Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
Моему возможному читателю: притом, что события
в этих историях на девять десятых достоверны,
пережиты, увидены и услышаны, все же это не
документальная книга. Не пытайтесь искать за
именами абсолютно конкретных людей.
Автор

1

Рассказ мой не будет долгим, потому что я, рядовой Яан Тамм, погиб в первое же военное лето. Одним погожим сентябрьским днем меня похоронили колхозники, согнанные из полусгоревшей деревни, в общей могиле на самом краю погоста. Этой работой руководил пожилой штабной фельдфебель одного немецкого тылового подразделения, он задыхался от жары, трупного запаха и собственной толщины и при этом похабно ругался. Здесь нас покоится не так уж много, не то что в Хилове, где похоронен почти весь эстонский батальон. Как уже сказано, в последний путь нас провожало грязное немецкое ругательство. Только несколько немолодых русских женщин украдкой плакали, а один бородатый дед крестился и охал. По правде говоря, гораздо больше хлопот фельдфебелю доставляли не мы, а собственные покойники, которых здесь было в три раза больше. Из-за этого фельдфебель и ругался. Вдобавок ко всему большую часть немцев чудовищно изрешетила картечь.

Не знаю, кто успел стянуть у меня с ног добротные юфтевые сапоги со шпорами и снял ремень. Что касается остальной одежды, так она уже ничего не стоила: все пропиталось запекшейся кровью, особенно гимнастерка. Поэтому карманы никто и не обшарил, там у меня было несколько фотографий.

На одном снимке я изображен за несколько дней до окончания школы, на другом — уже солдатом, но еще в эстонском мундире, и был еще один снимок, моментальный; по дороге на фронт мы с ребятами снялись в каком-то селении у местного фотографа. Там же лежала карточка моей девушки, очень красивый, чуть коричневатый снимок, и последнее письмо из дому, которое я получил в Северном лагере как раз накануне войны. Да, и рублей десять денег, но это, разумеется, совсем не существенно.

Все было в крови, меня ведь ударило прямо в грудь. Рядом со мной лежат еще двое ребят из нашего полка, тоже, как и я, тысяча девятьсот девятнадцатого года рождения, потом несколько пехотинцев из одной русской части и один мальчуган, которого немцы расстреляли здесь же, в ближней деревне, за то, что он бросил бутылку с горючим в их танк, потом лейтенант Рокс, за ним политрук Шаныгин, его, уже мертвого, немцы всего искололи штыками, когда обнаружили удостоверение политрука.

Не знаю, нужно ли мне считать, что я несчастнее тех, кто погиб после меня, кто вынес много солдатских тягот и прошел через бесчисленные сражения. Может быть, я даже счастливее. Особенно тех, кто погиб в последний День войны, и даже когда она уже кончилась.

Конечно, я сплю здесь против воли; я был еще очень молод, и мне так хотелось жить. Такова моя судьба, и с нею солдат должен мириться.

Только ведь все это было в конце.

Для того чтобы вы знали, почему я навсегда остался а красноватой земле Псковщины, я расскажу вам мою историю так, как сумею.

2

В то воскресенье, когда началась война, в печорском [Печоры (по-эстонски Петсери) — город на юго-восточной границе Эстонии] Северном лагере состоялся большой митинг.

Выступал комиссар полка, лысый украинец Добровольский, переведенный к нам прошлой осенью из какой-то кавалерийской части и еще долго носивший черную бурку и красный башлык.

Смысл его речи был ясен: фашисты не победят, потому что наша армия морально более стойкая и лучше вооружена. У нас умные командиры, нами руководят партия и гениальный Сталин. У нас надежный тыл. Враг скоро будет разбит, и нас ждет победоносная дорога на Берлин.

Потом на импровизированную трибуну поднялся командир одного из дивизионов. Он коротко сказал, что полк наверняка будет хорошо воевать.

Затем выступили еще один сержант и один рядовой, молоденький грузин, с весенним пополнением неизвестно как попавший в эстонский полк. На ломаном русском языке он сказал, что дружба народов приведет: нас к победе.

В заключение спели "Интернационал".

В Иванов день со скрипом и скрежетом, в походном порядке мы двинулись в направлении Тарту.

Там был сформирован боевой состав полка. Из России пришло пополнение: мобилизованные, большей частью очень молодые и совсем мальчики. Их сразу, же остригли и выдали им обмундирование. Все было оставшимся от прежней армии: брюки солдатского сукна, сапоги фабрики "Унион", летние гимнастерки, с которых были срезаны погоны и на воротники нашиты красноармейские петлицы (черные с ярко-красным кантом). И шинели были прежнего времени, только без погон и с новыми эмблемами рода войск. Ранцы, как у немцев, с клапанами из телячьей кожи. И каски тоже немецкие — серые, времен первой мировой войны.

У крестьян со всей округи дополнительно реквизировали лошадей. Большая часть их никогда, естественно, не ходила ни в артиллерийской упряжке, ни под строевым седлом.

И орудия наши — тоже остатки первой мировой войны. Черт его знает, по кому из них когда-то стреляли: по красным, по белым или по ландесверу на подступах к Риге. Слава богу, что хоть карабины были старые русские, трехлинейные, а не английские, как в некоторых наших пехотных полках территориального корпуса. Но самой последней новинкой были, несомненно, противогазы: весьма солидная работа. Даже некоторым лошадям хватило. Только таскать тяжело, мы их потом побросали. А в сумках удобно было держать хлеб, табак, полотенце и все прочее.

Дни формирования были волнующе сумбурными. Полк отправлялся в бой, являя собой достаточно пеструю массу. И, наверно, не только внешне, не только из-за снаряжения.

В военном отношении неурядицу вносило еще и то, что среди пополнения лишь немногие люди прежде служили в артиллерии. Короче говоря, половина наших солдат была не обучена. И еще — мы, старые солдаты, и добрая доля (особенно молодых) эстонских офицеров знали только несколько слов по-русски. Не всем даже была понятна русская команда. А русские, конечно, даже выругаться по-эстонски не умели. Так что и тут хватало неразберихи.

Никто из нас не верил, что таким образом мы сможем взять Берлин.

3

Я встретил ее — мою бывшую одноклассницу, теперь студентку — на углу улицы Густава Адольфа и Кроонуайя.

Выглядел я очень воинственно: пустой карабин на ремне на левом плече (он, как нарочно, оказывался на левом, потому что сразу же после призыва я был так обучен, а в Красной Армии оружие носят на правом плече), на поясе пустой патронташ, на спине ранец. Шпоры звенели залихватски.

— Нас отправляют, — сказал я, — всего тебе хорошего.

Мы были просто добрые знакомые, я никогда за ней не ухаживал.

— Тебе всего хорошего, — сказала она, подавая руку, — может, никогда уже больше не увидим друг друга...

— Вот еще, что же мы, ослепнем, что ли, — глупо сострил я в ответ.

Подумать только, до чего серьезно относилась ко всему девушка: на войне ведь в самом деле могут убить.

Честно скажу, до тех пор я об этом не думал.

Могут, конечно, убить, только разве именно мне на роду написано отправиться на тот свет?

И вообще, долго ли ей быть, этой войне? Через две недели станет ясно: или рука в золоте, или сам в земле.

(Я так и не узнал, что моя одноклассница, с которой мы попрощались на углу улицы Кроонуайя и Густава Адольфа, осенью того же года познакомилась с толстым и лысым немецким майором-тыловиком, которого поселили в доме ее матери (отец девушки давно умер). Майор был добрый и любезный, в трудное время вся семья жила на даримые им консервы и эрзац-кофе, смеялась его компанейским шуткам, оживлялась от его маркитантского шнапса. ("Nur fur Wehrmacht!") Только такой, как я, идеалист мог бы удивиться, что осенью 1944 года эта хрупкая девушка вместе с майором, в качестве его невенчанной жены, бежала в Германию. Там выяснилось, что на родине у удачливого майора имеется упитанная супруга и прелестные детки. В лагере для беженцев моя одноклассница (вдобавок к пережитому шоку) заразилась сыпным тифом и умерла, предварительно наголо обритая. Местонахождение ее могилы, так же как и моей, близким не известно.)

4

Мы получили разрешение и по двое, по трое направились в лавку рядом с костелом. Хотели купить курева и какой-нибудь еды, которая в жару не так быстро портится, потому что завтра рано утром должна начаться отправка на войну. Говорят, пойдем защищать побережье Северной Эстонии.

Возле самого костела нам навстречу попался пьяный:

— Здорово, эстонские ребята! Ну что, везут вас, как баранов, немцам на заклание! — разглагольствовал он. — Какого" дьявола вы вообще пустили сюда этих русских... Чертовы идиоты... Я, старый куперьяновский партизан... [Юлиус Куперьянов — легендарный командир отдельного партизанского батальона эстонской армии] — и бил себя кулаком в грудь.

Мы ушли, пусть себе дальше лопочет...

Народу в лавке было мало. Сделали свои нехитрые покупки и собрались уходить.

— Сыночки, да хранит вас бог...

У окна стояла пожилая женщина, она взглянула на нас и заплакала.

...Мама, мамочка, где ты? Как хорошо, что ты нас не провожаешь, насколько тяжелее было бы уходить...

5

Мы идем совсем не на Северное побережье. Направление наше — Печоры.

Очень раннее утро. Полк выстроен прямо на булыжной мостовой, около парка. С реки тянется туман, пахнет каштанами и липами. Лошади пронзительно ржут, фыркают, постромки и новые с иголочки седла поскрипывают. С реквизированными у крестьян лошадьми просто беда: брыкаются, фокусничают, сопротивляются, никогда ведь они не ходил и ни в артиллерийской упряжке, ни под седлом.

Провожающих мало: несколько заплаканных офицерских жен.

Старшина батареи Раннасте, бывший сверхсрочник кавалерийского полка, переведенный к нам прошлой осенью, на тротуаре, прощаясь, целует жену, довольно красивую и молодую, потом весьма элегантно прыгает в седло.

И тут в голове колонны раздается это роковое: П-о-л-к! Шагом м-а-а-а-р-ш-ш! Так! Кончилось мирное время, под ногами дорога войны. Запомним число: двадцать восьмое июня!

Женщины начинают в голос плакать и машут нам на прощанье.

Хотелось сказать: не плачьте. Мы скоро вернемся. В наше время войны долго не длятся. Теперь четыре года уже не провоюют.

На первом привале Раннасте курит вместе с нами и говорит, что очень устал. Всю ночь не спал, жена не оставляла в покое: только и знала, что подавай да подавай ей... будто можно это впрок сделать или с собой на дорогу взять...

Конечно, женатым тяжело уходить, а женам тяжело оставаться, только мне не нравятся такие пошлые, интимные разговоры. Кроме того, этот человек какой-то липкий, его панибратство претит. Ребята его тоже почему-то не жалуют. Наверно, поэтому Рууди и выпалил:

— А может, с собой в спичечном коробке дала...

И представьте себе, Раннасте громко хохочет. Что это за шутка. Видно, оба они с женой мало чего стоят.

6

Наверное, это был наш второй ночной привал, у какой-то реки в Вырумаа. Красивое место с водяной мельницей, потребительской кооперацией, маслобойней и школой.

Только мы сложились на пиво, как в магазин вошел загорелый мужчина средних лет, кепка низко надвинута на глаза, брюки из домотканого сукна засунуты в пыльные сапоги. Он переглянулся с хозяином, это был как бы условный знак. Потом тихонько подошел к прилавку, боком прислонился к нему, тоже заказал бутылку пива и внимательно взглянул на каждого из нас.

— Мальчики, не валяйте дурака, — обратился он к нам, понизив голос, — останемся эстонцами, давайте держаться вместе! Что вас ждет в России? Немец в первый же день разобьет вас в пух и прах... Пока есть возможность — идемте в лес! Пошлите-ка вы эту Красную Армию подальше...

Потом, придвинувшись поближе, еще тише продолжал:

— Не бойтесь, там уже есть эстонцы. Слушаем радио: немец самое позднее через неделю будет здесь. С Латвией и с Литвой дело уже в шляпе, шабаш. Сбегите ночью, приходите сюда, к лавке, отведу вас куда надо. Голода не бойтесь...

Это был запрещенный разговор. Строго-настрого запрещенный.

— А если заберут, что тогда? — обронил один из нас в наступившей тишине. — К стенке, не иначе... Неохота так глупо умереть...

— У вас же винтовки на плече... Да и в лесу люди не с голыми руками...

— У нас винтовки пустые, ни одного патрона, — ответил кто-то.

В самом деле, идем на войну, а патронов нам еще не выдали.

— Подумайте, мальчики... Сегодня еще не поздно...

Разумеется, для нас это был вражеский разговор и нам следовало бы сразу же о нем доложить.

Только что ты можешь сказать: жизнь и обстоятельства такие запутанные. О том, что происходит на фронте, ничего не знаешь. Все время говорили, что нас из Эстонии далеко не отправят. Ладно, отправят или не отправят, а только что же здесь назревает? Гражданская война? Кого они ждут там, в лесу? Немца? До чего же это дьявольски трудный вопрос! Всю жизнь только и слышали, что именно он, немец, исторический враг нашего народа. А помните, ребята, что мы делали, когда в июне сорокового года вошла Красная Армия? Снимали тавот с нового оружия. И это были немецкие карабины. Вся эстонская армия должна была перейти на унифицированное вооружение. Только почему именно на немецкое?

Два больших народа, как будто мельничные жернова, а между ними один маленький — как тебе решить? Ну да, за этот год кое-что сумели переоценить, стали лучше понимать новый строй. Я не из какой-нибудь богатой семьи, я не против того, что дали по рукам разным выскочкам, богачам и серым баронам. К тому же ведь немец напал на нас, а не наоборот. Только вот одно мне, да и многим другим, еще не ясно: что же все-таки будет с нашим народом, с нашим крохотным эстонским народом, который прошел через столько страданий и все-таки до сих пор выдержал и даже сумел свое государство создать? Что его ждет? В газетах пишут, что новый строй обеспечит полное процветание во всех областях. Здорово, если бы так было, и очень хочется верить, что так и будет. Только разве невозможно, чтобы было справедливое государство, а все-таки совсем свое, чтобы не было до него дела ни русским, ни немцам?

Помню, я спорил однажды на эту тему с Сярелем и Кирсипуу. Они говорили, что у меня национализм еще прочно сидит в печенках, хотя я боец армии, на знаменах которой написано: интернационализм и дружба между пролетариями всех стран.

Позже на политзанятиях много раз об этом говорилось, за это время были октябрьские и майские праздники, происходили и выборы, только я, честно говоря, все еще не стал вполне сознательным. Сознательный — это тоже совсем новое слово.

Ладно, как бы там ни было, а в лес я все-таки не пойду. Ведь я с ребятами почти два года пробыл, уже даже поэтому трудно вольным волком исчезнуть в лесу. Именно волком. Там в кустах не ягнята сидят. Можно не сомневаться, там тебе прикажут убивать тех, кто был за советский строй и кого ты вообще даже не знаешь.

Нет, с ними я не пойду. Ни в коем случае, хотя я еще и не вполне сознательный.

Кто он, звавший нас? Сам устраивай свои дела! Я не пойду. Я буду честно воевать.

А два парня из второго дивизиона на следующее утро все-таки исчезли.

Ах да, еще ночью, накануне отправки из Тарту, пропали один сержант-сверхсрочник и один офицер.

7

Рууди, несомненно, самый популярный парень в батарее. Высокий, плечистый, с темными, как щетина, жесткими волосами и, что так характерно для эстонцев, большими ногами. У него было удивительно доброе сердце, но и язык — дай боже, он нередко доставлял Рууди изрядные неприятности. Именно с Рууди, когда он был еще новобранцем, происходили истории, которые потом у нас в части становились своего рода легендами.

Фельдфебель Ярвесалу, тоже крупный дюжий мужчина с громоподобным голосом, который вечно набрасывался на солдат, застукал однажды Рууди в субботу после обеда на самом наглом отлынивании. Дело было в том, что по субботам в это время учения больше не проводились. Из казармы вытаскивали тюфяки для проветривания, выбивали пыль из одеял, а перед тем как идти в баню, предстояла еще одна муторная работа на много часов — надраивание упряжи. Фельдфебель выстраивал солдат и вел на конюшню, там каждому давали в руку тряпку, и начиналась бесконечная чистка песком всех металлических деталей на седлах, уздечках и постромках. Делать это полагалось старательно и самозабвенно. Чтобы трензеля и стремена, кольца и медные бляхи сияли, как Моисеев лик. После нескольких часов драяния все это хозяйство покрывалось тонким слоем масла и укладывалось туда же, откуда его взяли. Обычно фельдфебель раздавал работу, оставляя за себя старшим командира отделения срочной службы, а сам отправлялся домой. По-своему это занятие было не такое уж плохое, можно про что хочешь разговаривать, и перекур разрешали довольно часто, но вообще-то все это делалось по принципу: солдату без дела быть не положено. Не то душа его может погибнуть. Эти самые бляхи совсем не были ржавыми, и другой раз приходила даже мысль: если круглый год каждую субботу в самом деле тереть их изо всех сил, так железо и медь вовсе сотрутся. Поэтому ребята, да и оставленный старшим сержант или капрал не относились к этому слишком всерьез.

В таких случаях блистал Рууди, у которого был хорошо подвешен язык. История следовала за историей, одна чище другой. Всем было весело, и время шло быстрее.

Рууди родом из северной части Тартумаа. У его отца был исправный и, по-видимому, зажиточный хутор. Только Рууди особого уважения к старику как будто не питал, хотя и считал его настоящим мужчиной. По рассказам Рууди выходило, что и отец его отменный краснобай и бабник.

— Вся волость полна мальчишек, похожих на моего старика, — говорил он не раз, — видать, неспроста.

Сам Рууди тоже был волокитой просто на удивление и, по его словам, имел на этом фронте необыкновенный успех. Нельзя сказать, чтобы он был таким уж красавцем, наверно, это нужно отнести за счет его красноречия и упорного стремления к цели.

И в тот субботний вечер беседой у конюшни овладел Рууди. Один из последних дней октября выдался теплым. Мы сидели в синих парусиновых комбинезонах у стены конюшни и корпели над розданной нам работой. Рууди был в особом ударе.

— Ну, сосед у нас верующий. В доме у него не прекращаются моления. Старушенции тянут песнопения и всхлипывают, сам старик читает Библию, глаза на мокром месте и борода трясется. Дочка у него — есть на что посмотреть, но близко не подпускает, мол, запрещенное удовольствие. Набожная душа... Как-то раз летом в мякиннике прижал я ее к жилетке, ничего девчонка и целоваться умеет...

И вот однажды этот богобоязненный старец едет из Тарту, а на телеге у него в наклон поставленный огромный железный крест. На всякий случай, чтобы под рукой был, если сам старикан загнется.

Мой старик подпирает грудью ворота и глядит: репникуский Куста из города едет.

— Ну, здравствуй, что это ты из Тарту везешь?

— Здравствуй, здравствуй, — отвечает тот, — видишь, привез из города крест господний, чтобы под рукой был, когда потребуется...

— А может, ты и "прости-господи" из города привез — гляди, — повторяет мой старик, — чтобы под рукой была, когда потребуется...

И тут загремел фельдфебель, прямо как труба в Судный день:

— Новобранец Вахер! Вы что тут зубами чешете! Может, вы забыли, что сейчас рабочее время? Я здесь уже четверть часа стою, ваш язык как помело ходит, а руки не при деле!

Мы все вскочили, стоим по стойке смирно. Рууди прямо перед самым фельдфебелем, никто и не заметил, как тот вынырнул из-за конюшни.

Ярвесалу орет, лицо багровое, руки растопырены по обе стороны шинели. У него вообще была такая манера: когда орал, далеко от себя руки отводил.

— Какого дьявола седло в песке валяется? К потнику песок пристанет, как рашпилем, холку коню сдерет!

Рууди нагнулся, чтобы поднять седло.

— Новобранец Вахер, я не приказывал трогать седло! Стойте смирно! Еще не хватало, ворот расстегнут... грудью кормите, что ли?

Рууди вытянулся. Фельдфебель шагнул к нему, не успел он и рта раскрыть, как Рууди покраснел и что есть мочи заорал:

— Господин фельдфебель, не кричите! У меня в голове все замелькало!

Наступила жуткая тишина. Было отчетливо слышно, как в конюшне за толстой стеной из валунов терлась о стойло лошадь.

Лицо у фельдфебеля Ярвесалу из багрового стало аж фиолетовым, как самая крайняя полоса радуги. Его челюсть по-дурацки отвисла, и он несколько раз глотнул воздух.

Черт подери, он сейчас лопнет!

Нет, фельдфебель Ярвесалу не лопнул. На нем был новый кожаный ремень.

— Смирно! — рявкнул он нам, хотя мы и без того стояли, как соляные столбы.

Он вскинул перед самым носом Рууди правую руку с двумя вытянутыми пальцами, эффектно сделал правый поворот, подошел к нашему старшему, добросердечному капралу Палуотсу, и рявкнул тому:

— Доложите дежурному офицеру!

После чего безмолвно исчез за конюшней.

— Вольно! Продолжать! — скомандовал капрал.

Сидим, ни слова не говорим, молча трем дальше.

На этот раз, думаем, двумя нарядами дело не обойдется. Теперь он проходу не даст Рууди. Это уж точно.

Но мы были плохими психологами. Фельдфебель Ярвесалу хоть и набрасывался на солдат, но сам был трусливый мужичонка. Он боялся придираться к Рууди, чтобы не настроить против себя всю батарею. Это бы ему непрерывно напоминало, как постыдно над ним одержал верх какой-то бойкий на язык новобранец. Пусть все ограничится двумя нарядами — на кухне! И ограничилось. Рууди почистил свою картошку, но его "У меня в голове все замелькало!" стало ходячим выражением, и популярность была Рууди обеспечена на все время службы.

Таков был Рууди, который стал хорошим солдатом и умелым номером орудийного расчета. Тем более странной кажется его дружба с Ильмаром.

Ильмар Роос — парень с тартуской окраины. Его отец и мать были бедные люди, рабочие. Сам он тщедушный, несколько беспомощный мальчик с болезненно бледным лицом и большими выразительными серыми глазами. Служба на батарее давалась ему нелегко. Он боялся лошадей, и они это очень хорошо понимали. Наиболее хитрые устраивали ему фокусы: то не пускали его в стойло, то брыкались. Поднять строевое седло с полной сбруей на высокую лошадь явно стоило ему больших усилий. Орудия его особенно не интересовали, но зато он очень хорошо разбирался в топографии. Характер у Ильмара был на редкость замкнутый и застенчивый. Военная выправка и громкий ответ явно были не по нему.

Сразу после призыва им с Рууди выпало спать рядом. Рууди не переставал его поддевать, особенное удовольствие доставляло ему дразнить Ильмара девушками. Ты, мол, парень городской и лицом пригожий, у тебя их, небось, на каждый палец по девице приходится, донимал Рууди. Не познакомишь меня с какой-нибудь?

Ильмар от таких разговоров заливался краской. Он краснел и тогда, когда Рууди, рассказывая о своих собственных похождениях, иной раз упоминал довольно нескромные подробности. Позже он привык, уже не краснел, но было видно, что ему неловко.

Однажды мать Ильмара пришла в казарму проведать его и принесла большой пирог с капустой. Большую часть этого пирога Ильмар отдал Рууди. С этого времени Рууди делил свои гостинцы только с Ильмаром. Потом они впервые после призыва были уволены в город, и велико же было наше удивление, когда мы позже узнали, что Рууди отправился вовсе не к женщинам, а к Ильмару. Они вместе латали забор и крыли новой крышей сарай.

Внешне между ними все оставалось по-прежнему. Рууди поддразнивал Ильмара и нес всяческую ахинею, а сам оберегал его как ребенка. Однажды, когда они оба несли дежурство по конюшне, огромный, как печь-каменка, артиллерийский конь Салур больно лягнул Ильмара, Рууди привязал строптивой лошади на спину два одеяла и цепью в полном смысле слова измолотил его. Когда по воскресеньям водили выгуливать лошадей, Рууди следил, чтобы Ильмару досталась самая смирная пара. Рууди не был очень силен в письме, поэтому любовные послания своим бесчисленным невестам писал под диктовку Ильмара. Тот тихонько подсказывал, придумывал красивые и нежные слова. Сам при этом пунцовый от смущения.

Это случилось позже, уже в середине зимы.

Дежурный ходил в канцелярию за увольнительными записками. И выяснилось, что Ильмар, который был в списке, оставлен без увольнения.

— Подумаешь, важность, — острил дежурный, — ему же девок не надо, непорочный он.

Ильмар ничего не сказал, но Рууди своей громадной пятерней схватил дежурного за грудь и рявкнул:

— Заткнись! Если ты еще что-нибудь подобное скажешь, мокрое место от тебя останется!

Рууди отказался в тот вечер от увольнительной, хотя Ильмар уговаривал его пойти. Как раз перед тем Рууди говорил ему, что у Ратуши его должна ждать какая-то настоящая донна. Но он не пошел.

Такая непостижимая дружба связывала Рууди и Ильмара, которая, наверно, только им одним и была понятна.

Спустя год, когда мы были уже в Красной Армии и впервые в жизни услышали на политзанятии про острую классовую борьбу, Рууди сказал Ильмару:

— Ну, друг, теперь ты правящий и передовой класс. Что будешь делать с таким, как я, хозяйским сыном?

— Знаешь, у отца теперь действительно постоянно бывает работа и денег он получает намного больше, — ответил Ильмар, — я против нового строя ничего не имею.

— Это очень хорошо, — сказал Рууди, — только я теперь твой враг.

Ильмар вспыхнул:

— Нет... сегодня ты не враг. Но если захочешь, сможешь им стать.

...Сейчас шагают они передо мной, два усталых бойца, сквозь душную летнюю ночь. Большие сапоги Рууди оставляют на пыльной дороге большие следы, а сапоги Ильмара — маленькие. Куда же ведет эта дорога, куда шагают эти два неразлучных друга, которые, в сущности, должны быть врагами, — не знает никто...

Куда ведут наши следы по этой дьявольски запутанной и пыльной дороге, имя которой история?

8

Первого июля в четыре часа утра мы перешли за Изборском старую границу. По булыжной дороге Рига — Псков. Проволочные заграждения сохранились, пограничник распахнул широкие ворота, и колонна с грохотом вошла в Россию.

Последовала довольно обширная пустая полоса пограничной зоны, где были уничтожены селения. Появились сторожевые вышки и пограничные укрепления фронтальной стороной к Эстонии.

Потом пошли деревни.

Они были нищие и жалкие: скособоченные, запущенные маленькие избы, ни одного плодового дерева, грязный проселок, на нем гогочущие гуси и коровы — кожа да кости. В первой деревне, возникшей перед нами из утреннего марева, на нас с любопытством глядела какая-то старуха в валенках на босу ногу. Молча, тревожным взглядом провожала она нашу колонну: значит, война дойдет и досюда, до наших домишек и хилых полей, казалось, говорил ее взгляд. Что же будет?

На политзанятиях нам рассказывали о победе колхозного строя, о его замечательных успехах. Даже фильм показывали про колхозы, а здесь все говорило об обратном.

Мы чувствовали: где-то что-то не так. Но что именно и почему?

Спросить политрука мы не решались.

Вообще-то нужно сказать, наш политрук Шаныгин был приятный человек и по сравнению с другими более общительный. Но раньше чем говорить о нем, несколько слов про командиров и политработников, переведенных к нам из Красной Армии.

Прежде всего они производили впечатление людей крайне замкнутых и недоверчивых. Конечно, причина была в языке и абсолютном незнании местных обстоятельств и условий жизни.

Помню первое выступление комиссара нашего полка Добровольского. Он сказал — разумеется, через переводчика, — что Красная Армия — это рабоче-крестьянская армия с сознательной дисциплиной. Она заложена в основе отношений между командирами и бойцами. Отныне командиры не имеют права бить рядовых.

Мы слушали это с большим смущением, потому что мы никогда не слышали и не видели, чтобы офицер поднял руку на солдата. Очевидно, комиссар располагал фактами из царской армии, в которой, как рассказывали наши отцы, действительно офицеры раздавали солдатам оплеухи. Еще того больше была наша растерянность, когда мы услышали, что в Эстонии сразу же приступят к ликвидации неграмотности.

Однако более серьезная неприятность произошла минувшей зимой.

Мы привыкли в своей части к рациону, согласно которому утром полагался суррогатный кофе, разумеется, хлеб и масло, и что-нибудь поплотнее. По понедельникам, например, давали селедку и холодный картофель, по вторникам — свиной студень, по средам — кусок колбасы, затем — ломтик жареного бекона и так далее. Это меню повторялось из недели в неделю. Его придерживались и тогда, когда нас перевели уже в Красную Армию. Но зимой все вдруг изменилось, притом разом, без всякого разъяснения. Однажды утром (и это был к тому же первый день рождества, которое за все время нашей военной службы впервые не считалось праздником!) в столовой ребят ожидала бурда из горохового концентрата и сухари. Повар объяснил, что в соответствии с порядком в Красной Армии сегодня так называемый сухой день, и в дальнейшем вообще по утрам будет суп. Поднялся смутный гул, люди поболтали ложками в тарелках и потребовали кофе. Первая батарея, первой явившаяся в столовую, отказалась от приема пищи. Дежурный ефрейтор Пууст скомандовал:

— Встать! Надеть головные уборы! Выходи строиться!

Батарея в полном составе направилась к полковой лавке, где были куплены колбаса, батоны и молоко.

Об этом сразу же узнал Добровольский и бегом прибежал в столовую. Говорили даже, что с расстегнутой кобурой. Остальным подразделениям в присутствии комиссара непривычный суп как-то все же полез в горло.

Через несколько дней ефрейтора Пууста вывели ночью из казармы. Его личный шкафчик опечатали. Две недели спустя нам огласили приговор трибунала: парень понес очень суровое наказание за антисоветскую деятельность и открытое сопротивление... Это уже было дело нешуточное. Такой жестокости мы никак не могли понять. Ну хоть сказал бы этот самый комиссар заранее несколько слов: мол, ребята, теперь нужно привыкать к другой еде. Господи, да ведь во всей Эстонии никто по утрам супа не ест, откуда нам было знать, что в Красной Армии кормят именно так и что кофе совсем не дают.

Многих из нас вызывали в связи с супной "историей", все мы, как умели, говорили в пользу Пууста, но это не помогло. Только политрук Шаныгин поверил нам, он ходил по этому поводу к комиссару, но вернулся от него сникший. Очевидно, против Пууста были еще какие-то другие обстоятельства, о которых мы не знали. Пошли настойчивые слухи, что на него кто-то донес. Мы начали осторожнее высказывать наши суждения, а Шаныгина больше уважать. Он вообще был человеком более широких взглядов и более восприимчивый. С самого начала Шаныгин смекнул, что многие вещи, которые всем в Союзе были известны, нам казались непонятными, и он старался их разъяснить. Он упорно стремился вжиться в склад нашего мышления, часто расспрашивал о домашних обстоятельствах и делал удивительные успехи в эстонском языке, в то время, как другие знали только три эстонских слова: здравствуй, черт и слушай. Поэтому он был нам ближе, чем кто-либо другой из приехавших оттуда людей. Со строевыми командирами по крайней мере внешне дело ладилось лучше, потому что среди наших старых офицеров были и довольно свободно говорившие по-русски.

И на этот раз именно Шаныгин понял смысл наших растерянных взглядов...

— Да, многие колхозы еще не стали на ноги... Мало техники, да и земля здесь тоже не из лучших...

Бедность прямо смотрела на нас, хотя землю нельзя было считать такой уж плохой. Правда, и раньше, еще зимой, он нам разъяснял, что с едой и одеждой есть пока трудности, потому что все силы в первую очередь направлены на развитие тяжелой промышленности. От нее зависит и обороноспособность.

Значит, этой огромной стране приходится вести войну, прежде чем она успела наладить свою экономику.

Способна ли она в таких условиях воевать? Разве смогут такие колхозы прокормить рабочих, армию и самих себя? А если смогут, то ценою каких усилий?

Так мы думали, шагая по Псковщине.

— А есть где-нибудь колхозы получше? — спросил кто-то из ребят на ломаном русском языке.

— Разумеется, — заверил Шаныгин. — Есть богатые колхозы. Когда-нибудь все колхозы станут богатыми.

Хотя этот ответ нас несколько успокоил, все же на первом привале Эрих Мытсъярв, толстый парень из Вырумаа, сказал:

— Готов съесть колесо от пушки, если здесь, в этой стране, мы не наголодаемся!

Ночью этот человек пропал.

Говорили, будто он спрятался под брезентом в кузове грузовика, на котором ночью начпрод капитан Рулли зачем-то поехал обратно в Тарту.

Короче говоря, дал тягу.

Сложное это дело, политвоспитание.

Но Рулли вернулся из Тарту невредимым. Когда он ехал из Печор в Псков, произошла такая история: у дороги отдыхали немцы, винтовки в пирамиде. Рулли при его близорукости понял это, только когда машина уже поравнялась с немцами.

— Газ давай! — закричал он водителю.

К счастью, и немцы очухались, когда грузовик уже пронесся. Грохнули выстрелы, но мимо.

Рулли вернулся незадолго до первого большого сражения. Так. Значит, Печоры, где когда-то формировался наш полк, были теперь у немцев. Конечно, и Выру, и красивая старая мыза неподалеку от него, где мы, будучи новобранцами, пролили немало пота... Очередь, наверно, за тобой, Тарту, наши Афины на Эмайыги... [Эмайыги ("мать-река") — название крупнейшей реки Эстонии; Тарту известен своим университетом (осн. в 1632 г.)] Скоро ты загоришься, милый, славный город...

Чертова война!

Но мы начнем воевать здесь. Будем защищать тебя, Псковская земля, твои нищие деревни, как и твои сыновья, которые, может быть, умирают сейчас где-нибудь под Вынну, Ранну или Конгутой.

9

Вечернее солнце медленно клонилось за нашими спинами, косыми лучами оно освещало открывавшуюся впереди панораму, полную такого бесконечного идиллического покоя.

Деревня, к которой подошла колонна, была расположена вдоль хребта отлогого берега. Внизу, в неглубоком овраге, извивалась в неисчислимых излучинах речка, в которой сверкало заходящее солнце и отражалось безоблачное небо. Над поймой уже сгущался туман. На невысоких холмах возвышались дремавшие березовые рощи, вершины деревьев в золотой пыли заходящего солнца. Потоки мягкой и теплой тишины, которую нарушали только голоса нашей колонны и доносившиеся с поймы восклицания косарей, торопившихся поставить последние стога. Картина мирного времени — как больно сжимается сердце!

Рууди стоял рядом со мной, но он увидел нечто совсем другое.

— Бабы что надо! Потом нужно будет прогуляться.

Он думал про тех, что метали стога на лугу, и правда, среди них были грудастые молодые женщины.

Орудия и обоз свернули с деревенского проселка в густые заросли, а ребятам было разрешено ночевать в избах.

Походные кухни задымили.

Наступила ночь, прямо парное молоко.

Почему мне так знакома красота пейзажей Псковщины? Я никогда здесь не бывал, никогда не видел эти пологие холмы, задумчивые березы, извилистые реки! Ах, да, вспомнил: это пейзажи из фильма "Юность поэта", единственный советский фильм, который я видел еще школьником и который поразил меня глубоким лиризмом. В этом фильме участвовал и пейзаж, бескрайний простор огромной земли и пленяющая своей естественной красотой природа.

Все безмолвствует.

Только если остро-остро прислушаться, с запада время от времени доносится глухой гул.

Там в своих железных сапогах шагает война. Наверно, она скоро дойдет и сюда, до этих пушкинских лугов, березовых рощ и куполов...

Рано утром кто-то громко постучал в окно и назвал хозяйку по имени. Она сказала, что это бригадир: должно быть, как мы поняли, какой-то колхозный начальник, потому что он посылал людей на сенокос.

В душной избе началось движение, встали и мы.

— Удивительно, — качал головой капитан Ранд, — не сегодня завтра война будет здесь, а народ заготовляет сено... Начхоз пытался вчера проехать в Псков, но город бомбили. А они идут на сенокос. Не косы и грабли должны бы быть у них в руках, а лопаты и кирки, чтобы рыть окопы. Армии нужно помочь, немца нужно остановить, черт подери...

— Товарищ капитан, наверно, здесь чье-то распоряжение сверху, которое не положено критиковать, — вмешался старшина батареи, сверхсрочник Раннасте. — Может быть, отправляя людей косить, хотят предотвратить панику?

— Какая, к дьяволу, паника, — отрезал капитан, — каждую пядь земли нужно защищать на войне! Что же, лучше потом в панике драпать?

Капитан махнул рукой и, хлопнув дверью, вышел.

Трудно сказать, кто прав. Только это не наше дело, куда прикажут, туда и пойдем.

10

Мы сидели на траве перед избой и курили в ожидании утренней баланды. Лошади были напоены-накормлены и запряжены.

К нам подошли старик и старуха, наверно, хозяева этой избы. Они принесли нам большую глиняную миску студня. Насколько мы смогли их понять, они зарезали своего единственного теленка, чтобы он не попал немцам в котел, и угощают теперь нас, совершенно им незнакомых солдат, которые не остаются их защищать, а только и знают: что отступают на восток...

Молча ели мы студень, этот от души сделанный подарок, и молча смотрели на нас старики. Старуха вытирала подолом передника глаза, вздыхала и что-то говорила, правда, больше себе, чем нам. Понявшие перевели: бедненькие, нет у вас больше дома... сказала она про нас.

Очень виноватыми мы себя чувствовали, когда, выходя из ворот, благодарили стариков, а они крестили нас и провожали на улицу. Ты можешь быть бедной. Псковская земля, но люди твои щедры душой!

11

Над рекой висит дымка, роса садится на землю: будет жаркий и ясный день. Дай бог, чтобы в этом чистом небе самолеты не стали преследовать нашу колонну!

Полк подивизионно тянется обратно на дорогу. Кончился деревенский проселок. Мы уже привыкли видеть эти вытянутые в ряд деревни, в которых избы окнами обращены на дорогу.

А Рууди все еще нет. Куда этот жук подевался? Выяснилось, что никто не видел, куда он вечером отправился спать. Удрал? Нет, этого быть не может.

Мы у последней избы. Здесь дома аккуратно пронумерованы и указана фамилия хозяина. Кроме того, на каждом доме есть табличка с изображением того предмета, с которым семья должна бежать на пожар. И" крайней в деревне избы, принадлежащей Кузнецову, на пожар, как свидетельствовало изображение, нужно было нести с собой багор.

У калитки дома с багром и стоял Рууди. При этом не один. Он сердечно прощался с крепкой, пышногрудой молодой женщиной.

— Ну конечно... — пробурчал Ильмар.

Рууди встал в строй, но еще долго оглядывался назад и махал, пока за поворотом дороги и излучиной реки не исчезла деревня.

— Как же ее зовут? — полюбопытствовал Сярель.

— Масенька или Маса, — ответил Рууди с сильным эстонским акцентом.

Последовал целый ряд весьма нескромных вопросов, но Рудди шел будто во сне: все зубоскальство отскакивало от него, как от брони.

— Бросьте, ребята, не было у нас ничего. Муж на войне, двое малышей, больной отец кряхтит на печке... Эх, дьявол, вот это женщина, впервые в жизни такую вижу. Шапку долой перед ней!

— Может, сперва штаны? — позлорадствовал обычно миролюбивый Касук.

— Заткнись, не то получишь! — в голосе Рууди прозвучала нешуточная угроза.

Шагая по колее проселка, тихо и серьезно рассказывал Рууди свою историю с Машенькой.

Действительно, Рууди заприметил в деревне эту милую женщину и на своем ломаном русском языке и в обычной веселой манере сделал неуклюжую попытку подкатиться к ней. И, к великому его смущению, молодая женщина сразу пригласила его в избу. В воображении Рууди уже забрезжила первая легкая победа над русской красавицей. Однако его, как дорогого гостя, усадили за стол, предложили топленого молока и вареной картошки с соленой плотвой. Другой еды в доме, видимо, не было. За столом сидели и дети Машеньки — мальчик (он-то, вероятно, и был рыбак) и девочка, оба еще дошкольники, во все глаза с невероятным уважением смотрели они на настоящего солдата и его карабин. На печке тяжело дышал больной астмой старик. Машин отец.

Они проговорили всю короткую летнюю ночь.

Неделю назад Маша проводила на войну мужа, колхозного бригадира. С красными заплаканными глазами она тихо корила Рууди за то, что мы идем на восток. Неужто это правда, что немец через несколько дней придет сюда? Что же будет?

И правда, что же будет? — задумался Рууди. Красивая молодая женщина, а в деревне пруд пруди заносчивых победителей, на которых нет ни закона, ни суда. Не может быть, чтобы они Машу не тронули. От возмущения у Рууди кровь прилила к щекам. Впервые он странным образом почувствовал свою личную ответственность за эту женщину, которая спросила его, что будет, если он, сильный воин, все время идет на восток.

А дети? Больной старик? Наверняка за немцами по пятам в деревню, придет голод. Сама-то еще прожила бы, а дети и старик?

Черной бедой и слезами была полна изба Кузнецовых. Да и не только их изба. Вся деревня. И не только эта деревня, вся Россия. Да-да, и не только Россия, но и оставшаяся далеко позади крошечная Эстония. Остро отзывалось доброе сердце Рууди на великое горе, которому он ничем не мог помочь. Маша твердо верила, что немца рано или поздно — но разобьют. Только ведь и это еще не конец, потому что слезы люди будут проливать еще долгие годы, оплакивать погибших. Непоправима и огромна беда, которая называется войной.

— Чертов Гитлер, — искренне выругался Рууди, может быть, в первый раз с такой, идущей из самой глубины души, злостью, именно здесь, в русской избе с бревенчатыми стенами.

И тут Маша поразила Рууди еще одной, совершенно для него неожиданной новостью.

Женщина как-то таинственно намекнула, что они все будут воевать. Правда, об этом еще нельзя говорить, но это решено: партия организует партизанскую борьбу. Уйдут в леса и начнут вредить немцу. Наверняка партия все устроит, и детей и старика куда-нибудь спрячут. Она была уверена, что все это серьезно обосновано.

Партия сделает и организует, услышал Рууди. Не совсем ясной казалась ему эта мысль, но то, что великая народная война скоро вспыхнет за спиной у немцев, было просто потрясающе и окрылило Рууди.

Он смотрел на Машу с уважением и нескрываемым восхищением. Простая деревенская женщина, придавленная горем, а гляди, не сдается, немцу горло готова перегрызть.

А ведь таких женщин в России могут быть тысячи. И они есть, несомненно, не говоря уже о мужчинах. И от этого на душе у Рууди стало как будто легче, когда он прощался с Машенькой возле калитки.

Такое приключение пережил Рууди в ту прекрасную июльскую ночь.

А сейчас он спал на ходу, спотыкаясь и наталкиваясь на спины товарищей.

12

Как ни странно, но командует нашим полком теперь капитан. Капитан Соболев, а начальником штаба полка — всего лишь старший лейтенант. Дело в том, что незадолго до начала войны в Москву на какие-то курсы были вызваны командиры полков и начальники полковых штабов, командиры дивизий и начальники штабов дивизий вплоть до корпуса, а заместители автоматически стали теперь командирами. В старой армии капитан обычно командовал батареей. Ну, да это пустое, солдату более или менее все равно, кто в полку главный. Только странно как-то видеть на месте полковника всего лишь капитана.

Соболев, кажется, настоящий мужчина: спокойный, хладнокровный. По-видимому, в трудные минуты держит себя в руках. Это по лицу видно: если что не так, сразу кровью наливается, но он не орет, а только как бы про себя, понизив голос, начинает материться. Прежде у него такой привычки не было. Первое изменение, вызванное войной.

Ребята из обоза-рассказывали, что у начальника хозяйственной части, майора Лаанемяэ, очень требовательного офицера, прошлым летом, как раз в дни летнего солнцестояния, были тяжелые переживания. Он считал, что офицеров сразу начнут ставить к стенке, и просил своих ребят, если такое случится, чтобы его расстреляли солдаты из какой-нибудь другой части. Если расстреливать станут свои, ему, мол, будет очень тяжело. Он ведь к своим обозным относился хорошо, хотя и строго взыскивал за непорядок. В армии иначе нельзя. Лаанемяэ этого разговора не завел бы, если бы слегка не выпил, все по той же причине. Ребята между собой поговорили и решили, что не пойдут доносить на своего начальника, чтобы его поставили к стенке. Начали вспоминать и пришли к выводу, что хоть майор и резок на язык, но все же человек справедливый. Короче говоря, его успокоили. Сейчас на марше майор подвижен как ртуть, бегает кругом, хлопочет и все носом фыркает, эта манера у него и раньше была. Он и в мирное время мало спал, а теперь, наверно, и вовсе без сна обходится.

Старший лейтенант Рандалу, командир батареи, рассказал нам однажды вечером историю про то, как его принимали в офицерское собрание. При каждом гарнизоне имелось офицерское собрание соответственно роду оружия, и у каждого собрания было свое правление, распорядитель, суд чести и тому подобное. Разумеется, у казино с буфетом, в котором барменом был солдат. Я один раз заходил в казино: полковник забыл в штабе ключи от квартиры, относил ему. Наш старик в одной рубашке играл на бильярде с каким-то капитаном, очевидно, на пиво, потому что маленький столик рядом с бильярдом был заставлен бутылками. Ну ладно. Рандалу начал службу в гарнизоне молодым офицером, и теперь на повестке дня стоял его прием в офицерское собрание артиллеристов. Офицеры сидели за празднично накрытым столом, распорядитель собрания майор Кириллов (в гражданскую войну под Псковом он вместе с батареей перешел к белоэстонцам и, плохо ли, хорошо ли, говорил по-эстонски) представил Рандалу. Дальше должно было последовать испытание: принимаемый, стоявший у торца стола, обязан выпить "полковника", то есть чайный стакан водки, затем на четвереньках проползти под столом, и на другом его конце, если мне не изменяет память, ему полагалось осушить второго "полковника". После такого возлияния нужно было суметь пройти не покачнувшись. Только тогда офицера объявляли членом собрания.

Рандалу, который родился в бедной крестьянской усадьбе, впроголодь учился в гимназии, потом с отличием окончил военное училище и, еще будучи кадетом, обратил на себя внимание как хороший наездник-спортсмен, от такого испытания отказался. Он сказал:

— Господин майор, господа офицеры, этого я делать не буду. Для меня, как офицера республики, неприемлемо выполнение отживших, оскорбительных традиций царской армии. А водку я пью, когда мне хочется и столько, сколько мне хочется.

Разразился настоящий скандал, однако большинство офицеров все же оказалось на его стороне, и Рандалу был первый молодой офицер, которого освободили от этого унизительного ритуала.

Вряд ли когда-нибудь в другое время мы услышали бы эти истории, но война нас всех одинаково заставляла спать в лесу, хлебать баланду из одного котла и вместе обсуждать темы, неизвестно откуда вдруг возникавшие.

— А где майор Кириллов сейчас? — спросили мы.

Выяснилось, что в армии он уже не служит. Работает в Тарту строительным десятником, ребята его видели.

(Но я никогда уже не узнал, что Кириллов вступил в Эстонский легион фашистской армии и был убит в этой войне случайным снарядом нашей артиллерии.)

13

Сегодня после обеда мы стреляли по свиньям.

Мы оказались в довольно крупном государственном имении. Это совхоз. В нем никого не было, не считая нескольких стариков и старух. Стадо, очевидно, угнали, а свиней выпустили в лес. Красивый высокий сосновый бор ими кишел. Выходит, что свиньям война принесла свободу. Но ей, свободе, почти всегда приносились в жертву жизни. Так было и на этот раз: вскоре в лесу стали раздаваться выстрелы. Чуть ли не каждый орудийный расчет подстрелил себе хавронью. Оставшиеся в живых с хрюканьем удрали поглубже в лес.

Смешно было после этой стрельбы смотреть на нашу походную колонну. Не только на передках орудий, но и на поднятых сошниках растянулись хорошенькие розовые хрюшки. На первом же привале для приема пищи вся посуда у поваров была занята здоровыми кусками свинины. И каждый брал, что ему нравилось. Плохо только, что у нас было маловато соли и хлеба.

Пресное мясо в наших животах, привыкших к скудной пище, скоро начало урчать и требовать выхода. К счастью, этот пир во время чумы кончился довольно быстро, потому что от непосоленного мяса уже на следующий день пошло зловоние, и мы опять вернулись к нашей повседневной солдатской бурде, которая быстро восстановила нормальное пищеварение.

14

Утром мы пришли в какое-то селение, кучно расположенное на восточном берегу небольшой реки. Через реку был перекинут довольно новый с виду мост, справа от него находилась базарная площадь с прилавками и фанерными будками, выкрашенными в голубой цвет. Торговля шла полным ходом: продавали мясо, ягоды, грибы, овощи — все то, что всегда продается на базаре.

— Коли мир, так мир, — решил Рууди и выудил из кармана брюк губную гармонику. Одним прыжком он оказался на обозной повозке, бросил карабин рядом с собой на поклажу, удобно перекинул ноги через задок и продул гармонику.

Потом он минутку подумал, по его дочерна загоревшему лицу пробежала знакомая усмешка. Так, песня выбрана. Над сутолочной площадью понеслась залихватская мелодия: Рууди играл, насколько хватало легких. Мало того. Эта мелодия была на слова, которые Рууди не мог не спеть. И над суетой рынка зазвучала берущая за душу эстонская песенка:

Эх, жизнь моя пропащая, день-деньской я пьян.

Жена моя гулящая, сын мой хулиган.

Паузы между куплетами сопровождались гармоникой. Разумеется, у Рууди не было жены, тем более гулящей, еще того меньше хулиганящих детей. Но жизнь была пропащая! Еще пуще, чем у человека, когда-то сочинившего эту мрачную песню.

Поэтому, наверно, ребята не очень-то смеялись, хотя черный юмор сольного номера Рууди во многом противоречил обстоятельствам настоящего момента.

У народа на рынке Рууди снискал огромный успех. Правда, наша колонна уже и раньше привлекала некоторое внимание, а лихое выступление Рууди тем более сделало нас объектом всеобщего интереса. Посыпались всевозможные вопросы: откуда мы идем, дрались ли уже с немцами, кто мы такие?

— Мый — эстонски топрувольтсы! — крикнул Рууди с телеги. — Мый немтса не поимсья! — Он и сам удивился своему блестящему знанию русского языка. Но тут, разглядев в толпе интересующихся "эстонскими добровольцами" пышных деревенских красавиц, он уже не смог противостоять своему природному тщеславию и с жаром заиграл вальс:

За любовь ты не требуй оплата?

и денег чужих не ищи,

но найди себе чистое сердце,

с которым лишь смерть разлучит.

Полк растянулся по селению, свернул направо и в прибрежных густых зарослях ивы развернулся по дивизионам. Это было хорошее место: песчаный берег, сухой и пологий, можно было купаться, поить лошадей, и для кухни вода под рукой. Через полчаса батареи, повозки и кони были так надежно спрятаны в кустах, что воздушная разведка противника не могла бы ничего обнаружить. Предусмотрительность оказалась не напрасной: после обеда одна немецкая "рама" пролетела над поселком, правда, довольно высоко.

До ночи марш не предвиделся, приказано всем отдыхать. Спросили у командира разрешения сходить в селение. В сущности, это была идея Ильмара. Он заметил на одном доме вывеску фотографа, и ему очень хотелось сняться.

Выяснилось, что Ильмар не ошибся: в поселке на самом деле имелось фотоателье, которое работало. Мы хотели получить моментальный снимок, только никто из нас не знал, как это будет по-русски. Все-таки мы сумели объяснить наше желание предупредительному и понятливому старику и довольно скоро получили еще мокрые фотографии: три молодых, лихо расставивших ноги артиллериста — я, Ильмар и Рууди.

Предложили старикану деньги, но он не взял.

— Фронтовикам бесплатно, — сказал он, поклонившись нам. С благодарностью мы пожали ему руку.

— Ну, видите, разве плохая была мысль, — сказал Ильмар, выйдя из помещения и на ярком солнце разглядывая фотографии, — приятно будет потом дома показать...

Дома?.. Будет ли? И когда?..

Ну и что, конечно, будет приятно показать.

15

Переехали мост.

Его бомбили с воздуха: по обеим сторонам огромные воронки, но сам мост остался цел. Спокойно и медленно текла извилистая река. У первой опоры лежали два трупа в синих хлопчатобумажных комбинезонах, один лежал на спине, другой — вниз лицом. Наверно, саперы, убитые во время бомбежки.

Первые увиденные нами трупы.

Очень тихо двигалась по мосту колонна.

16

Мы прибыли на место, и теперь нам не до шуток, это всем стало ясно.

Три дня мы занимали позиции: батарея и наблюдательные пункты окапывались, тянули линии связи.

Фронт, который раньше неясно гудел далеко на западе, совсем быстро нагнал нас. Вчера вечером на северо-востоке грохотало уже зловеще близко. Будь у нас хоть сколько-нибудь привычное ухо, мы могли бы перед рассветом в общем грохоте различить по временам громыхание танков. Немецкие разведывательные бипланы почти весь день были в воздухе. К счастью, штурмовики все-таки не появились.

Ночь прошла довольно беспокойно. Многие не спали, потому что те несколько километров, что отделяют нас от пехоты на передовой, это же такое небольшое расстояние.

— Но ведь непосредственно перед нами еще тихо, — утешал кто-то.

— Это ничего не значит, — отвечали ему, — гляди, пройдет там, правее, и появится с тыла, тогда что ты скажешь?

Действительно, это можно было допустить, потому что, как мы думали, там, на северо-востоке, сейчас ближе всего и сильнее всего грохотало.

Однако все же было ясно: ночью ничего не произойдет, так как мало-помалу все стало затихать.

Ну, а если от самого страшного, что может случиться и о чем никто не решается говорить вслух, тебя отделяет только короткая летняя белая ночь?

В кустарнике прятались на позиции передки орудий, почти сразу за ними у проселочной дороги стояла пушка-супница — наша кухня.

И вдруг оттуда, из темноты, донесся приглушенный разговор и стук котелков.

— Ребята, с передовой пришло несколько русских, — запыхавшись, сказал Ийзоп, который ходил за кипятком, — говорят, их полк разбили.

— Как это могло быть, — удивился Сярель, — каким же образом они вдруг оказались у нашей кухни?

Любопытство погнало нас взглянуть на них.

Это были смертельно усталые пехотинцы. Явно ребята срочной службы, а не мобилизованные. Просоленные потом, разодранные о сучки гимнастерки, кирзовые сапоги, добела исцарапанные осокой, пыльные лица, воспаленные глаза. Наш повар налил им оставшийся от ужина суп. Они ели молча и жадно, по-видимому, не чувствуя никакого вкуса. Один из них, худенький, светловолосый мальчик, был ранен в руку. Кровь пропитала бинты. Он пил жижу от супа из котелка через край, и взгляд его немигающих глаз был где-то далеко. Горячий суп стекал по подбородку на гимнастерку, но он этого не замечал. Котелок был уже пустой, но паренек все еще наклонял его. Вдруг очнулся, вытер рукой пушок вокруг рта и рухнул на мокрую от росы траву. Мгновение, и он уже спал.

Офицера с ними не было, только сержант.

Ребята расспрашивали, как они сюда попали, откуда шли, если оказались позади наших батарей.

Они и сами не знали. Продирались сквозь лесную чащу, шли по болотам, без компаса, единственный ориентир — солнце и оставшийся за спиной грохот боя.

Больше они уже не смогли. Четыре дня назад был разбит их полк. Все эти четыре дня они отступали с боями, теряя товарищей. Ничего не ели, только иногда спали.

Четырнадцать человек — все, что осталось от их роты. Командовал ротой сержант.

Незаметно подошел наш комиссар полка.

Сержант вытянулся и отдал честь.

— Какая часть? Почему оставили фронт? — строго спросил комиссар Добровольский.

Сержант назвал часть. Приказ отступать дал командир батальона. Это было позавчера. Потом никто никакого приказа не давал, потому что командир батальона был убит, погиб командир роты, убили и командиров взводов... Он сам приказал остаткам роты пробиваться к своим...

— Вам известен приказ командующего фронтом: ни шагу назад! Почему вы его не выполнили? — бушевал комиссар.

— Товарищ комиссар полка, — сержант ответил очень тихо, но твердо, — я выполнил приказ погибшего командира батальона... У нас против танков только винтовки, а с ними ничего не сделаешь.

По распоряжению комиссара двое наших ребят повели их в штаб дивизии. Туда было километров пятнадцать. Как они, совершенно обессиленные, дойдут туда? Раненый белокурый солдатик, бедняга, спал на ходу... Он, наверно, даже и не просыпался...

Ночью через наши позиции прошло еще несколько групп, остатки разбитых передовых частей.

Посмотрим, что-то принесет нам будущее!

Хорошего мы не ждем.

(Я не знал, что в этот мглистый вечер из ржаного поля недалеко от Выру вышла красивая молодая девушка, а за нею, застегивая брюки, немецкий пехотный ефрейтор. Тот, кто взглянул бы на девушку поближе, вспомнил бы, что видел ее за прилавком в тартуском магазине на улице Тяхе. С ней кое-кто из нас пытался заигрывать. Она заблаговременно приехала сюда к родственникам и... выходит, военная любовь может взорваться не хуже фугаски...)

17

Если не сегодня, так завтра уж обязательно начнется. Все так считают. Бой грохочет совсем близко.

Я лежу в тени штабной палатки, во рту у меня настоящая папироса "Ахто", мне дал ее писарь. Я связной, и делать мне нечего. В таких случаях солдат всегда лежит. Есть еда — так ест. Есть курево — курит. Если ни того, ни другого, так спит. Я собрался сперва покурить, потом покемарить, потому что есть мне было нечего.

Докурил папиросу, сдвинул пилотку на нос, подложил руки под голову и...

Нет, никакого выстрела не последовало. Сквозь тонкую ткань палатки до меня донесся следующий диалог:

— Ну, что ты думаешь?

— Что тут думать, целыми вряд ли мы отсюда выберемся...

Я узнал говоривших по голосам. Это были переведенный к нам из береговой обороны майор Муст и старый артиллерист капитан Ранд.

— Да, едва ли... Корпус растянут вдоль огромного участка фронта. Пехота не в силах достаточно его прикрывать. Оружие устаревшее, личный состав — с бору по сосенке. Немец всыплет нам по первое число. Наших танков не видно нигде, а он свои наверняка пригонит.

— Если взглянуть трезво, так это похоже на самоубийство.

— Почти.

Пауза.

Потом заговорил майор Муст:

— К тому же эта неуверенность... Ты ведь понимаешь... За неделю до начала войны вызвали ночью пять офицеров в штаб дивизии, ни один не вернулся. Контрреволюция! Но никто, по существу, не знает, в чем их вина. Может быть, завтра наша очередь?

— Кхм... Ну, этого я все же не думаю. Нас ведь хорошо просеяли. Впрочем, да... впрочем, уверенным быть нельзя, все мы в одинаковой мере офицеры прежней армии, — отвечает капитан.

— Что же нам делать? — испуганно бубнит майор.

— Что нам делать? Воевать. Приказ есть приказ, — говорит капитан Ранд весьма решительно.

— Есть, конечно, и другой путь, понимаешь...

— Дьявол его знает... Пусть каждый поступает, как считает нужным.

Кто-то вошел в палатку и кашлянул. Может, вошел немного раньше и теперь кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание.

— Простите, капитана Рулли здесь нет?

Судя по голосу, это был старшина Раннасте.

— Нет, — ответил ему капитан Ранд.

— Ну так что же, товарищи офицеры, — попытался старшина продолжить разговор, — теперь уже начнется?

— Начнется. И еще как! Смотри, чтобы люди у тебя были накормлены и лошади резвые, — бросил ему капитан Ранд.

— Точно так, товарищ капитан!

Молчание.

Раннасте, видимо, ушел.

18

Этот день наступил, и он пережит.

И он был ужасен.

Первой батареи у нас больше нет... Вернее, есть то немногое, что от нее осталось: два командира, три сержанта и десяток рядовых. И ни одного ствола.

Я в бою не участвовал, в качестве связного сопровождал второго помощника начальника штаба полка в штаб дивизии.

Пробыли мы там почему-то полдня, а когда возвращались, все уже кончилось. Навстречу нам по лесу шли отступающие батареи. Бой был жестоким, это мы поняли еще в дивизии.

Короче говоря, первая батарея была придана пехотному полку против танков. Вместе с орудиями пехоты она должна была создать противотанковый узел дивизии, преградить немецким танкам доступ на большую, мощенную булыжником дорогу.

Позиция была выгодная: слева от дороги батарея укрыта деревенскими огородами, маскировкой служили кусты и плетень. Но сама деревня и ее огороды располагались на довольно крутом склоне оврага. Большая дорога, которую должны были перекрыть наши старые трехдюймовки, спускалась в овраг, по мосту шла через речку, затем снова поднималась вверх по заметно более пологому склону и исчезала за холмом, чтобы в конце концов спуститься в низину.

Позиция в самом деле была выгодная: танки не могли атаковать нас в лоб, берег был крутой, вдобавок впереди река. Им пришлось бы прежде спуститься с противоположного берега и перейти реку через мост или где-нибудь вброд. Нельзя дать им пройти: если бы им удалось прорваться по дороге к деревне, все было бы кончено, они превратили бы нас вместе с колхозными огородами и кустами крыжовника в сплошное месиво.

Однако мост, черт бы его подрал, был цел, потому что впереди находились еще наши пехотные части и танки.

...Стало заниматься чудесное июльское утро.

Солнце всходило за нашими спинами, на огородах лежала тень. Остро пахло всем тем, чем всегда пахнут огороды: влажной землей, крапивой, свежепритоптанной травой и стеблями хрена. Не пел ни один петух, не лаяла ни одна собака, деревня была пуста.

Снизу из лощины поднимались космы тумана.

Солнце начало согревать противоположный склон. Ускоренным шагом спустилась по нему поредевшая пехотная колонна, несколько дней назад это могла быть рота. Однако у нее был "максим".

Так, значит, скоро начнется.

Будет первое серьезное сражение.

Быстро приближается рокот моторов. Командир батареи, переведенный к нам из бывшего бронепоездного полка, богатырского роста старший лейтенант Касванд, прячась за плетнем, подносит к глазам бинокль. Расчеты перестают шевелиться и застывают возле своих орудий.

— Свои...

Наши танки отходят назад.

Значит, немец идет с такими силами, что нашим шести-семи танкам нет смысла идти на самоубийство. Они стремительно движутся по дороге вверх по склону и исчезают. Один, очевидно, сильно поврежден, припадая на одну сторону, он долго ползает перед мостом, пока наконец не заваливается в придорожную канаву, угрожающе выставив орудийный ствол в нашу сторону. Экипаж выскакивает из люков, люди подтягиваются и забираются на передний танк.

— Вот дьявол, чего они так спешат, — ворчит командир огневого взвода лейтенант Вийрсалу, — шли бы сюда, к нам на помощь, схоронились бы здесь где-нибудь, у них, поди, и бронебойные снаряды есть...

Но кто знает, какой они получили приказ. Танки скрываются в направлении тыла, только пыль стоит столбом.

— Мост следовало бы взорвать, — дает кто-то мудрый совет.

Следовало бы, конечно, но кто даст такой приказ? А вдруг впереди есть еще наши части или боевая техника? Да и чем ты взорвешь?

— Слушай, опять грохочет!

Тревога ожидания у людей притупилась, первое напряжение миновало. Может быть, это опять наши отступающие танки?

Нет.

Это — они.

К противоположному склону подходит первый танк с крестом. Он несколько замедляет движение, будто разведчик, поднимающий руку к глазам, и с минуту изучает открывающуюся перед ним местность.

Потом, лязгая, спускается в овраг, сверкает струей из огнемета и поджигает наш оставленный в канаве танк.

Так. Значит, грянуло.

Уже дается команда открыть огонь.

Первое орудие первой батареи делает свой первый выстрел в этой войне. Снаряд пролетает над танком и разрывается на берегу. Дымящаяся гильза падает на мокрую от росы грядку, новый снаряд дослан в казенник. Затем грохает вторая пушка — и танк подбит, немец вертится с развороченной гусеницей и медленно сползает в канаву.

Но в овраг спускаются все новые бронированные машины. Пронзительное тявканье трехдюймовок закладывает уши, гарь и пыль скрывают дорогу. То здесь, то там взметается густой черный дым и желто-красные языки пламени.

Теперь уже никто не подает команду, командиры орудий и наводчики сами стараются прямой наводкой бить по танкам, подошедшим ближе других. Танков у них больше, чем у нас пушек, и вдобавок нередко два наших орудия пытаются поразить одну и ту же тварь с крестом.

Вот первый танк вползает на мост, его встречает огонь пехотной батареи.

Дьяволы, они слишком быстро для нас движутся! Русские пушки времен первой мировой войны сделаны не как противотанковые — не поворачивая лафета, ствол можно сдвинуть всего на несколько градусов. Подъем и поворот сошника берет время. Но это необходимо. Ребята пыхтят, обливаются, потом. Возбуждение, горький запах пороховой гари, оглушающие выстрелы, омерзительный грозный грохот и чудовищно стучащая кровь в висках — от всего этого человек становится каким-то странным существом. Быть может, даже бессмысленным существом, пока не приучается убивать и быть убиваемым.

Однако неизбежное произошло. Батарея обнаружена. Снаряды танковых пушек со свистом пролетают над головой и разрываются, к счастью, в деревне. Но сыплются первые мины, появляется следовавшая за танками пехота и вступает в действие на противоположном склоне. Сейчас прямой наводкой они нам дадут.

Это конец. Начальники, можете снять нашу батарею со всех видов довольствия! С такими превосходящими силами нам не справиться.

Тем не менее старший лейтенант Касванд все-таки еще разбирается в обстановке. Он что-то кричит командиру первого орудия и над изгородью указывает новую цель — батарею минометчиков на том склоне.

Только это его последняя команда. Раздается заложивший уши разрыв мины, и когда дым рассеивается, нет больше ни командира батареи, ни первого орудия... Мина угодила прямо позади сошника и разворотила верхнюю часть щита. Правое колесо торчит спицами кверху... Расчета больше нет... Наводчик рухнул поперек лафета, потная гимнастерка превратилась в кровавую кашу, возле разбитого колеса ничком ткнулся замковый. Чуть подальше распласталось огромное тело старшего лейтенанта Касванда, левая рука на груди, в руке бинокль...

— Ребята, спасайся, кто может! — раздается чей-то истошный вопль, и расчеты второго и третьего орудий бегут через огороды к обсаженной деревьями дороге, к ржаному полю, надеясь там спастись.

— Ни с места! — кричит лейтенант Вийрсалу. — Танки прошли...

Никто уже его не слушает.

В самом деле, танки грохочут теперь далеко справа. Деревня горит.

На позицию батареи обрушивается точный и густой огневой удар. Сплошной лавиной рвутся мины. Взлетают трухлявая изгородь, комья земли, картофельная ботва. Воют осколки и барабанят по орудиям, трещат срезаемые кусты.

Потом наступает тишина.

Батареи нет.

...Из-под куста крыжовника поднимается лейтенант Вийрсалу и с любопытством оглядывает себя. Цел!

Машинально отряхивает свои офицерские брюки из материи в рубчик, ищет глазами фуражку, которой нигде не видно. От взрывной волны он оглох, ошалел. Так. Револьвер на поясе, планшет на месте.

Потом еще кто-то становится на четвереньки. Это командир орудия, младший сержант Пяртельпоэг. Тоже оглушенный, весь в земле и навозе, и тоже невредимый.

Пошатываясь, они направляются к ржаному полю. Они не решаются оглянуться назад, на разбитую батарею, их контуженый мозг не в силах допустить, что другие умерли, а они живы.

И тут им пришлось еще раз увидеть нечто ужасное.

Между дорогой, обсаженной деревьями, и деревней был небольшой овраг, в нем, одна на другой, две орудийные упряжки — двенадцать разорванных снарядами лошадей в постромках и под седлами. То ли накрыло минами, то ли танки заметили с дороги, кто знает. Над гроздьями синеватых кишок уже жужжали синие мухи.

Но что это?

В деревне одно орудие еще стреляет!

Выстрел.

Не прошло и минуты — второй.

Третий.

Так ведь это же наша четвертая пушка! Она еще стреляет! Батарея еще жива!

Вийрсалу и Пяртельпоэг останавливаются посреди ржаного поля. В оглушенном Вийрсалу снова заговорил профессиональный военный.

— Черт подери, Пяртельпоэг, пошли обратно?

Обратно они не идут, они присаживаются во ржи, чтобы отдышаться.

Каждый мысленно спрашивает себя: кто же он, этот сумасшедший?

А произошло вот что.

Четвертое орудие батареи стояло немного позади, как раз у крайних домов деревни, так что прямой наводкой могло простреливать дорогу. Орудие было хорошо замаскировано плетнем и наломанными утром молодыми березками, еще не успевшими увянуть.

По приказу командира батареи эта пушка должна была стрелять по танкам, которые прорвутся. Офицеров там не было, вместо них — лучший в батарее командир орудия, младший сержант Олев Лайсаар.

Когда появилась первая группа танков, орудие дало два удачных выстрела, и один из танков задымил у околицы.

Когда бой разгорелся особенно жарко, самый лучший в батарее командир орудия обнаружил, что остался вдвоем с наводчиком... Произошло нечто совсем непредвиденное — ребята просто удрали! Орудийный расчет был у него, конечно, ненадежный: только он сам да наводчик были старого призыва, остальные номера расчета — те славные мальчики, которых только весной привезли в полк. С ними было трудно, потому что они не знали эстонского языка, ногами и руками приходилось им объяснять, что такое пушка. Ах да, один был даже из пополнения, полученного полком в Тарту, так что он вообще не проходил обучения. Когда первый эшелон танков с диким грохотом стал приближаться к деревне, у ребят просто не выдержали нервы. А тут еще прибавился огонь этих проклятых минометов, — лежат сейчас, наверно, где-нибудь на животе, уткнувшись носом в землю.

Вдвоем они не решились стрелять по прорвавшейся в деревню танковой лавине, бежать в кусты не допускала вколоченная за два года дисциплина. И кроме того, ведь там, впереди, ребята сражаются.

Наводчик и командир орудия присели за щитом и с пересохшим горлом стали ждать, что будет.

Все обошлось. Прорвавшиеся танки не заметили хорошо замаскированного орудия и, не останавливаясь, прогрохотали мимо.

— Что будем делать? Дадим тягу? — прошептал наводчик.

Тут последовал тот огневой удар, который уничтожил или подавил остатки батареи. Мины упали позади них, и осколком сильно ранило наводчика в левую руку. Лайсаар ловко перевязал ему рану индивидуальным пакетом и приказал, прячась во ржи, пробираться к своим.

Снизу из оврага с ревом ползли новые танки.

— Олев, драпай отсюда! — сказал наводчик.

— Сам уноси ноги, нечего тебе здесь делать! — взревел явно нервничавший командир орудия. — Я сейчас тоже уйду. На всякий случай забери свою невесту, — имел он в виду карабин.

И тут Лайсаар, совершенно один, дал те три выстрела, которые слышали Вийрсалу и Пяртельпоэг.

Лайсаара особенно злило, что здесь, среди молодых берез, он, по-видимому, один и совершенно беспомощен.

Оставляй теперь, за здорово живешь, свою пушку. Два года тебя, шельму, начищали. Сколько часов, дней, недель надоедной тренировки, и все — ради двух настоящих боевых выстрелов. Из Тарту не знаю за сколько километров тащили тебя сюда. По проселкам и болотам толкали тебя, помогая лошадям, тянули за постромки. И все ради этих двух выстрелов.

Нет, старушка, спокойно, мы еще немного повоюем. Зададим перцу. Мне ведь, голубушка, непременно придется тебя покинуть.

Был бы приказ отступать — подошла бы упряжка. Одно из двух: либо в нее угодило, либо там, впереди, уже нет того, кто бы дал приказ... Итак, получайте на прощанье...

Дадим первый. Огонь!

Младший сержант Лайсаар, объявляю благодарность от лица командования. Ты на самом деле лучший командир орудия в батарее. Танк задымил!

Скорей, скорей, скорей, открыть затвор, вогнать новую ягодку. Готово. Слава богу, ствол почти вдоль дороги, не нужно поворачивать лафет, одному не сдюжить.

Ну, ребята, с богом, грохнем второй раз!

Огонь!

Младший сержант Лайсаар, благодарю за службу! Второму танку хана!

Олев, тебе самое время уносить ноги! Эта шутка может скверно кончиться. Тебе не удастся здесь, за кулисой, вечно оставаться незамеченным. Будь мужчиной, бери ноги в руки!

Спокойно, моя голубушка, сейчас я тебя покину! Последний выстрел... и тут же сразу испарюсь.

Спокойно, Олев, спокойно. Ну, дадим третий.

— Четвертое! Огонь! — будто на полигоне кричит Лайсаар и хватается за шнур.

Огонь!

Вот дьявол, на этот раз промазал, только в каком-то другом смысле, наверно, стрелял не зря.

Олев Лайсаар гладит рукой разогретый, покрашенный серой краской ствол, снимает прицел, швыряет в кусты, резко поворачивается и со всех ног бросается наутек.

Вийрсалу и Пяртельпоэг видят, как по горящей деревне к деревьям у дороги бежит боец. Но они видят и как оттуда, по склону от огородов, где только что были три наших орудия, карабкается цепь немецкой пехоты. Там заметили бегущего и застрекотали автоматные очереди, защелкали карабины. Бегущий падает, цепь движется дальше.

— Кто бы это мог быть? — спрашивает Вийрсалу.

— Кто его знает, — отвечает Пяртельпоэг, — наверно, кто-нибудь из четвертого расчета.

У них нет времени обсуждать. Пригнувшись, они бегут по деревенскому проселку между ржаными полями, спрыгивают в канаву, где их прикрывает рожь и уже можно бежать во весь рост. Не останавливаясь, они достигают леса. Переводят дыхание, приходят в себя.

— Так. Теперь нам надо круче брать вправо. Километра еще четыре, и должны бы быть в дивизионе.

Позади все тихо.

— Наверно, взяли в плен или расстреляли, — рассуждает Вийрсалу. — Кто бы это мог быть? Не Лайсаар ли?

— Кто знает. Вполне может быть.

Через час они в дивизионе. Дивизион готов к маршу. Приказано идти на новые позиции.

В первой батарее теперь полтора десятка человек и ни одного ствола. Уцелевших распределили по другим подразделениям. К нам пришли Вийрсалу и Пяртельпоэг. Кто убит, кто невредимым или раненым попал к немцам — этого никто точно не знал.

Только о тех, кого Вийрсалу и Пяртельпоэг сами видели мертвыми, о тех известно, их имена войдут в завтрашнее донесение в полк.

Остальные пропали без вести.

Насколько помнится, первое сражение называют боевым крещением.

Ну, что говорить, это торжество помнят крестные сыны, оставшиеся в живых!

(Я никогда не узнал, что Олев Лайсаар, лучший в батарее наводчик, был взят в плен вместе с еще несколькими ребятами и двумя ранеными командирами своей батареи. В октябре его, как и многих других из Псковского лагеря военнопленных, отпустили домой. Позже, чтобы избежать вербовки в немецкую армию, он бежал в Финляндию, но попал в 200-й пехотный полк. Младший сержант Олев Лайсаар погиб на Карельском перешейке от снаряда трехдюймовой полевой пушки, с которой он сам так хорошо умел управляться.)

19

Вчера ночью еще до первого сражения из второй батареи исчезли старшина, младший сержант-сверхсрочник и вместе с ним еще трое парней. Известно куда — перешли, в плен сдались. Непонятным образом из штаба полка бесследно исчез и майор Муст. И без слов понятно, что всем нам, оставшимся, и нашему полку в целом славы это не прибавило.

Сперва я не понял, почему Сярель с таким волнением спросил:

— А Кирсипуу все-таки не удрал?

Почему он это спросил? Ефрейтор Кирсипуу был одним из лучших наводчиков в полку, отличник политучебы, комсомолец. С чего бы он стал переходить?

— Ты что, не видишь, что на нем лица нет? Никогда веселого слова не скажет, ходит и все делает будто во сне. Даже осунулся...

Нет, я ничего особенного за Кирсипуу не заметил. У каждого достаточно своих дел, а война всех изменила — сделала серьезными.

Когда мы с Сярелем остались одни, я узнал от него, что произошло с Кирсипуу.

За день до начала войны он получил письмо, в котором сообщалось, что всех его близких увезли в Россию: уже пожилых родителей и старшего брата с семьей. Написали соседи. Они считают, что такая жестокая кара последовала потому, что брат его был командиром взвода в одном из отрядов Кайтселийта — союза обороны Эстонии.

Для Рауля Кирсипуу это было непостижимо, необъяснимо, совершенно за пределами его понимания. Прежде всего сам образ действия: просто увозят, без расследования и суда.

Он, человек со средним образованием, ни о чем подобном никогда в жизни даже не слышал.

И разве участие в Кайтселийте было уж таким страшным преступлением, что за него приходится расплачиваться лагерем? Правда, Кайтселийт была организация антисоветская, антикоммунистическая, но она ведь еще в прошлом году сдала оружие и была распущена. Брат же не боролся против советского строя с оружием в руках, это совершенно очевидно. Так почему? Почему?

Сначала Кирсипуу держал эту страшную новость про себя и только через несколько дней решился поделиться ею с Сярелем. С первого дня службы они всегда были вместе, служили в одной батарее, в одном взводе. По примеру Сяреля и Кирсипуу вступил в комсомол.

— Но ведь твой брат мог поднять руку на советскую власть... Именно теперь, когда война... Он был потенциальный враг... Помнишь, как в Вырумаа и наших ребят хотели завербовать лесные братья... — пытался объяснить случившееся Сярель, потрясенный несчастьем друга.

— Да, но где это слыхано, чтобы карали за воровство до того, как его совершили? И как же так? Просто увезли ночью, без суда, без ничего... — говорил Кирсипуу с мокрыми от слез глазами и спрашивал, что же ему делать.

Этого Сярель сказать не мог, потому что и самому себе не мог этого объяснить.

— Но ведь я комсомолец... Может быть, я должен выйти из комсомола? Или доложить комиссару? Я не знаю, что мне делать, потому что я просто не понимаю...

— Не будем сейчас ничего предпринимать, — тихо ответил Сярель, — посмотрим, подумаем... Тут, наверно, серьезная ошибка допущена...

— Ошибка, ошибка, — передразнил Кирсипуу, — даже если не считать брата, так все равно остается пять ни в чем не виноватых людей...

Сперва это было непонятно. Правда, за неделю до войны и в полку было арестовано несколько офицеров, только это как будто другое дело. Тут могли быть серьезные причины, кто знает этих старых кадровых офицеров. Кроме того, никого из ребят лично это не затронуло, здесь же — совсем другое дело.

Рауль Кирсипуу парень исключительно честный, и в комсомол он вступил честно, потому что в первый советский год пришел к твердому убеждению, что это справедливый строй, неизменно стоящий на стороне таких, как он, работяг. Сам он не был рабочим, как, скажем, Карл Сярель или Ильмар Роос, парни с тартуской окраины, но с малых лет он помогал выполнять тяжелую крестьянскую работу и повидал немало лиха, особенно во время кризиса, когда не было денег, а это совпало с учением в гимназии. Тогда ему помогал старший брат — из того немногого, что сам имел. Кирсипуу очень хотелось поступить в университет, но он хорошо понимал, что это невозможно. А сейчас новый строй открыл перед ним двери университета.

Можно понять, каким ударом было для него это ужасное письмо и что ему пришлось передумать, прежде чем решить, как ему поступить дальше и чем все объяснить, чтобы снова обрести равновесие. Он чувствовал, что у него вроде бы нет полного права быть по эту сторону, если он не умеет объяснить себе, что случившееся до конца справедливо. Но он же не мог согласиться с тем, что это справедливо, этого он никак не мог. Если бы он признал, это значило бы, что он сам помог выгнать из дому отца и брата с семьей...

— Ну да... Я об этом нигде не говорил, тут сразу война началась, — рассуждал теперь Сярель. — Может быть, все-таки следовало сказать... Но я боялся, чтобы это не бросило на него тень... Дьявол его знает...

Не знаешь, что и сказать. Просто непонятно. Место Кирсипуу наверняка здесь, да, здесь его место гораздо в большей степени, чем, скажем, лейтенанта Вийрсалу. Нет, ничего дурного про этого командира сказать нельзя: он воюет хорошо и отважно. Больше того, он воюет с радостью и охотой. Только вот, наверно, он с таким же удовольствием воевал бы и в бывшей эстонской армии, воевал бы в американском, французском или турецком мундире, главное — воевать... Потому что война и армия — его призвание, и никакие убеждения, связывающие руки, ему не нужны. Можно допустить, что он даже счастлив.

Как же тяжело тем, у кого есть убеждения!

То было жестокое отчаяние, мучительное разочарование, и Кирсипуу, сжав зубы, переживал их.

— После этого письма он просто был не в себе, — вспоминал Сярель. — В последнюю субботнюю ночь в Северном лагере, в ночь на то воскресенье, когда началась война... Он вышел из палатки, обхватил руками сосну и стал грызть кору, а у самого из глаз текут слезы...

Однако Кирсипуу не перебежал, хотя у него было бы для этого больше оснований, чем у некоторых других. Он остался, надеясь в душе, что все же увидит победу справедливости. Именно эта надежда, наверно, и вернула ему равновесие. Только как же в таком состоянии идти в бой!

Каждый раз, когда я потом видел Кирсипуу, вдвойне серьезного и вдвойне усталого, я испытывал не столько сочувствие, сколько глубокое к нему уважение. Потому что, наверно, легче победить врага, чем самого себя.

Неизбежность вращения огромного колеса истории объяснять просто, но когда ты сам песчинка под этим колесом...

(Я никогда не узнал, что Рауль Кирсипуу окончил войну со скромными сержантскими погонами на плечах и скромными солдатскими медалями на груди. Два раза его хотели послать в военное училище, но он категорически отказывался, потому что ему было бы трудно заполнить анкету.

В 1946 году он поступил в университет, учился и жил на одну только стипендию. Окончив университет, он поехал куда-то в сельскую школу, говорили, там появился очень хороший учитель литературы.

Он не ошибся в том, что победит справедливость: его мать и семья брата были реабилитированы и вернулись, но отец и брат вернуться уже не смогли.

Иногда он делится в школе военными воспоминаниями, только, наверно, без особого удовольствия: раны, ведь долго кровоточат.

В шестидесятые годы Кирсипуу вступил в партию.)

20

Голова колонны застряла в пробке, последовала вынужденная остановка, которая могла продлиться неведомо сколько. Особой опасности не было, потому что погода стояла облачная, в воздухе парило, наверно, предвещая грозу. В такую самолеты не летают. Мы расположились у реки, где был брод, и в эту удушливую жару сразу потянуло в воду. Я завел своего Ветра на середину реки и стал обливать его водой. Могу поклясться, что от удовольствия Ветер смеялся. Я и сам искупался и должен сказать, что впервые за это лето испытал приятное чувство.

Купались в основном солдаты и строевые командиры. Когда же в воду вошли фельдшер Маркус и капитан Рулли, двое ужасно волосатых мужчин, покрытых первый черной, а второй — рыжеватой шерстью, я поверил, что в этой речушке нет водяных. Не то бы они с воплями удрали из нее в заросли ивы и ольхи.

Дальше