Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава пятая.

Канев, Ржищев, Чернобыль

Стынут над рекой кисейные туманы, шумно перешептываются тополя. С рассветом медленно угасает блеклый свет бакенов и вода начинает голубеть. Кончается самая трудная, ночная, вахта.

Бьют склянки. В дверях камбуза появляется толстый кок. У него добродушное заспанное лицо, на котором едва видны узкие щелки глаз. Кок зевает, присаживается на корточки и растапливает плиту. На завтрак он приготовит гречневую кашу, биточки, крепкий душистый чай...

Я смотрю в иллюминатор. Полого стелются песчаные берега, морщатся облака, слабый ветер рябит воду на перекатах. Изжелта-зеленые валы умирают под плицами гребных колес.

Скоро Канев.

Возле моста стоит на плесе сухогрузная баржа. Она плашмя осела в воду. На палубе баржи — люди и какие-то станки, трубы, рельсы. Это судно недавно привел из Киева задымленный буксир. Теперь, когда важно как можно скорее эвакуировать население и вывезти оборудование с заводов и фабрик, для этого используются все транспортные средства: поезда, автомашины, баржи и даже военные корабли.

Каневский мост запружен. Ни днем ни ночью не прекращается толчея. Одни части переправляются с левого берега на правый. Другие, потрепанные в боях, отводятся на левый берег. Грохочет по деревянному настилу артиллерия; выписывая восьмерки, катятся расхлябанные колеса обозных повочок. Запыленные гуртовщики в сермягах и в лаптях гонят скот чуть ли не из Бессарабии и Буковины. Тысячи голов скота. Он бредет медленно, спотыкается, мычит. Коровы давно не доены — у каждой набухшее вымя.

Охрана моста поручена нам. Этой переправе придается особое значение. Ни выше, ни ниже по реке на десятки километров других мостов нет. Поэтому к Каневскому мосту стекаются колонны со всех сторон. Оттого и не прекращаются крики у въезда на мост.

Случается что у моста возникают пробки. Какой-то грузовик загородил дорогу. Тогда общими усилиями, не обращая внимания на вопли водителя, машину тут же оттаскивают в сторону и сбрасывают в кювет. Там уже много автомашин лежит вверх тормашками. Проезжие шоферы снимают с них резину, вывинчивают свечи, и к вечеру то, что недавно было автомобилем, превращается в голый остов.

Но достаточно одного слова, чтобы мост опустел. Когда кто-нибудь кричит истошным голосом "воздух!", все бросают машины на произвол, оставляют у моста повозки с пожитками и бегут в рожь, ложатся ничком на землю. "Воздух!"

И тогда приходит наш черед. Счетверенные зенитные пулеметы "Кремля" открывают огонь. Мы бросаем в воду дымовые шашки, и мост обволакивает липким грязным дымом. Такое случается все чаще: немцы налетают раз по шесть или семь на дню.

И надо же случиться такому, чтобы на третий день в половине четвертого немецкая бомба угодила в баржу. В ту самую баржу, на которой были женщины и дети.

Все заволокло едким дегтярно-черным дымом. Не раздеваясь, мы бросаемся в воду. Я вытаскиваю за волосы какую-то обезумевшую женщину. Ленька Балюк спасает трех человек и ныряет снова. У него на руках дрожит худой мальчонка. Посиневшее личико, острые ключицы, сведенные судорогой ножки... "У, сволочи!"— Ленька грозит кулаком уходящему самолету. Его лицо перекошено.

Мало-помалу рассеивается дым. От баржи остались только бревна, доски и щепки. Из двухсот человек спаслось не больше сорока. Мы размещаем их в кают-компании, которая напоминает госпиталь.

В этот день старший лейтенант Семин заперся в каюте и выпил всю водку, которая еще оставалась в бутылке, валявшейся у него под койкой.

О том, что произошло под Мышеловкой, хлопцы, как по уговору, даже не заикаются. И я тоже молчу. Молчу день, второй, третий, а потом, не вытерпев, рассказываю обо всем Семину. Меня мучит совесть. Мне кажется, что это по моей вине погиб под Мышеловкой матрос Николай Макухин.

Он был обыкновенным, немного угловатым парнем. Он ничем решительно не выделялся: редко выступал на политзанятиях, исправно нес службу. Что еще я знаю о нем? Пожалуй, больше ничего... Быть может, он был обижен несправедливостями жизни, быть может нуждался в дружеской поддержке и в теплом слове участия? А мне казалось, что он просто замкнут и молчалив, что он один из тех, кто ничего не принимает близко к сердцу... Не знаю почему, но мне казалось именно это. Стало быть, можно вместе съесть не один пуд соли и все-таки не узнать человека как следует. Так уж повелось: мы мало думаем о людях, которые шагают с нами рядом по жизни.

Семин внимательно слушает, склонив по привычке голову набок.

— Еще хорошо, что так все кончилось, — говорит он, не поднимая глаз. Могло быть хуже. Надеюсь, ты понимаешь? Немцы могли пробраться к кораблю и... — он не договаривает, поднимает на меня холодные, жестокие глаза. Тогда бы тебе несдобровать, Пономарев. Я бы тебя сам расстрелял... Но смерть Макухина на твоей совести.

Я молчу, понимая, что Семин прав.

— Война, а вы к теще в гости ходите, — продолжает Семин.— Тебя кто подбил на это, Мелешкин или Тарасюк? Ладно, можешь не отвечать. Догадываюсь, что это дамский мастер напаскудил. Но ты, Пономарев, тоже хорош. В такое время...

Семин распекает меня медленно, долго, а я — ну, не странно ли? — рад этому. Мне становится как-то легче, просторнее. То, что проделывает сейчас Семин, у нас на заводе называлось "снимать стружку". Он "снимает" ее, и с меня как бы сваливается тяжесть, которая давила все эти дни.

— Можете быть свободны, — говорит напоследок Семин строго-официальным тоном, и я поворачиваюсь согласно уставу через левое плечо.

"Кремль" идет из Канева в Ржищев. В прежние времена мы прошли бы эти 70 километров меньше чем за четыре часа. А теперь плетемся сутки. По непроверенным данным, немцам удалось прорваться к Днепру. Они совсем близко. Поэтому судовая рация работает только на прием. Мы часто останавливаемся. Ждем темноты.

— Авось проскочим, — говорит Семину Сероштан, который стоит на мостике.— Только бы машина...

Его легко понять. Машина на "Кремле" старая. Судно давно не было в ремонте. Топки еще так сяк, а вот трубки котла потекли. Надо бы их вырезать, заменить. Не мешало бы стать на котлочистку, поработать шарошкой. Но об этом не приходится думать. Сейчас одна надежда — на форсировку.

Внизу, в кочегарке, вахту несут двое — Харитонов и его напарник. Я и Ленька Балюк спускаемся им на подмогу. Харитонов обнажен до пояса. На шее у него красная косынка, похожая на пионерский галстук. Сидя на ящике с углем, он что-то напевает себе под нос.

— А, чистенькие пришли, — говорит он и машет рукой.— Привет аристократам. Смотрите, не запачкайтесь.

— Ладно, будет тебе...— Я присаживаюсь рядом и закуриваю. Тем временем Ленька Балюк выбирает себе лопату по вкусу.

Машина "Кремля" работает на малых оборотах. Слышно, как она натужно дышит. Кочегарку тускло освещают две лампочки. Поблескивают стекла манометров. Уже двенадцатый час ночи.

— Сейчас начнется...— Харитонов поднимается с ящика.— Слышите?

И точно, все пространство кочегарки наполняет густой, зычный голос Сероштана.

— Полный! Самый полный!

— Есть самый полный! — отвечает Харитонов. Отстранив молоденького напарника, он становится к топке. По левую руку от него занимаем места мы с Ленькой. Харитонов орудует лопатой мастерски, за ним трудно угнаться. На вытянутых руках швыряет уголь в гущу пламени и мгновенно выхватывает лопату обратно. Прикрыв локтем опаленные брови, смотрит на огонь.

— Прибавить!

Три шага от топки к ящику с углем и столько же обратно. Огонь уже насытился, не успевает проглатывать уголь. Взглянув на помутневшее пламя, Харитонов разравнивает уголь по колосниковой решетке, сгребает шлак. Мы с Ленькой поступаем точно так же.

— Еще прибавить!

В кочегарке пляшут розоватые отсветы пламени. По металлическим плитам пола перекатываются горячие угольки. Появляется откуда-то сбоку старичок механик. Он колдует над злыми, покрытыми испариной котлами, что-то заговорщически бормочет, протирает тряпочкой тонкие стекла манометров, и просит, и сердится, и уговаривает машину одновременно. Руки его, пористые, синеватые от масла, с короткими скрюченными пальцами, перепрыгивают по вентилям, поправляют прокладочки (Парит!), ощупывают шпильки и краны. Они не успокаиваются до тех пор, пока не выжимают из уставшей машины все четыреста пятьдесят лошадиных сил.

Это предел. По корпусу корабля проходит судорога. И вот он уже снова легко и плавно идет вперед. Перекат остается позади, — а с ним остаются позади и немцы, и всполохи огня на темном небе. Об этом нас извещает команда:

— Малый!

Все. Теперь можно и передохнуть. Ленька Балюк, запрокинув голову, прополаскивает горло тепловатой водой из фляги. Садится на ящик и осторожно, двумя пальцами, отрывает от губ изжеванную папиросу. Напряжение медленно покидает его, и он расслабленно опускает свои большие руки.

— Чуть запарка не вышла, Петро, — признается он Харитонову. — Тяжело с непривычки.

— "Чуть" не считается, — снисходительно говорит Харитонов.— В общем, если ты, Ленька, вздумаешь стать кочегаром, я из тебя сделаю человека.

Харитонов поправляет на голове белый чехол от бескозырки, одетый наподобие берета, садится рядом с Ленькой на ящик и как ни в чем не бывало продолжает мурлыкать любимую песню:

...Ты добычи не добьешься,

Черный ворон, ворон злой.

Возле Ржищева потоплен "Комсомол". Экипаж двухтрубной канонерской лодки "Верный" сражался с семьюдесятью самолетами. Потоплен монитор "Флягин".

Об этом мы узнаем на траверзе Киева. "Пушкин", "Димитров" и наш "Кремль" стоят на якорях против набережной. С корабля нам виден город в тусклом мареве, видна вся набережная, на которой толпятся люди. Кто-то узнает жену. Сероштан, вглядевшись, поднимает руку и машет дочери. Быть может, и Тоня стоит, как другие, с кошелкой на этой гранитной набережной, которую помешала достроить воина? Кто знает.

— Не пустят нас сегодня на берег, — говорит Ленька.— Вот увидишь. У меня чутье...

Он оказывается прав. Возле главной лестницы (раньше от нее каждые полчаса отправлялись катера "лапти", перевозившие киевлян на пляж) останавливаются две открытые автомашины. Из первой выходит начштаба флотилии. Увидев его, Семин приказывает спустить на воду шлюпку с левого борта. Шлюпка скрипит на талях, ее отвязывают, и через несколько минут начштаба поднимается на борт "Кремля".

Не трудно догадаться, о чем он говорит с нашим Семиным. К ним присоединяются боцман и старичок механик. Уверен, что начштаба интересуется, в каком состоянии машина, корпус, надстройки. Главное — машина. Выдержит ли она? Должна выдержать.

И вот спустя какой-нибудь час мы стоим уже в гавани. К борту "Кремля" подводят баржу-углярку и плавучий кран. Надо успеть забункероваться и принять боезапас еще засветло. Шутка ли, снаряды доставлены в Киев по воздуху из Севастополя. Ведь у нас орудия морского калибра.

Из Киева мы уходим в крутой темноте. Нет ни пушистых синих звезд, ни речных огней. Бакены не горят вот уже второй месяц. Даже луна и та, как обычно в августе, появляется поздно. Густо плещет за кормой днепровская вода.

Бледный рассвет мы встречаем в районе Ржищева.

Здесь немцам удалось накануне отрезать дивизию генерала Мотыгина. Она обескровлена, окружена, прижата к реке. Корабли подходят в тот момент, когда по всему берегу полыхает огонь.

Сам Мотыгин, тучный, заросший, в солдатской шинели, но с генеральскими звездами в петлицах, поднимается на мостик "Кремля". Рядом с ним старший лейтенант Семин с белым, чисто выбритым лицом и в кожаном черном реглане выглядит щеголем.

— Воюете? — генерал щурится, недружелюбно оглядывая Семина с головы до ног.

— Воюем, — спокойно отвечает Семин.

— Да, красиво воюете... В перчатках, с белыми подворотничками...протяжно, с презрением говорит генерал.— Небось на кроватях спите, на подушечках?

— Есть и подушки, — Семин по-прежнему спокоен, хотя и становится белее обычного.

— И горячая вода?

— Конечно.

— Черт!..— генерал крякает.— Вот это жизнь!

Первым делом он принимает душ. Долго аппетитно крякает, хлопая себя по мясистым ляжкам. Когда я подаю ему полотенце, он, вытираясь, снова повторяет:

— Вот это жизнь! Не то что у нас, у царицы полей. Мои люди с начала войны ни разу в бане не парились по-настоящему. Запаршивели в окопах.

Потом он гоняет в кают-компании чаи. Пьет по-стариковски, вприкуску. Щурится на скатерть, на занавески. С нашим Семиным он разговаривает обидно-снисходительно. Словно профессор, экзаменующий студента.

— Спасибо, напоили старика, — говорит генерал.— А теперь разрешите подышать воздухом.

— Пожалуйста, — отвечает Семин и пропускает генерала вперед. Он г трудом сдерживает себя, чтобы не ответить грубо.

Они выходят на палубу, поднимаются по трапу на мостик. Огонь на берегу не утихает. Генерал наблюдает, как грузится на корабли его "хозяйство", отдает адъютанту какие-то приказания. Отход прикрывает стрелковый батальон.

— Там у меня железные люди, горняки, — говорит генерал.— Все как один — коммунисты.

Семин стоит рядом. Молчит, курит свою трубку. Тоже следит за посадкой. Вот какие-то бойцы подставив плечи под задок телеги, пытаются втащить ее на "Кремль". Вот другие бойцы ведут по сходне упирающуюся лошадь. Позвякивают котелки. Винтовки, пилотки. Тяжелые скатки на пропотевших плечах...

И тут темнеет небо. Самолеты идут волнами заходят на бомбежку со стороны солнца. Рванувшись к рулевой рубке, Семин кричит в раструб переговорной трубы:

— Полный вперед! Самый полный! И снова:

— Право руля!

Сходни плюхаются в воду. Мм отходим от берега. Петляем, кружим, лавируем. Одна за другой падают бомбы. Спереди, сзади, справа и слева. Вокруг нас закипает вода.

Позже в корабельном журнале появляется коротенькая, что налет длился час сорок пять минут, что сбит один самолет противника, что на "Кремле" есть убитые и раненые. Ранен и командир корабля Семин, которому наскоро перевязали руку тут же на мостике.

А когда самолеты уходят, мы снова приближаемся к берегу. Погрузка продолжается. Я слышу, как генерал Мотыгин говорит нашему Семину:

— Черт... Оказывается, и вам не сладко приходится. На берегу хоть можно в землю зарыться, а тут... Я себя чувствовал так, словно бы предстал перед господом богом.

У одного "из бойцов, погрузившихся на "Кремль", есть баян, любовно завернутый в одеяло. Расстелив шинель, боец садится на бухту манильского троса и раскутывает свое сокровище.

У этого парня подвижное скуластое лицо, нос пуговкой, светлый залихватский чуб. Рядом с ним пристраивается наш долговязый Жора Мелешкин с гитарой. Гриф гитары перехвачен пышным бантом.

Музыканты о чем-то недолго совещаются и приходят к согласию. Упрашивать их не нужно.

Есть хорошая простая песня. Про девушку, про любовь, про разлуку. Чубатый боец склоняется к своему баяну и припадает ухом к его мехам, как бы силясь уловить слова тихой жалобы, которая послышалась ему в первых еще робких звуках.

Ой ты, Галю, Галю молодая...

Где ж ты, Галю?

В самом деле, где же ты, где? Помнишь ли еще меня чернобровая, ласковая? В песне зовут тебя Галей, но бойцу, чьи пальцы уже онемели от быстрого бега по перламутровым пуговкам, чудится: Ганна, Гануся... А я слышу другое имя — Тоня. И Леньке Балюку, наверное, кажется, что в песне поется про Тоню. Зато если спросить Харитонова, то Петро до хрипоты будет доказывать, что это песня про Ольгу. Да, про ту самую хохотушку Ольгу, которая работала официанткой в командирской столовой и в которой, я знаю, Петро души не чает.

Ой ты, Галю, Галю мо-ло-дая...

Баян настойчиво зовет, тоскует. Ему вторит гитара. И так тревожно, так одиноко становится у меня на душе!

Сейчас вечер. Шумит неугомонная вода под плицами гребных колес. Узорчато двигаются огоньки цигарок. Их прячут в ладонях, в рукавах шинелей. На нижней палубе посапывают и слабо ржут кони.

Подходит старший лейтенант Семин. Рука на перевязи. Подсаживается, кладет здоровую руку мне на плечо и тихо говорит: "Сиди". У Семина тоже ненастно на душе, я это чувствую.

Через некоторое время, помолчав, Семин говорит шепотом:

— Ты мне нужен, Пономарев.

Он незаметно для других кивает мне, поднимается, и я спустя минуту иду за ним.

Странно: Семина я знаю мало, месяца четыре, не больше, но с каждым днем он мне становится ближе. Чувство такое, словно мы давнишние друзья и понимаем друг друга без слов.

Друзья... У каждого есть друзья. К ним ходят в гости, перед ними обнажают душу. Обычно это и называется дружбой. А на войне не так. Здесь у дружбы другая мерка. Сведет тебя судьба с человеком на час, а он тебе становится ближе родного брата.

Вот Семин. Его уважают. Им восхищаются. Нас влечет к нему неспроста. Но связывает нас с ним не просто "родство душ", а чувство, которое и полнее, и глубже. Это — доверие. Вот именно, доверие. Безграничное, беспредельное. Я верю Семину больше, чем самому себе. И он, я знаю, тоже доверяет мне всецело. Как боцману, как Харитонову или Леньке Балюку. Хотя, возможно, мне Семин доверяет даже больше, щедрее. А это, вероятно, и есть настоящая дружба.

И поэтому теперь, когда надо высадить на берег наблюдателей, которым, быть может, никогда не вернуться на корабль, и Семин, не задумываясь, первой называет мою фамилию, я принимаю это как должное.

— Пономарев...— Семин медлит, разворачивает карту.— Возьмешь с собою трех человек. Прихватите телефонный аппарат. Смотри, вот дорога на Ржищев. Я бы устроил наблюдательный пункт вот здесь или здесь, — он показывает пальцем.— Если покажутся немцы...

Я стою навытяжку. Слушаю. Семин скуп на слова. И правильно делает. Нет рецептов на все случаи жизни. Каждый обязан принимать решение сам.

На прощанье Семин крепко жмет мою руку здоровой рукой.

— Советую тебе взять кого-нибудь из комендоров, — говорит Семин. — Ананьина, например... Я киваю.

— Ну, как говорится, ни пуха...

Ленька Балюк натягивает бушлат, рассовывает обоймы по карманам. Ананьин, коренастый крепыш, взваливает на спину телефонную катушку. Нужен еще один человек. Кого взять?

— Я с вами пойду, Пономарь, — говорит Харитонов.

— Тебя не пустят. Ты кочегар.

— Пустят, Семин разрешит, вот увидишь, — говорит Харитонов. на ходу поправляет бескозырку, разглаживает фланелевку на животе. От Семина возвращается быстро: командир дал "добро".

Гранаты, винтовки, катушка с проводом, телефонный аппарат... Кажется ничего не забыли? Простившись с товарищами, вчетвером сходим на берег. Ныряем в жидкую темноту. Гуськом, один за другим, поднимаемся по тропинке в гору. Впереди — Ананьин, за которым разматывается провод, потом — Ленька Балюк, за ним — Харитонов. Последним, проверяя на ходу провод, иду я.

Мы минуем кладбище и заброшенную каменную часовенку. Уже видна дорога на Ржищев. Над нею склонились кривые вербы. Впереди мерцает ставок

Воткнуть штык в землю — дело одной секунды. Принимаюсь вертеть ручку аппарата. "Кремль", "Кремль", как слышите? Я — Пономарев..."

Семина я вызываю через каждые полчаса. Вокруг — тишина. Иногда влажно шуршит слабый ветерок. Вглядываюсь в темноту до боли в глазах, и мне начинает казаться, будто впереди шустро шныряют какие-то тени. Большие, лохматые. Появляются в полосе лунного света и тотчас исчезают проваливаясь.

Мы тревожно и напряженно ждем. Это не обычное волнение. Это строгая, почти торжественная сосредоточенность. Но она холодит кровь.

Может быть, на свете есть смельчаки, которым все нипочем. Не знаю. И не верю. Мне не приходилось видеть таких.

Можно казаться спокойным, как Ленька Балюк, жующий кислый сухарь, можно сдерживать себя, как Харитонов, который все время курит. Но быть спокойным? Не-ет...

Все мы придавлены мрачным величием этой ночи. Ведь может случиться, что это наша последняя ночь. Поэтому мы молчим. Даже Харитонов притих. Харитонов, который всегда что-то напевает или бубнит под нос. Значит, и Харитонов думает.

Сам я тоже, как глыбу, ворочаю тяжелую думу. От Балтики до Черного моря тысячи километров. И везде — фронт. На каждом клочке земли не спят сегодня люди. И думают, наверное, о том же, о чем думаем мы. О близких, оставшихся дома, о страданиях, выпавших на нашу долю. Дождь, ветер, а они лежат на земле, согревая ее своим живым теплом. И сколько их останется неподвижными, скольких не досчитаются завтра!..

— Ты о чем думаешь? — спрашивает Харитонов.

— А тебе какое дело? — отвечает Ленька вопросом на вопрос.

И опять тихо. И опять густо наливается невеселой думой голова. Ожидание становится невыносимым.

— Смотри, Пономарь... Да ты глянь. Левее. Да не туда...

— А что?

— Ползут...

Ленька, вытянув шею, смотрит прямо перед собой на дорогу. Там, впереди, что-то урчит, рокочет, движется. Большое. Грузовики или...

— Танки, — говорю я в трубку. Удивительно, но мой голос совершенно спокоен.— Выходят на дорогу. Прицел...

На нас движется железное стадо. Огромные — в темноте все кажется огромным — танки ползут по ровному полотну дороги.

Почти одновременно в нескольких местах лопается тишина. Взрывы. Грохот. Лязг. Мечется грязное пламя. Я слышу сквозь грохот голос Семина, что-то кричу в ответ, а мозг сверлит мысль:

"Нельзя допустить, чтобы эти танки прорвались к реке. Нельзя допустить..."

— Ну, докладывай, — приказывает Семин. Мне трудно говорить. Как расскажешь о том, что было пережито за эти три дня? Мы отстреливались. Потом сидели в камышах по горло в хлюпкой прокисшей жиже. Шли, минуя села, по ночам. Ели капусту и сырую морковь, выкапывая ее голыми руками на огородах... Позади остались Стайки, Триполье, Халепье, Козин. И все это время нас мучила мысль, что там, под Ржищевом, мы рано вызвали огонь и не оправдали доверия Семина. Надо было подождать, пока вся колонна выйдет на дорогу, а мы... Поторопились.

Потом связь с кораблем порвалась. "Кремль" прекратил огонь, и мы решили отойти. Но куда? Вокруг были немцы.

Ленька Балюк, который раньше не верил ни в бога, ни в черта, теперь все время загадывал: если молчание нарушит Харитонов, мы выберемся из кольца. Ленька явно хитрил, зная, что Харитонов самый разговорчивый из нас всех. Но и Харитонов, как назло, молчал.

А на исходе третьего дня мы случайно увидели "Кремль". Смотрели и не верили своим глазам. Откуда он взялся? Вот он стоит на том месте, где в Днепр впадает хилая речушка Козынка, над его гребным колесом чернеет полукружие знакомых букв, рядом с ним покачивается монитор "Левачев", а мы отказываемся верить этому. Точно все происходит не наяву, а в сказке.

Но нас уже заметили. К берегу подходит шлюпка, и Жора Мелешкин, который сидит на руле, говорит: "А мы были уверены, что вы накрылись". Жора удивлен не меньше нашего. Но еще больше удивляется Сероштан, боцман, которому Ленька Балюк, поднявшись на борт корабля, молча протягивает свою винтовку...

Вот об этом и надо доложить Семину. Но к чему тянуть? Не лучше ли сразу сказать о главном? И я выпаливаю:

— Разрешите, товарищ старший лейтенант... Это я виноват, что рано вызвал огонь.

— Рано? Да ты что, рехнулся, Пономарев? Вы дали нам знать в самый раз. Ну и нарубили же мы дров! Выстрелов по сорок на каждый ствол пришлось, да... Постой, ты куда, Пономарев?

Но меня не удержать. Выскочив из каюты, я скатываюсь по трапу в кубрик. Во весь голос кричу: "Ленька! Харитонов! Черти полосатые! Командир доволен, слышите?" Мне хочется смеяться и плакать, пройтись по кубрику на руках.

— Живем, братцы, — говорит Ленька и хлопает Перманента, подвернувшегося под руку, с такой силой, что тот приседает.

Скрипят лебедки. Сипло шумит пар. "Кремль" трется горячим бортом о привальные брусья причала. Брусья висят наклонно. Они прихвачены цепями, продетыми, сквозь ржавые скобы.

С корабля сносят убитых и раненых. Их много. Лица мертвецов прикрыты бушлатами и шинелями. По-больничному пахнет карболкой.

Два часа тому назад мы вернулись в Киев. Пришли на утренней заре, когда уже совсем развиднелось. Стылый сентябрь распахнул над нами свои прозрачные синие выси. Холодное осеннее солнце бушует на киевских холмах, перебрасываясь с дерева на дерево. Дерзко перемахнул над плесом знаменитый цепной мост.

Гавань показалась нам заброшенной. Пустые склады, в которых гуляет ветер, неподвижные, застывшие краны. Булыжная мостовая сплошь покрыта палыми листьями, и ноги санитаров утопают в их шуршащей толще.

— Называется прибыли, — говорит Сенечка Тарасюк. Его ботинки сияют, испанские бачки подбриты.— А я думал: ну, на этот раз погуляем. Есть у меня одна приятная знакомая, живет на Институтской. Так, понимаете, боцман обрадовал: никаких отлучек.

— А ты надеялся на торжественную встречу?— спрашивает Ленька.

— Видишь ли...— Сенечка медлит.— На духовой оркестр мы с Жорой, пардон, конечно, не рассчитывали, но все-таки...

В этот момент мимо нас проносят убитого. Видна его голая посиневшая нога. И Сенечка, оборвав на полуслове, отскакивает в сторону. Ему уже не до шуток.

Мертвых снимают с носилок и кладут на грузовик. Навалом. Затем шофер закрывает борта и садится в кабину. Полуторка отъезжает к воротам. Тогда из будки выходит матрос с винтовкой и противогазом через плечо, вставляет ключ в скважину замка, отодвигает засов...

— Господи...— произносит Сенечка в ужасе. Чуть ворота приоткрылись, как в них хлынула толпа. Сбила с ног часового, окружила грузовик, растеклась по причалу. Плач. Крики. Женщины и девушки по-бабьи повязаны платками. Мечутся, ищут мужей, братьев, отцов. Наклоняются над носилками, приподнимают края шинелей...

— На кого ты меня покинул?..— причитает какая-то женщина, обхватив окостеневшую синюю ногу.

— Батя! Я зде-ся!..— кричит другая.

Третья бьется головой о булыжную мостовую. Четвертая рвет на себе волосы, щиплет лицо. Пятая голосит. Шестая...

Нет сил это вынести. Старший лейтенант Семин отворачивается, прикусив губу до крови. Жора Мелешкин, которому на все наплевать, — плачет. У Сенечки нервный тик.

— Ой, мальчики!

И девушка в синем ватнике и в лыжных брюках бросается к трапу. Целует Леньку Балюка, потом, уронив узелок на землю, обхватывает руками мою шею, прижимается, дрожит. Она плачет навзрыд, не решаясь поднять головы...

Это Тоня.

Как она сюда попала? Как она изменилась! Маленькая, худенькая, угловатая, как подросток. Она словно светится вся. Моя хорошая, моя родная...

Тонина косынка сползла на плечи. Я глажу ее рассыпавшиеся волосы и твержу:

— Ну, не надо... Зачем?.. Не надо...

И она затихает.

Тогда я отвожу ее в сторону, усаживаю на железную тумбу. Тоня развязывает узелок, сует мне и Леньке твердые коржики с маком и приговаривает:

— Да вы ешьте, ешьте...

О себе она ничего не говорит. Каждое слово приходится из нее вытягивать. Оказывается, она работает на электростанции вместе с отцом. Бомбежки? Ну, к этому она уже привыкла. На улицах теперь баррикады, надолбы, ежи. Главное, чтобы не прорвались танки. А о том, что наш "Кремль" вошел в гавань, она узнала сразу же. Все свободное время они сидят у ворот. Кто "они"? Ну, женщины, как мы не понимаем! И Тоня тоже, когда свободна от дежурства.

Она пристально смотрит на нас обоих. Кажется, она до сих пор не верит, что это мы с Ленькой, что мы живы.

— Ну, а как вы, мальчики?

— Как видишь, — Ленька пытается улыбнуться.— Вроде бы ничего.

Других слов он не находит, хотя, наверное, долго ждал этой встречи. Я тоже молчу. Тоне совсем не обязательно знать, что мы пережили. Она и так хлебнула достаточно горя.

А время бежит. Мы уже должны покинуть Тоню и вернуться на корабль. Вахтенные вот-вот поднимут трап. Ленька Балюк встает и, чтобы оставить меня с Тоней, говорит куда-то в сторону:

— Я вот что... Пожалуй, пойду...

— Постой, куда ты? — я удерживаю его за руку и насильно усаживаю на место.

Тоня целует нас обоих, провожает к трапу, "Кремль", отработав задним, отходит от причала, а она все стоит и машет рукой. Маленькая, беззащитная. Я смотрю на нее и чувствую, что такой она навсегда сохранится в моей памяти.

На этот раз нам пришлось идти на Чернобыль.

За Вышгородом, поближе к Лютежу и Сваромью, потянулись низкие берега. Серые, унылые. Над ними бело холодели облака, и быстрый, порывистый ветер гнал их к югу. Не принесла радости и студеная вечерняя заря.

Лишь вода за бортом все еще была по-летнему изменчива. Густо-коричневая на рассвете, она в полдень становилась почти светло-синей, чтобы к закату свежо порозоветь и затем снова обреет" какой-то глухой, темный цвет.

Приближалось дремучее Полесье с его устоявшейся болотной мутью и промозглыми сеющими дождями. Чем ближе к Припяти, тем сильнее чувствовалось, что теперь середина сентября. По вечерам было прохладно, а к утру ночь и вовсе леденила. Вахтенные напялили на себя тулупы.

Года два назад, во время освободительного похода в Западную Украину и Западную Белоруссию (наши корабли дошли тогда до Пинска), мне довелось побывать в Чернобыле. Оказалось, что это шумное и довольно бойкое местечко. Славилось оно тем, что там, как и в Киеве, есть свой Подол. На пристани, помню, постоянно стояло с десяток потертых безрессорных пролеток, и за полтинник на любой из них можно было дотрястись до чахлого городского сада, в котором по вечерам играл духовой оркестр.

Другой достопримечательностью Чернобыля был мост. Его обязательно показывали всем приезжим. О нем все непременно упоминали в разговорах. "Видели вы наш мост? Ай, как можно не заметить такого моста?" Мне тогда и в голову не приходило, что из-за этого моста я когда-нибудь снова побываю в Чернобыле.

Мост был целехонек. Его ни разу даже не бомбили. Медлительная Припять облизывала его быки. И хотя в секретном пакете, который хранился у Семина, говорилось, что мы должны "всеми имеющимися в наличии огневыми средствами обеспечить переправу наших частей через Припять", мост был пуст.

Впрочем, и городок тоже словно вымер. Это называется безвластьем. Неделю не работает почта, и нельзя отправить письмо. В "Райзаготживсырье" заколочены ставни. Двери магазинов и лавчонок сорваны с петель. В кинотеатре кто-то умудрился срезать бритвой со всех кресел красный плюш. И нет известного всему городку милиционера Бульбы, чтобы цыкнуть: "Прекратить безобразия! А не то я вам..."

Только один-единственный дряхлый балагула по старой привычке появляется каждое утро на пристани. У балагулы слезятся глаза. Его кривая кляча понуро шевелит морщинистыми губами, косит закисший глаз на хозяина, на пустой фаэтон. Она, должно быть, удивлена, что старик отказывается от табака, который можно выменять на овес, и упрямо требует, чтобы мы заплатили ему карбованец, за который теперь ничего не купишь. Но глубока, видно, вера этого человека в советские деньги, в Советскую власть.

Объехав весь город, мы возвращаемся на корабль. Я докладываю Семину обстановку. Большинство жителей эвакуировалось еще недели две тому назад. Другие разбрелись по селам. В городке остались только старики и больные. Этим куда ехать? Помирать, так на своей постели. А в общем даже удивительно — в городке тишина; порядок.

Семин крупно шагает по кают-компании. То и дело останавливается. Он уверен, что это какая-то ловушка. Почему немцы не занимают Чернобыль? Отчего до сих пор не разрушен мост? А ведь немцы могли это сделать еще до нашего прихода!

Все выясняется на следующий день. Семин был прав: нас заманили в ловушку. Получена радиограмма, что ниже Чернобыля немцы заняли Окуневский мост. Таким образом, не только "Кремль", но и те корабли, которые вот-вот должны подойти со стороны Пинска, отрезаны от своей базы.

— Ничего не поделаешь, будем пробиваться с боем, — говорит Семин.

В последнее время он страдает бессонницей — болит, не унимаясь, рука. Он стал раздражителен и не часто поднимается на мостик. Но сейчас он надвигает фуражку на глаза и просит, чтобы я помог ему надеть реглан. При этом морщится: "Проклятая рука..."

Медлить нельзя. Мы уходим из Чернобыля ночью, с потушенными огнями. Запрещено даже курить. Следом идут другие корабли. Только бы проскочить, только бы проскочить...

Семин всецело полагается на Сероштана. Недаром боцман родом из Радуля. Кому знать эти места, как не ему? Он нащупывает фарватер по каким-то ему одному известным приметам. Для него все имеет значение: очертания берегов, игра воды, ветер... Не рассчитаешь, не отвернешь вовремя — и врежешься ненароком в кручу либо сядешь на мель.

До Окуневского моста остается не больше километра. Потом шестьсот метров, четыреста, двести...

"Неужто проскочим с ходу?"

Не тут-то было! Нас ослепляет неистовое пламя. Взрывная волна валит с ног. Ночь превращается в крошево. Ее рвет шрапнель, дырявят пулеметы.

— Носовые к бою! — кричит Семин.— Фугасными... По левой ферме...

Левая ферма Окуневского моста деревянная. Только она одна. Ее надо зажечь. Надо заставить замолчать немецкие пулеметы. Надо...

После четвертого выстрела дерево сухо вспыхивает. Становится светлее, чем днем. Нестерпимый жар опаляет наши лица. Но тут "Кремль" поворачивается почти лагом. Этого еще недоставало! Сероштан отталкивает рулевого и выхватывает у него штурвал. А еще через минуту судоходный пролет Окуневского моста остается позади.

Но прежде чем я успеваю подумать об этом я вздохнуть с облегчением, палуба уходит из-под ног. Сильный толчок сотрясает корпус корабля. Это снаряд прошел через спардек. Он разорвался где-то внутри, в машине. Поэтому все вокруг обволакивает горячим, слепящим паром.

Где командир? Где Сероштан?

"Кремль" медленно оседает, кренится на левый борт.

Механика вытаскивают через иллюминатор. Харитонов, который был на вахте, шатаясь поднимается по трапу. Его обожженный напарник ошалело таращит глаза.

— Вынуть замки! — приказывает Семин.— Снять пулеметы!

Командир жив. Я слышу его властный голос.

И боцман жив, хотя и контужен слегка. Но "Кремль" уже не спасти. Кончено, он отвоевался.

По приказу Семина все сходят на берег. Все, кроме меня, Леньки Балюка и Харитонова. Мы спускаемся в кочегарку, закладываем толовые шашки в котел, а потом садимся в шлюпку и налегаем на весла. Когда шлюпка подходит к берегу, позади нас раздается взрыв, и "Кремль", переломившись надвое, уходит под воду.

Дальше