Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

В печи догорало, но Толя больше не подбрасывал порубленного хвороста, что лежал под припечком: молодая картошка кипела давно и — Толя знал — сварилась. Ухватом-рогачом он вытащил чугунок из печи, поставил на припечек, а ухват — в угол, затем накрыл чугунок посудным полотенцем, собранными концами — чтоб не обжечься — обхватил его с боков и сцедил воду в ведро, стоявшее тут же, под рукой. Отнес чугунок на стол, на подставку, снял полотенце — от картошки повалил густой пар.

На столе в глиняной миске лежал кочан квашеной капусты, прошлогодней, красноватой от рассола, — осенью, когда ставили кадку, мать клала туда бурачок, а то и два.

Завтрак был готов, можно было садиться за стол, но есть не хотелось. Брал он с собой в лес несколько холодных картофелин, съедал по дороге — тем и сыт. А печь топил каждый день — и сегодня, и вчера, и позавчера: не хотел нарушать заведенный порядок, делал все, как делала бы мама.

Сегодня среда. А три дня тому назад, в воскресенье, чуть свет она ушла в Слуцк. С вечера протопила, отварила картошки и оставила ее в печи на ночь, чтоб утром Толя мог поесть еще теплой. Ушла она, видно, очень рано, Толя и не слышал. Утром, как всегда после завтрака, он пошел под поветь снаряжать в лес тележку. Тележка была на двух колесах, с длинным дышлом и фанерными боковинами. Когда-то она была покрашена в синий цвет. Делал тележку и красил — как рассказывала мама — сам отец, о котором теперь ни слуху ни духу: войне пошел третий год, и третий год он, как говорит мама, "если жив, то воюет". Где-то на фронте отец. Потому что иначе, если б, скажем, попал в окружение, а оттуда в партизаны, дал бы о себе знать. А тут ни весточки.

Тележка кажется Толе чуть ли не предметом древности. Ему вон уже тринадцать, а отец мастерил ее, чтоб возить его, Толю, еще малышом. Колеса выписывают восьмерки, дышло на конце раскололось, фанерины из спинки и передка вынул сам Толя, а поперечины вырезал ножовкой. На ней теперь только и возить хворост.

Каждое утро Толя вместе с ровесниками ездит на Грядки — так зовется недалекий лесок — за дровами. Собирают ветки, укладывают, обвязывают веревкой, чтоб не растерять по дороге, и едут домой. Дома после обеда Толя распускает веревку, берет по хворостине и рубит на колоде. Нарубленные дрова складывает у стены повети в поленницу — версту. Медленно растет верста. Лето на исходе, а она еще не достала до стрехи. Весной Толя думал, что запасет на зиму целые две версты таких дров. Да где там, если горят они, как порох, особенно сучья с еловой или сосновой хвоей...

Толя садится за стол на лавку, придвигает ближе чугунок, берет по картофелине. Картошка в мундирах. Она еще горяча, чистится легко, только подцепи ножом кожуру — она и сдирается; но очищенная картошка липнет к пальцам, жжется, потому что из-под кожуры выступает наружу весь ее жар, и Толя перекидывает картофелину с ладони на ладонь. Растет под руками горка тонюсенькой шелухи, все больше очищенной картошки рядом с миской, в которой кочан капусты, а есть неохота — разве что через силу. Он и не ест. Он, сидя за столом, чистит картошку, лишь бы что-нибудь делать. Что-то делать — это единственное спасение от мыслей, что нет мамы, что остался один. Сердце его сильно бьется, готовое выскочить из груди. Слух обострен. Он ловит каждый звук с улицы, со двора. Все чудится, что вот скрипнет калитка, а минуту спустя — только пройти от калитки до порога — звякнет щеколда в сенях, отворится дверь и войдет мама. Пройдет к окну, опустит с плеч тяжелый узел на лавку, выдохнет с облегчением: "О-ох!", подойдет к нему, к Толе, сотрет ладонью пот со лба, проведет той же ладонью по его голове и спросит: "Ну, как ты тут, сынок?"

В воскресенье Толя старался возвратиться с Грядок пораньше. Мальчишки, с которыми он ездил за хворостом, задержались на опушке. Это уже не первый раз. Там было много окопов, оставшихся с начала войны. Боев возле Грядок, правда, не было, однако в старых окопах и на опушке вот уже два года то то, то другое из военного снаряжения находили. Нашли и в тот раз. Кто-то выковырял из песка на дне окопа обойму патронов. Латунь гильз позеленела от времени, потускнели, словно заплесневели, пули, а сама панелька обоймы заржавела.

Патроны находили и раньше. И распоряжались ими по-своему. Раскладывали в окопе костер, который обычно долго не хотел разгораться: огню в яме тесно, нет тяги. Пока кто-нибудь с помощью кресала зажигал трут — кусок вымоченного в щелоке из золы, высушенного, размягченного гриба, что растет на пнях и деревьях, — остальные собирали мох и сухую хвою. Мох и хвоя давали много дыму, и кто-нибудь один, потому что в окопе не развернуться, раздувал огонь. Когда сквозь мох начинало пробиваться пламя, подкидывали сушняк. Нажигали горку жаркого угля и только после этого выводили огонь из окопа. Языки пламени вырывались как бы из-под земли, как из пасти двенадцатиголового змея. Вот тогда и бросали патроны в огонь, на уголья, словно в зев змея. А сами — кто куда! Бухало, рвалось, стреляло. Подсчитывали — сколько патронов и сколько выстрелов. Если совпадало — вылезали из своих ямок, подходили к разметанному кострищу в окопе, обсуждали: какую толщину земли может пробить пуля, возьмет ли бруствер, за которым прячется боец или партизан.

За эту стрельбу хлопцам доставалось от матерей, от дядьки Кондрата и особенно от старосты Есипа. Староста Есип в таких случаях всегда выходил на загуменье, молча стоял, поглядывал в сторону Грядок. Кудель волос по бокам головы — череп у него был лысый — шевелилась. И было не понять, от ветра это или, может, со страху.

Есип возвратился в начале войны откуда-то из-под Бобруйска, куда был выслан после раскулачивания. Там он работал, говорили, на смолокурне, срубил даже себе хату и жил один. Он и сейчас в Березовке живет один. В его хате до войны была лавка. Воротившись, поломал, выбросил прилавки. Переложил печь. А вот заставки, щиты, которыми закрывались изнутри окна, оставил. Не повырывал и скобы, в которые просовывались деревянные поперечины, державшие заставки. Пересыпал, можно сказать, построил заново сени. Развалил старый погребок, в котором раньше стояла железная бочка с керосином, углубил яму, пустил в землю дубовый сруб, потолок выложил кирпичом и залил цементом. Кирпич брал на заводике, который теперь не работал, но там осталось много кирпича — сырого и обожженного, еще довоенного. А цемента целых два воза припер от немцев из Лугани. Там же, в Лугани, дали ему немцы корову с телушкой, пару подсвинков. Обзаводись хозяйством, Есип, живи, стройся!

А чего не строиться? Грядки в двух километрах, лесу вали сколько хочешь. И он прикидывал взяться и за хату. Похаживал вокруг, обстукивал углы, что-то бормотал себе под нос. Но пересыпать хату так и не стал. Потому что не дурак был Есип, знал, что большая ложка рот дерет. Видел, что его власть — ровно тот лапсердак на огородном пугале: в каждый рукав ветер дует. На первых порах аккуратно выполнял немецкие распоряжения: выбивал заготовки, определял, кого в Германию отправить, выспрашивал охотников в полицию. Часто ездил в Лугань на жеребце, запряженном в возок-фаэтон. До войны в нем ездил председатель колхоза. Теперь и возок и жеребец стояли у Есина в хлеву.

Но ничего нет на свете вечного. И откуда они взялись, партизаны? Сперва слухи поползли, потом стали наведываться по ночам, а теперь редко выпадает день, чтоб они не проходили или не проезжали через деревню в сторону Лугани, Слуцка и обратно. Какие у них там были дела — кто их знает. Партизаны — люди военные.

Есипа они пока не трогали. Может, и тронули бы, да кто-то, видно, им что-то сказал, от кого-то они знали, что Есип притих, больше под себя не гребет. Только и делает, что передает людям распоряжения: кому мост ладить, кому дорогу ровнять. Да палкой встречает мальчишек с Грядок, когда они устраивают там пальбу — жгут патроны в костре. Так за это и сами родители по головке не гладят...

Сколько ни просил Толя хлопцев отдать ему найденную обойму — не отдали. Пытался даже припугнуть матерями, нагорит, мол, от них, старостой Есипом — не помогло. "Ишь, какой хитрый, — сказали, — нашли все, а отдай ему одному". Не мог же Толя признаться, что патроны просил не для себя. Не мог сказать, что давеча приходил Рыгор Денисов, сын их соседа, деда Дениса, партизан. Он придет и сегодня ночью забрать соль, которую мать должна принести из Слуцка. Толя и отдал бы ему ту обойму.

За солью мать ходила и раньше. Одна или с дядькой Кондратом.

В тот раз Толя и мать уже крепко спали, когда в окно напротив печи поскребся Рыгор. Он всегда так скребся в раму, ровно кошка зимою к морозу. Ошибиться, что это Рыгор, было нельзя.

Не ошиблась мать и тогда. Пошла, отворила дверь, и немного погодя вслед за нею в хату вошел Рыгор.

"Зажигать лампу или нет?" — спросила мать.

"А как хотите", — вроде бы с безразличием ответил Рыгор. Прежде так первым делом напоминал, чтоб завешивали окна и только потом зажигали трехлинейку. А тут — "как хотите".

Удивил Толю такой ответ. Он вскочил со своей кровати сразу, как только услыхал, что кто-то скребется в раму. Надел штаны, рубашку, обул на босу ногу бахилы и стоял теперь посреди хаты. Ждал, чтобы Рыгор подошел поздороваться. Они всегда здоровались за руку.

Удивилась и мать. А вслух сказала:

"Смотри, как осмелели! Не рановато ли?" И в голосе ее, и в интонации, с какой это было произнесено, наряду с упреком можно было уловить и тихую радость.

И все же предосторожность не была излишней.

Мать зажгла на столе лампу без стекла и, прикрывая рукой огонек, перенесла ее на камелек.

В хате заколыхался полумрак.

Рыгор снял с плеча винтовку, приставил ее к столу. С другого плеча стащил котомку, положил на стол и принялся развязывать. Мать стояла у него за спиной. Она знала, по какому делу наведался сосед.

А Рыгор распаковывал котомку и говорил:

"Просьба к вам, тетя Катерина, та же самая. Надо еще раз сходить в Слуцк обменять все это на соль. Тут сапоги. Яловые. Новые. Мы только голенища малость помяли да подошвы о песок потерли, чтоб вид был, будто ношеные. Если что, говорите — мужиковы. А тут деньги. Денег много, не скупитесь. Хотя сейчас надежда на них плохая, а все ж, гляди, и продаст кто-нибудь соль за деньги. А в этой бутыли — спирт..."

"Спирт неси назад, — сказала мать. И поинтересовалась: — Это вы на той неделе спиртзавод в Погосте сожгли?"

Рыгор поглядел на мать, мотнул головой, словно говоря: и верно же, проверят немцы или бобики на пропускном пункте, спросят, откуда спирт, и — в СД. Как это меня угораздило?!

"Ладно, бутыль я заберу", — согласился Рыгор.

Он уложил котомку, затянул шнурок. Сел на лавку, винтовку поставил меж колен.

"Как вы живете, тетя Катерина? Как с дровами, Толя?"

Рыгор посидел у них недолго. Поговорил с Толей, с матерью, уходя, попросил у матери прощения за беспокойство, которое они снова взваливают на нее. Сказал, что это в последний раз, что дело с солью скоро у них наладится, можно будет и им подкинуть какую малость, чтоб не подливали в горшки рассол из калийной соли.

Приход Рыгора Денисова всякий раз превращался для Толи в праздник. Потому что это был хлопец оттуда! Не из лесу, не из отряда, а оттуда. Вроде как из иного мира, где не боятся ни немцев, ни полицаев. Где все ходят с винтовками, с автоматами, с минами! Бьют захватчиков. И те боятся нос сунуть в лес, боятся партизан. Вот какие там люди, партизаны. Ходят смело, разговаривают громко, смеются. Не люди, а богатыри. Эх, быть бы и ему среди них, быть там рядом с Рыгором! Не беда, что Рыгор — молодой еще хлопец. В первый день войны он сдал последний экзамен в Слуцком педучилище. Он — учитель. И в то же время не учитель, потому что ни одного дня не работал в школе. Пришли немцы — подался в лес, в партизаны.

Сильный хлопец Рыгор, жилистый, хоть и сухощав с виду. А посмотреть, как он закидывает за плечо винтовку, так можно подумать, что не винтовка это, а пушинка...

Перед войной колхозная полуторка возила со станции калийную соль. Ее ссыпали на специально подостланные доски в углу нового гумна. Говорили, что это хорошее удобрение для полей. Дефицит. Что эту соль добывают только в одном месте, в Соликамске. А город тот во-он где — на Урале.

Рассыпать калийную соль не успели. А теперь она пригодилась людям. Брали ее в гумне. Растворяли в воде. Осадок оставался на дне, а вода была горько-соленая. Ее и подливали в горшки, чтоб не есть без соли. Без соли, известно, навалится цинга, повыпадают зубы у старого и у малого...

В субботу мать ходила к Есипу просить справку — в город же без документа не сунешься. А в воскресенье ушла в Слуцк ни свет ни заря. Дорога-то неблизкая.

Базар в оккупированном городе. Угрюмый, молчаливый. Люди ходят, молча щупают, прикидывают что-то в уме, отходят. Крашеная, молодящаяся дама в пальто с лисьим воротником, несет перекинутые через оба плеча явно чужие вещи. Прокуренным голосом, негромко, словно только для себя, повторяет:

— Только на рейхсмарки. Только на рейхсмарки...

В стороне слышен громкий голос:

— Спички, довоенные спички. Коробка — червонец! Коробка — червонец!

Меж людей пробирается полицай. Повязка на рукаве, винтовка за спиной. На него оглядываются и в страхе шарахаются. К спине полицая приклеена бумажка. Если оказаться поблизости, можно прочитать: "Гад".

— Только на рейхсмарки. Только на рейхсмарки...

— Довоенные спички! Коробка — червонец!

Кто-то продает, вернее меняет, розовый абажур, обрамленный бахромой. Не нужный никому попугайчик в клетке. Старик у огромной плетеной корзины, которые носят за спиной. В корзине — горшки, кувшины. Своей работы. Старик гончар посвистывает в глиняную свистульку-петушок, зазывая менял-покупателей. К нему идут немногие. И старика жалко, словно он юродивый.

Блестящие краги. Обладатель их переминается с ноги на ногу. Лицо лоснится, словно смазанное салом. В руках у него сапоги. Он их вертит и так и этак. Постукивает согнутым пальцем по подметке. Что-то говорит женщине, которая стоит рядом. Это тетка Катерина. Она развязывает какой-то узелок, протягивает. Видно, предлагает деньги. Мужчина в крагах отмахивается от них, кривится. Берет сапоги и, не оборачиваясь, подает их парню, который стоит у него за спиной. Тот кидает сапоги в старую детскую коляску, достает оттуда полотняный мешочек, похожий на те — сшитые клином, — в которых хозяйки отжимают домашний сыр, кладет его в руку обладателю краг.

Тетка Катерина бережно принимает мешочек. Снимает с головы клетчатый платок, заворачивает в него соль, через плечо перевязывает себе за спину.

— Только на рейхсмарки. Только на рейхсмарки...

— Довоенные спички!..

И вдруг:

— Облава!

Крики, визг, сумятица. Люди бросаются в разные стороны. Словно птицы, когда в стаю врезается коршун.

Бегут, замыкая кольцом базарную площадь, солдаты полевой жандармерии, с похожими на полумесяц бляхами на груди, суетятся полицаи. Среди людей еще больший переполох. Им нет выхода. Вот уже некоторых схватили. Вытолкнули за оцепление. Там их подхватывают и проталкивают дальше и дальше сквозь строй немцев и полицаев. Туда, куда, урча, подъезжают машины.

Отбиваясь, истошно кричит в руках жандармов девушка:

— Мама!

Она барахтается, не выпуская из рук розовый с бахромой абажур.

Крики, команды, ругань.

И спокойный, будто ничего не происходит, голос:

— Только на рейхсмарки...

Катится по земле розовый абажур. Мелькает клетчатый платок. Из него на абажур, на землю, под ноги солдатам сыплется соль. Ноги. Много ног. И больше всех — солдатских, в коротких широких голенищах. Они упираются, разъезжаются, пританцовывают.

Мычат коровы, телята, хрюкают свиньи. Аккуратно, хлыстиком, как заботливый хозяин, солдат загоняет в вагон бычков, телок. Еще один, ухмыляясь, подталкивает в вагон откормленную свинью. Скрежещут колеса двери в пазу, перекидывается рукоять дверной скобы. Один жандарм ставит пломбу на дверь невольниц. Другие отошли в сторону. Гогочут на платформе, сплевывают, вытирают, приподняв со лба каски, пот.

А надо всем:

— То-о-о-ля!!!

... Толя перетащил свою тележку через брод в кустах, миновал кусты, выехал на середину луга и тут услыхал, как со стороны Грядок бабахнуло пять выстрелов. Как из-под земли.

Да так оно и было: он знал, костер хлопцы раскладывали в окопе.

Есиповой палки им теперь не миновать.

Уже на въезде в деревню он встретил Есипа. Точнее, Есип встретил Толю. Внезапно из-за плетня показалась лысая голова. От неожиданности Толя вздрогнул.

Староста высунулся по грудь. Положил руки на плетень. В правой руке была блестящая, отполированная палка. Один конец с утолщением. В дырку на другом конце протянут сыромятный ремешок — его Есип всегда наматывал себе на запястье. Говорили, что это било от цепа. Ничего не скажешь — настоящее било!

А еще поговаривали, что Есипу, когда он стал старостой, немцы выдали наган и он на первых порах хвастал наганом, носил его в кармане. Карман оттопыривался. Чтоб все видели, Есип в том же кармане носил и мешочек с патронами.

Но вешняя вода быстро скатывается. Скатилось и с Есипа. То ли увидел, что люди не столько боятся его, сколько глядят с брезгливостью, то ли сообразил, что оружие может оказаться не только у него — если уже не оказалось! — но привычку таскать наган в кармане и класть туда еще и мешочек с патронами оставил. Говорил, будто отняли у него наган. Кто? Когда? Верить Есипу или нет, если тот и сам себе верил, может, всего раз в году?

"Кто там стреляет?" — спросил Есип.

"Не знаю", — ответил Толя.

"Все вы ничего не знаете, да все прояснится", — буркнул староста.

Било у него в руке угрожающе поднялось. Но Есип не стал бить Толю. Било скользнуло вниз. Скрылся за плетнем и его владелец.

Приехав домой, Толя закатил тележку под поветь, разнизал веревку, принялся рубить дрова. Пока рубил, раза два выбегал на улицу глянуть, не идет ли мать. Ее не было. А когда кончил работу, метнулся через улицу на огород, откуда был виден большак. По нему никто не шел и не ехал. Прошел дальше, к выгону. И оттуда никого не увидел. Вернулся домой: подумал, что мать уже пришла и ждет его в хате. Но на двери висел замок. Коротал время на улице напротив своего двора. Опять прошел к выгону. Сходил к деду Денису. Нет, и туда мать не заходила. Недобрые предчувствия стали одолевать Толю.

Когда смерклось, как и было условлено, в раму поскребся Рыгор. Толя не спал. Кубарем выкатился в сени открывать. Думал, что Рыгор пришел вместе с матерью.

Рыгор был один.

Они засветили лампу. Толя предложил Рыгору поужинать, но тот отказался. Вместо этого подсел к нему на койку, стал расспрашивать, как съездилось на Грядки, бранил мальчишек за дурацкие забавы с патронами. Однажды это может плохо для кого-нибудь кончиться. Вероятно, Рыгор дневал у отца или еще у кого-нибудь в Березовке и слышал те пять глухих, как из-под земли, выстрелов...

Радость подержать в руках оружие выпадала Толе не часто. А тут Рыгор дал ему свою винтовку, высыпав предварительно из магазинной коробки все пять патронов. Где приклад, цевье, ствол, прицельная рамка — Толя знал. Интересно было бы разобрать и собрать затвор. Но Рыгор сказал: в другой раз, при случае. Он разрешил только открыть затвор. Толя открыл — утопил спусковой крючок, и затвор выскользнул ему на колени. Рыгор поднял его, поставил на место. Сказал, что на первый раз достаточно запомнить стебель, гребень, рукоятку.

Слушать было интересно, и Толя слушал, запоминал, повторял вслед за Рыгором названия деталей. Но не с той охотой, как это могло быть, если б он не прислушивался: не стукнет ли щеколда?

Он ждал мать.

Ждал ее и Рыгор. Он забрал у Толи винтовку, набил магазинную коробку патронами. Винтовку забросил за плечо, принялся расхаживать по хате. Потом, сказав, что еще вернется, вышел.

Возвратился в полночь. Наверное, в полночь. Толя сидел на койке в уголке и, положив голову на руки, спал. А ведь старался не заснуть, не пропустить таких знакомых ему шагов. Даже сени за Рыгором не запирал. И тот прошел в хату и потряс его за плечи.

Прогнал сон. Думал, что пришла мама, а это был Рыгор. Еще какое-то время посидели. Уже впотьмах, не зажигая лампы.

Мать не приходила.

Ждать Рыгору больше было нельзя, и он засобирался в дорогу. До рассвета надо было проскочить шоссе под Луганью. Надо уходить!

"Запри за мной и ложись спать. Утром видно будет, что к чему", — сказал и ушел.

Утром Толя истопил печь, сварил картошки. Замкнул хату. Из-под повети выкатил тележку. Воткнул топор меж досок в днище тележки, прижал топорищем веревку. Поехал на Грядки.

В лесу не терял времени даром — возвращался раньше обычного. Хотелось, чтоб его встретила мать. Верилось, что так и будет. Как бы он обрадовался, если б, едва он въедет во двор, на порог вышла мать и попрекнула его: "Где же ты пропадаешь? Я давно дома, а тебя все нет и нет".

Он ждал мать.

Под вечер зашел дядька Кондрат. Он жил в центре Березовки. Было ему лет под пятьдесят. Двое его взрослых сыновей, как и Толин отец, ушли с армией в отступление. Дядька Кондрат с теткой Параской жили теперь одни.

В молодости дядька Кондрат, рассказывали, был отменным плотником. Золотые руки были у него. Теперь рука у него, считай, одна. Когда-то, когда организовывался колхоз, ставили большой хлев для скотины. Надо было навозить много леса. Однажды скатывали с телеги бревно, оно как-то перекосилось и скользнуло вниз. На ноги мужчинам, стоявшим поблизости. "Бегите!" — крикнул дядька Кондрат, а сам пытался удержать бревно за комель. Да не удержал. Комель переломил дубовый копыл передка. А между комлем и копылом попала левая дядькина рука. Повырывало мясо, раздробило кости. Доктора хотели отрезать руку, да как-то обошлось. Долго лечили, пока зажило.

С тех пор левая рука у дядьки Кондрата вывернута ладонью назад. Если не знаешь, то можно подумать, будто взрослый человек валяет дурака, работать не хочет, а протянул руку назад и чего-то просит, да так, чтоб не видно было.

Но дядька Кондрат вовсе не был лодырем. В колхозе ему всегда подыскивали работу полегче. Накануне войны он работал в лавке.

"Мать не пришла из Слуцка?" — входя под поветь, спросил у Толи дядька Кондрат.

Спросил так, словно все знал. А почему бы и нет? Наверное, уже вся деревня знает о Толиной беде. Слухи в деревне — как пожар в лесу.

"Ты кончай рубить. Сядь на тележку — а сам присел рядом на колоду — да не плачь, если я что и скажу".

Сердце у Толи в груди забилось в предчувствии чего-то непоправимого, страшного-страшного. Он и сам не заметил, как в руках очутился какой-то прутик и пальцы машинально принялись ломать его.

"... В воскресенье на базаре в Слуцке, сказывают, была облава. Хватали хлопцев и девчат в Германию. И молодых женщин тоже. Разве втолкуешь тем туркам — дядька имел в виду немцев, — что у тебя дитя дома одно осталось. Возможно, люди, что видели твою маму, когда их загоняли в грузовики и везли на станцию, и ошиблись, но будь готов к худшему. Ты уже почти взрослый хлопец. И не плачь. Закрывай хату да пошли к нам. Тетка Параска уже знает, что ты придешь..."

Толя опустил голову. Он чувствовал, что вот-вот заплачет. Только сразу закаменело все внутри. На дядькины слова помотал головой: "Нет!"

"Не хочешь к нам — иди к деду Денису. Вдвоем веселее будет. А дома один не ночуй", — продолжал дядька Кондрат.

Но Толя остался на ночь в своей хате. Ему снился страшный сон. Большой, почему-то черный состав был оцеплен черными эсэсовцами с черными овчарками. Кричали, плакали девушки и женщины. Плакала, что-то кричала и его мать. Что — он не мог услышать. Мать тянула руки, рвалась к Толе, которого держал здоровенный немец. Пальцем немец показывал на мать, смеялся и смотрел Толе в глаза. От этого взгляда бросало в дрожь. Потому что глаза у немца были круглые, неподвижные. Как у гадюки, которую он убил когда-то в Грядках... Вот мать загнали прикладами в черный вагон, а немец, державший Толю, огромной лапищей впился ему в бок. Было больно-больно. Толя закричал. Но крика не получилось. Хотел заплакать и тоже не мог. Тогда он застонал.

Застонал и проснулся. И только теперь заплакал. Тихо и горько...

Утром он опять поехал в Грядки, а когда возвратился, его уже поджидала тетка Параска.

"Пошли, детка, пошли к нам. Не упрямься так. У меня у самой сердце разрывается".

Не послушался Толя. Замкнулся, ушел в себя. Делал все, как было заведено, а мысли его были далеко-далеко. Представлял себя где-нибудь у железки. В руках винтовка. Стебель, гребень, рукоятка. Вот он загоняет патрон в патронник. Ждет, пока ближе надвинется черная громадина паровоза. Стреляет. Из пробитого паровозного котла свищет пар. Эшелон останавливается. Толя бежит вдоль него открывать вагоны. В первом же находит маму. Она спрыгивает на землю, произносит: "Сынок!" Обнимает Толю, и он прижимается к ней.

А то вдруг прихлынуло желание пойти — и ни минуты не медля! — в Слуцк, найти того немца, что задержал мать, что загонял ее в вагон, словно не видя и не слыша, как она ломала руки, и голосила, и упрашивала отпустить ее домой к сыну. Найти и убить. На месте! Да где ты его найдешь? Кто тебе подскажет того самого? Разве фашисты не все одинаковые? Все как есть!

Что же делать?

Об этом и думал Толя, откладывая в сторону очищенные картофелины...

А староста Есип думал о Толе.

С самого утра поглядывал он из-за стойки ворот в сторону Катерининой хаты. Что-то прикидывал, бормотал себе под нос. Отойдет в глубь двора и снова вернется к воротам. Снова зиркнет влево-вправо. А больше — в сторону Катерининой хаты.

Увидел приближавшегося Кондрата. Выждал, пока тот поравняется с ним, окликнул:

— Кондрат, подойди-ка! — и, когда тот подошел, сказал с укором: — Что-то ты на мой двор и глядеть не хочешь. Забыл, что ли, как хозяевал тут?

— Забыть не забыл, да, кажется, давно это было. Да и не был я тут хозяином. Работал только. Хозяином была власть...

— Ладно, не будем выяснять. Пошли в хату. Поговорить надо.

В хате Есип сел в угол под образами. Сложил руки на столе. Разнял их, побарабанил пальцами.

— Скажи, Кондрат, может, у тебя что припрятано тут? Может, в чулане или в хлеву закопал что-нибудь, га?

— Да что ты, Есип! В который раз спрашиваешь. Говорил же, что как началась война, в первые же дни все раскупили. Как под метлу. И муку, и сахар, и соль. Одеколон даже — и тот. Я и успел только деньги в сельпо сдать, а тут — немцы, — говорил дядька Кондрат, а про себя думал: "Не из тех ты, сволочь этакая, чтоб до сих пор спокойно сидеть да кишки из меня тянуть расспросами. Давно, поди, перепорол все и под полом, и в хлеву". Помолчав, добавил: — Ящики пустые да бочки только и остались. Я их в чулане замкнул.

— Ты слыхал, что Катерину облава замела? — спросил вдруг Есип.

— Слыхал.

— От кого?

— Не ветер, известно, принес. От людей. Как и ты.

Всякий раз, когда дядька Кондрат говорил Есипу "ты", у того словно судорога пробегала по лицу. Но дядька Кондрат будто и не замечал этого. Ничего, пусть послушает. Пусть знает, что его лишний десяток лет, его должность и сам он для людей — ноль без палочки. Подумаешь, хозяин над всей деревней объявился!

— Замела облава Катерину. Замела... Заходила она ко мне намедни за справкой. Не помогла моя справка, — будто бы пожалел Есип Катерину.

"Что сам ты, что твоя справка — ноль без палочки", — снова подумал дядька Кондрат.

— Она часто ходила за солью. Что она меняла?

— Ну что? Может, свою одежку, может, мужнину. Видно, что-то оставалось. Не все выгребли, когда из гарнизона из Лугани приезжали.

— Проясним: не выгребли, а реквизировали. Как обо мне когда-то говорили. Рек-ви-зи-ро-ва-ли! У семьи бывшего активиста.

— Ладно, хоть саму с дитенком в живых оставили, — сказал дядька Кондрат. — А часто ли она ходила за солью или не часто — это как посчитать. Соль всем нужна. Огурцы пошли. Капуста на подходе. Что им есть, Катерине с Толей? Корову у них забрали? Забрали. Кабанчика забрали? Забрали, — загибал пальцы дядька Кондрат. — Тем только и жили, что люди дадут. А кто теперь много даст?

— Да-а, никто не даст, — сокрушенно сказал Есип. — Я иной раз и рад бы чего подкинуть, да вот, видишь. — Староста отвернул скатерть. Под скатертью лежали хлеб, лук, пара огурцов.

"Чтоб тебе пусто было! — подумал дядька Кондрат. — Утром, не иначе, мачанку ел, и сейчас вон подбородок от жира блестит. Да и в хлеву, слыхать, кабаны так и стонут".

— Я считал, Кондрат, что ты первый про Катерину прослышал, — хитро сказал Есип, переводя снова разговор на другое. — Вы ж когда-то вместе ходили менять.

— Когда вместе ходили, тогда все и знал. А теперь щепотка соли в чугунок у меня найдется. Да и калий из нового гумна выручит, если настоящая выйдет.

— Я вот думаю, что будет с Катерининым хлопцем. Один остался. Пока мать воротится из Германии, пропадет хлопец, — сказал Есип.

Скорее всего, это было главное, о чем он хотел сказать, зазвав Кондрата к себе. По какую роль отводит ему? На всякий случай осторожно заговорил:

— Ты говоришь — воротится. Что-то не слыхать было, чтоб возвращались.

— Ну, а если не воротится, то почему бы матери с сыном не быть вместе?

— Ты о чем, Есип?

— А о том, что у меня новое распоряжение есть молодежь в Германию отправлять. Уяснил?

— Уяснить-то уяснил, да не до конца, — ответил дядька Кондрат.

— Не прикидывайся, не надо. Хлопец у Катерины большун уже. Поедет в Германию — специальность приобретет, возмужает, культурным человеком станет.

— Толя — дитя горькое, а не хлопец. Сирота, можно сказать. Что ж, по-твоему, слабого и обидеть можно? — говорил дядька Кондрат, чувствуя, как в нем закипает злость.

— Теперь все — и слабые и сильные, — заметил Есип.

— Это с какой стороны посмотреть.

— Проясним. Вот я — староста. Мне доверена власть тут, в Березовке. А у кого власть, тот и сильный и умный. Так? — спросил Есип и сам себе ответил: — Так! Дальше смотрим. Вот конкретно. Пришло распоряжение из Лугани отправить молодого человека в Германию. А я не отправил. Кто я в таком случае перед новыми властями? Са-бо-таж-ник! Меня уже и расстрелять можно, потому как я перед ними — слабый. А всякая жаба силу имеет на своей кочке. Я помирать не хочу ни за Катерину, ни за Толю, ни за самого близкого. Пожить хочу. Человеком, как когда-то... А меня и тогда завистники ели, и сейчас от людей спокойной жизни нет...

Высказался Есип и примолк. Сидел под образами. Голову набок свесил. Вспоминал что-то свое. И лишь глаза время от времени, лениво, как у сонной мухи, ворочались под бровями.

Вспоминал и дядька Кондрат.

Есип, в свое время кряжистый, крепкий мужчина, пристал в примы к тщедушной березовской женщине, к тому же еще и немолодой. Многие объясняли это тем, что Есип был на ту пору немым. Неведомо за какие деньги он прикупил еще одну корову вдобавок к той, что стояла в хлеву у женщины, кобылу с жеребенком, три десятины земли. Стал нанимать батраков. Два лета и сам Кондрат пас Есипову скотину.

Крутой нрав был тогда у Есипа. Батраки подолгу у него не задерживались. Одного молодого хлопца чуть было жизни не решил. Тот чистил свиной хлев — свиньи, надо сказать, у Есипа водились на славу — и клял на чем свет свою работу. В конце концов пожелал свиньям утопнуть вместе с Есипом в том, что он каждый день вычищает. Бросил вилы и стоит, дух переводит. Тут и наскочи хозяин. Билом от цепа измолотил батрака до полусмерти. Пришлось самому — чтоб не пошло по людям, чтоб не остаться виноватым — везти бедолагу в Погост к докторам. А когда хлопец мало-мальски очухался, Есип прогнал его.

Многие диву давались, как немой реагировал на то, о чем они говорили. Словно мог подслушать, словно слышал их голоса.

А он и в самом дело слышал. Спустя два года умерла та болезненная женщина. Есип устроил кое-какие поминки и то ли с горя, то ли на радостях вдруг запел: "Две метелки, три лопаты — тра-та-та!" Бабки стали креститься на образа и — дай бог ноги! — за дверь. Виданное ли дело — немой заговорил!

Спрашивали потом у Есипа, зачем он это делал, зачем прикидывался немым. "А чтоб знать, что обо мне люди говорят, чтоб людей узнать", — ответил он.

Пришло это теперь на память Кондрату, и он сказал Есипу:

— Может, кто-нибудь добровольно согласится в Германию поехать. Ты же людей когда-то изучил хорошо, должен знать, к кому обратиться.

Есип ухмыльнулся:

— Новые люди выросли. Добровольно они теперь в лес идут. — И, давая понять, что разговор окончен, встал из-за стола. — Завтра запрягай моего жеребца и вези хлопца в Лугань. А сейчас пойдем-ка к нему. Пускай собирается.

С крюка на стене снял било. Намотал ремешок на запястье. Левой рукою показал на дверь, пропуская Кондрата впереди себя.

— И на черта ты этот рожон с собой таскаешь? — уже в сенях не выдержал — спросил Кондрат.

— От собак отбиваться и... от людей, — ответил Есип.

Они пришли на Катеринино подворье. Хата была на замке. Под поветью стояла тележка, с которой Толя каждый день ездил за дровами. Но самого мальчика нигде не было.

Пожилой партизан Антон скорее согласился бы отдежурить два внеочередных наряда на кухне, чем полдня пасти коров у Сухой Мили.

Сухой Милей назывался взлобок, густо поросший дубняком, молодой березой, разным кустарником, а больше того — лещиной. Столько лещины Антон еще нигде не встречал. Взлобок и в самом деле тянулся на добрую милю, вплоть до старого ельника. А тому еловому лесу уже не было конца до деревни Сухая Миля.

Однако когда речь шла о пастьбе коров, то имелась в виду не деревня, а самое далекое поле тамошнего довоенного колхоза. Там, где росла лещина. Накануне войны поле оставили под пар, а в войну оно стало никому не нужным и так травянело уже три года. Оно и выглядело теперь не полем, а скорее поляной, на которой высыпали березки и молодые елочки, поднявшиеся уже по колено.

В лесу коровы все норовят тебе насолить: пошли и пошли — не угонишься. Вот и выбрали тогда под пастбище Сухую Милю, благо посередине ее была так называемая Глубокая Яма. Глубокая Яма никогда не пересыхала. Возможно, от этого и пошло ее название. Вероятно, на дне ее били ключи. Пологие берега были ископычены скотиной, приходившей на водопой. Иной раз, когда вода хорошенько отстоится, можно было утолить жажду и самому.

Сухая Миля была за чертой секретов, расставленных вокруг отрядного лагеря. Если возвращаться отсюда по едва приметной тропке в лагерь, то один из секретов и был подле самой тропки. Антон не раз ходил в дозор и знает.

Из секрета просматривалась вся поляна, было на виду все, что происходило на ней. И пастух с коровами, самый отдаленный от лагеря человек, всегда при необходимости мог рассчитывать на подмогу.

Но об этом Антон думал меньше всего. Он не боялся, что его подстрелят из зарослей лещины. Какому идиоту придет в голову переться сюда в одиночку, стрелять, чтоб потом самому не унести ног?! Да и зачем стрелять? Разве у Антона на лбу написано, что он партизан?

Не боялся он и внезапного нападения. Прошло то время, когда каратели разъезжали на лошадях да на велосипедах по деревням. Убивали, жгли, глумились над советскими людьми. Это тебе не сорок первый год — небольшой группой в лес не сунешься. Да и большому карательному отряду многое не по зубам, если в лагере все наготове. А бригада, а весь партизанский край, который и начинался отсюда, от Сухой Мили? Да и как тот карательный отряд пройдет незамеченным, если о его выступлении загодя дадут знать свои люди? А они повсюду! Бывал Антон на разных заданиях, заходил во многие деревни. С партизанами люди делились последним. А есть же такие в городах, о ком знают считанные люди. Скажем, в их отряде знают только командир, комиссар, "министр странных дел" да его хлопцы, и то, видно, не все.

Скучно, тягостно было Антону пасти коров. В лагере кто в поход собирается, кто из похода возвращается. Разбирают и чистят оружие — свое и трофейное. Учатся ставить мины. С кем-то беседует комиссар. А может, ожидается самолет с Большой земли — готовятся костровые, готовится группа встречи... Да мало ли дел в лагере?! Кипит, одним словом, жизнь. А тут жарься на солнце, загорай, Антон, коровам хвосты накручивай!

Время без серьезного занятия тянется томительно. Пастьбу коров Антон не считал занятием серьезным. Потому в мыслях и согласен был дежурить и два, и сколько угодно внеочередных нарядов на кухне, только бы не млеть под солнцем на Сухой Миле.

Ближе к обеду, в ту пору, когда гонят коров на ранки, пришли повариха Матруна и санитарка Вера. Подоили тех, что доились. Из десяти коров таких, поди, пяток только и было. Остальные яловые или запущенные. Этих в первую очередь ждет котел, потому что нужно, чтобы хоть раз в день еда у партизан была сытной.

Матруна, подоив первую корову, налила по чашке молока Антону и своей Топе, которая сегодня была у него в подпасках. Хлеб у пастухов нашелся. Они достали свои припасы, принялись обедать.

Работы у Матруны-поварихи хоть отбавляй. Едоков хватает. Да по большей части все молодые — съедят и добавки просят. Завтрак, обед, ужин — по расписанию. Только сама война не знает расписаний. Приходят хлопцы ночью, приходят под утро — давай поесть. А если приносят с собою раненого, то надо, чтоб и горячая вода была.

Бывает, правда, так, что, вернувшись с задания, партизаны на кухню и не заходят. Не до еды им, с ног валятся. Тут добрести бы до своей землянки, упасть на нары, уснуть. Но Матруна все равно на ногах. Кому положено, пускай идет с докладом к командиру в штабную землянку, кто — спать, а ее обязанность быть готовой накормить хлопцев с дороги. Если дело под утро — Матруна принимается растапливать печь-плиту. Сухие дровишки на растопку у нее всегда под рукой: разложены на комельке.

Печь-плита с несколькими вмазанными котлами — под широким навесом на столбах. Здесь же, под навесом, стоит несколько длинных столов из неструганых досок на ножках-крестовинах. С первых теплых дней до глубокой осени кухня служит и летней столовой.

Главная распорядительница здесь — Матруна. Помогают ей партизаны из наряда. Помогает и дочь Топя...

Женщины подоили коров. Ведра обвязали поверху белыми платками из парашютного шелка, чтоб молоко не расплескивалось. Ушли в лагерь.

Тоня осталась.

Их, мать с дочерью, партизаны нашли однажды вблизи сожженной деревни. На деревню рано утром налетели каратели. Согнали всех жителей в здание начальной школы и подожгли его. Люди ринулись в окна. Застрочили пулеметы. Но люди все равно вываливались из окон, пускались бежать в поисках спасения от огня и пуль.

Спаслись только Матруна с Тоней. Они в числе первых выскочили в окно. Сперва мать вырвала из тесноты девчушку, подсадила ее, потом перевалилась через подоконник сама. За ними бросились остальные.

Им повезло. С той стороны, где было окно, огромными клубами слался по земле дым. Побежали вместе с дымом. И каратели, не целясь, палили в дым. Падали убитые и раненые. О них спотыкались и тоже падали живые.

Многим удалось отбежать далеко. Один мальчонка лет пяти, в штанишках со шлейкой через плечо, добежал до самой конопли. Да не успел скрыться в ней: на меже скосила его фашистская пуля. Матруна его видела. Когда все стихло, под вечер она вышла из конопли посмотреть, что натворили фашисты. В конопле партизаны и нашли ее с Тоней. Матруна заикалась, не могла вымолвить слова, а девочка жалась к матери и беззвучно плакала.

Как бы ни крутила война людей, как бы ни ломала, что ни делала с ними — они выстоят. Конечно, это касается не всякого человека. Немало согнутых, скрюченных, сломанных телом и душой... В жизни, как в снопе жита. Разные там соломины. Но больше всего — прямых.

Война — явление временное, преходящее. Естественное состояние человека — в мирном труде и заботах. Даже на войне человек по-мирному устраивает свой быт. Разве что ежедневно, а то и ежечасно строит ему помехи все та же война...

Антон не знает о существовании такого взгляда на войну, такой философии. Но душою он чует, что это так. Глазами видит, что так, и радуется этому.

Вот и Тоня, дочь их отряда, горевшая, но не сгоревшая в огне, видно, забыла уже все пережитые ужасы, мурлычет что-то под нос и плетет веночек. Второй. Первый уже на голове.

Размышляет об этом Антон, а самого догадки сверлят: и что от него нужно "министру странных дел", их начальнику разведки? Что он затеял? Как только заступит дежурным по отряду — готовь, Антон, пугу. Коров пасти. Это сейчас коров. А пока не заболел и не лег в госпитальную землянку пастух, все время посылал его в караул на заставы. И не глупый же вроде хлопец, чтоб придираться без дай причины за кличку, прилипшую к нему, как смола, с легкой Антоновой руки. Да и не нарочно ведь было сказано. Недослышал Антон, о чем говорили хлопцы, переспросил. А получилось так, будто с умыслом переврал фразу. И пошло-поехало — дай только что-нибудь свеженькое на язык! — по всему отряду: "министр странных дел" да "министр странных дел".

А чтоб знать, откуда это взялось, надо рассказать по порядку да и немного назад заглянуть.

Весной сорок первого года немцы решили открыть в некоторых деревнях школы. Открывалась такая школа и в Яминске, где формировался полицейский гарнизон. Направили туда из Лугани привезенного откуда-то учителя. Его по дороге перехватили партизаны — тогда еще небольшая группа из партийных и советских активистов, ушедших в лес, и окруженцев.

Назавтра с документами этого учителя, никому ни о чем не сказав, никого не поставив в известность, Петро Стежка исчез. В группе забеспокоились. Стежка казался всем человеком надежным, проверенным, а тут — на тебе! На всякий случай сменили стоянку.

А в это время Стежка с солидным видом учителя сидел напротив коменданта Лугани и, как позже рассказывал сам, вел "переговоры".

Пан учитель жаловался, что в школе выбиты окна, полицаями поломаны парты. Нет тетрадей и учебников.

"Как учить, герр комендант?" — вопрошал Стежка.

Комендант кое-как ворочал языком по-нашему и потому отослал переводчицу. Вел переговоры сам. Пообещал, что начальник полиции повынимает стекло из окон в домах "большевиков", мужики отремонтируют парты. Потрясая в воздухе пальцем, сказал:

"Глафное учить дети великий любоф к великий Германия. Яволь?"

"Яволь, герр комендант. Понял, — ответил Стежка. — А читать-писать как же?"

"Читать — мало. Немношко учить читать. А шрайбен, писать — никс, не нушно. Яволь?"

"Чуть-чуть научить читать, а писать — так чтоб и расписаться не умели. Хорошо, я понял. А арифметику по какому учебнику преподавать?"

"Учебник по арифметик тут, — постучал себя комендант пальцем по лбу. — Таплица умношения".

"Ага! — Стежка обрадовался, что понял коменданта. — Арифметику, значит, не выше таблицы умножения?"

"Я, я! — закивал довольный понятливостью учителя комендант. — Не выше таплицы умношения".

Петро Стежка рассказывал партизанам после того, как отбыл в шалаше арест за свое самовольство, что ему тогда захотелось умаслить коменданта до конца и он попросил, чтоб ему дали побольше портретов Гитлера.

Комендант прогугнил — "гут, гут!" — хорошо, хорошо! Из соседней комнаты вынес и торжественно вручил Стежке большой сверток портретов фюрера. Отметил пропуск и вскинул руку:

"Хайль Гитлер!"

"Хай!" — бодро махнул рукой Стежка и направился к двери.

Комендант смотрел ему вслед. А Стежка мысленно крестился: "Спаси и помилуй!" — он думал, что комендант смотрит не в спину ему, а на вешалку-стояк у двери. На ней висел плащ коменданта. Когда Стежка вошел в кабинет и огляделся, то заметил в кармане плаща рукоять пистолета. И вот, когда комендант выходил в соседнюю комнату, он кошкой метнулся к плащу, выхватил из кармана пистолет, сунул себе под пиджак за ремень.

Будь ты неладно! Это оказался не пистолет, а ракетница! Но не скажешь же: "Извините, герр комендант, не знал, что это ракетница. Возьмите ее назад, она мне нужна, как в мосту дырка".

Вышел за дверь, подался по коридору. Хотелось пуститься наутек, пятки так и жгло. Однако с важным видом, с высоко поднятой головой, как и надлежало человеку, побывавшему на приеме у коменданта, дошел до вестибюля.

О, проклятье! — с крыльца в вестибюль вошел часовой. А если ощупает? Ощупывал же, когда Стежка шел сюда.

Стежка протянул часовому пропуск и хотел было бочком-бочком проскользнуть мимо него. Так проходишь мимо злой собаки: сперва ластишься — тютька, тютька, славная, хорошая, а прошмыгнув, обернешься и плюнешь: "Чтоб тебе подохнуть, псина!"

Часовой взял пропуск, поинтересовался, показав на сверток:

— Вас ист дас?

Петро развернул сверток и ткнул часовому под нос портреты Гитлера.

Тот махнул рукой: проходи!

Не подавая вида, что торопится, Стежка свернул портреты и вышел на крыльцо. Жадно глотнул воздуха. Как из омута вынырнул. Осмотрелся. У стены возле крыльца стояли велосипеды.

Еще не зная, с какой целью он это делает, Стежка спустился с крыльца, подошел к велосипедам. Облюбовал один. С закрученным, как рога у барана, рулем, с блестящими ободьями. Слева на руле было круглое зеркальце, а к нему прикреплен красный флажок с белым кругом посередине и черной свастикой в этом круге.

Неторопливо, по-хозяйски Стежка осмотрел велосипед. Сверток с портретами прижал жесткой пружиной багажника. Вывел велосипед за угол. Встал на педаль, разогнался и забросил ногу. Поехал по улице. Все быстрей и быстрей. Свернул налево, на Обчин. Вот тут, что называется, дал газу. Только песок шелестел под шинами.

Ружев, командир группы, из окруженцев, задал тогда Стежке доброго жару. И поделом. Кто так поступает? Каждая операция должна готовиться, должна приносить какую-то пользу. А это зачем? Чтобы показать свое молодечество? Так его надо показывать с головой, не идти на необдуманный риск, который мог стоить Стежке жизни. Как пить дать! Стоило коменданту вызвать к себе чиновника, посылавшего накануне того учителя в Яминск, и все бы обнаружилось. Из кабинета коменданта Стежку поволокли бы прямо в СД. Или если б чиновник увидел из окна, что кто-то поехал на его велосипеде — а велосипед, как выяснилось позднее, принадлежал именно ему, — тот же конец. Прощайся с белым светом, Стежка!

"Не было мишеней, не по чем было стрелять. Я и решил раздобыть портретов Гитлера, а заодно и наладить личные контакты с комендантом. Провести переговоры", — дурачась, говорил Стежка. Да и какие серьезные доводы мог он привести в свое оправдание?!

"Как министр иностранных дел", — заметил Коля Ветров, окруженец, родом из Хабаровска.

Вспоминали Стежку и недавно в кухне-столовой. Разведчики Даликатный и Коля Ветров рассказывали партизанам, как они выходили из майской блокировки. Было это по ту сторону Зыслава. Прорвалась бригада, прорвался отряд. Отряд прикрывали разведчики во главе с Петром Стежкой да так и остались в кольце. Залегли в густом, высоком папоротнике. Немецкая цепь приближалась. Солдаты поливали впереди себя из автоматов. Летели срезанные пулями ветки, осыпалась с деревьев кора. Грузный топот ближе и ближе. Вот уже ломается, шуршит под сапогами папоротник. Немец в каске, с автоматом в волосатых руках чуть не наступил на Петра. Тот смотрел ошалевшему немцу в глаза. Смотрел ему прямо в лицо и зрачок пистолета в руках у Стежки, рядом с которым лежали с автоматами наготове Даликатный и Коля Ветров.

Движением пистолета Стежка приказал немцу: иди прямо и — тс-с-с! — приложил ко рту палец.

Все это произошло так быстро, что немец даже не задержался, не сбился с ноги. Прошел между разведчиками, как по кладке, боясь наступить на кого-нибудь из них. А они, держа его на прицеле, поворачивались вслед. И немец знал, что, издай он хоть один звук, — его изрешетят...

"Только министр иностранных дел мог договориться в такой ситуации да наш Петро", — сказал Коля Ветров.

И тут Антона словно кто за язык потянул.

"Какой министр странных дел?" — переспросил он.

Как в сук влепил! Хлопцы захохотали. Им понравилось.

С тех пор и пошла по отряду кличка. А Антон пошел в пастухи. Раньше-то, бывало, Стежка брал Антона со своими хлопцами на задания. Дело, правда, делали они, а Антон был при них вроде подручного.

Он лежит в высокой траве. Ворочается с боку на бок — мешает пистолет в кармане. И пистолет каждый раз дает тот же Петро Стежка, когда идет Антон на Сухую Милю.

Спокойно, тихо лежит Антон. И коровы улеглись. Топя плетет венок. Мирная картина. Однако голова у Антона, как на шарнирах. Даже шея заболела. Вертит головой то и дело, выглядывает из травы, как гусак.

Привычка.

Леса Толя не боялся. И все же лес, в котором ему предстояло заночевать, был чужим, незнакомым, а потому угнетал его и слегка тревожил.

Мальчик шел целый день. Сперва — по знакомым дорогам и тропкам. Перед поселком кирпичного завода свернул в обход. На завод партизаны заходили и заезжали, но стоять там не стояли. И вообще, мало ли какая неожиданность может подстерегать? Можно и на врага нарваться. Лучше обойти поселок, как он обходит встречные деревни. В то же время надо держаться поближе к деревням и поселениям. Возле них скорее встретишь партизан, чем в заброшенных, глухих лесах. Не станут же они сидеть пустынниками, без хлеба, без сведений о том, что делается на дорогах и в гарнизонах. Так Толя понимал. И понимал правильно.

Он окончательно и твердо решил пойти в партизаны и мстить за мать. К дядьке Кондрату и тетке Параске не пошел. Не захотел быть нахлебником. Сказать по правде, дядька Кондрат и тетка Параска обидели его своим предложением. Мать схватили немцы. Это верно. Но у него была хата, на огороде росли молодая картошка и капуста, огурцы. Под поветью сложена верста дров. До зимы можно было навозить еще такую же версту. Что он, один по прожил бы? Ему тринадцатый год! А его сочли за маленького, пожалели, предложили: иди жить к нам. Конечно, ему было тяжело и он в самом деле замкнулся, внутренне оцепенел. Тетка Параска угадала. Он решил не плакать. Мать не раз говорила после того, как приезжали из гарнизона, из Лугани, обобрали их до нитки и самих непонятно как оставили в живых, что надо жить. Сжать зубы, но жить, не радовать чужой глаз своими горькими слезами.

Оставшись неожиданно без матери, думая о ней, он принял решение мстить. Он сам себе командир. Он дал себе такой приказ — он его и выполнит.

Первым делом надо найти партизан, а среди них — Денисова Рыгора.

Выйти он хотел на Черневичи, лесную деревню, или на Сухую Милю. Где-то там, слыхать, стояли партизаны. И Сухая Миля и Черневичи были к югу от Березовки. И он старался идти так, чтобы все время мох на комлях старых деревьев был у него за спиной. Кажется, шел правильно, заплутать не мог.

Пока не зашло солнце, держался вблизи от дороги. В лесу такой порою быстро темнеет. А ночью, натыкаясь на деревья, далеко не уйдешь. Потеряешь ориентир, заблудишься. Вдобавок предательски трещат под ногами сучья, которых не видишь и не перешагнешь. Треск разносится, кажись, по всему лесу... Он немного удалился от дороги, вступил в старый ельник. Под высокими толстенными елями почему-то мало было иголок, почти голая земля. Деревья, обгоняя друг дружку, рвались ввысь, к лучам солнца. Прямые, звонкие. Стволы гладкие. Ветки начинались высоко над землей.

Спрятаться было негде. Однако Толя нашел себе местечко — под высокой елью, росшей среди мелколесья. Поднял, почти отодрал от травы нижние лапы и пролез к комлю. Лукошко, взятое из дому, поставил в сторонке. В лукошке был узелок с отварной картошкой и луком. Торчал воткнутый меж прутьев нож. Лежало несколько боровиков, срезанных по дороге. Сверху все это было прикрыто пиджаком.

Впотьмах нашел узелок и слегка утолил голод. Потом надел пиджак, поднял воротник и лег головой к лукошку. Свернулся калачиком.

... Проснулся — было еще темно. И холодно. И кто-то где-то плакал. Видно, его и разбудил этот плач. Потом все тот же "кто-то" принялся хохотать. Громко, на весь лес.

Сделалось жутко.

Хохот шел из высокого хмурого ельника. Оттуда же долетали шорохи, шуршание веток. Попискивала какая-то пичуга.

Осторожно, чтоб не выдать себя, Толя отвернул лапку, посмотрел в ту сторону. Прямо на него были нацелены два желтых фонарика. Так ему показалось. Один, а рядом — второй. Фонарики не мигали, но и света от них не было. И Толя догадался, что это филин-пугач.

У него отлегло от сердца. Но дрожь не унималась. От холода и от этого жуткого хохота. Обычно филины хохочут и плачут ранней весной.

Попытался уснуть снова. Лег на едва прогретое его телом место. Но так и не уснул до самого утра.

Солнце встало яркое, теплое. Заблестела роса на траве, на кустах, переливалась искорками в сетях паутины. На ходу тотчас промокли ботинки. Штаны намокли до самых колен. От утренней свежести мелко лязгали зубы.

Он опять шел вдоль лесной дороги на юг. Вскоре должен был показаться большак. Толя сбавил шаг, чтобы невзначай не выскочить на него. Рассказывали, что у перекрестков и мостов — немецкие дзоты, а там, где их нет, часто бывают засады. Если засада снялась, то после пев остаются цепочки следов на росистой траве.

Мальчик долго лежал в кустах перед большаком. Наблюдал. Дорога была пустынна. По ней никто не шел, не ехал. Солнце поднялось высоко, высушило росу, а он все не отваживался пересечь дорогу. Тишина настораживала. На той стороне, как и на этой, возможно, никого и не было, но Толя немало наслышался о том, как неосмотрительность губила людей.

Большак он перебежал за поворотом. Прикинул, что если его здесь и увидят, то только с одной стороны. Это не то, что на прямом участке, где ты открыт справа и слева... И "перебежал", пожалуй, не то слово. Перелетел, как на крыльях. И долго-долго еще бежал, уворачиваясь от деревьев, продираясь сквозь заросли. Спотыкался о корни, о кочки. Бежал, пока не перехватило дыхание.

Потом пошел. Пошел смелее, уверенней. Ждал, что рано или поздно его окликнут и он бросится на этот оклик. Его встретят, либо он встретит тех, кого ищет.

Где-то уже за Черневичами на проселочной дороге догнал человека. Одежда на нем была потрепана. Рукава темного пиджака почти оторваны. Из дыр торчала белая вата. Под глазами — синяки. Верхняя губа подпухла. Глаза смотрели как-то отчужденно и в то же время остро, цепко.

Все это Толя увидел, когда поравнялся с ним. А сначала наблюдал за человеком на расстоянии. Шел тот размашисто, твердо, будто спешил по важному делу и боялся опоздать. На песке оставались глубокие вмятины от толстых каблуков и подметок. Сапоги, видно, были новые или недавно подбитые. Подтвердилось последнее: сапоги на ногах у человека были поношенные.

Человек вдруг остановился, стал поджидать Толю.

— Ну, подходи, подходи, не бойся. Нечего прятаться и следить за мной. Я тебя толю давно заметил.

— Добрый день, — нерешительно поздоровался Толя.

— Добрый день. Пусть будет добрым. Для тебя и для меня. Ты куда идешь?

— Никуда, — ответил Толя.

— Вот и я туда же. Пойдем вместе.

Пошли. Толя едва поспевал за человеком. Тот это заметил, сбавил шаг. Посоветовал снять пиджак и снял сам, перекинул через левую руку. Белая рубашка у него была в бурых пятнах крови. Воротник оторван. Что он, из пекла удирал? Похоже, что так оно и есть. Видно, держали его там за руки и за ноги, а он рвался и вырвался, чтобы идти теперь проселками вместе с Толей.

— Дядь, где это вас так били и изорвали на вас все? — спросил Толя.

— Давай лукошко поднесу, — вместо ответа предложил человек. — По грибы ходил? — спросил, заглядывая в лукошко, где лежало несколько вчерашних боровиков.

Толя не знал, что ответить.

— ...остается одно: мать послала коня искать. Конь порвал путо, и невесть где его волки носят. Нет? Нет. А-а-а, телушка! Ну конечно, телушка! Такая черненькая с белой лысинкой. Может, видели? — говорил человек.

Он заметил, как при упоминании о матери, мальчик помрачнел. Спросил:

— Нет мамы?

— Нету. В Слуцке в облаву попала. В Неметчину увезли.

Незнакомец положил руку Толе на плечо, стал утешать:

— Не горюй, брат. Все будет хорошо. Вчера и я не думал, что жив останусь. Да видишь — жив-здоров. — Он пытался улыбнуться, но подпухшая верхняя губа только искривила рот. — И меня вчера везли. Из камеры смертников. Меня и товарища моего, Радкевича. Мир-гору слыхал? Вот там поблизости и высадили нас. Дали в руки лопаты, и погнал нас конвоир могилу копать. Шофер в кабине остался. Выкопали по пояс. Радкевич остался в яме песок подгребать, чтоб нам помягче лежать было, — верхняя губа его опять повела рот в сторону, — а я вылез, говорю конвоиру: "Пан, погляди, хватит ли?" Нагнулся конвоир заглянуть да так и полетел в яму. Лопата у меня в руках была. Радкевич схватил винтовку конвоира, выскочил. Побежали. Пока шофер опомнился да стрелять начал, мы далеко уже были.

— А где теперь Радкевич? — в возбуждении спросил Толя.

— К семье заскочил. Чтоб вместе с семьею в лес идти. А у меня — никого. Из-под Греска я. Расстреляли немцы мою семью. Один остался. Фамилия моя Безбородько. А тебя как звать?

— Толя.

— Так что, Толя, идем мы с тобою вместе в это самое "никуда". Идем правильно. Мне Радкевич рассказал дорогу. Он со здешними хлопцами был связан.

Вышли на заросшее, запущенное поле. Посередине его паслись коровы. Поодаль от них стояла на коленях девочка и что-то собирала, наклоняясь то в одну, то в другую сторону. Похоже, рвала цветы. Направились к ней. И тут из травы навстречу им поднялся мужчина с пистолетом в руке.

— Стой, хлопцы! Дальше ходу нет.

— Братка! — бросился к нему Безбородько, раскинув руки для объятия.

— Погоди обниматься. Успеем. Лучше подыми-ка руки. И ты, — приказал Толе.

Обшарил карманы Безбородько, окинул взглядом Толю, заглянул в его лукошко.

— Можете опустить руки. И вот по этой тропочке — прямо. А я — за вами... Тоня! — крикнул он девочке. — Побудь пока одна. Я скоро вернусь.

Антон повел задержанных на партизанскую заставу.

Все, кто попадал в отряд сам по себе, проходили проверку. Таков был порядок, так диктовала необходимость. Потому что фашисты часто засылали к партизанам своих агентов. Особому отделу, разведке работы хватало.

Петро Стежка через своих людей скоро узнал о расстреле у Мир-горы. Подтвердил и Радкевич. Он находился теперь в соседнем отряде их бригады, с партизанами которого был связан до ареста.

Безбородько зачислили бойцом во второй взвод. На задания пока не ходил. Долечивался в госпитальной землянке.

А Толю знал Денисов Рыгор.

Когда их привели с заставы в лагерь, Рыгор увидел мальчишку, поторопился навстречу. Как обычно, протянул руку. Сказал конвоиру: "Этот со мной" — и повел в свою землянку. Там было несколько человек, и он сказал, уже обращаясь сразу ко всем, не выделяя кого-нибудь одного: "Вот, хлопцы, сын той самой тетки Катерины".

Светловолосый хлопец в немецких брюках и сапогах, в табачного цвета кителе, подпоясанном ремнем, на котором висела кобура с пистолетом, стоял посреди землянки. Он что-то говорил, а остальные слушали. Хлопец был одних лет с Рыгором.

Когда Рыгор и Толя по ступенькам из жердей почти скатились в землянку, он умолк. С любопытством смотрели и все, кто его слушал.

Светловолосый — это был, как позднее узнал Толя, Петро Стежка — подбоченился, явно кому-то подражая, и произнес: "А ну, покажись, сынку!"

Толя смутился. Он ждал, что партизаны обрадуются ему, как он сам обрадовался, добравшись до них, станут расспрашивать, сочувствовать и жалеть его.

Ничего подобного не произошло. Задали всего несколько вопросов: как шел, что видел, кто их задержал и кто привел в отряд. Потом Стежка распорядился отвести его на кухню, накормить у тетки Матруны. "А там посмотрим, куда тебя пристроить", — сказал и сам вместе с Рыгором и Толей пошел вдоль землянок в другой конец лагеря, где под навесом стояла печь-плита с несколькими черными котлами, а поодаль, под тем же навесом, тянулись длинные столы.

Пока Толя ел, а Стежка прохаживался вдоль столов, Рыгор отнес с кухни в землянку-баню пару ведер горячей воды. Там после Толя помылся.

Видимо, Петро Стежка, прохаживаясь меж столов, думал, куда его, как он говорил, пристроить, да ничего путного так и не придумал, потому что назавтра уже не Рыгор, а он сам привел Толю к тетке Матруне на ту самую кухню...

Тут, как считает Толя, он и прозябает. Что у него за работа? Таскает воду из колодца, на пару с Тоней чистит картошку. А чаще с дядькой Антоном пилит и колет дрова. Дядька Антон — как понял Толя — был в отряде главным по хозяйственной части. И, как показалось ему, тяготился своей работой. Был ею недоволен. Вот и сейчас он сидит, без пояса, на еловом чурбаке, курит самокрутку, смотрит, не отводя глаз, в одну точку.

Толя прослеживает его взгляд и видит: на ближнем столбе под навесом висят винтовка и дядькин ремень с патронташем.

— А ты дровосек ловкий. Получается у тебя, как дважды два — четыре, — хвалит Толю дядька Антон.

От такой похвалы кисло на душе. Еще кому-нибудь вздумается штатного дровосека из него сделать. Не за этим он сюда шел.

Как прежде давали названия деревням и городам? А вот так. Возникло поселение, скажем, на берегах рек Немиги и Свислочи. Облюбовали его люди, часто съезжались сюда. Мену устраивали, товарами менялись. Кто мед, воск привозил, кто звериные шкуры, веревки из конопли, льняное масло и семя, гончары — глиняную посуду, бондари — тоже посуду — из дуба да клена. "Куда поплывешь? — спрашивали у человека. "В Менск", — отвечал тот.

Прослышали купцы в далеких краях, что есть где-то за тридевять земель удивительный город. Сто раз горевший, да не сгоревший. Завоеватели не раз на его богатства зарились, с огнем и мечом шли. А он устилал ими, как снопами, землю, и текла тогда Немига чужою и своей кровью. Да, в самом деле город был удивительный. Сожженная птица Феникс возродилась из пепла, стоило лишь подуть ветерку. И город тот, словно птица Феникс, вставал из пепла еще красивее, чем был... Так и пошла слава про стольный Менеск — Менск — Минск.

А Брест пошел от бересты. Много когда-то берез белостволых было вокруг первого поселения. Его и окрестили Берестьем. В Турове любили турий рог с медовухой пустить по кругу, Пинск от Пины нарекся, а Случеск — Слуцк от реки Случи...

Замошья, Залесья, Загрядья, Загалья строились за моховинами, за лесом, за темной грядой, за большой просекой — галом, прогалиной.

Просто давали названия. И в этой простоте была мудрость. Тут тебе и история и география заодно. И каждый мог сказать, откуда он, в какой земле его корни.

А тому Берестью или Загалью честь была и есть великая, если кто-то вылетал из его гнезда и орлом кружил над миром, добывая им и себе славу. Добывая славу Родине. С Берестья или Загалья Родина только начинается, а всю ее не окинуть глазом даже с высоты орлиного полета. И все сыны и дочери для нее одинаково близки и дороги. Как пальцы на руке — больно, который ни порежь...

Загалье по меркам этой лесной стороны — деревня большая. И та самая прогалина от нее далеко, а так все леса да леса.

С начала войны немцы сюда не совались. Председатель Загальского сельсовета Корнеев сразу же организовал партизанскую группу. На ее базе стали расти отряды. Возникли бригады. Теперь это центр партизанского края. Недалеко от деревни, на острове Зыслав, — первый партизанский аэродром, где садятся самолеты с Большой земли. Привозят оружие, лекарства, газеты. Забирают тяжелораненых. Отсюда отправляли в Москву деда Талаша, отсюда летают в столицу Родины партизанские генералы.

В Загалье над зданием сельсовета не опускался красный советский флаг. Трепещет он и сейчас. В деревне работает школа.

Все ученики сидят в одной большой комнате с тремя рядами парт. За первыми — самые маленькие. Учительница ходит по комнате, рассказывает ребятам, как велика их Родина. Летом над нею никогда не заходит солнце. И малыши, и многие из тех, кто постарше, диву даются: как это может быть, чтоб не заходило солнце? А еще интереснее услышать, что есть земли, где полгода длится день, а полгода ночь. Это что же, полгода спать, раз такая долгая ночь? И уж совсем непонятно, как это там, где полгода стоит солнце, не может отогреться земля — вечная мерзлота.

Толя и Тоня ходят в Загалье в школу. От лагеря до деревни несколько километров лесом. Каждый раз их провожает кто-нибудь из партизан и ждет, пока кончатся занятия. Уроков бывает два или три. Лишь изредка четыре. С начала учебного года, с первого сентября, прошло примерно полмесяца. За это время несколько раз занятий не было совсем — прилетал фашистский самолет, бомбил Загалье. Ученики и учительница прятались в блиндаже, заранее вырытом на огороде. Блиндаж был надежный — поверх бревен лежал толстый слой земли. В последний налет где-то недалеко упала бомба. Земля вздрогнула. Все, кто был в блиндаже, едва устояли на ногах. Тряхнуло, как на большом возу сена, когда колесо попадет в выбоину.

Тоня рассказывала, что весной тоже повадился было к ним самолет. Прилетал почти каждый день. Сперва бомбил и обстреливал, а потом рассыпал листовки: сдавайтесь. По нему стреляли из винтовок, из автоматов. И хотя летал он низко, никак не могли сбить. Только вынырнет из-за леса с одного конца деревни и тут же прячется за лесом в другом конце. Тогда партизаны выбрали высокий дуб на отшибе, втащили на него несколько досок, оборудовали площадку. На ней бронебойщик с противотанковым ружьем поджидал фашиста. А тот — словно почуял опасность — не прилетал. Партизан несколько дней дежурил на площадке и под дубом. И самолет все же прилетел, и тот пэтээровец сбил его.

В последний раз, едва кончилась бомбежка, дети с учительницей вылезли из блиндажа. Фашист ничего не поджег — нигде не горело. Только с корнем вывернуло сухой вяз на огороде за школой. На вязе была буслянка — гнездо аистов. И пара бездомных, аист и аистиха, кружили над тем местом и не знали, куда им сесть...

Учебников и тетрадей в школе не было. Широкую черную доску разделили мелом на четыре части — по числу классов. В первой колонке — первый класс. Там были написаны буквы, и малыши вместе с учительницей заучивали их: "А-а-а", "Б-э-э", "В-э-э"... Во второй колонке второй класс решал задачки. В третьем было письмо, а в четвертой колонке рисовали — в четвертом классе шел урок рисования.

Урок пения был общий для всех. И уроки истории и географии тоже. Учительница рассказывает о далеких странах. О теплых морях, о пальмах, о том, что там никогда не бывает зимы.

Кто-то из младших поднимает руку. Учительница поначалу не замечает, и рука тянется из широкого рукава рубахи все выше и выше — до самого локтя. Но вот учительница заметила.

— А там немцы есть? — спрашивает первоклассник.

Вся мелкота так и покатывается со смеху: ну где это видано, чтоб не было немцев?!

В конце уроков кто-нибудь из старших начисто вытирает доску, и учительница пишет на ней слова, а все хором повторяют: "Ма-ма", "Ро-ди-на". Последнее предложение длинное, целых три слова, но его знают наизусть даже первоклассники. Учительница только начинает писать первые буквы — а пишет она быстро, сам, кажется, никогда так не научишься, — как дружный хор декламирует: "Смерть немецким оккупантам!" И восклицательный знак в конце.

Чем дольше Толя находился в отряде, тем сильнее его брала тоска. У всех есть дело и занятие, а он, как ему показалось, чужой здесь, сам по себе. Помогал по кухне, по просьбе Петра Стежки разыскивал кого-нибудь в лагере. Рыгор научил его разбирать и собирать винтовку, и он теперь проделывал это с завязанными глазами. Были и другие поручения и занятия. Но все это такая мелочь, что не хотелось вспоминать. И все это было не постоянное, случайное — просто он, Толя, случайно оказывался у кого-нибудь под рукой или перед глазами. А он же не ради этого шел в партизаны. Он вспоминал отца, который где-то сражается изо дня в день на фронте. Еще чаще приходила на память мать. Было жутко слушать рассказы партизан об издевательствах фашистов над пленными, над теми, кого угнали в Германию. Там и его мать. Стоило подумать о матери перед сном, как ночью она непременно снилась. Изможденная и почерневшая. Искусанная овчарками. Она тянула руки навстречу Толе, просила защиты, из глаз у нее лились слезы...

А он здесь сидит без дела.

Он, бывало, радовался, когда в хату к ним заходил Денисов Рыгор. Радовался, как старшему брату. Смотрел, как на чудо, как на человека оттуда, куда рвался сам.

И вот он здесь и ничего не делает.

Толя заводил об этом разговор с Рыгором, когда они встречались в лагере, когда Рыгор учил его разбирать и собирать винтовку. Говорил и два дня назад, когда Рыгор сам нашел его на кухне. Рыгор вроде бы прятал глаза от Толи. Спросил между прочим, не хочет ли он, Толя, полететь на Большую землю. Самолеты оттуда прилетают часто. На это Толя ответил, что он скорее пристанет к другому отряду, чем полетит на Большую землю. Рыгор обозлился: "Это в примы пристают, а у нас дисциплина". Умолк, задумался. Видно, припомнил разговор с тем или с теми, по чьему поручению он сейчас разговаривал с Толей. А Толя чувствовал, что душою Рыгор на его стороне, только не знает как, каким способом уговорить того или тех — Стежку, комиссара, а может, и командира Ружева, — чтобы Толю оставили в отряде и поручили ему какое-нибудь серьезное дело.

Беседа, в общем, не получилась. Ни о чем не договорились. Рыгор на прощание попросил Толю обождать, набраться терпения.

Толя не знал, что в тот вечер в штабной землянке Петро Стежка и Рыгор говорили о нем. Были при этом комиссар и начальник штаба. Командира отряда Ружева не было — его вызвали в бригаду.

Начальник штаба сидел в углу за столом над бумагами и вроде бы не слушал, о чем говорил комиссар с партизанами. Комиссар расхаживал по землянке, держась одной рукой за портупею, а второй размахивая в такт своим словам, как бы помогая себе говорить. Рыгор и Стежка стояли у стены, поворачивали головы вслед за комиссаром, слушали.

— ...Стало быть, зачислить к разведчикам Антона и Анатолия Ивановича? Ну, первый, по-моему, и числится в вашем отделении. А вот насчет Толи... что вам сказать...

— Да что говорить, товарищ комиссар, — у нас ему самое место! На фронте-то сыны полков есть. А почему у нашей разведки не может быть сына? — настаивает Петро Стежка. — Хлопец он смекалистый. Молчун малость, так нам это и на руку, в болтунах не нуждаемся. Он к нам за мать пришел мстить, а не бульбу чистить.

— Это точно, — подал голос Рыгор. — Хлопец мировой, знаю как соседа.

— Та-ак, — произносит комиссар, — один про мать вспомнил, на чувства, так сказать, бьет, второй соседство приплел, а там, если хочешь, и родственные отношения на помощь призовет. Все мы мстим. И за мать, и за отца, за сестру и брата — за всю Родину пашу. Подчеркиваю: мы! А не дети!

— Товарищ комиссар, мы не всех детей берем и не всех возьмем. Я предлагаю зачислить в наше отделение конкретного человека — Толю Ивановича.

Вечером дядька Антон разыскал Толю на кухне. Они с Тоней только что возвратились с Сухой Мили. Принесли грибов. Тетка Матруна почистила их, помыла и бросила в котел. От кухни исходил приятный грибной запах... Наколотили целую котомку и орехов.

Толя рассказал об этом дядьке Антону. Тот поинтересовался:

— Вы одни ходили на Сухую Милю или вас кто-нибудь сопровождал?

— Сопровождал Безбородько. Ну, тот, с которым мы в отряд пришли. Хотя нет, не сопровождал...

— Сопровождал — не сопровождал?.. Как это понимать?

— Мы с Тоней уже из лагеря вышли, когда его на тропке встретили. С винтовкой. Спросил, куда мы идем. Мы ответили: на Сухую Милю. Он обрадовался. Говорит: пойду с вами. И добавил: "Хочу взглянуть на дорогу, по которой с того света пришел". Застава нас пропустила туда и обратно, ни о чем не спрашивая. Знали там, видно, что мы должны идти.

— Ладно. А теперь пошли-ка к командиру отряда. Нас обоих вызывают. Я тебя уже заждался.

А начинался тот день, как обычно.

В выцветшем небо белой паутиной дрожало бабье лето. Солнце, еще довольно яркое, вело спор с осенью — под стеною хаты или на тихой лесной прогалине можно было погреться. Но от земли уже тянуло холодом.

Дядька Антон привел к началу уроков Тоню и Толю, сказал, что у него есть в Загалье свои дела и он зайдет за ними после уроков.

Так и сделал.

По широкой улице они пошли не в сторону отряда, как обычно, а в противоположном направлении.

— Этот урок я с вами проведу, — сказал дядька Антон Толе и Тоне, когда выходили со школьного двора. Сейчас он размашисто вышагивал впереди них по улице.

Миновали сельсовет. Алый флаг над зданием едва заметно колыхался — день был безветренный. Но Толе показалось, будто он услышал упругий трепет кумача. Как под порывами ветра. Возможно, то же самое почудилось и дядьке Антону: быстрым движением правой руки — левой он придерживал за ремень перекинутую через плечо винтовку — поправил кепку и прошел чуть ли не строевым, как перед знаменем, поднятом на флагштоке в лагере. Да и Топя в своем вязаном сером джемпере словно подросла, постройнела.

За сельсоветом свернули в улочку налево и возле третьего дома остановились.

Калитка во двор стояла нараспашку. Открыты были и два низких широких окна, под которыми выложенная кирпичом дорожка вела к кирпичному крыльцу. По дядька Антон не повел их дальше. Посмотрел на часы.

— Рано еще. Давайте присядем, обождем, — сказал он.

Сели на толстую ошкуренную колоду, лежавшую у забора. Дядька Антон снял кепку и вытер ею потное лицо.

— А я больше в школу не пойду, — сказал вдруг Толя.

— Это, брат, для меня не новость, — натягивая на голову кепку, отозвался дядька Антон. — Было ясно, как дважды два — четыре. Я только ждал, когда ты об этом скажешь. Сам. Вот ты и сказал. Если разобраться, так что тебе делать в этих четырех классах, если на добрый лад уже все семь надо бы кончать. По возрасту, поди, так оно и будет, а?

— Так, — ответил Толя.

— Вот видишь... И Тоне незачем ходить сюда. Что, у нас в отряде учителей мало? Хотя бы твой земляк, Рыгор. Он же, поди, когда показывает, как разбирать и собирать оружие, не только о нем говорит? Рассказывает, надо полагать, почему оно стреляет, как и чем гонит пулю из ствола, почему мина или снаряд взрываются?..

— Конечно.

— ...Тут тебе законы физики и химии. Географию, ближайшую, известно, мы своими ногами изучаем. И измеряем. Из истории надо непременно знать и Петра, и Наполеона, и Октябрьскую революцию, потому как мы — ее продолжение. Вообще-то, много надо знать. А ты листовки, газеты читай. Тоже история. Ну, чего смотрите на меня? Точно вам говорю, как дважды два — четыре: и наше время станет для кого-то там историей.

Он помолчал, потом, припомнив что-то, продолжал:

— Вы не подумайте только, что я вас от пауки отваживаю. Знания его как нужны! Всем! И воевать без пауки никак невозможно. Кто ты без военной науки? Живая мишень! Вот и выходит: ежели ты на войне — а она может в тебя из-за любого куста выстрелить, — перво-наперво воевать учись. Так что правильно ты решил — воевать! Как ни горько, а правильно.

— Ой! — воскликнула Тоня. — Смотрите!

Толя мотнул головой влево-вправо, а дядька Антон схватился за винтовку, зажатую меж колен.

— Да нет же, нет! На землю посмотрите. Вот! — Тоня показала себе под ноги.

По утоптанной земле ползала муха, а верхом на ней сидела оса. Муха металась туда-сюда, но сбросить ношу никак не могла.

— Это оса-наездница, — усмехнулся дядька Антон. — Она меньше обычной. И в талии потоньше — видите? А ноги у нее длинные, как ходули. Обычные осы свои гнезда на куст вешают. Есть еще и земляные. Для тех норы барсук рост.

— Как это? — удивилась Тоня.

— Ну, не специально, конечно, не по заказу. Барсук корм ищет — ямку или нору выгребает, а земляные осы их занимают потом.

Оса-наездница между тем пристраивала муху себе под брюшко, перебирала ногами, пробовала крылья.

— Смотрите, муха уже не шевелится. Значит, оса оглушила ее своим ядом, а то и убила. Теперь понесет ее в свое гнездо где-нибудь в сухом дереве или в стене. Запасы делает.

И правда, оса-наездница повертелась, покружилась, погудела крыльями и — сама маленькая, раза в полтора меньше мухи, — оторвала ту от земли и полукругом тяжело пошла вверх. Полетела.

— Сердце здоровое и крыло сильное, даром что как пушинка и светится насквозь, — заметил дядька Антон.

— А разве у осы есть сердце? — спросила Тоня.

Тут уже и дядька Антон усомнился. Пожал плечами и сказал:

— Думаю, что у всего живого сердце должно иметься. Толя, а ты как думаешь?

Толя ничего не ответил, а дядька Антон вздохнул:

— Да, брат, да. Все вроде люди с сердцами, но не о каждом скажешь, что есть оно у него, сердце... Так, стало быть, про осу. У нее сердце крепкое и крыло сильное. И самолет на этом же принципе построен. Это как дважды два — четыре! Чтоб сердце, мотор то есть, было крепкое и крыло легкое. От них и зависит, сколько самолет поднимет и с какой скоростью полетит.

— Дядька Антон, входите! — крикнули из окна хаты.

— Пошли! — Дядька Антон встал, закинул за спину винтовку.

Поднялись с колоды и Толя с Тоней. Вошли в калитку, миновали двор, поднялись на кирпичное крыльцо, оттуда попали в сени, а из сеней — в большую светлую комнату с открытыми окнами.

В комнате было трое: средних лет мужчина, молодая девушка и совсем юный, почти Толин ровесник, паренек. Стояли два стола: в одном углу и в другом. Вдоль стены напротив окон — тоже не то длинный высокий столик, не то специальная подставка. На ней — плоская машинка с круглым черным валиком.

Из-за стола у двери встал мужчина, пожал руку дядьке Антону.

— Смелее проходите, не стойте в дверях. Сразу и начнем нашу экскурсию. Для Толи и Тони, не так ли?

— Они самые, — подтвердил дядька Антон.

— Здесь, товарищи, — обращаясь к Толе с Тоней, слегка официально, слегка торжественно начал мужчина, — помещается партизанская типография. Сегодня выходит свежий номер нашей газеты. А начинается она... гм... — замялся мужчина, — газета, особенно партизанская, начинается... даже трудно сказать где. Ну, скажем, за линией фронта. По радио, — он показал на радиоприемник, — слушаем сводки... Начинается во вражеских гарнизонах. Да-да. Пишем мы о том, как фашисты грабят, истязают мирное население. Начинается в партизанских отрядах товарищей Н., М., Т... По первой букве фамилии командира. О боях, об успехах своих товарищей пишут нам партизаны. На этой штуке, — он показал на пишущую машинку, стоящую у него на столе рядом с радиоприемником, — материалы перепечатываем и сдаем в набор Люсе...

Девушка улыбнулась. Она стояла у длинного узкого стола напротив. Над столом висела большая сумка из зеленого брезента, с двумя крыльями понизу, чем-то напоминающая окно с раскрытыми ставнями. Эту сумку удобно переносить. Снял со стены, сложил "окно" створка к створке, пристегнул "ставни", ремень за плечо — и пошел. С таким расчетом она, видно, и была сшита. Застегивались и все кармашки внутри сумки. А было их много. Над каждым кармашком — нарисована соответствующая буква.

Люся заглядывала в напечатанный на листке бумаги текст, а рука ее, словно зрячая, брала нужную букву из кармашка, в котором та находилась, приставляла одну к другой на железной с двумя стенками дощечке. Дощечку держала в левой руке. Металлические буквы, каждая на высоком столбике-ножке, выстраивались друг за дружкой, ряд за рядом, как строй солдат.

Заметка была набрана, и Люся сдвинула набор с верстатки — так называлась дощечка, которую она держала в руке, — на верстальную доску. А на ней лежала сплошная прямоугольная плашка, составленная из этих мелких мурашек-букв. Внизу оставался свободный прямоугольник. Туда вставили деревянную колодку, на которой был вырезан рисунок — карикатура на Гитлера. А вырезал рисунок художник редакции Саша, сидевший за столом напротив редактора. Пока тот рассказывал обо всем Толе и Тоне, Саша подправлял скальпелем свою карикатуру. Теперь он вставил колодку на место, оставленное для нее, постучал по ней ручкой шила. Так же постучал — подбил шрифт — и по всей полосе.

Сверстанную полосу — прямоугольную плашку — аккуратно перевязали суровыми нитками и осторожно перенесли к печатному станку. Прихватили по бокам зажимами, смазали буквы и рисунок краской. Саша взял из высокой стопки лист бумаги и чистой стороной положил ее на полосу. Толя видел, что с другой стороны на листе уже напечатано, и догадался, что вторая прямоугольная плашка, лежащая справа от станка, — это и есть отпечатанная страница газеты.

Саша прокатил валик-каталку на себя и снял лист. Теперь на нем было напечатано с обеих сторон.

— "Народный мститель", — прочитали в один голос Толя и Топя.

Дядька Антон взял свежих газет и листовок для отряда, поблагодарил редактора, Люсю и Сашу, и они вышли на улицу.

— А знаете, мои дорогие, что в этой типографии выходили и наши республиканские газеты — "Звязда" и "Чырвоная змена"? Сам видел, как они печатались, вот этими руками получал их и относил в отряд... Даже одна книжка стихов была тут напечатана. А рисунки для нее на дереве делал Саша... Какое-то время поэт жил в нашем отряде. Прилетел из Москвы, спрыгнул с парашютом. Ходил из отряда в отряд, из бригады в бригаду по всей, считай, Беларуси. Сам слышал его стихи. Интересные. Как и сам он. И, видно, смелый хлопец — все на задание рвался. Он, может, и остался бы в нашем отряде подольше, да одна промашка вышла...

— Расскажите, дядя Антон!

— Да-а... Промашка, можно сказать, из-за его сборника и приключилась. Точно. Как дважды два — четыре, из-за этой самой книжки. Книжка готова, набрана, а печатать ее не на чем — бумаги хоть шаром покати. Решили бригадных разведчиков в Слуцк за бумагой послать. В немецкой типографии операцию провести. С ними шли наши Петро Стежка и Даликатный, поскольку поэт в нашем отряде жил. С разведчиками вместе, в их землянке. Он и прилип к ним, как смола: возьмите да возьмите. Книжка-то моя — значит, и бумагу мне вместе с вамп у фрицев доставать. А Стежка на это: "Нет, — говорит, — книжка не ваша, а наша общая. Для всех писана. Вы на операцию не пойдете". Поэт прямо к командиру, к Ружеву. Так и так — не берут на операцию. А им только это и нужно было. И Стежке и Ружеву. Командир через посыльного вызвал Стежку и спрашивает: "Он к вашему отделению приписан?" — и показывает на поэта. "Так точно, к нашему!" — тянется в струнку Стежка. Тогда командир встает из-за стола и — поэту: "По уставу вы должны были выполнить приказ непосредственного начальника, а уж потом этот приказ обжаловать. За неисполнение приказа командира и неправильное его обжалование — пять суток гауптвахты. На первый раз. Сдать оружие. Часовой, увести!"

— И он сидел на гауптвахте? — спросил Толя.

— Сидел. Правда, всего трое суток. Хлопцы за трое суток управились. Бумагу привезли. И даже краски типографской. Тогда Ружев выпустил его с гауптвахты, позвал к себе да по-честному все и рассказал. "Пойми, — говорит, — горячая твоя голова, тебя же убить могли. Если меня убьют или еще кого, на наше место сотни встанут — вон сколько бойцов идет в отряды. А тебя кто заменит?"

— И что поэт ответил? — это уже Тоня спрашивает.

— Поэт? Поэт обозвал бюрократами и Ружева и Стежку, а вечером подался в штаб бригады. Оттуда — в другой отряд. Когда уходил, взял свой автомат, полевую сумку с блокнотами, всем разведчикам руки пожал, а на Стежку даже и не глянул.

— Так и ушел? — поинтересовался Толя.

— Так и ушел в Загалье. А что ему оставалось делать? Потом, правда, по книжке прислал. Ружеву и Стежке. С автографами, говорят. Но что там за подписи — никто не читал. Ни тот, ни другой не показывают. Стежка часто стихи хлопцам читает, а книжку в руки не дает. Все с собой носит. Попроси, может, тебе и даст.

— Да-аст! — криво усмехнулся Толя. — Если никому не дает, мне тем более не даст. Я же тут чужой. Чужой! — почти с отчаяньем выдавил он.

— У-у-у! Ты, гляжу, сейчас заплачешь. Как дважды два — четыре, заплачешь. Мужчина, называется. Нет, брат, не чужой. Ни ты мне, ни я тебе. И Тоня нам с тобой не чужая. Ни один добрый человек нам не чужой. Это война нам чужая. Со всех сторон чужая. Это она хочет, чтоб мы друг дружке чужими стали. Да не выйдет! Не получится. Одолеем мы эту чуж-чужину. Как жили людьми, так и будем жить. Кто не погибнет, известно, — взволнованно закончил дядька Антон.

Вступали в лагерь. Первой, если не считать часового, им повстречалась санитарка Вера. Она и передала Толе с Тоней наказ тетки Матруны: сходить на Сухую Милю за орехами и грибами.

— Вот и ладно, — заметил дядька Антон. — Главное — не сидеть без дела. А вечером, Толя, нам надо будет встретиться. Зря ты насчет чужих говорил. Кажись, и о нас кто-то думает.

— Дядя Антон, — вспомнила Тоня, — вы же обещали с нами урок провести.

Дядька Антон только улыбнулся; улыбнулся и Толя.

... Командир отряда в тот вечер сказал, что Толя прикомандировывается к отделению разведки и поступает под присмотр дядьки Антона.

Разведчикам редко удавалось собраться вместе. Одни ходили по связным, другие "табанили", как говорит Коля Ветров, вблизи вражеских гарнизонов или в самих гарнизонах, третьи готовились к походу. И когда выпадал счастливый вечер, как на этот раз, все отделение держалось поближе к своей землянке: хорошо перед отбоем перекинуться парой-другой слов, пошутить, помечтать.

В первый раз тогда были среди них и дядька Антон с Толей.

— ...А у нас на Амуре, хлопцы, уже утро, — говорит Коля Ветров. — Самое время выбирать сети после ночи. Я табаню, подгребаю веслом, стало быть, вдоль самых поплавков, а ты выбираешь. На каждом метре рыбину в лодку вываливаешь. Толстолобика, горбушу, а частенько и самого лосося... На Амуре сейчас путина, — мечтательно произносит он. — Эх, побывать бы вам на путине!.. Кончится война — в мореходку пойду. А потом — на сейнер...

— А ты, Малюжиц, куда пойдешь после войны? — спрашивает Рыгор у разведчика Малюжица, своего товарища.

— В сваты! — не моргнув глазом, отвечает Малюжиц.

Вот отмочил! Все хохочут. Смеется вместе со всеми и Малюжиц. А кто-то замечает:

— Так ты ж девчат боишься.

За Малюжица отвечает Даликатный:

— Он немецкую фройлен высватает, когда закончим войну в Берлине.

Общее недоумение: почему немецкую?

— Ну, немцев-то он не боится.

Выждав, чтобы отхохотались, говорит уже сам Малюжиц. И, кажется, серьезно:

— С Рыгором ясно — в школе будет детей учить. А ты, Даликатный, кем хочешь быть?

— Я, хлопцы, пойду в физкультурный институт.

— Фь-ю-ю, — разочарован Малюжиц. — Тоже мне профессию выбрал!

— Интересно, какую дорогу наш Стежка выберет, а? — спрашивает Даликатный. — Извиняй, командир.

Коля Ветров недоволен, что затеянный им серьезный разговор свели, можно сказать, в шутку. Да что тут обижаться?! Обижаться на друзей это все равно что на самого себя. И того хуже! Да Коля и сам не промах подъехать под кого-нибудь. Хотя бы и под Стежку. Он уверенно заявляет:

— Что тут спрашивать — Стежка по дипломатической линии пойдет.

Хлопцы опять смеются: вот так, командир, знай, с кем имеешь дело.

От души смеется Толя. Хитро улыбается и покачивает головой дядька Антон. А Стежка похлопал глазами, встал с лавочки, на которой сидел плечо в плечо с разведчиками перед ямкой для окурков, принялся расхаживать меж редких сосен, окружавших землянку. Взгляд его словно говорил: вам бы копытами ударить, жеребцы застоялые...

Дядька Антон крякнул. Пожалел видно, что докурил свою самокрутку и не осталось на затяжку для паузы, которая ему сейчас была так необходима. Глянул на Толю, сидевшего между Рыгором и Малюжицем, и не то с ним, не то сам с собою повел разговор:

— У вас все просто, как дважды два — четыре...

Разведчики заулыбались: всем было ясно, что дядька Антон идет на выручку Стежке. Что ни говори, а сам же окрестил командира "министром странных дел".

— ...вы профессию выбираете. А вам войну надо довоевать, потому как она перво-наперво на ваших плечах. А профессию вот кому надо выбирать — Толе. Хотя и ему... как знать... Толя, кем ты будешь, когда кончится война?

— А разве она кончится? — не то в шутку, не то всерьез вырывается у Толи.

Разговор как-то сам собой сникает. Те, кто курил, молча досасывают самокрутки.

— Ладно, хлопцы. Покурили, и будет. Скоро отбой. Идите отдыхайте. А вас, дядька Антон, я на заставу провожу. Стоите сегодня с новеньким, из второго взвода. С Безбородькой. Вы его знаете, — говорит Петро Стежка и кладет руку Антону на плечо...

Та ночь в карауле с Безбородькой, может, ничем бы и не запомнилась Антону — сколько их было! — если б не происшествие, которое вскоре всколыхнуло отряд и в котором главной фигурой был все тот же Безбородько.

Незадолго до этого работника особого отдела отряда вместе с Петром Стежкой вызвали в штаб бригады и предупредили, что немцы недавно заслали к партизанам двоих своих опытных агентов. Служба СД проделывала это и раньше. Шпионы чинили немало зла: выведывали дислокацию партизанских отрядов, отравляли пищу, распускали провокационные слухи, под видом партизан грабили мирное население. Куда забросили тех двоих, под какой легендой — было неизвестно. Возможно, вместе, а может — по отдельности, возможно, в их бригаду, а может, и нет. Соединение-то большое! Было над чем поломать голову. Еще раз проверили всех, кто за последние полгода пришел в отряд. В основном это были мужчины и хлопцы из окрестных деревень. Здесь, как говорится, все друг дружку знали. Оставалось несколько человек из числа бывших военнопленных, бежавших из лагерей, да партизан второго взвода Безбородько, родом из-под Греска.

И вот однажды, когда Стежка снова и снова перебирал в памяти все, что он знал о людях, которых еще раз надо было проверить, внезапно всплыло: погоди-погоди, да ведь Семенова, секретарь их межрайкома комсомола, тоже откуда-то из-под Греска! Ну конечно же! И деревню свою называла точно так же, как Безбородько. Конечно! Ах, Семенова, Семенова! Где же ты запропастилась? Прежде, бывало, часто заглядывала в отряд, а теперь, когда позарез нужна, нет и нет тебя. Или это всегда так: если что нужно — того никогда нет под рукой?

Но дождался наконец и Стежка.

В землянке были он, Даликатный, Рыгор, Малюжиц и Толя. Стежка расхаживал по землянке, переговаривался с хлопцами, и Толя по их репликам тщетно пытался сообразить, о чем они говорят. Должно быть, обсуждали что-то такое, чего ему не следовало знать.

Но вот по жердяным ступенькам процокали быстрые шаги и в землянку энергично вошла девушка. В легкой черной жакетке, ладно облегавшей ее плечи и фигуру и казавшейся слегка тесноватой. Черные глаза, смуглое лицо, черные брови. За спиной — автомат.

Это и была Семенова.

— Добрый день, товарищи, — поздоровалась она. — Извини, Петро, раньше не могла зайти — дела. А у вас, как всегда, все в порядке?

— Как в танковых частях, — ответил Малюжиц.

— Как в разведке, — поправил Рыгор.

— Вот это точно, — согласился Даликатный, который с самодельной табуреткой в руках уже стоял рядом с Семеновой. — Присаживайтесь!

Семенова села, осмотрелась. Остановила взгляд на Толе, спросила у Стежки:

— Так это и есть тот самый Толя Иванович, которого вы готовите в комсомол?

— Он самый.

— Ну что ж, готовьте. Как только исполнится четырнадцать, так и принимайте. Если, конечно, заслужит. Заслужишь, Толя? — спросила она.

За Толю ответил Рыгор:

— Да у нас каждый заслужит.

Семенова улыбнулась, погрозила ему пальцем и сказала, обращаясь уже ко всем:

— Ну и любите же вы похвастать, хлопцы... Да уж ладно. Если в меру — не беда. Петро, выкладывай свой сюрприз. А то заинтриговал и молчишь.

Стежка кивнул Рыгору, тот ответил: "Ясно" — и вышел из землянки. А Стежка повел разговор с Семеновой издалека: что она делала до войны, как проходили собрания и районные конференции, как в колхозах жили. Про дядьев-теток спросил...

— Стежка, — не выдержала наконец Семенова, — я понимаю, что ты разведчик и разговор у нас неспроста, но со мной можно бы и покороче. Суть.

Тут Стежка прекратил расспросы и велел Толе пойти на кухню помочь тетке Матруне и Тоне. Толя понял, что это приказ, и стремглав вылетел из землянки.

За столом под навесом уже сидели Рыгор с Безбородькой. Тоня расставляла перед ними глиняные миски. Потом принесла и поставила кастрюлю с фасолевым супом. Разливать суп по мискам принялся Стежка — он, Малюжиц, Даликатный и Семенова вышли из землянки почти вслед за Толей.

С той стороны, где сидели Рыгор и Безбородько, пристроился Даликатный, напротив — Стежка, Семенова и Малюжиц.

За столом изредка перекидывались словами. Когда поели, Семенова поблагодарила повариху:

— Вкусно готовите, тетя Матруна. Не зря ваши хлопцы, как налитые.

— Молодые, что им! — осталась довольна тетка Матруна.

— Ладно, Стежка, говори, куда еще поведешь, чтоб показать наконец моего дядьку?

А Стежка и разведчики поняли все, как только пришли под навес, уселись за стол. Потому и посадили Семенову аккурат напротив Безбородьки — ее "дядьки".

— Так вот же он перед тобой, — внешне спокойно сказал Стежка, а у самого желваки так и перекатились по скулам.

— Который? Этот? — встала из-за стола Семенова, оперлась руками о столешницу и наклонилась, чтоб внимательнее рассмотреть Безбородьку.

Безбородько резко потянулся к карману, но с одной стороны Рыгор, а с другой Даликатный перехватили его руки:

— Спокойно, дядюшка!

Даликатный вытащил у него из кармана пистолет, передал через стол Стежке...

Уже в землянке разведчиков Безбородько признался, что он — Клепацкий. Настоящего же Безбородьку, честного коммуниста, руководителя подпольной группы в деревне, немцы расстреляли. К моменту побега из-под расстрела, который им специально устроили немцы, Радкевич, напарник, уже знал его, Клепацкого, как Безбородько. Кличка второго шпиона — Пиявка. Где он — Клепацкий не знал, а может быть, но хотел говорить. Он сидел бледный как полотно. Даже глаза побелели. Таких глаз Толя никогда еще не видел. Как у вареной рыбы.

В землянке был уже и дядька Антон. Ему рассказали обо всем Рыгор и Малюжиц. Дядьку Антона так и передернуло, когда он припомнил, что стоял с этим гадом целую ночь в секрете. Преодолевая отвращение, он стал извлекать из памяти подробности. Как с вечера задождило, как этот мнимый Безбородько говорил, что не худо бы перебраться в бригаду — масштаб побольше, а он, Антон, ему возражал: никакой, мол, разницы, где воевать. Вспомнил, как по дороге напарник старательно обходил мокрые места, говоря, что в такой грязюке можно и каблуки потерять. А грязи-то настоящей не было, чуть-чуть примочило. Тогда еще дядьке Антону подумалось: "Ишь ты его, хочет в бригаду, там, думает, к геройству ближе, а сапоги жалеет".

Припомнив все это, он шагнул к Клепацкому:

— А ну, сбрасывай сапоги!

Помог стащить. Оторвали каблуки. Так и есть! В одном из них, в левом, нашли пакетик с ядом.

Сам не свой Толя вышел на свежий воздух. "Как же так? Как же так?! — взволнованно думал он. — Я же с ним вместе пришел в отряд. Все подумают, что и я такой же".

Ноги стали как ватные, и он присел на скамейку. Внутри все колотилось. "Как же так?!" Мысли набегали одна на другую и никак не могли связаться воедино. Но в этом душевном разладе выстраивалось уже что-то цельное, определенное: не так все просто в жизни, как ему думалось. А может, и не думалось — казалось, хотелось, чтобы было просто. И все его обиды выглядели теперь такими мелкими, что при воспоминании о них комок подступил к горлу, и Толя готов был тихонько заплакать.

"Чего ты пришел в партизаны? — вопрошал кто-то другой, сидевший внутри его. — Убить черного немца, которого видел во сне, или бороться каждую минуту, каждый час? Бороться! Вон хлопцы, которых ты изо дня в день видишь, делают то, что велят командиры или обстоятельства. И все люди как люди. А ты?.. "

Клепацкого увели. Из землянки вышел дядька Антон, сел рядом с Толей, заговорил:

— Вот так, брат, в нашем деле: доверяй, но проверяй. И ко всему прислушивайся, приглядывайся, все запоминай. Размышляй обо всем. Хорошим солдатом сразу не станешь. А постепенно, помаленьку. Это как дважды два — четыре.

Кто знает, откуда ведет начало старая солдатская поговорка: нуля — дура, а штык — молодец? С тех, видно, пор, когда больше надеялись на солдатскую силушку да на штык. Наверное, так оно и есть, коль пошла гулять такая поговорка. Потому что пуля и в самом деле — дура: выстрелить, иначе говоря, выпустить ее из ствола может и слабый, и раненый, и вообще ребенок. Конечно, на войне никто не заговорен от пули. Она не спрашивает: кто ты и что ты, чей и откуда? И так испокон веков. Иное дело — не нарваться на дурацкую пулю. Правда, и тут не может быть точных, на любой случай, советов или уроков, потому что разные бывают обстоятельства. Важно не растеряться в этих обстоятельствах, не подвести ни себя, ни других. Стараться не подвести, не потерять сгоряча головы, найти единственно правильное решение, пусть даже на первый взгляд и неожиданное.

Если начальник штаба и комиссар хотели отправить Толю на Большую землю, подальше от войны, то дядька Антон оберегал его от пули иными способами. Он больше налегал на рассказ, на отеческое поучение. По возрасту он был старше других разведчиков, и его думки-поучения принимались как нечто само собой разумеющееся.

Остальные же хлопцы больше учили Толю личным примером. Хотя сами они об этом не догадывались, как не догадывался и Толя. Просто каждый случай был по-своему поучительным и не проходил даром.

... Незадолго до того, как лечь зиме, от связной из Черневичей пришло сообщение, что у них в деревне объявился некий чудак, набивавшийся к одной молодице в примы. Бойкий, разговорчивый. Молодица его не приняла. А ему хоть бы хны — пошел в соседнюю деревню с той же песней: возьмите в примы. С чего бы это ему приспичило? И почему мужику безразлично, где определиться примаком?

Не тот ли это Пиявка, о котором говорил Клепацкий? С его слов на допросе в бригаде было известие, что Пиявка именно такой — разговорчивый да бойкий. Других характерных примет Клепацкий не запомнил — человек как человек.

Все разведчики были в отлучке, и Петро взял с собой Толю. Погода стояла — ни осень, ни зима. Похлюпали по мокрому снегу...

К Черневичам подошли, когда уже изрядно стемнело. Постояли в кустах перед огородами, прислушались. Было тихо. И снопик льна виднелся из оконца под стрехой хаты, где жила связная. Хата была недалеко, и Стежка с Толей рассмотрели в серых сумерках снопик — сигнал, что все в порядке. Но Стежку почему-то брали сомнения, что-то его беспокоило. Может быть, то, что из труб над каждой хатой тянулся дым. А возможно, какая-то неестественная тишина.

Двинулись дальше. Осторожно, крадучись.

Не доходя до хлева, заметили стожок. Возле него кто-то шевелился. Похоже, набирал сено в резвины. Не та ли самая девушка-связная?

Приблизились к стожку. Так и есть: кто-то шуршал сеном, набивая резвины.

"Зря волновался", — подумал Петро Стежка и вышел из-за стожка. Обхватил руками темную фигуру. Диск его автомата уткнулся в грудь человеку.

— А моя ж ты Ганулечка!

Человек, видно, опешил. На какое-то мгновение опешил от неожиданности и Стежка. Опустил руки. От него, как-то смешно раскорячившись, отходил... немец. Стежка услышал, как в хлеву всхрапнула лошадь, словно поперхнулась, а во дворе заметил силуэт фуры.

Они с Толей уже добежали до кустов, когда в деревне началась стрельба. Палили всю ночь. Из автоматов, из пулеметов. В небе то и дело вспыхивали ракеты. Это длилось до самого утра.

Где-то к полудню на опушку леса пришла связная. На условленное место, куда приходила уже не раз. Там ее ждали Петро Стежка и Толя.

Она и рассказала, что под вечер вошла в деревню какая-то разбитая на фронте немецкая часть. Все злые, мокрые. Приказали топить печи, чтобы просушиться. Снопик она не успела убрать, не было возможности. А тут ввалился в хату старый, "тотальный" немец да как заорет: "Партизан!" И пошло. Повыбивали стекла в окнах, выставили наружу автоматы и пулеметы и пуляли в белый свет остаток ночи, отгоняя страх. Ну, это Стежка с Толей слышали и сами. А связная, как будто в обиде на Стежку, сказала: "Жаль, что не ты тому немцу подштанники стирал..."

В отряде, когда хлопцы спросили у своего командира, почему он не придушил врага там же, у стожка, тот ответил: "Тогда мы с Толей не успели бы отбежать. А деревню с жителями сожгли бы точно".

... В другой раз, уже в трескучие морозы, возвращались на санях из Лугани Рыгор, Даликатный и Толя. Там сделали все, что положено — передали мины своим людям, работавшим на электростанции. Электростанцию взорвали спустя несколько дней. А тогда они, партизаны, чуть не влипли.

На выезде из города был пост: неподалеку от дороги стояло деревянное здание караулки, а ближе к обочине — что-то вроде огромного шкафа без дверок. Из этого шкафа и вышел им навстречу часовой. В соломенных гамашах, обутых поверх сапог. Для тепла.

Даликатный лежал под дерюгой, накрытый до самых глаз. Толя сидел рядом с ним, а Рыгор — в передке.

Он слез с саней на дорогу. Вожжи держал в одной руке, а другой показывал немцу на Даликатного: "Кранк, пан, кранк. Больной".

Немец откинул дерюгу, наклонился, чтобы заглянуть Даликатному в лицо, и тут кубарем полетел прямо на него, теряя на лету гамаши. Это Рыгор постарался — толкнул часового сзади, а Даликатный, как самого дорогого и желанного гостя, обхватил его за шею, кулем скатил на свое место и придавил собою сверху. "Гони!"

А Рыгор и без него знал, что делать. И лошадь была на славу — комья снега из под копыт перелетали через передок.

В караулке очухались, да было поздно: украли у них часового! Только снег курился за санями да бил в лицо встречный ветер. И где-то уже далеко позади хлопнул первый выстрел...

Спрашивается: мог ли Рыгор выхватить из-за пояса пистолет? Мог. И Даликатный мог выхватить финку из-за голенища, а уж владел он ею, как фокусник. Но был бы выстрел. Был бы труп на дороге. И тогда бы им не спастись. Всем троим. Не выручила бы и лучшая в отряде лошадь...

После лютых морозов, когда в деревнях отстреляют стены, а в лесу — деревья, повеет вдруг теплый ветер — и сбитый в камень снег, что недавно еще прямо звенел под ногами, начинает тяжело оседать, становится сыпким, как крупа. С лапок елей срываются набухшие комья, с голых веток сеются бусины вчерашней наледи.

Ночь была вот такая — с оттепелью. Ноги вязли к снегу. С темного неба сыпалось что-то непонятное: то ли морось, то ли иней. А под утро пошел настоящий дождь, да такой шустрый, такой бойкий, что все звуки потонули в сплошном шелесте воды и снега.

Хлопцы промокли до нитки, одежда неприятно липла к телу. Шли они втроем: Рыгор, Малюжиц и Толя. Шли к связному в деревню Малая Сливка взять сведения о местном гарнизоне.

Близился рассвет, и стало ясно, что к назначенному времени они не поспеют и встреча не состоится. Надо было где-то передохнуть и, если удастся, обсушиться.

Вспомнили про блиндаж вблизи заброшенного хутора. Блиндаж вырыл кто-то с осени, чтобы спрятаться всей семьей, если в деревцо станет небезопасно. Перекрытие было сделано из бревен, а поверх положен дерн. Над самым лазом рос густой куст шиповника. Если не знать, можно было ходить по блиндажу и не догадаться, что у тебя под ногами.

Спустились в укрытие, посветили вокруг карманными фонариками. В одном углу лежала старая попона, а под нею немного щепок, коры.

Решили разложить костерок. Подгребли щепки ближе к лазу, принялись разжигать. Они отсырели, не хотели гореть. Дым лез в глаза, саднил в горле, расползался по блиндажу и ни за что не шел в лаз. В укрытии оказалось хуже, чем под открытым небом.

— Нет, хлопцы, так дело не пойдет, — сказал Рыгор.

Он затоптал огонь, снял с себя стеганку, кое-как выгнал дым в лаз, встряхнул попону и приказал:

— Толя, ложись на мою стеганку, укройся попоной, отдохни. Ты, Вася, — повернулся он к Малюжицу, — наверх! Подежуришь. А я бегом к связному. Приказ должен быть выполнен.

Толе было неловко от такой заботы, но опять же: приказ есть приказ.

В белом молоке тумана вот-вот должно было выкатиться солнце. До железки оставалось совсем немного. После Таничей, за небольшим перелеском, — Некрашевичи, а в Некрашевичах уже железнодорожный разъезд, через который шли поезда на Слуцк и из Слуцка.

Командир отряда Ружев решил устроить дневку в Таничах. Поодаль от деревни были пустующие колхозные хлева, длинное, без ворот, гумно, а в нем — старая, слежавшаяся и почерневшая солома.

В гумне разместили подрывников. Им предстояло рвать рельсы на следующую ночь, и потому было приказано как следует выспаться.

Антон и еще один партизан из группы прикрытия пошли в конец деревни, который был ближе к гравийке. Взяли пулемет Дегтярева. Двое, тоже с "дегтярем", залегли на кладбище, прикрывая деревню со стороны Некрашевичей. Остальные партизаны — из группы прикрытия и разведчики — были, как любил говорить командир, у него под рукой.

— Спать! Всем спать, кроме караульных!

И тут к Ружеву подошел Петро Стежка.

— Товарищ командир, боец Иванович хочет отлучиться домой. По личному делу. До вечера. Обещает по возможности возвратиться и раньше.

Толя и Даликатный стояли в сторонке. О чем-то разговаривали. Поглядывали в сторону Березовки. Можно было подумать, что им нет никакого дела до того, о чем говорят командир разведки с командиром отряда. Как бы не так! То один, то другой косили глазом на Стежку и Ружева.

— Толя? — переспросил Ружев, хотя и знал, что речь идет именно о нем. Спросил, чтобы выиграть время на размышление: отпускать или нет?

— Толя, — подтвердил Стежка. — Да во-он его деревня видна.

— Сам ты уже решил отпустить. Мое разрешение требуется, не так ли?

— Так точно, товарищ командир.

— Ну что ж, отпускай. Да лучше пусть вдвоем идут. С Даликатным. И чтоб одна нога здесь, другая там.

От Таничей до Березовки было километра три. Таничи приткнулись почти к опушке Грядок и лежали в низине, а Березовка раскинулась на холме. Ее единственная улица тянулась параллельно Грядкам, и лес закрывал собою большую половину деревни. Просматривался только правый ее конец, если смотреть из Таничей. Тот, где было березовское кладбище.

Со стороны Таничей своей деревни Толя еще никогда не видел. на востоке взошло солнце и стало взбираться в небо, но туман все не хотел отрываться от земли. Вдали проступали только макушки деревьев да шапка пустующего здания школы под белой черепицей.

— Айда, — сказал Толя Даликатному, и они пошли.

У обоих были автоматы: у Даликатного — ППШ с круглым диском, а у Толи — с рожком. Были гранаты. У Толи на ремне поверх пиджака — лимонка, а у Даликатного из-под ремня гимнастерки торчали две немецкие, с длинными ручками. За голенищем сапога была спрятана финка.

Толя повел кратчайшим путем — через Грядки. Была та пора на исходе мая, когда все уже набрало силы и рвется в рост. Когда все поет. На опушке в кустах заходились соловьи. Веселилась лесная птичья рать и в самих Грядках.

Толя с Даликатным шли и негромко переговаривались. Когда поют птицы, отчего не перекинуться словом-другим.

Здорово досталось лесу. Много свежих пней. Валяется неубранный хворост. Эх, такая бы теплынь да столько влаги под осень, когда шастает по лесу грибной туман!

Но и сейчас хорошо в Грядках. Толя говорит об этом Даликатному. А тот усмехается. Он много повидал лесов, и Грядки ничуть не лучше других. Но он понимает своего младшего друга, которому эти Грядки, исхоженные вдоль и поперек, — свои, родные. И он хочет, чтоб они поправились ему, Даликатному.

Девять месяцев не был Толя дома. Что там, у них на подворье, какой стала Березовка?

Да, за девять месяцев ему так и не случилось побывать в родной деревне. Бывал Рыгор с хлопцами. Рассказывал. Есип, как выяснилось, хотел отправить Толю в Германию. И вот же черная душа! — все хитрил, чтоб это сделал дядька Кондрат, чтоб на него свалить. Хлопцы хотели было прибрать Есипа к рукам, да тот же Кондрат сказал, что не надо накликать на деревню беду, — придут наши, и люди сами разберутся, что с ним делать. У Есипа, рассказывал Рыгор, теперь и днем почти все окна заставлены изнутри щитами и прихвачены поперечинами. Знает кошка, чье сало крала!

Толино подворье, скорее всего, заросло травой. Замок на двери в сени висит по-прежнему. Окон никто не повыбивал, не выдрал с рамами. За хатой присматривает дед Денис, отец Рыгора. Только версту нарубленного Толей хвороста сжег у себя в печи старый Денис.

Если б мать была дома и знала, как близко ее сын, знала, что он идет домой на короткую побывку, — выбежала бы навстречу, вылетела птицей. Встретила бы на полпути, только бы побыть с ним подольше, прибавить к отведенному ему скупому сроку несколько лишних минут.

Нет матери. Не выбежит, не встретит.

Толя походит по двору. Все осмотрит. Под поветью в щели между бревнами найдет спрятанный им ключ, отопрет хату. Входя, пропустит вперед Даликатного. В деревне сразу узнают, что он пришел. Первым заглянет дед Денис и спросит про своего Рыгора. И они с Даликатным неторопливо, по порядку, как командиру на докладе, расскажут о Рыгоре все-все. А главное — жив-здоров, кланялся отцу и просил узнать: как он там без него?

Потом придут дядька Кондрат с теткой Параской и еще многие, и среди них — главное! — будут его ровесники, мальчишки и девчонки, с которыми он ходил за хворостом.

Думает об этом Толя и краснеет.

Как давно это было! Теперь он партизан, разведчик. Не к лицу разведчику выставлять напоказ свои чувства, а тем более хвастаться. Да, он понимает, что не к лицу. А все же хочется, чтоб мальчишки и девчонки хоть одним глазом посмотрели на него!

Он еще не знает, что замок у них на двери сорван. Окна выбиты. Все в хате поломано, истоптано, разбросано. А старый Денис, дядька Кондрат, тетка Параска и все остальные, чьи сыны и дочери в партизанах, все, кто связан с партизанами, сидят вместе с семьями в просторном Есиповом подвале-убежище. В склепе. Много там людей — теснота. Стены дубовые, потолок выложен кирпичом и залит сверху цементом. Люк на замке. Сквозь потолок пропущена внутрь жестяная труба — такими обычно наращивают печные трубы. Мало воздуха проходит через нее. Люди задыхаются. Плачут дети.

Двое полицаев с винтовками ходят по двору. Время от времени то один, то другой заглядывает в подвал и стучит прикладом: тихо, потерпите до обеда.

Их поставили стеречь арестованных. Сам начальник полиции Логин сказал, что надо подождать до обеда, пока немцы вернутся. Тогда можно будет брать из хат кто что захочет, потому что деревня все равно будет сожжена, а арестованные расстреляны.

Полицаи похаживают по двору и все озираются. Скорей бы уже этот чертов обед! Скорей бы в гарнизон — там спокойнее. Свинье не до поросят, когда ее смалят, — не до барахла, когда по спине мурашки бегают...

Дорога сама стелется под ноги. Лужа... Здесь, в колдобинах, воды бывает в полколеса. Ровный, словно специально выстланный хвоей участок; поворот... Толя узнает дорогу — ему знакомы все ее приметы и хитрости. Вот сейчас, за поворотом, должен быть высоченный дуб. А за дубом и конец Грядкам, опушка, кустарник.

Дуба нет. Вместо него торчит высокий, в полтора человеческих роста, пень. У земли пень толстый, две пилы пришлось бы посадить. Поэтому дуб резали высоко, наверное, с телеги, встав на грядку или в большой снег с саней.

— Обожди, — говорит Толя. — Надо взглянуть. Подсади.

Ему не терпится хотя бы издали увидеть родную деревню!

Даликатный упирается плечом и головою в пень, словно хочет его вывернуть. Подставляет колено. За спиной сцепливает ладони лодочкой.

Толя перекидывает автомат через плечо, встает Даликатному на колено, затем — на сцепленные руки. Взбирается на плечи. Вот он уже ухватился за срез пня, и Даликатный подталкивает его еще выше.

Березовка как на ладони. Но что это? Из деревни в направлении Грядок движется обоз. Передние подводы уже миновали брод в горловине болота, съезжают с дороги в обе стороны, к кустам. С них слезают люди в черном. С винтовками. Хвост обоза только еще вытягивается из березовской улицы.

— Немцы и полицаи! — тревожно, на одном дыхании говорит Толя. — Едут сюда.

Даликатный внизу затоптался на месте.

— Прыгай. Извини, я взгляну сам.

Толя спрыгивает.

Таким же способом Даликатный взбирается на пень. Не смотри, что сухощавый, а встал на плечи — у Толи дрогнули колени. Но влез он быстро. Заслонился ладошкой от солнца. Глаз у него острый, как и у Толи. Говорит сверху:

— Подвод тридцать будет. По четыре человека на каждой. Большой отряд: и немцы и, видно, Логин. Больше некому. Так и есть, он! Низенький, толстый. Таким я его и представлял по рассказам. Хитрющий, гад. И осторожный: без немцев да с маленькой свитой не ездит. Отпетые головорезы. На нас идут. Выследил кто-то, подсказал. А может, и нет. Может, давно вышли на след и хотят захватить на дневке, внезапно. Выгнать в поле и перебить, как зайцев. Прости, Толя, куда бы ты на месте наших стал отступать, если б круто пришлось? — спрашивает вдруг Даликатный.

— В Грядки. Куда же еще?!

— Правильно. И я бы в Грядки побежал. Да, они не дураки, знают, что, когда припечет, наши в лес кинутся. Выходит, здесь они нас и накроют. Фу, извини, у самого мозги набекрень встали. Подумать надо. — Даликатный был сильно взволнован. — А это что еще за шавке с ним, с Логиным? Нет, не из возчиков. Те поделись в кусты со своими подводами. А этот стоит с Логиным, говорит что-то. Лысиной сверкает. Какая-то палке в руках — показывает на Таничи.

— Есип, — догадывается Толя.

— Е-есип, — повторяет за ним Даликатный и продолжает наблюдать. — Собираются группами. Ждут, чтоб подтянулся хвост. А трое уже идут к Грядкам. Разведка. Логин сюда в бинокль смотрит.

— Пригнись, а то заметит, — советует снизу Толя.

— Извини, оставь мне свою лимонку. Отстегни и положи около пня. Я малость понаблюдаю и пойду впереди их разведки... Они, видно, полезут со стороны гравийки и станут загонять наших в лес, который ближе к деревне. Веди туда хлопцев. Там меня ищите, прострекочете по-сорочьи. Расскажи командиру, чего я тут насоображал. Да он и сам разберется... А теперь — беги. Чтоб душа за телом не поспевала!

И Толя помчался. Бежал так, что, казалось, вот-вот выскочит сердце, не хватит воздуху. Его гнала опасность, нависшая над группой. Об этой опасности знали только он и Даликатный. Но Даликатный остался там, в лесу, и теперь все зависит от него, от Толи...

Часовым у гумна стоял Малюжиц. Он заметил Толю, едва тот выбежал из Грядок на опушку и припустил по полю прямо в их сторону. Толя размахивал руками, словно кого-то звал.

Малюжиц встревожился и пошел в гумно. Тряхнул Стежку за плечо:

— Петро, а Петро, вставай!

— Я не сплю. Говори тише — что там стряслось?

— Наш мальчишка бежит. Руками машет. Что-то там неладно.

— Один?

— Один.

Стежка вскочил. Ловко, пружинисто. Быстро зашагал к выходу. За ним — Малюжиц.

Толя уже был возле гумна. Задыхаясь, начал рассказывать... Из гумна к ним, застегивая на ходу ремень, спешил Ружев.

— Что случилось?

— Немцы и полиция. Логин с бандой. Идут на Таничи. Из лесу. Даликатный полагает, что каратели и бобики ударят оттуда. — Стежка махнул рукой в сторону березника, подступавшего к деревне справа. — Сам остался проследить, что они задумали.

— В ружье! К бою! — приказал Ружев, и Малюжиц метнулся в гумно. — Тут и думать нечего. Ближе к лесу нам вот тут, слева. Перед лесом — чистое поле. На него нас и хотят выгнать. А сами ударят... Ну, откуда они ударят и какими силами — это уже тебе разбираться. Бери своих хлопцев и — к Даликатному. Мы будем отходить к кладбищу. С кладбища — атака. А ты — из лесу. Возьмем в клещи. Предварительно дай красную ракету. Чтобы нам своих не перестрелять. Ракетница есть?

Стежка кивнул.

— Не стой, действуй! — приказал ему командир.

Партизаны выскакивают из гумна в туман, который уже начал рассеиваться. В гумне остаются двое: Малюжиц и незнакомый партизан-подрывник. Рядом с партизаном в ящике с зелеными тесемками — мина. Сам он возится с запалом, разматывает вынутый из-за пазухи моток провода.

Вася Малюжиц в носках домашней вязки из дальнего угла бегом тащит куль соломы. Сапоги его лежат рядом с миной.

В гумно заглядывает командир отряда Ружев.

— В чем дело? — спрашивает он. — Почему не минируете вход? — Увидел Василия: — А вы еще здесь, Малюжиц?

Партизан кладет на землю куль. На ворохе соломы лежит еще один куль и плащ-палатка. Малюжиц выпрямляется.

— Товарищ командир, не дошли до железки — разрешите тут пару сюрпризов оставить. Один здесь, — показывает на кули соломы, — а другой — по нашему следу. Они обязательно пойдут там, где роса сбита.

Командир отряда соглашается:

— Добро. Но быстрей. Бегом, бегом надо. И — осторожно! Осторожно!

— Да что вы, товарищ командир, разве впервой, — обиженно говорит партизан-минер и снизу смотрит на Ружева.

Командир уходит, скрывается в тумане.

Вася Малюжиц тем временем укладывает на солому кули. Партизан-минер прячет под ними мину. Пристраивают к кулям сапоги и все это укрывают плащ-палаткой. Если заглянуть в сарай, сразу видно: спят двое. Видимо, часовых сморил сон. А партизаны отдыхают в деревне. Один из "часовых" свернулся калачиком, другой лежит прямо, раскинув ноги. Только подошвы сапог выглядывают из-под плащ-палатки.

— Эх, кареглазая!.. Ну, я побежал к своим, — говорит Вася Малюжиц. Он явно доволен своей придумкой.

... Даликатный первым заметил своих. Прострекотал по-сорочьи. Высунулся из-под ели: давайте сюда!

Прикрываясь кустами, пригнувшись, перебежали к нему. Залегли рядом.

Из рассказа Даликатного складывалась такая картина.

Последние подводы миновали брод. Немцы и бобики спешились. Разделились на три группы, повзводно. От одного взвода к другому переходили офицер-немец и Логин, что-то говорили. Посматривали в сторону Грядок. Ждали сигнала от своей разведки. Она уже была где-то на опушке. Вероятно, сигнал был получен — одна из подвод отделилась, рысью через кусты покатила в лес. Остановилась, С нее слезли трое. Сняли станковый пулемет. Двое впряглись в постромки, третий взял в руки коробки с патронами. Углубились в лес. Одновременно снялись с места и те три группы. Прикрываясь Грядками, спешно двинулись в направлении березняка. Озирались, пригибались к земле, как воры. Так и скрылись за деревьями.

Тогда Даликатный пошел на сближение с разведкой врага. Вскоре увидел всех троих. Один шел по дороге, а двое пробирались лесом по сторонам с таким расчетом, чтобы видеть среднего. За ними на небольшом отдалении те трое с подводы катили пулемет.

Его установили почти на открытом месте. Толстая старая ель стояла на опушке, а рядом разросся куст жилистой лозы — такая выбирает обычно сухие пригорки.

Под этим кустом и засели пулеметчики. Перед ними лежало поле, а за ним на недалеком холме было кладбище. Сзади пулеметчиков прикрывал лес с густым подлеском и те самые трое разведчиков.

Петро Стежка разделил группу надвое. Он сам, Малюжиц и Даликатный двинулись вперед. Даликатный показывал дорогу. За ними следом пробирались Рыгор, Коля Ветров и Толя Они должны были прикрывать первую тройку и в случае чего прийти ей на подмогу: враг был близко.

Когда позади осталось метров сто, Даликатный махнул рукой. Залегли. Дальше ползли по-пластунски. Осторожно, чтобы не треснула ни одна ветка.

Полицаи из прикрытия были у поваленной ели. Дерево срезал кто-то не до конца. Оно еще держалось за пень. Срезали, видимо, в прошлом году, а может, и раньше. Лапы ели были рыжие — высохшие. На комлях таких суходревин начинается лущиться кора.

Один из полицаев сидел на комле. Лицом к Таничам, спиной к партизанам. Два другие были скрыты ветвями поваленного дерева.

К дереву начали пробираться партизаны. Петро Стежка и Малюжиц — к тем двоим, скрытым. Даликатный — к полицаю на комле.

Из-за угла сарая показывается немец с жандармской бляхой на груди и автоматом в руке. Осматривается. Машет рукой, зовет кого-то из-за сарая, откуда появился, и, крадучись, направляется к дверному проему.

Появляются еще человек пять-шесть фашистов. Осторожно идут следом. Останавливаются за спиной первого. Через плечо заглядывают вовнутрь сарая. Там спят двое неизвестных. Это, конечно, партизаны. Один спит, свернувшись в клубок, другой — раскинув ноги. Из-под плащ-палатки видны подошвы сапог.

Первый немец поводит стволом автомата, приглашая тех, что за спиной, пройти вперед.

Проходят.

— Партизан — ауф! Потъем! — и бьет носком сапога в подошву спящего.

Огонь! Взрыв!

Стежка махнул рукой и упал на мягкий зеленый мох от неожиданности: в этот момент в стороне березника зашелся пулемет, грохнул взрыв. И тут же подхватился. За ним остальные.

Все вместе бросились на другую сторону ели и в мгновение, словно из-под земли, выросли перед полицаями. Те не успели даже подняться. В грудь им были нацелены автоматы.

— Тс-с-с, — Стежка приложил к губам палец. Взмахнул вверх рукой, и полицаи поняли — подняли руки. Снова жестом Стежка приказал им встать.

Двое вскочили мигом. Видно, страх подбросил их. А у третьего ноги словно отняло — никак не мог оторваться от комля. К нему шагнул Даликатный и за ворот френча помог подняться.

Дулом автомата Стежка показал дорогу в обход лежащей ели. Тем временем подошли Рыгор, Коля Ветров и Толя. Им и передали пленных.

По команде Рыгора их отвели в глубь леса. Прислонили спиной к дереву одного, завели его руки назад, в обхват ствола, и связали снятым с него же ремнем. То же самое проделали и с двумя другими.

— Хотите жить — молчите, — сказали им и, на всякий случай, оставили Толю сторожить.

Когда Рыгор и Коля Ветров возвратились на опушку, за пулеметом в лозовом кусте под старой елью уже лежали Малюжиц и Даликатный. Петро Стежка указал Рыгору и Коле их места: одному — справа, второму — слева от пулемета.

Оставив сапоги в сарае, Вася Малюжиц щеголяет в белых, домашней вязки носках — достать какую-нибудь обувку в этой суете негде и некогда. Сейчас он лежит в лозовом кусте рядом с Даликатным. Даликатный — за щитком "максима", Вася — справа от него с автоматом. Покусывая сухую травинку, время от времени трет ногу о ногу, словно их кусают комары.

Бросив взгляд на Малюжица, Даликатный коротко усмехнулся.

— Ну, как тебе босиком воюется? Не жалко сапог-то?

— А чего их жалеть? Того и гляди, каши попросили бы.

— Это мы слышали, — внимательно вглядываясь вперед, говорит Даликатный. — На лето цыган кожух продавал, потому что кобылу нужно было купить. С зимних квартир сниматься, а ехать не на чем.

— Спасибо. А еще Даликатный, — обижается Малюжиц. — Слушай, а как тебя с белорусского перевести? Даликатный — это нежный, обходительный, так?

— Фамилии не переводятся.

— Да-а, нет у тебя ни нежности, ни обходительности, Даликатный. И кто тебя такого неотесанного на флот взял?

— Я бы и сегодня на флоте был. Фашистские подлодки топил, кабы по телеграмме домой не приехал. А тут — война, немцы.

— Смотрите немца впереди! — подает голос Петро Стежка. — И прекратите разговоры. Нашли время...

Малюжиц выплевывает изо рте сухую травинку. Даликатный расстегивает ворот рубахи. Под ней, как у всех моряков, показались полоски тельняшки.

Бой между тем разгорался. Каратели зажигательными пулями подожгли сараи, в которых, как они думали, расположились на дневку партизаны, затем одна за другой стали вспыхивать соломенные крыши в Таничах.

Деревня горела. Черно-сизый дым прорывался сквозь пламя, клубился, расстилался в безветрии. Сквозь него едва проглядывало солнце, как полная луна сквозь низкие тучи.

Со стороны березника, откуда повели наступление немцы и полицаи, сначала бодро и задиристо бил "дегтярь" дядьки Антона. Строчил автомат его напарника. Но Логин подтянул туда свой станкач, и теперь — слышно было — дядька Антон только отстреливался короткими очередями. Отходил по огородам.

Стрельба перемещалась в деревню, которая вся уже была охвачена пламенем. Наших теснили к кладбищу. Сквозь дым время от времени можно было видеть маленькие фигурки людей. Они бежали, падали, снова вскакивали. Неужели наши не выдержали, поддались панике, побежали? А воя и цепь полицаев — их немцы пустили первыми — высыпала из березника и растеклась по огородам, охватывая с двух сторон отступающих, пытаясь повернуть их в поле, чтобы они побежали по нему к лесу.

На какое-то время огонь со стороны партизан ослаб. Это прибавило карателям азарта. Теперь они не делали коротких перебежек, не останавливались. Почти без перерыва рокотал станковый пулемет, умолкая лишь ненадолго, пока расчет, как видно, менял позицию.

Пулемет завел было новую очередь и вдруг поперхнулся. Его глухое "бу-бу-бу" сменилось звонким "та-та-та" "дегтяря". Наш пулемет подавал голос откуда-то из пылающего двора в конце деревни. Ишь ты, где очутился, куда отступил дядька Антон! И вражеский расчет подстерег.

Малюжиц и Даликатный радостно переглянулись.

— Жив дядька Антон! — подполз к ним Стежка.

В это время с кладбища ударил второй "дегтярь". Залился торопливой очередью. Словно чувствовал вину, что до сих пор молчал, и хотел наверстать упущенное. Заговорили автоматы, и с кладбища выкатилась негустая цепочка партизан. До леса с опозданием донеслось их далекое "ура!".

Каратели такого оборота не ждали. На какое-то мгновение они словно оцепенели. Атака захлебнулась. Некоторые залегли на огородах, стали отстреливаться. Другие искали, спасения в дыму пожара. А большинство повалило через поле к лесу, под прикрытие своего, как они считали, пулемета. Бегущие впереди даже не отстреливались — больше полагались на собственные ноги. Отбивались только задние, на которых наседали партизаны.

Пули уже секли опушку, посвистывали над головой. Приближалась первая волна полицаев. Не хотели отстать от них и немцы. Цепи смешались. Враги искали спасения. Многие сбрасывали на бегу суконные френчи, оставались в нательных рубашках. Казалось, в дыму отплясывают дьявольский танец белые привидения.

— Ну, сучьи дети! — произносит Даликатный и отводит замок пулемета, готовясь открыть огонь.

— Спокойно, хлопцы, спокойно! На бросок гранаты — и тогда, — сдерживает нетерпение разведчиков Петро Стежка.

И вот та самая минута! Повернувшись на бок, он пускает в дымное небо красную ракету.

Партизанская цепь позади полицаев и немцев залегает. А обезумевшие каратели еще не знают, что к чему. Прут к лесу. Накатывается топот ног, хриплое дыхание.

Стежка, Рыгор и Коля Ветров вскакивают одновременно. Бросают гранаты. Падают. Строчат из автоматов. Из куста в упор бьют по бегущим Малюжиц и Даликатный.

Передние легли, как трава под косой. Задние останавливаются в замешательстве, падают. Все еще не могут сообразить, что происходит. Огрызаются огнем, бьют по лозовому кусту, по опушке. Густо тенькают пули.

Те, что оказались ближе к пулемету, поняли, видно, что попали в мертвое пространство. Они усиливают огонь. Тогда из куста поднимается в полный рост Малюжиц и дает длинную очередь с груди. Но и сам падает, выпускает из рук автомат.

— Вася! — кричит Даликатный. — Вася, я сейчас!

Он выпускает ручки пулемета, хочет броситься на помощь, но его останавливает голос Петра Стежки:

— Назад! Огонь!

... Когда пулемет на считанные секунды замолчал, Толя не выдержал. Да и нечего ему было делать на его посту. В начале боя, когда каратели стали бить по опушке, двоих вражеских разведчиков, привязанных к деревьям, скосило сразу. Третий успел сползти вниз, встать на колени, но вскоре достало и его.

Толя бросился на подмогу своим. Упал рядом с Рыгором.

— Бей вдоль опушки! — кричит ему на ухо Рыгор.

Они стреляют вместе — отсекают врага от Грядок. Строчат Даликатный, Коля Ветров, Стежка. Бьют партизаны, залегшие на поле. Те, что атаковали с кладбища. Преследуют уцелевших карателей огнем.

Поздно вечером на нескольких подводах привезли в отряд своих убитых и раненых. Раненых отправили в госпиталь, а убитых похоронили в одной братской могиле на сухом песчаном бугре.

Все это время Толя был сам не свой. Сам не свой стрелял, когда прощались с товарищами троекратным салютом. Не хотелось верить, что Васю Малюжица и других, с кем он виделся и разговаривал еще утром, вот так взяли и засыпали землей.

Стал приходить в себя только уже в дозоре у тропки, что вела на Сухую Милю, куда его послали вместе с дядькой Антоном. И начал осмысливать слова, которые произнес дядька Антон, прежде чем замолчать до того времени, пока не придет им смена: "Ты по этой тропке пришел к нам. На ней и стой. И чтоб глазом не моргнул, не кашлянул. Иначе какой же мы с тобою дозор? Это как дважды два — четыре".

Дядька Антон сел на кочку под деревом с одной стороны тропки, Толя привалился плечом к стволу — с другой.

Лес впереди редкий. Сквозь прогалины видно небо с немногочисленными звездами. В одном месте оно багровеет снизу. И этот багрянец то опадает, то вновь вскидывается вверх. Где-то жгут деревню...

1978
Содержание