила Ухналя: привезут в силок, заставят самого сунуть лапу, потом поди выдерни... Вновь заговорил в нем очеретовский боевик, смешались мысли, застучала кровь в висках. Перекинуться словом не с кем, Ганна — в кабине, через тонкую стенку, в запыленное окошечко видна то спина ее, то платок... Забрудский категорически отверг просьбу высадить их у Марии Ивановны, проехали одну, другую улицу и затормозили возле четырехэтажного дома из красного кирпича.

Спрыгнув первым на хрустнувший под ногами гравий, Забрудский открыл дверцу кабины и, предложив руку, помог застеснявшейся Ганне.

— Де ж мы... Куда мы? — Она огляделась, поправила платок, открыла лоб. — Ты же казав, к Марии Ивановне, Петро?

— Ось тут и Мария Ивановна... — Ухналь ухмыльнулся, перекинул через плечо захваченный из дому оклунок с провизией.

Непривычной для Ухналя была обстановка коммунального дома, как назвал его Забрудский, пошедший впереди них. Ухналь родился в крестьянской избе, потом — лес, подземные казематы и селянские хижины... Что он видел? Повалюха, Крайний Кут, Буки, пробирался когда-то окраиной Мукачева, проскакал Дрогобыч, везде без задержки, чтобы снова юркнуть, как ящерка, в подземную пору. Его слепила обычная электрическая лампа, приучил себя к каганцу, к тусклому свету подполья. Ухналь осторожно цеплялся за перила, пересчитывал по привычке ступеньки, примечал двери цвета палой листвы и ясные таблички номеров на них, сторонился спускавшихся по лестнице людей, хотя они не обращали на него внимания. Ганна понимала его состояние и, улучив минуту, тихо шепнула: «Нельзя так... Ты як тигра... Чого ты засумував?»

Ничего не ответил Ухналь, только удивился ее чуткости, подтолкнул плечом вперед к освещенному проему раскрытой двери, где их встретила приветливая молодая женщина, в платье с широкими, ниспадающими от плеч рукавами, в алых суконных туфельках. Ухналь заметил ровный цвет щек горожанки, белые руки и твердо выраженный «москальский» выговор, что когда-то вызывало у него гнев. Хозяйка пожала им руки, требовательно протянув свою, категорически запретила снимать обувь, хотя полы были натерты и блестели, как лед.

Пока не пахло засидкой. Никого, кроме хозяйки, не было. В соседней комнате засыпала девочка, оттуда слышался ее голосок. Хозяин не звонил по телефону, никого не извещал о приезде, что тоже служило хорошим признаком. Оружие свое он отнес в спальню, вернулся в домашнем виде и тут же предложил Ухналю и Ганне привести себя в порядок после дороги. Ухналь долго отмывал заскорузлые руки, но ничего поделать с ними не мог — ни со шрамами, затянутыми черной пленкой, ни с нагаром масла, плотно впитавшимся в кожу. Он вышел из умывальной к накрытому столу, на котором все было внатруску, больше посуды, чем харча. Но это не беда, не утопали, видать, хозяева в достатке и роскоши, как думалось ему, Ухналю, прежде.

— Мы маем две комнаты, больше нам не треба, — объяснил Забрудский. — Нас всего трое. Дружина моя була на фронте, кончала Краснознаменное училище в Москве, она ще молода, котлеты, вареники может, а вот борщ... Не доверяю ей борщ. Беру свой фартук... — Забрудский старался снять натянутость, стеснение, отсюда и возникала излишняя суетливость, которая снова возрождала погасшие было подозрения Ухналя.

Когда хозяин завел разговор насчет борща и вареников, Ухналь подморгнул Ганне, и та бросилась в прихожую, к оставленному там оклунку.

— Э, нет! — запротестовал Забрудский. — Обижаете хозяйку. У нее еще будет кое-что. Городские, сами знаете, не всю еду выставляют сразу...

— Мы маем таке сало, — пробовала уговорить Ганна. — Правда, ще не со своего кабанчика, а сало на три пальца...

— Сало? — Забрудский ушел на кухню, вернулся оттуда с куском сала. — А це шо? — Он нарезал. — Угощайтесь! Ось вам городское сало.

— Да ну? — Ухналь потянулся, взял кусок. — Добре сало!

Хозяин налил еще по чарке, постепенно уходила натянутость и настороженность.

— Отпустило моего, Евгения Яковлевна, — нашептывала Ганна жене Забрудского. — И це не от горилки, а от вашей доброты... — Она признательно провела пальцами по руке хозяйки. — Послухайте моего Петра, вин весь в колгоспи, як завинченный, день послухать — год треба робыть по его предложениям...

— Мой муж понимает это отлично, Ганнушка. Посмотрите, как они увлеклись разговором... Пускай своим занимаются, а мы побеседуем по нашим женским делам. Как вы устроились, Ганнушка? Нет, нет историю свою мне не рассказывайте, я все знаю, и возвращаться к прошлому не будем...

— Так, так, — теребил Забрудский Ухналя, — вы можете без всякого стеснения размовлять со мной, Петро. Нам, партийным керивныкам, треба все знать из первых рук, чув таке выражение — держать руку на пульсе. А де пульс? На бумагах пульса нема, Петро. Бумаги без пульса...

Ухналь шел в райком. Не верилось ему, что забыты его прегрешения и не последует за них наказания. Много было случаев, когда забирали вышедших на амнистию не сразу, а после длительной проверки. И если тянуло на тюрьму, значит, тянуло.

Будто чужие ноги вынесли его на второй этаж, никогда так не случалось, а теперь захватило дыхание возле таинственных дверей с надписью под стеклышком, привинченным двумя шурупами.

В этом году, после разгрома Луня, в штабном бункере обсуждался план вооруженного нападения на Богатинский райком, отдел МГБ и контору Госбанка. Акция намечалась лихая, с налета, перед зорькой. Операцию уточнял Гнида по чертежу, прибитому гвоздочками на той стенке схрона, которую важно именовали оперативной. Как будто все было вчера, Ухналь вспоминал до мельчайших деталей сцену совещания, важные позы зверхныков, освещенных каганцами с бараньим жиром, вкрадчивый голосок Гниды, проникающий до самых печенок, его тонкий нос с чуткими, как у кота, ноздрями, пальцы, любовно оглаживавшие парусину, на которой возникали кружочки и линия. Тогда начальником пограничного отряда был Пустовойт. Назначение Бахтина, усиление режима, введение контрольных постов заставили куренного отложить акцию на неопределенное время. Ухналь хорошо помнил, как ему поручалось во главе тройки боевиков наблюдение за улицей и ближним переулком, ведущими к райкому. В его задачу входило отсечь пулеметным огнем тех, кто придет на выручку. Сюда, в этот самый кабинет, должен был ворваться сам Бугай и взять Ткаченко живым, чтобы потом страшной казнью казнить его в лесу, разодрать пополам, привязав к макушкам двух деревьев. Ухналь встряхнул головой, прогоняя жуткие воспоминания. Думал ли он тогда, что будет подниматься по этим ступенькам вот так, как поднимается сегодня?.. Все она — Канарейка. Не стань тогда она на его пути, заховали бы давно в могилу жену Бахтина, а может, и его скелет валялся бы в горной щели.

— Ты що, Петро? — Ганна подтолкнула его. — Лицом помертвел. Захворал? — Она поправила ему зачес, провела мягкой ладонью по щеке.

В приемной ожидали четыре человека, все нездешние, здоровенные дядьки в крепких сапогах, все с полевыми, туго набитыми сумками, с оттопыренными карманами: угадывались револьверы.

Предупрежденный заранее, Ткаченко тут же принял Ухналя и Ганну. В кабинете находился приходивший по делу Тертерьян, задержавшийся, чтобы, в свою очередь, познакомиться с необычными посетителями. Тертерьян принес хорошие вести: в трех селах, расположенных в самой глухомани, самооборонцы отбились от бандеровцев, одиннадцать бандитов захватили в плен, трех уложили насмерть. Сводка подтверждала факты активизации самого населения, а роль сыграло направленное в эти села оружие, присланное генералом Дудником. А позавчера пришел положительный ответ из Киева, разрешающий выдачу оружия активистам, правда, с предупреждением об особой ответственности и о строгом порядке выдачи по спискам, выверенным и согласованным с соответствующими организациями.

Ухналь, переступивший порог, вполне понятно, не мог знать всех этих дол, а тем более не мог знать причины присутствия в кабинете Тертерьяна, который был ему давно известен по оуновской информации. Ничего доброго не предвещал пронзающий недружелюбный взгляд этого человека. К таким людям Ухналь всегда относился с недоверием и ждал от них беды.

Ухналь сделал два-три нерешительных шага, поклонился и опустил голову, чтобы избежать неприятно просверливающего взгляда Тертерьяна. Ганна же выдвинулась вперед, как бы заслоняя собой мужа. Ее красивое лицо приобрело неприятное выражение, подбородок и губы затвердели, руки, перебирающие хустку, дрожали.

— Що це вы, Ганна, чи спужались, чи шо? — Ткаченко вышел из-за стола, притронулся к ее плечу. — Сидайте, гостями будете.

— Спасибо. — Ганна улыбнулась и сразу посветлела от хлынувшей изнутри радости. — Сидай, сидай, Петро! — Она подтолкнула мужа к стульям и усадила его.

Воспользовавшись переменой ее настроения, Ткаченко спросил:

— Кажуть, вы гарни пирожки печете, Ганна?

— Та кто вам казал? — Ганна просияла. — Це вы, товарищ Забрудский?

— Ни, це не я... Ходят таки чутки, Ганна. — Забрудский присел возле Ухналя.

Ухналь трудно выходил из оцепенения. И опять взглянул на Тертерьяна, мягко смотревшего на Ганну, разговаривавшую с секретарем райкома.

Ткаченко смотрел на Ухналя, на его тяжелые, рабочие руки с обломанными ногтями и следами незатянувшихся ссадин, очерченных машинным маслом. Бывший танкист Ткаченко понимал, откуда взялись и ссадины и въевшееся в кожу масло. Руки эти мирили его с Ухналем больше, чем любые слова.

— Как в колхозе с ремонтом? — спросил Ткаченко, чтобы помочь Ухналю овладеть собой.

Тот молча поднялся, переминаясь с ноги на ногу, и наконец сдавленным голосом ответил на вопрос секретаря:

— Зима впереди, успеем.

— А с инструментом плохо. — Ткаченко поглядел на ссадины на руках Ухналя. — Разводных ключей нема?

— Нема! — Ухналь оживился. — Берем гаечным, вин срывается, шматка кожи и нема. А ось це от солярки... — Потер пятно на коже, смочил слюной, еще потер.

— Четыре воды сменишь, не отмоешь, — сказала Ганна, обрадованная оборотом беседы.

— Горячая вода есть?

— А як же.

— Значит, топливо тоже есть?

— Кругом лес, товарищ секретарь. Абы руки.

— В лесу не страшно?

— Сокира в руках, — сказал Ухналь.

— Сокира, — повторил Ткаченко, — сокира и есть сокира, не стреляет она.

Забрудский подтолкнул Ухналя.

— Чего мовчишь?

Ухналь повернулся к Тертерьяну, тяжело вздохнул.

— Ты меня не бойся! — сказал Тертерьян. — Когда был в схроне, одно дело, а теперь мы заодно. Так?

Слова Тертерьяна не произвели впечатления на Ухналя. Для него он пока оставался энкеведистом, а раз так, следовало держать ухо востро, не поддаваться на приманки и лучше всего побольше молчать. Прежние подозрения снова проснулись в душе Ухналя, и он выжидал, боясь сказать невпопад.

— Кажи все, Петро. — Ганна подтолкнула мужа. — Тут партия. Тут все можно казать...

— Все? — Он встряхнул нависшим над пустой глазницей чубом. — Треба их кончать! Зима... Расползутся по теплым щелям, як тараканы. Придут — бить нас начнут... — Ухналь помял пальцы, заиграл желваками на скулах, обратился к Ткаченко: — Треба зброю!

— Так. — Ткаченко выдержал паузу. — Зачем оружие?

— Бить их буду. — Бывших соратников Ухналь не называл ни бандитами, ни бандеровцами. Голос Ухналя сгустился, он сглотнул слюну. — Я ж в хате Басецкого живу.

Тертерьян закурил, положил в пепельницу сгоревшую спичку, покряхтел, Ткаченко глянул на замолкшего Ухналя, на Ганну.

— В вашем желании, товарищ...

— Шамрай! — подсказала Ганна.

— Товарищ Шамрай, — Ткаченко приблизился к Ухналю, — нет ничего противоестественного. — Он решил пояснить свою мысль: — Понятно, что вы, человек... военный, привыкли к оружию, без оружия вам... как бы сказать... ну, скажем, просто неловко. — Ухналь кивнул, напряженно слушая. — А мы дали вам другое оружие. — Ткаченко кивнул на его руки. — Оружие мирной жизни... Мы освободили вас от того оружия. Зачем же нам возвращать вас в исходное положение?

Ухналь потупился. Эти слова жгли его. Нетрудно было догадаться: ему не доверяли. И, мягко объясняя причину этого недоверия, старались не обидеть его, поэтому впрямую не говорили.

— Понятно, товарищ Шамрай?

— Понятно... товарищ Ткаченко, — выдавил из себя Ухналь, вдруг почувствовав прилив тупого равнодушия. Ему казалось, что вслед за этими словами секретаря последуют не менее ласковые объяснения, почему все же решено упрятать его, Ухналя, за решетку: была, мол, проверка, то да се, недаром рядом Тертерьян, иначе для чего же прибыл сюда этот энкеведист.

— Що понятно? — спросил Ткаченко, догадываясь о думках Ухналя.

— Понятно, що треба мени сдать гаечные ключи.

— Ах, вот оно что! — Ткаченко весело рассмеялся. — Нет, нет! Поезжайте в Буки! О вас самые хорошие рекомендации. Работайте! У вас хорошая подруга жизни...

Ткаченко растрогался и, чтобы не поддаться ненужным чувствам, нахмурился, голос его построжал:

— Все! Извините за беспокойство... — Обернулся к Ганне, увидел слезинку, покатившуюся по смуглой щеке, сказал ей: — Подывились друг другу в очи! И то добре. До зустричи, Ганна! — Подал руку Ухналю. — То, що було, — ваше, а то, що буде, — наше! Згода?

Ухналь мучительно тряхнул зачесом, строго пообещал:

— Буде ваше, товарищ секретарь.

— Спасибо, — Ганна поясно поклонилась и, пропустив впереди себя мужа, не спеша пошла рядом с Забрудским.

Тот попросил их зайти к нему в кабинет. Ухналь наотрез отказался. Был он сосредоточен, внешне спокоен, хотя в душе все кипело, ему надо многое продумать, во многом разобраться. А больше всего мучил вопрос: задержат его или отпустят? Пока не верилось в счастливый исход. С другими людьми годами встречался Ухналь, другие у них были нравы, и именно те, звериные нравы казались ему нормальными. А здесь, столкнувшись с новыми, пока еще непонятными ему, «лесному человеку», отношениями, растерялся.

— Прошу ко мне, — повторил Забрудский, — подывитесь на мою райкомовскую кимнату...

— Ни, ни, дякую. — Ухналь решительно отверг приглашение. — Нам нема колы...

— Нема колы? — переспросил Забрудский. — Да, верно, Ганна хотела пройтись по магазинам с моей жинкой. Купить того, другого...

— Ни, — упрямо покачал головой Ухналь. — Треба до дому, нема нам дила у городи... Ось оправдаемся в сели, тоди и прийдемо до вашого миста...

Решение его было твердо. Забрудский проводил и распорядился, чтобы их отвезли в Буки на попутной машине.

Тертерьян продолжал курить, выпуская дым через ноздри тонкого хрящеватого носа.

— Как ваше мнение? — спросил его Ткаченко.

— Можно верить ему... сегодня.

— А завтра?

— Трудно предугадать, Павел Иванович. Мы сталкиваемся с разными людьми. Главное сейчас, что в нем пересилит. Все же, как ни верти, а он телохранитель Очерета... Душегуб... Вижу его таким...

— А мы должны видеть вместе с вами, дорогой Тертерьян, видеть в этом самом... Шамрае не только бывшего телохранителя куренного атамана. Он вышел из-под гипноза страха, и мы обязаны не перепугать таких, как он.

— Они в стальном кольце! — воскликнул Тергерьян. — Не сегодня-завтра будет дана команда. — Он сжал кулак, сильно сжал, даже побелели косточки. — Вот так их...

— Сжимать хорошо. А нужно еще разрывать духовное кольцо этого так называемого «движения». Насколько мне известно, товарищ Тертерьян, чекисты тем и славны, что они умели рвать нити лжи, которыми враг пытался опутывать наших людей...

Минутой позже появился Остапчук, а за ним и все те, кто покорно дожидался своей очереди в приемной.

— Ну, секретарь, что же ты, бандеровцев приймаешь, а свои хлопцы часами стулья просиживают! — рокотал Остапчук, пребывавший в отличном настроении по случаю возвращения домой из долгой и опасной командировки по глубинкам.

Остапчук принес с собой запахи табака, сена и особые запахи, присущие лесным деревням: хвои, коры и древесного дыма.

— Ну что, не подстрелили тебя из-за куста? — встречая Остапчука, подшучивал Ткаченко. — Чайку не хотите ли?

Остапчук даже присел от смеха, и все остальные широко заулыбались, скинув свою мрачность.

— Чего ты регочешь, Остапчук?

— Я ж им казав, — Остапчук вновь захлебнулся от хохота, — як войдете, так Ткаченко вам сразу чайку.

— Ну что тут смешного?

— Як що? Тебя, знаешь, уже не Ткаченко кличуть, а Чаенко... И кто придумал? Твой Дудник, генерал. Ты его только чаем каждый раз и потчуешь... — Остапчук снова залился смехом, отмахнулся, промокнул платком повлажневшие глаза. Успокоившись, он рассказал о впечатлениях от поездки по району. — Упала с глаз селян пелена, упала... Раньше слухают, очи в землю, а зараз только и чуешь: обрыдли, мол, нам ваши клятвы, давайте боеприпасы... Ось як! И за курень Очерета очи нам выдирають... Що вы, така батькивщина, а крыс не передушите!

— Душить легче всего, — сказал Ткаченко. — Нельзя всех. Не все крысы.

— Обманутые? — зло спросил один из приехавших работников. — Я ще пулю очеретовскую не повыковыривал... — Он взялся за шею, подвигал пальцами твердый желвак под кожей. — Доктора не берутся, кажуть, там артерия...

Помолчали. А потом продолжили разговор о деле. Ткаченко взял себе за правило — принимать всех посетителей вместе, если, конечно, не было каких-то сугубо индивидуальных вопросов. Обычно такой коллективный прием приносил большую пользу. Люди делились опытом в открытую, рассказывали интересное для всех, о чем-то спорили. Так и сегодня, говорили все о том, как лучше строить и налаживать жизнь... Народ в селах соскучился по труду, доброй работе, молодежь стремится на учебу, и, что самое небывалое, просят приехать лекторов, актеров, началась жадная подписка на газеты.

Ткаченко стоял у окошка, вслушиваясь в равномерный гул главной улицы: скрип телег и мерзлый перестук колес, гудки машин, недалекий пересвист мальчишек, идущих из школы домой. Улица изменилась к зиме, словно расширилась: яворы отряхнули шумливую одежду листвы; прикочевали к городскому теплу воробьи, усыпавшие гирляндами щупленьких комочков ежистые, растопыренные прутья ветвей; весело играли под солнцем вертуны; стекала слеза растопленного инея по черепице.

— Чайку не хотите ли, хлопцы? — спросил было Ткаченко и тут же замахал руками, чтобы потушить грянувший хохот. — Чи с ума посходили? Чего ты заливаешься, Остапчук?

— Да я не заливаюсь, товарищ Чаенко... прошу простить... Ткаченко. Пора переводить жидкий баланс на что-либо более мужчинское. К примеру, на витамин «ре», то есть на чистый ректификат довоенного качества.

— Э, нет, Остапчук, меня не спровоцируешь! — Отшутившись от продолжавшего сыпать присказками председателя райисполкома, Ткаченко пересчитал посетителей, распорядился, и вскоре на столе появился поднос, уставленный чашками, чайник и наколотый щипчиками сахар. Затем помощник секретаря расщедрился и принес сушки.

За чаем обсудили все дела, заставившие каждого из них покинуть свои села, немного поспорили и разошлись, полностью удовлетворенные приемом, лаской. На прощание каждый из них крепко пожимал руку секретарю.

Оставшись один, Ткаченко вздохнул, но это не был вздох облегчения.

Время близилось к обеду, именно к этому часу приглашал к себе генерал Дудник, и, поскольку, шутя, обещал «двухразовое питание», можно было догадаться, что свидание обещало затянуться.

«Не вздумайте ехать ко мне в одиночку, — требовательно заявил Дудник. — Сопровождение будет у вас с минуты на минуту, а то на дорогах пошаливают кудеяры».

Дудник задержался в фольварке «Черная лань». К «Черной лани» проселком было около тридцати километров, большая часть лесом. Потому и пришлось отправляться туда в сопровождении присланного генералом «доджика» с мотострелками.

Дудник встретил гостя радушно. На генерале была домашняя теплая куртка из клетчатой ткани и белые бурки. Шея его была перевязана шарфом с махрами на концах, а от свежевыбритых щек пахло одеколоном. Генерал прикладывал руку к груди и в предчувствии приступа кашля пил теплое молоко из глиняного кувшинчика.

— На меня удивленно не глядите! Осенью и весной из ангин не вылезаю. В детстве гланды не вырезал, а теперь вот созрел для мучений. Прошу мыть руки и к столу.

— Надо закалять горло, Семен Титович, — посоветовал Ткаченко. — А вы, как видно, парите, потому легко и простуживаетесь... У меня был танкист-водитель, так тот бензином спасался, считал, что полоскание бензином — самый радикальный способ против ангины.

— Ради профилактики, возможно. Только не путайте времена и нравы. Война не позволяла болеть. Хвороба происходит не от напряжения, а от вялости организма, расслабленности, добавим еще одно слово — инертности... — Генерал отдавал должное борщу и хорошему куску вареной говядины с любимой приправой — острым хреном. — Вот и теперь, с делами чуть отлегло — и начались болезни.

— Вы думаете, отлегло?

— Пошло по ниспадающей кривой, Павел Иванович. Закончим чревоугодничество, перейдем в гостиную, и я предъявлю вам наши наметки для согласования. — Генерал расположился поудобней в кресле, развязал шарф, закурил, выпуская плотные колечки дыма, таявшие только под самым потолком. — Моя дочурка обожает... стоит мне закурить, просит: папа, сделай колечки!

— У вас и дочка есть?

— И не одна. Про старшего сына я вам рассказывал. А вот дочки... трое их у меня, Павел Иванович. Выйду в отставку, буду с ними в куклы играть...

— К тому времени, Семен Титович, придется не с дочками, а с внучками играть в куклы... — Ткаченко понимал, что генерал пригласил его не только для этого милого разговора, и потому немножко нервничал, отвечал невпопад, поглядывая на часы.

Поведение гостя было замечено хозяином.

— Я пригласил вас, конечно, не только для того, чтобы отобедать с вами. — Генерал улыбнулся. — Хотя и это не мешает позволить себе изредка. Время сейчас, Павел Иванович, наступает решительное — начинаем ликвидацию остатков куреня Очерета...

— Вот оно что! — Ткаченко поудобней расположился в низком кресле, подождал, пока вестовой зажег в камине дрова, плеснув на них керосином, и закончил, когда солдат вышел из комнаты: — Как же это будет?

Дудник пристроился слева от Ткаченко, так что занявшийся в камине огонь освещал правую сторону его лица, высвечивая и оттеняя морщинки и затаившиеся в уголках губ скорбные складки. Впервые Ткаченко заметил, как все же постарел Дудник. Ткаченко подумал о том, что вот приходится им сокращать отпущенные в жизни лимиты, изнашивать себя: ведь ничто не проходит безнаказанно — ни тревожные ночи, ни утомительные заседательские бдения, ни ожидание звонков от начальства.

Генерал объяснял действия по очистке территории от оуновцев, раскрывал, как говорится, свои карты, не тая горьких потерь, а иногда и ошибок. Рассказывал о самом настоятельном требовании руководства: немедленной ликвидации остатков банд.

— Мы ликвидируем курень Очерета без шума. Будем сжимать его в кольцо техникой. Постараемся избежать человеческих жертв.

— Надо сохранить села, не дать банде разгуляться напоследок, — заметил Ткаченко.

— Помогайте!

— Каким путем?

— Как говорится, продолжайте в том же духе. Лишайте их благоприятной почвы. Сначала население боялось бандеровцев, потом стало нейтральным. Теперь же оно должно активно включиться в борьбу.

— Включается.

— Знаем. Получаю сводки. Винтовки не зря выдали. — Генерал подложил в камин еще полешек. Огонь осветил теперь все его лицо, пожалуй, обычное лицо человека, если бы не те следы, которые оставляет время на людях, вынужденных подчинять своей воле сотни, тысячи людей. — Бугай, заменивший Очерета, ввел жесточайшую дисциплину, объявил террор. Население базовых сел теперь, не надеясь на пощаду, встречает бандитов оружием, и курень лишен возможности, как это было раньше, рассосаться по этим селам на зиму. Бугай не идет на риск и держит курень в кулаке. Итак, для бандеровцев начинается белая и голодная тропа — время брать их в железный бубличек...

— В бубличек? — Ткаченко наблюдал, как сильное пламя взялось кровянить черные поленья, а блики, трепетавшие на стонах и части потолка, чем-то напоминали тени летучих мышей. Камин был сложен давным-давно, кто его знает, может быть, еще во времена гетмана Вишневецкого, дом был старинный. Вон на том крюке, замазанном краской, вероятно, висела хрустальная люстра, а в эти двери с латунными ручками и резьбой по мореному дубу входила паненка или некий ясновельможный пан. Потом в эти места прикочевала и отпетая братия современных гуннов; остались следы пулевых пробоин в потолке, стреляли в ныне закрашенную грубой малярной кистью обнаженную наяду.

К дому вела проселочная дорога. Она петляла по темным лесам, с шумными верхушками деревьев и крупным инеем, сухо посыпавшим темную ленту проселка, бежала по логам и горбатинам. За окнами продолжалась тревожная жизнь, урчали и затихали двигатели, по-видимому, сменялись подвижные патрули.

— Ночь прямо-таки разбойничья, — генерал приоткрыл штору, — слышишь, как сосны шумят? Верховой ветер идет, чудное явление природы. Советую переночевать, а жинке позвоним, беру на себя ее успокоить. А то, помнишь, как от моего имени появился у тебя Лунь?

— Помню, еще бы забыть...

— Остаешься, Павел Иванович?

— Спасибо, все же хочу вернуться.

— Как хочешь, неволить не стану. — Генерал закашлялся, отпил молока.

Ткаченко проверил наган, покатал барабан на ладони.

Генерал с усмешкой поглядел на наган.

— Не тот калибр, Ткаченко. Если выпрыгнут лесовики, этой пукалкой не отобьешься. Опять сопровождение выделю...

— Зачем? Спокойно сюда доехали.

— Береженого бог бережет. — Генерал распорядился об охране. — Тут действует устав нашего монастыря. Забыл времечко, когда караваном ездили?

— Пора забывать, Семен Титович.

— Рановато. Вчера двух мотострелков убили, бензозаправщик сожгли, только шофер сумел убежать, хотя и обгорел здорово, доложил о трагедии... Парням-то было всего по девятнадцать. Потому яростно закончу с бандитами! Народ стонет от них. Пора кончать!

На этом расстались генерал и секретарь райкома. В том, что «пора кончать», разногласий у них не было, жизнь требовала одного: браться за мирное строительство, браться вовсю, и смертельно надоело Ткаченко катать наган на ладони, оглядываться по сторонам, с тревогой раскрывать ежедневные сводки, нередко окропленные кровью.

Глава десятая

Зима началась мягкими метелями. Замело дороги, сровняло контрольно-следовую полосу, отрезало горные села. Участились случаи нападения небольших бандеровских банд: голодная зима выгнала их из берлог, из схронов. Но почти везде от них успешно отбивались сами селяне, организованные в добровольные отряды самообороны. Нападали и на село Буки. Председатель сельсовета Марчук прислал с нарочным сообщение: хвалил Ухналя — Петра Шамрая за храбрость, хотя в стычке с бандеровцами пришлось орудовать ему обычной трехлинейной винтовкой.

Метели продолжались почти две недели. Устя в эти дни вставала рано, принималась расчищать дорожку. В полушубке, валенках, повязанную до бровей полушалком, такой ее не раз видели возвращавшиеся с ночной службы Зацепа и Стрелкин.

— На кубометры работаете, Устя? — спрашивал Зацепа, вглядываясь в ее краснощекое лицо.

— А що? Вам завидно? — отвечала весело Устя. — Чего Жорик мой задержуется? Завсегда задних пасет? Що вы на нем катаетесь?

— Покатаешься на нем, на твоем Жорике. Брыкливый!

— А що, то хорошо чи плохо?

Обменявшись такими фразами, Зацепа и Стрелкин, по пояс увязая в сугробах, пробирались к своему жилью и, следуя примеру Усти, тут же брались за лопаты.

Устю на заставе любили. Она пришлась, как говорится, ко двору. Ее можно было встретить и на кухне, где, отстранив повара, она принималась по-своему заправлять борщ, и бойцы не могли нахвалиться ее искусством. Бывала она и на швальне и на конюшне и там давала нагоняи дневальным. Ее конек был отправлен в Скумырду, и на нем теперь ездил Грицько, принявший у нее ключи от железного ящика, где хранились нехитрые документы их комсомольской организации, да пирамидку винтовок.

Грицько повзрослел, вытянулся, глаза утратили прежнюю мягкость, и улыбался он теперь редко и как-то осторожно. Тетку его осудили, и он старался не вспоминать о ней.

Остро пережив угрозу, нависшую было над Скумырдой, он теперь старался изо всех сил, чтобы никто не мог упрекнуть его родное село.

Заезжая на заставу, он заворачивал повидать Устю, подгадывая, чтобы Кутай был дома.

— Ко мне стесняется, — объясняла Устя.

— Чего он стесняется?

— Не понимаешь, Жорик?

— Влюблен?

— По молодости. А що, чи я кривобока?

— То-то и дело, гляди теперь в оба, — любуясь Устей, говорил Кутай. — Красивая жена — чужая жена.

— Такое брось!

— Все хлопцы очи на тебя проглядели...

— Пущай, Жорик, — добродушно сказала Устя. — Пущай глядят, не убуду от этого. Тут пробегал Стрелкин, кудась спешил, затормозил возле меня, я по кипяток до титана ходила... Стал и каже: вы, Устенька, як живописная картинка.

— Ну, и что же ты? — полюбопытствовал Кутай, чуточку прихмурившись. — Что тому Стрелкину? Ишь, святый, святый, а туда же.

— А що? Мени приемно. Посмеялась. Он цибарку донес...

— Живописная картинка. — Кутай покачал головой. — Прибавила ты мени праци, Устя. Пока вел борьбу лишь с бандеривцями, а зараз придется обнажать зброю на дуели с твоими ухажерами...

Устя весело ответила:

— Так у мене свой наган, Жора.

— Сдать Галайда просит наган.

— Сдать? А вин мени его давал, твой Галайда? Сдам, колы ни одного трезубца не буде на Украине. — И, оставив шутливый тон, спросила: — Кажуть, бои идут в лесах?

— Бои не бои, а забирают в кольцо очеретовцев, Устя.

— А ты? — В голосе Усти послышалась тревога.

— Пока не зовут, а позовут...

— Заскучал?

— Не то що заскучал, Устя, а давит. Остатний раз сплоховал я.

— Не ты, а твий автомат. Це разница.

— Автомат не автомат, а осадок горький.

— Хватит, Жора. Давай чай пить, а то вернулся с ночи, будто на тебе кирпичи били. Де ты так вымарался?

— Развалины осматривали, кирпичный завод, сообщили нам, что там бандиты ховались... Ну и глаз у тебя, Устя, тебе бы только следователем быть.

— А що? Пиду учиться на следователя. Тильки кончайте тризубцив.

Кутая ждал теперь домашний уют, горячий чай и еда, не лишенная фантазии. Устя встречала его то оладьями или блинами, то варениками или пирожками.

— Ты меня закормишь, як борова, — шутливо кручинился Кутай, — пришлось перевести ремень на одну дырочку...

— Ничего, Жорик, — утешала его Устя, — вызовут тебя на новую операцию, разом похудеешь.

Как бы ни шутили счастливые молодые, а все же их не оставляла тревога, ожидание новых волнений, слишком безоблачным и непривычным было их счастье. Судьбой их интересовались и в штабе отряда: намечалась отдельная квартира, об этом позаботились замполит и начальник заставы, и прежде всего майор Муравьев, приберегавший Кутая для следующей ответственной операции, назревшей в тот момент, когда в ноябре месяце начали сжимать кольцо вокруг хитро уходившего от возмездия Очерета.

Глава одиннадцатая

Задержанные в Богатинском районе Стецко и Студент были отправлены во Львов. Неделей позже туда же доставили Очерета и Катерину. Особое внимание вызывало дело Стецка: связник выходил к «головному проводу», и его показания имели значение для выявления планов нынешнего руководства оуновцев — изменений в тактике их подрывных действий.

Нелегкую задачу взял на себя Стецко, изображая побежденного, павшего на колени врага. Следователи попались опытные: они достаточно подробно изучили его биографию, сумели собрать о нем обширный материал, допросив многих из тех, кто имел к нему какое-нибудь отношение. Такая осведомленность помогала им пресекать все его попытки сфальшивить, исказить факты. Для них, оказывается, было мало признания им своей вины. Стецко вскоре уловил, что трое следователей, которые им занимались, отбросив всякое против него предубеждение, старательно отыскивали в нем положительные черты, которые он умело, профессионально тонко выпячивал. Помогало это или нет, пока трудно было сказать. Следователи не горячились, вели допрос спокойно, ровно, без высокомерия или враждебности. Что думали они, эти молодые, отлично обмундированные люди, располагавшие кабинетами с вентиляторами и удобными креслами, предупредительно предлагавшие ему лучшие папиросы и минеральную воду, когда пересыхало горло? Следователи смотрели ему прямо в глаза, пытливо, но без ненависти, даже с участием слушали его рассказы, особенно интересуясь его встречами в Мюнхене. Они требовали деталей, деталей и деталей. Фактов, фактов и фактов. О Романе Сигизмундовиче и особенно о его «теориях». Стецко понимал причину повышенного внимания к философии, рассчитанной на далекое будущее: впереди предугадывалась борьба, не менее жестокая, хотя и более тонкая. И в самом деле, «очеретовщина» отжила свой век, прямые столкновения были бессмысленны, секретная война, естественно, меняла формы. Да, Роман Сигизмундович был прав, их задача теперь была иная: постепенно и неустанно развинчивать шурупы, скрепляющие идеологическое единство мощной державы, которой стал Советский Союз.

Стецко понимал, что именно национализм мог оказаться той безотказной отверткой, с помощью которой было бы легко осуществить «развинчивание» мощного, жизнестойкого организма. Но это, по всей видимости, отлично понимали и пытливо допрашивающие его юристы-офицеры. Эти люди глубоко проникали в сущность новой тактики национализма и, задавая ему, Стецку, прямые, недвусмысленные вопросы, сами работали со сложным подтекстом, а его-то не всегда улавливал Стецко, несмотря на свой опытный, натренированный, чуткий мозг, кардинально отшлифованный в одиночестве. Иногда неожиданные вопросы застигали его врасплох: следователи будто подслушивали его внутренние монологи, раскрывали тайники его мышления. Да, с такими людьми нужно быть начеку. Как правильно понимал Стецко, Очерет окончательно пал и не представлял собой никакой ценности. Грубый боевик, несмотря на службу в криминальной полиции, не выдержал тонкого психологического напора советских следователей и, вульгарно выражаясь, «раскололся». Из Очерета не получился ни герой, ни мученик вопреки предсказаниям Романа Сигизмундовича, прочившего Очерету терновый венок. Апофеоз получился плачевный. Стецко не имел за собой открытых, зарегистрированных преступлений, его миссия была чисто дипломатической, и участие его в движении ограничивалось простым сообщничеством. Поэтому Стецко твердо уверил себя в том, что его не казнят, а тюремный срок не имел большого значения, ибо жизнь оставалась жизнью и задача внедрения, поставленная перед ним в Мюнхене, не снималась с повестки дня. Эту часть философии Романа Сигизмундовича Стецко постарался не доводить до сведения следователей, понимая, что впереди были годы, и прав был оуновский наставник: «Музыка сильна не вундеркиндами, а трудолюбием». Одиночество помогало Стецку: осмысливая многое, он создавал фантастические планы грядущего. И перед ним вставала во весь рост, Стецко теперь хорошо понимал это, незаурядная фигура руководителя — соблазнителя и философа. Нет, не из клочка бороды высасывал тот свои теории.

Правда, вырабатывая свою линию поведения, Стецко еще смутно представлял себя в составе команды при абордаже того самого «оснащенного корабля», который мерещился Роману Сигизмундовичу. Настанет ли время бросаться на штурм или закреплять швартовы к некоей фантастической Украине, якобы готовой причалить к капиталистическому берегу западных «цивилизаций»? Сохранит ли к тому времени старикан с ветхой бороденкой свой запал, не отправится ли он к праотцам? Стецко цеплялся только за то, что могло помочь ему сохранить себя. Он без раздумий согласился в любой роли участвовать в операции по разгрому куреня Очерета. Время бункеров подошло к концу, тыловые коммуникации отрезаны, съеден провиант и израсходованы боезапасы. Развращающий шепот Романа Сигизмундовича действовал на расстоянии: внедряться, перекрашиваться, подбирать отмычки, продираться в джунгли мозгов, вывинчивать шурупы. Да, да, шурупы, не сразу все, а по одному, и разными руками, различными способами... Пистолет, граната, удавка, всякие там примитивные проводники типа Пузыря или Эммы — чепуха, ересь, средневековье. Не нужен ни плащ, ни кинжал, ни темная ночь! Все — при ярком свете люстр, даже хрустальных, в кондиционированных кабинетах, на встречах и конференциях. Грядущая борьба представлялась ему как фантасмагория проникновения туда, куда неуклонно двигал его осторожный шепоток человека с ветхой бороденкой.

Стецко считал, что лично его духовный мир укреплен, а не расшатан, линия определена и остается единственное — не сорваться. Он жил грядущим, используя настоящее для будущего, какими бы сумбурными ни показались ему сейчас эти перспективы.

Для Катерины неопределенность судьбы осталась позади. Ей грозила долгая «отсидка», возможно, не меньше десяти лет, но она рассчитывала на снисхождение. На допросах она держалась хитро, играла в запуганность и робость, утирала слезы кончиком кружевного платочка, исподлобья наблюдала за следователем, рассчитывая на свое обаяние. Однако не так-то просто было обмануть притворными слезами. От Катерины требовали раскрытия так называемой «женской сетки», наиболее опасной и трудноуловимой.

Понимая, чего от нее хотят и как это важно для тех, кто пытается разузнать через нее тайны, Катерина раскрывалась постепенно, требовала к себе повышенного внимания, лучшей пищи и кое-каких мелких привилегий при содержании ее в общей камере.

Общительная характером, она познакомилась с заключенными женщинами, проклинавшими не только Степана Бандеру, но и всю «брехаловку» из-за кордона, которые лишили их возможности готовить борщи, жарить свинину, лепить вареники, вышивать крестиком и ухаживать за скотиной. В большинстве это были трудовые крестьянки, и потому настроения их были понятны. Лишь одна замкнутая, строгая женщина с аскетическим лицом инокини, совершавшая и в камере молитвы с фанатичной страстью, презирала «зрадныць» и сулила, когда все «повернется», подвести их под кару. Ее боялись, проклятия слушали с тревогой и озабоченностью и сторонились ее.

Люди, окружавшие Катерину, были ей чужими, и судьбы их не волновали ее. Тревожило только одно: что будет с нею самой? А Очерет? К нему она питала особые чувства: не любви — нет, привязанности и чисто женского сострадания. Понимая, что ее судьба связана с ним, хотела и ему добра. Она задумала ряд несложных и в то же время хитрых ходов, требуя очных ставок с Очеретом, где она распаляла его признаниями в любви, клятвами верности, преданности до гроба, всячески выгораживала его на допросах, иногда принимая на себя то, что не усугубляло ее основную вину, а доказывало Очерету ее преданность и чистосердечие.

В конце кондов Катерина и сама начинала верить в свою бескорыстную любовь и обещала следовать за Очеретом хоть на край света. Эта тонкая игра заставляла Очерета надеяться на будущее. Только бы не расстрел! Сотни раз обагрявший свои руки в человеческой крови. Очерет боялся смерти. Поведение Катерины, несколько тайно оброненных шепотом фраз убеждали его в возможности снисхождения. Жить, только жить! Он был готов на все, на любое предательство, на любые условия. У этого крупного, сильного мужчины была мелкая и хилая душа. Оказавшись в заключении и выдав своих сообщников и свое дело, он опустился и внешне: стал суетлив, угодлив, научился вскакивать перед следователями и даже противно падать на колени, хотя это удавалось ему с трудом — не переставал мучить радикулит.

Поведение куренного развязывало руки Студенту. Но этот отъявленный головорез при начальнике «эс-бе» проявил и здесь свою изворотливость. К каким только способам он не прибегал, чтобы повернуть следствие в благо приятную для него сторону! Поставив перед собой задачу добиться снисхождения и минимального наказания, Студент сразу и охотно на первых же допросах выдал всех своих сообщников, зная, что чистосердечное признание снижает степень наказания. Каждый раз на допросах он предлагал следователю свои планы проникновения в самую гущу оуновского подполья, просил испытать его на деле.

— Я понимаю, — говорил он, — что вина моя безмерна и я достоин высшей меры наказания, но я стал жертвой националистической демагогии, пролившей реки крови. Зачем меня посылать на эшафот, зачем вам идти по пути своих противников и утверждать свою веру посредством оружия и насилия? Оставьте меня живым! Я готов трудом, пусть принудительным, рабским, служить обществу. Человек, добывающий руду или строительный камень, строящий плотины, чтобы предохранить поля от наводнения, просушивать зараженные болота, оказывает государству больше услуг, чем скелет, болтающийся на перекладине или раздробленный пулями...

— Никто не намерен превращать вас в скелет, гражданин Фред, — вежливо останавливал его следователь, — давайте запротоколируем главное, и я попрошу вас подписать показания, а вот насчет плотин и скелета напишите собственноручно.

— Пожалуйста, гражданин следователь! Я юрист! Правда, незавершенный, но достаточно образованный сложной практикой жизни... Разрешите мне ближе к свету, лампу, пожалуйста, с левой стороны...

Накануне того дня, когда в Богатин срочно вызвали Кутая с оперативной группой, во львовской тюрьме после полуночи завизжали петли одиночки, и желтый свет, прожегший оконце, рассеялся по каменному полу из раскрытой двери. Стецка не испугало ночное вторжение, ожидаемое им, и он смело шел по скудно освещенному коридору с нависшими потолками.

Стецка переодели в овчинный полушубок, дали меховую шапку и новые сапоги большего размера, чтобы вместились суконные портянки. Солдаты, сопровождавшие его, не вступали с ним ни в какие разговоры.

На улице валил снег. Стецко подставил ему лицо, и впервые в этом году на его коже таяли снежинки и робкие струйки щекотно скатывались за ворот.

В центре двора, похожего на глубокий колодец, покачивался на ветру фонарь, и снежинки играли возле него, словно белые мошки. Из распахнутых ворот гаража выехал автомобиль, его называли «черный ворон», хотя цвет его был армейский, темно-зеленый, и в такой же цвет была выкрашена решетка, отделявшая двух конвоиров.

Внутри машины пахло махоркой и бензином. Стецко уселся на твердую скамью, оперся спиной, чуть прищурил глаза, привыкая к темноте. Однако вскоре вспыхнула неяркая лампочка, заключенная в плафон с металлической сеткой. Машина тронулась. Его везли к вокзалу. Колеса скользили по голому булыжнику. Сонное состояние быстро прошло. Стецко знал, куда его направляют, и все же, когда машина, сбавив ход, с натугой поползла в гору, сердце заныло, а может быть... Все может быть.

Опасения развеялись быстро. Фургон подогнали прямо к вагону, в котором Стецко увидел Студента, встретившего его с таким радушием и веселостью, будто им предстояло совершить вояж по вечному городу Риму.

— Удобно, тепло, мы одни, — сообщал Фред. — Будет кипяток с крепкой заваркой, я договорился с сержантом, милейший хлопец, накормят. Вагон идет порожняком в Мукачево. Нас высадят... — Он назвал станцию. — А оттуда в наш родимый Богатин машиной... Вам сказали, что мы едем уговаривать бросать оружие?

Стецко кивнул. Он не разделял бодрого настроения своего спутника, которого он презирал. Стецко ежился даже в полушубке, вагон еще не натопили и, судя по всему, еще долго не подадут крепкую заварку...

Глава двенадцатая

В курене Очерета насчитывалось сто девяносто шесть человек, способных носить оружие. Двенадцать тяжело раненных, оставшихся после последнего броска, бандиты недавно добили сами: раненые связывали им руки. По их петляющим следам настойчиво двигался осторожный Пантиков со своими мотострелками, вынужденными оставить орудия при углублении в горнолесье.

С противоположной стороны, не подпуская к границе, отжимая от нее, шли пограничники. Они попутно открывали схроны, оставляли там засады, чтобы локализовать любые попытки прорвавшихся групп снова скрыться под землю.

Пограничники имели вездеходы и лошадей, которые везли пулеметы, боеприпасы и продовольствие. Коммуникации были умело отлажены, и снабжение по цепочке передавалось и Пантикову и Галайде.

Когда стали сжимать кольцо, подкинули еще роту молодых солдат осеннего призыва, горевших желанием проявить себя. В одном из боев эта рота, не имевшая опыта, потеряла восемь бойцов. Бахтин приказал отвести ее во второй эшелон.

Окружение завершили, перекрыв не только дороги, но и тропы, семнадцатого ноября в тринадцать ноль-ноль — точно по плану майора Алексеева, педантично фиксировавшего весь ход операции.

— С датой я еще могу согласиться, с натяжкой допускаю ваши тринадцать часов, но вот эти самые пресловутые «ноль-ноль», прошу покорно не гневаться, совсем ни к чему, товарищ начальник штаба, — подшучивал над Алексеевым приехавший в штаб отряда Ткаченко. — Я сам военный, сам сочинял донесения, знаю «ноль-ноль»...

Алексеев охотно принимал шутку, любовался вывешенной на глухой стене оперативной картой, поглаживал «горные кряжи» пухлой, волосатой рукой и, озорно скосив свои черные глаза, рокотал сочным баском:

— Дорогой Павел Иванович! Ваше время прошло. Вы в запасе и заняты другими, не менее важными операциями. А военная наука не стоит на месте. Наши внуки иль правнуки, открывая анналы архивов, должны знать, что мы работали не тяп-ляп, а сообразно науке...

Бахтин, с улыбкой слушавший своего темпераментного начальника штаба, мягко остановил его:

— Павел Иванович приехал к нам не для переподготовки. Он хочет отправиться на место окружения.

— Да? — удивленно спросил Алексеев. — Туда выехали Мезенцев, Муравьев. Не много ли чести для жалкой кучки бандитов?

— Потомки нам не простят? — спросил Ткаченко.

— Мы по необходимости, Павел Иванович. По долгу службы, а вы зачем?

Ткаченко оставил шутливый тон.

— Хотя бы потому, что данное происшествие, назовем его так, географически происходит в нашем районе. — Ткаченко подошел к карте. — Точно, вот здесь?

— Я уже указал пункт. — Алексеев обвел пальцем заштрихованный кусок горной местности, выглядевший на карте в форме боба. — Место удачное для обороны, но и для западни. По сводке этот кряжик проходит у нас под названием «Руда Кобыла». Вот тут сосредоточилась группа капитана Галайды, прикрывает тропы к границе, а вот здесь капитан Пантиков. В звании, как изволите слышать, повышен. Вам, Павел Иванович, придется отправиться, конечно, не в одиночестве, выделим сопровождающих, а вот относительно одежонки...

— У меня пальто с меховым воротником...

Алексеев, не дослушав Ткаченко, переглянулся с Бахтиным, и через десять минут посланный за обмундированием адъютант начальника отряда встряхивал слежавшийся на складе новый, остро пахнущий овчиной полушубок. Валенки с калошами и теплый треух могли предохранить от любого мороза.

— Синоптики обещают понижение температуры, — сказал Алексеев, — да и поедете на «виллисе», а это, как известно, продуваемая машина. Дороги заметает, придется подталкивать...

— Не привыкать подталкивать, — успокоил начальника штаба Ткаченко. — А вот теперь, позаботившись об одном, давайте подумаем, как решить судьбу десятков человек... Я имею в виду обломки куреня Очерета. Или поднявший меч?.. — Ткаченко подошел к окну, зябко поежился. Штаб топили плохим углем, и в комнатах было прохладно. В тишине затянувшейся паузы отчетливей слышался тягучий посвист ветра, шуршание сухого снега по заледенелым стеклам и громкое тиканье старинных часов.

Обернувшись, Ткаченко увидел Алексеева, закрывающего шторкой оперативную карту, и Бахтина, сосредоточенно курившего у стола.

— Так... — Бахтин поднял глаза на Ткаченко, по лицу его скользнула страдальческая гримаса, только отдаленно напоминавшая улыбку. — Теперь понятно, Павел Иванович, чем вы обеспокоены, почему сами решили поехать туда. — Он кивнул на зашторенную карту. — Нет, мы не будем мстить. Не будем добивать поверженных... — Остановился, помял мундштук папиросы. — Если они сложат свои... мечи. Если же остатки банды решат сопротивляться и если они захотят убить еще нескольких наших бойцов, тогда... — он встал, резко сдвинул брови, — от меча и погибнут! — Ресницы полуопущенных век Бахтина подрагивали.

— Нам хотелось, чтобы вы, Павел Иванович, на месте все увидели и, как человек военный, сделали выводы, — мягко сказал Алексеев.

— Да, убедитесь сами, — подтвердил Бахтин. — От наших действий там будет зависеть поведение других бандформирований... Туда отправился Мезенцев, он сторонник духовного воздействия, его идея правильная, но правильные идеи требуют идеальных исполнителей.

— Если вы намекаете на меня, тогда надо спешить, чтобы засветло добраться до Рудой Кобылы.

Ткаченко распрощался, заехал в райком, домой, захватил на дорогу харчишек и, провожаемый обязательными напутствиями супруги «беречься и не простудиться», уселся рядом с шофером «виллиса».

Все напоминало фронтовую обстановку. Водитель в полушубке и треухе, автоматы у левого колена, карман, оттопыренный «лимонкой», запахи шуб, пресного снега, бензина. Позади молча сидели два сопровождавших сержанта, молодые парни с румяными щеками, в зимних шапках, закурчавленных паром. Температура снизилась до двадцати. Метель улеглась застругами. Небо по-прежнему придавливало тяжелыми облаками. Первые два десятка километров шли по шоссе, недавно расчищенному скреперами, а дальше вынуждены были держаться пробитых военными машинами грунтовых дорог. Как и предполагал начальник штаба, подчас приходилось вылезать для разминки, проталкивать через сугробы даже такую везде проходящую машину, как «виллис».

К месту добрались за четыре часа, заснеженные, озябшие. Приятный дымок от костра низко стлался по поляне. У темневшей стены леса стояли грузовики-фургоны. Возле костра толпились солдаты, курили, согреваясь, толкали друг друга.

Поляну окружал черноствольный пралес. Могучие буки сверху были накрыты снегом, откуда пласты его, срываясь, рассыпались, не долетев до земли.

— Я сейчас позову товарища майора, — сказал старшина с повязкой на рукаве. — Как доложить?

— Как доложить? — Ткаченко весело вгляделся в серьезное лицо старшины. — Скажите ему: приехал секретарь райкома. Товарищ майор извещен!

Ткаченко видел уходящего дежурного, елочку следов за ним, чувствовал запахи дыма, ни с чем не сравнимого дыма от костра, горьковатого, пряного запаха далеких биваков. И так была знакома картина выстроенной и замаскированной под деревьями «материально-технической части» — техники, подготовленной к решительному броску. Он видел фургон с дымком над ним, возле фургона часового — вероятно, там были заключенные, им предстояло сделать последнюю попытку обратиться к благоразумию бандеровцев, чтобы избежать напрасного кровопролития, чтобы не пали от меча люди, сами поднявшие меч.

Во втором фургоне, тоже с печкой, стоявшем рядом с укрытым брезентом бронетранспортером, по-видимому, расположилось начальство. Туда подошел дежурный, постучал снизу, и тут же из фургона выпрыгнули Мезенцев и Муравьев в распахнутых полушубках и пошли навстречу Ткаченко.

— Ждем, Павел Иванович! — издали прокричал Мезенцев.

— Хотели буксир навстречу высылать. — Муравьев крепко тряс руку Ткаченко. — Алексеев передал радиограмму и ошибся всего на один час ноль-ноль...

— Как обстоят дела? — спросил Ткаченко.

— Вы, наверное, иззяблись за дорогу, — сказал Мезенцев. — Разрешите пригласить в наш вигвам, там и потолкуем.

В фургоне топилась угольная печурка. Две раскладушки и металлический столик придавали ему жилой вид. Муравьев распорядился, и сюда подали два вместительных термоса с чаем и гуляшом.

После ужина перешли к делу. Мезенцев изложил свою систему «обработки словом». Следовало направить к окруженным парламентеров, предъявить условия, они будут мягкими, в духе амнистии, и таким образом избежать опасного столкновения.

— Кого наметили в парламентеры?

— Кого? — Мезенцев глянул на Муравьева, как бы предоставляя ему слово.

Муравьев помялся, ответил не сразу:

— Собственно говоря, кандидатуры подсказаны нам. Сюда доставлены узники для экскурсии по родным пенатам. Анатолий Прокофьевич считает необходимым включить в группу парламентеров эмиссара «головного провода» Стецко.

— И Студента, — дополнил Мезенцев.

— Ну, это уже не имеет значения — одного, двух. Оба ихние.

— Что же вас смущает? — спросил Ткаченко.

— Изменников могут шлепнуть. Глазом не успеем моргнуть. Вы же не меньше моего знаете нравы этого сборища, Павел Иванович. Вот поэтому следует подумать. Если они откроют стрельбу, мы же не останемся безмолвными...

— Минуточку, разрешите мне не только с сугубо военной, но и с психологической точки зрения обосновать свое предположение... — Развивая свою мысль, Мезенцев говорил, что окруженные не посмеют стрелять в парламентеров. Люди находятся на грани отчаяния, потеряли былую способность биться до последнего человека, тем более, что группа «эсбистов», наводившая страх, успела скрыться и вожаков не осталось. Когда был жив заместитель Очерета по хозчасти, он вел остатки куреня, но вчера опознали его труп на дне ущелья.

— Расправились с ним? — спросил Ткаченко.

— Не думаю. Вероятно, убит в бою.

— Что же вы предлагаете? — спросил Ткаченко. — Оставить только наших?

— Нет, нет! Ведь все продумано заранее, и не только нами. Остается дополнить деталями. Кто-то из наших должен быть...

— Кого вы намечаете?

— У меня есть свои пристрастия. — Муравьев улыбнулся. — Кроме того, предлагая людей, я должен быть уверен... Извините меня, но, если требуется мое мнение, лучшей кандидатуры, чем старший лейтенант Кутай, я не нахожу...

— Лейтенант Кутай? — спросил Ткаченко.

— Старший лейтенант, Павел Иванович, я не обмолвился. Месяц тому назад ему присвоено очередное звание... Мезенцев почему-то колеблется. Скажите, Анатолий Прокофьевич, что вы имеете против Кутая?

Мезенцев досадно отмахнулся:

— Я уже вам говорил. У меня единственное возражение: нельзя везде и всюду посылать Кутая. Вы его не бережете, дорогой Муравьев. Дайте ему пожить хотя бы с ваше...

— А что рекомендовал Бахтин? — спросил Ткаченко.

— Он не связывает инициативу... Исходя из обстановки...

Ткаченко улыбнулся каким-то своим мыслям, послушал естественно возникшие между двумя офицерами споры, прервал их:

— А что, если мне пойти?

— Что вы, Павел Иванович! Узнают вас — люто расправятся! — воскликнул Муравьев. — Просекут насквозь и даже глубже, не успеете охнуть.

— Что же, я хотя и не фаталист, а в судьбу верю. Вы тоже против, Анатолий Прокофьевич?

— Видите ли, я не имею права запретить, так же как и разрешить, — сказал Мезенцев. — Повторяю свою мысль: окруженные стрелять по парламентерам не будут. А вы сами решайте. Для пользы дела, если хотите, хорошо, что пойдете сами.

— Тогда я иду! Дело есть дело!

Неловкость, вернее, недоговоренность, невольно возникшая во время беседы, рассеялась. Все почувствовали себя свободней и уверенней. Доели остатки говяжьего гуляша, допили чай и в приподнятом настроении вышли на морозный воздух.

— Я доложу командованию, — сказал Муравьев. — Надо установить срок, сегодня уже поздно, скоро стемнеет... Если возражений не будет, разрешите начать утром?

— Хорошо, — согласился Ткаченко, радуясь всему, что его окружало.

В костер подбросили поленьев. Разбивали топорами бурелом. Дым стал гуще, пламя меньше. Гревшиеся возле костра солдаты построились, направились в лес сменять посты. Коноводы вывели из чащи лошадей с побелевшими гривами, их водили на водопой к потоку. Лошади с белыми подпалинами на спинах от вьюков вяло переступали короткими ногами.

Утром Ткаченко поднялся с прохладного ложа фургона в повышенно-бодром настроении. Выскочив наружу, умылся, потер снегом грудь, руки, с наслаждением растерся до красноты полотенцем и, одевшись, почувствовал себя молодцом.

— Прислушивался я к вам, Павел Иванович, спите вы детским сном, завидую вам... — сказал Мезенцев. — А вот я провозился до полуночи, еле-еле смежил веки... Вы на меня не сердитесь?

— За что?

— Так легко согласился с вами. Мои психологические разработки иногда и подводят. События не поддаются логике...

— Не волнуйтесь, все обойдется... Как там с формальностями?

— Муравьев все обеспечил. Группа собрана, проинструктирована. Со Стецком побеседовали, объяснили его задачу.

— Как он?

— Немного не в своей тарелке, трясется.

— Лишь бы не развалился в последний миг.

Поджидавшие секретаря райкома Кутай и его верные спутники успели полностью подготовиться к выходу на переговоры. Выстругано древко под белый флаг, проверен мегафон, оружие снято. Ткаченко поглядел на слегка оттопыренные карманы полушубков, подумал: не заставишь таких хлопцев начисто отказаться от предосторожностей.

Кутай был выбрит до синевы, шапка надвинута на лоб, глаза пристально-внимательны, улыбка сдержанная.

— Приходилось, товарищ старший лейтенант?

— С белым флагом впервые, товарищ Ткаченко.

— Все бывает в жизни, и даже белый флаг, но только не как символ сдачи...

— Понятно. — Кутай улыбнулся.

— Имейте в виду: как только они выползут, мы подстрахуем надежно, — пообещал Муравьев. — И Пантиков и Галайда получили инструкции.

Ткаченко шагал рядом с Кутаем по узкой протоптанной тропке, от дерева к дереву, такие виляющие тропы торит только мудрый народ — пограничники.

За всю дорогу в полтора километра никто не проронил ни слова. Дошли до передовой, где солдаты оборудовали гнезда и ямы, прикрытые брустверами из снега и бурелома. Вперед вышел трубач и вывел из высоко поднятой запотевшей сигналки резкие звуки, призывающие противную сторону к вниманию.

Редкие выстрелы и автоматные очереди прекратились. Вдали, над лбищем оголенной скалы, возникла фигура, потом поднялись еще две. Они не трубили, не стреляли, а, поднявшись на открытую высоту, ждали.

Группа тронулась вперед. Старшина Сушняк нес белый флажок.

Пронзительно-сосредоточенные глаза Денисова вцепились в Стецка и Студента, шедших нетвердо, с потупленными глазами и постепенно, по мере приближения к месту, замедлявших шаг. Сушняк локтем подтолкнул Студента, и тот, мельком взглянув на будто вырубленное из коряги лицо старшины, сделал излишне резвый рывок и опять получил толчок.

Белая материя флажка поникла в безветренном воздухе. Чем дальше, тем идти было труднее, тропа кончилась, приходилось двигаться гуськом по целине. Прокладывал дорогу угрюмо сосредоточенный Кутай; засунув варежки за пазуху, он предусмотрительно держал руки в карманах.

Люди, поджидавшие на лбище, продолжали стоять неподвижно. Когда парламентеры приблизились на дистанцию двух гранатных бросков, им покричали, чтобы остановились. И все трое скрылись, уступив место десятку вооруженных людей, направивших на парламентеров автоматы.

Денисов, несший мегафон, передал его Кутаю, и тот объявил о цели их прихода.

Кутай объяснил задачу коротко, на украинском языке, назвав бандеровцев друзьями-украинцами. Его ровный голос звучал твердо, размеренно и был предельно спокойным. Некоторые фразы он повторял, как бы нарочито подчеркивая их значение.

Бандеровцы залегли в круговой обороне, занимая невыгодную позицию в пади. Только грива Рудой Кобылы — удобный оборонительный рубеж. Грива заросла мелколесьем, которое при увядании окрашивалось в багряные тона. Это-то и определило ее название. Лбище Рудой Кобылы было голым, будто обтесанным, на нем не задерживался даже снег. Отсюда оно напоминало скорлупу громадного грецкого ореха.

Никто не давал гарантии в безопасности. Нацеленные автоматы могли заклокотать огнем в любую минуту.

— С нами представник «головного провода»! — сообщил через мегафон Кутай.

Это сообщение возымело действие. Стецко сделал два шага вперед и поднял руку. Автоматчики расступились, молча разрешая идти дальше. Теперь впереди шел Стецко, неуверенно щупая ногой снег и проваливаясь в нем: снег был мягкий, еще не слежавшийся.

Навстречу вышли двое обросших бородами мужчин и повели парламентеров за собой, покрикивая на тех, кто не шел след в след и попадал на целину. Можно было догадаться, к чему эти предосторожности: местность была заминирована.

Лагерь был обстроен шалашами, угадывались и блиндажи — поглубже в лесу, куда вели более утоптанные тропы. В тех же местах, где были блиндажи, готовили пищу в котлах, мужчина в телогрейке свежевал на снегу лошадь. Из примятого кустарника поднимались валуны, хаотично разбросанные самой природой по всей впадине, имеющей форму цирка.

Человек, встретивший их, обменялся приветствием нелегалов-боевиков только со Стецком и молча уставился на него немигающими злыми глазами. Но как бы ни старался казаться страшным и злым этот, по-видимому, еще молодой человек, он не мог скрыть ни своего страха, ни смертельной усталости. Запавшие глаза, их лихорадочный блеск, запекшиеся губы, белая пена, возникавшая в уголках рта при разговоре, его голос, то истерично угрожающий, то падающий до блеклых регистров, выдавали его.

Это был вожак, выдвинутый на пост самим ходом событий. Кличка его — Лелека. В сорок шестом его судили за попытку поджечь нефтевышку в районе Борислава, дали семь лет, он бежал из-под конвоя и, скрывшись в лесах, нашел место своей ненависти в одной из боевок ОУН. Лелека проходил по сводкам и донесениям. Его заочно знал Кутай и теперь с любопытством разглядывал неуловимого бандеровца.

Лелека не пытался расспрашивать представника «головного провода», и так все было ясно; безнадежно махнув в сторону выползающих из кустов соратников, он разрешил «размовлять с громадой».

Стецко не совсем точно понимал свою роль, несмотря на затверженные инструкции майора Муравьева. Он не знал, как примет его громада, повлияет ли он на нее своими призывами отказаться от бесполезной борьбы и сложить оружие или среди этих людей — им терять нечего — отыщутся те, кто приведет в исполнение приговор над предателем.

Во впадине на валунах сидели или стояли не меньше ста человек — жалкие остатки куреня. Приблизившись, можно было увидеть угрюмые, враждебные лица: одни — исполненные отчаянной решимости, другие — растерянные, бледные, толкни человека — и упадет, третьи — просто измученные, опустошенные; и все, несмотря на общность судьбы, разные.

Глядя на них, Ткаченко вспоминал бравые шеренги «особового склада» школы имени Евгена Коновальца, побритых, ухоженных, красовавшихся своими доблестями, нагловато улыбавшихся бандеровцев.

Что же они представляли собой сейчас? Какие мысли помогали им держать оружие, сопротивляться, насиловать себя? На что надеялись эти изнуренные, ожесточенные люди, в конце концов превратившиеся в затравленную стаю хищников? От них брезгливо оттолкнулись их вожаки, флиртующие с новыми богатыми хозяевами, изобретающими очередные доктрины, бросили их на произвол судьбы. Их не приняли односельчане, отгонявшие бандеровцев от своих околиц ружейным огнем. Ткаченко забыл о риске, об опасности пребывания среди этих одичавших людей, ему не терпелось — до стука крови в висках — узнать воздействие правды. Когда в предпраздничную ночь на 7 ноября в городе Фастове их танковую бригаду окружила дивизия «Мертвая голова» гитлеровского генерала фон Шеля, им тоже предлагали сдаться. И при потрясающем неравенстве сил они дрались насмерть. Кто из них хоть на минуту поддался слабости духа, кто разжал пальцы и бросил оружие? Никто! Они были вооружены правдой. За их спинами — Родина! Люди же, которые стояли сейчас перед Ткаченко, были лишены и того и другого.

О чем же будет говорить с ними Кутай? Хотя это можно легко предположить. А вот как ответят они?

Стецко говорил недолго. Его голос дрожал, речь была невнятной. Выговорившись, он отступил, глотнул снега, уступил место Кутаю.

— Ваши вожаки предали вас, — твердо сказал Кутай. — Что у вас в прошлом?

Кто-то крикнул:

— Была самостийность!

Голос крикнувшего — не робкий, молодой, звонкий, он достиг слуха каждого человека. Люди вздрогнули, будто их ударило током, и все повернули головы к молодому парню.

— Да, была! — Парень поднялся на закраек валуна, чтобы его видели все. Он был в треухе, в валенках, на шее — длинный лазоревый шарф, болтавшийся почти до колен. Губы тонкие, живые даже в безмолвии, играют, как две змейки, от внутреннего озноба, а глаза твердые, трудные, упрямые. — Давали самостийность! — с упрямством повторил он.

— Кто давал? — Кутай пытался побороть этот железный взгляд.

— Они... — уклончиво и жестко ответил парень.

— Кто они? — Кутай так же по-хозяйски властным жестом приказал парню сесть: он мешал разглядеть других, стоявших за его спиной. Парень медленно опустился на корточки, ноги крепкие, упругие, дай только толчок — и подбросят, как пружины.

— Это немцы-то давали самостийность?! — гневно крикнул Кутай. — Давали вам жупаны и шапки, шаблюки и трезубцы, галантерею давали, а власть була у них. И Украина була у них. Потом шаровары и жупаны приказали сменить на их ящеровые мундиры, и що дальше? Дали приказ бить своих, издеваться над своими, кровь братов своих лить!..

Кутай искоса взглянул на Ткаченко, поймал его одобряющий взгляд, сглотнул слюну и, набычившись, выдвинув одно плечо вперед, ждал, не сводя глаз с бандеровцев, просверливая то одного, то другого своим взглядом, как острым буравом. И те опускали глаза, от ненависти или от стыда — понять пока было трудно.

— А Бандера? — Вопрос кинул испитой человек со щеками, запавшими так, что обтянуло скулы, и словно квасцами стянутые губы обнажили зубы с белыми деснами. Сказал и забился в кашле, высохшее тело вздрагивало под тонкой свиткой: сбрось одежду — скелет.

— Бандера, Бандера! — Голоса слились в гулкий ропот, и чудились в этом гуле и надежда и страх.

— А що Бандера? — Вопрос задал доселе молчавший Ткаченко.

— Его заарештували нимци? — С кашлем бросил в толпу испитой человек. — Ему теж дали нимци галантерею?

— Заарештували нимци и выпустили нимци. — Ткаченко выступил вперед, видя, как жмется и мнется Стецко, как трусливо сховался за спины пограничников хитроблудный Студент, боявшийся, по-видимому, получить шальную пулю от своего же собрата-бандеровца. Многие из них знали Студента и держали его под прицелом своих автоматов, кому-кому, а Фреду было известно, как потчуют зрадныков. — А кого гестапо выпускало за гарни очи? — продолжал Ткаченко. — Выпустили Бандеру як своего, пустили его на расплод.

Никто не возразил, все угрюмо молчали. Люди, ожесточенные братоубийством, ждали правды, и вот, будто на ощупь, обнаружив ее, не то испугались, не то замкнулись в себе, продолжая находиться в тяжких раздумьях. Полезно или зря пропахало орало по заклекшей почве, вспыхнут ли всходы?

Может быть, останется жить и парень с губами-змейками, и тощий дядько с надрывным кашлем, и даже вон тот с хмурым взглядом, ну, зверь из пущи — дуло его автомата не случайно направлено в грудь Кутая. Возможно, знает Кутая, угадал по приметам и желает получить крупную награду за его голову? Только где та касса? Откуда покатятся карбованцы? И Сушняк заметил взгляд парня, потеснил лейтенанта за себя, уперся глазами в этого хмурого и покатал гранату в кармане, чтобы тот мог понять, какой огневой венец вспыхнет над его головой, посмей он только нажать на спуск.

Поближе к парламентерам сидел на валуне мужчина с кудельной бородкой, такой же, как у Очерета. Может быть, и остриг он ее под бороду своего куренного, когда тот был в силе, да так и не порушил привычки. Он откинул с взмокревшего лба шапку из сивого курпея с грубо штампованным трезубцем вместо кокарды. Хотел что-то сказать, потянулся, но смолчал.

Люди ждали. А их всех ждали дымки над соломенными крышами вместо дыма лесных костров, затаптываемых при первой тревоге. Их ждала земля, дарованная им навечно. Их ждали шуршащие травы, которые надо было косить. Чья-то черная сила заставила их заползти в мрачные, промозглые недра, хиреть и плесневеть, душить себя кашлем.

«Де мои волы и мой лан? Де сито и жито, де Настя, диты де мои?» Можно исходить бешеной слюной и жгучими слезами, но никто не потратит на него и щепотки добра и ласки. Чуть что — зраднык! Удавка, наган, распятие на лесовом кресте...

Тяжело дышали люди, лишенные самого главного — смысла жизни, полезного труда. Их оторвали от Родины, заставили одичать, обрасти волосами, вырастить звериные клыки... А мысль их все же билась, жила, стоявшие сейчас перед ними пришельцы с медной военной трубой и белым прапором представляли нечто другое, резко противоположное им. Этим людям удалось полонить представника «головного провода», заставить скурвиться Студента. Ну, этого, лядащего, можно легко раздавить сапогом, только вякнет. А вот эти, непонятные пока люди — Кутай или внезапно объявившийся перед ними представитель партии коммунистов, которую им так и не удалось уничтожить, — чем сильны эти люди? Почему они несокрушимы? И так ли уж несокрушимы?

И тогда тот, хмурый парень, пришедший своим медлительным и тяжким, как жернов, умом к мысли, что и ему пора вступить в беседу, пора и ему что-то промолвить, но говорить по-человечески он разучился, решил перепугать храбреца, старшего лейтенанта, посмотреть, який вин в деле?

Хмурый чуточку приподнял автомат и, нажав на спусковой крючок, послал в сторону медной трубы и белого прапора короткую очередь, послушно и дробко отстучавшую свою порцию.

Это было так неожиданно и так несогласно со всем тем, что здесь происходило. Но никто не шевельнулся. Никто не дрогнул. Приученные к стрельбе, люди не загалдели, не покачнулись, а только глядели, и не на хмурого, а на прикордонника — мимо него прошелестело.

Кутай стоял каменно спокойный, ни один мускул не дрогнул на его лице, ни одного лишнего движения не сделал, разве что успел перехватить и зажать в запястье руку Сушняка с гранатой.

Минута решала все. Либо кровь волной, либо эти люди прозреют, повинятся и будут спасены. Кутай заметил, как молодой парень, кричавший о самостийности, кинулся, чтобы прикончить хмурого.

— Стой, друже! — тихо произнес Кутай. — Стой!

Крик мог бы напортить: привыкли здесь к пособнику всех слабых — крику, тихое слово оказалось могущественней. Парень остановился, повернулся к старшему лейтенанту, и лицо его застыло в зловещей муке.

— Не добалакали мы, — объяснил ему Кутай. — Пуля опережает даже слово. А слово сейчас нужней.

— Ты прощаешь ему? — спросил парень. — Ты Исус или кто ты?

— Не добалакали мы, хлопец, а Исус теж не все сказал, не успел. Добалакали за него апостолы. А кто за нас добалакает?

— Зачем? — покоряясь, спросил парень, засовывая наган за пояс. — Кому нужны мы?

— Народу нашему, — внятно сказал Кутай. — Или ты отрекаешься от своего народа?

— Нема правды нигде! Нема! Нема! Не кляни меня народом нашим! Правды нема! — Его резкий, прерывистый шепот перерос в крик, а затем в истеричный визг. Парень принялся рвать на себе рубаху, обрывки прелой ткани швырял вокруг себя и пошел с обнаженной грудью на Кутая, на перетрухнувшего Стецка. Не дойдя десятка шагов, остановился, задыхаясь, и, не выдавив из себя больше ни единого слова, выхватил нож, оттянул горсть кожи на своем животе и полоснул ножом. Обливаясь кровью, упал, забился.

К нему подскочили оуновцы с явным намерением пристрелить, но их опередили Сушняк и Денисов. Они подняли парня и тут же, разорвав индивидуальные пакеты, принялись перевязывать рану.

Все повернулось по-другому. Не трогаясь с места, все следили за перевязкой. Советские солдаты спасали жизнь своему врагу, которого, по жутким правилам средневековых обычаев, хотели тут же пристрелить свои.

Тот самый хмурый человек, пославший очередь в парламентеров, с трудом поднялся с места и, тяжело ступая, обошел пятно крови, сделал еще несколько шагов и первым швырнул свой автомат к ногам Кутая.

— Годи, хлопци! Досыть, друзи! — выкрикнул он истошно поразительно тонким голосом, несообразным с его мощным телом.

— Годи! — тоже с трудом переставляя ноги, подошел костлявый, бросил свое оружие и закашлялся так, что его пришлось увести под руки.

Не было никакой команды. Не было добалакано, как считал Кутай. Не были подписаны или обговорены условия сдачи и все прочее, положенное для оформления такого значительного акта. Люди из куреня Очерета сами бросали оружие.

Зазвучала труба, условным сигналом оповещающая мотострелков Пантикова и пограничников Галайды об успехе парламентеров.

Над вершинами буков проглянуло холодное и яркое зимнее солнце.

Примечания