Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая

Глава первая

Бронетранспортер остановился, из его люка выпрыгнул старший лейтенант Солод, огляделся, увидел вышедших его встретить товарищей, отряхнулся и подпрыгивающей походкой направился к ним, приветствуя прежде всего своего однокашника Кутая и ранее знакомых ему милиционера и парторга.

Перекинув в левую руку потрепанный следовательский чемоданчик, Солод радушно поздоровался со всеми, а Галайде откозырял и представился:

— Прошу прощения, задержался не по своей вине, товарищ капитан. Машины, как на грех, не оказалось, пришлось на громобое...

— У нас было чем заполнить время ожидания, товарищ старший лейтенант, — с улыбкой сказал Галайда и пригласил в дом.

В кабинет вошли только офицеры. Солод огляделся, прищурив близорукие глаза, потрогал умывальник, заглянул в пустой глечик из-под кваса, глубокомысленно приподняв белесые брови, тут же поделился свежей новостью. Вместо Пустовойта начальником отряда прислан подполковник Бахтин, прошло представление личного состава, была беседа.

— О подполковнике Бахтине вы слышали, известная фигура в нашем мире, а Пустовойта вверх! — Солод поднял палец к потолку: — Во Львов!

Никто пока не мог предугадать, лучше или хуже срочное перемещение, и, как всегда в подобных случаях, каждый думал лишь о том, каково будет ему при новом начальнике да и что собой представляет новый начальник. С ним придется служить, ему подчиняться, привыкать к нему.

Пустовойт звезд с неба не хватал, но был мягким по характеру и чутким. Правда, мягкость и чуткость его нередко оборачивались дурной стороной, когда дело касалось непосредственной службы, то есть борьбы с явным и скрытым врагом. В этой борьбе, чего греха таить, Пустовойт был вяловат и нередко старался снять с себя долю ответственности. Эти черты характера раздражали генерала Дудника, а иногда вызывали его глухой гнев. А вообще, если рассуждать без предубеждений, по-деловому, Пустовойт, несомненно, больше подходил для кабинетной, а не для оперативной работы. В глубине его души жил отличный штабист, усидчивый, педантичный и, безусловно, располагающий необходимой для сложной штабной работы суммой знаний. Пустовойт больше подходил для Львова, чем для Богатина, где неукротимо бурлили страсти и требовались активность и инициатива. Вот этими-то качествами и обладал Бахтин, именно поэтому генерал Дудник и добился назначения его начальником отряда.

— А теперь приступим к сути, — недолго думая, сказал Солод. — Судя по всему, часть следовательских вопросов по выявлению, собиранию, фиксации и исследованию доказательств отпадает, не так ли? — Он побарабанил по столу карандашиком, выбивая одному ему известный мотивчик. — Исходные данные достаточно полные, не так ли? — Снова мотивчик. — То есть ясен объект преступного посягательства. — Он оставил в покое карандаш, загнул мизинец на левой руке и, придавив его указательным пальцем правой, сделал паузу. — Ясно преступное действие. — Он придавил большим пальцем безымянный и дальше, перечисляя вопросы, которые ставил не столько перед слушателями, сколько перед самим собой, поочередно собрал все пальцы в кулак. — Ясно, каким способом совершено преступление, когда, в какой обстановке, каковы последствия, кто совершил... — Он остановился и уперся более озабоченным взглядом в Кутая, сидевшего у окна и наблюдавшего за тем, как во дворе игреневый конек Усти ловко увертывался от шалившего с ним Магометова.

— Теперь перейдем к неясностям, к белым пятнам, так сказать. Преступники отказываются назвать свои имена. Не так ли?

— Вообще молчат! Будто им языки отрубили, — сказал Галайда. — Ничего не жрут!

— Замкнулись и отказываются принимать пищу, — деликатно уточнил Солод. — Прием общеизвестный, но усложняющий дело, так как требует соответствующих формальностей. Голодовка-с! К тому же неизвестны соучастники. — Снова пошли в ход пальцы, но с другим значением, подсчетом неясностей, мотивов, обстоятельств, облегчивших совершение преступления...

Галайда с неудовольствием вслушивался в отчетливую, размеренную речь Солода.

— Стоит ли развивать веревку, чтобы начать плести ее снова, товарищ старший лейтенант? — перебил его Галайда. — Преступники пойманы, взяты под стражу. Место происшествия исследовано милицией, имеется акт, подписи понятых и все, что положено. Убитый еще не похоронен, другой, тяжело раненный, еле-еле пришел в себя!.. Никакой, самый въедливый прокурор не придерется. Теперь надо выяснить мотивы.

— Да, да, мотивы. — Солод достал из следственной сумки ручку и бумагу.

«Селезень», упомянутый Кутаем, живо заинтересовал Солода, верившего своему однокашнику, его несравнимому чутью разведчика и умению быстро и трезво разобраться в обстановке. Солод уцепился за Кутая с похвальной настойчивостью и умением увязывать и накапливать всякие, даже кажущиеся незначительными детали. Конечно, исчезновение Путятина тоже немедленно было поставлено Солодом в один ряд, так как оно произошло все в тех же местах действий неуловимого Очерета.

Солод побеседовал с Устей и отправился допрашивать преступников с тайной надеждой все же добиться успеха. Вскоре ему пришлось разочароваться в своих возможностях. Преступники попались «твердые», глухие к любым заигрываниям, упорно и нагло молчавшие. Два с половиной часа говорил с ними старший лейтенант и вернулся ни с чем, не добавив ни одного нужного слова в протокол дознания.

Кутай поджидал его в корчме, некогда славившейся гусиными шкварками и борщом с пампушками, а ныне превращенной в столовую потребительской кооперации.

— Да, брат, нескромно говорить о тяжести шапки Мономаха, но теперь я понял, как чувствует себя сазан, вытащенный из родной стихии на горячий песок... — Солод вытер пот с висков, расстегнул гимнастерку и прошелся платком по ключицам. — Если ты не возбранишь кружку пивка, обещаю тебе царство небесное...

Кутай сумел добиться от администрации столовой сверхроскошного борща, гуляша, приготовленного по-мадьярски, и пива, что заставило благодарного Солода широко раскрыть глаза и, как он выразился, «погрузиться в нирвану».

Закончив с обедом, друзья потягивали холодное пиво, закусывая солеными сухариками. Они не говорили о своих служебных делах, ограничивались только им одним понятными намеками, и беседа их со стороны показалась бы странной.

Кутай понимал наиболее важное, из-за чего стоило поработать, не жалея ни сил, ни крови, — оуновцы ждут эмиссара «головного провода», и чтобы его добыть...

После Митрофана на очереди была Устя. Кто-кто, а он, Кутай, понимал, как кольцуется месть оуновцев, и он готов был идти на любую опасность.

— Ты давай возвращайся скорее, — торопил он Солода, — еще не вздумай здесь заночевать.

— Почему ты решил, что я здесь заночую?

— Просто так... Учти, на бронетранспортере безопасно возвращаться даже глухой ночью.

— Не думаешь ли ты, что я боюсь ночи? Ты меня мало знаешь, Кутай.

— Нет, я ничего дурного о тебе не думаю. — Кутай старался поскорее закончить обед, отказался от следующей кружки пива и, набрав в кулак сухариков, по одному бросал их в рот, с треском разгрызая.

Солод допил пиво, расплатился с официантом, рыжим мужчиной в военных штанах, в нечистой сорочке, и, подождав, пока тот скрылся на кухне, сказал:

— Явный криминал. Вот такой вонзит, и не услышишь...

Они вышли из столовой и теперь могли поговорить без стеснений.

— Зачем ты вызывал на допрос Устю? — спросил Кутай.

— Ах вот оно что! — Солод коротко засмеялся. — Как же я мог поступить иначе? Ведь только от нее тянется цепочка. Она «обмозговала» Митрофана. Она догадалась о «селезне». Она известила заставу. Она же прискакала, никто другой! Как же ее обойти? Она главный свидетель. Вообрази, хорош бы я был, представ перед светлыми очами майора Муравьева без ее личных показаний! По словам, мол, некоторых товарищей, некая девица сказала то-то и то-то... Разве я не прав? Ты же стреляный воробей, знаешь. Убедил?

— Ладно, замнем...

— Проявляешь нервозность, Егор. Теряешь наиболее драгоценное свое качество — невозмутимость. Тебя что, Устя расстроила?

— Повторяю, замнем, — потребовал Кутай. — Устю зря не склоняй и не спрягай, вот что...

— Скажу по-твоему — ладно.

Первым из Скумырды уехал Солод. Вслед за ним, за час до заката, на мотоцикле — Кутай, прихвативший с собой Сушняка и Денисова.

— На ночь глядя одному ехать запрещаю! — приказал Галайда. — Хватит с меня и Путятина. По всем вопросам обращайтесь к старшему лейтенанту Зацепе. Он остался за меня. А я здесь заночую. Придется прочесать вон те лесочки...

— А как с Митрофаном?

— Похороним с воинским салютом, как погибшего на боевом посту.

Глава вторая

Куренной Очерет возвращался после неудачных поисков будто в воду канувшего связника, неделю тому назад обязанного прибыть с важными инструкциями. Очерет выезжал конной ватагой, что бывало в исключительных случаях. Бывший офицер дивизии СС «Галичина» тосковал по седлу.

Поездка обставлялась предосторожностями, совсем не излишними в связи с активной деятельностью прибывшего из Львова для командования пограничным отрядом подполковника Бахтина.

Курень Очерета, хотя и был раздроблен на рои и четы, действовал на участке погранотряда подполковника Бахтина, державшего свой штаб в небольшом районном городке Богатине.

Стояло предосеннее время года, более заметное в горах, где деревья, кустарники, траву уже тронула позолота, и меньше заметное в долинах, куда багряная осень спустится через месяц, если не подвалят ранние холодные циклоны.

Ватага Очерета осторожно пробиралась щелями и распадинами, по руслам водостоков, тихо пересекая долины, держа коней в поводу, чтобы не привлекать внимание верхоконными фигурами. Впереди, на полперехода, двигался матерый волчище — референт «службы безпеки» Бугай со своими окруженцами: искал дорогу.

Как бы то ни было, а пока все хорошо. Пожалует осень, разденется чернотроп, тогда придется забираться на зимовку в бункера. А теперь дыши, расправляй тело, хватай очами зрелую красоту природы. Очерет только прикидывался дремучим батькой, а в душе у него тоже пели какие-то нежные струны. Батько так батько. Он не шугал тех, кто так называл его, хотя принято было другое обращение — «друже зверхныку».

Очерет давно утвердился в крамольной мысли: разлезлось, как гнилая шерсть, расползлось по швам некогда, как ему казалось, мощное движение, вслед за тем, как рухнула гитлеровская Ниметчина, посрывали кресты и черные обшлага его покровители — офицеры абвера и гестапо. Американец далеко, за семью морями, англичанину лишь бы самому намотать на жидкие икры обмотки. Если и кинут кроху — сыт не будешь.

Никому батько не мог поведать своих горьких дум, а если сам узнавал, что такие же мысли заводились в какой-нибудь другой голове, разговор был короток: с плеч долой дурацкую башку с ее дурацкими мыслями. В листовке коммунистов, напечатанной в Киеве, было неглупо сказано, что антинародные движения обречены на гибель, как бы ни пыжились вожаки, какие бы дикие меры они ни принимали, чтобы удержать их от распада. Куда делись грозный «Штаб Антона», выступивший от имени «Абверштелле-Вена», или «Российская освободительная армия» Власова, или Армия Крайова с ее шановными панами Бур-Комаровским и Окулицким? Один пшик остался. Гонору выше пупа, а как тикать — только пылюка схватывалась. Где они теперь? Весь их форс и гонор, будто жменя соли в цибарке с крутым кипятком.

Громят красноармейцы бандеровцев, отыскивают в самых чащобных урочищах. Видать, тянутся с повинной предатели, легавые наводят на след.

Накрыли даже школу Луня. Может, кому-то и удалось уйти, а куда? На командные роли приходят роевые и четовые — сопляки. А пограничники на подбор: как бой — один бьет пятнадцать. И оружие то же, и пули те же, а бухгалтерия другая. Разве так гоже?

Горькие раздумья отяжелили голову. Лесной, напоенный хвоей воздух принес утешение. Очерет кликнул адъютанта Танцюру, попросил лекарственный карандаш, потер лоб и переносье — стало легче.

— Скоро Крайний Кут?

— Вот-вот буде Крайний Кут, — ответил Танцюра.

У адъютанта синие губы и острый подбородок, кривые ноги и оттопыренные уши. Такого неказистого Очерет не променяет ни на одного самого модного раскрасавца.

— Бугай где?

— Большой привал дает Бугай в Крайнем Куте, — ответил всезнающий адъютант.

Спытай его, что на столе у Бугая, там, на привале, — скажет. Какая солонка — скажет. Черт ему батько, все знает Танцюра. Преувеличивая заслуги любезного его сердцу адъютанта, батько снимал с себя долю ответственности и освобождал мозги для более важных мыслей.

В Крайнем Куте, как и в любом другом селе, жили разные люди, и потому неправы те, кто из-за двух десятков крепких, сумрачных мужиков, промышлявших скотом и контрабандой, называли его вороньим гнездом. Ошибались в оценках и бандеровцы, считая это удаленное от больших дорог село своей вотчиной. Были в нем и зажиточные семьи, недовольные рабоче-крестьянской властью, и бедные, мечтавшие, чтобы она укоренилась прочно, сбила спесь с мироедов, отвадила непрошеных жутких гостей, хватавших за каждое неосторожное слово и грозивших топором и удавкой.

Почему избрали бандиты село как бы своей перевалкой? Стояло оно — удобней некуда, прислонившись к горе с густейшим буковым пралесом. Чуть тревога — ныряй в мутно-зеленый омут, а там попробуй найди...

При освобождении, в тридцать девятом, ни один кавалерист, ни одна танкетка не заглянули сюда. Где то стороной маршал Тимошенко форсированными бросками проскочил по большакам к границе.

Советская власть пришла ненадолго, беднякам принесла хорошее, кулаков тряхнула слегка, больше напугала. А потом, двух жатв не прошло, хлынули по тем же дорогам германские панцирные части, раздавили бедняцкие порядки. Старосту ставили, а не выбирали, полицаям дали полное право карать и миловать. Прошел год, другой, третий, потом узнали: двумя крыльями повели свои войска Еременко и Малиновский, прогудели тяжелые бомбардировщики на запад. Притихли и воздух и земля. Выцветились, как плесень на погребице, рои и четы, автоматы и удавки. Надолго ли? Прослоились, как слоеный пирог, по фронтовому тылу зеленые фуражки и солдатские картузы, непонятная кое для кого чересполосица.

Воспользовавшись глухоманью, «приштабился» сюда самый отчаянный и зверский курень Очерета. Вверху — белоус и овсяница, а внизу — забункерованные с немецкой зловещей аккуратностью материальные склады и арсеналы, подземные гарнизоны, а в них обманутые, запутанные ложью и страхом селяне. Им бы скот пасти, валить лес, пахать землю, притопывать чоботами с подковками и мочить ус в пенной браге за раздольным застольем, ан нет, выбита радость, отказано в солнце; судьба уготовила только кровь, злобу, смерть...

От поляны с нетронутым пышнотравьем ватага шагом вытянулась в змейку по тропе. Застучали подковы по камням, того и гляди стегнет по глазам упругая ветка.

Две терраски средней крутизны по копытной стежке, потом опять вниз, раздвинулся подлесок, ушли за спину буки, осталась еще долина, хотя какая долина — пролысина, вернее, падь, а на взгорке притулились крайние дворы, где можно поснедать, напоить и накормить перепавших коней да и самим поразмяться после верховой распарки.

Куренной с хмурым удовлетворением замечал порядок. На перепутках поджидали вершники-маяки, приветствовали поднятием правой руки. Немецкие автоматы наготове, только вот форма, тоже оттуда, совсем ни к чему. Очерет давал приказ снять эти приметные шкуры, взять из захваченных скрыней шаровары, свитки и шапки.

«Чи ему, Бугаю, очи запорошило? Не накрутит хвоста, кому надо. И так в каждой прокламации москали тычут, як котят в блюдце: що бандеровцы, що немцы — одна банда...» — так размышляет Очерет, приближаясь к привалу.

Невдалеке от хаты батьку встретил в дым пьяный заместитель по хозчасти с двумя хлопцами саженного роста. Их подобрали из резерва для погрузки кулей с мануфактурой, мукой, крупой и ящиков с боеприпасами.

Заместитель низко поклонился батьке, принял стремя и получил в ответ одно слово: «Дурень!» Очерет давно подготавливал замену этому хитрому мужику с вертлявой мордой и замашками гуляки и мелкого вора. Кабы не его лисье, подлое подхалимство, ни одной минуты не процарствовал бы тот на своем доходном месте.

— Где Бугай? — глухо спросил Очерет.

— Там, батько. — Хозяйственник указал на хату Кондрата, откуда доносился хохот. Из трубы над драночной кровлей валил дым, издали несло сивухой.

Когда батько уже собрался было войти в хату, пьяный хозяйственник отозвал его и нетвердым голосом объяснил обстановку во избежание неожиданного впечатления.

Из его сбивчивого рассказа Очерет понял главную суть. Через Крайний Кут прошел наряд пограничников, один из них заблудился, зашел в хату, и его хитростью, оказав гостеприимство, обезоружили, продержали несколько дней в бункере, пытали и...

— Де вин зараз? — глухо выдавил Очерет.

— Варют его... — Хитрый мужик замурлыкал смехом, прикрыв усатый рот ладошкой.

— Як варют?

— Бугай дал приказ... — Бандеровец отступил, заметив, как гневно распалились глаза куренного.

А тот толкнул ногой дверь, вошел в горницу. Люди, предупрежденные о его приезде, поднялись, хотя не каждому это легко удалось: хмель делал свое. По всему поведению Бугая, по его подчеркнуто независимому виду можно было угадать, что правая рука куренного «сама знает, що робыть».

Кличка «Бугай», данная голове «эсбистов», соответствовала его внешнему виду. Крупный, мясистый, с плотным загривком и двойным подбородком, с широкими вислыми плечами, в припотевшей к ним сатиновой рубахе, Бугай полуобернулся к вошедшему куренному, сделал приветственный жест и пригласил к столу.

Не садясь, сдвинув брови и жестко сложив губы, Очерет уставился своими запавшими в орбиты маленькими глазками на кипевший на плите огромный казан с коваными откидными ручками. В булькавшей пене открылось то, от чего даже у видевшего виды куренного подкатилась тошнота.

Бугай догадался, какое неприятное впечатление произвела на батько его затея, смекнули и его «эсбисты». Бугай круто повернул голову. Его осоловелые глаза заметили очеретовых телохранителей, стоявших пока угрожающе молча. Бугай определил неравенство сил: на своих охмелевших хлопцев надеяться нечего, батько одержит верх.

— Сидай, Очерет, — повторил он приглашение.

— Сяду... — Очерет приблизился, опустился на пододвинутый ему одним из «эсбистов» табурет. — Сидай и ты, а то носом землю клюнешь...

Бугай хрипловато хохотнул, присел напротив, чтобы соблюсти надежную дистанцию. Он угадал причину недовольства и готовил оправдания. А куренной, не притронувшись ни к налитой ему чарке, ни к закускам, завел разговор с Бугаем, причем никто еще толком не понимал, куда приведет такая странная беседа.

— Ты що будешь робить, Бугай, колы хто выдаст?

Бугай ответил не сразу, поискал в мутных своих мозгах подвоха и, не найдя его, объявил:

— Убью.

— Колы хто дасть пищу врагам нашим?

— Убью, — повторил Бугай.

Все оставили еду и выпивку, затихли и следили, глядя с мрачным, затаенным любопытством то на одного, то на другого. Лица их не выражали ничего — ни одобрения, ни протеста, — мертвая дисциплина сковала их чувства.

— Так... — продолжал Очерет, раздвигая своими крупными и негнущимися пальцами бороду надвое. — Колы хто выдасть схрон, кущ, боевку?

— Убью, Очерет, убью...

— Подасть в колгосп?

— Знищить его, семью и пидпалыть хозяйство! — Бугай сомлел от жарких для него вопросов и взмолился: — Чего ты пытаешь, був же такой приказ!

Очерет оставил бороду в покое, кивнул на казан.

— А хто давав приказ варить чоловика? Варить не можно, Бугай! — Елейный голос куренного окреп, в нем зазвенел металл и угроза.

— Так вин энкеведист! — жарко воскликнул Бугай.

— Ну и що? — Очерет взял вареник, зло обмакнул его в сметану. Вареник выскользнул. Очерет принялся выуживать его пальцами из глиняной миски.

— Треба було убить? — мрачно спросил Бугай.

— Убить треба, а варить ни... Не було такого приказа — варить. Чоловик не вареник, не курчонок, це грих.

— Знаю, грих, а не сдюжив, — повинился наконец Бугай, — як глянул на энкеведиста, кровь ударила в голову.

Вареник был извлечен из миски, отправлен в заросший густыми волосами рот, по бороде потекла сметана, капнула на штаны.

— Моча ударила тоби в голову... Треба иметь гуманию. Та ще очи. Що скажуть люди?.. — Очерет стер пальцем сметану со штанов, пососал палец. И заключил безапелляционно: — Забороняю варить людей. Провирю... Не послухаешь... — Он мотнул головой достаточно красноречиво и ткнул кулаком в рифленую рукоятку вальтера; за поношенным ремнем торчал еще навесной, кобурный револьвер.

— Як же с ними бороться? Сахар давать, сопли утирать? — буркнул Бугай, не убежденный атаманом.

— Треба хитро. Допрос треба зробыть, перемануть, а ты варить... Що з его, вареного... Вытягните и заховайте, щоб тихо. Як фамилия? Узнал?

— Ни!

— Части какой?

— Я сам знаю, бахтинский.

— А може, с батальона?

— Бахтинский, точно...

— Москаль?

— Москаль.

— Ишь ты, москаль. — Очерет встал, и вся его охрана встала. — Я на конях до Повалюхи. Там буду, а вы геть видсиля. Может, шукають солдата. Опять неприятность.

Крайний Кут раньше был вне подозрений у пограничников, и хозяин дома Кондрат боялся, что, узнав о страшном происшествии, мужики не простят ему. Поэтому он живо принял участие в ликвидации следов преступления, обварил себе руки, смазал их постным маслом, чтобы не задралась кожа, дал рядно. Останки солдата завернули в эту домодельную тканину.

— Рядно-то новое, — сказал Кондрат.

— Курва ты! — Бугай толкнул его коленом. — С дерьма пенки снимаешь. Постыдился бы богоматери...

— А я що, а я що... — Кондрат встал с карачек, обмахнулся дважды крестом, как бы отгоняя мошкару, и заспешил за хлопцами, чтобы передать им лопаты и кайло. — Только верните струмент, не бросайте у могилы. Улика... — Последним словом, обращенным больше к Бугаю, мужик объяснил причину своего беспокойства, чтобы его лишний раз не упрекнули в скаредности.

Кондрата Невенчанного, крепкого пятидесятилетнего мужика, не мучила совесть. При нем избивали «буками» советского военнослужащего, ломали кости, творили чудовищные зверства, и ему, Кондрату, было нипочем. Словно так и надо.

Теперь, когда черное дело свершилось, Кондрата смущало одно: не отплатили бы за это. Очеретовцы прыгнули в седла — их и след простыл, а ему оставаться при своих конях и коровах, при своей семье, испуганно сбившейся в теплице. И Кондрат трусил, предчувствуя расплату. А нельзя и вида подать, что трусишь, бандеровцы самого сунут в казан и приклеят пояснительную записку с коряво намалеванным трезубцем.

Могилу вырубили в тяжелом, каменистом грунте. Кондрат слышал удары кайла. Бугай распорядился заховать солдата, отступя саженей на сто от явочного двора: все шло по плану.

По-видимому, Очерет выжидал, пока закончится обряд. Он сидел на лавке, расставив ноги. Одна рука его выводила на столе узоры из разлитого молока, другая согревала шершавую ручку вальтера. Наблюдавший за батькой Танцюра стоял у двери с расчетом и прикрыть батьку в случае неожиданного нападения, и швырнуть гранату под ноги врагам (их он ожидал отовсюду). Кошачья, цепкая рука Танцюры катала в широком кармане шаровар «лимонку». Лучший пулеметчик Ухналь залег неподалеку с ручным пулеметом, просунув его черное раструбное дуло сквозь прутковый куст рябины.

Наконец Очерет тяжко поднялся, перевалил пистолет из кармана за ремень и вышел на крылечко. Переменил позицию и Танцюра, показались еще двое телохранителей, молчаливых хлопцев, хмурых, как набрякшая градом хмара.

Сразу за тыном, где прокаливались на скупом осеннем солнышке глечики и тяжело покачивались провисшие на будылках коричневатые шляпки созревших грызовых подсолнухов, открывалась веками не тронутая ни плугом, ни лопатой поляна. Потому на ней росли и чемерник, и скополия, и даже папоротник.

Очерет вздохнул и, более ласково поглядев на прислуживавшего ему, как холоп, хозяина, сошел на травяной ковер спорыша, запружинившего под грузным куренным.

Золотая осень встретила Очерета всеми своими красками. Поддубок, опоясавший полянку, медисто поблескивал, бук был чуть-чуть тронут увяданием, все пахло как-то особенно неистребимо пронзительно; круто замешанный на терпком настое воздух, казалось, валил с ног. Самогон выветривался из мускулистого тела Очерета, мысли прояснялись, и что-то нежное, проснувшись, шевельнулось в давно потускневшей его душе.

Кони чуяли дорогу и, поблескивая на людей фиолетовыми радужницами глаз, спешили перехрупать в торбе овес. Взмокревшая поначалу, а теперь подсохшая шерсть их наершилась.

Очерет продолжал стоять, широко расставив ноги и сложив руки у ремня. В горах ухала птица, похоже было, что филин. Здесь водились филины. Глухое урочище позволяло им плодиться и спокойно жить. Очерет пытался отрешиться от дурных мыслей, но из головы не шел солдат в котле.

«Эсбисты» возвращались, запыхавшись, с лопатами, которые они несли, как винтовки. Автоматы болтались на шеях. От пропотевших тел пахло самогоном, цибулей и свежей землей.

Очерет громко, сорванным голосом приказал подавать коней.

Конвойцы бросились исполнять приказание: срывали торбы, били коней по храпам, со стуком засовывали в ощеренные зубы трензеля.

Танцюра, упершись кривыми ногами в землю, поддержал стремя; клацнули друг о друга его сабля и старомодный маузер.

Неожиданно быстрый отъезд куренного встревожил Бугая. Он заспешил к Очерету, на ходу ломая шапку, остановился приниженно, притворно сладко спросил, как бы ожидая прежнего права на милость и дружбу:

— Як дальше? Який буде наказ?

Очерет, хоть и был польщен льстивым и низким поклоном, вскочил на коня. Под грузным седоком заскрипело седло, и конь припал на задние ноги.

— Як с чоловика узвар робыть, не пытають, а тут... — недовольно буркнул он и резко бросил: — В Повалюху! Встретимся у Катерины.

Ватага на шести конях унеслась на глазах Бугая, как крутой завиток вихря.

Куренной не щадил коня — все едино бросать.

Инстинкт, как у опытного, старого зверя, подсказывал ему только одно: «Треба тикать!»

Эти спасительные слова являлись на помощь в самые, казалось бы, надежные, спокойные моменты: и когда он выкрикивал призывные речи или грозил, и когда стрелял прямо в лоб или в затылок, глотал брагу или горилку, гулял ли со своей зазнобой — всегда звериный инстинкт сторожил его и, оберегая, успевал шепнуть эти два слова: «Треба тикать!»

Очерет понимал: их положение становилось с каждым днем все труднее и безнадежнее. Он не мог убаюкивать себя глупыми мечтами, ему, как человеку военному, было ясно: смертный круг, замкнувшись, продолжал сужаться, стальной обруч сжимал череп... Постепенно выжигались жалкие всходы, посеянные им. Ничего не поделаешь — они были сорняками, и энкеведисты вырывали их бледные корневища, как бы глубоко ни прятались те и куда бы ни протягивали свои присоски...

Некогда, на заре жизни, руки кулацкого сына Очерета держали плуг, а не оружие, знали отраду хлеборобского труда, босые ноги и по сей день помнят теплую землю свежей пашни, а глаза и сейчас видят грачей, перелетающих за плугом, чтобы схватить червяков. Небо тогда открывалось ему, а не сырой подволок подземного лежбища, — небо!

Потеря двух проводников, исчезновение связника «головного провода», разгром школы УПА и гибель друга Луня, с которым они откукарекали не одну свежую зорьку, — все напластовывалось на изгрязненную душу ватажка, лихорадило, вызывало безотчетное и позорное, неведомое прежде чувство страха.

В часы любовных утех, когда прохладная подушка и мягкая перина прогревались жаром его ненасытного тела. Очерет представлял в своем воображении океан, высокие синие волны, белый, сверкающий пароход, длинный лежак с яркой парусиной — его паразиты-буржуи называют шезлонгом, — и он, Очерет, не тут, в горно-лесистом капкане, выполняющий приказ хозяев, жрущих и пьющих за счет его страданий, а там , на том же белом пароходе, как равный, вытянул ноги, хоть спотыкайтесь о них... К его услугам и ресторанный харч, и длинноногие крали, и крахмальные простыни с вензелями... Дурманно кружилась голова, будто выпаривался под лучами экватора хмель первача...

— Треба пойти по ручью, — предложил Танцюра.

Его стремя рядом, азиатский темный профиль словно вырублен секирой на граните. Очерет поднял руку, разжал затекшие от повода пальцы, переспросил, и адъютант объяснил, почему нужно свернуть по ручью.

— Ухналь вынюхав собачьи лапы.

Ухналь — верный телохранитель, и у него действительно острейший нюх и талант следопыта.

Под копытами плещет серебристыми брызгами вода, прищурившись, можно увидеть испуганно удирающих тритонов и еще какую-то погань. Конь, пытаясь глотнуть воды, не достает, тихо ржет и получает рукояткой плети Танцюры по белоноздрому храпу.

Близко, вроде вчера то было, лето сорок третьего года, первый парад дивизии СС «Галичина». Он, Очерет, на доброезжем белом коне, добытом из государственного советского цирка, им еще не выдали мундиры — шапка с гайдамацким заломом из шелковистого, чуткого на ощупь мелкорунного курпея, шаровары и кушак в семь оборотов, гуцульская рубаха и чоботы с такими халявами — ни одной складки, блестят, как бутылки из-под шампанеи. Правая рука — «хайль Гитлер», левая — на поводе, четыре ремня от трензельного и мундштучного железа, а конь если и не араб, то что-то близкое: уши чуткие, как у овчарки... На поясе, почти на пупе, вальтер гестаповского фасона: чуть что — выхватил и в «копчик и седьмой позвонок», как выражался батько.

Он хорошо все взвесил. Никто, будь то москали или украинцы, не вычеркнет ни одного поступка из длинного списка его злодеяний. Возврата ему не было, только вперед. А куда вперед? Вот здесь и начинался сумбур, злая коловерть. Дорога одна — в глухую, темную, гудящую воронку — в омут. Он, Очерет, одичал в лесу и схронах. Все реже и реже удавалось вот так размяться в седло, подышать вволю, а не тянуть ноздрями могильную сырость тайных схронов. Бороду отпустил, и даже на спине будто кабанья щетина вырастает. Друзья — один другого краше, словно сам дьявол мастерил их на одну колодку. Один Бугай чего стоит, будь он трижды проклят, собака! Как ни отгоняй дурные мысли, а солдат-пограничник вставал перед глазами с немым укором, как предсказание близкой гибели...

До последней крошки, ничего не растеряв, помнит куренной мрачный доклад Бугая, тревожный взгляд его заплывших, маленьких глаз. Ему, закоренелому хищнику, тоже показалось страшным поведение рядового прикордонника, солдата радянськой армии.

— Пытали его? — спросил Очерет.

— А як же, — ответил Бугай.

— Що и як?

— Спытали, есть у него маты.

— Що вин?

— Дае отвит: «Моя мать — Родина».

Очерет припомнил, как злобно комкал Бугай слова меж зубами, будто вдруг выросшими в два ряда в каждой челюсти.

Рассказывая, он булькал смехом, казалось, что у него кипело внутри, как в чугунке с галушками. Противно и тошно становилось от его грязного тела, от его манеры говорить.

Черной завистью отметил в душе своей Очерет гордые слова советского солдата о Родине. Не всякий способен дать такой ответ перед лицом смерти.

— Ну, а дальше? — грозно спросил Очерет.

— Мы спытали его: «Хто твий батько?» «Сталин!» — говорит. После такого врезал я ему в оба вуха, — похвастался Бугай сладострастно, — брызнуло фанталом... Фанталом! — повторил Бугай, пожирая холодец из глиняной миски и с хлипом высасывая из плошки остатки заправленного уксусом хрена. — Спытав его, вырвав медаль со шматком рубахи. «А це за що?» А вин плюнув на мене, гадюка: «За то дали, що знищал вас, зрадныкив Радянськой влады...»

Путь по ручью становился все труднее и труднее, а потом продвигаться стало и совсем невозможно: на каждом шагу валуны да ямы. Пришлось взять посуху, по тропке, между кустиками черники, усеянными крупными ягодами.

Тропа уводила все дальше, вилась среди молодого густого ельника, между стволами матерых сосен, кулигой возросших среди лиственных пород. Копыта мягко шуршали по опавшей хвое, а иногда и скользили на каменных пролысинах склона. Поднимались осторожно.

Мысли вернулись все к тому же. Из головы не выходил советский солдат. Чтобы так держаться, как держался он, нужно иметь не только силу воли, но и высокую убежденность. Очерет и сам не раз предпринимал пристрастный допрос пленников, и никогда никто из них не показал себя трусом.

— Ну, и що дальше?

— Дальше... — Очерет ясно представил заключительную часть их беседы. Бугай виновато чесал затылок, прятал глаза, а ответил со злобой: — Сам бачишь! Недоврахував{8}, як ее, гуманию.

«Гуманию! Черти патлатые!» — Очерет и не заметил, как конь его, одолев горку, зарысил в спадок, больно стегнула по лицу ветка. Очерет выругался, сжал бока коня шенкелями и резко натянул трензельные и мундштучные поводья.

Подъехал заспешивший за ним Танцюра, стал на полкорпуса сзади, спросил указа.

— Якый тоби указ? В фляжке ще осталось?

Танцюра подвинул ближе коня, снял обшитую сукном американскую флягу, висевшую у него через плечо, отвинтил крышку, вытер ладошкой черной руки горлышко, протянул куренному.

Тот, взяв фляжку, поболтал, проверив наличие содержимого, и, подняв бороду, сделал несколько глотков. Кадык скользил под волосатой кожей.

Почтительно, с выработанной собачьей преданностью Танцюра проследил за всей процедурой утоления жажды первачом, принял возвращенную ему фляжку.

Тропа разветвлялась: одна малозаметная тропочка вела в гору, другая — по оврагу, а третья — туда, где лес был светлее и угадывалось межполянье, к Повалюхе.

Проехав километра два в сторону Повалюхи и миновав две поляны с заброшенными куренями рубщиков, Очерет спустился в распадок, затененный пихтой вперемешку с мелкорослым конским каштаном. Остановившись, послал Танцюру на разведку.

Сойдя с седла и размяв затекшие ноги, куренной почувствовал жажду после палючего самогона, прилег к неторопливому ручью, неслышно текущему меж замшелых камней, напился, припав губами к воде.

Отряхнув ладони от прилипших к ним иголок пихты, Очерет вгляделся в линии левой руки, где, по предсказанию старой цыганки, у него обрывалась линия жизни. Голова слегка кружилась от прилива крови — линии расплывались. Напрягая память, Очерет вспомнил ту цыганку, ее недобрый шепот, впалые щеки, острые ключицы. Осерчав тогда за дурное гадание, он приказал ее обыскать. Нашли что-то или не нашли, не суть важно. Застрелили ее возле фугасной воронки да там и зарыли.

«Будь ты проклята, старая ведьма!» — Очерет с остервенением плюнул. Воспоминание о цыганке растворилось, как туман на солнце, но тут же, возникая, поплыли новые тени, вначале с неясными очертаниями, затем объемные, как живые: вереница лично им убитых, парад его «крестников», сонм бесплотных духов, грызущих его смрадную совесть.

Недалеко, на верхушке, политой предзакатной позолотой, прокуковала вещая птица. Очерет крутнул головой, чтобы не считать отпущенных ему лет, и пожалел: кукушка обещала кому-то, более счастливому, многолетие.

Спешившиеся телохранители — их было четверо — развернули на всякий случай по тропке легкий, на треноге пулемет; подпруги не ослабили, и если кони нагибались за травой, вздергивали их поводьями. Позванивало трензельное железо. Очерет ругнул конвойцев, и те взяли коней под уздцы. Нервное настроение вожака передавалось и его людям, каждый из них привык жить среди опасностей, как ходить по острию ножа.

Танцюра вернулся. Ничего подозрительного. Зная приверженность куренного к порядку, доложил, что, по его наблюдениям, тропа до Катерининой хаты чиста: нигде не примято, нет ни навоза, ни окурков, ни колесного, ни машинного следа...

Очерет оборвал доклад адъютанта:

— Приметы могут сбрехать. Бахтинцы не оставят за собой дерьмо и окурки. У них строго. Идут — следы по-лисьи хвостом заметают. Потому дальше идти с оглядкой и рот не разевать!

Двигались гуськом, неторопливо, тихо. Впереди двое. Пулеметчик Ухналь наготове со своим «ручником». Танцюра замковым, за ним — тыл.

Солнце покатилось за мохнатую гору. От ручья, расширившегося к долине, поднимался кисейный туман, легко колыхаясь от дыхания слабого ветра.

Удобно расположенная хата Катерины отчетливо виднелась с западного закрайка поля. Под драночной крышей с одним широким дымарем светлела бледно-голубая меловая стена в три окна, обращенных к полю.

Усадьба примыкала к горе. У ее подножия стеной поднимался густой подлесок, крученый, будто проволока, боярышник и дикие малинники — ни пройти, ни проехать. Надо было хорошо знать чуть заметную тропку, чтобы продираться сквозь них.

Лучшего явочного места не придумать. Сюда только однажды забрели пограничники, пошарили окрест и быстро ушли. Это было еще при Пустовойте, начальнике, не слишком беспокоившем прочесными набегами.

Очерет был бы плохим вожаком, если бы доверял слепой удаче. Где-где, а здесь, возле своей крали, он приказал оборудовать подземную краивку, запасные выходы и на большом привале круговые дозоры. Постоянные опасности отточили его бдительность, а провалы легкомысленных ватажков научили не доверять никому и ничему, даже мышиному писку.

Наезжал он внезапно, веря лишь в надежность единоличных решений. Знал: никто не подстроит ему здесь засаду. Пусть ахнет Катерина от неожиданного счастья, зато одарит его любовью вдвойне. Да и он прожег себя беспутными мыслями и не останется в долгу. Кроме накопленных сил, везет в тугой седельной суме щедрые подарки. Зарубили хлопцы дьячка, жену его с дочкой. В сундуках предателя немало добра отыскалось.

Через полчаса распадок вывел к небольшой, сдавленной горами долине, с лугами и пашней. Неубранные будылья кукурузы помогли прикрыть движение. Очерет приказал спешиться и вести коней в поводу вдоль кукурузной гривки.

Невысокие горы, а все же горы, по самые макушки заросли крупным лесом и в густеющем мраке приближающейся ночи уходили волнами куда-то далеко-далеко, казалось, под самое небо. От гор тянуло прохладой, а в долине было теплей. Земля, политая вчерашним дождем, сохраняла копытные следы, и это не нравилось Очерету.

Кони двигались почти копыто в копыто, медленно, осторожно. Люди шли, пригнувшись, сняв шапки. Слышалось дыхание, пахло крепкой смесью человечьего и лошадиного пота. Следили за конями: как бы не выдали ржанием — тогда зажимай храп, бей по ноздрям.

В селе Повалюхе Катеринина хата стояла на отлете, а за ней, за подлеском, будто в княжьем строю, богатырские стволы буков и дубов с их панцирной корой и шатрами густолистых ветвей.

Очерет жадно, полуоткрытым ртом вдыхал воздух, который, казалось, нес ему свои лекарственные ароматы, надежное жилье, сытную вечерю и, главное, любовные забавы. Однако, как ни торопило сердце, стремительно гнавшее горячую кровь, рассудок оставался холодным.

— Давай, Танцюра, подывись, що и як, а мы подождем, — приказал Очерет своему расторопному адъютанту. — Колы чисто, крикни один и другой раз дергачом, колы москальска засидка, сам знаешь — один способ, леворучь бомбой, пальцы в рот — и свистом...

Танцюра кивнул и мгновенно исчез то ли вьюном, то ли змейкой: был Танцюра, и нет его.

За долгогривым иноходцем, добытым Танцюрой еще при налете в Самборе, следил пулеметчик Ухналь, парень с Гуцульщины, красивый, только с одним глазом. Потерял второй в одну из акций, навязанных боевке энкеведистами. Теперь Ухналь маскировал пустую глазницу лихим начесом спело-ржаной чуприны. Все это мелькнуло в памяти Очерета, хотя он весь был, как туго натянутая струна, — ждал.

Наконец послышался крик дергача, и кавалькада, не теряя осторожности, двинулась к хате Катерины. Следующая хата отстояла метров на триста. Там слабо светились два подслеповатых оконца и лениво, лишь для собственного настроения, полаивала собака.

Во дворе не задерживались, ввели коней в пристройку — длинный сарай, где хозяйка держала корову; в сарае могла бы разместиться конная чета хоть в пятнадцать сабель. Ухналь остался во дворе, прилег за ручной пулемет. Танцюра рассыпал по торбам овес из фуражного вьюка. Хлопцы расседлывали коней, переворачивали седла вверх потниками и растирали коням спины и бабки соломенными жгутами.

— Поить коней через час, — распорядился Очерет, — воду носить цибарками сюда. На волю — по одному. Взять оборону вкруговую, Танцюра.

На приступке, освещенная ярким светом из распахнутой настежь двери, стояла и усмехалась Катерина, вслушиваясь в приказания вожака.

— Пора про коней забуты, друже зверхныку, — игриво сказала Катерина тем приятным, густоватым голосом, который принято называть грудным. Слова текли плавно, с характерным «захидным» выговором, который легко мог заметить даже не очень поднаторевший в лингвистике человек.

— Слава Исусу! — произнес Очерет приветствие.

— Навеки слава! — Катерина спустилась с крыльца, протягивая лодочкой, как для поцелуя, большую руку с парой перстеньков.

Очерет пожал ей руку, хотя это и не было положено, сделал уступку. Предвидя ожидавшие его удовольствия, он примирился: что ж, пускай покрасуется, подчеркнет свою близость к нему, и так всем это известно, зазорного ничего нет.

На Катерине была кофта с широкими рукавами, свободно ниспадающими из-под нарядно вышитой безрукавки, пышная юбка и полусапожки-румынки. За короткие минуты после появления Танцюры Катерина успела переодеться и теперь всячески подчеркивала свою парадность, покачиваясь на каблучках, поворачивалась то одним, то другим боком.

— Не крути закромами, — Очерет хлопнул ее плеткой по заду, — не балуй до поры, и так рубаха к спине прикипела.

— Ишь ты! — Катерина попыталась взять его под руку, но он важно отстранился, нахмурился и велел Танцюре подать туго набитую суму.

— Подарунки тебе. Вытряхнешь, а суму вернешь к седлу. — Последний приказ относился к адъютанту.

Катерина ощупала суму, взвесила ее на руке.

— За що ж такэ?

— За приют, за добро и ласку, — сказал Очерет безулыбчиво и, обойдя посторонившуюся хозяйку, первым пошел в хату.

Переступив порог горницы, он трижды перекрестился на святой угол и только тогда присел к покрытому холщовой скатертью столу, оперся о него локтями и, зажав в ладонях щеки и бороду, тягучим и долгим взглядом впился в женщину, будто впитывал ее в себя.

— Да, краса... — сказал он.

— Мабуть, скажешь, любишь? — разбирая подарки, бросила Катерина. — Дывись, Очерет, який полушалок, турецкий чи що?

— Видкиля я знаю, турецкий, немецкий ли, ни хозяйки, ни хозяина спытать уже не можно було... А вот насчет любови могу ответить одним словом — да!

Катерина плохо слушала его: под руки ей попал старинный ридикюль с латунными застежками, какие бывали на альбомах, на дне ридикюля брякнули два колечка, брошка — золотые. Она быстро сунула их за пазуху, жадные глаза Очерета заметили белый желобок на ее пухлой груди. Катерина вытряхнула из ридикюля на стол много фотокарточек.

— А це хто?

— Хто? — Очерет небрежно взял одну, другую фотографию, вздохнул. — Кажу тебе: дьячок и его семья. Вбылы их... — Он так же лениво перетасовал карточки и приказал вошедшему в горницу Танцюре бросить в печку. Тот исполнил в точности: пламя вспыхнуло ярче.

Танцюра принес таз, ведро воды, кусок стирального мыла, мочалку и, пособив стянуть запотевшую рубаху с крупного торса батьки, принялся поливать Очерета. Тот фыркал в ладони, тер безволосую грудь, плескал под мышки, с удовольствием покряхтывал.

— Месяц в бани не був, — признался Очерет, вытирая насухо белое, мускулистое тело.

— Я выйду. Весь помойся, — предложила Катерина, — простыни у меня венгерские. Помнишь, подарил, держу для тебя.

И ушла готовить вечерять.

Очерет вымылся, переменил белье, расчесал бороду и долго выдавливал прыщик у глаза, мостясь то так, то этак возле обломка зеркальца.

— Может, взять бороду ножницами по краям? — предложил Танцюра, скаля в улыбке острые и белые, словно у собаки, зубы.

— Ни! Обкарнаешь, буду як побирушка. — Очерет натянул сапоги, навесил оружие, только автомат передал Танцюре, а тот, присев на лавку в ожидании харча, зажал автоматы — батькин и свой — между коленями кривых ног.

Катерина вернулась с деревянным подносом, заполненным снедью, расставила по столу миски с огурцами и помидорами, нарезала сала и, приложив к груди каравай, отмахнула хлеб большими ломтями.

— Энкеведисты пускай по карточкам, а мы по заслугам, — сказал Очерет, оглаживая Катерину похотливым взглядом.

— Еще есть у меня печеный гарбуз, чи будете, чи ни? — предложила Катерина.

— Печеный гарбуз от нас не утече. А вот горилка... — Очерет подмигнул Танцюре. И будто по щучьему велению засияли меж самодельных мисок штофы польской водки, и мягко шлепнулись на скатерть круги колбасы. — Дакай-ка, Катря, стаканы.

Танцюра сузил глазки, опасливо прислушался.

— Може, ни, друже зверхныку?

— Може, да, Танцюра, — оборвал его Очерет и крутнул ус, — помянем за упокой душ курсантов школы. Не будет с них ни роевых, не четовых, а кто остался жив, пожелаем им здоровья и гнева... — Очерет выпил стакан водки, захрумтел нежинским огурцом и проследил, чтобы выпила Катерина. Танцюру не заставлял. Дело есть дело.

Повечеряли быстро, торопилась и Катерина. В горнице еще держались парные запахи после купания, мигала лампадка возле иконы божьей матери, из-за двери доносился густой гул голосов. Конвой тоже вечерял. Очерет проверил пистолет, вышел в стодолу и отдал распоряжения на ночь. Охрана — вкруговую. Коней держать подседланными, как просохнут потники. Обеспечить два выхода: в долину и в горы... Взглянул на небо, прочно затянутое низкой, набрякшей тучей. Как-никак, близилась осень. Еще одна подземная осень... Мысли могут лететь, как птицы, и мысли снова вернулись к белому пароходу и парусиновому креслу; в нем, удобно вытянув ноги, хорошо лежать без оружия, без сапог...

Когда Очерет вернулся в горницу, подушки и перина были взбиты, а Катерина лежала поверх одеяла, закинув руки за голову, в длинной ночной рубахе дьячихи.

Очерет мельком взглянул на свою зазнобу, недовольно поморщился, молча проверил, плотно ли занавешены окна, услыхал шарканье чьих-то шагов во дворе, прислушался — ходил Ухналь, заступивший в первый караул. Затеи Очерет присел на лавку, задул лампу, по горнице разлился розовый сумеречный свет от стекла лампады.

Катерина лежала в прежней позе, закинув руки за голову. Длинная ночная рубаха скрывала ее фигуру, только полные белые руки по локоть были обнажены. На лицо Катерины с опущенными ресницами и на руки падали розовые, мигающие блики.

— Сними, — грубовато приказал Очерет, пошуршал в бороде, — як упокойница... — И добавил более мягко, заметив покорность: — Як саван...

Понаблюдав с удовольствием, засветившимся в его небольших, глубоко вдавленных под надбровья глазах, за тем, как Катерина, снимая через голову рубаху, постепенно обнажала свое белое, сильное тело, Очерет принялся стягивать сапоги, покряхтывая и наклоняясь так, что надвое переламывался его стан.

— А ты приварил себе жира, Очерет, — заметила Катерина.

— Де ж его скинешь, лежишь в схроне, як кабан в закуте.

Очерет справился с сапогами, оглядел подошвы, потом размотал портянки и, ступая по полу широкими ступнями, отнес сапоги и портянки к печке.

— Правду кажуть, що Бугай солдата зварив в казане? — лениво спросила Катерина.

Очерет быстро обернулся, оборвал ее резко:

— Брехню слушаешь? — И спросил: — Кто сбрехав?

— Мало ли кто... — Катерина знала, чем грозит гнев батька. — Я забула, и ты забудь...

Больное место ковырнула Катерина: Очерет и сам никак не мог выбросить из головы дикое происшествие, так и стояла перед глазами жуткая картина, хоть глаза выколи. Каждому понятно, не на пользу им такая изуверская жестокость. Прослышат энкеведисты, бум поднимут: газеты, листки, митинги, радио. Такой случай разве утаишь — как воду в решите не удержишь. Только пока, до поры до времени, надо заткнуть глотки.

— Танцюра? — спросил Очерет.

— Да выкинь на шлях под колеса свои думки... Иди до мене, Очерет.

Она не знала ни его настоящего имени, ни фамилии, таков был закон подполья, только псевдо. Поэтому звала, как и все остальные, по кличке.

Очерет еще раз проверил оружие, перевесил его поближе к кровати, раздевшись, не снимая исподнего, перебрался к стенке, чтобы и оружие было рядом и зазноба под правой рукой, так было привычней...

А потом пошел деловой разговор. Ни ей, а тем более ему, не казался противоестественным такой крутой переход. Нежности остались позади, ласковые слова были забыты, пришли другие — жестокие, бесчеловечные. Катерина сообщала Очерету сведения, полученные от завербованных ею женщин.

Катерина сообщила, что мотострелковый полк, проводивший большой прочес, ушел из района.

— Ну, давай дальше.

— Выставили еще одну линейную заставу. Ну, ты знаешь.

— Знаю, проход хотят закрыть. Дальше.

— А дальше сам знаешь. — Катерина откинулась на подушках, достала из-под подушки зеркальце, оглядела лицо, шею. — Опять двадцать пять за рыбу гроши. — Капризно ударила его по голове ладошкой.

— За що? — мягко спросил Очерет.

— Наробыв синяков. Що я буду казать сусидам?

— А ты ничего не кажи. Закрой кофтой.

— Так вот же, дурень, у самого уха.

— Ну? Перевела на синяки, а дело?

— Дело такое. — Катерина спрятала зеркало, отодвинулась, чтобы лучше рассмотреть любовника. Борода старила его и отчуждала. Катерина помнила его выбритого, чистенького, в шевровых сапогах. Потом появились усы щеткой, выросли, завились на кончиках, а вот уже и борода, как у апостола. Повернется, если свет упадет, блеснет среброниточка, на голове еще больше. А ему сколько? Тридцать пять есть или нет? Ну, на сколько он ее старше? На десять? — Приехала к командиру отряда Бахтину жена. Из Львова. Молодая, кажуть, ничего себе...

— Диты есть? — заинтересовался Очерет.

— Есть диты, мальчик и девочка, остались во Львове.

— Пожалиты треба. — Очерет ухмыльнулся, и незаметно судорога дернула его щеку, так случалось всегда при излишнем волнении, контузия от кинутой в схрон гранаты. — Диты — дуже добре.

— Дитей тут нема, а жинка е, — повторила Катерина.

— Що рекомендуешь?

— То дело твое, а не мое. У лошади голова бильше.

— Лошадь я?

— Жеребчик. — Катерина приласкалась к нему, спрыгнула с кровати, прошлепала босыми ногами по чисто вымытым половицам к святому углу, дунула на лампаду. И, вернувшись, бросилась к нему на грудь. — Дывиться на мене божья маты, Очерет. Стыдно.

Глава третья

Село Повалюха, где жила Катерина, лежало вдалеке от военных операций пограничников и армейских частей, присланных командованием 4-го Украинского фронта не столько для действий против разрозненных и распыленных банд украинских буржуазных националистов, сколько для охраны мирной, развивающейся после освобождения жизни.

Но злодеи, гнусные политиканы, именующие себя друзьями украинского народа, пытались жестокостью и обманом повернуть историю вспять, вернуть помещиков и капиталистов.

Ловкие обманщики, классовые враги и деклассированные интеллигентики, работающие под сурдинку, прикрывающие свои цели болтовней о любви к украинской нации, к ее самобытности, к ее языку, всячески вредили братскому единению русских, украинцев и других народов, входящих в многонациональную семью Советского Союза.

Нельзя было оставаться равнодушным к тем, кто пытается обелить черную вакханалию бандеровщины, привнести в нее элементы жертвенности, героизма и даже рыцарства. Можно ли забыть, что украинские буржуазные националисты действовали и действуют под черным крылом империалистических разведок? Цель их — свергнуть Советскую власть, развязать войну, пойти на любые жертвы, чтобы под флагом освобождения Украины от «гнета России» позволить кучке негодяев взобраться на троп.

Бандеровщина — это бандитское сообщество — выполняла прямое указание Канариса по линии абвера о создании вооруженного подполья на освобожденных советскими войсками землях Западной Украины.

Бандеровцы должны были остаться в тылу Советской Армии и на первом этапе избегать открытых действий, а, пересидев в лесах и горах, затем устраивать диверсии: на падать на села и города, взрывать склады, мосты, убивать советских людей, чинить препятствия призыву в Советскую Армию, ликвидировать тех, кто пошел служить в нее добровольно, уничтожать их семьи, наводить террор.

Они не ограничивались действиями оружия и удавок, они проводили националистическую агитацию, выпускали литературу, листовки, изощрялись в клевете, всячески чернили тех, кто боролся с ними силой слова, кто поднимал свой голос против их черных дел...

Они шельмовали, науськивали, сеяли ложные слухи.

Десятки тысяч невинных людей убиты теми, кто громко именовал себя «Украинской повстанческой армией» (УПА).

Бандеровщина — громадное зло. Корневая система этого злого бурьяна прорастает на почве самого отъявленного национализма, доходящего до мистицизма и кликушества. Нити, связывающие банды с жителями местных сел, давно порвались, зато укрепились их связи с зарубежными кругами. Не случайно «центральный провод» перекочевал в Мюнхен, откуда и осуществлялось руководство.

Приказания привозились специальными эмиссарами, облеченными особым доверием. Принадлежавшие в большинстве своем к бывшей агентуре абвера и к службе гестапо, они, эти эмиссары, тайком переходили пока еще «рыхлую» границу и устанавливали связь по заранее подготовленным явкам.

Круговая порука, смерть за любой намек на отход от «движения», ненависть и животный страх расшатывали и без того шаткое здание националистического подполья. Но борьба все еще продолжалась. Враги стали хитрее, изощреннее, способы «внедрения», организации «пятой колонны» — тоньше. Деньги, подкуп, клевета, науськивание, ложь, игра на честолюбии — все использовалось ради достижения политических выгод.

Как некогда цыгане не позволяли себе воровать коней близ сел и станиц, где зимовали таборы, так и оуновцы старались не проводить террористических акций в районе своих стабильных становищ.

Повалюха была запретной зоной. Это была их глубинка, база разветвленных схронов, центр куреня Очерета.

Конные выезды на дальние расстояния делались редко, и то по глухим тропам. После этого рейда, предпринятого ради выяснения, куда запропастился эмиссар, рейда неудачного по своим результатам, Очерет изменил принятое с вечера решение и приказал, спрятав седла, надежно укрыть коней. Дальше скакать было некуда. По прибытии Бугая с «эсбистами» было постановлено замести следы и ждать посланца из Мюнхена в районе села Повалюхи, куда была дана явка.

После буйно проведенной ночи Очерет выспался в краивке, оборудованной под стодолой, а на рассвете покинул приятное убежище и «рассосался» вместе с ядром своей боевки.

Катерина попрятала, куда могла, подарки, еще раз полюбовавшись на них, переоделась в будничное платье и пошла управляться по хозяйству. Выдаивая красномастную корову, под шум струй, бьющихся в жестяную цибарку, она восстанавливала в памяти жгучую ноченьку, закрывала очи от блаженства, недавно пережитого, но уже далекого, будто и было все это сто лет назад. Задав пойла и вычистив из-под коровы, Катерина вернулась в хату, присела на лавку и, вслушиваясь, как постреливают сырые буковые поленья в плите, размечталась.

Обещал Очерет забрать ее с собой за кордон. По его словам, куренного намерены перевести в Мюнхен, в «центральный провод». Приказ об этом должен был доставить связник, которого с жадным нетерпением ждал Очерет. Встретить связника поручили Катерине — ей был дан пароль. Прошли сроки, а мюнхенского посланца все нет и нет. И Очерет кипит от нетерпения, да и Катерине обрыдло ждать. Не раз ей казалось — кто-то условным кодом стучит в ставню, вскакивала, приникала к стеклам — никого. Пока никого...

Не знала, да и не могла все знать Катерина... Во время последней встречи с Очеретом, в жарких откровенных беседах, когда куренной изливал ей свою душу, Катерина поняла одно: предвиделись большие перемены. Очерета якобы прочили на вывод за кордон для переорганизации оуновцев и еще для каких-то важных дел.

А пока от нее требовалось принять «представника» «головного провода» и получить от него инструкции. А это было не просто. Судя по намекам, по косым взглядам баб и мужиков, деятельность ее не оставалась тайной. Пограничникам все чаще и бесстрашнее помогали селяне, особенно молодежь, ее труднее было запугать, она дерзко шла на риск. В Повалюхе, правда, не было комсомольцев, и, может, потому не организовался отряд «истребков», а вот в других, более крупных селах уже приходилось побаиваться истребительных отрядов.

Ожидаемый представитель из-за кордона будто сквозь землю провалился. Как намекнул Очерет, возвратившись из разведки, дело запуталось, и потому следовало быть осторожней. Куренной не исключал подсадки энкеведиста и предупредил Катерину, чтобы смотрела в оба.

Не могла знать Катерина, что Бугай выслал своего агента Кунтуша с напарником для тайной охраны связника «головного провода». Кунтуш должен был неотрывно следить за эмиссаром на всем пути его следования к «живому» пункту связи — Катерине. Его задача: охрана эмиссара, но в случае измены («если связник завернет к энкеведистам») — ликвидация. Кунтуш, сопровождая связника «тайным доглядом» до Повалюхи, где намечался привал, был обязан обо всем сообщить Бугаю.

А вот все расшаталось. Пропал связник — как в воду канул. И молчал Кунтуш. Откуда было знать Катерине, что Устя, комсомольский вожак из Скумырды, действуя по своей инициативе, поломала план проводки «важного селезня» и помогла захватить его.

Нет, не Устя стала причиной гибели Митрофана. Его все равно не миновала бы кара: Кунтуш открыл измену Митрофана и казнил его вместе с сыном.

Может, поторопился Кунтуш и сам поплатился за это — попал в руки прикордонников, может, и план проводки эмиссара выдал и пароли... Терялась в догадках Катерина. Разве могла она знать, что Устя сумела «навести» на засаду «важного селезня»? Разве могла знать Катерина, что связник «головного провода» все-таки угодил за решетку?.. Тщетно, в безуспешных поисках метались очеретовцы, не понимая, что произошло, почему все получилось не по намеченному плану.

Не знала обо всем этом Катерина, небо для нее пока было бесхмарно, тихая улыбка, бродившая на ее полных губах, говорила о душевном покое. Любуясь подарками, она ни на минуту не задумывалась о возможном возмездии. Ее не обуревала тревога. Мысли ее полнились мечтами о будущей сладкой жизни за кордоном, светлых, солнечных волнах, о белом пароходе... Все было сказкой, потому что никогда не видела Катерина ни моря, ни белых пароходов, ни других городов, кроме захолустного Богатина. Сладко отдавались в ее жадной душе манящие речи ее пылкого, бородатого полюбовника.

Глава четвертая

В это время в штабе куреня, в оборудованном еще немецкими саперами бункере, проходило совещание.

Бункер был вырыт в лесу и за три года настолько зарос поверху, что никакая, даже самая наилегавейшая собака не сумела бы его обнаружить. Вход отстоял от схрона примерно на расстоянии двадцати метров и выходил к обрыву ниже теклины ущелья с вечным водопадом горной струи, такой хрустально чистой, какая бывает, пожалуй, только в Карпатах. Бункер имел проточную воду, журчавшую в специальном желобе-отводе, и выводил бытовые отходы не в ручей, а в подземные щели.

Танцюра сумел шикарно обставить комнату батьки. Ковры лежали внакид. И какие ковры! Сапог тонул в них по лодыжку, и если бы не запахи плесени... Аккумуляторный свет зажигался в необходимых случаях, а обычно держали лампы и свечи. Приток свежего воздуха обеспечивала пробитая по грунту вентиляционная труба, выходившая также к обрыву.

Рядом находилась комната «эсбистов», где главенствовали Бугай и его помощники. Там было поскромнее, но тоже не скупо. У «эсбистов» стояла пирамида с оружием, и до самого потолка лежали ящики с боеприпасами. Была еще комната в схроне — там жили, правда, тесновато, окруженцы батьки, старшим среди них был Танцюра. Нужда заставила вырубить еще одну подземную «пристройку» — для продовольствия и кухни. В «пристройке» не было бетона, стены сочились сыростью, особенно ранней весной или дождливой осенью, но с этим приходилось мириться. Было не до жиру...

В такой необычной для нормального человека обстановке существовала кровожадная банда. Никто из них не удивлялся своей праздной жизни, люди, посвятившие себя разбою, кормились за счет труда других людей, которым бандиты якобы готовили прекрасное будущее. Такими под земными гарнизонами и их обитателями распоряжались лица, живущие далеко за рубежом, в комфортабельных условиях городского быта, люди, тоже ведущие праздную жизнь, оплачиваемую валютой. Центральное руководство — кучка негодяев — придумывало фантастические, кровавые планы и приводило их в исполнение руками вот таких очеретов и бугаев, лишенных покоя, чести, отупевших от убийств и преследований; людей, обреченных как физически, так и духовно.

Пройдет время, и все это якобы «рыцарское» братство распадется, отвалится от живого тела народа, как отваливаются гнилые струпья от выздоровевшей кожи.

Подполье захиреет, Степана Бандеру отравят цианистым калием, исчезнет с лица земли и Мельник, по кличке Консул; и само население, создав сеть истребительных батальонов и групп содействия борьбе против националистических банд, поведет решительную борьбу против бандеровцев. Стойкие и отважные объявятся бойцы-патриоты уйдут из лесов принудительно мобилизованные оуновцами обманутые селяне, откроет партия коммунистов им глаза, увидят они глубокую бездну, к которой подвели их националистические вожаки. Простит Советская власть заблудших, даст работу, обеспечит нормальную жизнь и не откажет принять в ряды бойцов тех, кто захочет искупить вину свою в вооруженной борьбе против бандитов УПА, которая развалится как организационная единица, а главари бросятся врассыпную, просачиваясь через границу, пробиваясь под крылья иностранных разведок, чтобы действовать против Советской Украины из эмиграции, через десятки новых организаций, партий и групп, диверсионных школ... Идеологический кризис в зловещем лагере украинских буржуазных националистов, взаимная грызня, сопутствующая растленным предателям, не помешает их хозяевам подстегивать, будоражить, вредить, засылать шпионов и террористов, старательно гальванизировать политические трупы и антинародное движение, обреченное на провал. Народ презрением ответит на все эти попытки потребует законной кары изменникам Родины, как бы они ни юлили, ни прикидывались, в какие бы одежды пи рядились...

Очерет держал в своем повиновении свыше двух десятков роев, забазированных в лесах и горах. Каждый рой располагал тайными подземными убежищами, складами оружия, боеприпасов и продовольствия. Кроме личного стрелкового оружия, бандеровцы имели минометы, станковые, ручные и крупнокалиберные пулеметы.

«Бандоформирование» — так значилась в оперативных документах погранвойск группа Очерета. По своей численности она представляла курень, то есть полк. Кроме людей, внесенных в списки, Очерет располагал несколькими распыленными по хуторам и селам четами и кущами, то есть мелкими начальными формированиями.

С чем можно было сравнить бандеровщину? С махновщиной? Нет, куда той! Махновщина, державшаяся на анархии и дикой удали, не имела твердой организации. Стихийные силы метались, как ураган по степям, и так же, как ураган, исчезали.

Нестор Махно возглавлял тоже контрреволюционную вооруженную борьбу анархистов и кулаков, собранных а банду. Махновцы также вербовались из уголовников, авантюристов, кулаков, их действия сопровождались диким разгулом, грабежами, погромами... Они также беспощадно расправлялись с советскими активистами и коммунистами. Антинародная по своей сути, махновщина, так же как и бандеровщина, не могла опереться на широкие массы. У Махно были бородатые теоретики, но излияния их эфемерной программы улетучивались очень быстро и всерьез не принимались. Махновщина лютовала на свой страх и риск, металась ураганным ветром по степям Украины, сбивалась в свой некоронованный центр Гуляй-Поле, родину батьки Махно, буянила, лютовала, рассыпалась, снова собиралась в шайки. С ней расправились быстро советские войска после того, как очистили Крым от Врангеля.

Бандеровщина выкармливалась издавна, поощрялась, субсидировалась, обзаводилась проверенными вожаками, выпекаемыми иностранными разведками. Коновалец ли, Мельник ли, Бандера ли, не суть важно, это были антисоветские агенты, купленные и перекупленные.

У бандеровщины, независимо от того, кто ее возглавлял, были требовательные и неглупые наставники, налаженная система руководства, провокационные лозунги и система угроз, действия страхом. Страх, вызываемый террором, беспощадностью, мог парализовать волю тех, кто чувствовал себя беззащитным перед лицом этой жестокой мафии. Гитлеровская разведка оставила бандеровцам оружие, боеприпасы, обмундирование, установила с ними связь через специальных эмиссаров. Наставники бандеровщины не говорили о классах, им это было невыгодно, но костяк банд состоял из представителей разгромленных классов, тех, кого Советская власть лишила привилегий, нетрудового дохода, из авантюристов, искавших легкой поживы.

Задачи бандитам ставились центральным руководством по всем правилам канцелярии, с номерами и датами.

Вот, к примеру, выдержки из инструкции «центрального провода» ОУН, датированные 11 августа 1944 года:

«Вести борьбу против мобилизации в Красную Армию путем подачи фальшивых списков, массовой неявки в военкоматы, организации побегов и т. д.».

«Немедленно подготовить хорошие склады для укрытия хлеба. Населению оставлять лишь столько, сколько необходимо для личных нужд. Всякие злоупотребления со стороны крестьян карать смертной казнью».

По отношению к населению, поддерживающему мероприятия Советской власти, эта же инструкция предлагала: «Ликвидация их всеми доступными методами (расстрел, повешение и даже четвертование) с запиской на груди: «За соучастную работу с НКВД».

Очерет был командиром куреня, Бугай — референтом «службы безпеки», в его ведении, кроме группы «эсбистов», была и своя агентура в населенных пунктах. Функции СБ исполнялись наиболее проверенными и жестокими людьми, им надлежало вести не только разведку и контрразведку, но также допросы, пытки и казни. Как ни высок был пост куренного, но даже Очерет вздрагивал, когда к нему неожиданно, без вызова, входил референт СБ с расстегнутой кобурой и увесистым «буком» в руке.

Сегодняшний совет проходил при полном единогласии.

Гнида, исполнявший роль начальника штаба, доложил схему очередных крупных операций — акций: налет на село Поляницы с целью разгрома местного истребительного отряда и уничтожение бойцов железнодорожного батальона, ремонтирующих размытые осенними паводками пути. Обсудили в деталях, назначили и вписали в документ ответственных лиц.

Бугай развернул свою тетрадку, долго прокашливался, отпил воды из стакана и резким голосом стал уточнять доклад Гниды, после каждой фразы прикрывая тетрадку грязноватой, заросшей рыжеватыми волосами рукой, вглядывался в своих сотоварищей. Каждое его задание брызгало кровью или затягивалось удавкой.

— В селе Поляницы треба вбыть две семьи. — Бугай подвинул к себе лампу, нетвердо назвал фамилии.

— За що? — Очерет побарабанил пальцами по столу.

— Дитей послали в Красную Армию... — Бугай потянулся, хрустнули суставы. — Як?

Очерет махнул указательным пальцем — это означало согласие.

— Давай дальше!

— Дальше треба зныщить семьи до самого корня, — хрипло и заранее приготовившись к схватке, сказал Бугай.

Прошлый раз вопрос оставили открытым: куренной потребовал проверки, потому что в этом селе родился Бугай, и Очерету представилось, что «эсбист» из мести сводит личные счеты.

— Ты маешь на увази{9} село Буки? — сухо спросил куренной.

— Угадал, — буркнул Бугай и отстранил Гниду, пытавшегося заглянуть в его малограмотные записи. — Буки. А що? Треба вбыть Басецкого, его дочку...

— Сколько дочке? — спросил Очерет.

— Одиннадцать.

— Дальше... — Снова взмах пальца.

— И вторую дочку, замужнюю, и ее дочку...

— Сколько второй дочке? — спросил Очерет.

Вопрос не понравился докладчику.

— Ты же чув раньше, сколько кому? Був уже доклад... Що я, загс? Старшая с двадцать сьомого. Заодно и сосунка ее, куда дите без мамкиной титьки. — Бугай, устыдившись своей мягкости, скверно выругался. — Вбыть усих, шоб другим не було повадно. Село рокоче, ходят агитаторы до колгоспу... и Басецкий — голова всему. Вбьемо Басецкого, и уси втянут языки. Така моя думка. Не знаю, як вы... — И опять выпил стакан воды, высморкался в пальцы, вытер их о голенище сапога.

Очерет задумался. Эта мучительная пауза означала многое: давала трещину некогда крепкая, как гранит, дружба Бугая и Очерета. Но Очерет был неглуп и знал: ломить напрямик — не самая лучшая тактика.

— С Басецким все, — завершил он. — Ще кого?

— А тут по мелочи того, другого. Мы вынесли на обсуд тилько семьи... — Бугай кивнул на Гниду, свернул тетрадку в трубочку, засунул за голенище.

— Ты кончил, я начну... — Очерет с важной медлительностью, будто из сокровенных тайников добывая каждое слово, предложил открыть акции против начальника пограничного отряда Бахтина, принявшегося рьяно выводить подполье.

— Вбыть его? — спросил Бугай.

— Вбыть его можно, — согласился Очерет. — Тилько як его вбьешь? Вин, як ежак в щетине. Пока его вбьешь — и сам отойдешь в гости к Михайле Архангелу. Треба начинать с жинки. Диты у них во Львове, а жинка тут...

— Вбыть жинку? — снова спросил Бугай, туго воспринимавший замысловатый ход мысли своего вожака.

— Ни. Треба ультиматум, — важно заявил Очерет, и все прислушались к нему, веско ощутив такое сильное слово.

— Ультиматум? — повторил Бугай, ставя ударение на последнем слоге.

Гнида поморщился в улыбке, но быстро ее убрал. Бугай поймал гримасу, насупился.

Очерет разъяснил смысл ультиматума. Надо послать Бахтину подметное письмо-трезубец с угрозой убить его жену, если он не прекратит активных акций.

Подмет поручили написать самому грамотному — Гниде.

Гнида присел к столу возле тускло подмаргивающей аккумуляторной лампочки и принялся строчить записку-угрозу. Совет постановил убить жену Бахтина, если начальник отряда не утихомирит свой служебный пыл. Каждый из подавших голос на совете понимал, что офицер-пограничник не может изменить своего поведения. Угроза, конечно, не подействует впрямую, но до сердца дойдет, создаст нервозность, и пауза, заминка в преследовании бандеровцев обеспечена. А эта пауза нужна им как воздух: именно в это время мог прибыть долгоожидаемый эмиссар. И тогда все могло измениться. Тогда, возможно, вызволят боевки из котла, сгрудят их где-то в более безопасном месте. Может, дадут команду укомплектовывать курени за кордоном. А слухи были: добре начали помогать американцы и англичане.

Гнида свалил голову набок, прикусил язык и, пришептывая бескровными губами, шмыгая длинным носом, вписывал строку за строкой тонкой ученической ручкой.

Неказистый на вид сынок крепкого кулака Гнида был самым лютым зверем в группе Бугая, и ему принадлежало изобретение различных способов казни. По его совету четвертовали, «как Пугачева», директора совхоза за то, что тот ударил в набат, спасая коней и склад от налета банды. Много коней тогда побили, скирды запалили, а директора Гнида рассекал живого на куски специально наточенным тут же, на круговом точиле, клинком.

Наконец Гнида отложил ручку, подул на бумагу, на пальцы и вопросительно взглянул на Бугая.

— Читай! Що ты там пашкарябал? — Очерет уперся щекой в кулак, склонив в сторону Гниды голову, приготовился слушать.

Гнида приосанился, подвинулся поближе к свету, откашлялся, под рубахой шевельнулись острые лопатки.

Он читал с достоинством, медленно, многозначительно повышая голос там, где были вставлены гнусности, отрывая глаза от бумаги, проверял впечатление. Лица слушавших его людей были непроницаемо замкнуты, а Бугая даже подремывал: он был противником всякой переписки в простом деле — убийстве.

Закончив, Гнида передал послание Бугаю и не спеша вытянул кварту холодной воды. Мелкие змейки синеватых жилок заметно трепетали у его коротко выстриженных висков, кожа мучнисто-серого лица порозовела.

Бугай бумагу не взял, лишь толкнул ее Очерету, и тот, понимая важность момента, скупо похвалил сочинителя за стиль, упрекнул за дурные слова («Що там о нас могут подумать шановные товарищи»). И лишь после столь содержательной критики, позволившей ему собраться с мыслями, твердо завершая речь, предложил свою редакцию, более внушительную и лаконичную, заметив, что письмо должно содержать главное — угрозу и быть коротким — чтоб его можно было проглотить при провале.

— Бери перо и пиши, — приказал Очерет. — «Мы за тобою дивимось»{10}. — Куренной махнул пальцем сверху вниз. — Ставь восклицательный. И после знака: «Як не скинчишь зныщать нас, — твою жинку убьемо». Як?

Бугай посопел, повел мутным взглядом, промолчал. Это не понравилось куренному. Заручившись согласием совета, он приказал перебелить бумажку и, позвав Танцюру, распорядился подавать ужин.

Тот бросился на кухню, и тут же появилась жареная свинина, острые закуски и водка.

На уголочке стола, свободном от блюд, Гнида на куценьком клочке бумаги умещал решение совета — приговор.

Закончив письмо, он передал бумагу куренному. Тот вытер пальцы рушником, взял бумагу, перечитал внимательно и изобразил в конце записки трезубец. Подписи своей не поставил.

Постановив умертвить незнакомого им невинного человека, эти одичавшие от зверств бандиты продолжали пить водку и есть обильную, жирную пищу, добытую грабежом.

Отвалившись от стола и почистив зубы, они лениво курили махорку, изредка перебрасывались фразами, устраиваясь в своем логове для долгого сна; ни приговор, ни смертная казнь невинного человека для них уже не существовали — они были вчерашним днем.

Глава пятая

Бугай не откладывал срочные дела в долгий ящик. Выспавшись после сытного обеда, он приказал вызвать к себе Гниду и один на один с ним, потягивая кислый квасок и обсасывая концы своих мягких усов, размышлял, кого послать с подметным письмом.

Гнида вел список активистов подобного рода с характеристиками, обозначенными условными значками в маленькой затрепанной книжечке. Бугай знал людей и без записей, но к мнению Гниды прислушивался.

Остановились на Ухнале, который имел в Богатине, где располагался штаб отряда, свою зазнобушку, молодайку, завербованную по «женской сетке». Ей дали кличку «Канарейка».

Ганна (так звали Канарейку) недавно нанялась приходящей прислугой в дом самого подполковника Бахтина.

Все складывалось удачно, и Бугай не скрывал своего удовольствия.

— Бачишь, Гнида, як треба робыть?

— Ну, уж вам-то!.. — Гнида подобострастно заулыбался. — Вы на сто метров в землю бачите, а то и глубже...

— Годи{11} тоби! — остановил его Бугай. — Треба вызвать Ухналя и дать ему вказивку{12}.

Гнида кивнул в знак понимания, подождал: что-то еще хотел сказать начальник «эсбистов». Догадка Гниды подтвердилась.

— А що Ухналь меченый, ничего? — нетвердо усомнился Бугай.

— Меченый?

— Ну да, косой, морда распахана, шрам, — пояснил Бугай. — Примет у него вагон и две мажары.

Гнида понял, чем был озабочен Бугай.

— Зато Ухналь имеет свои преимущества, — с уверенной деловитостью начал Гнида, — хотя он еще и прихрамывает, то есть действительно приметен, но... Ухналь — инвалид фактический, а раз так, он вне подозрений. Никто не заподозрит в нем боевика. Бумаги мы ему подыщем — пальчики оближешь...

Гнида поднаторел в увертливой дипломатии. Ему ничего не стоило окончательно рассеять сомнения вожака и получить его согласие. А дело оформления было поставлено хорошо, имелись специалисты, кроме того, в отдельном сундуке навалом лежали необходимые документы.

Таким образом, для доставки подмета был утвержден Ухналь, охотно принявший поручение. По линии службы «безпеки» Ухналь был вне подозрений. Бездумная исполнительность и жестокость, наиболее ценные черты оуновского кадровика, проверялись на самых крутых поворотах. Преданность куренному ввела его, рядового, в состав личного конвоя Очерета: Ухналь как телохранитель посылался на акции лишь тогда, когда получал приказание лично от Очерета.

Ранения, а ими не прочь был козырнуть конвоец, получил он случайно. Когда Ухналь злодействовал еще на Галичине, пограничники выследили и накрыли его боевку на привале: вымотанные погоней бандиты мертвецки спали.

Ни одного выстрела не успел сделать Ухналь в ночной суматохе. Его спасли быстрые ноги. Убегая задами села, он с маху налетел на перевернутый плуг, споткнулся и при падении напоролся на лемех, располосовав лицо чуть ли не надвое и повредив ногу. Кое-как завязав рану исподней рубахой, Ухналь дополз до единомышленника, державшего на тракте шинок. Лечиться надо бы, но чем? Разве что кукушкиной слезой. Потому-то правый глаз вытек до самого донышка, а рану затянуло грубо, да и сломанная нога срослась, как ей захотелось.

Несмотря на такие неудачи, Ухналь не потерял не только бодрости духа, но и молодцеватости. Высокого роста, сухотелый, в плечах — косая сажень, шрам заявлял о мужестве, выбитый же глаз, как уже было сказано раньше, прикрывался начесом. А хромота, что ж тут такого для справного по всем остальным статьям мужчины? Ухваль остался в когорте первого удара, стараясь в стрельбе дойти до высот меткости — бить не визуально, а на звук. Так стрелял из известных Ухналю оуновцев только Капут. Кличку эту дал Капуту шеф-гаулейтер еще в ту пору, когда немцы готовили в специальной школе близ Зальцбурга в Дахштейнских горах шпионов, диверсантов и террористов.

Ганна приворожила Ухналя своей неяркой, тихой красотой и васильковыми очами. Сам Ухналь, буйный и порочный, искавший обычно легкой любви, изменил своему характеру, найдя в молодой вдове те качества, которые в нем самом отсутствовали.

Редко, очень редко удавалось Ухналю вырваться на свидание. Не стал обманывать Ганну конвоец страшного Очерета, признался, кто он, хотя знал, что нарушает клятву.

Узнав его тайну, Ганна испугалась. Она мечтала о своем гнездышке, семье, детях, а с Ухналем ее ждала страшная тьма. Ухналь пытался соблазнить ее перспективой, сбивчиво и неуклюже разъяснял рыхлые идеи подпольных схронов о будущей «самостийной Украине».

Ганна, не пытаясь понять Ухналя, отвергла его.

Она показала листовку райкома и райисполкома, где описывалось показание одного из злодеев, принимавших участие в убийстве семьи колхозника Коршняка, проживавшего на Тернопольщине:

«Зашли в хату Коршняка, увидели перепуганную его семью. Жена стояла возле печи. Притулившись к матери, стоял хлопчик. Семилетняя дочка спала на кровати. Когда они увидели нас с ножами в руках, начали кричать. Тут же сразу Гайда схватил за голову жену Коршняка, ударил ножом, и она упала. Тогда Гайда повернулся ко мне и сказал, чтобы я дорезал ее, что я и сделал, а он схватил хлопчика и стал резать. Хлопчик сильно упирался, кричал, но Гайда продолжал его резать. Крику его больше не было слышно, он что-то шептал, захлебываясь кровью, и слова его были непонятны. Крик матери и хлопчика разбудил девочку, которая спала; она бросилась с плачем к мертвой матери, обнимая ее своими ручонками. Тогда Гайда с ножом в руках наклонился над ней. Она стала защищаться, загораживаясь ручонками. Она убежала на кровать: другого места, чтобы спрятаться, не было. Гайда схватил девочку на кровати и начал ее резать, не обращая внимания на ее слезы и мольбы: «Дядя, не убивайте меня!..»

Ухналь не дочитал до конца листок, задумался.

— Це не нашего куреня и не в нашем крае, — сказал он.

— А у вас не так? — И Ганна принялась перечислять злодейства.

— Наша власть должна быть страшной, — повторил Ухналь слова, бездумно заимствованные у своих вожаков. — Потрибна жестокость, Ганна.

— Так люди проклинают вас за жестокость!

— Цього не треба боятысь.

— Та за що так? — с сердцем вырвалось у Ганны.

— Мы должны добиться, щоб ни одно село не признавало Радянськой влады. Мы за незалежну неньку Украину, — снова упрямо повторил Ухналь и прекратил бесцельный спор, хотя и почувствовал в словах Ганны убийственную правду.

И все же он попытался окрутить Ганну знакомым способом. Он навел на нее Катерину, и та через своего резидента подобрала к ней ключик, завербовала Ганну.

Став соучастницей, Ганна потеряла покой.

Мария Ивановна, ее соседка, сорокалетняя женщина, страдающая слоновой болезнью, просто диву давалась перемене, внезапно происшедшей в Ганне.

— Ты чего закручинилась? — допытывалась она. — Коли хвороба, объясни мне. Найдем лекаря, что ж я, даром служу в лекарне?..

— На мою боль не найти лекаря. — Ганна уклонялась от прямого ответа, знала: за разглашение тайны — удавка.

Однако сердобольная медсестра помогла Ганне в другом — она рекомендовала ее жене начальника пограничного отряда.

А получилось так. Марию Ивановну прислали из больницы поставить подполковнику банки. Справившись с делом, она своим женским глазом заметила неаккуратность на кухне, вымыла посуду, вычистила толченым кирпичом сковородки и кастрюли, постирала кухонные полотенца.

Вероника Николаевна хотя и кочевала вместе с мужем, но мамочки — своя собственная, а потом свекровь — избаловали ее. Веронике было тридцать два года, заглядывая вперед и с ужасом представляя себя «сорокалетней старухой», она берегла себя, свои руки, следила за прической, был грех: ревновала мужа. Не имея особых на то оснований, она старалась долго не оставлять его одного, чтобы не подвергать соблазнам, помня, что береженого и бог бережет. Вероника Николаевна и сюда приехала из Львова, заглушая чувство страха; чего только не наговорили ей о рыцарях трезубца. Двоих детей она пока оставила на свою мать.

Бахтин любил жену именно такой, какой она была, и хотя за работой скучать было некогда, все же тосковал в одиночестве. Но когда Вероника Николаевна приехала, вместе с радостью пришла и тревога. И тут неожиданно объявилась Мария Ивановна с предложением.

— И не думайте делать все сама, Николаевна, — певуче, медлительно, с расстановкой выговаривая слова, убеждала она. — Домашнее хозяйство затянет, состарит, чадом пропитает насквозь. Хорош сазан в сметане, а ежели от таких волшебных пальчиков будет разить рыбой... — Она закатила глаза, оборвала довольно ясный намек, заставивший сильнее забиться ревнивое сердце Вероники Николаевны. — Сейчас вы куколка. Платьице, как у гимназистки, золотая цепочка, фигурка — дай бог каждой в восемнадцать. А прикуетесь к плите?.. А Ганна чистая, прилежная, пирожков напечет — язык проглотите, ряженку заквасит, постирушки-прибирушки, и знать ничего не будете. Милуйтесь, красуйтесь! Пока молодые, только в поворковать. А бандитов не бойтесь. Что они вам? Читала я про тигров, живут в лесах, в горах. Кто тигров тех видел? Что они, в кино ходят, в баню иль на базар? Живут в своих чащобах — и пусть... Кому надо, тот и пошлет пулю в того тигра. У нас город. Идешь по улице, туда глянешь — солдат, обратно — солдат. Куда им, зрадныкам!

Медсестра ушла. А вскоре в квартире Бахтиных появилась тихая, молчаливая молодая женщина с васильковыми очами, такими грустными и даже напуганными, что смотреть в них иногда становилось невмоготу отзывчивой и беспечальной Веронике Николаевне. С этим приходилось мириться — зато в домике все засверкало, а муж охотно выгадывал время для обеда, искусно приготовленного Ганной.

— Не знаю, как и отблагодарить Марию Ивановну, — говорила Вероника Николаевна.

Все складывалось хорошо. Дом у Вероники Николаевны наладился, она уже подумывала вызывать детишек из Львова, пока те еще не пошли в школу. Из-за одного молока, да творога, да яиц-крашенок стоило приехать сюда.

И вот, казалось, все так удачно сложившееся неожиданно пошло вкривь и вкось.

Ганна впустила прибывшего к ней Ухналя не как своего ухажера, а как связника, знавшего секретное слово. Впустила и насмерть перепугалась.

— Уйди! — умоляла она.

— Не могу, пока не выполню задачу.

— Не хочу знать твоих задач! — Ганна обеими руками закрыла себе уши. — Не хочу! Не хочу!

Ухналь невозмутимо наблюдал за ней. Разлука распаляла его, в голову стучалась наглая мысль: «Крути ей руки, Ухналь, на перину, была не была». Но второй человек, осторожный, расчетливый исполнитель, требовал другое: «Пока не трожь». Подметное письмо, спрятанное за пазухой, жгло волосатую грудь.

— Мои задачи — твои задачи... Канарейка.

Вздрогнула молодица, услышав свою кличку, побледнела.

— Що треба? — спросила она, не открывая лица.

Ухналь повел белесой бровью, проверил, как висит чубчик над пустой глазницей, и левой рукой полез за ворот холстяной рубахи, вынул теплый клок бумаги.

Ганна бессильно опустила руки, опасливо наблюдала. Вопросы задавать она не имела права, раз названо ее псевдо, и перед ней сидел не просто парубок, а представитель загадочного и страшного «провода».

— Оцю гамагу треба подкинуть твоему хозяину.

— Що в ней? — не удержалась Ганна.

— Ни я не знаю, ни ты знать не должна, Канарейка.

Услышав вновь свою кличку, да еще произнесенную с издевкой, Ганна заплакала.

Ее слезы тронули очерствевшее сердце бандита.

— Хай они плачут, Ганна. Утрись!

— Що мэни робыть?

— Я вже сказал. — Ухналь погладил ее на этот раз покорное плечо. — Дала бы мне согласие, я бы... — Он не договорил.

Ганна вскочила, бледное лицо ее вдруг порозовело.

— Тебе? А кто ты?

— Ухналь! — Он ткнул пальцем себя в грудь.

— Имя твое, фамилия? — с отчаянием выкрикнула Ганна.

Ухналь пожал плечами, деланная улыбка раздвинули его широкие, обветренные губы. Он шагнул к Ганне, остановился, широко расставив ноги и упершись кулаками в бока.

— Я — Ухналь!

— Ухналь? Конячий гвоздь? — Она невесело усмехнулась, дерзко вскинула глаза на развязно подбоченившегося парня. — Да як же я пойду за тебя? За человека без имени?

Ухналь, подступая к ней, ядовито процедил сквозь зубы:

— Так и ты же Канарейка. Коли Ухналь тебе не в копыто, хай буду Кенарем, га? — Он ломко, безрадостно хохотнул. Его единственный глаз был строг и печален.

Ганна увидела это и пожалела его.

— Нэма нам людского счастья, коль птички мы, Кенарь. И ты и я в клетке. В одной вместе аль розно в двох, дэ счастье?

Ухналь опустил голову, тяжело вздохнул и, ничего не ответив, принялся шарить в кармане: искал кисет.

— Ну, и що, Кенарь?

Ухналь приклеил к губе бумажку, набрал в ладонь турецкого желтого табака, помял его щепотью.

— Можу сказать одно. В такой сучьей свадьбе не буде нам доли. И двомя руками узла не развяжешь... — Скрутив цигарку и запалив ее, добавил уже в приказном тоне: — Подкинешь додмет. На! — И передал письмо.

— Ладно. — Не осмелившись ослушаться, Ганна взяла бумагу и сунула за лифчик. Так страшная беда нависла над семьей, которая приютила ее и ничего, кроме добра, ей не сделала. Позже, услышав о содержании письма, Ганна ужаснулась: она знала жестокие нравы мрачного подполья.

— Куда мне его положить? — спросила Ганна, уходя к восьми часам на работу. — В почтовый ящик?

Ухналь согласился и скрылся в заброшенном сарае: он мог вернуться в схрон, лишь убедившись в том, что подмет дошел до адресата.

Ганна, подойдя к дому Бахтиных, оглянулась, достала из-за лифчика бумагу и сунула ее в почтовый ящик, сделанный из ясеневого дерева еще бывшим хозяином дома, провизором Нейбахом, убитым фашистами. После этого Ганна дрожащими пальцами достала из сумочки ключ, открыла дверь. Входя в квартиру, переобулась в домашние туфли и тихо, с затаенным дыханием прошла на кухню.

Подполковника Бахтина уже не было, возможно, он и не ночевал дома. Вероника Николаевна спала. «Матерь святая богородица, спаси и помилуй», — беззвучно повторяла Ганна, принимаясь разжигать дрова в печке. Вскоре проснулась и хозяйка, окликнула Ганну, и та, войдя к ней в комнату, застала ее у зеркала: Вероника Николаевна причесывалась.

— Доброе утро, Ганнушка! — приветливо поздоровалась Вероника Николаевна. — Ну-ка, посмотри на меня! Голубушка, да на тебе лица нет!

— Голова... усю ночь... — пролепетала Ганна. — Може, на грозу, а то на дождь...

— А может, любимого завела? — Вероника Николаевна поднялась, обняла ее, заглянула в глаза. — Боюсь, отберет тебя у нас твой коханый... А я уже к тебе привязалась. Давай с тобой кофейку попьем, вдвоем, хочешь? И голова пройдет...

Трудно было выдержать Ганне эту ласку, слезы чуть не брызнули из ее глаз. Вероника поняла это по-своему, погрозила ей пальцем.

— Нелегко быть молодой и красивой, Ганнушка. Нелегко, но приятно...

В половине одиннадцатого подполковник Бахтин подъехал к дому, чтобы после бессонной и тревожной ночи, проведенной за городом, немного перекусить, взбодриться кофе и вновь бежать в штаб.

Бахтин открыл почтовый ящик, вынул газеты, письмо от тещи и какую-то смятую тонкую бумажку, которую только по старой чекистской привычке не выбросил, а развернул, и брови его приподнялись, губы затвердели.

«Веронике не показывать... — Решение было принято молниеносно. — Только не подать вида». Но, к счастью, Вероника, занятая собой, ничего и не заметила.

Ганна подала на стол завтрак, как обычно молча, потупив глаза. Вспыхнувшее было у Бахтина подозрение исчезло. Ганна всегда такая: покорная, задумчивая, грустная.

Он все же спросил:

— Кто приносил газеты?

— А я не бачила, — ответила Ганна и вышла.

— Кто приносил? Почтальонша. Кто же еще? — проговорила Вероника Николаевна. — У тебя письмо от мамы? Что ж ты молчишь?

Бахтин отдал жене письмо, выпил кофе, выкурил папиросу и, поцеловав Веронику Николаевну в щеку, ушел.

В комнату, где допивала свой кофе Вероника Николаевна, вошла Ганна с плетеной кошелкой в руке, сказала, что идет на базар.

Там она купила телятины у сивоусого селянина, дыню у перекупщицы и десяток головок сладкого лука. А в голове тревожно билась одна мысль, тяжело стучала в висках. Увидев военный патруль, Ганна приостановилась, пропустив солдат, свернула в переулок и дворами уже не дошла, а добежала до своего домика. Мария Ивановна была на работе, никто не помешал ей проскользнуть в сарай и сообщить Ухналю о выполнении задания.

Ухналь начальственно строго выслушал ее, уточнил кое-какие подробности, чтобы не ударить лицом в грязь перед Бугаем.

— Спасибо, Ганна, — поблагодарил он и, понимая своим тугим умом, что этого мало, добавил: — Ненька Украина тебя не забуде.

Поплевал на пальцы, принялся натягивать сапоги.

Чуб упал на лоб. Ганна, сжав сцепленными руками колени и упершись в них подбородком, страдающими глазами наблюдала за всеми неторопливыми движениями парня, разбудившего ее чувства.

— Чего так на мене дивишься? — спросил Ухналь.

— Жалию тебе...

— Жалиешь? — Ухналь невесело оскалился. — Дарма{13}. Ще не скоро с меня холодец зварють.

— Який холодец? — переспросила Ганна.

— Як с того прикордонника... — И он рассказал о страшном событии в селе Крайний Кут, рассказал без насмешек, горько, с длинными паузами.

— Ой, живодеры, живодеры, — только и могла вымолвить она побелевшими губами, — буде вам видплата...

— Я тут ни при чем, — оправдывался Ухналь. — Мы подъехали, колы его уже варили... Моей вины там нема, Ганна.

Ухналь посматривал на Ганну с просыпавшимся в нем плотоядным интересом. Вот она — близко: протяни руку, достанешь, пусть зареванная, тем лучше, ослабевшая. Не для того добирался он крутыми тропами до Богатина, чтобы затевать панихидные речи.

По-звериному легко бросился он к Ганне, схватил ее за шею — лопнула нитка с монистами, и посыпались в солому бусинки.

Ганна двумя кулаками ударила его в подбородок, выскользнула из его цепких рук.

— В другой раз приготовлю для тебя шило!.. — крикнула она.

Щели в двери сарая пропускали свет, и солнечные блики играли на ее смуглой запотевшей коже.

Ухналь втянул ноздрями воздух.

— Щука ты! Тебя треба брать за жабры...

— Ты и так монисты порвал...

— Монисты? — Ухналь отыскал несколько блестящих горошинок, покатал их на ладони. — Другой раз привезу монисты разве такие...

— Зарежешь кого?

— А що? И зарежу...

— Бандит ты! — горько и зло вымолвила Ганна. — Натуральный бандит. Нема в тебе просвета, Ухналь.

— Ну, ну, а то...

— Що то? — дерзко ответила Ганна. — За то самое будешь держать ответ перед «эсбистами». Спробуй тронь...

— Ладно, завянь-трава. И пошутковать нельзя. — Ухналь встал, потянулся до хруста в костях. — За тебя могу принять сто пуль в седьмой позвонок, як каже наш батько. Гуляй без меня... — Ухналь приблизился к ней и, легко задев плечом, осторожно выглянул на волю.

— Ты що? — с беспокойством спросила Ганна, поняв его намерение.

— Пойду.

— Днем?

— Раз ты такая... — Он досадливо отмахнулся, и Ганна почувствовала тоску в его словах. — Хай причешуть мени чубчик в обратную сторону... До зустричи, Ганна!

Глава шестая

Начальник отделения разведки отряда майор Андрей Иванович Муравьев имел опыт чекистской работы. В пограничные войска по охране армейского тыла его послали еще в январе сорок четвертого. Работник «смертна» Муравьев вел борьбу с внешней агентурой противника, с тонкими и как бы скользящими диверсиями новой фазы тайной войны.

Теперь никто из врагов на свой страх и риск не лез на рожон. За каждым шпионом, бандитским формированием, за политическими краснобаями стояли реальные покровители.

Украина, а тем более ее западная часть, лежавшая на гребне политического водораздела, не могла по ходу исторических событий остаться без внимания со стороны бежавших за границу вожаков националистического «руху».

Была изменена историческая судьба народов бывшей Российской империи. Свобода, равенство и братство относились в равной мере ко всем нациям, большим и малым. Разве не совместными усилиями русских, украинцев и других народов Советской страны были разбиты внутренние и внешние враги, завоевана социальная и национальная свобода, ликвидированы эксплуататоры, разгромлены или вышвырнуты вон так называемые самостийники-гетманцы, петлюровцы и им подобная нечисть?

Как точно понимал политическое положение Ленин, зорко заглядывая вперед, с кристальной ясностью, не оставляя никаких лазеек для кривотолков: «При едином действии пролетариев великорусских и украинских свободная Украина возможна, без такого единства о ней не может быть и речи».

Иностранные разведки были подлинными хозяевами украинских буржуазных националистов, направляя по своему усмотрению их деятельность, финансируя крупными ассигнованиями, создавая те или иные организации и подбирая их вожаков, целиком купленных ими, растленных субъектов, авантюристов, лишенных чести, совести и чувства национального достоинства, то есть того чувства, во имя которого они якобы боролись.

Самостийники, провозглашавшие крикливые лозунги об «Украине для украинцев», готовы были продать Украину кому угодно, хоть самому дьяволу, они науськивали своих хозяев обрушить на нее атомные бомбы, заразить бактериями, уничтожить людей, посевы, леса, отравить реки. Вот куда может завести слепая ярость предателей Родины!.. Чтобы низвергнуть власть рабочих и крестьян, они не останавливались перед физическим уничтожением украинского населения. Как же можно оставаться равнодушным, беспечным, не схватить преступника за руку, не вырвать из его намертво сжатых пальцев и кинжал, и оружие массового уничтожения?!

Так как западные территории Украины после революции остались вне УССР, там и сложилась основная база националистов, хотя сами группировки, их руководящее ядро находились поближе к своим хозяевам. Сорок шесть групп и группок объявились в Чехословакии. В Польше — двенадцать объединившихся, еще в 1922 году провозгласивших себя «партией украинского народного единства». Просуществовав всего три года, эта «партия» распалась, и ее руководители пошли служить польской дефензиве.

Перед направлением на Украину майор Муравьев ознакомился с историей украинского буржуазного национализма и убедился, что все интриги, склоки, кровавая борьба за руководство среди вожаков не выходили за пределы «придворных» кругов. Созданное в 1925 году Украинское национально-демократическое объединение (УНДО), проповедуя бесклассовость и безбуржуазность украинской нации, тайно сотрудничало с польской реакцией.

И не только с двадцать пятого года, гораздо раньше с иезуитской последовательностью впрыскивали отравленный яд национализма разные теоретики типа того же буржуазного историка Грушевского. Костью в горле была для них классовая борьба, призыв к объединению пролетариев. Призрак коммунизма, бродивший по Европе, вызывал страх и необходимость противодействия. Теории закреплялись организационно. Затевая войну с Россией, разведки Германии и Австро-Венгрии создали «Союз освобождения Украины» (СОУ). И тогда нашлись предатели.

Но дело даже не в предателях, их всегда можно отыскать среди подонков нации, дело в том, что инертность в борьбе с ними, недооценка опасности расслабления духа, излишняя деликатность в идейной борьбе ослабляют позиции переднего края. Враг боится концентрированных, сильных ударов, недвусмысленного разоблачения идейных схронов, выволакивания на свежий воздух всякого слежавшегося тряпья.

Можно и переждать, погодить, не ввязываться, а может, и само загаснет, о, нет, такое отношение нетерпимо. Муравьев знал цену беспечности, понимал свою ответственность за судьбы Отечества. Русский человек, он понимал свой братский долг, шел рука об руку с украинскими товарищами, верил в незыблемость и необходимость дружбы и всяческого укрепления ее.

Наиболее опасной и сложной организацией все же оказалось не УНДО, состоявшее в своем большинстве из банкиров, помещиков, фабрикантов, а и поныне существующая «организация украинских националистов» (ОУН), получившая свое начало от Украинской войсковой организации, от того самого корпуса «Сечевых стрельцов», который в 1918 году учинил кровавую расправу над восставшими рабочими киевского завода «Арсенал».

Появляются на политической арене и фигуры «вождей» ОУН — бывший командир «Сечевых стрельцов» Евген Коновалец и его соратник Андрей Мельник. Они женятся на дочерях крупнейшего западноукраинского финансиста Степана Федака и обосновываются во Львове. Коновалец использует деньги тестя для новой войсковой организации, а Мельник завязывает дружбу с духовным наставником украинских националистов — митрополитом униатской церкви Андреем Шептицким.

Местопребыванием «головной квартиры» Коновальца становится Берлин. А под невинной вывеской «Союза украинских старшин в Германии» при поддержке немецкой разведки образуется штаб националистического подполья и центр Украинской войсковой организации (УВО). В 1929 году собирается первый конгресс украинских националистов, и Коновалец, пытаясь создать более широкую базу движения, основывает «организацию украинских националистов».

Теоретиком украинского буржуазного национализма был Дмитрий Донцов, человеконенавистник, космополит и типичный двурушник: он и эсер, и эсдек, и гетманец, и, наконец, фашист. Его идеал — Гитлер. Именно под его покровительством Дмитрий Донцов призывает вызволять Украину — идти рука об руку с этой единственной силой Европы по дорогам, какими шли в свое время Карл XII, Наполеон и кайзер.

Перу Донцова принадлежит нечто аналогичное гитлеровской «Майн кампф» — евангелие «Национализм», в котором Донцов в открытую провозглашает свой манифест борьбы с марксизмом-ленинизмом, пытается разъединить народы по национальным признакам, натравить украинцев на русских. На своем черном знамени Донцов написал: «Интенсивный террор — единственный современный метод борьбы», «Наилучший способ перевоспитать человека — убить его!»

Ленин еще до первой мировой войны призывал к острой борьбе против Донцова и ему подобных.

«Марксисты никогда не дадут закружить себе голову национальным лозунгом — все равно, великорусским, польским, еврейским, украинским или иным... Можно и должно спорить с национал-социалами вроде Донцова...»

Придя к власти в 1926 году, Пилсудский немедленно обласкал оуновцев, выдал им широкие кредиты, сделал их своей опорой в Западной Украине.

Объявился и еще один тароватый хозяин, рассчитывающий на богатую поживу, когда будет захвачена Украина, — Гитлер. Коновалец добивается аудиенции у фюрера, и тот обещает ему свою помощь, если, разумеется, украинские националисты помогут Германии в борьбе с Советским Союзом. Логика измены приводит Коновальца и его приспешников в тайные канцелярии абвера, и в националистической газете «На страже» появляется статья, восхваляющая Гитлера и призывающая националистов «стать густой казацкой лавой возле Гитлера, который откроет ворота на Восток».

Вырисовывается зловещий облик Степана Бандеры, организатора террористических актов, выученика гестапо.

Бандера попадает в польскую тюрьму отнюдь не как боец за «вызволение» Украины, а как агент немецкой разведки. Он обманул Пилсудского. И вот Бандеру освобождают из тюрьмы его немецко фашистские хозяева и делают своей опорой.

Коммунистическая партия Западной Украины, прогрессивная интеллигенция ведут борьбу. Тяжело им в условиях фашизма. Компартия Украины помогает западным братьям.

В одной из своих листовок Компартия Западной Украины писала: «Товарищи рабочие и крестьяне, трудящаяся молодежь Западной Украины! Не позволяйте опутать себя «блюзнирскою брехливою балаканиною{14} увовцив»{15}. Не дайте очаровать себя бойкостью и отважностью увовских лозунгов! Убить одного-двух полицейских, ограбить почту — это не тяжело, тяжелее повалить целую фашистскую оккупационную систему. Труднее смести всех помещиков, уничтожить целую фашистскую державу». Коммунисты призывали к массовой организации рабочих и крестьян под знаменем боевой Компартии. Они разоблачали националистов, заранее запродавших фашистам Украину, взявших на себя мерзкую роль в выполнении планов немецких нацистов.

...Майору Муравьеву исполнилось тридцать. Веселый, приветливый, легко сходившийся со своими сослуживцами, он быстро нашел общий язык с вновь назначенным начальником пограничного отряда, человеком внешне строгим, признающим в своих подчиненных одно главное качество — безупречное несение службы.

— Давайте договоримся, Андрей Иванович, — предупредил Бахтин, — причины наших некоторых промахов искать в нас самих, не ссылаясь на хитрость и изощренность врага, на его якобы мудрость, мистическую неуловимость. Та часть населения, которая терроризирована оуновцами, будет полностью с нами, если увидит нашу силу, нашу не только готовность, но и способность защитить его, не дать в обиду. Прямое столкновение, то есть бой, должны навязывать мы. Понимаете, бой, а не оборона!

— Я тоже так понимаю. Это и мое убеждение... Во мне вы найдете сторонника решительных действий. Только, как и всегда, по причине специфичности моей профессии я подчеркиваю: бой с предварительной глубокой и тщательной разведкой.

— И в этом у нас разноголосицы не будет, Андрей Иванович. — Бахтин страдальчески улыбнулся, присел, передал подметное письмо Муравьеву. — Там как будто бы подслушивают нас. И берут нас, военных, чекистов, на испуг.

Муравьев прочитал, перевернул записку, вновь перечитал.

— М-да... — Он покривился. — Омерзительный, разбойничий текст. Вызывает отвращение...

— Всего-навсего угрожающая анонимка, — заметил Бахтин.

— В другой обстановке, согласен, порвать и забыть. Но здесь такие бумажки пахнут кровью.

Муравьев поглядел бумагу на свет, прищурил один глаз.

— Отыскиваете водяные знаки? Как на векселе или ассигнации? — Бахтин сидел в неудобном твердом кресле с высокими подлокотниками и наблюдал за сосредоточенным лицом майора.

На душе было гадко. Жена ничего не знала о письме, и пришлось сразу же договориться о сохранении тайны.

— Бумага писалась после жирного обеда и возлияний, — сказал Муравьев. — Пятно... и трезубец. Вот откуда подмет!

Муравьев облегченно откинулся на спинку кресла, улыбнулся.

— Чему радуетесь? — спросил Бахтин.

— Догадался, товарищ начальник! Письмо пришло от Очерета. Трезубец самого атамана. Дело-то серьезное.

— Вы думаете? — Бахтин старался казаться спокойным, но голос его пресекся, начальник отряда откашлялся, потер себе грудь.

— Видите ли, Очерет — мужчина обязательный, — продолжал Муравьев. — Если постановил, выполнит... Вы рекомендовали проникать в подполье. Вот я и попросил бы вашего разрешения направить Кутая с линейной заставы Галайды к Очерету вместо захваченного нами мюнхенского связника.

Бахтин пожал плечами.

— Не слишком ли стереотипный номер, Андрей Иванович? А потом снова Кутаю идти на такой риск...

— Риск — благородное дело, говаривал мне еще мой Гатя. — Муравьев потер ладонью о ладонь. — Риск смертельный, я согласен, если связник не лжет.

— А он не лжет?

— Десять дней лгал, на одиннадцатый «раскололся». Кутай выудит у связника все. Остается один нерешенный вопрос: знает ли связника Очерет или кто-нибудь из его окружения?

— Что говорит связник?

— Клятвенно уверяет, что он не известен никому из группы Очерета. Врать ему невыгодно, дело идет не только о Кутае, а прежде всего о жизни самого связника. У него семья на Станиславщине. Проверено. — Муравьев достал из сейфа документы. — Вот фотография. Это жена. Работает в загсе. Это дети.

Глядя на фотографию чужой семьи, Бахтин вспомнил свою. Тревожно пронзила мысль: «А вдруг... Останутся его дети без матери... Вероника...» Тряхнул чубом, встал, поправил кобуру.

— Вызывайте лейтенанта Кутая, майор. Только...

— Кроме нас с вами и следователя Солода, никто знать не будет, товарищ подполковник. — И, словно догадавшись о мыслях начальника, весело добавил: — Ему не впервые. Глянешь на него, этакий мужичонка, а сила колос-с-сальная. И по-умному хитер...

Глава седьмая

Вызванный в отряд лейтенант Кутай въехал в городок вскоре пополудни, когда яворы выложили на побуревшей и запыленной траве четкие контуры теней.

За рулем вездехода — сержант Денисов, сумрачно-пристально следивший и за дорогой и за обочинами, так же как и сидевший рядом с лейтенантом старшина Сушняк.

По условиям того времени и у Денисова, и у Сушняка, и у Кутая были автоматы ППШ с дисками на шестьдесят патронов, помимо неизменных гранат, запасенных в избытке для любого боя.

Въехав в город через контрольно-пропускной пункт, установленный недавно, мимо домиков под островерхими черепичными крышами, автомашина пересекла площадь, миновала костел и остановилась возле серого, казенного вида здания с кирпичным забором и железными воротами. Дежурный, оставив своего помощника возле машины, прошел в будку, позвонил.

Денисов откинулся на сиденье, поерзал затекшей спиной, вымолвил неохотно: «Порядок есть порядок».

Кутай тоже прошел в будку, крепкий, надежный, с пистолетом-пулеметом. Ходил он твердо, ступая всей подошвой, неторопливо и как бы вразвалку. Походка выработалась у лейтенанта именно такая, спокойная и уверенная, после нескольких операций, мало кому известных, но укрепивших его славу разведчика.

Дежурный, позвонивший куда положено, вышел из будки, махнул рукой, разрешая въезд, и железные, трудно поддающиеся ворота открыл солдат, до этого стоявший внутри двора.

Запыленная темно-зеленая машина с брезентовым верхом на малом газу въехала во двор, вымощенный выщербленными плитами.

Штаб, казармы и подсобные службы отряда разместились на территории бывшей польской тюрьмы. Довольно обширная площадь была обнесена каменным забором в полтора человеческих роста, с караульными вышками и запасными воротами для хозяйственных нужд. В условиях того времени удачней постройки не подберешь.

Это была маленькая крепость с крепким гарнизоном. На обширной площадке напротив входа в административный корпус бывшей тюрьмы стояли в две линии бронетранспортеры, три броневика и минометные установки на автотяге, зачехленные зелеными брезентами, судя по караульным, принадлежавшие армейской части. Так подумал Кутай, входя в штаб.

Поставив машину за бронетранспортерами, Денисов подошел к Сушняку, и они закурили.

— Пригнали технику, — сказал Сушняк. — На прочес?

— Техника всегда нужна, — скупо отозвался Денисов.

Сушняк смял в толстых пальцах окурок, огляделся, отнес в урну.

«Ишь ты, старшина, перенимаешь у лейтенанта даже походку!» — подумал Денисов, наблюдая за медлительными и важными движениями Сушняка, за его крепко сбитой фигурой с широченными, несколько свислыми плечами. На Сушняке была фуражка из выцветшего зеленого сукна, козырек надломлен и прихвачен ниткой, сбоку заштопанная дырка — пулевая пробоина после августовской схватки. Вспоминая эпизоды того боя, Денисов тепло думал о старшине, о его бесстрашии и товарищеской чуткости.

— А ты знаешь, срочный вызов, — сказал Сушняк.

— Что-что? — переспросил задумавшийся Денисов.

— Я говорю, срочный вызов, может, и понадобимся.

— А вдруг разузнали о Путятине, — предположил Денисов.

— Да, Путятин... — И они заговорили о пропавшем товарище, чувствуя свою вину перед ним и жалея его. Теперь сомнений не оставалось: Путятин погиб, но где и как?

— Командир отказался похоронную подписывать, — сказал Сушняк.

— Рассчитывает еще найти?

— Хоть бляху от его ремня.

Тем временем Кутай, войдя в здание, представился дежурному и попросил доложить начальнику отряда.

Дежурный офицер, подчеркнуто туго перетянутый блестящими ремнями, всмотрелся в Кутая, словно узнавая, сказал:

— Подполковник ждет вас, товарищ лейтенант!

Подполковник Бахтин с вполне понятным нетерпением ожидал вызванного с заставы Галайды лейтенанта Кутая.

Кутай отрапортовал о своем прибытии. Начальник отряда пожал ему руку, вгляделся изучающе.

Каков он, этот бесстрашный человек? Что отличает его от сотен и тысяч остальных? Рост? Нет. Лицо? Тоже обыкновенное. Ни одной особой приметы, ничего броского, выдающегося. Нос, губы? Да мало ли людей с такими неопределенными носами! Глаза? Да, не каждый выдержит этот кинжально нацеленный взгляд. Непреклонность, воля, характер — о них говорят глаза.

— Прошу, садитесь, товарищ Кутай, — по-домашнему просто предложил подполковник, продолжая следить и удивляться размеренности и неторопливости его движений, отсутствию даже намека на скованность, овладевающую многими младшими офицерами в присутствии старших по званию. «Независимость, уважение к себе — вот что отличает его», — подумал Бахтин.

Они сидели друг против друга. Бахтин излагал задачу операции. Кутай слушал и только изредка произносил одно слово: «Так». Через десять минут подполковник высказал главное, не преуменьшая риска и сложности.

— Разжевывать вам задачу я нахожу наивным и не хочу показаться смешным, — дружески завершил начальник отряда первую часть беседы.

Кутай сжал губы, подумал, сцепил пальцы смуглых рук, разжал их рывком и после этой паузы уточнил:

— Надо войти в подполье, отыскать Очерета и взять его. В каком виде? Живым?

— Лучше живым, товарищ лейтенант. Как?

— Постараюсь, товарищ подполковник, — ответил Кутай. Говорил он приглушенным твердым голосом, с небольшой хрипотцой и украинским акцентом.

Бахтин вздохнул; озабоченность не покидала его.

— Постарайтесь, товарищ Кутай. — Он подал ему подметное письмо.

Кутай, прочитав, молча кивнул. Бахтин достал портсигар, предложил лейтенанту закурить — тот отказался.

— Брать Очерета опасно. — Бахтин мучительно наморщил лоб. — Возьмете напарника. Кого бы вы хотели?

— Разрешите старшину Сушняка, он знает украинский.

— А сержанта Денисова? Я подписывал ему грамоту.

— Денисов тоже надежный боец, — сказал Кутай, — но он слишком приметен, курчавый больно. Знает татарский язык, сам из Казани, по-украински говорит с акцентом...

Подполковник внимательно выслушал лейтенанта.

— Хорошо. Пусть будет старшина Сушняк. А теперь займемся деталями.

Два офицера подробно обсудили операцию, хотя ни тот, ни другой еще не знали многого. Пока их задача — оценить обстановку, разработать систему поимки вожака банды, распределить силы. На всякий случай к селу Повалюхе будет отправлено подразделение бойцов, но пуля нередко опережает...

— А теперь прошу пройти к старшему лейтенанту Солоду. Он свяжет вас с эмиссаром, — заканчивая встречу, предложил подполковник.

В темном коридоре, сохранившем запахи цвели, Кутай столкнулся с Муравьевым. Тот пожурил его — «Избегаешь меня, гроза атаманов» — и, дружески пожав ему локоть, подтолкнул к комнате следователя.

Кутай застал Солода за бумагами. У Солода стало пошаливать зрение, и он, стесняясь своего недостатка, пользовался очками, когда не было свидетелей. Увидев Кутая, быстро сдернул очки, сунул их в стол, поздоровался со своим однокашником: с Кутаем они вместе учились в городе Бабушкине.

— Ах, это ты, Кутай! Сколько же мы с тобой не видались? Еще с разгрома Луня? — Солод, близоруко щуря свои добрые глаза, часто помаргивал, словно у него был тик.

— Как у тебя с механизмом? — Кутай обнял его, ощутив под руками худощавое тело.

— На шестьдесят и три десятых процента ниже твоего по всем показателям, а шестеренки крутятся. Только вот очи мои, очи! Боюсь, спишут по близорукости.

— Бумажки читаешь, и ладно, — утешил его Кутай. — Зачем тебе острые очи? Кабы тебе целиться в мушиное крылышко, тогда другой мадаполам... — Кутай приступил к делу: — Знаешь, зачем я к тебе? Посвящен?

— Посвящен подробно.

— Ну, и где гастролер? Могу его проведать?

— Обязан. Такой приказ. — Солод извлек из сейфа папку, погладил ее белой, мягкой ладонью. Сверкнуло обручальное кольцо на выхоленном пальце Солода.

— Можно поздравить? — спросил Кутай.

— А ты разве не знал? Медовик отгулял в Киеве.

— Нехорошо.

— Что нехорошо? Дивчина дай боже! К тому же по моему вкусу.

— Блондинка?

— Филологичка, со знанием закордонной мовы. Англичанка, так сказать. Это, что ль, нехорошо?

— Нет. Кольцо. Сними его. Не принято у нас. Пережиток.

Солод послушался, трудно стянул кольцо, положил в кошелек.

— Правильно. Недоучел ваши джунгли. Вы же тут все Монтекристы, Наты Пинкертоны. — Солод говорил обидчиво, хотя и старался спрятать обиду за шуткой.

Приступив к делу, он посерьезнел, было видно, что делу он отдавал всю душу.

Солод расположился напротив Кутая, старательно развязал черные шнурки картонной папки, раскрыл ее и со вздохом сожаления надел очки.

Очки ему шли, лицо становилось более значительным, как определил Кутай, с рассеянным интересом наблюдавший за бывшим однокашником.

Да, что ни говори, профессия накладывает свою печать на человека. Вот взять, к примеру, Солода. Был бы он на заставе, куда девалась бы его медлительность, торжественность, задубела бы нежная кожа и на щеках и на пальцах, может быть, пятью годами позже обратился бы и к очкам.

«А не завидую ли я ему? — подумал Кутай. — Возможно, это и есть та инстинктивная зависть ремесленника к мастеру, цехового инженера к инженеру заводской канцелярии: тому вроде и полегче и стул помягче?» Отогнав эти мысли, Кутай стал вслушиваться в информацию Солода о подробностях захвата связника «головного провода» — о тех сведениях, которые Кутай самолично добывал в промозглые лесные ночи.

Солод предполагал, что связник шел с большими полномочиями. Какими? Установить пока не удалось.

Связник перешел границу вдвоем с телохранителем Чугуном. Сведения о третьем спутнике, упоминаемом Кунтушом на допросе, не подтверждались; либо тот пересек границу самостоятельно, либо, подведя эмиссара к границе, остался за кордоном. Такой метод применяли в «центральном проводе» при переброске агентов: третий сопровождал, обеспечивал проводку и возвращался с докладом.

Под тихий голос Солода Кутай так и этак прикидывал способы выполнения задания.

У связника обнаружили грепс — условную записку, подтверждающую его личность. Грепс был упрятан в шов свитки. Фотокопию грепса Солод предъявил лейтенанту. Всего несколько слов тайнописи ничего не объясняли.

Кутай передал грепс Солоду, спросил:

— Как выкручивался связник?

— Поначалу уперся в затверженную легенду, как баран в новые ворота, — со смешком пояснил Солод, подшив копию грепса в папку, и, перевернув страницу, прочитал: — «Куда шел?» — «До родычив, до дому». — «Где родычи?» — «В Тернопольской». — «А как грепс попал в свитку?» — «Не знаю за грепс. Свитку знайшов на дорози». — «А пистолет тоже на дорози?» — «Тоже. Немцы отходили, кидали...»

Солод с досадой снял очки, отмахнулся ими от надоедливой мухи, достав выглаженный и аккуратно сложенный платочек, вытер узкий лоб, потом аккуратно, по тем же заглаженным рубчикам, свернул платочек.

— Стоит на своем — и баста!.. — продолжил он. — Руки на коленях, вот так. — Он показал, как именно держал связник руки. — Глядит дурачком, а вижу, замысловатая штучка, слабым ногтем не уколупнешь...

— А потом, потом? — поторопил Кутай.

— Проверили швы легенды, запросили Тернопольскую, нет там его родичей. Оказались они в Станиславской — жена, дети. Приперли фактурой, поднял лапки кверху...

— И что он?

— Шел на связь с Очеретом.

— С Очеретом?!

— А то не знаешь? Разве тебя не информировали?

— В подробностях нет. Начальник считает меня опытным разведчиком и не старался... разжевывать. Очерет знает связника?

Солод обнадеживающе подтолкнул Кутая в бок.

— Могу обрадовать: не знает! Судя по всему, не врет. Во всяком случае, девяносто процентов за это... Кроме того, тебе разрешено самому «выдаивать» его. Сюда доставить связника или пойдешь к нему? — И, не дождавшись ответа, умильным взглядом уперся в своего приятеля. — Удивительно, как разно складываются судьбы! Вот мы одногодки, вместе учились, вместе служили. Ты человек! А я? Кто я? Канцелярист... — Поймав несогласный жест Кутая, погрозил ему пальцем. — Помолчи! Знаю, что ты скажешь. Следователь, фигура! Так, Жора? — Он впервые обратился к нему по имени, как когда-то прежде, и его молодое, симпатичное лицо покрылось румянцем. — Я обречен шуршать бумажками, как мыть в пустом закроме, а ты... скажу без преувеличения, герой.

— Ну какой я герой! — Кутай не ожидал таких откровений от человека, как ему казалось, достаточно гонористого, с самомнением. — Мое дело — исполнение. Исполнитель я всего-навсего.

— Исполнитель? — Солод погрозил пальцем, прищурился. — Не скромничай! Ты смело идешь в берлогу к зверю и выносишь оттуда содранную шкуру в результате честного поединка.

Кутай не мог сдержаться:

— А кто тебе мешает, черт возьми?

— Сам себе мешаю. — Солод невесело усмехнулся, дрогнула впалая щека. — Телом слаб для подобных экспериментов. Ведь супротив нас выгрозилась мохнатая силища! Пальцы рубят, горло перерезают с абсолютным спокойствием. Удавка для них — аристократизм, наиболее деликатная транспортировка на тот свет. Против них должна встать сила, характер. А я... Помнишь, на стрельбах мои пули почти все летели за молоком, на турнике дважды подтянешься — и дух вон...

Кутай великодушно его успокоил:

— Нет, ты неправ, характер у тебя сильный, Солод! Телом, возможно, слаб, а характер...

— Угадал. Если только подойти к этому вопросу философски.

Кутай попросил не откладывать свидания с задержанным связником.

— Чего торопишься? — спросил Солод.

— Как чего? — сердито воскликнул Кутай. — Ведь его ждет Очерет. Чем дольше будем волынку тянуть, тем опаснее мое появление в его курене... Пойди потом объясни Очерету причину задержки.

— Ты прав, — согласился Солод.

— Как его псевдо?

— Пискун. Весьма неказисто. Фамилия христианская — Стецко. Называешь его по фамилии, становится теплее. Отец — украинец, мать — немка, из колонистов, умерла в тридцать первом году. Отец — перед войной. Словом, круглый сирота.

— И у меня мать умерла в тридцать первом, — сказал Кутай.

— На этом сходство ваших биографий и кончается. Может быть, еще вес совпадет. Сколько ты весишь, Жора?

— При чем тут вес? — Кутай отмахнулся. — Если Очерет смекнет, буду весить на две пули больше. Итак, все данные я попытаюсь установить, не затрудняя вашего брата. А теперь — к Пискуну.

— Только имей в виду — бестия он. Может и на колени рухнуть, чуть ли не сапоги будет лизать, слезу может выдавить и на каждом слове: «Пане зверхныку, пане зверхныку!»

Караульный начальник, сержант с угрюмым лицом и выцветшими бровями, провел Кутая по коридору, имевшему по обеим сторонам несколько дверей, выкрашенных в кирпичный цвет. В конце коридора находилась внушительная дверь с фигурно откованными петлями. За ней их ожидал солдат. Дальше они пошли втроем.

Возле одной из комнат остановились. Караульный начальник, поглядев в «волчий глазок», большим ключом отпер замок, толкнул дверь.

— Приказано не замыкать, товарищ лейтенант! Часовой будет здесь. — И, обратись к солдату, добавил: — Потом, когда кончат, вызовите меня звонком.

Кутай, перешагнув порог, прежде всего увидел окно, забранное решеткой. Лампочка в сетке у потолка. Что ж, предосторожность нелишняя.

При появлении офицера связник Стецко поспешно поднялся. На нем были полотняная рубаха, растоптанные сапоги.

По тому, как он взял руки по швам и расправил плечи, Кутай понял: военный.

— Звание? — спросил Кутай.

— Лейтенант!

— Училище?

— Не кончал, аттестован немецким командованием по службе абвера.

— В Красной Армии служили?

— Да. Рядовым.

— Сдались?

— Попал в плен... Под Проскуровом.

— Были ранены, контужены?

— Нет!

— Так... Добровольно перешли на сторону наших врагов?

— Вынужденный обстоятельствами...

— Какими?

— Разгромом нашей части, — сказал твердо и с напряжением ждал.

— Эту тему развивать не будем. Ни убеждать, ни переубеждать, ни доказывать я не стану. Пришел для откровенной беседы. Я не собираюсь вас запутывать, темнить с вами, да и вам невыгодно...

Стецко кивнул. В глазах его возникло тревожное любопытство.

— С предварительным дознанием меня познакомили, гражданин Стецко.

Кутай прошел в глубь комнаты, присел на табурет, чтобы дневной свет лучше помогал видеть задержанного.

Впечатление изменилось. Лицо Стецка потеряло черты угрюмости и даже надменности, как показалось вначале. Это был человек, безусловно, уставший, возможно, и надломленный. Труднее всего для истощенной психики — неопределенность, и поэтому Кутай решил не тянуть, не играть в прятки.

— Я пришел, Стецко, с единственной целью. — Кутай выдержал паузу: — Проверить вашу искренность на деле. Вы обещали помогать нам?

Стецко опустил веки, вяло кивнул. В его воспаленном мозгу пронеслись недавние воспоминания. Голубиное воркование человека с бородкой, полумрак закордонного кабинета, ядовитые наставления прожженного политического дельца: «Идите в темницу с надеждой рано или поздно из нее выйти. Русские не кровожадны...» Что еще шепелявил тогда тщедушный «керивнык», «властитель его тела и духа»? «Советские русские дисциплинированны и утверждены в новой морали...»

Сидевший перед ним человек не русский — украинец. Могли ли аналитические данные, которыми рекомендовал пользоваться Роман... как его... Сигизмундович, относиться и к нему?

Этот офицер пришел отнюдь не с целью перевоспитывать его. Украинскому плебею, как определил Кутая Стецко, наплевать на его перевоспитание. Он человек прямой линии, раб своей задачи. Такой нянчиться не станет.

— Пане офицер, — Стецко сознательно перешел на украинский, — я буду за вас богу молыться, и мои диты, и моя жинка...

Кутай бесцеремонно перебил его:

— За що?

— Колы вы мени життя врятуете... Що од мэнэ треба? — И Стецко, решив использовать свой излюбленный прием, бросился на колени.

— Ну-ка, вставай! — Кутай поднялся. — Ты мне такой не нужен! Встань!

Повелительный голос лейтенанта заставил Стецко вскочить на ноги.

— Передо мной комедии не ломай. Знаю я вас, хитроблудов. Садись!

Стецко сел на койку.

— Твое псевдо — Пискун?

— Пискун, пане офицер.

— Мне пока нужен ответ на один вопрос. Правда ли, что тебя не знают в лицо ни Очерет, ни его окружение?

— Ниц, никто не знает, пан офицер. Все правда, зачем ще раз пытаете? Все свята правда. Могу поклясться перед иконой божьей матери.

Кутай с подозрительным недоумением отыскивал причины удивительного превращения. Несколько минут назад перед ним стоял глубоко спрятавший свои чувства явный враг, человек твердый и вышколенный. Сейчас же... Упал на колени. Бессвязное бормотание. Только наивный, кабинетный работник Солод мог сделать ошибочный вывод. Стецко сумел обвести его вокруг пальца. Конечно, «центральный провод» не послал бы слюнтяя к такому активному боевику, как Очерет.

Надо быть начеку. Нельзя показать, что ты сомневаешься в его словах. Внешне Стецко будто бы расслабился, хотя внутренняя напряженность угадывалась в игре желваков на худых, серых щеках и в опасной настороженности, спрятанной в глубине запавших глаз.

— Жизнь твоя зависит от того, насколько ты будешь правдив, — повторил Кутай, поднимаясь, — и судьба твоей семьи тоже. Если я вернусь, ты будешь жив. Если ты обманул...

Стецко склонил голову и, выдержав томительную паузу, подтвердил:

— Я Очерета не бачив. Могу под клятву. Не бачив. И Катерину не бачив... Вы чули за Катерину, пане офицер?

— Чув.

— Я все показав чисто. Може, вам ще що трэба, пытайтэ!

— Спытаю, Стецко, не зараз. Еще не однажды зайду...

После ухода лейтенанта Стецко прилег на койку, прикрыл глаза скрещенными пальцами рук и пробыл в неподвижности не менее часа.

Опыт подсказывал ему, что лейтенант получил задание проникнуть в курень Очерета. Вопросы важные, и задавались не случайно.

Таким образом, положение осложнялось. Одно дело «завалить» Очерета, как ненароком рекомендовал закордонный искуситель, другое — зависеть от воли случая. Если офицер войдет под его личиной в подполье и его там убьют, вина целиком ляжет на него, Стецка, и ни на кого больше.

От удачи миссии советского разведчика зависела судьба его, представителя разведки антисоветской. Лежа на койке со сцепленными пальцами, Стецко не думал об успехе общего дела, которому он клятвенно присягал служить, он думал о себе, и только о себе. Даже судьба жены и детей его беспокоила меньше. Слишком эфемерной была его семья и слабо были закреплены кровные связи.

События, наиболее важные и грандиозные, перемещались в будущее. Эту провидческую мысль Романа Сигизмундовича теперь не требовалось ни доказывать, ни обосновывать. Движение оуновцев, которому он прежде служил, уходило в прошлое, в неказистое прошлое, где нет ничего равного Аустерлицу или Ватерлоо. Сплошная каша насилий, террора, идейной мешанины, взлета и падения фальшивых авторитетов.

Солнце Аустерлица утадывалось в будущем. И для этого будущего надо было сохранить себя любым путем. Даже ценой предательства.

Мимикрия как способ приживления. Приниженность — тоже. Раскаяние? Пожалуйста. Теперь грозно звучало в ушах наставление Романа Сигизмундовича: «Выращивать микробы с замедленной вирулентностью... Духовно отвоевать сложившееся государство, причалить к нашему берегу оснащенный корабль».

Безумные советы параноика или мудрость? Достаточно ли сильны мы и столь ли беспечны они, чтобы не разобраться, не ввести в практику повседневную борьбу с теми самыми вирусами национализма, которыми хотят отравить закордонные «керивныки» «экипаж оснащенного корабля»?

Если все таковы, как этот примитивный лейтенант, тогда еще можно надеяться, но ведь имеются у них и умные головы. Да и так ли примитивен этот «плебей»?

Пока нужно припомнить все случившееся на границе. От восстановления деталей будет зависеть спасение. Стецко твердо решил не лгать. И не потому, что он был человеком правдивым или раскаяние привело его к нравственному совершенствованию.

Жизнь! Только сохранение жизни. Будет жить «плебей» лейтенант, будет жить и он, Стецко, будущий член команды оснащенного и набитого сокровищами некоего, отнюдь не сказочного брига.

Что же было с ними на границе?

На конечной станции, куда поезд дотащился глубокой ночью, на них не покушались люди с большими козырьками и фуражками с приподнятой сзади тульей.

Все было тихо. Поезд вяло прогрохотал по недавно исправленным рельсам, а их ожидала обещанная Зиновием телега. Вернее, это была четырехколесная бричка с хорошо смазанными осями и мягкими рессорами, с ворохом сена, накрытого войлочной полостью, с двумя ездовыми в смушковых шапках и телогрейках овчиною наверх.

Как и всегда в обстановке гнетущей опасности, предвиделось все, любой набор ужасов. Суровая атмосфера конспирации вызывала душевный озноб. Крайнее напряжение нервов давало о себе знать. Здесь, на этой стороне, еще можно было терпеть, но там...

За речкой ни одного огонька. Таинственная пелена полного мрака закрывала «ридну Украину». Дрожали поджилки, и пересохло в горле. Бричка завернула в открытые ворота и попала в небольшой двор с длинной стодолой и домом на высоком фундаменте с крытым крылечком черного входа.

Куда попали, к кому, Стецко не знал. По-прежнему главным управителем оставался Зиновий, прибегавший в необходимых случаях к услугам Чугуна.

Восстанавливая картину приезда к границе, Стецко чувствовал непростительные провалы в своем поведении. Надо отвечать лейтенанту, описывать подробности, о которых, безусловно, знает Очерет или его служба безопасности, а он, Стецко, их не знает.

В доме их принимала женщина средних лет, по всей видимости, украинка, со странным именем Эмма. Хозяин по кличке «Пузырь» уединился с Зиновием, и после их совещания было объявлено, что время перехода переносится на завтрашнюю ночь. Их накормили и поместили в тайнике, оборудованном под фундаментом русской печи.

Оказывается, усилилась активность польской пограничной стражи, завязавшей более тесные контакты с советскими пограничниками. В селе иногда появлялись патрули.

Преправщик — Пузырь, а на той стороне — как укажет инструкция «мертвого» пункта связи. Зиновий пока подробностями не делился.

В тесной краивке разговоры были короткие. Возле Стецко спал Зиновий, за ним — с краю — Чугун. Утром, в начале шестого, открылся лаз, просунулась лысая, круглая голова, и человек с напряженно приподнятыми бровями тихо попросил их подняться наружу.

Пузырь держался со Стецком покровительственно и на вопросы отвечал, только получив молчаливое согласие Зиновия. Таким образом, выяснилась роль третьего спутника: он был главным, и именно ему центр поручил обеспечить успех операции.

День прошел спокойно. Кормили хорошо, водки не давали. Прислуживала Эмма, немногословная и ловкая женщина.

Кроме Пузыря и Эммы, ни с кем не общались. Корчма, стоявшая в ста шагах от дома Пузыря, служила складом имущества, свезенного из домов, оставленных бежавшими с немцами их приспешниками. Этим складом в бывшей корчме заведовал Пузырь. Эмма появилась здесь в сорок четвертом году, после освобождения Западной Украины. Как можно было установить по скудным намекам, она работала на польскую дефензиву при Пилсудском, держа свою резиденцию в Яремче, в пансионате «Мажестик».

Пузырь как заведующий складом выдавал имущество (мебель, одежду, посуду) по нарядам местной власти и днем обязан был появляться на складе. Он принес им сапоги, шаровары, рубахи. Тогда и появилась свитка, в которую Зиновий зашил грепс.

К пистолету добавили патронов. Чугун получил второй парабеллум и гранаты. Он выбирал гранаты в ящике с видом знатока, взвешивал их на ладони, как бы проверяя, не пустые ли, становился в стойку, размахивался с выпадом, словом, дело знал солидно.

Воспоминания проходили, цепляясь одно за другое, теперь уже как бы нереальные, передвигающиеся в каком-то другом, отрешенном от жизни пространстве.

Вошел дневальный, сердито пристукнул миской: принес обед.

Стецко подсел к столу, прихлебнул из миски — борщ с мясом, помидорный и, пожалуй, затертый старым салом. Это был солдатский борщ осеннего навара, со свежими овощами и парным мясом.

Пообедав, Стецко выпил теплой воды и снова улегся на койку. Его не лишали на день ни матраца, ни одеяла, ни подушки с шелестевшей в наволочке еще не перетертой соломой. «В армии, на гауптвахте, куда скромнее». И воспоминание об армии стремительно унеслось, выдутое другим воспоминанием — первым посвистом шквала войны.

Люди на оккупированных гитлеровцами землях не сдавались, не падали к ногам иноземных пришельцев. Украина клокотала, накапливался гнев, создавались партизанские отряды и целые армии. Он старался не думать об этом, жил одним днем, довольствовался тем, что к нему легко льнули женщины, и потому нетрудно, как-то впопыхах сложилась семья.

Стецко хотел чувствовать себя хозяином, но не мог, и не потому, что мешала лакейская форма. Его кто-то боялся. Но кто? Трусы, убогие люди. И их он принимал за народ, за массу. И, попирая прошлое, он не задумывался над будущим. Внешне самоуверенно, но с внутренней тревогой шел он сквозь все стихии, представляя себя воином преторианской когорты нового порядка, пока не возникшего, но угадываемого в развалинах рухнувшего, как ему казалось, Советского государства. Ан нет, не рухнуло! Стецка задели обломки другой, действительно рухнувшей империи.

Сумбур, обрывки мыслей, глухие удары сердца...

Стецко лежал в той же позе, зажмурившись до боли в глазах, стараясь не замечать шума снаружи, за стенами его комнаты, и не угадывать причину его возникновения. Там, снаружи, все идет действительно стройно, надежно.

Они оказались сильнее, предусмотрительнее, тоньше в игре, они действовали с наименьшими затратами, не раскрывая главных козырей.

Так все же почему он, Стецко, провалился? Почему не удалось предприятие, тонко разработанное по многоступенчатой системе подпольной организации, где непростительна, недопустима малейшая конструктивная ошибка?

В тайнике, под русской печью, он, Стецко, прятался, чтобы с территории новой Польши, теперь принадлежавшей народу, а не романам сигизмундовичам, перейти на Украину, тоже, оказывается, новую и чужую ему... И он там всем чужой.

Зиновий принес дурную весть: на том берегу, в Скумырде, начал действовать прожектор, и ранее намеченное для перехода границы место уже не годилось. Передвинуть пункт проводки в другое, более глухое место? Но ведь в неразведанном месте легко напороться на засаду...

Пузырь нервничал. Потом сообщили о гибели Митрофана, а это означало провал падежной явки. Что-то заскрипело в налаженной организации проводки. Ясно было пока одно: им отступать нельзя — некуда. Отложить или изменить операцию они не имели права: за неповиновение — смерть.

В последний момент выяснилось: Зиновий возвращался в Мюнхен. В Повалюху отправлялись только двое: Стецко и Чугун. Это подтвердил Пузырь как приказ центра. Особенно горевать не стоило. Отпадала опека, развязывались руки, теперь надо было думать и отвечать за все самому.

К переправе пошли вчетвером. Время — двенадцать по среднеевропейскому. Зиновий холодно простился с ними. Их осталось трое. Речку переходили по загаченному для нерестилища старому перекату и попали в ольховник и верботал. Пузырь сопровождал их до «мертвого» пункта связи — выжженного молнией дупла вербы с провисшими до заболоченного мочажинника ветвями. В дупле лежал направляющий грепс — путевка на дальнейшее движение. Наличие такого грепса доказывало безопасность тропы к «живому» пункту связи — Катерине. Удостоверившись в наличии грепса, Пузырь исчез. Дальнейшие события разворачивались с потрясающей быстротой.

Никто: ни Стецко, ни Чугун, ни Пузырь — не мог предположить вмешательства чьей-то более сильной и более организованной воли в их старательно спланированную операцию.

В дальнейшем из допросов удалось узнать причину провала. После «мертвого» пункта связи появилась никем не запланированная в их цепочке связница (это была Устя), которая объявила пароль и повела их по тропе в том же, указанном в грепсе северо-восточном направлении.

Девушка шла точно, как бы согласовывая направление с компасом, хотя она его и не имела, шла уверенно, по-мужски, лишь изредка оборачиваясь и движением бровей как бы подстегивая их. Стецко вспомнил красивое лицо связницы, легкие и свободные движения ее рук и автомат на груди, как символ боевой, возрождаемой вот такими Жаннами д'Арк «вильной матери Украины».

Кто бы мог подумать, на что способна эта дивчина? Она фактически доставила его сюда, в эту западню. Если бы не она, разве пришлось бы ему юлить и унижаться, выискивать лазейки, чтобы избежать стенки, трагического завершения его беспутной жизни?

Девушка привела их на полянку, обернулась и, закричав «ложись», открыла предупредительный огонь.

После выяснилось, что Устя не имела права кричать им «ложись», а вести огонь тем более, она обязана была довести их и вручить поджидавшим ее пограничникам.

Из-за своей оплошности или горячности она чуть не погибла сама, так как Чугун торопливо разрядил всю обойму.

Стецко плашмя лежал на траве. Из подлеска появились солдаты. Чугун вскочил на ноги, побежал. Его подстрелил сержант. Стецко вспомнил его бесстрашное, суровое лицо. Это и есть та самая пограничная гвардия, люди, которые не поддадутся «развинчиванию». Бесшурупные они, Роман Сигизмундович! Бесшурупные!

Стецко с трудом поднялся, выпил воды и потянулся к окну, откуда скудно проникал свежий воздух.

Вот тебе и «усьего найкращого, пане Стецко!».

Подлые, слепые и глухие кретины, шваль! «Мы посылаем не только почтового голубя принести в лапке записку, мы ждем от вас внедрения».

Ненависть овладела ожесточенной душой Стецка. Ненависть к тем, кто послал его сюда. О смирении не могло быть речи. Жалкое чувство раскаяния не для него. Он пока и не мечтает духовно отвоевывать сложившееся государство, он должен выжить, а если выживет — прижиться, а дальше... Нелепо пытаться заглянуть в будущее. Пока все держалось на волоске.

Подалась массивная дверь, появился Солод. Следователь.

Стецко принимает смиренную позу, глаза потуплены: пусть думают, что он сломлен и готов сложить свою покорную голову...

Глава восьмая

На рассвете в Богатин поступило срочное донесение: в селе Буки вырезана семья коммуниста Басецкого. Полностью вся семья: Басецкий, бывший старшина понтонно-мостового батальона, его жена, одиннадцатилетняя дочь, школьница, и вторая, замужняя, с грудным ребенком.

Поднятый по боевой тревоге мотострелковый взвод был брошен к месту чрезвычайного происшествия. Туда же выехали начальник отряда Бахтин и секретарь райкома Ткаченко.

От Богатина до села всего двадцать пять километров. Буки располагались на плодородной равнине и считались богатым земледельческим селом. Попытки создать там колхоз до сих пор не удавались, хотя Басецкий, бесстрашный активист, обещал организовать селян и пренебрегал угрозами подполья. «Смотри, товарищ Басецкий, осторожность и еще раз осторожность, — предупреждал его Забрудский. — Мы тебя уважаем и поощряем, а все же на рожон не лезь, оглядись, потом сделай шажок, другой... Постепенно надо, не вдруг. У нас не Винницкая область...»

«Меня Гитлер сотни раз пытался убить, утопить на водных преградах, бил меня всем металлом индустриального Рура, а где он? А что Бугай? Пять фунтов шерсти и два рога!..»

В эту ночь лейтенант Кутай устроился на трофейной раскладушке в неуютной комнатке Солода, одним окном выходившей на внутренний двор, густо заставленный военной техникой.

Сушняк и Денисов заночевали под открытым небом, на мешках с овсом, где по-братски расположились мотострелки.

Из окна Кутай видел часть двора, высокую кирпичную стену со сторожевым шатром и кусок бархатистого неба, усыпанного звездами.

Солод уступил ему матрац и суконное одеяло, которое и не требовалось: даже ночью не спадала духота, хотя окно было распахнуто настежь.

С вечера приятели поговорили о том о сем, и Солод заснул, по-детски свернувшись калачиком и подложив ладошку под щеку. Ему было легче, мирное канцелярское течение службы не особенно расшатывало нервную систему. Но Кутай не завидовал его покою. Вот их жизнь посвящена почти одному и тому же, а какая, в сущности, разница: Стецко для Солода еще один подследственный, для Кутая — снова и снова борьба не на жизнь, а на смерть.

Завтра надо продолжить беседу со Стецком, постепенно «влезать» в его шкуру. Время не ждет: лишний день проволочки порождает новые опасные подозрения. Пойди потом объясни Очерету, почему опоздал.

Спал или не спал Кутай, но по тревоге вскочил раньше Солода, быстро оделся и поспешил в штаб. Начальник штаба майор Алексеев сообщил о случившемся.

— Знали Басецкого?

— Еще бы! Не раз у него бывал. Отличный человек.

— А подлецов они не трогают. — Алексеев кому-то звонил, распоряжался, его карие глаза влажно поблескивали.

Кутай знал и зятя Басецкого, жену и ребенка которого зарезали. Зять служил на сверхсрочной в авиации Прикарпатского военного округа и осенью должен был демобилизоваться.

Подробности мало интересовали майора Алексеева, целиком поглощенного своим делом. Кутай вышел во двор, когда мотострелковый взвод уже вытягивался за ворота. Никому не удалось дозоревать. Поднятые тревогой бойцы после отбоя чистили обувь, умывались, обсуждали событие.

Кутай велел Сушняку захватить кое-что из продуктов и бутылку самогона.

— Самогона, товарищ лейтенант? — переспросил старшина.

— Коньяку же у нас нет, — рассеял Кутай недоумение Сушняка, — будем бандиту язык развязывать.

— Ага, понятно...

Денисов занялся машиной, деликатно ни о чем не расспрашивая, хотя не терпелось узнать, какая затевается операция и удастся ли ему принять в ней участие.

Сушняк пошел вслед за Кутаем, продолжая изучать и перенимать походку лейтенанта.

Вначале зашли к следователю. Солод дремал за столом, но увидев вошедшего Кутая, оживился, машинально застегнул пуговицы гимнастерки.

— Вот натура, если недосплю, — как пареная репа.

— Доспишь потом, — сказал Кутай. — Подготовили мне одежду?

— Распорядился, принесли. — Солод подошел к шкафу. — Все мной проверено на идентичность. Только ты не вздумай переодеваться я мозолить людям глаза.

— Почему? Надо же привыкать?

— А то ты не приучен? — Солод постоял в раздумье у шкафа. — Только предупреждаю: секрет большой, Жора.

— Давай, давай, крючкотворец. Надо хотя бы примерить. Может, что ушить потребуется или распустить. Я вроде поплотнее твоего Пискуна.

— Примерить, конечно, нужно, чтобы не выглядело одежкой с чужого плеча. — Солод опустился на корточки перед шкафом, открыл его и достал вещи, завернутые в парусину. — На старшину подберем после.

— Почему после?

— Муравьев просил старшину зайти к нему для беседы.

— Ну и что?

— А если он не утвердит Сушняка и укажет кандидата иной комплекции?

Дотошность Солода приносила на этот раз пользу. Нужно было продумать все, вплоть до кисета и цепочки с католическим крестом. Хотя, как рассчитывали, никто из окружения Очерета не видел эмиссара, все же полагалось предусмотреть все до мелочей, потому что они-то, мелочи, нередко и подводят. Попробуй оставь на себе армейское белье, да еще со штампами, ну и поминай как звали.

Осмотрев и примерив одежду, Кутай попросил убрать ее на прежнее место. Захватив поджидавшего в коридоре старшину, пошел к Стецку. Трагедия семьи Басецкого не выходила из головы лейтенанта. Если террористический акт локален — одно дело, а если их будет серия? Если под руку палача Очерета попадут такие, как Устя, которая смело бросила вызов подполью?

Встревоженный этими мыслями, Кутай с более суровым, чем прежде, видом заявился к связному. Приняв дурное расположение духа Кутая на свой счет, Стецко низко поклонился лейтенанту, стараясь произвести впечатление полного смирения.

Старшина положил на стол сверток с продуктами и поставил бутылку, заткнутую кукурузной кочерыжкой.

— Оставьте нас вдвоем, товарищ старшина, — сказал Кутай.

Сушняк прикрыл за собой дверь.

Лейтенант неторопливо развернул сверток, привыкнув обходиться без женской помощи, умело, тонкими пластинками, нарезал сало, потискал в ладонях двойной круг свиной колбасы, любовно притулил ее возле пары помидорин и надвое разрезанных свежих огурцов, схваченных поверху шероховатой желтинкой.

— Последыши, — сказал он, взглянув на огурцы, — семя крупное, и кислинкой уже отдает. Но после чарки скользят, як на салазках.

И тут же вытащил из кармана металлической штамповки чарки, подул внутрь каждого стаканчика, поставил на стол.

— Ровно семьдесят пять граммов, Стецко. Подарунок. Когда выбили ваших из Дрогобыча. Горилка с голубым огоньком, горит в аккурат до последней капельки. Хотя продукт из простейшего сырья.

— Вероятно, цукровый буряк? — Стецко робко включился в беседу.

Подготовка велась столь медлительно и с таким смаком, что могла показаться подозрительной. Вот так разложит, нагонит аппетит и начнет допрос с пристрастием, попивая и закусывая, а его заставит слюнки глотать.

Чтобы не подвергать себя искушению, Стецко, продолжавший переминаться с ноги на ногу, отвернулся. В нос ударил аромат самогона, ни с чем не сравнимый запах первача.

Стецко слышал за спиной, как, булькая, лилась в чарки жидкость.

— Чего ты отвернулся, Стецко? Я не снидав, ты не снидав, повертайся, сидай, и так, чарка за чаркой, поведем балачку...

Мягкий голос, небрежные интонации хозяина.

— Дякую, дякую, дякую... — трижды повторил Стецко, униженно кланяясь и как бы робея воспользоваться столь щедрым приглашением.

— Дякувать{16} будешь писля. — Кутай проследил за робкими движениями связного, присевшего на самый край койки.

«Попадись я к тебе, дал бы ты мне колбасы, позволил бы при себе садиться! Умывал бы ты меня моей же юшкой, выворачивал бы требуху наизнанку, — думал лейтенант. — Не обведешь ли вокруг пальца, поможешь ли изловить Очерета и справить достойную тризну по семье мученика Басецкого?»

Нелегко вести дипломатическую игру, когда все кипит внутри и ненависть просится наружу.

Он не предлагал ни тоста, ни чоканья и, отпивая по глотку, наблюдал, как жадно запрокидывал Стецко свою чарку, как набросился на закуску, начал не с огурца, а с колбасы и сала.

— Ешь, ешь, — поощрял Кутай, посасывая янтарную шкурку вершкового сала, — бери огирок. Другой раз кавуна достану.

— Кавуны добре... добре кавуны... — Стецко выпил третью чарку и заметно повеселел, его напряженные нервы расслабились, быстро поддавшись действию алкоголя.

Он разговорился, просил заглянуть «в защелины его наблудшей души»... Кутай мало верил в эти запоздалые откровения, хорошо зная кондицию посылаемых из Мюнхена проводников. «Перетрусил, гад, не больно сладко в подвешенном состоянии, вот и хрустишь теперь передо мной суставами!» — непримиримо думал Кутай, изучая человека, на которого он должен был походить: как тот ест, пьет, держится, как строит свою речь. Подробности интересовали лейтенанта больше, чем общие положения. Он попросил рассказать о Мюнхене, назвать фамилии или клички керивныков, обстановку, окружение, цвет зданий, где размещаются учреждения националистического движения, есть ли вывески, даже сколько ступенек в лесенке, ведущей на второй этаж, и тому подобное. Среди окружения Очерета, возможно, есть люди, побывавшие за кордоном, неизбежны расспросы, расстановка силков, чтобы проверить, поймать, уличить. Особенно важно знать все точно о переходе границы, здесь материал, известный Очерету, и малейшие промахи повлекут если не провал, то серьезные осложнения.

Два трудных препятствия стоят на пути: как объяснить Очерету, где они, связники, были до сих пор, чем вызвана их задержка и куда пропал Кунтуш. Кутай попробовал впрямую посоветоваться со Стецком, заставить его думать. Но Стецко выстраивал неубедительные предположения, оторванные от реальной обстановки, которой он не знал.

Надо было рассчитывать только на свой опыт.

Итак, по плану, наверняка известному Очерету, Стецка должен был провести до «мертвого» пункта связи агент из приграничного села Скумырды. Агента Стецко не знал, этим занимался Пузырь. Агентом был Митрофан, зверски убитый Кунтушом по подозрению в измене. Все это было известно Кутаю.

Таким образом, восстановив цепь событий, можно было представить, что план проводки эмиссара «головного провода» по советской территории, доложенный штабу Очерета, нарушился в самом начале. Об этих изменениях Очерет, конечно, не знал, зато знали пограничники. Как же объяснить куренному? Ведь в беседе с ним следует держаться действительного хода событий, то есть рассказать, что вместо мужчины-проводника от «мертвого» пункта связи вела женщина, а не Митрофан. О женщине куренной не знал...

«Эх, Устя, Устя, — мысленно пожурил Кутай свою любимую, — ну и наломала ты дров своей чрезмерной активностью, попробуй разбери теперь. Именно Устя, как секретарь комсомольской организации и командир молодежной группы «истребков», пыталась образумить Митрофана и своими посещениями навлекла на него подозрения. Уж если не обучена сложным хитростям оперативной работы, не занимайся этим делом, милая Устя. Тут тоже нужны образование и опыт. Одного желания мало...» Поговорив мысленно по душам с Устей и немного успокоившись, лейтенант вновь сосредоточился на главной своей задаче. Да, здесь не должно быть промахов! За малейший просчет можно заплатить жизнью.

Митрофан был убит. Задачу Митрофана взяла на себя Устя, получив от него все данные, пароли и маршруты. Стецко говорит, что обман не был обнаружен ими, и они полностью доверились Усте.

И опять возникла Устя. Теперь она должна была до конца оставаться «соучастницей» бандитов. Не выдержала! Разве ее обвинишь, честную, горячую? Она кракнула «Ложись!», предупредительно хлестнула очередью и сама чуть-чуть не получила пулю от Чугуна, телохранителя эмиссара.

Как все это обернется и как они смогут выкрутиться при свидании с Очеретом, покажет только будущее.

Вторая загвоздка — Кунтуш. Очерет не знал, куда исчез его «эсбист», которому было поручено проследить за движением эмиссара после получения грепса в «мертвом» пункте связи. Кунтуш... Для Очерета он словно сквозь землю провалился. А вдруг куренной пронюхал о судьбе Кунтуша? Начальник службы безопасности Бугай тоже располагает своей агентурой.

У любого пошла бы голова кругом от таких кроссвордов, но лейтенант Кутай ко всему прочему был еще и оптимистом, имел крепкие нервы, нерастраченный запас жизненных сил и верил в свою звезду.

Итак, чем объяснить почти двухнедельную задержку? Легенду следует обдумать сообща с командованием отряда, с отделением разведки. Единственно правдивым объяснением могло быть одно: стычка с пограничниками, а потом, пока шел активный поиск, необходимость выдержать время, притаиться, усыпить бдительность пограничников.

Сейчас имитировать стычку не удастся: время вспять не повернешь. Поэтому необходимо подобрать подходящий случай, пусть даже происшедший далеко от района действия Очерета, и сослаться на участие в нем. Здесь также Стецко не помощник.

Характера Очерета, а тем более привычек Стецка, Кутай не знал. Куренной — первое звено. Он обязан передать эмиссара дальше по связи и тем самым помочь Кутаю широко раскрыть подполье. Если бы удалось!

Оставалось еще раз допытаться, не посылались ли заблаговременно приметы связника, его фотокарточка, например. Стецко клялся: такого не делают, конспирация запрещает заблаговременную информацию, которая могла бы попасть в руки чекистам. Грепс и пароль! Вначале пароль, как первый шаг, а потом грепс.

Бутылка была пуста, сало съедено до последней шкурки. Самогон возымел обратное действие, на Стецка снизошла слезливая чувствительность: удачное возвращение пограничника из куреня бандеровцев сохраняло жизнь ему. Стецку, его семье. Нет, Яном Гусом ему не стать! Христом тоже. Пусть других приколачивают к крестам на Голгофе коваными гвоздями, других сжигают на кострах. Пусть сам верховный старикашка превращается в нельму и плывет к истокам северных рек, чтобы выметать икру и умереть. У него вызревают «мальки», они есть, они нуждаются в его возвращении, так по крайней мере казалось Стецку, размягченному спиртным.

«Может, еще раз пасть на колени? — бродило у него в уме. — Только этот загадочный человек, представитель советского плебса, не чувствует отравляющей прелести коленопреклонений. Поживет — поймет!» Стецко расслабленно поднялся с койки, блаженно улыбнулся, руки по швам, спина полусогнута.

— Тильки щоб не раскрыв вас Очерет, — бормотал он на прощание, — знищит семью. Тильки щоб не раскрыв обмана.

— Що вы с ним так довго размовляли, товарищ лейтенант? — удивленно спросил Сушняк, когда Кутай вышел в коридор. — От подъема до обеда. Такого типа — в трибунал да к стенке...

— К стенке? Ну и какая польза? Идем-ка к Муравьеву.

Майор Муравьев наслаждался чаем. На столе стоял термос.

— Садитесь, Георгий Павлович, — сказал он, увидев Кутая. — Что-то долгонько исповедовали Пискуна.

— Надо, товарищ майор. Один просчет — и поминай как звали...

Муравьев пожевал губами.

— Страховку дадим надежную. В беде не оставим.

— Не наделать бы хуже.

— Что вы имеете в виду?

— Подтянем народ, вспугнем Очерета или насторожим.

— Постараемся тонко сыграть. — Муравьев предложил чаю. Кутай отказался. — Расскажите, какой удой?

Лейтенант изложил суть беседы.

— Стецко беспокоился не о вашей шкуре, — заметил Муравьев. — Хочет сохранить и себя для потомства и потомство для себя. Вначале врал, теперь, вероятно, говорит на девяносто процентов правду. Да и нет смысла ему дурака валять. В напарники старшину Сушняка возьмете?

— Да, товарищ майор.

— Твердо остановились на нем?

— Проверенный.

— Как у него с реакцией?

— Реагирует быстро, собран, бесстрашен, к тому же украинец, товарищ майор. Я уже говорил товарищу подполковнику, что Денисов тоже соответствовал бы, но приметен: его портрет какой-то корреспондент тиснул в газете. Да и язык знает плохо — волгожанин.

— Волжанин, — поправил Муравьев и вернулся к мысли, беспокоившей его в последнее время. — Если бы нам обратать Очерета... — Он улыбнулся. — Надо рубить верхушку. А то главари сами прячутся, а на убой посылают рядовых. Схватим атамана, люди облегченно вздохнут к нас похвалят. Георгий Павлович, вам уже говорили о Басецком?

— Да, тревога подняла и меня.

— Секретарь райкома в Буках. Звонил оттуда.

И Муравьев изложил свою неизменную позицию: наряду с административным воздействием бросать в бой слово. Дзержинский беспощадно карал неисправимых врагов, а скольких заблудившихся он вернул на верную дорогу именно словом! Не случайно с его именем связана ликвидация детской беспризорности — самое гуманное из всех дел на земле. Забирая с улиц, вытаскивая из-под асфальтовых котлов, снимая с вагонных буферов оборванную, озлобленную детвору, он очищал термостаты, выращивающие преступников.

Кутай понимал всемогущую силу слова. Не рассказы ли приехавшего на побывку двоюродного брата-пограничника увлекли и его? Сирота, приемыш в многодетной семье дяди Макара, после рассказов пограничника писал наркому внутренних дел: «Пошлите меня на границу». И следом: «Москва, Кремль, Ворошилову» — то же. Из седьмого класса писал, скрывая свой возраст.

И вскоре телеграмма: «Прибыть в горотдел НКВД Синельниково». «Шо ж ты наробыв, Юрко? — строго допрашивал мальчишку дядя Макар. — Казав тоби — не лазь по огородам».

Тетка провожала, кричала в голос, сунула в торбу сала, пять яиц-крашенок, две цибулины: «О, Юрко, пожалел бы нас. Мы ще з жнывамы не впоралысь»{17}.

И Юрко, перебросив торбину через плечо, отправился по железной дороге в Синельниково.

В штанах из «чертовой кожи», в ситцевой рубахе, подхваченной узеньким пояском с махрами, в кепчонке с пуговкой на макушке, в расхожей жакетке — вот он, Юрко Кутай, в начале своего жизненного пути.

Что-то говорит Муравьев, развивая мысль о пагубности национализма...

Приятно отдыхать в глубоком кресле и предаваться воспоминаниям. Подлокотники почти под мышками, мягко и дремотно...

«Сколько отсюда до НКВД?» — спросил он на станции Синельниково дежурного транспортной милиции.

Милиционер по привычке прощупал глазами мальчонку, не нашел в ном ничего подозрительного и нехотя махнул рукой за решетчатый станционный заборчик.

«Примерно километра два, если пеши, а на транспорте ближе покажется».

Пришел к горотделу НКВД. Сел в скверике, что напротив здания, подкрепился салом и луком, приободрился.

У входа предъявил телеграмму, пропустили, пригласили на второй этаж. Посидел возле обитой клеенкой двери.

Вежливо пригласили в кабинет с большими, светлыми окнами. Человек с двумя шпалами в петлицах расспросил все подробно об отце, дядьке, о письме наркому. Кутай отвечал с замиранием сердца: «Я хоть и пацаненок еще, а к отпору врагам готовый». Начальник улыбнулся, сказал: «Кончите десять классов, и вас обязательно примут в войска НКВД. Надо учиться, чтобы стать полноценным бойцом». Попрощался за руку, встал из-за стола и проводил теплым взглядом.

Вернулся в свою «Червону зирку» — сколько разговоров! Потом и на письмо Ворошилову пришел ответ. Удивлялись селяне: ось яка Радянська влада!

Много пришлось пережить, пока не сказали о нем — полноценный боец.

— Вы задремали, товарищ лейтенант?

Кутай, очнувшись от воспоминаний, улыбнулся.

— Нет, нет, товарищ майор.

— О чем размечтались?

— О том, как сделаться полноценным бойцом.

— Не напрашивайтесь на комплименты. Я скуп на них... Нам сообща надо локализовать Очерета, и как можно быстрее. Иначе трагедийных «чепе», вроде того, что случилось в Буках, не оберемся.

Глава девятая

Перед каждой операцией Кутай испытывал особый прилив сил, и его мозг работал интенсивно. Всего не предусмотришь, но надо предусмотреть все. Воинский закон, обогащенный опытом пограничной службы, являлся основой, но мелочи, сотни случайностей — они могут возникнуть совершенно неожиданно и привести к провалу.

Подобранный для операции напарник обладал незаурядной физической силой: брать живьем Очерета — непростая задача.

Сушняка не раз придавали Кутаю, но в операции, подобной предстоящей, участвовать ему пока не приходилось. Проверенный в деле старшина не раз доказывал свою смелость, и если уж брался, то на него можно было положиться. Сушняк, как и Кутай, был украинцем, язык знал. Но, кроме того, предвиделись трудности другого порядка: противник, хитрый, коварный, прошедший сквозь огонь, воду и медные трубы, наставит много вопросов-ловушек, а ответ должен быть только один — нигде не сбиться, не противоречить себе, все должно быть ясно и точно. У Очерета за плечами служба в криминальной полиции, поднаторел, жди от него разных комбинаций, притом стреляет он с маху, без предупреждений: свалил, переступил — уберите!

Кутай натаскивал своего напарника, уединившись в комнате следователя, а потом, когда комната понадобилась Солоду, — в приштабной, куда дневальный принес обед.

Конечно, идеальным помощником был бы поднаторевший в их деле и смышленый Денисов, но он «брал» Степка, потому в счет не шел.

Прямой и душевно открытый Сушняк туго воспринимал задачу перевоплощения. Как и всякого пограничника, его учили «хитростям», и сам он обучал им молодых солдат. Но то были хитрости прямого боя, описанные в инструкциях и наставлениях. Здесь же предстоит столкнуться с неизвестными ему ходами, ловкостью, находчивостью.

— Не боги горшки обжигают, — говорил Кутай, — хотя придется пошевелить мозгами. И главное — наше задание совершенно секретное. Язык на замок. Чтобы никто не знал. Никто!  — Кутай по привычке постучал пальцем по краю стола. — В бою ты неоднократно проверен, сомнений нет, а вот сыграть роль бандеровца... К тому же пришедшего из-за кордона, из Мюнхена, города, которого ты и во сне не бачил... Роль сыграть... Сумеешь?

Старшина замутненными от напряжения глазами страдальчески глядел на лейтенанта.

— Який я бандеровец? Сменить нашу форму... — Сушняк с трудом выдавливал слова. — Чего тут? Мени треба не только менять шкуру, товарищ лейтенант, снутри щоб не просвечивал старшина Сушняк. Я так понимаю, товарищ лейтенант?

— Ты понимаешь правильно. Надо играть эту роль. Взять хотя бы артиста. Играет он, скажем, то Ивана Грозного, то Костю-капитана.

— Так то артист, товарищ лейтенант.

Сушняк все отлично понимал и с присущей его натуре лукавой хитринкой прикидывался этаким простачком с неповоротливым умом. Прикидываясь, он неторопливо обдумывал линию своего поведения, отсеивал лишнее, ненужное, по своим собственным расчетам, и добивался ясности прежде всего для самого себя.

Старшина видел убитого Денисовым телохранителя связника «головного провода». Сушняк подоспел с опозданием, когда его приятель врукопашную сразил Чугуна.

Играть роль покойника не весьма приятная штука. Но что поделаешь: приказ есть приказ. Поэтому, размышляя над своей ролью, Сушняк старался восстановить в памяти приметы Чугуна.

— Мы идем к Очерету от «головного провода», — продолжал развивать свою мысль Кутай. — Ты должен в основном молчать...

— Молчать — да. — Сушняк облегченно вздохнул.

— Телохранитель, как немой. Только в исключительных случаях разговаривает и то по бытовым вопросам: «дай хлиб», «де у вас вода», а в остальном: «ниц, ниц а ниц».

— Зараз понятней, товарищ лейтенант. А вязать его тоже молчком?

— Какой же там может быть разговор? Не до беседы... Чтобы вязать, надо оглушить. Если Очерет будет вдвоем или втроем — тех бьем, его берем. Если будет много бандитов, остаемся в подполье. Маневренная группа обеспечивает нас. Очерет даст связь на другие боевки, и, если удастся, пойдем по связи...

— Оглушить треба, товарищ лейтенант. Потом все можно выдавить...

— Оглушить, конечно, проще. — Кутай улыбнулся. — Но там будет видно, дело покажет. Только... — Он снова предупреждающе постучал пальцем по краю стола. — Молчок. Никому ни полслова: хлопцам скажешь, а те — девчатам...

Старшина только поморщился. Уж кого-кого, а его предупреждать — только время терять.

В каптерке, где теперь начальник отделения разведки держал свои шкафы с «реквизитом», подобрали подходящие к случаю шаровары, сапоги. Сушняку — картуз, Кутаю — шапку. Все тщательно проверили, чтобы добиться полной схожести. Когда «брали» Стецка, рубахе его досталось порядком, поэтому образец повторили, привели в поношенный вид, в свитку зашили подлинный грепс.

Автоматов у «мюнхенской двойки» не было, вооружились парабеллумами, проверенными при отстрелке в тире, взяли по две гранаты. Продумали все детали: белье, пояса, стрижку.

Как и при подготовке любого спектакля, провели генеральную репетицию, на которой присутствовал начальник отряда. Майор Муравьев добивался предельной точности ответов, выискивал еще, на его взгляд, оставшиеся темные пятна легенды, выверял, уточнял. Могли возникнуть всякие неожиданности: как держаться, какую психологическую схему взять за основу поведения? Не на всякий вопрос обязан отвечать представитель «головного провода». Он может недоговаривать, может сам спрашивать. И это самое лучшее: не обороняться, а нападать.

Проиграли эпизод захвата Очерета. Куренного изображал Муравьев, телохранителя — Солод. Вот тут-то пришлось столкнуться со старшиной, его капканьим зажимом, когда самые изощренные приемы джиу-джитсу и самбо оказались битыми.

— Ну и костолома берете с собой... — Муравьев еле отдышался.

Бахтин с любопытством наблюдал за могучим детиной. Как и Кутай, старшина шел на смертельный риск, никто не преуменьшал опасности. Все предварительные разработки могли рассыпаться, как карточный домик, от самой неожиданной случайности. Спросят, к примеру, какова вывеска или цвет двери на здании «головного провода» в Мюнхене, и полетели к чертовой бабушке заранее продуманные хитроумные легенды.

Поэтому Бахтин от себя повторил совет Сушняку: в разговоры не вступать и в оба следить за окруженцами куренного. Они могут стрелять с маху, по условному знаку, бровью поведет батько — был человек, стал решето.

— Всего не предусмотришь, а предусмотреть надо все, — заключил он.

Глава десятая

В то же утро заместитель начальника отряда по политчасти майор Мезенцев Анатолий Прокофьевич, человек деликатный, улыбчивый, открытый, попытался уговорить Веронику Николаевну переехать в штаб отряда.

Мезенцева попросил об этом Бахтин перед отъездом в Буки. Ему хотелось, чтобы инициатива переселения исходила не от него, иначе ему пришлось бы рассказать правду.

Само собой разумеется, Вероника Николаевна, по знал об угрозах в ее адрес, повела себя с присущим молодым женщинам кокетливым легкомыслием.

— Дорогой мой Анатолий Прокофьевич! Вы ставите себя в неудобное положение. Я, женщина, можно сказать, безбоязненно приехала сюда, а вы, имея солдат, пушки и все прочее, прибегаете к таким мерам предосторожности Так, кажется, вы выразились? — И в ответ на утвердительный кивок замполита горячо продолжала: — Вы имеете дело с женой пограничника. Скажите, когда жена офицера-пограничника не подвергается опасности? Я пережила, наверное, — она наморщила лоб, — тысячу тревог! Сколько я наслышалась стрельбы, собачьего лая... Другая бы давно поседела от страха...

— Я понимаю, Вероника Николаевна. — Мезенцев сам чувствовал неубедительность своих аргументов, и его требование «благоразумной предусмотрительности» рассыпалось в прах.

— Оставьте, умоляю вас... Чтобы я бросила такую чудесную квартиру и перешла нюхать вашу карболку и негашеную известь! Знаю я эти казармы. Нет. Нет... Снимаю с вас всякую ответственность. За себя, надеюсь, отвечаю я сама, и давайте-ка лучше попьем кофейку.

Вероника Николаевна распорядилась, изящно закурила сигарету и принялась болтать о вещах совершенно посторонних.

Кофе подавала тихая, бесшумно скользившая в своих черевичках Ганна. Мезенцев без особого труда заметил в поведении этой смуглолицей украинки внутреннюю настороженность. Ведь он был не только политработником, но и чекистом.

Деятельно заработавший мозг позволил прийти к пока еще смутным выводам. Эх, если бы только найти человека, подкинувшего письмо в дом Бахтиных!

Ганна бросила на майора встревоженный взгляд и тут же потупила глаза. Какой необыкновенный цвет этих глаз, яркий, праздничный, на матово-смуглом лице! Такие глаза должны быть спокойны, веселы...

— Откуда у вас эта девушка? — деланно равнодушным голосом спросил Мезенцев.

— Понравилась? — Вероника Николаевна погрозила мизинцем.

— У нее какое-то горе?

— Горе? — переспросила Вероника Николаевна. — Оно со мной не делилась. Ганна!

Ганна появилась в дверях.

Мезенцев чиркал спичкой, пытаясь прикурить, пока хозяйка дома допытывалась у Ганны, не случилось ли у нее какого-нибудь несчастья.

— Нема у меня горя, — ответила Ганна сухо.

— Вот даже товарищ майор заметил.

Ганна отрывисто бросила:

— Одно у нас горе на всех...

— Как понимать тебя? — спросила Вероника Николаевна.

— Как надо, так и понимайте... Можна мени уйти?

— Куда?

— На базар. Може, барашек будет, капусты нема...

— Иди, конечно. Деньги у тебя остались?

Ганна кивнула и молча вышла. Заторопился и Мезенцев.

— Не задерживаю, Анатолий Прокофьевич. — Вероника Николаевна подала ему свою узкую руку с ярко накрашенными ногтями. — Когда мне ждать мужа? Скажите, там не очень опасно?

— Вы безбоязненная женщина, и вдруг такой вопрос...

— А что, и в самом деле безбоязненная, если дело касается лично меня. Но я переживаю за близких... А вчера Мария Ивановна напугала меня: ходят по городу с длинными топориками.

— Мария Ивановна? Медицинская сестра?

— Да.

— Вы ее давно знаете?

— С первого дня моего приезда. Славная женщина, она и порекомендовала мне Ганнушку...

Мезенцев никогда так не торопился. Застав Муравьева одного, он тут же попытался привести в систему свои подозрения и посоветовал пригласить Ганну для беседы. «Надо найти ниточку, а по ниточке осторожненько, чтобы не оборвать, дотянуться и до катушки».

«Ох уж эта навязшая в зубах «ниточка»!» — думал Муравьев, шагая по кабинету и стараясь освободиться от возникших подозрений. Так он делал всегда, чтобы не попасть под влияние чужих впечатлений. В своей работе он предпочитал ходить по первопутку или, как он выражался, самому прорубаться сквозь дебри, да еще своим топором. То обстоятельство, что мысль о Ганне пришла в голову не ему первому, больно укололо его самолюбие.

Действительно, проще пареной репы! Где же еще искать эту самую ниточку, которая помогла бы добраться и до клубка? Ганну, конечно, проверяли. Но как? Однако вызывать ее на допрос сейчас было бы глупо. Надо начать исподволь, через ту же Марию Ивановну. Да, да, только исподволь, чтобы не спугнуть раньше времени! А если она связана с бандеровцами? У них «свои люди» в самых неожиданных местах.

Начальник разведки остановился перед Мезенцевым, сидевшим в блаженной позе отдыхающего человека.

— За «ниточку» весьма признателен, Анатолий Прокофьевич. — Муравьев шутливо раскланялся. — Теперь наша задача добраться до катушки.

— С Ганной потолкуете?

— Не здесь и не сразу.

— Надо спешить. Дело идет о жизни Вероники Николаевны... — Мезенцев потер переносицу. Его некрупное, невыразительное лицо приобрело более строгий вид. Он вытер платком начинающую лысеть со лба голову. — Не прозевайте только! — предупредил он.

— Ваше дело — писать листовки, — назидательно проговорил Муравьев. — А наше дело есть наше дело.

— Э, братец! — Мезенцев погрозил пальцем. — Листовка — это слово. Нет опасней слова, нет прекрасней его! Можно разрядить обойму в человека, и простреленный выживет, а можно убить одним словом. Библию писали мудрецы, а с чего они начинали? «Вначале было слово». Понимаешь, Муравьев? Оружие политработников — слово...

Полуприкрыв глаза, Муравьев внимательно слушал замполита, полностью соглашаясь с его убедительными и горячими доводами. Он и сам так думал и недавно убеждал Кутая. Да, слово пронзает сильнее пули, разрывает сердце, омрачает рассудок или просветляет его. Ласковым словом можно добиться большего, чем потоком самой отборной брани.

Слушая замполита, Муравьев вспоминал случаи, где действовали не оружием, а словом — листовки, газеты, воззвания, радио...

Слово никогда не потеряет своей взрывной силы! Слово — это оружие.

Муравьев, чекист, человек с особым мышлением, характерным только для людей этой профессии, реально предвидел дальнейшее развитие борьбы с национализмом, и с шовинизмом, и с другими «измами», возникающими в результате беспрестанной борьбы классов.

Он твердо знал, что, даже когда перестают свистеть пули, продолжается битва, и не менее свирепая, за человеческое сознание, за души людей. И Муравьев был счастлив, что его место в этом сражении рядом с Мезенцевыми, Бахтиными, Кутаями...

— Попрощаемся, Анатолий Прокофьевич, — прочувствованно произнес Муравьев, пожимая руку замполита, — я понимаю, у нас одна забота!

Глава одиннадцатая

В полночь, покинув «форт», из Богатина вышла вереница военных машин с погашенными огнями. Машины вывозили группу оцепления района предполагаемой операции. Возглавлял ее майор Муравьев.

Перед рассветом колонна разгрузилась в лесу. Муравьев перебрался в «виллис» к Кутаю и Сушняку для последних напутствий. За рулем сидел Денисов. С ним должен был возвратиться майор, высадив разведчиков километрах в пяти от Повалюхи.

Приближался финал сложной операции, а Муравьев испытывал понятное волнение. В намеченном месте Муравьев попросил Денисова съехать с гужевой колеи в подлесок и остановиться. Хотя время близилось к рассвету, в лесу, еще по-ночному сумеречному, лица бойцов, сливающиеся в бледные пятна, рассмотреть было трудно.

Воздух был чист и свеж. Предутренняя, будто жирная роса, как маслом, смазала головки сапог, и металл оружия повлажнел.

Остановив машину в чаще, Денисов принялся внимательно осматривать ближний лесок, отыскивая наиболее удобный путь для возвращения: подать ли машину задом или заранее развернуть вот здесь, на полянке? Муравьев отдался общему спокойному и деловому настроению, невольно возникшая в душе тревога улеглась. Хлопцы проверяли свою реквизитную одежду: свитки, шаровары, какие носили местные жители. Старшина бурчал себе под нос, приспосабливая ракетницу: то засунет ее в карман, то за пояс.

— Ракета — самое безошибочное средство связи, визуально четкий сигнал, — успокаивал его Муравьев. — Патроны дали красные, вверх две ракеты строго по прямой, я мы тут как тут...

Майор отдал приказ о сигнале, и старшина повторил его слово в слово.

— Считайте, Георгий Павлович, я рядом с вами, — тепло прощаясь, сказал майор. — Ну, «слава героям»! Начинайте входить в свою роль...

Кутай слушал и не слушал майора. Его мысли были сосредоточены на задании.

Он не заметил, как развернулась машина, не видел напутственного помахивания высунутой из кабины руки майора: его зрение, слух — все чувства и воля, подобно световому лучу, сконцентрировались на одном — на предстоящей встрече с Очеретом.

Если вначале, в машине, ему было холодно, то теперь стало жарко. Свитка на «рыбьем меху» казалась уже лишней, и он расстегнулся, машинально нащупав зашитый грепс.

Они пошли к Повалюхе с северо-востока, с более низменной стороны, продолжавшей богатинскую долину. Реже попадались гиганты буки, сохранившиеся после немецкой вырубки. На месте повала густо поднялся корневой и семенной молодняк, бушевал малинник.

Пройдя половину пути, они взяли правее, ближе к гористости, избрав малоезженую дорогу. Здесь преобладал плотный ельник, темными глыбами выплывавший из тумана.

Поднималось еще скрытое горами солнце, постепенно разливая блеклые цвета, зашевелился от слабого утреннего ветерка туман.

На горном окоеме неба Кутай увидел побледневший серп месяца. Остановившись, лейтенант прислушался к полудремотному перебреху собак, разбуженных петухами, встречающими зорю.

— Повалюха.

— Портянки завернулись, товарищ лейтенант.

— Давай переобуемся, Чугун. И забудь «товарища лейтенанта». Я Пискун. Обращение — друже зверхныку. Все!

Кутай испытывал легкое волнение, обострившее все его чувства, мозг работал четко, ясно. Лейтенант искоса наблюдал за твердым, внешне спокойным лицом старшины. Падежным молотом была откована воля этого полтавчанина. С ним было спокойно: не подведет!

— Ну що, друже Чугун? Пошли!

— Пошли, друже зверхныку.

Они знали, насколько обманчива эта предрассветная тишина и какие неожиданности могли подстерегать их у «генерального пункта связи» — хаты Катерины. Чтобы не спугнуть бандеровцев, шли без предварительной разведки; опознавать хату и тропу к ней приходилось по рассказу Стецка. Пока все сходилось. Вот она, Катеринина хата. Кто она такая, Катерина, молодая или старуха, красива или безобразна — того не знал ни эмиссар, ни тем более лейтенант Кутай.

Подойдя к хате со стороны горы, они остановились. К дому, очевидно, сообщающийся с ним, примыкал длинный сарай-стодола. Во дворе стояла плетеная сапетка для хранения кукурузы, высоко поднимался журавль колодца.

— Почекай тут. Проверю... — тихо распорядился Кутай и перепрыгнул через тын.

Двор был чисто подметен, на куче коровяка виднелся конский помет. «Так... значит, сюда наезжают и верховые, — догадался Кутай и, не обнаружив вмятин от колес, а только следы копыт, укрепился в догадке: — Да, одни верховые». Сомнений не оставалось, они дошли до места. Теперь нужно было заполучить кров в этой хате и открыть для себя резидента.

Постепенно развиднялось, село просыпалось. Мешкать было нельзя. Обойдя хату осторожными, кошачьими шагами, Кутай выбрал окно, выходившее во двор и скрытое тенью от густой ели, заглянул в него. Может, время пришло вставать или хозяйка заметила что-то, только вспыхнула спичка, поплыла, как факелок в темноте, зажглась лампа.

Женщина в белом всматривалась в окно, не отходя от лампы. Кутай услыхал приближающиеся шаги старшины и, успокоенный его присутствием, дважды по морзянке — точка-тире — простучал в нижнюю шибку оконца.

Женщина замерла на мгновение, потом отошла от лампы, заслонив ее своей фигурой, и, остановившись в простенке, что доказывало ее опыт, ответила в стекло тем же перестуком. У Кутая отлегло от сердца: попали туда, куда надо, а дальнейшее само покажет.

Хозяйка задула лампу, и вскоре послышался ее голос у наружной дубовой двери с фигурно кованными петлями и пустой рамкой для иконки. Это заставило Кутая нащупать шнурок от креста и вспомнить инструктаж специалистов, рекомендовавших креститься при входе, снимать шапку у божницы и, если придется, паче чаяния, прибегать к письму, ни в коем случае не писать слово «бог» с маленькой буквы.

— Кого бог принес? — послышалось из-за двери.

— Скажить, будьте ласка, не продаються тут козы?

Услыхав ответную часть пароля, хозяйка прогремела трудным засовом и, полуоткрыв дверь толчком плеча, пригласила «пошвидче заходить».

Она, поторапливая, пропустила их и задвинула засоз. Из сеней с запахами мяты и укропа они прошли в темную горницу, осветленную лишь иконами и навешенными на них рушниками. Лампада не горела.

— Що ж вы так довго? Чекала вас, чекала. — Катерина снова зажгла лампу, навесила на стекло женскую шпильку. — Стекла лопаются, не дай боженьки, — объяснила она.

— Треба викна завесить, — сказал Кутай приказным тоном начальника.

— Треба, треба! — Катерина завесила окна. Ей помог Сушняк, близко чувствуя то локоть, то грудь ее теплого после сна тела.

Катерина была молода. С темными косами, в белой подшивке, с пылающими после сна щеками и ясно-черными очами — совсем дивчина.

Она пыталась не выдавать своего волнения, но ей это удавалось с большим трудом. Ни частые улыбки, ни суетливые движения гестеприимства, ни попытки показать свою радость в связи с появлением давно ожидаемых гостей не могли скрыть внутренней тревоги.

Пока был только пароль. Признание могло последовать после предъявления грепса. Прямо потребовать грепс Катерина не могла. Она присела на лавку у стола и, перекинув за спину мешавшую ей тяжелую косу, в упор, с немым вопросом вглядывалась в незнакомое и строгое лицо Кутая.

— Пани Катерина, дайте мне ножницы.

— Зараз... — Она выдвинула ящик стола и вынула оттуда остро отточенный хлеборез. — Визьмить...

Приподнявшись с места, она протянула нож и проследила глазами за тем, как пришелец, осторожно подпоров шов свитки, вытащил оттуда свернутую в трубочку бумажку.

Катерина вскочила, взяла протянутый ей грепс, нагнулась близко к лампе, так, что коса снова упала ей на грудь, и прочитала бумажку.

— Ух, — облегченно выдохнула она, опустилась на прежнее место и засмеялась, — а я думала, энкеведисты.

— Вы приняли нас за энкеведистов? — пожурил ее Кутай. — Негоже так...

— Не обижайтесь, друже зверхныку. Так роблять энкеведисты. — И, спохватившись, спросила: — Вы снидали?

— Де ж нам снидать? Всю ночь пробирались. Подивиться, як руки пошкрябали...

— Це малинник. Шкрябае до крови. Треба маты рукавички. — Она обрадованно заспешила потчевать гостей. На столе появились холодные вареники с картошкой, колбаса, сало и горилка. Не обошлось без цибули и подсолнечного масла. Хозяйка успела переодеться. Юбку она не сменила, зато спереди и сзади украсилась запасками-плахтами и нарядилась в гуцульскую кофту — подарок Очерета.

Пригубив горилки, принялась за расспросы: все же ее точил червячок сомнения. Кутай знал условия подполья и, отвечая на вопросы, не входил в подробности, давая понять, что не ее дело выпытывать их. Излишняя болтливость могла навести ее на подозрения.

— Де вы из-за кордона переходили?

— Там, де треба, пани Катерина. — Кутай подлил себе горилки.

— Нихто не бачив?

— Удачно було.

— А як переправщик?

— Все слава богу. — Кутай закусил салом, чтобы отмолчаться при повторных и нудных вопросах.

— Як его диты, дружина?

— Все слава богу. Я не цикавився его дитьми и дружиной. — Сало трещало на его зубах, глаза помрачнели: надо было показать свою властную силу.

А Катерина не унималась.

— Не бачили прикордонныкив, друже зверхныку?

— Обманули прикордонныкив. Зустрили друга, з яким булы на акции.

— Як акция? — Катерина придвинулась заинтересованно.

«Ишь, ты, шельма, — думал Кутай. — А ты не простецкая жинка. У тебя опыт допроса. Не из «эсбистов» ли ты, Катерина с Повалюхи? Что же не предупредил меня Стецко? Или он сам не знал всего о Катерине?»

— Акция була удачная, пани Катерина.

— А як шли сюда? Яки села проходили? Никого не зустричалы? — Речь шла о «хвосте», что, естественно, беспокоила связную.

Кутай закончил завтрак, попил бражки, вытер губы платочком, перекрестился на святой угол, перекрестился и Сушняк, до сих пор не проронивший ни слова, хотя с кое-какими воросами, будто случайно, Катерина обращалась и к нему.

— Пани Катерина, — Кутай продолжал выдерживать начальственный тон, — я пришел сюда на зустрич с Очеретом или с кем из его близких. Мэни треба Очерета, и ему я отвечу... И у него кое-чего спытаю... Зрозумило{18}?

— Як же, як же. — Катерина заюлила. — Я розумию, як бувае промеж великих керивныкив. Тильки Очерета зараз нема.

— Де вин?

— На акции. — Катерина подперла порозовевшие щеки кулаками, локти ее белых полных рук коснулись чисто выскобленного стола, спросила в упор и с нагловатостью: — А кого ще вы знаете? Из ближних?

— Бугая...

Открытая подозрительность, казалось, погасла в ее глазах, и она, красивая, статная, поднялась из-за стола, закинула на затылок руки, поправила косы.

— Ни, Бугая тоже нема.

— Колы вин будэ?

— Не знаю, друже зверхныку. Он як погода. Буде дощик, чи туман, хто знае?

— Ладно, почекаем, — с деланным равнодушном сказал Кутай и потянулся, показывая свою усталость. — Де нам сховаться до Очерета?

— Есть куда. Есть добра краивка. Сам Очерет, як бувае у Повалюхе, там ховается.

Катерина вскочила, заторопилась. Взялась было за посуду, отмахнулась.

— Отведу вас в краивку, потом приберу.

— Соседи не заглянут? — поинтересовался Кутай.

— Яки тут соседи! Друг дружке очи не кажем. Пишли.

— А раз так, может, посидимо у хате?

— Не положено в хате. — Катерина решила, что ей делают проверку. — Положено в схроне. А як наскочат энкеведисты? Я за вас отвечаю...

Через вторые сени и чулан прошли в сарай, примыкавший к хате и как бы составлявший ее продолжение. В этом самом сарае конвой Очерета вязал своих копей.

В дальнем углу еще не отзоревалась корова. Катерина подняла ее пинками, перевела в другой угол и вилами откидала подстилочную солому с дощатого, забитого навозом пола.

На том месте, где лежала корова, показалась утопленная в земляном полу крышка люка.

— Допоможите! — повелительно прикрикнула она, когда набухшая крышка не поддалась ее усилиям. — Закисла, клята.

Сушняк грубовато отодвинул запыхавшуюся женщину, взялся за осклизлое кольцо и, поднатужившись, поднял крышку. Пахнуло погребной сыростью. Вылетели комары, уже избравшие теплый подпол для зимовки.

— Ось сюды. — Катерина указала вниз. — Тут наша краивка. Там драбина.

Первым по лесенке-драбине спустился Кутай, за ним — Сушняк, еле протиснувший сквозь люк свои широкие плечи.

— Добрый бычок. — Катерина потрепала Сушняка по загривку, когда тот оказался на уровне пола.

— Э, шмара. — Сушняк хотел было ущипнуть ее за ногу, но тяжелая крышка, опустившись, прищемила ему руку.

Краивка представляла собой яму, обшитую подопревшим тесом. Размеры ее были не больше четырех квадратов по площади, а в высоту, пожалуй, не меньше трех метров — глубокая яма. На полу солома, в углу рядно, чтобы лечь, табурет и на нем лампа.

— Подкинуть вам ще соломы? — спросила Катерина, глянув вниз. Казалось, она беззвучно смеялась.

— Не треба соломы, — сказал Кутай. — Лампу можно запалить?

— Можна... Вы спите, — посоветовала Катерина, продолжая всматриваться в темноту схрона. — Когда придет — дам сигнал.

Она опустила крышку, ржаво скрипнули петли. Затем послышалось, как она вновь закидала тайный вход навозом и завела на прежнее место корову.

Кутай снял с лампы стекло, поправил плоский фитиль зажег его. Из-под табуретки поднялись комары, забились в углы, тихо зазудели. Обшивка ямы приходила в ветхость, значит, краивка существовала давно... Откуда-то тянуло свежим воздухом. Приток его давала труба, пробитая внизу, вровень с полом. По запаху можно было догадаться о втором назначении трубы — сток нечистот.

— Ось так, друже зверхныку, — мрачновато выдавил Сушняк, — мало того, що могила, мочой отдает.

— А ты думал, тебе предложат люкс перша-класса?

Сушняк подгреб под себя солому, готовя ложе для отдыха, вытянулся, закинул руки за голову, сказал:

— Дозоревывать будемо, друже зверхныку?

— А що ж нам ще робыть, друже Чугун? Треба набираться сил.

— И так мэни дивать те силы некуда...

— Лампу погасим?

— Як знаете. Тушить так тушить, керосину в ней мало.

Надо было обладать железной выдержкой, крепкими нервами и кристально чистой душой, чтобы вот так, только опрокинувшись навзничь, уснуть.

Можно было бы и Кутаю последовать примеру своего старшины. Думай не думай, что теперь изменишь?

Хорошо, если Катерина ограничилась бессловесным стражем — дойной коровой, а если с того же сеновала стодолы спустилась парочка хлопцев и взяла караул над лядой?

Поверила ли полностью Катерина? Почему она дожидалась грепса и сомневалась в пароле? Долгое отсутствие представителя, безусловно, взбаламутило подполье, и не могло обойтись без поисков и подозрений. Возможно, были приняты какие-то меры, связались с «головным проводом» или использовали своих людей для раскрытия замыслов энкеведистов.

Теперь решалась задача со многими неизвестными. До конца ли был искренен Стецко? Не хитрил ли? Слишком непривычна для матерого оуновца такая сентиментальная мотивировка раскаяния, как любовь к семье. Многое из напутствий Романа Сигизмундовича Пискун утаил, идеи старца распространялись широко... И рассказывать о них пока не было необходимости.

Яма, куда они попали, при разработке операции не учитывалась.

Можно было сойти с ума от дум, и потому Кутай выкинул их из головы, на что был способен только человек молодой, начисто лишенный малейших признаков неврастении, человек, побывавший в передрягах.

Лейтенант стянул сапоги, укрылся свиткой, переместил поудобнее пистолет и, подложив под щеку ладонью кверху правую руку, заснул так же крепко, как и его невозмутимый соратник.

Глава двенадцатая

В село Буки, кроме Ткаченко и Бахтина, собрались ехать Забрудский и председатель райисполкома Остапчук. Ткаченко отдал им свою машину с шофером Гаврюшей, а сам пересел к Бахтину.

— В Буках, Остапчук, встретимся, — сказал Ткаченко, — ты что-то налегке отправляешься. Не к теще на блины. Захвати автомат да парочку «лимонок». Не помешают. Забрудский, что же ты?

— Будет исполнено, Павел Иванович, — лихо отрапортовал Забрудский, — мы ще молодые, исправимся. Ну-ка, товарищ Остапчук, посунься чуток, треба доставить в Буки газеты, литературу.

Можно было удивиться веселому настроению Забрудского, его живой мимике, шуточкам, но удивиться мог лишь тот, кто не знал его характера. Ткаченко получасом раньше наблюдал того же Забрудского в другом настроении: видел, как тот тяжело переживал потерю Басецкого, с которым он по-партийному крепко дружил.

Ткаченко попимал и Бахтина, сосредоточенно молчавшего. Понимал он его потому, что сам Ткаченко был примерным семьянином, любил жену и трудно представлял как бы повел себя, если бы приговор подполья пал на ее голову. Вспоминая Луня, его появление у себя на квартире, свое поведение, Ткаченко прежде всего думал о семье. Не согласись тогда, окажи сопротивление, что мог бы он сделать против троих до зубов вооруженных бандитов? И, может, мчались бы тогда из Львова вот таким же образом снаряженные машины, чтобы посочувствовать и погоревать по поводу уничтоженной семьи товарища Ткаченко, бывшего секретаря райкома.

Успокаивать Бахтина, что-то говорить ему? Нет, не тот Бахтин человек. Не нужны ему слезливые утешения.

В пяти километрах от села Буки обогнали следовавшую туда колонну Пантикова. Командир роты ехал впереди, за ним шли открытые грузовики с восемнадцатью бойцами в каждом. Винтовки, ручные пулеметы и минометы бойцы установили меж колен и держали их обеими руками. Стальные каски — словно густо накатанные кавуны. Обогнав колонну по затрещавшему под колесами бурьяну, Бахтин поднял руку в ответ на приветствие Пантикова и, махнув ею, приказал продолжать движение.

Ближе к Букам земля заметно взгорбилась, дорога зазмеилась, оползая, спускалась в размытые овражки, являющиеся равнинным продолжением горных ущелий. Освеженный ночной влажностью воздух еще не нагрелся, дышалось легко, к тому же с востока заветренело, и пыль относило далеко в сторону, на кустарники, пожухлые от пепла дорог.

Бахтин старался не думать о жене, но куда денешься от назойливых мыслей. Как ни отгоняй их, а трагедия Басецких мертвым узлом увязывалась с его семьей. Враги не бросают угрозы на ветер.

Ругай врага, называй его какими угодно словами — горю не поможешь. Любые эпитеты будут бледны. Чтобы избавиться от этих гнусных убийц, истребляющих даже грудных детей, нужно действовать, то есть вести себя совсем не так, как желают бандиты, предъявляя свои ультиматумы. Нет, такое поведение не в характере Бахтина, не в его понимании долга и чести. «Что бы ни случилось со мной, с моей семьей, я взорву не только их стены, но и фундамент». Так думал Бахтин, лицо его было строго я мрачно.

Подъехали к сельсовету, куда уже прибыли Забрудский и Остапчук, избравшие более прямую, хотя и глухую дорогу.

— Вы на вездеходе, а мы на самолете! — хвалился Забрудский. — Как обошли вас, шановни товарищи! — У Забрудского был хриплый после горлового ранения голос и иногда прорывался астматический кашель, что приписывал он прежде всего аллергическому воздействию какой-то цветочной ныли вредного сорняка, завезенного в эти места чуть ли не из Патагонии. — Убитые лежат в амбаре, лучшего места для них не нашли, так как, несмотря на все наши старания, местные власти никак не могут построить для народа клуб...

Председатель сельсовета послушно кивнул; слушал он понуро, в пререкания не вступал, а, чувствуя косвенную свою вину за гибель семьи активиста, решил покорно смириться с любым наказанием, если он его заслужил. Остапчук более добродушно взирал на председателя, не заступался за него и не бранил, понимая и его трудности. «Загони любого из нас в эту бандеровскую чересполосицу, — думал он, — мамы не выкличешь». Село Буки лежало тяжким камнем на сердце районного руководства, и только была одна надежда на Басецкого. Он заверял в том, что лед вот-вот тронется и поплывут льдины после мощного разлома. Но нет, не поплыли, а наморозило еще толще, хоть аммоналом рви тот лед.

Итак каждый приехавший в Буки думал об одном и том же, и разница была лишь в некоторых, как выражаются музыканты, модуляциях. В том-то и сила общего напора, что за дело берутся все. Каждый давит плечом, помогает советом, и в конце концов громада не только раскачивается, но и передвигается, не только по ровному, а норовит подерзостней, вперед и выше!

Возле амбара, куда все направились пешком, толпились селяне, человек тридцать, может, сорок; сбежались даже дети. Выделялся пришедший строем в полном составе пятый класс школы: их было человек двадцать — мальчиков и девочек с траурными ленточками на рукавах. Школьников привела старенькая учительница в фиолетовой кофточке, с красно-креповым бантиком. Юные души этих ребят с заплаканными, строгими глазами, раненные тяжкой вестью о гибели их подруги, никогда не обратятся к палачам, никогда эти дети не простят убийцам. С теплотой, сжимавшей его сердце, Бахтин наблюдал за поведением старенькой учительницы Антонины Ивановны. Вот эта-то никого не боялась и могла высказать вслух все продуманное ею о кровавых убийцах. Бахтин видел, как к ребятам подошли Ткаченко, Остапчук и Забрудский, поздоровались со всеми и о чем-то говорили с учительницей. В это время подъехавшие мотострелки сгружались с машин, а Пантиков явился за указаниями.

— Задача? Сейчас единственная: выставьте посты, организуйте патрулирование, подозрительных задерживайте... — тихо распоряжался Бахтин, пока районное начальство беседовало со школьниками.

В амбаре было чисто подметено и освежено водой. Выбеленные известью стены украшала хвоя. От нее хорошо пахло. На низких скамьях стояли гробы, возле каждого крышка, все в кумаче. Лица покойников были закрыты.

— Так обезображены, страшно глядеть, — шепнул Бахтину Забрудский. — Я чуточку опередил вас... Отольется им эта невинная кровь, паразитам...

В горле у Забрудского клокотало, глаза были полны слез. Младший лейтенант Подоляка ввел первую группу почетного караула, расставил по местам мотострелков в стальных шлемах и удалился. И сразу простой, привычный каждому амбар сделался строгим и торжественно-скорбным.

Рядом с гробами стояли две пожилые женщины в темных платьях и черных полушалках, наброшенных на поникшие плечи. Восковые свечи в их узловатых руках отбрасывали теплый свет на морщины, на впалые щеки, и чудилось что-то иконописное в простых чертах женщин-тружениц, тех самых селянок Украины, перед будничными подвигами которых не стыдно зажигать лампады.

— Вот та, Платоновна, единоутробная сестра Басецкого, — пояснил Забрудский, придвигаясь к Бахтину, — близнецы были... Колхозница. Активная женщина, только из другого района, — закончил он.

Селяне теперь сгрудились внутри амбара, слева от стенда, где стоял портрет Басецкого, старшины понтонно-мостового батальона, освобождавшего Европу и убитого своими соотечественниками лишь за то, что хотел вызволить их из нужды. Ордена Славы, Красной Звезды, а также медали не лежали, как обычно, на подушечках, а были укреплены на портрете, в том порядке, в каком положено по правилам и как носил их Басецкий.

Прощаясь с Басецким, говорили Ткаченко, председатель сельсовета и представитель от комсомольцев... Из местных жителей не выступил никто, отказались. Негласным вожаком села был Демус, в прошлом бедный крестьянин, потом приймак у местного богатея. Попытки организовать колхоз в Буках пока были безуспешны. Забрудский побывал в селе дважды. По его мнению, все зависело от того, как поведет себя Демус. Если тот согласится, за ним потянется и все село. Об этом еще по дороге в Буки рассказал Бахтину Ткаченко. Теперь Бахтин с интересом наблюдал за Демусом. Каменно-безразличное лицо, сутулая, крупная фигура, редкая седоватая борода клином. Рядом с ним стояли двое мужчин — пожилой, бородатый, и молодой, светловолосый, стриженный в «скобку»; председатель назвал его Иваном-царевичем. У обоих на правой руке недоставало по два пальца — их отрубили бандеровские «эсбисты» за подписание заявления о приеме в колхоз.

Слушая надгробные речи и глядя то на гробы, то на Демуса, то на крестьян с изуродованными кистями натруженных рук, Бахтин думал о величайшей подлости и бесчеловечности оуновцев. Да, они стремятся внушить позорное чувство страха, понимая, что страх — их единственный союзник, потому что народ уже ненавидит их.

Кто-то настаивал — мера за меру! Террор за террор! Против кого же направлять ответный террор? Против населения, невиновного в том, что вожаки ОУН избрали их многострадальную землю для своих кровожадных тризн? И все же не испугались люди! Ширится отпор бандеровцам, зреет ненависть к их вожакам. Люди хотят жить, трудиться! Пример тому — подвиг Басецкого. Не испугался же он! Смертью смерть попрал. Но этих людей, стоявших сейчас понуря головы неподалеку от гробов, — не испугает ли их трагическая судьба замученной семьи Басецкого?

Все направились к кладбищу, на окраину села. Там были подготовлены четыре могилы. Гробик с младенцем опустили вместе с гробом матери.

Солдаты дали салют из автоматических винтовок. Эхо троекратного залпа, облетев горы, вернулось на кладбище, скупо усаженное черемухой и ельничком, березками с уже пожухлой листвой. Дымные латунные гильзы, скатившись с могильного холмика, упали на примятую траву. Отсалютовав, бойцы построились и, чеканя шаг, направились к машине, которая вскоре запылила по грунтовой дороге, ведущей к селу.

Внимание ехавших в машине солдат привлекли ярко окрашенные оранжевые металлические столбики, аккуратно вбитые на полях за селом. Кто-то пояснил: эту землю застолбил прибывший сюда во время оккупации немецкий помещик, которому отдали эти плодородные нивы... Многие солдаты были из крестьян, они приумолкли, угрюмо посматривая на эти столбы, обозначавшие границу бывшего имения фашиста.

После похорон у могил задержались Ткаченко и Бахтин. Поодаль, у кладбищенской ограды, толпились крестьяне, тихо переговариваясь.

День выдался солнечный и тихий. В воздухе кружились желтые, опадающие листья, летела паутина.

— К каждой дырке гвоздь той Басецкий. Ось и дали по шляпке, — проговорил высокий, худощавый селянин.

— Комусь треба выришувать задачи влады... — возразил ему робкий голос.

— У кого ножик, той и владыка... Прикордонники прийшлы и ушлы, а бандеровцы тут як тут...

— Комусь треба... — Робкий голос окреп.

— Тоби треба на цвинтарь? В сусиды до Басецкого? Спытай свою жинку, що вона скаже?

Голоса умолкли, люди расходились по домам. По-прежнему падали листья и скрипела под ногами грубая земля. Под кладбище хозяйственные мужики выделили бросовый участок.

— Отсюда домой, товарищ подполковник? — спросил Ткаченко.

— Прямо домой... Здесь оставляем взвод Пантикова.

Тревога, трудные события длинного дня утомили и Бахтина и Ткаченко. Первую половину пути они продремали: машина ехала по мягкой дороге. Когда выбрались на большак, стало не до сна; только успевай подпрыгивать на выбоинах: последние дожди вконец испортили дорогу.

Подполковник докурил папиросу, щелчком вышвырнул окурок, поудобнее устроился в машине; сидевший впереди него сержант зорко вглядывался в сумеречную дорогу, скудно подсвеченную подфарниками.

У сержанта и у шофера автоматы и гранаты. У Бахтина тоже. У секретаря райкома пистолет, рукоятка выпирает из правого кармана. Где уж тут мирный период! Бывает ли вообще у пограничников передышка?

Показались огоньки Богатина. Воздух потеплел. Утверждают, что город ночью отдает тепло, накопленное днем. Вполне вероятно, что так.

— Может, заедем ко мне? — предложил Ткаченко. — И Анечка будет рада...

— Спасибо, Павел Иванович, дела!

— Какие ночью дела?

— Какие? Забыли? Мы же пограничники, Павел Иванович!

— Последую вашему примеру и тоже займусь делом, — сказал Ткаченко. — Подбросьте меня, пожалуйста, к райкому. Надо доложить выше. По нашей линии тоже тяжелое «чепе». Такого борца за колхозы потеряли!

— У нас бесследно пропал рядовой Путятин, я о нем вам говорил, — сказал Бахтин. — И вот вчера кое-что узнали... Следы привели в село Крайний Кут... Думаю до приезда следователя послать туда капитана Галайду.

Глава тринадцатая

Село Крайний Кут расположилось на участке заставы капитана Галайды, а так как Путятин служил на этой заставе, то на следующий день Галайду вызвали в штаб.

— Крайний Кут? — Он был удивлен. — Шарили там, товарищ подполковник!

— Пока данные не уточнены, их достоверность надо проверить, товарищ капитан. — Бахтин одобрительно отметил про себя подтянутость офицера и добавил: — Путятин зверски замучен и зарыт где-то там... в самом селе или за ним... Найти тело! Позднее расследованием займутся следственные органы.

Губы капитана дрогнули, глаза льдисто застыли.

— Только... — предупредил Бахтин, — не горячитесь!

— Слушаюсь, товарищ подполковник!

— Вы с чем-то не согласны?

Не меняя позы, Галайда сказал:

— Мы слишком мягки, товарищ подполковник!

— К кому мягки?

— К нашим врагам, товарищ подполковник. — Краска залила щеки и шею Галайды. Но она говорила не о смущении или стыдливости, а выдавала волнение за свое твердое, укрепившееся с годами убеждение.

— Я понял вас правильно, товарищ Галайда. — Бахтин прикоснулся к его плечу. — Только вы неточно выразились. Мы не мягки, мы справедливы. Хотя не всюду и не все. В этой борьбе, борьбе политической, есть вывихи, шаблонно говоря, перегибы. Кое у кого сдают нервы, что и нужно нашим противникам. Им нужны козыри. Эти козыри — наши промахи. И, пожалуй, главное, что надо всегда иметь в виду: мы действуем на своей территории, а не в зоне противника. А они, их политические вожаки, стараются доказать, что все как раз наоборот... С открытым врагом справиться было бы легче, капитан. А здесь действуют скрытые пружины. Мы ходим по заминированным полям. И хорошо, что здесь все же подавляющее большинство Басецких, а не... Очеретов.

Подполковник прислушался к донесшемуся с улицы шуму: возвращался Пантиков со своими мотострелками.

Машины втягивались через ворота.

— Если подсчитать не арифметически, а политически, — продолжил Бахтин, — злейших, неисправимых останется ноль целых и ноль десятых, как принято было выражаться у нас в училище. Вы какое кончали?

— В Бабушкине, под Москвой, товарищ подполковник.

— И я там. Хорошее училище.

— Очень хорошее... Разрешите выполнять приказание, товарищ подполковник?

— Выполняйте.

Галайда выехал в Крайний Кут на заре, взяв с собой двадцать человек, два пулемета и опытную розыскную собаку Ланжерона.

Ночью прошел густой холодный дождь. Тучи не рассеялись и к утру. Хотя ехали в фургонах, бойцы были в плащ-палатках и касках.

Дорога к Крайнему Куту, разбитая в войну, никем не поправлялась: мосты через ручьи проседали под колесами тяжелых грузовиков.

Переднюю, одну из двух машин, вел Денисов. Рядом с ним сидел Галайда с пистолетом-пулеметом на коленях. У Денисова — автомат и клеенчатая сумка с гранатами.

Оба внимательно следили за дорогой, сосредоточенно молчали. Из-за деревьев, вплотную нависающих над машиной, из-за поворота, из-за валуна могла подстерегать опасность.

До Крайнего Кута было около сорока километров, при такой дороге это займет часа три. Галайда рассчитывал попасть в село не позже девяти часов. В пути у него складывался план действий. Поначалу он соберет всех мужчин села: надо сразу же докопаться до истины. «Я по их физиономиям определю, кто чем дышит», — размышлял капитан, не склонный миндальничать с теми, кто помогал бандитам. Его как бы окатывали волны горячей крови, туманя мозг и заставляя забыть все здравые советы начальника отряда.

Часам к восьми стало светлее, и на ветровом стекле машины высохли последние капли дождя. Ехали по каменистой дороге возле кипящего на камнях потока, вспухшего после дождя. В одной месте его пришлось переехать вброд, затем вымахнуть на взгорок и круто спуститься в долину, разделенную крестьянскими полями.

— Крайний Кут, товарищ капитан, — сказал Денисов.

— Бывал здесь, Денисов?

— Бывал, — сумрачно отвечал Денисов, вспомнив, как они потеряли товарища возле этого села. — Куда держать, товарищ капитан? К сельсовету?

— А знаешь, где сельсовет?

— Знаю.

Второй «студебеккер» повернул вслед Денисову. Хата Кондрата Невенчанного осталась справа. Кондрат задавал корм коням, когда еще издали увидел машины с зелеными военными шатрами. Почувствовав недоброе в этом раннем визите, он вернулся в хату, обмахнулся троекрестием на святой угол и стал поспешно соображать, как ему поступить. Мозг лихорадочно трудился, однако ничего определенного не подсказал перепуганному селянину. По правилам надо бежать на условное место и предупредить о появлении прикордонников — так его учили поступать в подобных случаях и жгли палец для клятвы. Но можно было бы — по-мужичьи прикинул Кондрат — и схитрить. Кто узнает, видел ли он военные машины? Мог же он и не заметить их: прошмыгнули, мол, мимо, и все тут.

Кондрат не сдвинулся с места, замер у того самою стола, где бражничала банда. Вот тут распоясывался Бугай, тут сычом щурился куренной, а там... Казана в хате не было, вынес его Кондрат на погребицу, перевернул вверх днищем, укрыл вениками. А вот не избавился от улики; вывезти бы его, свалить в щель...

Долгие раздумья Кондрата были прерваны стуком в дверь — били палкой. Натянув свитку, сразу почувствовав промозглую оторопь, Кондрат вышел в сени, открыл засов.

— Що ты, бисов сын, ховаешься! — прикрикнул на него скаженный на язык и необдуманные поступки дед Фотоген, как его прозвали за вспыльчивый характер.

Деду Фетогену было, пожалуй, немногим за пятьдесят, но борода, седая до самых корней, выдвинула его в почетный отряд стариков.

— Зараз до сельрады, Кондрат! — Фетоген ринулся со двора и уже за калиткой добавил: — Требуют до майдану всех мужеского пола.

Дело само указывало — надо идти. Не уняв дрожи в коленях. Кондрат пошел в коровник, предупредил жену, кончавшую доить вторую корову, объяснил ей, что уходит, и попытался успокоить ее.

— Що ты, що ты, маты, — неуверенно бормотал он, — там те ж люди.

— Люди... люди... — Помертвевшая женщина прислонилась спиной к стенке сарая. — Буде нам за того хлопчика... Накаже нас господь бог...

— Тс-с, — просвистел Кондрат, — гляди мне, ще наквохчешь...

— Пиду с тобой...

— Ни... Мужеского пола сбирають... Сам голова сельрады казав...

— Сухарей возьми! — крикнула она, когда Кондрат направлялся к воротам. Выскочила из сарая, попыталась догнать мужа — ноги не послушались. — Сорочку сменив бы, Кондрат. Може, на смерть идешь!

Кондрат не расслышал ее последних слов. Страх гнал его, будто подталкивая в спину. Сердце Кондрата учащенно билось, рубаха взмокрела под свиткой.

Еще не дойдя до места, Кондрат увидел расставленных в четкий квадрат солдат, их неумолимые глаза и стальные каски.

Автоматы, выглядывавшие из-под распахнувшихся плащ-палаток, ничего хорошего не предвещали. Кондрат на практике бандеровского подполья привык к тому, что огневое оружие не пристало долго держать холодным.

Собранные на площадь селяне столпились возле крыльца сельсовета. Ни одного румяного лица, ни одной улыбки не заметил Кондрат даже у самых краснощеких и балагуров. Стояли молча. Кондрат увидел пулеметы на машинах и содрогнулся. И вдруг раздался свирепый собачий лай. Измученный поездкой и насидевшийся на привязи Ланжерон рвался с поводка.

Кондрат немало наслышался о вышколенных пограничниками псах. Прямо чудеса рассказывали о них. Если уж сюда привезли собаку, значит, будут брать след, а след, каким бы он ни был давним, приведет к могиле...

Ланжерон успокоился, а Кондрат сжимал кулаки и губы, чтобы не выдать своих переживаний.

Ему казалось, что только на него одного глядит напряженными, высветленными ненавистью глазами советский офицер, прижав к груди, будто распятие, скорострельную убойную машинку. Никуда не спрятаться от этого взгляда.

— Из-за вас, паразитов... — Кто-то больно толкнул Кондрата в бок. Кондрат оглянулся и встретился глазами с таким же ненавидящим и зловещим, как у офицера, взглядом Дмытра Ковальчука, незаможника, гольтепы, не раз побывавшего в камерах польской дефинзивы.

Дмытро жил недалеко от Кондрата и знал о его связях с бандеровцами. Вполне возможно, и об убитом солдате тоже знал.

— Я що, я що... — потерянно залепетал Кондрат. — Я же, Дмытро... ты должен понимать, Дмытро... — Продолжать дальше не позволял окоченевший язык.

Подходили мужики, живущие на дальнем конце села. Словно кнут погонщика, доносился надтреснутый голос Фетогена. Ближе и ближе его шапка из свалявшейся дрянной овчинки и длинная палка, похожая и на герлыгу и на посох. Фетоген что-то объяснил председателю сельсовета. И без отметок по списку, который держал в руках председатель, Кондрат мог установить, что почти все мужчины села явились беспрекословно.

Что будет дальше? В голове Кондрата метались две мысли: либо его заметут в Сибирь, либо сейчас объявится со своим куренем Очерет, и тогда готовь двадцать один казан для москальского войска.

Спасительного куреня пока не было. Офицер начал речь, негромкую, но твердую, будто гвозди забивал. Его слова, а особенно резкий голос — говорил он по украински с акцентом «схидняка» — не предвещали добра.

Офицер требовал выдачи преступников, предательски убивших солдата-пограничника, его голос еще больше окреп. Шутить, по-видимому, этот «схидняк» не умел. Он призывал к благоразумию, объяснял политику Советской власти.

Кондрат видел на своем веку фанатиков, так расценивал он заворачивавших к нему бандитов, но в этом офицере он нутром своим почувствовал такую железную волю, с которой раньше не сталкивался. Его намерения не вызывали иных толкований: все знают, куда делся солдат, и если молчат, значит, все убийцы. А как поступают с убийцами?

В это время на площадь сбежались женщины, приволокли детей, заголосили во весь голос, запричитали... Галайда отдал приказ солдатам отодвинуть толпу и обратился к женщинам, требуя от них одного — указать виновных в гибели солдата.

Женщины с испугом отодвигались все дальше и дальше, завороженно устремив взоры на стоявшего в центре сомкнутого, угрожающего строя молодого темнолицего офицера, решительного и беспощадного. Еще одна минута, и его терпение лопнет, как туго натянутая струна, и тогда может случиться страшное, непоправимое...

Это понял прежде всех бывший фронтовик Ковальчук, человек, познавший губительную силу оружия. Он выступил на шаг из толпы и, бесстрашно встретившись с разъяренным взглядом офицера-пограничника, выкрикнул, чтобы услыхали все, чтобы даже эхо далеких ущелий повторило его слова:

— Кондрат! Невенчанный! Вот он, пособник и кат!

Толпа расступилась, и Кондрат остался один, ссутулившийся, с опущенными руками, с испуганно бегающим, трусоватым взглядом.

Галайда двинулся навстречу Дмытру, переспросил его и тогда подошел к Кондрату.

— Ты?

— Ни! Ни! — закричал Кондрат.

— А кто?

— Они. — Кондрат махнул рукой, указав на лес и горы.

— Кто они? — Галайда был неумолим.

— Они! — Кондрат боялся произнести имена: и зараз смерть и тогда смерть.

— Кто? — Галайда поднял пистолет. — Ты мэнэ чув?

— Чув, чув...

— Колы чув, поняв: со зверями я зверь. Кто?

— Скажу тихо, тихо, на ухо, скажу, пан офицер.

Галайда наклонил голову, и Кондрат, приподнявшись на носках, горячо прошептал:

— Бугай, «эсбист» Очерета.

— Где пограничник?

— Не знаю. — Кондрат затрясся. — Увезли его.

— Врешь! — Прищуренные глаза Галайды презрительно смотрели на Кондрата. — Мы найдем его, а ты помрешь, зраднык Украины.

— Покажу могилу... покажу... покажу... — Кондрат размазывал слезы по лицу, а люди, отстранившись, глядели на него страшно, как на зачумленного.

Кондрат слабыми, будто ватными ногами шагал впереди капитана. С ними шли Денисов и Магометов, Сбоку от Кондрата прыгал и ярился Ланжерон. Его вел инструктор.

Автоматчики захватили с собой щупы, обычно служившие для отыскания схронов, и саперные штыковые лопаты.

Жена Кондрата и двое детишек-семилеток, мальчишка и девчонка, еле поспевали за процессией, направлявшейся к могиле Путятина.

Галайда оставался жестко собранным и, кроме поставленной перед собой цели, старался не думать ни о чем. Свое поведение он считал правильным, оружие, взятое наизготовку, все-таки подействовало. Угрызения совести не мучили его. За превышение прав он готов был нести любую кару, но как в данной ситуации можно было поступить иначе, он не знал. «Ты ему азбуку коммунизма, он тебе нож в пузо! Нет, нет и нет!» В такт быстрому строевому шагу оттачивал свои мысли Галайда, плотно сцепив челюсти и не позволяя иссякнуть гневу.

Могилы в общепринятом понимании не было.

Кондрат постарался сгладить яму и замаскировать ее листвой, валежинами и мелкими камешками. Прошло немного времени, грунт еще не осел, и яму невозможно было отличить от местности.

— Тут, — указал Кондрат и подвинул ногой валежник.

— Давайте! — приказал Галайда.

И солдаты застучали о камни лопатами. В пяти шагах от ямы, отрешенно опустив длинные руки, стояли председатель сельсовета, а за ним Дмытро Ковальчук, чувствовавший себя героем дня. Он даже сам попытался взяться за лопату, но его отстранил старшина.

— Ты понятой, — сказал он.

Капитан Галайда, упорно, не мигая, следил за сильными взмахами лопат, и сурово сжатые губы выдавали его напряжение.

Когда лопата старшины вдруг наткнулась на мягкое, все остановились. Кондрат, подавшийся было вперед, испуганно отпрянул.

В яму спрыгнул Денисов, взялся первым за обернутое в рядно тело. Денисову помог Магометов, и они вытащили труп на край ямы, а потом перенесли его подальше, на жухлую и ломкую траву.

— Фельдшера нет в селе? — спросил Галайда председателя сельсовета, безучастно наблюдавшего за всем.

— Що? — Стряхнув с себя оцепенение, тот беспомощно замигал белесыми ресницами.

— Я спрашиваю: фельдшера нема на селе?

— Нема фершала. Був, а зараз нема.

— Где он?

— В прошлом роци вбыли. Завязал рану прикордоннику.

Не разворачивая рядно и пока не опознавая убитого, труп положили на плащ-палатку и понесли вчетвером. Председатель сельсовета вызвался сам сделать гроб.

— Не нужен гроб. Довезем к себе и там похороним с честью. — Галайда приказал взять телегу у Кондрата и запрячь его коней.

Кондрат суетливо помогал исполнить приказ: укреплял постромки, вытаскивал гриву из-под хомутов, подвесил на крюк цибарку и, втащив на задок ясли, засыпал их половой.

— Чего он так старается, товарищ капитан? — спросил старшина Пивоваров. — Как он? За арестованною или как?

— Он поедет на своей мажаре, — объяснил Галайда. — Пускай забирает семью и пожитки.

— А Путятина куда?

— На машину. Исполняйте!

Сомнения возникли в одном. Забирая в город семью Кондрата, капитан сохранял им жизнь. Но разве месть не ждет также и Ковальчука?

— С нами или остаетесь? — спросил Галайда у Ковальчука.

— Тикать не хочу. Только ось... — Тот помялся. — Нечем их встретить.

— Понятно. — Галайда приказал старшине Пивоварову выдать Ковальчуку автомат и три диска. — Остаетесь комендантом этого дома, товарищ Ковальчук. Никого не пускать, коров доить! Будем сюда наведываться...

Казалось, все не по правилам делал этот молодой офицер с самого начала. И наконец, это вручение автоматического оружия малоизвестному человеку.

Осторожный старшина заколебался, попробовал намокнуть, но Галайда взглядом оборвал его.

— Яки маете вопросы? — спросил Галайда у селян.

— Можно мени? — Председатель сельсовета отвел капитана в сторону. — Ось вы дали оружие Ковальчуку, а нам?

— А вам зачем?

— Для того же самого.

— Ковальчук будет бить по бандитам, а вы по кому?

— Так що, чужак Ковальчук, може, ему вирытэ, а нам ни?

— Вы крутили, молчали, а Ковальчук прямо сказал, храбро...

— Нам страшнее, у нас хозяйство, а ему що? А потим нема у нас оружия. Выдали бы нам оружие для обороны, мы бы держали наряды; пришли бандиты, разве мы допустили бы людей варить...

Председатель говорил искренне. Галайда пообещал доложить его просьбу начальству: сам он такого вопроса решать не имел права.

— Дадите, мы вам будем складывать бандитов у ворот...

— А как остальные думают?

— И по-моему, и по-своему, кто как.

— Может, спросить их?

— Нельзя. Будет оружие, тогда и спрос.

— До побачення! — Галайда смягчился и подал руку председателю. — Решат, приеду!

Машины и вслед за ними подвода с семьей Кондрата тронулись с места. Селяне молча провожали отряд. Ни одна баба не запричитала, никто не пожалел Кондрата; да и чего было жалеть: уходил от смерти со всей семьей. И конская упряжка с ним, да еще навалил на телегу харчей и пожитков. Увозят его под охрану, а тут налетят банды и пустят все по ветру. У Кондрата все ясно, а у них? Остается один Ковальчук с автоматом. Надолго ли хватит у него патронов в круглых тарелках, что доверили ему?..

...Экспедиция в Крайний Кут была закончена менее чем за сутки. Бахтин внимательно выслушал доклад Галайды, объявил ему благодарность и тут же позвонил во Львов, генералу Дуднику.

Замученного бойца решили похоронить в Богатине с воинскими почестями.

Недолго удержалось хорошее настроение. В середине дня Солод доложил Бахтину о поведении Галайды в село Крайний Кут. Как выяснилось на экстренном допросе Кондрата Невенчанного, капитан применил недозволенные методы и вместо благодарности заслуживал наказания.

— Дело трибунальное, товарищ подполковник, — со вздохом закончил Солод и протер очки отутюженным белым платком.

— Не спешите с выводами, — остановил его Бахтин, — я сам поговорю с Галайдой. Он еще здесь?

— Здесь, товарищ подполковник. Уточняется ритуал похорон героя...

— Героя?

— Простите, занявшись капитаном Галайдой, я упустил рядового Путятина. — Солод попросил позволения и, перелистав показания Кондрата, зачитал то место, где сообщалось о поведении захваченного в плен пограничника. На вопрос, кто его мать, Путятин ответил: «Родина!» В ответ на вопрос Бугая, кто его отец, солдат ответил: «Сталин!» Когда его спросили, за что он получил медаль, Путятин ответил: за то, что уничтожал предателей Родины.

— Мезенцев знает? — спросил подполковник.

— Нет. Я с ним не виделся.

— Познакомьте его с этим материалом и передайте мою просьбу продумать пропагандистские выводы. Поведение Путятина перед лицом мучительной смерти... — Бахтин запнулся в волнении, быстрым взмахом ладони протер глаза. — Ну, вы понимаете сами, товарищ старший лейтенант, и попросите ко мне Галайду.

Капитан Галайда стоял перед начальником отряда. Его серые строгие глаза и плотно прижатые к форменным бриджам ладони — все говорило само за себя.

Подполковник закончил чтение показаний Кондрата Невенчанного, спросил:

— Соответствует действительности, товарищ капитан?

— Да, товарищ подполковник.

— Я предупреждал вас. Предупреждал?

— Так точно, предупреждали, товарищ подполковник!

— Зачем же вы применили столь... несвойственные нам методы? Зачем угрожали оружием?

— Убийцы молчали...

— Убийцы? — переспросил подполковник.

За решетками окон лежала густая ночь. Шторы не были задернуты. Верхний плафон освещал мужественное лицо капитана. Сапоги у него были вычищены (и это после такого похода!), гимнастерка плотно облегала стройное, сильное тело, ремень туго опоясал гибкую талию, на ремне — кобура, отяжеленная пистолетом.

«Такого молодца отдать трибуналу?» — думал Бахтин, ища выход.

— Все село знало, товарищ подполковник! Если не убийцы, то сообщники... — Голос капитана был резок и отрывист. — Я вспомнил рядового Путятина... У него была родинка...

— Родинка?

— Да, вот здесь... — Галайда поднес руку к щеке и снова опустил. — У него отец бригадир тракторной бригады, награжден орденом Ленина...

— Так... — Подполковник слушал, казалось, логичную речь капитана, внимательно следил за выражением его волевого лица, за дерзкими огоньками, мелькавшими в его светлых, будто слегка подсиненных глазах.

Понять его мысль было нетрудно: молодой офицер считал излишне мягкими методы борьбы с бандитско-националистическим подпольем. Оружие врагов — страх.

Поэтому на страх надо отвечать страхом! Беспощадное подавление. Пособников наказывать жестоко! Нужно, чтобы население почувствовало силу Советской власти. Пойманных с оружием подвергать публичной казни. На террор отвечать террором. Надо разорвать еще кое-где существующую круговую поруку и воодушевить народ на борьбу. Таких мер требовал капитан Галайда, но против них выступал Бахтин. Его предупреждения перед экспедицией в Крайний Кут, оказывается, падали на каменистую почву.

Видимо, людям с подобным характером нужно строго приказывать, а не пускаться в философию. Были рассуждения, просьбы — приказа не было. К лучшему это или к худшему, сказать трудно. А пока заведено дело, составлен и пронумерован протокол допроса...

Кому в руки попадет это дело? Если чинуше или, того хуже, карьеристу... Во всяком случае, Бахтин будет отстаивать Галайду, Если потребуется, примет вину на себя.

— Как вы рекомендуете воодушевлять народ на борьбу?

— Выдать населению оружие, товарищ подполковник!

— Населению?

— Активистам, желающим взять его. Человек, получивший оружие, уже наш, товарищ подполковник. Туда ему нет дороги!

— Уточните!

Галайда рассказал о просьбе председателя сельсовета, человека тихого и запуганного. Бандиты могут нагрянуть в село в любой момент и устроить расправу. Пусть население само обороняет себя, бьет бандитов. Их не так много! Кулаки? Они не страшны, когда у народа будет оружие! Дзержинский призывал чекистов к гуманизму. Верно! Но Дзержинский отвечал террором на террор и презирал мягкотелость.

— Я приду к ним с азбукой гуманизма, а они ответят гранатой! — сжав кулаки, закончил Галайда. — Нет! Я то же самое скажу трибуналу, товарищ подполковник! Люди хотят спокойно жить, обрабатывать землю, посылать в школы детей, а их принижают, держат в страхе, уродуют души, характеры... — Галайда встал, вытянулся, руки по швам. — Куда мне, под арест или на заставу, товарищ подполковник?

— Пока на заставу, товарищ Галайда. — Бахтин подал ему руку, задержал. — Ого, боксер?

— Нет, товарищ подполковник! Волейболист.

— До свидания, капитан!

Уже ночь, но для подполковника, как и для всех пограничников, ночь — это день. Бахтин думал... Думал о Путятине, о Кутае, от него пока не было вестей, думал о Крайнем Куте и Ковальчуке, которому молодой офицер, как заявил следователь, неосмотрительно доверил оружие... И думал о жене: подметное письмо тоже не давало покоя.

Глава четырнадцатая

Над ямой, где сидели в ожидании свидания с Очеретом Кутай и Сушняк, послышался легкий шум. Они уже выспались. Сушняк зажег лампу, посмотрел на часы. Было восемь часов вечера. Скрипнули петли люка, и в темном провале показалось смутно белевшее лицо Катерины.

— Як вы тут? Живы? — спросила она весело.

— Пока живы, слава Исусу, — ответил Кутай.

— Ну, раз живы, треба исты...

Она спустила в подойном ведре горячую картошку, кусок сала, бутылку самогонки. Вытащив опорожненное ведро, нагнулась, будто пытаясь их рассмотреть.

— Угощайтесь и спочивайте. Придет час, позову.

Ляда плотно захлопнулась. Сушняк отодвинул лампу на край табуретки, нарезал финкой сала.

— Как? — Он кивнул на бутылку.

— Не будем.

— Не будем так не будем. — Старшина убрал бутылку, подвинул кубышку с водой, дунул в чашки.

— Как настроение? — спросил Кутай, поев картошки и сала.

— Как? — Сушняк выпил воды, обтер тыльной стороной ладони губы. — Читал я рассказ «Кавказский пленник». В аккурат так: яма, дивчина. Только там чеченка, а у нас родная дочь Украины. Ну, какая инструкция? Опять почивать?

Кутай продолжал размышлять. Дело представлялось так: либо Катерина заподозрила их и послала за подмогой, либо задерживается Очерет.

Лейтенант припомнил все подробности беседы с Катериной и вывел основное заключение: недоверие могло быть вызвано лишь одним немаловажным обстоятельством — долгим разрывом во времени между моментом перехода границы связником и его появлением в пункте связи. В штабе отряда были сведения о том, что Очерет ищет связника «головного провода», даже сам выезжал на рекогносцировку. Муравьев отработал фиктивную акцию, которая должна была бы ослабить подозрения куренного. Если Очерет ничего не знает, еще лучше: можно будет не только рассказать о ней, но и пожурить его за плохую осведомленность.

Многое прояснится при первом свидании. Кутай не тешил себя иллюзиями, хотя молодость и позволяла ему легче относиться к жизни: куренной был старше его лет на десять, а то и на все пятнадцать, и опыта ему не занимать. Без подготовки, один на один лейтенант не решился бы брать такого матерого противника. Над операцией думали многие, и вступать в соревнование с коллективным разумом подпольному атаману было труднее. Хотя и при нем не только значилась, но и умело работала служба безопасности, вымуштрованная гестапо. Где промахнется Очерет, поправят «эсбисты». Их больше всего нужно бояться. Их метод известен: чтобы поймать одного, они убивают десяток.

Старшина Сушняк, устраиваясь удобнее на своем ложе, шуршал соломой. Он тоже размышлял.

Возможно, мысли его были далеки отсюда, витали в селе, откуда старшина получал грустные известия: хату еще не покрыли после немцев, брата, без вести пропавшего на Сандомирском плацдарме в момент прорыва, так и не нашли. Кто-то извещал в частном письме: геройски сгорел в танке. Отец вернулся с войны без ноги... А может, и менее грустные мысли беспокоили Сушняка, может, мерещилась ему дивчина, ее белые коленки с ямочками... Разное приходит на ум в таком возрасте. Во всяком случае, он тоже не спал, а если и подремывал, то чутко, как стриж на колокольне.

И снова над люком склонилась Катерина.

— Выходьте, — певуче пригласила она.

Кутай первым поднялся с пола и полез вверх по зыбкой лесенке, поскрипывающей под его ногами.

Последний шаг лейтенант сделал с расчетом выпрыгнуть из краивки, распрямившись, как сжатая пружина. Надо быть готовым ко всему. Катерина стояла в небольшом отдалении и, прикрыв завеской рот, улыбалась глазами.

— А вы того... перелякались? — сказала она, опуская завеску.

— Обережность{19}, а не переляк, — сухо обрезал ее Кутай. — Веди!

— Треба закрыть ляду.

Сушняк отстранил Катерину и с крестьянской прочной медлительностью замаскировал вход в краивку. Хозяйка с пристальным вниманием наблюдала за ним и помогла привязать корову.

— Селянин ты? — спросила она задумчиво.

— Так, — односложно ответил Сушняк.

Катерина повела их по тому же пути, что и прежде: через чулан в сени. Приоткрыв дверь в горницу и заглянув туда, она пропустила их вперед.

Горница освещалась лампадой. Красноватый от цвета стекла огонек усиливал обстановку таинственности и тревоги. Под позолоченным окладом матово поблескивающего образа богоматери смутно проступало лицо человека, глядевшего на вошедших тяжело и недоверчиво.

Во всем — в набычившейся фигуре, низкой шее и широких плечах — угадывалась мрачная, беспощадная сила. Карман ватника демонстративно распирали две «лимонки», кобура была расстегнута. В боевом положении немецкий автомат с рожковой обоймой. Около окна застыл человек, широко расставивший ноги, обутые в желтые шнуровые краги. Автомат его был нацелен на незнакомцев.

Под иконой сидел Бугай, у окна стоял «эсбист» по кличке Кнур.

— Слава героям! — Бугай вскинул руку.

— Героям слава! — ответил Кутай.

Обменявшись приветствиями, установленными организацией для вооруженных боевиков, оба взглянули на Катерину: пришел ее черед как связника, принявшего грепс, представить резидента.

— Знакомьтесь! — Она назвала Бугая — начальника «службы безпеки» и Пискуна — представителя «закордонного провода».

Телохранителей она обошла своим вниманием. Их доля — молчать и слушать.

— Давайте сядемо. — Кутай устроился у стены. Бугай — напротив на лавке, ближе к столу.

Падающий сверху мерцающий свет лампады резко обозначил глубокие тени на его бугристом лице, бледном, с темными набрякшими припухлостями под глазами. Они сидели, недоверчиво поглядывая друг на друга, изредка бросая вопросы.

Телохранители стояли неподвижно, оба держали палец на спусковом крючке.

— Як дойшлы? — спросил Бугай.

— Добре дойшлы.

— Чего так долго затрымались?

— Были на акции. — Кутай догадался, что Катерина поделилась своими подозрениями и «эсбист» их проверял.

Катерина стояла позади Бугая. Ее красивое лицо выражало притворное равнодушие.

Сказав об акции, Кутай не развивал сообщение. Подробности могли только осложнить его положение, запутать и вызвать дополнительные подозрения.

— В яком районе була акция?

— Подальше того мисця, где перешли кордон.

— Що за акция? — Голос Бугая держался на низком регистре, басовитый, булькающий.

Разговор принимал нежелательный оборот.

— Що за акция була? — переспросил Бугай, исподлобья переглянувшись с Катериной.

— Нормальна, — коротко ответил Кутай.

— Яка нормальна?

— Зныщили несколько энкеведистов.

— Зныщили? — Бугай немигаючи уперся в Кутая глаз в глаз.

— Зныщили, — повторил Кутай и стойко выдержал испытующий взгляд Бугая.

Бугай шевельнул толстыми коленями, глазки его сузились. Еще минута, и можно потерять контроль над этим изувером. Следует показать свою власть старшего по руководству. Кутай решительно поднялся, раздраженно махнул кулаком.

— Вопросы буду задавать я! Де Очерет?

Бугай встал, и на его лице появилось выражение деланной угодливости, хотя сомнения не покинули его.

— Очерет буде! Зараз его нема... — И Бугай тупо вернулся к тому же: к подробностям перехода границы.

— Обо всем буде балачка с Очеретом, — строго осадил его Кутай, — це его ума дело. Прошу знать, колы его не будет, я повертаюсь...

Бугай пообещал устроить свидание с Очеретом через одну ночь по возвращении куренного с акции.

— До побачення! — сухо попрощался Кутай.

— Прошу не винить, пане зверхныку.

Бугай огладил волосы ладонью и, натянув серосмушковую шапку, заломил ее перед зеркальцем, вмазанным в простенок.

Катерина наблюдала за ним с неостывающей тревогой и по его знаку вышла первой из горницы, за нею Кнур, мягко, звериной походочкой. Кутай пристально прослеживал каждое движение телохранителя, способного по незаметному намеку своего хозяина круто, не поворачиваясь, из-под локтя скосить их автоматом.

Под наружными окнами шагов не было слышно. Значит, уходили через двор. Лампадка угасала. Лик богоматери стал темнее и строже.

Кутай подтянул фитилек, опустил пробковый поплавок, понюхал пальцы: приятно пахло конопляным маслом.

Бесшумно вошла Катерина, предложила ужин. Кутай отказался.

— Тогда пойдем до краивки.

Ночью никто не беспокоил. Сушняк ворочался на соломе. Неопределенность положения угнетала его. Тихо, на ухо Кутай повторил старшине план: если Очерет придет с Бугаем, на долю Сушняка выпадает Бугай. Телохранителей пострелять, Очерета брать живьем.

— На воле ясно, — также шепотом заметил Сушняк, — а вот в ямке...

— А что в ямке?

— Замуруют. Ни вам выслуги лет, ни мне медали.

— Замуруют, уйдем подкопом, — отшутился Кутай, продолжая обдумывать положение, которое складывалось несколько иначе, чем предполагалось в кабинете майора Муравьева.

Поговорили еще немного, а затем каждый углубился в свои думы. Кутай предвидел опасные осложнения: кое-что они недоработали, не все выспросили у Стецка. Теперь важно было, как поведет себя Очерет.

По плану операции предусматривалась связь с поддерживающей Кутая группой пограничников. Если бы они дожидались Очерета в хате, тогда все ясно: проще простого найти способы связи. А из подземной краивки?..

Глава пятнадцатая

Пока «эсбисты» вели переговоры с «мюнхенским связником», Очерет замкнулся в своем бункере. Ни на какие акции, о которых говорил Бугай Кутаю, куренной не выезжал, да и не было акций, требующих его участия.

У Очерета обострились боли в «попереке»: давал о себе знать застарелый радикулит. Боль не смертельная, тупая, и куренной матерился, со скрипом размельчая крепкими зубами горькие пилюли и запивая их квасом. Помогали горчичники и раскаленный на жаровне песок.

Бугай возвратился от Катерины с путаницей в мозгах.

— Чи ты загубил собачий свой нюх, чи ты занимался с Катериной, — бормотал батько, ревниво оглядывая главу «эсбистов». — Так и не поняв я, чи нам энкеведиста подсунули, чи натуральный связник...

— Ты сам разберись, — виновато отговаривался Бугай. — Склизкий он: ты его с головы — он вывернулся. Ты его за хвост — он меж пальцев.

— За жабры треба, за жабры, — тоскующим, отрешенным голосом учил куренной. — Пока ты рассундучивал связника, энкеведисты навели рух на Крайний Кут.

— Ну?

— Ось тоби ну! Запрягли Кондрата, уволокли в Богатин и твоего вареного увезли.

— Вареного? — Бугай опешил. — Да мы его так добре заховали.

— Выдал Кондрат...

— Вбыть его треба. — Бугай скосил налитые кровью глаза на куренного, мучительно кривившего губы.

— Увезли же Кондрата.

— Семью вбыть!

— И семью увезли. Хитромудрый начальник заставы.

— Галайда?

— Он. — Очерет язвительно хмыкнул. — И Галайду вбыть?

— Як же так? — Бугай покачнулся, заскрипела под его литым телом табуретка. — Кондрат був наш до печенки-селезенки. Застращал я его до самых пяток, а воно ж дывысь як...

— Выдали его, Бугай, выдали.

— Выдали? Кто? — Бугай угрожающе приподнялся с табурета.

— Дмытро Ковальчук. Знал такого?

— Ни, не знал... — поиграв сеткой морщин на лбу, ответил Бугай.

— Усих не застращаешь, — успокоил его куренной, — а надо. — Он повернулся на бок, поправил мешочек с горячим песком у поясницы, почесал снизу, от шеи, бороду. — Возьми человек пять-шесть, не больше, давай до Кута и пристращай зрадныка, Ковальчука того самого.

— Добре, — охотно согласился Бугай. — Я его...

— Ось его — як хочешь, Бугай. Хочь холодец с его вари, хочь копченый окорок. Не застращаем Крайний Кут, расползутся от нас селяне, як тараканы... Ой, Бугай, пособи на спину повернуться...

Бугай помог куренному, и они расстались, договорившись после акции вместе смотаться в Повалюху, к мюнхенскому связнику.

В начале десятого Бугай объявился в Крайнем Куте. Добирались до села пешком, устали, но расслаблять группу, делать привал Бугай не хотел. Ему не терпелось отплатить «зрадныку», как он и куренной называли человека, помогшего выявить преступника.

«Эсбисты» умело, бесшумно, не хрустнув веточкой, окружили хату.

Ковальчук же, справившись по хозяйству, надоив цибарку молока и разлив его по кувшинам, взял на болты ставни, рано улегся спать и заснул крепким сном, понятным после пережитых волнений.

Первого стука в окно он не слышал, когда стук повторился, и, как догадался он, прикладом, понял: пришли по его душу.

Ковальчук, пойдя против бандеровцев, знал, что прощения ему не будет. В горах и лесах все жили под страхом смерти. К этому позорному чувству не мог привыкнуть Дмытро, хотя вся жизнь его проходила в унижении — и на полонине, где он был овчаром, и на косматых горных речках среди смелых плотогонов. Не мог он нажить себе даже доброго кентаря — нарядно расшитой гуцульской безрукавки, зато помнил наизусть предсмертную речь Олексы Борканюка на суде в Будапеште, не поддавшегося хортистам и не испугавшегося пыток в кровавой Маргитской тюрьме. Как Олекса валил своим топором вековые сосны, так и Красная Армия свалила Хорти и Пилсудского, свалит и Бандеру и Мельника, Бугая и Очерета.

— Видчыны, Дмытро, — раздался голос у хаты.

Тесно стало в груди, взял автомат, врученный ему пограничниками, приготовился.

Возле окна затихло, ни голосов, ни стука. Зато в дверь ударили несколько прикладов, а потом грохнули чем-то тяжелым, бревном или дышлом; с треском лопнули сшитые в паз доски пихты-смереки.

Ковальчук спрятался за угол печи, нажал на спусковой крючок. Добрая очередь, отдавшаяся гулко в ушах, отбросила нападавших. Дмытро уперся босыми ногами в пол, укрепился всем телом в ожидании. В хате непривычно запахло сгоревшим в патронах бездымным порохом. Ковальчук прислушался. Тишина обостряла восприятие, тревожила, но страха не было, пришла гордость, пожалуй, так можно было назвать овладевшее им чувство.

Явились те, кто не мог смириться с мыслью, что такие бедняки, как Ковальчук, получили право на жизнь без захребетников и кровососов, без тех, кто считал простой народ быдлом, рабочим скотом, вынужденным только униженно просить и лишенным права требовать, а тем более бороться. Они пришли сюда, чтобы заставить его ползать на коленях, целовать их сапоги. Нет! Ковальчук стоял прямо, не было в душе его чувства страха.

Он радовался великолепию своего последнего часа, и если бы мог, кричал бы на весь мир, но не постыдные слова о пощаде, а взывал бы к борьбе с теми, кто мешает ему стать хозяином прекрасной украинской земли.

Так думал перед решительной, неравной, но славной битвой батрак, плотогон и овчар Дмытро Ковальчук.

Он не валялся у них в ногах, не молил о пощаде, не трясся: нет, он дрался с ними! Он был выше их, отступивших от двери. Теперь они испугались наконец-то...

Бугай не ожидал сопротивления. Все и всегда покорялись ему безропотно. Встретив отпор, он решил не рисковать людьми и в переговоры не вступать. Понял: Ковальчук им все равно не поверит. Надо предпринимать что-то другое. А тут еще, заслышав выстрелы, начали сбегаться селяне. Пока они не решались подходить близко, знали, чем пахнет лишнее любопытство. Они выжидали результатов поединка. Бугай подозвал Кнура, приказал ему швырнуть в дверь гранату.

Кнур изготовился, дело было привычное, выждал, пока Бугай спрятал свое грузное тело за дубовую колоду, вставил капсюль, с пробежкой размахнулся и — плашмя. Взрыв раскатился грохотом, эхом отозвались ближние ущелья.

Из провала двери простучала очередь, другая, будто рвали на куски крепкое миткалевое полотно. Бесприцельные пули улетели куда-то к кукурузной делянке и веничному просу. Зато граната помогла, занялась солома, сперва робким языком под стрехой, затем с рыхлой соломы огонь побежал выше, схватился за свежий пласт, вгрызся, ветерок завернул его, отслоил, и дружно заиграло пламя.

— Що треба! — прохрипел из-за колоды Бугай своему соратнику Кнуру, умостившемуся за той же колодой. — Сам Исус начал, нам бы ладно закончить...

Селянская хата что порох: сосна, пожухлая солома. Огонь весело справлялся с шатрововязанной из тонкожердья кровлей, обнажая и обгладывая яркими языками кирпичную трубу. Взялась с треском камышовая крыша сарая, и тут же испуганно замычали коровы.

— Скотина там. — Кнур хотел было подняться, в нем вдруг заговорили и совесть и чисто крестьянская жадность.

— Разменяет тебя Ковальчук с автомата. — Бугай прижал его локоть. — Мясо е мясо, живе чи смаженэ{20}.

Пожар радовал Бугая. Жуткое зрелище ласкало его бандитское воображение, тешило его мстительное, жестокое сердце.

И Кнур уже спокойней выдерживал предсмертное мычание обреченных животных. Довольно поглядывая на разрушительную работу огня, он свернул козью ножку, нагреб в нее кременчугской махорки и, прикусив цигарку зубами, принялся высекать огонь кресалом, чтобы запалить обработанный золой конопляный трут.

— Ну и дурень ты зеленый, — с досадой сказал Бугай, наблюдая за безуспешными попытками Кнура, — кресаешь по кремню, искру ладошкой ловишь. — Он кивнул на пожар. — Прикуривал бы от такого трута, га?

Подзадоренный своим начальником, молодой, полный сил парень с удалым присвистом ринулся к хате. Что стоило вырвать головешку или схватить алый уголек твердыми, железными пальцами?

И в этот миг, короткий, как след падающей звезды, застучал автомат. Значит, жив был, не задохся от дыма новоявленный Ян Гус.

Кнур на лету рухнул как подкошенный, потом, приподнявшись на локтях, прополз с пол-аршина по сочной траве, смазанной ночной росой. И упал, ткнувшись лицом в эту росную траву, ударился грудью об автомат. Тщетно пытался Кнур оторвать сжатые в конвульсии кулаки от травы; кровь вскипела в горле, обожгла губы, запузырилась.

Ковальчук, как позже свидетельствовали селяне, стрелял до последнего патрона, судя по отысканным на пепелище трем выпотрошенным дискам. Но стрельба его была бесприцельной, салютовал он самому себе перед кончиной, пощады не просил, не ждал ее.

Ныне, если кто попадет в Крайний Кут, увидит обелиск у пригорка, где стояла хата Кондрата, а на камне то же самое имя, что и на вывеске правления колхоза: «Дмытро Ковальчук».

Если спросите, за что такая честь чужаку-гуцулу, овчару и плотогону, ответят: «Он открыл нам дорогу к бесстрашию».

Глава шестнадцатая

Завершив акцию мести, Бугай вернулся тайными тропами в штаб-квартиру. Убитого по глупому случаю Кнура не оплакивали, с собой не взяли, а закидали камнями и землей в той же яме, откуда увезли солдата Путятина.

Хмуро выслушал куренной доклад своего «эсбиста», покрутил головой.

— Выходит, баш на баш, такая арифметика. Значит, прикурил Кнур? — Очерет хохотнул в бороду и тут же выбросил покойника из памяти: занимали другие дела.

«Поперек» притих, можно было встать, не сгибаясь в три погибели. Если вдруг и вступит в поясницу, так не до упаду. Очерет отдал приказ готовиться к поездке в Повалюху. После некоторого раздумья решил не связывать себя большим конвоем.

— Ты останешься за меня, — сказал он Бугаю, — с собой возьму Танцюру и... — поразмыслив, добавил: — Ухналя. Напустил ты мне с мюнхенским связником такого тумана... Сам разберусь. Ты, Бугай, скоро и самого Исуса возьмешь под подозрение. Ось побачишь, яким форсом встренем мы зверхныка. Треба его умаслить, бо ты грубый був с ним, а они, як и всяко начальство, хоть дурни, но обидчивы...

Как и положено, отправились в Повалюху ночью, в седлах, при одном ручнике-пулемете. Танцюра вел пару коней, подседланных венгерскими седлами, — для мюнхенского связника и его адъютанта.

Ухналь ехал впереди, на случайном коньке — свой приболел, — тугоуздом и дрянном по характеру. Езда в горах требовала от лошади внимания, самостоятельности. А этот конек был «равнинной» лошадью: полагался во всем на всадника.

Так неудачно начиналась эта ночь для Ухналя. Предчувствие грядущей опасности не покидало его после возвращения из Богатина. В своем привычном схроне ему вдруг все показалось иным: и оружие, и сила, и вроде много своих, а все какое-то чужое. В городе — будто Ухналь попал на яркий свет из темной ямы — люди жили спокойно и независимо от всесильного, как ему прежде думалось, Очерета: ходили на работу, торговали на базаре, учили детей, слушали радио, смотрели кино, смеялись, любил». Ненавистные учреждения, проклятые бандеровцами, имели вывески. Над райсоветом ветер играл красным флагом, его не спускали и в будни...

Значит, была там радость, не хотели люди менять светлые дома с балконами на схроны, не желали крови и страданий. Да и ради чего льется кровь? Ради того, чтобы снова богатели помещики и кулаки, фабриканты и винокуры. Оглянись вокруг на своих «соратников», у каждого сотни десятин пахоты, лесные угодья, и разговор у них только о барышах, о прошлой вольготчине, кутежах и забавах... Иной раз послушаешь, слюну сглотнешь, а в другой раз зашкворчит на сердце, дал бы в зубы, а то и автоматом полоснул бы... Тьфу ты, откуда такие думки, тряхни головой, Ухналь, выкинь их в канаву, притопчи сапогом, чтобы не вынюхали «эсбисты», собачьи у них ноздри.

Ехали шагом, рассеять дремоту могли только живые, разящие прямо в сердце мысли. Разве забудешь Ганну? Тоскует она по любви и верности... А что может предложить ей лесной зверь, который даже христианского имени не имеет? Только такое же звериное чувство...

Тишина. Ухналь вздрагивал от знобкого холода, уже бравшего за спину. Парно дышал конек. Пахло от него потной шерстью и неистребимой плотью земли. Крестьянин, добрый парубок Петро просыпался в Ухнале. Вспомнились отец и мать, они строго осуждали его, не давали родительского благословения на войну против своих и ни разу не захотели видеть его в обличье всадника из дивизии СС «Галичина».

Батько нагнал авангардного конвойца. Задышал паром горячий конь куренного. Пытаясь протиснуться по узкой тропке боком, Очерет зыркнул недовольно в единственный глаз Ухналя, звякнуло стремя.

— Дремаешь, хлопец, — буркнул Очерет.

— Ни...

— А то я не бачу, шатает в седли, як привязанного. Ну? — в басовитом шепоте наметилась угроза.

Ничего не ответил Ухналь, только поддал шенкелями ленивого конька да постарался вытряхнуть лишние мысли из давно не стриженной головы.

К Повалюхе подъехали с горы, и хотя ничего подозрительного не было заметно, все же пришлось спешиться, отдать повод Танцюре и провести разведку.

— Чисто, — доложил Ухналь по возвращении.

— Не стучал у виконце?

— Да як же я можу, не було наказу.

— Тогда слухай приказ, — сурово распорядился Очерет, — ты останешься с коньми, гляди за ними, щоб голоса не дали. Я пиду с Танцюрой... — Подышал в раздумье, почесал бороду. — Колы що, будешь прикрывать пулеметом.

Отдавая приказ, Очерет думал о Катерине. Его затосковавшим, мутным от ожидания глазам представлялась молодица.

Очерет забыл про мюнхенского связника, думая о ней. Потому и изменил программу: поначалу свиданка, а потом дела. Куда он денется, закордонный гость, засунутый в яму!

Катерина еще не спала, и ей не нужно было повторять условного стука. Быстро очутилась у наружных дверей, спытала для проверки и, услыхав знакомый голос, радостно распахнула дверь.

— Казать дела аль посля? — игриво спросила Катерина.

Очерет любовно обнял ее взглядом.

— Посля, Катря, — и снял оружие, чувствуя, как сладко подчиняться расслабляющей власти женщины.

Протиснувшегося было в горницу Танцюру Очерет выдворил и оставил на стойке, сам задвинул засов и тогда ткнулся усатым ртом в горячие губы...

Разнеженный лаской и уставший, он подмял подушку, оперся на локоть, любуясь красивым лицом Катерины.

— А зараз докладай о деле.

Как и прежде, теплилась лампада. Ее мерцающий, словно азбука Морзе, огонек бесшумно «выстукивал» свои точки и тире, окрашивая их в цвета крови. В комнате пахло свежим хлебом и ряженкой. От подушек — весенним лугом у тихой речки...

Мирные запахи и картины мешали слушать сбивчивую, предупреждающе-тревожную речь женщины, опытной связницы и его соучастницы, пропустившей через свою хату немало разного люда. Нельзя было отмахиваться от ее подозрений. Правда, пока подозрения основывались лишь на ее чутье, но разве сбросишь со счетов гончую, стремительно идущую по незримому следу? Нельзя пока показывать свой гонор, не ровен час — обидишь важного посредника, ведь он привез с собой указания центра. Время зыбучее, что трясина, хитрость нужна во всем.

— Ладно, учтем, — ласково пообещал Очерет, — а зараз давай одягайся. Ни, ни, не затуляйся: ты така роскошна, Катря, така духовита, як копица майского сена. Утонуть в тебе можно...

Под жаркие пришептывания своего возлюбленного Катерина оделась, подождала, пока куренной обвешался ремнями с оружием. По команде Очерета она вызвала в горницу Танцюру, застывшего у двери.

— Гукай их сюда! — приказал ей Очерет.

— Де будете балакать? — спросила Катерина.

— Решим после... — Очерет зажег лампу, присел у стола, потянулся за брагой, выпил, обсосал усы, предложил Танцюре. Тот не ворохнулся.

Катерина отсутствовала недолго. Вернулась строгая, важная, открыв дверь в горницу, пропустила впереди себя двух человек, мгновенно прощупанных наметанным глазом куренного. Внешний вид, осанка, все как надо.

Очерет встал.

— Слава героям!

— Героям слава! — ответил Кутай.

— Як отдохнули? — Очерет подал руку.

— Я приехал сюда не отдыхать, — резко произнес Кутай. — Сколько можно ждать?

— Пробачте, був на акции, — в извинительном тоне сказал куренной и объяснил, какие им приходится терпеть трудности в разобщенных группах, при недостатке провианта и боеприпасов. Куренной жаловался на население, постепенно ускользающее из-под влияния, и на усилившиеся прочесы — результат того, что пограничные войска, охранявшие тылы, теперь, после окончания войны, подкреплены полевыми маневренными группами.

Кутай внимательно, с достоинством выслушивал Очерета, кое-где вставлял поправки, доказывающие его осведомленность. Это производило хорошее впечатление на куренного и укрепляло доверие к представителю «закордонного провода». Беседа пока носила общий характер, и ни тот, ни другой к главному не приступали.

Первым решил наступать Кутай.

— У нас нема времени, надо балакать.

— Так, треба балакать, — согласился Очерет.

— Де?

— А вы як гадаете? — спросил Очерет, перегнувшись через стол и приготовясь слушать.

В это время насторожилась Катерина, с ноги на ногу переступил Танцюра, поправил автомат, а Сушняк, будто невзначай, положил руку на пистолет, заткнутый за кожаный ремень.

— Давайте балакать тут... — Кутай как бы испытывал куренного, и тот сразу почувствовал ответственность: по правилам оуновского подполья он головой отвечал за безопасность присланного сверху человека. Он и напомнил об этом:

— Щоб мени еще потаскать оцього гарбуза, — он указал на свою голову, — треба балакать в краивке.

— В краивке так в краивке, — согласился Кутай.

— Може яка молодайка очами... — начал было Очерет, но не договорил, заметив строгость закордонного гостя. — Пишли!

Первой двинулась из горницы Катерина, за ней пригласили Кутая и его телохранителя, затем вышли Очерет и Танцюра.

Каждую секунду можно было ожидать чего угодно. Разрабатывая операцию в отряде, никто не предполагал ни ночевки в краивке, ни тем более этой «подземной» беседы.

Таким образом, отпадала возможность в случае необходимости вызвать подкрепление: из погреба ракету не пошлешь. Оставалось надеяться только на свои силы. Двигаясь в темноте, Кутай соображал, кого еще Очерет привел с собой в Повалюху. Если Бугай и его головорезы здесь, тайно залегли в охране, малейший просчет окончится смертью. Чутье разведчика подсказывало, что Очерет при встрече с представителем высшего органа должен был отказаться от предупредительных мер, чтобы излишними подозрениями не навлечь гнев начальства. Тщательно изученный грепс являлся надежным свидетельством. Но ведь Очерет — матерый волк, надо быть ко всему ютовым. Пока силы были равны: двое на двое.

Катерина остановилась возле открытого люка. Кто полезет первым? Очерет сделал приглашающий жест. Кутай бесцеремонно отрезал:

— Давай! Ты хозяин.

— Хозяйка Катря, — попробовал отшутиться куренной и после минутного колебания все же полез первым.

За ним спустился Кутай, засветил лампу, уселся в правый угол, на то место, где была его постель. Очерет занял противоположный угол. Спустился Танцюра, а потом Сушняк.

Телохранители уселись напротив друг друга, тоже в углах, между ними была лесенка. Ни Кутай, ни Сушняк не имели автоматов, зато парабеллумы были под рукой.

Очерет опять из деликатности отвернул дуло своего автомата в сторону, хотя затвор был заранее поставлен в крайнее положение. Сушняк держался со скрытой напряженностью и, пользуясь правом телохранителя, демонстративно вытащил пистолет, проверил его и приспособил на колене. На место пистолета он засунул за пояс одну из двух гранат, взятых им в операцию.

Сверху заглянула Катерина. По безмолвному приказу куренного захлопнула крышку.

Очерет пожаловался на свой «поперек», на сырость г, бункерах и болезни.

— Чиряки пошли, заживо гниют люди, десны... — отвернул губу, провел по своей десне черным пальцем, — зубы хитаются. Идет зима, топить нельзя — дым, навалит снега, куда ни ступишь — след... — Завершил свои сетования вопросом: — Скоро подмога буде? Сулили, сулили подмогу...

— Недолго ждать, — неопределенно ответил Кутай.

— Як вы шли?

— Шли через Польшу.

— Як в Польше?

— Недовольны поляки.

— Що им треба? Польска двуйка, як курва, ты ей сережки, она просит монисто, ты ей монисто, она задом крутит... — Очерет не мог придумать другого сравнения для бессильной теперь «двуйки»{21}, продолжавшей из эмиграции вмешиваться в оуновские дела.

— Польские семьи вырезаете... — упрекнул Кутай.

— Мы не вырезали. Слух был, Гамалий або Скуба вырезали. — Очерет вспыхнул, ожесточенно тряхнул бородой, сжал кулак. — А як иначе? Они москальскую засидку промовчали? Про то ладно, не будем в чужой кущ забираться. Як там в Мюнхене?

Очерет приготовился слушать, прикрыл веки. Кутай принялся излагать общие сведения, политические доктрины, что не произвело впечатления на главаря. Он требовал подробности, наводил вопросами, выпытывал с пристрастием, просил назвать имя того, кто дал грепс.

— Як вин выгляде зараз, друже зверхнык? — спросил Очерет. — Добавилось седого волоса?

— Чи я разглядав той волос. — Кутай уклонился от прямого ответа.

Тогда Очерет задал еще более неожиданный вопрос:

— Вы кажете, булы в корчме, у кордона, як Эмма?

— Ее в корчме не було.

— Як не було? — Очерет поднял глаза, чесанул бороду.

— Не було...

— Не було? — повторил куренной, и его полуприкрытый красным веком глаз настороженно остановился на лице Кутая.

Беседа со Стецком с калейдоскопической быстротой пронеслась в напряженном мозгу Кутая. Верно изречение Востока: «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». Да, Эммы действительно в корчме не было. И они не заходили в корчму. Разве куренному не известно, что корчма закрыта, там теперь склад. Пузырь бывает на складе, но Эмма... Она прислуживала им в доме, который рядом с корчмой, и их краивка в первую ночь была под печью.

Очерет с нарастающим интересом выслушивал подробности. Эмиссар излагал их не в форме отчета или оправдания, а легко, похваливая Эмму, посмеиваясь над Пузырем. Может быть, слишком подробно и немного поспешно? Очерет, несмотря на свое звериное обличье, все же тонко разбирался в человеческой психологии, не зря служил в криминальной полиции, прихлебывал из любых котелков. У него созревал проверочный вопрос.

— Як переправщик?

— Пузырь?

— Угу...

— Думаете, и у него волосья выросли? — Кутай сдержанно хихикнул, проверил, искоса бросив взгляд, как собран Сушняк. У того порядок. Ждет. Испарина на лбу. Сушняк в крайнюю минуту не подведет. — На чемодане не вырастут, и у Пузыря также...

Кривая улыбка наползла на лицо Очерета и погасла. Дернулся ус и снова завис спокойно. Усы у батьки чуткие, и Танцюра в свою очередь следит за усами: шевельнет тот ими по уговору, и — приказ есть приказ. Танцюра следит и за батькой, и за джурой эмиссара, и за ним самим.

— Пузырь раньше ушел?

— Ушел писля переправы.

— А Зиновий?

— Остался.

Очерет вздохнул с облегчением. Но тут же неожиданно спросил:

— Кто вас провожал писля «мертвого» пункта звязку?

— Дивчина.

— Дивчина?

Кутай вспомнил ненужную инициативу Усти, поломавшую программу переправы. Она хотела сделать лучше, а получилось хуже. Дивчина не значилась в заранее намеченном плане, и об Усте Очерет не знал. Объяснять ему — значит наводить на дальнейшие уточнения и усилить подозрения.

— А як имя дивчины? Псевдо як?

— Та що я пытал ее псевдо?

Очерет беспокойно завозился на месте.

— А Кунтуш?

— Який Кунтуш? — Кутай стал выговаривать куренному за неорганизованность. Им пришлось плутать, напороться на пограничников, совершить акцию, пережидать время то в лесу, то в стодолах.

Исчезновение Кунтуша и его напарника было известно Очерету, он знал о том, что их забрали, но где они были сейчас, не знал и тем более не мог знать о последующих событиях.

Упреки головною связника были справедливы, но объяснения причин задержки все-таки оставались туманными, к тому же еще не проверенными службой безопасности. Куренной выругал про себя Бугая, не сумевшего со всей тщательностью прояснить обстановку.

Люди, сидевшие перед ним, вызывали подозрение, это Очерет чувствовал всем своим нутром. Он лично хорошо знал Зиновия и решил схитрить, задавая еще один проверочный вопрос.

— Усе добре прошило, друже зверхнык, — мирным голосом произнес Очерет и спросил как бы невзначай: — А як вырезав Зиновий у себе на лбу блямбу?

Никакой шишки у Зиновия не было. И Кутай ничего не знал о ней. Что ответить? И медлить нельзя: пристальный взгляд Очерета — как дуло пистолета. Кутаю ничего не оставалось, как идти на риск.

— Ни! Блямба на мисци, — сказал он.

Очерет напрягся, автомат дрогнул, понял куренной: перед ним враг. И сейчас главное — протянуть время, выждать удобный момент для атаки. Теперь все зависело от того, кто успеет первым выстрелить! Очерет от сильного волнения повторил уже заданный прежде вопрос:

— Дивчина провожала от «мертвого» пункта звязку? — Его голос дрогнул, прервался коротким кашлем.

— До каких пор буде проверка? — Кутай вспылил. — Я представнык закордонного центра! Чи вам не сообщали?

— Время пройшло багато... Время пройшло... — Очерет справился с кашлем, глотнул слюну. — Ну, и як вы зныщили энкеведистов?

Куренной взвешивал обстановку. Его автомат нацелен в сторону, если нажать, прошьет тесовую гнилую обшивку, только и всего. Повернуть его нельзя, следит за ним энкеведист своими острыми глазами, буравит его, дурня. Парабеллум у того тут как тут, короткопалая рука не дрогнет, позиция верная, чуть что не так — и пробил твой час, Очерет, пришла за тобой твоя последняя пуля, которая рано или поздно настигает каждого из них.

Но и Кутай понял, что куренной «наколол» его, и в свою очередь лихорадочно соображал, как опередить Очерета. Рядом сидел Сушняк, надежный человек, и тот понял, что настала решающая минута. Кутай, как и условились, толкнул старшину коленкой, и Сушняк с размаху ударил Танцюру гранатой.

— Руки! — Парабеллум Кутая в упор смотрел на Очерета.

Очерет, медленно поднимая руки, ногой опрокинул табурет, лампа упала, вдребезги разлетелось стекло, вспыхнула солома. Кутай, рывком бросившись вперед, сшиб Очерета, и Сушняк, навалившийся на того своим тяжелым, сильным телом, помог лейтенанту скрутить ремнем руки куренному.

— Зрадныки украинского народа... — хрипел, задыхаясь от ярости, Очерет.

— Давайте я его сам. — Сушняк затянул ремень двойным узлом. Затем свернул свой картуз и, разжав куренному челюсти, засунул ему в рот. — Дюжий жеребец. — Тыльной стороной ладони Сушняк вытер со лба пот.

Кутай, нащупав в темноте баклажку, напился, передал ее Сушняку.

В краивке было чадно и душно.

Кутай понимал, миновала лишь первая опасность. Если куренной подстраховался — а это наверняка так, — то выйти из ямы не так-то просто. По пути в краивку Кутай не видел никого из охраны, но они могли окружить краивку после того, как куренной со своими «гостями» спустился в яму.

Как действовать дальше? Чтобы ответить на этот вопрос, нужна была разведка. Оставалось ясным одно: пока главная опасность — Катерина. Кутай привалился к старшине, шепнул ему в самое ухо:

— Поднимись, замани сюда Катерину.

— А не пойдет?

— Скажи ей: пани Катерина, вас кличе зверхнык.

Очерет, догадавшись, о ком говорят чекисты, остервенело ударил ногами.

Старшина без особого труда стянул скрещенные ноги куренного мертвым узлом.

— Так-то лучше, — сказал Сушняк, проверив ремни.

Танцюра лежал плашмя, по-видимому, без сознания, тихо постанывал. Очерет — с запрокинутой головой, с кляпом во рту, борода кверху щеткой.

— Ну, я пойду. — Сушняк поднялся по лесенке, трижды стукнул в крышку рукояткой пистолета. На условный сигнал снаружи отозвались таким же стуком, крышка приоткрылась, и на короткий миг показалось лицо Катерины. Заглянув, она отпрянула. Сушняк туго пролез в дыру и опустил крышку.

От дальнейшего поведения Сушняка, от обстановки там, наверху, и еще от многих причин, может быть, случайных, зависело, благополучно ли уйдут они отсюда, или останутся навсегда в этой краивке — своей могиле.

Конечно, в случае если их обнаружит охрана, ни Сушняк, пи он, лейтенант Кутай, ни бандиты живыми отсюда не выйдут. Только так может поступить советский разведчик. Ждать в темной яме, рядом с бандитами, было невыносимо трудно: минуты казались часами. И в мыслях невольно возникает Устя, вспоминаются сказанные на прощание слова Денисова: «Мне бы с вами, товарищ лейтенант». Простая, негромкая фраза, а за ней — весь Денисов, надежный друг и помощник. Во всех операциях прежде они были вместе, и всегда им сопутствовала удача...

Катерина, выпустив поднявшегося по лесенке Сушняка, подозрительно повела носом.

— Чи дым в краивке?

— Ну и що, дым? Лампу свалили, скло лопнуло. — Сушняк, захлопнув люк, оглядел стодолу.

— Що ж вы там в жмурки граете? — не унималась Катерина.

— Граем в жмурки, угадала, пани Катерина.

— Як же они там?

— Потому и я тут, пани Катерина. Треба лампу аль скло. Нема рядом?

— Рядом нема, а в хате, — сказала она.

— Пидем в хату, дашь.

— Може, я сама?

— Ще спотыкнешься... Пишлы...

Пока все складывалось удачно. Сразу пригласить в краивку Катерину — легко вызвать подозрение. А вернувшись в хату, можно выяснить обстановку, узнать, есть ли охрана.

В хате Катерина наладила лампу, не зажигая света. С окон были сняты рядна, одно открыто.

Ловя ноздрями свежий воздух из раскрытого окна, Сушняк продумывал план дальнейших действий.

В чуткой темноте хорошо различимы все звуки, к ним-то и прислушивался старшина натренированным ухом пограничника. Вот вдалеке проскрипела телега, залаял пес, в горах проухала и замолкла ночная птица.

— Як вы там договорились? — Катерина долила керосину в лампу.

— Що я знаю.

— Ты глухий?

— Мое дило ось це. — Сушняк щелкнул по пистолету.

— Добре. — Катерина вытерла тряпкой лампу, вымыла руки, понюхала их и, смочив из пузырька одеколоном, поднесла к самому носу Сушняка. — Який запах? Аль и нюх потеряв?

— Потеряв.

— Ну, договорились зверхныки? — снова спросила она.

— У нас одно дило...

— Слава Исусу и деве Марии. — Катерина перекрестилась на икону. — А то був Бугай, заладив, як кряква, пидосланы та пидосланы. Я ему кажу: а грепс?

— Ну, и що грепс? — с кажущимся безразличием переспросил Сушняк, продолжая вслушиваться в настороженную тишину ночи.

Ракетница была с ним. Дать сигнал? А кто поручится, что, переступив порог, не захрипишь в удавке.

— Балакаем за Бугая, а не за грепс. — Катерина явно отвергала откровенность.

— Вот и я за Бугая. Покличь! Треба. — Сушняк понимал, что играет с огнем, но шел на риск: как иначе выяснишь, есть ли охрана.

— Бугай далеко, — сказала Катерина.

— А як же мы выйдем видциля? — Вопрос был нормальный и входил в обязанности телохранителя. Поэтому и не вызвал подозрений.

— Перелякався, хлопец? Тут тоби не Мюнхен.

— Кому охота дурну пулю шукать? Як мы дистанемось до куреня? Де наша охрана?

— Тоби еще охрану треба? Маненький! Из охраны тилько Ухналь. С коньми он, — объяснила Катерина по-деловому. — И пид вас коней привели.

— А де Ухналь?

— На що вин тоби, той Ухналь?

— Ревную.

— Ишь який кобель. — Катерина игриво пришлепнула ладошкой по его губам, крутнула юбкой. — Пишлы!

Они не спеша вернулись. Возле лаза Сушняк сказал:

— Друже зверхнык просил тебя туда...

— Подошло и мое время, — погордилась Катерина. — На, подержи! — Она передала Сушняку лампу, нащупала ногой лесенку. — Давай лампу! — Катерина спустилась, что-то тихо спросила и тут же, вскрикнув, утихла.

— Как там? — Сушняк наклонился над открытым люком.

— Порядок. — Из краивки показалась голова Кутая. — Дай-ка руку. — Выпрыгнув, лейтенант отдышался. — Кралю увязал рядом с атаманом.

— Как мой? — Вопрос касался Танцюры.

— Что-то не дышит...

— Несоразмерно выдал ему, — повинился Сушняк.

— Приваливай крышку. Тащи ящик. С чем он? С дертью? Добре... — Они вместе справились с ящиком, и Сушняк пошел давать ракету.

Глава семнадцатая

Оставшись один с пятью конями, Ухналь по-деловому распорядился предоставленным ему досугом. Прежде всего он выбрал удобное место — гранитную щель, запавшую в крутом склоне, и завел туда коней. Седел не снимал, подпруги ослабил и задал в торбы ячмень, запасенный в фуражных сумах.

Под мерный хруст ячменя на крепких лошадиных зубах снова задумался Ухналь о брошенном своем селянстве, опять вспомнились родители. К чему бы?.. Спустился к ручью. Пробравшись сквозь боярышник, прилег на живот, напился.

Вернувшись, он подождал, пока кони справятся с кормом, и потом сводил и их на водопой.

В мелких заботах прошло часа два. За это время небо плотно заволокло тучами и загустевшие хмары, казалось, углеглись на горизонте своими темными, сытыми брюхами.

Ухналь нацелил пулемет на тропу, надежней закрепил двуногу и, прислонившись спиной к скале, устроился поудобнее, укрылся попоной.

По-видимому, он все же заснул, а разбудила его, заставив испуганно вскочить, выпущенная ракета, а за ней вторая. Ухналь, почувствовав опасность, принял предупреждающие меры: убрал торбы, подтянул коням подпруги и, привязав их под елкой, лег к пулемету.

Теперь он слышал перебежку людей. Гулкая земля в тишине отчетливо передавала осторожные шаги. Когда вспыхнули фары и взвыл мотор машины, сомнения исчезли: да, это были энкеведисты. Первый бойцовский порыв — броситься на помощь куренному — тут же погас, уступив место трезвому рассудку: его не звали и что он может, в конце концов, сделать один? И, кроме того, если с минуты на минуту Очерет и связник прибегут сюда, кто подаст под них коней? Борьба с самим собой длилась недолго: ему твердо приказано ждать, и он ждет.

Либо развиднелось, либо глаза попривыкли к сумеркам, но явно стало светлее. Ухналь прополз на взгорок, укрылся за гривкой сухотравья и тут-то увидел и солдат и грузовик, к которому повели человека, накрытого плащ-палаткой. Было похоже, что увели самого куренного.

Потом четверо солдат уже не вели, а несли кого-то к той же машине. Гадать не приходилось: хряснули энкеведисты и Танцюру. В душе Ухналя ничто не дрогнуло, он лежал и равнодушно смотрел, хотя перед глазами его открывалась картина не из приятных, как бы репетиция вот такого же собственного конца. Рано или поздно разовьется и его веревочка. Раньше, даже, пожалуй, всего год тому назад, ничто не удержало бы Ухналя — слепо ринулся бы на выручку по закону братства. А теперь? Надломилось что-то в нем. Кто виноват? Ганна-Канарейка или пахнувшие пампушками детишки с букварями в холщовых сумках там, в районном городке Богатине?

Надо спасать свою шкуру, пока не продырявили ее из автоматов. Возвращаться в бункер? На казнь к Бугаю за дезертирство? А что делать? Нет у него другого жилища, кроме этого распроклятого бункера.

После короткого раздумья Ухналь перекинул за спину пулемет, сел на своего невзрачного конька, остальных бросил — зачем они ему теперь? — и рысцой потрусил в горы. Начинало светать, очищалось небо, редел, рассасывался туман. Мохнатые стволы буков частоколили вдоль тропы, а глянешь вниз — крутые обрывы.

Не доезжая бункера, Ухналь тяжело сполз с седла, постоял враскорячку после утомительной дороги. Потом приложил ладони ко рту, покричал, неумело имитируя голос длиннохвостой неясыти, дождался ответа. Вскоре из-за пожелтевших зарослей папоротника показалась фигура дозорного. Это был «эсбист» Фред, или Студент, белолицый и хилый, с вечно мокрыми, странно вывернутыми губами.

— Ты один, Ухналь? — Студент погрыз губы, опасливо оглянулся.

— Не шукай, ни спереди, пи сзади, Студент.

— Где батько?

Ухналь помедлил, оценивая взглядом новое оружие «эсбиста» — шикарную кобуру из лимонно-желтой кожи, из-под расстегнутой кнопки чернела ручка парабеллума.

Ухналь изобразил на лице заупокойную мину, коротко брякнул:

— Хряснул наш батько.

— Хряснул? — Тонкие пальцы Студента сжались в кулаки, потянулись к пистолету. — А ты?

— А ось я не хряснул, — вызывающе ответил Ухналь, вплотную встал возле «эсбиста». — Не цапай свой парабель, Студент. Не тебе чинить самосуд над Ухналем, кисло придется. Ось лучше прими коня, запалился. Ты его выводи. Подпруги я послабил. Седла не сымай...

— Ты куда?

— Куда? — нагло переспросил Ухналь, вручая повод. — К твоему голове.

Независимое поведение явно провинившегося Ухналя, весь его ухарский вид подействовали на шакалью натуру Студента, и он рассудил, что дальнейшая судьба конвойца зависела от более важных персон, а его дело — нести дозорную службу.

— Так выводи конька, сразу не напувай, — повторил Ухналь, довольный произведенным впечатлением. Он привычным жестом поправил чубчик, чтобы прикрыть пустую глазницу, перекинул «ручник» на другое плечо и вразвалку пошел к пню: откинешь его — и ныряй в подземную канцелярию.

Бугай принял конвойца в дремучей задумчивости. Отставив разговор со своими приближенными, сидевшими за столом, он слушал Ухналя, уставясь прищуренными глазами в пол, стиснув щеки ладонями и широко расставив ноги. Перед Гнидой лежала раскрытая тетрадь, куда заносились показания допроса, керосиновая круглофитильная лампа освещала пока еще чистую, без единой буковки бумагу.

Молча выслушал Бугай сбивчивые слова конвойца, потянулся за ириской, взял одну из кучки на столе, швырнул в рот, как тыквенное семечко.

— Усе понятно, Ухналь. Одно непонятно: почему ты живой?

— Живой... — Ухналь знал пользу глупейшего смирения и потому покорно склонил голову: секи ее, коли надо.

— Перелякався? — Бугай почмокал конфеткой, оторвал ее от зубов. — Почему не пошел на выручку?

— Не було приказу. Кони... — промямлил Ухналь.

— А де зараз кони? Ну? — Бугай даже не взглянул на Ухналя, сидел в прежней усталой позе, равнодушно посасывая ириску. Кто поймет его думы?

Ухналь, переступив с ноги на ногу, ответил:

— Мий конь у Студента.

— Твий? — неожиданно гаркнул Бугай. — А четверик?

Ухналь объяснил, почему им брошены кони: надо было спешить к нему, Бугаю, с вестью, предупредить, а разве с четвериком проскочишь...

— На козьих тропах с ими не управишься, друже зверхныку.

Ухналь потупился, ждал, зная: выручить может только тупая покорность, иначе пропал.

Один из вожаков, вскинув голову, басовито пророкотал:

— Не могу понять, а як представник с «головного провода»? Его теж взяли?

Гнида ответил:

— Представника не було, була подставка.

— Видкиля це известно? — спросил второй, недавно побрившийся в уголке. От него еще пахло одеколоном, а упругие щеки сизо поблескивали, будто отполированные.

Бугай не ответил, обратился к Ухналю:

— Скильки наших вели прикордонники? А то ты все кони, кони, а люди?

— Издали разве разберешь? Може, двох, може, трех. Бачил, Катерину провели. — Ухналь загнул черный палец. — Пронесли когось. — Загнул второй палец. — Третий сам... четвертый. — Морщил лоб с мучительным видом. — Може, був и четвертый, народу багато, мрак...

— Дурья хребтина! — Бугай выругался. — Коней по мастям знаешь, а людей... — Развел руками, полуобернулся к тому, кто спрашивал о связнике, неуверенно сказал: — Поки неизвестно, по всему видать, энкеведисты дали пидставку. Ще треба проверить. Ясно? — Бугай долго молчал, размышляя, потом, взглянув исподлобья на Ухналя, спросил:

— Що ж, тебе вбыть?

— Ваша воля, — сказал Ухналь покорно, понимая разницу между вопросом и приговором. Вопрос допускал обсуждение. Бугай не хотел принимать решение: Ухналь был конвойцем куренного. К тому же Ухналь нравился Бугаю, и терять его ему не хотелось.

Гнида поерзал на месте, воздержался от реплики, а тем более совета и, как обычно, ждал, пока не прояснится линия.

— Так усих перебьем, с кем останемся? — буркнул бородатый вожак с маузером.

В другое время Бугай вскипел бы, и кулаком не постеснялся бы грохнуть о стол, и произнести шаблонную напыщенную тираду о неисчерпаемых людских резервах и необходимости очищать свои ряды, а теперь было не то время: трещит не по швам, по живому месту. Бугай съел еще конфетку, спросил:

— Що робыть, громада?

— Пока дило неясно, — уклончиво сказал заместитель куренного по хозчасти, — одно дило пидставка... — Он многозначительно хмыкнул. — Ты був на перший свиданци с закордонным связником...

— Ну и що? — Бугай, почувствовав подвох, накалился. — Може, це я пидставив?

— Що ты, що ты, Бугай? Мы ще не знаем, кого понесли... — Заместитель окончательно запутался, и Бугай, нетерпеливо махнув на него рукой, обратился ко всем:

— Що робыть, пытаю?

— Треба йты по прежнему протоколу, — сказал заместитель куренного.

— Точнише.

— Треба вбыть бахтинскую жинку. — Он развил свое предложение: — Бахтин круто повернув, не послухав, провел свою акцию в Повалюхе, а мы проведем свою в Богатине.

Бугай похвалил его за предложение, чем подчеркнул свое право оценивать, а следовательно, и свое право преемника.

— Очерета нема, сила остается, — заключил он, — курень без головы не буде...

Совет проходил в присутствии Ухналя, что уже само по себе являлось добрым признаком. Ухналь воспрянул духом. Об акции против жены начальника отряда он слушал с повышенным вниманием, хотя внешне по-прежнему оставался тупо-безразличным ко всему, что происходило в схроне. Один из присутствующих вожаков, тот, который только что закончил бритье, усомнился в своевременности акции, которая, по его мнению, могла бы побудить Бахтина к ответным репрессиям против захваченного им куренного. Заместитель Очерета, хорошо знавший советские законы, отверг такое предположение, сказав, что начальник погранотряда не имеет права срывать зло на куренном, а им, оставшимся без Очерета, нужно продолжать его линию, и посоветовал поручить Ухналю совершить акцию против жены Бахтина. Этим он и загладит свой проступок.

Ни один мускул не дрогнул на лице Ухналя, кто-кто, а он-то знал: отказ или колебание караются смертью. Да его самого и не спрашивали. Решали о нем в его присутствии, но будто он был пустым местом.

— Пиши, Гнида. — Бугай диктовал постановление. Заскрипело перо по тетрадке. Такие документы оформлялись, во-первых, с целью психологического воздействия, во-вторых, чтобы отрезать пути к отступлению: в этих тетрадях на каждого бандеровца накапливался материал, который в случае перебежки, измены или выхода на амнистию мог быть предъявлен советским властям.

Постановление содержало только суть дела. Само поручение разъяснялось устно, после чего исполнитель подписывался. Так произошло и сейчас.

По приказанию Бугая Ухналь подошел к столу, не садясь и не читая, расписался кличкой.

Потом свободным обменом мнений, также без всяких проволочек, утверждался способ убийства — огнестрельным или холодным оружием, отравой, «несчастным случаем», утоплением и так далее. Жену подполковника Бахтина решено было удавить.

— Получишь удавку, и в путь, — сказал более ласково Бугай и подвинул Ухналю конфетку. Тот взял, зажал намертво в кулаке, ждал. — Та щоб тихо. Через Канарейку. Задавишь и сюда, на доклад. Иди! — Поднял руку, как привык на эсэсовской службе.

Когда исполнитель вышел, продолжили разговор, уже секретный для Ухналя. Поскольку тот проявил колебание и не лег костьми в неравном бою, за ним посылался «хвост» для подстраховки. А в случае измены исполнителя — для его убийства. После небольших прений остановили выбор на Студенте, сынке Львовского коммерсанта.

Студентом звали его не случайно: он учился прежде во Львовском университете. Имя его было странное для украинца — Фред. За Фредом значилось несколько акций, в том числе участие в уничтожении «под корень» (так записано в протоколе заседания) семьи Басецкого. Тихий, бледный, как картофельный росток в погребе, но жестокий до изуверства — таков был «хвост» Ухналя. У него были хилые мускулы, зато «безошибочно меткий глаз рекордсмена стрелкового спорта», как писали когда-то газеты о студенте Львовского университета.

Ухналя поторапливали. Заместитель куренного по хозяйственной части самолично подобрал для него удавку — надежный шнурок с металлической петелькой на конце, эластичный, сплетенный из тончайшего волокна.

— Накидывай хоть сзади, хоть спереди, — кривя губы в улыбке, объяснил заместитель Очерета — убийца, патренированный еще в концлагере Освенцим под начальством Рудольфа Франца Фердинанда Гесса. Не бел его помощи были замучены два с половиной миллиона жертв. — Дывись, Ухналь, яка портативность! Умещается в жмене... Хто знае, що в твоей жмене сама смерть?

До тошноты наслушавшийся смертоубийственных инструкций, Ухналь покинул бункер через ущельный выход, на воле, сделав глубокий вдох, набрал полные легкие лесного воздуха и поглядел вверх. Невозмутимо двигались отары кучевых облаков по подсиненному небу. Парусно трепетали густые ветви буков.

Ухналь шел по тропинке к межкордонному шляху; чоботы со спущенными гармошкой голенищами, шаровары из дешевого сукна, свитка и баранья шапка ничем не отличали его от местных жителей.

Удавка, как свернувшаяся в клубочек змея, обжигала руку. Впервые Ухналь вышел без оружия: непривычно, стыдно, будто голым шел. Но хорошо, что послушался советов: на шляхах, вытекавших из горно-лесной местности, стояли патрули и нет-нет да проезжали боевые машины, шурша губчатыми шинами или громыхая траками.

В селах, мимо которых приходилось идти, Ухналь вел себя осторожно, молчал, слушал, избегал споров. Было видно, что люди истомились по труду и покою. Кое-кто еще поругивал «москалей», но в них Ухналь без труда узнавал кулацких прихвостней, своей ярой ненавистью ко всему новому напоминавших бандеровцев.

При въезде в Богатин сержант-пограничник на контрольно-пропускном пункте придирчиво вчитывался в его удостоверение, крутил-вертел, сверял печати.

Вечером Ухналь постучался к Ганне. Открыла ему Мария Ивановна.

Она предложила свояку из села, как назвался гость, молока; тот выпил. Потом нагребла в миску вареников, принесла сметаны. Гость попросил хлеба и жадно съел вареники с хлебом.

— Пеши шел, — объяснил Ухналь, — весь аккумулятор разрядился. — Он закурил махорку. Мария Ивановна, страдающая слоновой болезнью, трудно переносила табачный дым. Разговаривая, она незаметно отмахивалась и проникалась необъяснимой тревогой. «Свояк из села» казался ей странным, он почему-то не знал самых простых вещей, председателя сельсовета называл бургомистром, милиционеров — полицаями, а пограничников — энкеведистами.

Ухналь не догадывался о своей промашке. Впервые за долгое время ему хотелось выговориться перед простым и, как ему показалось, добрым человеком. И попал впросак.

Ганна еще из сеней увидела Ухналя и обомлела. Неспроста пожаловал этот страшный человек. Войдя в комнату, она устало прислонилась к дверному косяку и еле-еле вымолвила обычные слова приветствия.

— А я, Ганнушка, — вздохнув с облегчением, сказала Мария Ивановна, — как могла занимала твоего свояка.

— Спасибо вам, добрая женщина, за вареники, за сметану... — поблагодарил Ухналь Марию Ивановну, — за приют, за ласку. — И, обернувшись к Ганне, добавил: — Уси наши передают тебе поклоны, живы-здоровы. Дошла до нашего села чутка{22}, що одяг привезли в Богатин... Бачишь, як пообносились?.. — Ухналь молол еще что-то несуразное, чтобы усыпить в Марии Ивановне возможные подозрения.

— Ось так можно и на кукан попасть, Канарейка, — сказал Ухналь, когда Мария Ивановна вышла.

— Не кличь меня так!

— Обязан, — многозначительно произнес Ухналь, плотоядно любуясь красивой зазнобушкой, ее легким румянцем, синими очами, сводившими его с ума.

— Обязан? — переспросила Ганна, и, хотя руки, убиравшие со стола посуду, дрожали, Ухналь угадал в ней твердость и сопротивление.

— Да, Канарейка. — Ухналь полез в карман, достал удавку, подкинул на ладони.

Ганна никогда не видела этот инструмент палачей, но сразу догадалась, что это такое.

— Кому?

— Кому, кому? Сама знаешь.

Ганна бросилась к Ухналю, схватила его за свитку, притянула к себе.

— Ни, ни, ни!

— Як так ни? — спросил Ухналь. — Приказ.

— Не дам! — Она оттолкнула его, забилась в угол комнаты. Уличный фонарь через окно тускло освещал ее съежившуюся фигуру.

Мирно тикали ходики, расписанные петухами, подчеркивая тишину. По улице тяжело пророкотала машина на гусеничном ходу: трактор, а может, и танк. Ухналь стал в простенок между окон. «Ничего не стоит ей, дуре бабе, садануть по стеклу и подать голос. Ворвутся «архангелы» и не вякнешь». Мелькнула мысль и тут же исчезла. Сильнее страха в сердце надсадно стучало сомнение, которое вопреки желанию не покидало его: ощущение бесцельности своих поступков, неверие, опустошенность.

Когда за окном стихло, Ухналь обессиленно опустился на табурет, разжал кулаки, на пол упала удавка. Его глаза и глаза Ганны потерянно уставились на страшный шнурок.

— И що ж робыть, Ганна? — Сведенные судорогой губы Ухналя еле пошевелились.

— Кинуть все...

— А кто мене подыме, кинутого?

— Люди! — воскликнула Ганна.

— Яки люди? Энкеведисты?

— Солдаты они! У них держава. А що у тебе?

— Що у мене? — Ухналь опешил от этого прямого и, казалось бы, простого вопроса. — У мене... схрон... кулемет... да ось оця борозна. — Он пальцами провел по глубокому шраму. — Перепаханный я, а всходов нема.

— И не дождешься в своем схроне. — Ганна с отчаянной страстью говорила о его загубленной судьбе, и хотя не подбирала слов, они вылетали как пули, тяжко раня. — Забрались в мертву землю! И сами як мертвяки! Завидуете чужому счастью, режете, давите людей, дитей губите! За що? За то, що они хотят живой земли, живого сонця? Ну?

Ухналь любовался Ганной, и мысли его посветлели, будто из-за хмары сверкнул ясный луч — предвестник погоды.

— Цикава{23} ты, — только и сумел вымолвить расстроенный парень, — булы бы у нас крылья, знялись, як лелеки, и нема нас, через море...

— Мрии{24} у тебе в голови, — мягко упрекнула Ганна, вслушиваясь в его слова об аистах, улетавших за моря, в теплые страны, в сказочные леса, где много солнца и птичьего счастья.

Ухналь в тяжком раздумье глядел на удавку, и она будто гипнотизировала его. Да, выхода не было. Если он не затянет шнур на шее обреченной женщины, удавка захлестнет его, Ухналя, шею. А перед смертью выдадут ему «эсбисты» штук двадцать пять «буков», переломают ребра, руки, спину. Видел он не раз эти мучительные казни... «Эсбисты» — умелые палачи.

— Нема повороту, Ганна, — тихо, с отчаянием проговорил Ухналь.

— Як нема повороту? — Ганна пригладила его грязные патлы. — Немытый ты, нечесаный. Дай согрею воды, побаню тебя. От тебя за версту воняет схроном... Ну, уйдем?

— Куда? — Ухналь ощетинился. — Куда ты меня кличешь?

— На живую землю.

— Так я ее вытоптал. Нема мне прощения.

— Простят, заробишь дилами. Я помолюсь божьей матери, упаду на колени перед начальниками... поймут они...

— Энкеведисты поймут?

— Поймут... поймут... — Дрогнули плечи под ситцевой кофтенкой, рыдания сдавили горло, и, охватив голову руками, Ганна заплакала, раскачиваясь и причитая, как над покойником.

— Перестань, Ганна. — Парень подошел к ней, пытаясь утешить, но язык отвык произносить ласковые, человеческие слова, немногих слов требовала профессия убийцы. Даже песни забыл телохранитель куренного.

Глава восемнадцатая

Майор Муравьев хорошо знал, на что способны бандеровцы, и потому не мог не реагировать на подметное письмо начальнику погранотряда. По настоянию Муравьева Бахтин в конце концов согласился, чтобы за домом, в котором он жил, было установлено круглосуточное наблюдение. Служба для пограничников не совсем обычная, по что делать, ее необходимость диктовалась обстановкой того времени. В каких только видах нарядов не бывал сержант Денисов, но тут даже он удивился, выслушав от самого майора Муравьева, в распоряжение которого он прибыл вместе с Магометовым, столь необычное задание. Ему было приказано переодеться, чтобы не обращать на себя внимание прохожих и не вспугнуть раньше времени посланцев очеретовского куреня.

Прогуливался он у дома Нейбаха, называемого так по имени бывшего владельца, в круглой шляпе с перышком, в поношенном кептаре, с заряженным пистолетом за пазухой. Секунда требовалась, чтобы выхватить плоский офицерский «тэтэ», а там уже, как положено по дедовскому обычаю, «без нужды не вынимай, без славы не вкладывай».

Денисова сменял Магометов, получивший звание младшего сержанта и медаль «За отвагу» после разгрома школы имени Евгена Коновальца.

В садике росли пять яблонь, а по улице — яворы, старые, с рыхлой корой и ежистыми побегами. Низкое крылечко выходило на улицу. В палисаднике некогда цвели розы, а теперь на месте их кустился шиповник.

Во дворе домика, где квартировал начальник отряда, сохранились развалины кирпичной конюшни, а на каменных столбах ворот с вырезанными шестиконечными звездами остались глубокие дыры: немцы выстрочили по ним не один рожок автомата.

Напротив, рядом с пустырем, возникшим на месте сгоревшего подворья ксендза, стоял домик с высокой черепичной кровлей, а за ним на повороте к большаку сохранилась корчма, с журавлем у колодца, коновязью и пучком соломы на шесте, что означало приют путникам. Местный Совет пока не занял корчму под нужды горпищеторга, и там еще торговал прежний хозяин.

И вот утром, после того как корчмарь прогремел засовом, открывая шинок, на пороге его появился незнакомец с подозрительно белым лицом, который резко выделялся среди загоревших к концу лета местных жителей.

Сапоги у прохожего были измазаны сероватой грязью горнотропья, рубаха несвежая, борода небрита. Шинкарь, понимая толк в посетителях, не торопился ему навстречу, а когда прохожий заказал только кружку пива, и вовсе потерял к нему интерес. Посетитель присел у окна, огляделся, увидел сидящего возле дерева Денисова. В шинок вошел и Денисов, занял место у другого окна, чтобы видеть домик Нейбаха, снял шляпу. Студент — а это был он — теперь обратил внимание на Денисова, вернее, на его курчавые, коротко остриженные волосы. Так стриглись только военные. Парень здоровый, не инвалид, возраст призывной, отслужиться еще не мог.

Естественное чувство обостренной опасности заставило Студента насторожиться, пружинно собраться. Он находился в сердцевине лагеря своих врагов, и тут на подмогу не кликнешь лесную шатию. Студент взял пиво, небрежно бросил на стол деньги, потребовал брынзы и хлеба. Шинкарь принял заказ без обычной для него угодливости, деньги пока не взял, неторопливо направился в кухню.

Студент обратился к Денисову с вопросом, можно ли на здешнем базаре купить дрожжей и солода. Денисов ответил услужливо, с приветливой улыбкой, ничем не выдавая себя. Студент с облегчением отбросил свои подозрения — мало ли кто как стрижется — и принялся за брынзу: все по его вкусу — ошпарена, несоленая, а запах! Неужели козья?

Денисов запомнил все приметы посетителя — это на всякий случай — и обратил внимание на домик Нейбаха, Там появилась Ганна с каким-то мужчиной в селянской одежде. Мужчина повернулся в сторону корчмы, и — редко бывают в жизни такие совпадения — Денисов узнал незнакомца. В одной из операций он видел этого человека, видел мельком в кустах, за пулеметом, и кажется, сейчас в утреннем богатинском воздухе просвистела пули, выпущенные из того пулемета. Одноглазый, чубчик внавес, острый нос...

Денисов пересел на другое место, откуда было виднее крыльцо дома и явор не мешал наблюдению. Поведение Денисова заставило Студента оторваться от брынзы, и он тоже увидел Ганну и Ухналя.

Как бывший студент-филолог, он старался мыслить логически и кичился прежде всего перед самим собой своей способностью мыслить именно так. Никто, мол, не знает, как повернутся события дальше, а он знает. Он усвоил законы логики и поэтому может предвидеть поступки людей. Студент с удовольствием потягивал пиво, сложив ножницами худые ноги. Да, он прав, долой отжившие представления — гуманизм, идеи, — нужен страх, железное давление на психику, создание для людей атмосферы полной беспомощности и, разумеется, оружие...

Всю ночь Студент проторчал у квартиры Ганны. Дождавшись появления ее с Ухналем, тайком проследовал за ними. Развязка приближалась. Он будет свидетелем, и референт службы «безпеки» получит «горяченькую» весточку из первых рук. Акция, теперь сомнений нет, даже не пощекочет нервы. Наводчица входит в дом, потом впускает Ухналя. Что стоит мускулистому примитивному зверю, каким Студент считал телохранителя куренного, оглушить жену Бахтина, набросить удавку и рывком — р-раз, только свистнет шнурок на колечке...

Однако то, что он видел из окна, не подчинялось логической схеме. Ганна почему-то не провела Ухналя во двор, а, пройдя за калитку сама, парня оставила на улице. Студент тревожно оглянулся: кучерявый исчез. Студент поднялся, подумал, решил выйти на улицу черным ходом. Дверь из-за стойки вела на кухню. Пожилая женщина в сером халате раздувала ручным мехом плиту. Худенький, веселый мальчонка, напевая, крутил мясорубку. Выйдя во двор, Студент увидел шинкаря. Тот вместе с балагулой спускал бочку нива с полка, запряженного битюгом, брезгливо жевавшим соломенную упаковку от винных бутылок.

Студент искал чернявого, коротко стриженного парня, который только что сидел у окна, — ею нигде не было. Отогнав беспокойные мысли, Студент вернулся к столу в дурном расположении духа. Показываться на улице было опасно. Выгоднее всего остаться здесь, отсюда все видно, можно заказать еще пива и подождать, как будут развертываться события дальше.

Денисов же рассуждал по-другому. Ему была поставлена задача не допустить убийства. С натренированной солдатской ловкостью он перемахнул через забор, задами попал во двор дома, где жила семья Бахтина, и, пробравшись в развалины конюшни, залег у пролома. Отсюда он видел, как Ганна открыла дверь и вошла в дом, а спутник ее, опасливо оглядевшись, присел на приступку, снял шапку и подставил подозрительно белое лицо утреннему солнцу.

Теперь Денисов ясно различил шрам, рассекавший щеку, и тот самый приметный зачес, закрывавший один глаз. Сомнений не оставалось, этот человек был оттуда. Но почему же он остался во дворе, хотя дома была только жена начальника отряда? Согласно установленной инструкции Денисов знал: в дом нельзя допускать никого из посторонних. В случае чего... твердая, шершавая рукоятка пистолета зажата в вспотевшей руке.

Младший сержант Магометов, недавно отдежуривший ночь у домика Нейбаха, сдал пост Денисову и, освободившись, позавтракал с солдатами, вернувшимися из наряда. Кружка крепкого чая освежила его, а погожее утро, напомнившее родной татарский Зеленодольск, потянуло из казармы. Ему не хотелось спать, тем более утром да еще на чужой койке: не избежишь любопытных расспросов.

Магометов встал, обулся, осмотрел себя в зеркале, рядом со своим лицом увидел отражение ружейной пирамиды и бачка с кипяченой водой и направился к корчме, заранее воображая, как при виде его округлятся от удивления глаза Денисова.

В корчме Магометов заметил незнакомого ему человека и сразу насторожился. Сколько раз ему приходилось вести бои, сходиться чуть ли не грудь с грудью вот с такими белолицыми людьми, обитателями подземных схронов, в которых кожа, утрачивая свежесть, словно выцветала. Магометов подошел к незнакомцу, придвинул ногой табурет, подсел к нему вплотную, рассчитывая обнаружить под свиткой пистолет.

— Що вам треба? — опасливо спросил Студент.

— Пиво приймаешь? — Магометов щелкнул по кружке.

Студент попытался отодвинуться — не сумел, не пустила пола его свитки, прижатая Магометовым, — и с внутренним содроганием догадался: нет, не утренний опохмельщик рядом с ним.

— Ты видкиля? — Магометову трудно далось украинское слово.

— Де був, там нема! — Студент дернулся, освободил свитку из-под Магометова, отодвинулся от него. — Ишь ты якой! Давай-ка проваливай!

— Угу, зубастый!

Магометов снова придвинулся и теперь уже плотно прижал к стене Студента, продолжая изучать его лицо, выражение бегающих и явно испуганных глаз. Студент заметил у парня под свиткой наплечный ремешок. Противная дрожь, внезапная сухость во рту, расслабленность рук... Студент недолго находился в таком состоянии, всего несколько секунд. Что делать? Как избавиться от соседа? Стрелять? Безрассудно. Уйти? Но как?

Студенту неожиданно повезло. Магометов заметил людей во дворе дома Нейбаха, выскочил на крыльцо.

Пока Магометов стоял на крыльце, Студент проскользнул по двор, огляделся. Возле корчмы остановились возы, слышался говор проезжих селян, зазывающий голос шинкаря. Прячась за пустыми бочками, Студент добрался до забора, прошмыгнул в дыру и очутился на заросшем пустыре.

Теперь можно было обдумать, что предпринять дальше. Поставленная перед ним задача оказалась сложнее, чем предполагал и сам Студент и пославшие его начальники. Чтобы вернуться к дому Нейбаха, «эсбисту» пришлось проползти до пустырю, выбраться на улицу и осторожно передвигаться от явора к явору.

Студент увидел, как Магометов вернулся в корчму, появился на крыльце с шинкарем. Шинкарь в чем-то оправдывался, разводя руками, виновато посматривал то в одну, то в другую сторону. Студент прилип к явору, и когда выглянул, на крыльце уже никого не было. Однако он понимал, что опасность не миновала.

А тот, по чьей вине «эсбист» был откомандирован из надежного схрона, поджидал возвращения Ганны. Поднявшись с приступок, Ухналь хотел встать в тень, ближе к дому, но тогда получалось, будто он приготовился к выполнению акции. Поэтому он отошел от крылечка. Теперь солнце светило ему прямо в лицо, он наслаждался его теплом, но на сердце не было покоя: решалась его судьба. Время тянулось мучительно медленно.

В памяти, как разорванная ветром хмара, проносилась его жизнь, вроде бы и густо насыщенная событиями, но все какими-то однообразными: либо в него стреляли, либо он в кого-то стрелял. Мать, отец давно оплакали сына. Похоронная на него — состряпанная в бункере фальшивка с размазанным штампом и неразборчивыми подписями — была отослана несколько лет назад. Для тех, кто знал его под настоящей фамилией, он «павший смертью храбрых за свободу и независимость нашей Советской Родины», для тех, кто боролся против свободы и независимости, он соратник по черному делу Ухналь.

Ухнали — подковные гвозди. Заведут коня в станок, подхватят под брюхо ремнями, ни туда ему, бедному, ни сюда, приладят на копыто подкову и загоняют в роговицу ухнали, а потом лети-скачи, подкованный на все четыре, неси на себе всадника со шпорами и плетью, вызволяй «неньку Украину».

Тоска... Злая махорка уже не действовала на разгоряченную голову. Ожидание становилось невыносимым. Зудели осы над сладкой осенней падалицей. Смородина почти полностью отряхнулась от листьев и на старых серых прутьях взялась чем-то, плесенью, что ли? Воробьи и еще птички, таких и не видел Ухналь, с красными боками, испугавшись чего-то, всей стаей снялись с веток. Не сняться ли и ему, пока не поздно?

Что ждет его? Протокол допроса? Удавку положат на стол, «подошьют» к делу, потом камера, опять допрос и снова камера, а там что? Наилучший выход — Сибирь. Хмурился Ухналь, гармошкой морща узкий лоб, одеревенелыми пальцами сворачивая самокрутку из газеты.

Пощупал в кармане — лежит змейка-медянка, скользкая... Колыхнулись в прокопченной душе темные силы, выплыла жутковатая картина штабного бункера, беспощадное лицо Бугая, змеиный профиль Гниды и плечо его, косовато припавшее к столу, перо «рондо» и его, Ухналя, личная подпись. Запакуют, напишут на конверте пять букв «в НКВД», бросят в первый почтовый ящик опись всех его «дел». И тогда сам Исус не поможет. Какое может быть прощение? Смял Ухналь газету, окаменели мышцы, расслабленность ушла, сглотнул комок не слюны, а накипи, тряхнул головой: нет!

Ишь краля, окрутила тебя васильковыми очами! Небось названивает сейчас по телефону бахтинская жинка, вызывает подмогу?

И когда его доброе побуждение начало было уступать место злобе, на порожке дома появилась Ганна, а за ней и Вероника Николаевна с открытой ласковой улыбкой. Оторопел дикий обитатель схронов, отступил шага на два назад.

Вероника Николаевна заметила, какое сильное впечатление произвело ее появление на пришельца оттуда, одного из врагов ее мужа.

— Здравствуйте! — Она протянула руку.

— Чего ты? — Ганна подтолкнула Ухналя.

Он не решился пожать протянутую ему узкую женскую руку.

— Они там от людей отвыкли, — объяснила Ганна.

Вероника Николаевна по-своему, по-женски истолковала растерянность романтического кавалера Ганны.

— Ганна рассказала мне все...

— Все? — Ухналь глянул на Ганну.

— Все за то, що ты порешил на амнистию...

Ухналь понял ее, кивая головой, внимательно прислушивался к словам Вероники Николаевны: она советовала им сейчас же пойти в отряд, куда она немедленно позвонит.

В своих подземных схронах, среди мужчин, Ухналь отвык от понимания роли, которую играла в советском обществе женщина. Ему трудно было поверить, чтобы энкеведисты послушались Веронику Николаевну. Поэтому он спросил о начальнике отряда, там ли он. Когда она ответила отрицательно, Ухналь потерял интерес к этой женщине. Он сокрушенно вздохнул и надел шапку.

Вероника Николаевна почувствовала перемену и, пожав плечами, обратилась к Ганне с немым вопросом. Ганна строго глянула на Ухналя, и тот, поняв ее взгляд по-своему, нехотя стянул шапку и прижал ее локтем к боку. Пристраивая шапку, он уронил газету, нагнулся и засунул ее в карман с удавкой.

— Что же, — сказала Вероника Николаевна, — идите. Я позвоню. Желаю...

— Дякую. — Ухналь поклонился, обернулся к Ганне. — Знаешь куда?

— Знаю, знаю... — сердито ответила Ганна и тоже поклонилась. Губы ее нервно вздрагивали.

— Я понимаю, Ганнушка. — Вероника Николаевна обняла молодицу и, отвернувшись, вытерла глаза.

Ганна пошла впереди, торопливо, не оборачиваясь. Ухналь заспешил за ней, и Вероника Николаевна заметила его хромоту. Она подождала, пока они выйдут на улицу. Уходя, Ухналь закрыл щеколду калитки, повернувшись лицом к Веронике Николаевне. Она уловила ею отрешенный, потерянный взгляд, смягчивший жесткие черты, хотя и красивого, но асимметричного, будто раздвоенного лица.

Муравьев ожидал чего угодно, но только не звонка Вероники Николаевны, обратившейся к нему с просьбой принять и не обижать жениха Ганнушки, явившегося по амнистии с повинной.

— Жених? — Муравьев почувствовал недоброе. — Куда они от вас ушли?

— Я направила их в штаб отряда...

— Высылаю им навстречу наряд. Святая вы женщина...

— Святая? Далеко не святая, Андрей Иванович. Быть святой ужасно скучно...

Пройдя сотню шагов по направлению к штабу, Ухналь остановился.

— Ну и як? — глухо спросил он. — Откуковались? Вякать будут обоих, Канарейка.

— Хозяйка сказала, вязать не будут.

— Тебе она хозяйка, а другим не хозяйка.

— Пойдем, чего стал?

— Дай напоследок надышаться... волей.

Ему было непривычно тяжко. Пока не поздно, следовало найти правильный выход. Обратный путь для него был отрезан. Как не выполнившего приказ его убьют. Выполнить? Нет, рука не поднимется, лучше самому умереть. Ухналь машинально потянулся за пистолетом, а его-то и не было, зато руку будто обожгла удавка. Как поступить? Он растерялся потому, что должен был сам принять решение, а от этого он отвык, за него давно решали другие, оставляя на его долю лишь слепое повиновение.

Неизвестно, сколько бы продолжались колебания, если бы не возник человек из того, другого мира, населенного призраками. Трудно было ошибиться. От явора к явору опасливо перебегал Студент. Фред? Зачем он здесь? Ответ подсказывался опытом подполья. Итак, расплата оказалась ближе, чем он предполагал. Фред мешкать не будет. Спецпорученец службы «безпеки», зверь, пожирающий мясо своих жертв. Ни разу Ухналь не замечал его рядом, когда надо было отбиваться в бою, никому не помог он в сражении, а вот расправляться со своими, быть палачом, быть храбрым, когда тебе никто не грозит... И теперь, по-шакальи вынюхивая след, Студент выжидал момент, чтобы продырявить его шкуру: «Докладаю, зрадныка зныщив».

Колебания исчезли, уступив место молниеносной реакции, мгновенной собранности всех чувств, выработанной годами дикой лесной жизни. Он снова был тем, кем его приучили быть, — мускулистым, ловким зверем, его вернул в родную стихию вот этот — не человек, а такой же зверь, негодяй, ненавистный ему.

— Утик... утик... — потерянно бормотала Ганна. — И що же це таке... Утик!.. — Страшная мысль пронзила ее, и она бросилась предупредить Веронику Николаевну.

Студент понял, что Ухналь, шедший сдаваться, увидел его: теперь добра не жди. Из них двоих жить имеет право только один.

У Студента имелось два преимущества — пистолет и хладнокровие труса. Кровь не бросилась ему в голову, он видел все ясно и четко. Стрелять нельзя, хотя искушение было велико. Среди бела дня в населенном пункте ему не уйти. Расчет подсказывал единственный путь — заманить Ухналя в сарай, на огород, увести его с улицы.

Студент торопился к домику Нейбаха, туда, откуда все началось. Так или иначе, а закончиться все должно только там, куда приказ привел их обоих — и Ухналя и Фреда. Трусцой, но не привлекая особенного внимания, Студент достиг калитки, ткнулся плечом — заперта. Он пошарил на обратной стороне рукой, скосив голову, и в этот миг увидел Ухналя, приближающегося к нему с тем выражением ненависти на бледном лице, которое предвещало лишь одно — смерть. Похолодевшими пальцами Студент наконец-то нащупал щеколду, поднял ее и оказался во дворе. Куда? За садиком виднелся заборчик, а за ним плотная стена соседнего сарая, справа — сам домик, слева — развалины. Студент, нагнувшись, пробежал за крыжовником и нырнул в дыру кирпичной стены конюшни, споткнулся, упал, нащупал пистолет, хотел обернуться, чтобы встретить Ухналя, но вдруг кто-то навалился на него, ловким приемом вывернул правую руку и оглушил ударом в затылок. Студент хотел крикнуть, но захлебнулся, перед глазами завертелись спирали, потом все потонуло во мраке: он потерял сознание.

Оглушив Студента, Денисов тут же выдернул его поясной ремень, связал натуго руки и перевернул навзничь. Студент все еще был без сознания. Чтобы привести бандеровца в чувство, Денисов похлопал его по щекам, потер уши и, не добившись успеха, решил принести воды. Поднявшись, Денисов увидел Ухналя, стоявшего в узком проломе стены, ведущей во двор Нейбаха. Ухналь не предпринимал никаких враждебных действий. Все его внимание было поглощено лежавшим на земле Студентом. Короткое замешательство прошло, Денисов выхватил пистолет, негромко скомандовал:

— На месте! Руки!

Ухналь не сразу понял смысл приказа и, только увидев черное пятнышко, твердо замершее на уровне его переносицы, медленно поднял внезапно отяжелевшие руки. Он повиновался не окрику, не оружию и даже не более сильной воле — не таков был телохранитель Очерета, не раз побывавший в куда более сложных ситуациях, из которых он выходил победителем. Голос приказа шел к нему не от этого незнакомого человека, а из его, Ухналя, опаленной, надломленной души. В каком-то тумане он видел бледный подбородок Студента, липкий чубчик на влажном лбу, полуоскал рта, словно у внезапно настигнутого смертью. Сопротивляться было бесполезно, к тому же в человеке, заставившем его поднять руки, он чувствовал не врага, а своего сторонника. И он, Ухналь, и этот смуглый парень сейчас подчинили себя одной цели.

Ухналь увидел Ганну, в слезах бросившуюся к Денисову, и второго, скуластого парня — это был Магометов, — тоже обнажившего оружие. Ганна защищала его, Ухналя, слова ее были беспорядочны, лицо бледно и взволнованно, и сострадание, жалость к ней заставили Ухналя проговорить непривычно ласково:

— Ганнушка, ну що ты... що ты... — Голос был чужим, странным, будто принадлежал кому-то другому.

Магометов толкнул его пистолетом под локоть.

— Опусти!

Руки упали как плети. В горле пересохло. Ухналь сглотнул слюну, попросил воды. Ганна быстро принесла ковш. Ухналь напился из ее рук, вслушиваясь в успокаивающие слова, пытаясь улыбнуться ей, но только гримаса коверкала лицо.

Дверь черного входа, ведущего в квартиру Бахтина, распахнулась, по приступкам, дробно стуча каблуками, сбежала Вероника Николаевна, остановилась возле Денисова, которого она сразу узнала, несмотря на маскарад.

— Почему он еще здесь? — спросила она взволнованным голосом. — Он повинился... Да, да... повинился... И я звонила в штаб, просила его принять...

— Все правильно, — сказал Денисов.

— Что правильно? — Вероника Николаевна всплеснула руками. — Он пошел в штаб вместе с Ганнушкой, а вы его схватили...

Денисов решил разъяснить обстановку, стараясь изложить события, происшедшие за это короткое время. Вероника Николаевна кивала головой, губы ее перестали дрожать. Она привлекла к себе покорно и с благодарностью прильнувшую к ней Ганну и, не дожидаясь конца объяснений Денисова, сказала:

— Я пойду с вами в штаб отряда...

— Зачем? Мы все поняли, — возразил Денисов.

— Нет, нет, опять что-нибудь напутают... Подождите меня, я только наброшу на себя что-нибудь.

Вероника Николаевна вскоре возвратилась, на ходу просовывая оголенные руки в шелковистый коричневый плащик.

Студента успели привести в чувство, поставить на ноги. Полузакрытыми глазами он оценивал обстановку, пошатывался.

— Хватит придуряться! — Магометов подтолкнул его в спину. — Пошли!

— Господи Исусе, оце ж лишечко, — бормотала Ганна, глотая слезы и не отставая от Вероники Николаевны. — Що було, то було... Больше не буде...

Ухналь пошел вслед за Студентом. Состояние общей расслабленности не покидало его. Ноги трудно повиновались. Так бывало после длительного отсиживания в схроне. Ухналь не мог прийти в себя, чтобы найти силы стать прежним. Словно в тумане, он видел своих конвоиров, узкую спину Студента, его вихляющие ноги, туго связанные позади посиневшие кисти рук.

Из подъехавшей машины выпрыгнул офицер — это был Солод. Денисов доложил. Солод внимательно вгляделся в понурого Ухналя, приказал развязать Студента, предложил усадить всех в закрытый «пикап», круто развернувшийся возле калитки.

Вероника Николаевна подошла к Солоду, взволнованно сказала ему:

— Я должна увидеть товарища Муравьева. Я ему звонила, все объяснила...

— Он и приказал мне выехать сюда по вашему звонку, Вероника Николаевна.

Солод усадил Ганну рядом с шофером, а сам поместился в кузове вместе со всеми.

Ворота штаба отряда распахнулись по гудку «пикапа». Солод подождал, пока все были уведены, и только потом отправился для доклада.

— Она не догадалась, зачем приходил тот самый, за которого она просила? — спросил Солода Муравьев.

— Судя по всему, нет, товарищ майор.

— Если так, хорошо. «Кавалера» следует пока оставить у нас. Ради предосторожности. Никто не поручится, что бандиты не подошлют по его следу своего человека... Как кличка того, задержанного?

— Студент, товарищ майор.

— Вслед за Студентом может пожаловать и Профессор... — Муравьев распорядился оставить за надежной стеной отряда и Ганну.

Дальше