Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья.

Дорога к дому

Искра надежды

В ТВИНДЕКЕ{22}, куда загнали сибиряковцев, было холодно и темно. Помещение с низким потолком освещалось небольшой тусклой лампочкой в решетчатой оправе. На полу были разостланы старые свалявшиеся матрацы, от которых воняло прокисшей капустой. Уже несколько часов судно находилось в пути. Сильно качало.

— Штормит, — нарушая тишину, сказал Воробьев. — И куда это они нас везут?

— Ближе к царству небесному, — ответил Шаршавин и глубоко вздохнул.

Анатолий сидел спиной к переборке. На его коленях покоилась щека Сараева. Парторг хрипло закашлялся, потом застонал, проснулся. Почти два месяца он лежал на животе: рана в спине не давала ни встать, ни сесть. Мучительно было это. После долгих [135] тренировок Сараев наловчился немного приподниматься на руки и ползать.

— Миша, никак у тебя жар? — потрогав лоб товарища, спросил Шаршавин. — Простыл?

Парторг молчал. Потом опять кашлял, долго, до изнеможения.

— Да что ж они, душегубы, издеваться над больными вздумали? Нельзя же им в этакой холодище оставаться!

Боцман и Золотов принялись колотить в дверь. Скоро послышался тяжелый стук кованых сапог, и в твиндек вошел лопоухий детина в погонах фельдфебеля. Ростом он был немного пониже Павловского.

— Генух{23}, генух, — глухо сказал он. — Нельзя стукать.

— Ишь ты, по-нашему понимает, — сказал Котлов. — Генухами называет. Андрей Тихонович, объясни ты ему, что больных нужно в тепло перевести, а то здесь и у здоровых зуб на зуб не попадает.

Гордясь своими познаниями в русском языке, гитлеровец самодовольно кивнул головой:

— Гут, хорошо. Больным будет умцюг{24}, теплота, — фельдфебель Тумке может зорген{25}, забота, забота! — и он ударил себя в грудь.

К вечеру больных действительно переселили в другое место. Павловский, Седунов, Золотов и Герега отнесли Качараву и Сараева в кладовку машинного отделения. Здесь стоял оглушительный грохот, но было тепло. Фельдфебель, который, как оказалось, был старшим конвоя, разрешил пленным поочередно ухаживать за беспомощными товарищами. К бородатому Качараве, которого все теперь называли профессором, Тумке относился с явным почтением.

Так прошли сутки. Желание узнать, куда их везут, не оставляло сибиряковцев. Шаршавин, наиболее беспокойный и деятельный из всех, заявил, что [136] у него созрел хитрый план, как достать такие сведения. Все вскоре убедились, что хитрости особой он не придумал, но слово свое сдержал.

Пищу и воду приносили разные солдаты, и Анатолий всегда находил повод, чтобы завести с ними разговор. А когда это удавалось, повторял один и тот же прием. Он обводил рукой пленников и спрашивал, указывая в сторону:

— Фарен нах Берлин?

Видимо, этим исчерпывался весь его запас немецких слов. Гитлеровцы обычно молчали. Но радист был настойчив, и один солдат клюнул. Услышав такой нелепый вопрос Шаршавина, он презрительно улыбнулся и, как бы давая понять, «кому вы нужны такие в Берлине», отрывисто бросил:

— Киль!

Теперь стал известен конечный пункт плавания. За обедом Воробьев рассказал об этом Сараеву и Качараве. Тот в первый раз за эти месяцы от души рассмеялся, услышав, как удалось радисту обвести немцев.

Капитан представил себе карту и путь, каким должно идти судно. Он был только один: по Норвежскому морю вокруг Скандинавии, а дальше проливы Скагеррак, Бельт.

— Через день-другой мы окажемся в Северном море. А там действует флот союзников, Британия под боком, — сказал Качарава. — Как ты на это смотришь?

— Да никак, — ответил Сараев. — На встречу с союзниками надежды мало. Караваны английские ходят севернее, а значит, и военные корабли там. Только если случай поможет.

В двери заглянул круглолицый человек с мохнатыми бакенбардами и трубкой в зубах.

— Здравствуй, — с кривой деланной улыбкой сказал он. — Как поживайт?

— Здравствуйте, — ответил Сараев. — Вы говорите по-русски?

— Найн, — по-немецки сказал норвежец и, снова повторив «как поживайт?», вынул большой кожаный кисет. [137] Закурили. Человек присел на корточки и, ткнув пальцем себе в грудь, буркнул: «Механикер», — потом показал на Качараву и спросил:

— Капитан?

— Нет, — ответил Сараев. — Это профессор, понимаете? Ученый.

— О-о, — поднял палец норвежец и еще раз повторил: — О-о-о, карашо.

Гость посидел еще минуту рядом с каморкой, потом качнул головой и удалился.

— Как ты считаешь, друг это или враг? — спросил Качарава.

— Разобраться сразу трудно. Но скажу откровенно, он мне не понравился, этот механикер.

И снова вскоре открылась дверь, к морякам заглянул перепачканный углем паренек. Он состроил на лице кислую мину, махнул рукой в сторону ушедшего земляка и приложил палец к губам.

— Предупреждает о чем-то, — тихо сказал Качарава.

Паренек полез рукой в большой карман робы, достал беленький узелок и, положив его на пол, поспешно зашагал в другую сторону. В узелке оказались ломоть хлеба и сало.

— Вот и угадай, что они за люди! — вздохнул Сараев. — Ну, ничего, разберемся.

В обед в машинное отделение пришли Шаршавин и Тарбаев. Они сообщили важную новость. Только что к ним в твиндек явился полупьяный Тумке, произнес речь о непобедимости германского оружия, долго ругал большевиков, а в заключение снял пост у дверей. Фельдфебель разглагольствовал о своей гуманности, утверждая, что каждому человеку, даже русскому, он разрешает дышать. Воспользовавшись таким «великодушием» хмельного фашиста, Шаршавин с помощью перочинного ножа отодвинул щеколду и вместе с Тарбаевым пробрался сюда.

— Не знаешь, сколько солдат на судне? — тихо спросил Качарава. — Да штук двадцать. А экипаж — норвежцы. Между прочим, когда я в обед за баландой ходил на камбуз, разглядел, где фрицы живут — в кубрике [138] на носу. Там у них сразу и казарма и караульное помещение. Тумке все время с норвежским капитаном шнапс пьет. Эх, Анатолий Алексеевич, ворваться бы в их кубрик, взять оружие, а там...

— Тихо ты, горячая голова, — остановил его Сараев, — надо все как следует разузнать. А вообще-то сейчас самое время.

— Возвращайся, Толя, к своим да передай Павловскому и Золотову, чтобы сюда пробирались, — сказал Качарава. — И язык покороче. Понял?

— Понял, — обрадовался радист и исчез в темноте. Тарбаев пошел следом.

Вечером состоялось короткое совещание. План захвата судна обрастал деталями, становился ощутимым, реальным. Действительно, на судне норвежская невооруженная команда человек тридцать. Гитлеровцы спокойны — в море пленным бежать некуда. Оставили всего два поста — на корме и на капитанском мостике. Исключалось всякое подозрение, что горсточка измученных людей может решиться на дерзкий шаг.

— Многое зависит от того, как поведут себя норвежцы, — сказал Золотов. — Если будут пассивными наблюдателями — одно, а если испугаются и станут выручать немцев, получится сложнее. Жаль, что никто из нас не знает их языка.

— Но зато у нас есть другое, — сказал Павловский и, сгибая в кулак толстые пальцы, начал перечислять: — Капитан свой, боцман, радисты, матросы, Иван Калянов — тот машину хорошо знает, за механика бы сошел.

— Тсс... — приложил палец к губам Сараев.

Он лежал перед открытой дверью кладовки и ясно видел, как к ней по коридору кралась чья-то фигура. Парторг узнал давешнего механика. Уверенный, что его не видят, он на цыпочках прошел вдоль стены почти к самой дверце и замер. «Вот-те на! — подумал Сараев. — Никак подслушивает? А притворялся, что по-русски всего два слова знает».

Сараев громко раскашлялся и сказал: [139]

— Ходит кто-то.

Норвежца как ветром сдуло.

— Эх, братцы, а ведь за нами шпионят. Сейчас норвежский «механикер», словно кошка, крался, и язык наш ему, видать, знаком.

— Тогда медлить нельзя, — решительно сказал Золотов. — Андрей Тихонович, выкладывайте свой план.

— Нас сегодня наверх выводили, на палубу, воздухом подышать. Так мы с Анатолием все прикинули. Двое наших должны снимать часового на мостике, а двое пойдут на корму и уберут второго. Это Шаршавин на себя взял. Я пойду к ихнему кубрику и дверь бревном припру. Бревно я уже на палубе приглядел. Ну, а потом, поскольку у нас будут два автомата, попробуем договориться с экипажем. Надо думать, народ у них разный, и хороший и плохой. Так что с оружием будет легче разговаривать. Ну, а дальше, как Анатолий Алексеевич скажет, так и будет.

— Если все удастся, судно поведем в Англию. Она близко. И, главное, нужно немедленно захватить радиорубку, чтобы в эфир ни одного сигнала.

— А если не удастся? — тихо спросил Золотов.

— Тогда погибнем в бою, как наши товарищи на «Сибирякове». Будем считать, что экипаж ледокола жив, что борьба с врагом продолжается, — сказал Сараев.

— Спасибо, комиссар, — тихо промолвил Качарава и, сделав над собой усилие, поднялся на ноги. — Тогда по местам! Захват корабля производим в эту ночь. О готовности доложить!

* * *

Мерно работают машины. Час, другой. Каждый думает свою думу, мечтает о свободе. Как назло, стихло море. Сейчас бы шторм, чтобы гремело и стонало все вокруг. А оно вдруг успокоилось. Не свое море, Норвежское. Наше не подвело бы в такую минуту, разгулялось бы вовсю.

— Что-то долго не идут, — сказал Качарава. — Как там у них? Прежнюю бы силу нам с тобой, Михаил. Задали бы сейчас перцу! [140]

— Жди, жди, придут, Алексеич, — ответил Сараев и умолк, вслушиваясь в неровное дыхание корабля.

Еще час, а может, больше. По-прежнему все тихо. Истомилась душа в ожидании. Наконец по коридору тихие, но поспешные шаги. Проклятый этот «механикер», что ему здесь нужно? Прошел мимо. А вот снова шаги. Иван Тарбаев! Он заглянул в дверь и, едва сдерживая волнение, сказал:

—Сейчас начнется. Я пойду. За вами пришлем...

Сердце нещадно колотится, заглушая рокот машины. Минута!Две! Почему здесь опять этот «механикер»? Побежал вслед за Тарбаевым. Неужто сорвется? На палубе еле слышно прозвучала автоматная очередь. Качарава встал. Вверху по трапам и коридорам топочут ноги. Люди бегают, кричат, кого-то ищут. Сердце готово проломить грудь.

— Бегут сюда, это наши, — сказал Сараев. — За нами бегут!

Он приподнялся на руках. В машинное отделение ворвалось несколько гитлеровцев. Они что-то кричали, ругались. Потом со злобой захлопнули дверь каморки, где находились двое сибиряковцев. «Сорвалось! Все сорвалось!» — обожгла мозг ужасная мысль. Качарава прислонился к стенке и с трудом опустился на матрац. Рана вновь дала себя знать.

Что же произошло на палубе? Убедившись, что на корабле все угомонились, Павловский дал команду Шаршавину отодвинуть щеколду. Снова в ход пошел перочинный нож, каким-то неведомым образом сохраняемый радистом вот уже почти два месяца. Никто не знал, где он его прячет. Это было единственное оружие сибиряковцев.

Анатолий ловко справился со своей задачей и бесшумно приоткрыл дверь. В тускло освещенном коридоре никого не было. Шаршавин разулся и, знаком призвав соблюдать тишину, добрался до трапа. Через несколько минут он спустился вниз.

— Можно!

Павловский послал Тарбаева в машинное отделение, а остальные гуськом начали подниматься вверх. Никто не встретился на пути. Боцман выглянул [141] на палубу. Тишина. Ночь черная, непроглядная скрывала от глаз все. Судно шло без огней. Фашисты не зажигали их, опасаясь английских самолетов. Соломбалец постучал ладонью по плечу Шаршавина и пропустил его вперед, за радистом в темноту окунулся Скворцов.

По замыслу Павловского, в первую очередь снимался часовой на корме. Это сразу развязывало руки. Все ждали, чем кончится вылазка двух товарищей. Как всегда в такие минуты, время шло утомительно медленно.

И вдруг короткий вскрик, возня, автоматная очередь, и что-то упало за корму.

— Быстро назад, в твиндек! — вполголоса скомандовал Павловский. Дождавшись Шаршавина и Скворцова, он пропустил их, потом плотно прикрыл и задраил дверь на палубу.

И вот все были на месте. Боцман взглядом пересчитал людей и тихо проговорил:

— Сорвалось, братцы. Молчок. Лечь и спать. Анатолий, поставь обратно щеколду. Живо. Что там у вас произошло?

— Вырвался, гад, и нажал курок. А потом мы его за борт, — еще неровно дыша, сказал радист. — Убить себя готов — все дело провалил. А где же нож?..

Шаршавин шарил в подкладке бушлата, в карманах, ножа не было.

— Обронил! Неужто обронил?

— Этого еще не хватало! Ищи лучше! Как же щеколду набросить теперь? За дверью раздались шаги.

— Ну, теперь держись, — сказал Шаршавин, все еще хлопая ладонями по одежде. — Если что, я все на себя.

Все с удивлением услышали, как чья-то рука осторожно опустила щеколду.

Через несколько минут в твиндек прибежали гитлеровцы, а с ними «механикер». Он таращил глаза и что-то объяснял фашистам, показывая пальцами на сибиряковцев. Громче всех кричал Тумке. Фельдфебель, пересчитав пленных, бросился к дверям. Пощелкал запором и, продолжая ругаться, погрозил [142] норвежцу кулаком. Потом солдаты ушли, а у дверей застучали шаги часового.

— Все, братцы, не побывать нам в гостях у английской королевы, — пробурчал Шаршавин.

— Баста! — оборвал его Павловский. — Не до шуток. Нож ищи. А то все откроется.

Качарава и Сараев лежали молча. Говорить не хотелось: погасла последняя искра надежды. Под утро кто-то подошел к их каморке. В маленькое круглое окошечко в двери просунулась рука, и что-то упало на пол. Сараев дотянулся и поднял.

— Перочинный нож, — сказал он Качараве.

— Дай-ка сюда.

Капитан встал, в луче света, проникающего сквозь щель, долго разглядывал.

— Да, перочинный ножик. Я видел его раньше у Шаршавина.

Снова за колючей проволокой

В КИЛЕ их посадили в товарный вагон и повезли. Качарава и Сараев были несказанно обрадованы, что все целы и невредимы. А ведь могло кончиться плохо. Но фашисты, видимо, решили, что солдата на судне убили норвежцы. Тумке не мог себе представить, что русские совершили дерзкую вылазку, ведь дверь твиндека была заложена щеколдой, он проверил и убедился в этом.

Кто был таинственный друг, который помог отвести от них подозрение, моряки так и не узнали.

Неделю стучали колеса. Сквозь решетки узких оконцев сибиряковцы видели высокие черепичные крыши незнакомых городов, на стоянках слышали чужой говор. Как-то ранним утром их вывели из вагона и погнали по пустынным унылым улицам. Сараев, который уже мог подниматься, шел, согнувшись, товарищи поддерживали его под руки. [143]

Их поместили в камеру большого концентрационного лагеря № 330, Марине Дулак. В эту мрачную тюрьму близ Гдыни сгоняли пленных моряков. Порядки, заведенные здесь гитлеровцами, отличались особенной жестокостью. В первый же день вместо обуви пленным выдали тяжелые деревянные башмаки. Двигаться в них можно было, лишь делая короткие шаркающие шажки. Неугомонный Шаршавин и тут не обошелся без шутки:

— В таких штиблетах прямо хоть на танцы. Кстати, ребята, а здесь танцы бывают?

— Бывают, бывают, — сдерживая улыбку, сказал Герега, — еще натанцуешься, холка вспухнет.

— Поживем — увидим. Пока холка вспухнет, нас и след простыл.

— Ой, скор ты больно, Анатолий, — покачал головой Алексеев. — У казематов стены толстые.

— Пошумели, и хватит, — вступил в разговор Качарава. — Кстати, стены, даже самые толстые, имеют уши. А побег — это дело серьезное, и впустую болтать нечего. Сначала оглядеться надо.

Утром пленных выгоняли на работу, больные оставались в камере, убирали помещения, мели двор. Иногда сибиряковцев вызывали на допросы, снова и снова спрашивали, нет ли среди них офицеров, знают ли они шифры, расположение минных полей в северных морях. Но никто не ответил на вопросы, так интересовавшие гестаповцев.

Горстка людей с погибшего, но непобежденного советского корабля держалась стойко, и каждый новый день, проведенный вместе, сплачивал их еще сильней. В разговорах часто можно было услышать фамилии тех, кого уже не было на свете: Элимелаха, Сулакова, Матвеева, Дунаева, Черноус, Бочурко. О них говорили, как о живых, которые ненадолго уехали куда-то и обязательно вернутся. Свою группу пленные сибиряковцы, будь то моряки, артиллеристы или плотники, в разговорах именовали не иначе как экипаж.

Вспоминали часто корабль, походы по Баренцеву и Белому морям, к Новой Земле, вспоминали бой с «Шеером». [144]

— А ведь каравана этот самый «Шеер» так и не догнал, — как-то сказал Павловский. — Мы фашистам все карты спутали.

— А может, и догнал, почем ты знаешь? — спросил боцмана Воробьев.

— Нет, точно не догнал, за это я голову на отсечение кладу, — поддержал Павловского Шаршавин. — Иначе бы они не выпытывали у нас обстановку. А потом, помните, ему кто-то перцу дал, он и удрал в Нарвик.

— Хорошо, что капитана с нами не было, — пошутил Копытов. — А с профессора какой же спрос?

Все рассмеялись. Качарава оглядел товарищей и, качнув головой, тихо заметил:

— Хорошо, ребята, что не оказалось среди нас трусов. Смалодушничал бы кто-нибудь, и тогда...

Он не договорил, что было бы тогда, но все поняли.

— Вот мы говорим о «Сибирякове», о товарищах наших, а знаете, кто мы такие? Помните, когда последний раз возвращались в Архангельск из Кеми, рыбаки с нами шли? И старик один раненым солдатам поморскую сказку рассказывал, хорошую сказку про трех сынов. Их мать посылала встретить отца, предупредить, чтобы к бою готовился, на поморские деревни враги напали, старик этих врагов змеем называл.

— Как же, помню, — встрепенулся Алексеев. — Мы тогда с тобой в одной каюте были, а потом еще комиссар Элимелах пришел. Очень ему тогда стариковская сказка понравилась.

— Ты бы ее нам рассказал, Толя, если помнишь, — пробасил боцман. — Я, ребята, сказки народные очень люблю. Особенно когда мальчонком был — ночи мог не спать,

И Шаршавин, как умел, рассказал. Слушали его внимательно, а когда сказ кончился, долго лежали молча.

— Почему я ее вспомнил, ребята, эту сказку? — снова заговорил радист. — Не кажется ли вам, что этот самый младший сын Иванушка как наш «Сибиряков»? Он отцу сигнал подал, что враги его ищут, [145] хотят в море его дружину потопить, а сам погиб, с врагами сражаясь.

— Точно, про «Сибирякова» этот сказ, — утвердительно сказал Воробьев. — Сигнал-то мы подали нашим кораблям. Вот здорово, и сказка вроде и правда!

Долго еще беседовали моряки, забыли о сне, о том, что утром их погонят на тяжелую работу.

Однажды среди ночи в камеру втолкнули пятерых. Они в нерешительности остановились, разглядывая лежащих на нарах.

— Принимайте в компанию, — простуженным голосом сказал один из новеньких.

Сибиряковцы поднялись со своих мест. Узнав, что это земляки, да к тому же еще и моряки, обрадовались. Начались расспросы: кто откуда, с какого корабля, в каких водах плавал, где попал в плен? И, как бывает в таких случаях, нашлись общие знакомые. Разговорам, казалось, не будет конца, однако собеседников постепенно становилось все меньше, и вот усталость свалила измученных людей.

С рассветом в дверь просунули бадью с похлебкой, хлеб и пять ржавых мисок для новых узников. Принялись есть. Молча, неторопливо глотали постную, невкусную похлебку. Один молодой парень приглядывался к бородатому, лицу Качаравы. Анатолий Алексеевич почувствовал пристальный взгляд и поднял голову.

— Мы, кажется, встречались в Архангельске? Все гляжу, тот или не тот? Вы — капитан Качарава? Верно? — подмигнул новенький. — Узнал я вас, узнал, капитан.

Запретное слово, произнесенное вслух, обожгло сибиряковцев. Все встрепенулись, перестали жевать, настороженно разом посмотрели на говорившего. Только теперь они хорошенько разглядели его: худое прыщавое лицо, блуждающий взгляд, большой рот с гнилыми зубами. И парень сразу показался противным, хотя толком никто не мог объяснить почему. Павловский, сидевший рядом с новичком, положив руку ему на плечо, медленно проговорил:

— Профессор Качарава, запомни, матросик. [146]

Парень съежился, словно придавленный. Он уткнулся в свою миску и быстро, точно боясь, что у него отберут похлебку, начал работать ложкой. Воцарилась неловкая тишина, которую нарушили окрики охранников: «Шнель!{26} Шнель!»

Вечером, когда усталые, хмурые люди вошли в камеру, они увидели одного Сараева.

— Профессора увели, — сказал парторг.

Сердца закаленных горем людей дрогнули, все посмотрели в сторону прыщавого: прищуренные его глазки плутовато бегали.

Утром он не проснулся, его труп валялся в дальнем углу: лицо было перекошено, изо рта вывалился язык.

Прибежал сам комендант лагеря, которого за жестокость пленные прозвали зверем. Маленькое существо на кривых ножках махало перед лицами моряков кулачком, поросшим рыжей шерстью, и визгливо что-то кричало.

— Кто удушил? Кто удушил? — повторял за ним

переводчик.

Когда очередь дошла до Шаршавина, он состроил скорбную гримасу и, как бы раскрывая великую тайну, доверительно проговорил:

— Сам себя удушил. Я видел. Душил и плакал.

Комендант оцепенел, потом, сообразив, что над ним смеются, в ярости затопал ножками. Трое гестаповцев схватили Анатолия, выволокли в коридор, долго и остервенело били.

Несколько дней Шаршавин не вставал и оставался в камере с Сараевым.

Четверо моряков жили с сибиряковцами недолго. Их куда-то увели. Прощаясь, один из них горько заметил:

— Не принесли мы вам счастья, ребята. Кабы знали, эту гадину сами бы удушили,

Наступил март тысяча девятьсот сорок третьего года. Первое дыхание весны, первые радостные вести. [147] В порту, куда в последнее время гоняли моряков грузить уголь, произошла встреча с французом из соседнего концлагеря. С ним столкнулся у бункера Калянов.

— Камрад, — тихо окликнул Ивана пленный и, ударяя себя в грудь, сказал: — Я маки, партизан, компрене?{27}

Калянов понимающе качнул головой.

— Сталинград, Гитлер капут, компрене?

Француз двумя руками взял себя за горло и состроил такую выразительную мину, что плотнику все стало ясно.

— Компрене, компрене! — повторил он. — Спасибо, браток. Порадовал.

Вечером в камере только и было разговору, что о Сталинграде. Сибиряковцы, не зная подробностей, поняли: произошло событие огромной важности, фашистам нанесен сильный удар. Сердце забилось надеждой на скорое освобождение, возникали новые планы побега. Но уходило лето, осуществить их не удавалось. Все оставалось по-прежнему: изнурительные работы, скудная еда, душная камера и никаких возможностей связаться с внешним миром. Как-то прямо с работы уволокли невесть куда Ивана Алексеева. Думали, гадали, зачем он понадобился фашистам. Ждали день, другой, сигнальщик так и не появился. Сильнее всех переживал разлуку Шаршавин, он крепко дружил с Алексеевым, таким же, как и сам Анатолий, оптимистом и фантазером. Приятели и спали на нарах вместе, накрывались одним одеялом. Анатолий тщетно пытался хоть что-нибудь выведать у охранников о судьбе товарища, те не отвечали.

Как-то осенью Сараева, Шаршавина и Воробьева отправили на завод «Шайдерейдер и Ошенек» за пивом для лагерного начальства. Втроем они катили тележку, сзади шел охранник.

Хозяином пивоварни был немец. Пока охранник разговаривал со своим соотечественником, сибиряковцы успели украдкой перекинуться несколькими [148] словами с польскими рабочими. Один из них понимал по-русски и сказал, что фашистские армии на фронтах терпят одно поражение за другим, видно, час освобождения не за горами. Сказано это было скороговоркой, а морякам хотелось узнать побольше.

Вскоре случилось то, о чем можно было только мечтать. Предприимчивый хозяин завода, соблазнившись возможностью располагать бесплатной рабочей силой, уговорил начальство лагеря ежедневно присылать нескольких пленных. По счастливому стечению обстоятельств, выбор пал на сибиряковцев. К заводу прикрепили Сараева, Шаршавина и Воробьева, иногда добавляли еще кого-нибудь из команды.

Охранник, сопровождавший моряков, почти не наблюдал за ними. Работали они в разных помещениях, и он лишь иногда заглядывал в цехи, чтобы убедиться, все ли на месте, остальное время сидел в конторе и наливался пивом. Теперь сибиряковцы ежедневно получали подробную информацию о делах на фронте. У них появились верные друзья — польские рабочие Сверчинский, Стахевич и Обрушкевич. Беседуя с ними каждый день, Сараев понял: эти люди регулярно слушали советские радиопередачи и, по-видимому, состояли членами тайных организаций Сопротивления.

Дружба крепла. Поляки помогали русским, чем могли, приносили хлеб, сало, вареную картошку. Спрятав продукты под одеждой, моряки проносили их в камеру и поровну делили между товарищами.

В начале ноября «пивовары», как в шутку называли сибиряковцы работающих на заводе, вернулись радостно возбужденные. Польские друзья сообщили им, что освобожден Киев. «Эх, нет с нами капитана! — горевали моряки. — Порадовались бы вместе! Жив ли он?»

О том, что Качарава жив, узнали лишь в январе сорок четвертого года. Его увидели среди заключенных так называемого офицерского отделения. Капитан еще больше осунулся и шел сутулясь. Заметив во встречной колонне своих, он встрепенулся, начал махать рукой, глаза его загорелись. Замедлив [149] шаг, Качарава задержал тех, кто шел сзади. К нему подбежал автоматчик, толкнул в спину прикладом. Больше экипаж не видел своего капитана: всех пленных офицеров перевели в другой лагерь, в Штутгов.

В марте Стефан Сверчинский сообщил Сараеву, что удалось установить связь с подпольщиками Гдыни. Они обещали помочь в подготовке побега и для начала достать сибиряковцам подложные документы восточных рабочих. Главная сложность заключалась в том, чтобы в нужный момент оказаться всем вместе, ведь моряков гоняли на работу в разные места.

Наконец наступил день, когда Стефан сообщил, что документы готовы. Принять их, тайно пронести в камеру и вручить товарищам Сараев поручил Анатолию. В полдень Шаршавин просигналил: «Все в порядке».

Возвратились, как обычно, под вечер, прикатив тележку с бочками пива. Вошли в камеру и... тут же в дверях появился офицер, сопровождаемый двумя солдатами.

— Механик? — по-русски спросил он Шаршавина.

— Ну, механик, — ответил Анатолий, ничего не подозревая.

— Собирайся, нам нужен механик!

Еще в первые дни лагерной жизни, когда сибиряковцев чуть ли не каждый день таскали на допрос, Шаршавин решил не называть своей настоящей профессии. Радист назвался механиком, так он и значился в списках. Теперь это обернулось трагически.

— А что у вас за машина? — спросил Анатолий. Он желал сейчас только одного — получить хоть небольшую отсрочку, чтобы успеть передать товарищам документы.

— Паровая машина. Поедешь на электростанцию в Штутгов, — ответил офицер.

Шаршавин изобразил на лице разочарование и с печалью в голосе ответил:

—Так я вам не подойду. Я механик по мясорубкам. — И он сделал движение, что крутит ручку. — В артели я работал, ремонт, понимаешь? [150]

Гитлеровец побагровел и приказал солдатам вывести пленного. Анатолий упирался, отпихивал охранников локтями, пытался взобраться на нары. Но его поволокли к дверям. Он успел крикнуть:

— Эх, братцы, невезучий я! Прощайте! И будьте спокойны...

Через час в камеру ворвались разъяренные гестаповцы. Сибиряковцев построили, долго обыскивали, потом переворошили все на нарах.

— Документы? — кричал офицер. — Где еще спрятаны документы? — Он бил людей кулаками, пинал нотами, но никто не проронил ни слова.

Прошло несколько дней. Все были мрачными, подавленными: ведь так все удачно складывалось, и вдруг провал. Анатолий не возвращался. С тревогой ждали моряки: может, еще приведут, может быть, жив. На завод их уже не водили. Снова оборвались связи с миром по ту сторону колючей проволоки. Однажды Котлов решил спросить охранника, некогда сопровождавшего сибиряковцев за пивом, где их товарищ. Лицо немца расплылось в тупой улыбке.

— Тюк, — сказал он, вскинул брови и, поправив автомат, пошел вдоль рядов пленных.

В экипаже осталось двенадцать человек. Была надежда, что жив Алексеев, что он подаст о себе весть. Но о нем ничего так и не удалось узнать.

Василек

МНОГО передумал Иван Алексеев этой бессонной ночью в холодном карцере, куда упрятали его гитлеровцы. Вспомнил все, что было с ним с той поры, как фашисты разлучили его с экипажем.

...Случилось это летом сорок третьего. Потребовались люди для работы у богатого хозяина. Отобрали гестаповцы пятнадцать человек. Из экипажа «Сибирякова» среди них оказался один Иван Алексеев. До войны он работал портным, и кличка [151] у него была в лагере Портной. Помещику понадобился человек, умеющий шить, чинить одежду. Иван даже проститься с товарищами не успел, взяли его прямо с работы. Думал, на допрос повели, а вышло иначе. Группу пленных отвезли в живописное местечко на берегу Вислы, и начались новые мытарства. Ивана то гоняли в поле, то заставляли шить в хозяйском доме.

На хуторе, кроме пленных, жили и русские девушки. Угнанных на чужбину советских граждан здесь называли восточными рабочими. Они хоть и считались «вольными», но надзор над ними осуществлялся строжайший. Большинство девушек были из Ленинградской области. Жили они отдельно, а в поле нередко встречались с парнями.

Однажды Ивана заставили копать на хозяйском дворе погреб. Жара стояла, как в пекле. Кидал, кидал землю — заморился, воткнул лопату в глину, вылез из ямы, свернул цигарку, прилег. Глотнул едкого дыма, слеза выкатилась, прищурился, а открыл глаза: девушка идет. По всему видать, русская — одета плохо, на ногах деревянные башмаки. Согнулась в три погибели под тяжестью двух бадей с водой, ноги в коленках подламываются.

Вскочил Иван, подбежал:

— Давайте подмогну! Сорветесь ведь, сестренка.

Девушка подняла ресницы. На Алексеева смотрели огромные голубые, как васильки, глаза. Прочел в них Иван тихую печаль, страданье.

— Давайте подмогну! Нельзя же так, — повторил матрос.

— Что вы, что вы! — девушка испуганно оглядела двор. — Хозяйка увидит. Вот передохну только.

Иван помог поставить на землю бадьи, опустился на колени, вытер пот с лица и аккуратно через край попил холодной колодезной воды.

— Хорошая, студеная, как дома в деревне, — похвалил Алексеев и спросил: — Зовут-то вас как?

— Катя Крючкова. А вас?

— Меня Иван Алексеев, а кличут меня тут Портной. Специальность у меня гражданская такая была. [152]

Ну, а сам я моряк, вернее — бывший моряк. Потопили наш корабль.

— А я из города Пушкино, это под Ленинградом, знаете? Много девушек оттуда угнали, кого в Германию, кого сюда, в. Польшу.

— Чего делаете тут?

— Работаем, конца ей нет, работе. Хозяева отдыха не дают, злющие, жадные. А вот простой народ здесь хороший, такой же, как мы, сочувствует, помогает, чем может. Им тоже трудно, ох, трудно!

Девушка схватилась за коромысло, но Иван остановил ее:

— Погоди-ка, Катя, что скажу. Приходи сюда почаще. Завтра сможешь? Я дней пять буду тут в земле ковыряться. Придёшь?

Девушка с минуту помолчала, опустив ресницы, потом тихо, чуть слышно ответила:

— Приду.

С того дня Иван и Катя виделись почти каждый день. И хоть встречи иногда продолжались всего несколько минут, силы у них прибавлялись от коротких, наспех брошенных друг другу слов.

А однажды они провели вместе целый вечер. Он целовал ее горячие губы, чувствовал теплое дыхание на своей щеке, густые Катины волосы приятно щекотали его лицо. От них струился нежный запах свежего сена. Они оба мечтали о времени, когда окончится война. Конечно же, разобьет врага Красная Армия, выручит их из беды. И тогда уже можно будет встречаться не украдкой, а смело идти рядом, у всего света на виду.

Мечтали они с Катей пожениться, бежать вместе задумали, а судьба решила иначе. Теперь рвутся их сердца навстречу, а встретиться не могут.

* * *

Эх, как же нескладно все получается у него в жизни! Ночь тянулась долго, томительно. В который раз достал Иван заветное письмецо, стал читать.

«Здравствуй, Ваня! Пишу я тебе, а у самой руки дрожат и сердце стучит. Думала, уж не увижу тебя больше, и вдруг все так сложилось. Приехал [153] посыльный от вашего пана, Матек, ты, должно, знаешь его, высокий такой блондин. Увидел меня и рассказал про тебя. Нет у меня слов, чтобы описать радость. Мысли путаются от. волнения, да еще Матек торопит: ему ехать надо.

Ты, наверное, думаешь, почему я не пришла тогда? Может, такая мысль была, что я струсила? Нет, Ванюша. Приключилось со мной несчастье. Расскажу все, как было. Помнишь, мы назначили свидание в полночь за овином? Как пришла я домой после нашего сговора, хозяйка велела мне отправляться вместе с управляющим на соседнюю усадьбу, туда муж ее уехал еще с утра. Им нужно было отвезти какой-то груз. Никак я тебе о том сообщить не могла. Потом подумала: «Немец этот живет недалеко, километров двадцать пять от нас, скоро обернусь и к полночи поспею».

Приехали на место, а там хозяева гуляют, самогон пьют. Передала, что велено было, собралась в обратный путь, а он кричит управляющему: «Распрягай лошадей!» Замерла у меня душа: время-то уж к восьми подбирается. «Не поспею, — думаю,— если задержусь». Приглашает хозяин к столу, а у меня ноги словно к полу приросли. Но подавила свой страх, выпила рюмку. А хозяин, жирный кобель, полез ко мне обниматься. Сама уж не помню, как вышло, только размахнулась да как ударю его по толстой морде! Вскочила и бежать. Перехватили звери, избили так, что сознания лишилась.

Очнулась. Луна белая, как саван, надо мной висит. Во рту солоно. Вспомнила все, побежала. Сердце вперед летит, а ноги мои за ним не поспевают. Как птица подбитая к гнезду, летела. А тут еще ливень хлынул. Уж не помню, много ли, мало ли бежала, только вдруг мочи не стало, упала. И дума одна: не свидимся уж боле, улетел соколик мой ясный на волю.

Насилу доплелась до хутора. Хозяйка, немка злющая, давай хлестать меня по лицу чем ни попадя.

Ваня, милый! Поведала тебе про то, как все было. Хочется еще поговорить с тобой, да уж Матек за письмом идет. [154] До свидания, родной, шлю тебе поклон. Еще забыла сказать, видела Дусю, она рассказала, как вас схватили. Сама она вернулась и работает неподалеку на одном хуторе.

Василек»

Хоть и крепкий был человек Иван Алексеев, а тут вдруг обмяк. Словно железным обручем сдавило горло, дышать стало трудно, на лбу выступили росинки.

Да, вот почему не пришла Катя. А как он ждал тогда, и сердце словно чуяло недоброе...

Нервничал он в ту ночь. Саша Решин, товарищ, тоже нервничал. Дуся его пришла, а вот Кати не было. Алексеев метался, как волк, попавший в капкан. Друзья понимали его и терпеливо ожидали решения. Минуты не шли, а летели. Когда небо на востоке начало светлеть, он твердо сказал:

— Больше ждать нельзя. Идем! И они отправились в путь втроем. Было это шестнадцатого мая сорок четвертого года. От линии фронта беглецов отделяло больше тысячи километров, шансов добраться к своим было очень мало. Но они упорно шли к заветной цели.

Так минуло две недели. Истощённые, голодные, они еле передвигали ноги. Все, что удалось припасти на дорогу, было давно съедено. Питались корой, корнями, травой.

Однажды ранним утром, когда солнце только позолотило верхушки деревьев, мужчины, оставив Дусю в лесу, направились к уединенному хутору: голод стал нестерпимым. Решились достать еду во что бы то ни стало.

Осторожно подошли к дому. Навстречу выскочила огромная собака, принялась свирепо лаять. И надо же было такому случиться: в доме оказались немецкие солдаты. Бежать некуда, да и сил нет. Гитлеровцы окружили обессилевших парней; тыкая автоматами в грудь, принялись допрашивать: кто такие, зачем сюда пришли?

Снова попали Алексеев и Решин в концентрационный лагерь. Ох, и поиздевался же над ними комендант! Двадцать один день продержали их в карцере — сырой яме, [155] а потом отвезли к прежнему хозяину. Надеялся Иван увидеть Катю, но никто не мог сказать, куда она исчезла.

Днем вместе со всеми Алексеев работал в поле. Вечером пленных запирали в темном бараке за колючей проволокой. Следили теперь за ними строго.

Совсем потерял Иван надежду снова встретиться с девушкой.

И вот когда Матек привез ему письмо, оторопел: от кого бы? Быстро сунул в карман, чтобы не заметили. Прочитать удалось только вечером, в бараке. Так и берег это письмо. Ведь только и осталась у него на чужбине одна радость — Катина ласка. Но встретиться опять не удалось.

Утром всех погнали на работу, только Ивану и Решину велено было остаться. Через полчаса их вели под конвоем в штрафной лагерь, который пленные прозвали «Железка». Отсюда узников гоняли на разгрузку колючей проволоки. Работа была тяжелая, руки вечно в ссадинах, кровоподтеках, нарывах.

«Старое припомнили, — понял Алексеев, когда его привели в барак. — Жаль, что не успел написать ответ Кате. Теперь уже не удастся».

Но и в этом проклятом месте моряк не оставил мысли о побеге. Пригляделся к соседям, выбрал, с кем можно поделиться. Народ здесь был отчаянный, почти каждый в бегах побывал. Вскоре сложилась крепкая компания. Прикинули — одним на волю не выбраться, надо больше людей привлечь, просить помощи у заключенных из соседнего лагеря, где режим полегче. Наладить связь поручили Ивану, у которого там оказались знакомые ребята.

Иван всю неделю усердствовал на работе, даже покрикивал на товарищей. Конвоиры хвалили его: «Молодец», — угощали сигаретами. Выдался удобный момент: заболели у Ивана зубы. Боль, правда, была невелика, но щека вздулась. Начал охать. Открыл рот, показывает охранникам, а там два зуба расколоты: кто знает, что покалечили их при допросе.

Зубной врач, тоже из пленных, был только в соседнем лагере. Знали это ребята. Знали и то, что [156] человек он надежный. Через него уже не раз переговаривались.

Охранник доставил Ивана к врачу, а сам пошел в казарму проведать своих коллег. Доктор понял с полуслова, что нужно, сообщил знакомым Алексеева, чтобы пришли. Вскоре появились Иван Ошурков и Лев Портнов. Последнего Иван знал еще по флоту. Выложили они Алексееву свой план: готовился массовый побег в леса, к партизанам.

На шестнадцатое сентября намечалось восстание: снять часовых, уничтожить охрану. После этого группа во главе с Портновым и Ошурковым, вооруженная автоматами, должна внезапно напасть на «Железку». Немцам нельзя дать очухаться, иначе гибель. В «Железке» все должно быть заранее подготовлено, чтобы не было никакой заминки.

— Запаситесь чем потяжелей, — говорили друзья, — и главное — внезапность! А потом решим, как дальше будет.

Но не суждено было осуществиться этому смелому замыслу. Выдал провокатор. Пятнадцать руководителей заговора арестовали. Лев Портнов — главный организатор — был расстрелян. Так Иван потерял еще одного верного друга.

В «Железке» с той поры стало еще строже.Алексеева поместили в карцер. У немцев возникло подозрение, что не случайно ходил он в соседний лагерь.

* * *

Солнце щедро поливало землю невесомым золотом света, но в темную камеру сквозь крохотное окошко пробивался лишь тоненький, как волосок, луч. Он положил светлую заплатку на темное лицо узника, который спал, не подозревая, что на дворе такое чудесное утро. А может быть, узник и не торопился открыть глаза, которые устали видеть перед собой мрачные стены камеры с потеками и плесенью. Иван уже перестал ощущать время и думал, думал о друзьях, о Кате, о том, что еще может ждать его впереди. И будущее казалось беспросветным.

Иван встряхнул головой. «Что же это ты нюни [157] распустил, моряк Алексеев, комсомолец, русский парень! Расхныкался. А может быть, твои товарищи уже вырвались из неволи и бьются с врагом. Толька Шаршавин уж наверняка придумал что-нибудь, и Сараев с Павловским не из тех, чтобы сидеть сложа руки. Жаль еще, что капитана с ними нет. Но, может быть, и он сумел убежать.

«Нет, баста, не удалось дважды, в третий раз убегу. Убегу и вернусь за Катюшей с оружием в руках», — говорил себе Иван.

Заскрипела дверь, в камеру хлынуло солнце. На пороге появились молодой охранник и писарь из канцелярии.

— Вставай, парень, иди в комендатуру, — беззлобно сказал солдат. Алексеев уловил польский акцент.

Идти в комендатуру. Это не доставило радости. «Сегодня воскресенье, — вспомнил Иван, — чего-то опять затеял комендант».

Шагнул за дверь, в нос ударил ядреный, пахнущий медом ветерок. Он ласкал щеки и врывался в легкие так весело и поспешно, будто торопился вытеснить из них затхлый воздух камеры. Голова на мгновение закружилась, и сразу стало легче, опьянение сменилось бодростью.

Вот и комендатура. Но охранник его ведет не к начальству. Дверь совсем другая. Матрос перешагнул порог и очутился в светлой комнате со свежевыбеленньгми стенами. Рядом с растворенным окном — женщина. Она делает порывистое движение к нему. Иван вскрикнул от неожиданности. На него смотрели два огромных глаза-василька, плавающих в тумане слез. Он узнал бы эти глаза из тысячи других.

— Катя! Василек!

Девушка прижалась к нему разгоряченным лицом, он почувствовал, как ее тепло, передавшись ему, заструилось по жилам. Катя дрожала от рыданий. Иван не утешал ее, а только крепче прижимал к себе. Оба не находили слов: уста молчали, говорили сердца. Наконец он спросил:

— Как тебя допустили-то сюда, Катюша? [158]

— Я, Ванечка, сестрой твоей сказалась, — шепнула девушка. — Ну и упросила их. На-ка вот тебе.

Она торопливо развязала беленький узелок, В нем был хлеб и пакетик табака.

— Покушай.

Иван растерянно глядел на гостинцы, словно не понимая, зачем они. Он все еще не мог поверить, что рядом Катя, его Катя, гладил ее волосы, повторяя, как в забытьи:

— Василек, Василечек мой, нашла ведь...

После короткой встречи с «сестрой» Ивана отвели в барак. Что повлияло на лагерное начальство, сказать трудно, может быть, просьба девушки тронула их черствые сердца? А кто разрешил свидание? Ведь тем, кто находится в карцере, они не положены. Что, если здесь есть тайный друг?!

Теперь Катя приезжала почти каждое воскресенье, привозила еду, махорку, рассказывала новости, а они становились все интересней.

— Наши недалеко уж, — однажды шепнула Катя. — Скоро здесь будут. Один поляк приехал от самого фронта. Немцы чемоданы собирают.

Через несколько дней Иван услышал гул самолетов, а потом приглушенные раскаты взрывов. Налеты советской авиации участились. У немцев изменилось настроение: они нервничали, суетились.

— Вот что, Катя, — сказал Иван, — нельзя больше ждать, попробую еще разок...

— Куда же, Ваня? Поймают если, убьют сразу, а тут наши скоро...

— Все равно не могу ждать, душа задыхается, я тоже драться должен, понимаешь? Чем раньше воевать начну, тем быстрее встретимся.

Договорились с товарищами устроить побег на следующей неделе. Катя должна была принести Ивану напильник. Бежать решили ночью, распилив решетку в окне, обращенном к лесу; прутья у решетки тонкие. Разведали, что гитлеровцы выставляли теперь втрое меньше часовых, чем раньше, всех, кого можно, гнали на фронт, и бдительность охраны стала далеко не той. Девушка обещала принести напильник в воскресенье. [159]

В пятницу немцы неожиданно отобрали сорок человек и вывезли из лагеря в город Нейштадт. Иван от отчаяния кусал губы.

Пленных поместили в двух деревянных бараках без окон, без отопления; холод стоял в них тот же, что и на улице. Был январь 1945 года. Бараки усиленно охраняла команда — семнадцать солдат — и свора свирепых овчарок. Кормили брюквой, морковью; работать гоняли за пять километров — лес рубить: немцы строили укрепления. Гул орудийной канонады говорил о том, что фронт приближался. И вот наступила пора, когда работы прекратились. Пленных заперли и не выпускали даже по надобности. «Бежать, бежать во что бы то ни стало...»

Как-то ранним мартовским утром вызвал Ивана начальник охраны и велел привести в порядок его вещи, постирать и погладить белье. «В дорогу собираешься, — подумал Алексеев, — значит совсем ваше дело швах».

В комнату, где он работал, заглянул солдат, лицо которого показалось знакомым. Заговорил с Иваном по-русски, напомнил о свидании с девушкой. Рассказал, что он поляк, насильно взят немцами в армию нести караульную службу, назвался Алексом. С недоверием поначалу отнесся к нему Иван (кто знает, что за человек?), а потом решился, заговорил напрямик:

— Помог бы ты нам, парень, спасибо сказали бы, добрым словом вспомнили.

Алекс понял.

Неожиданно для Алексеева поляк начал излагать свой план. Ночью он уберет часового, откроет дверь и выпустит пленных. Только надо выбрать момент получше.

— Через четыре дня я в ночь дежурить буду, — сказал Алекс, — с вами тогда и уйду.

Иван попросил поляка передать письмо Кате. Написал короткую записку.

С волнением ждал ответа, но прошел второй, третий день, а ответа все не было. Может быть, Алекс обманул? Улучил случай, спросил. [160]

— Передал одному русскому, — сказал солдат, — он обещал, что все сделает.

«Не нашел, видно, посыльный девушки, — понял Иван. — Угнали куда-нибудь. Только бы не в Германию! А уж коли так случилось, и там ее разыщу».

Одиннадцатого марта на рассвете в барак не вошел, а буквально влетел Алекс.

— Получен приказ: завтра лагерь будут эвакуировать, а пленных... Говорить даже страшно. Сегодня поставят усиленную охрану.

— Ну, друг, теперь все от тебя зависит, а то конец нам, — тихо сказал Алексеев.

— Нет, нет... я с вами, ждите... Как только вас выведут, поставят в строй, я дам сигнал. Офицера застрелю. А вы уж помогайте...

В голову узникам лезли невеселые мысли. Удастся ли? Таким близким кажется спасение. Вон где-то близко уже гремят взрывы, земля дрожит под ногами. Что может произойти завтра? Впереди одна ночь, всего одна ночь...

Но и ее не было. Не выдержали нервы у гитлеровцев, не стали ждать утра. Лишь начало смеркаться, дверь барака распахнулась, и послышалась команда:

«Выходи!»

На пленных наведены автоматы, злыми глазами уставились овчарки: того и гляди бросятся. По спине пробегали мурашки. Алекс стоял последним в цепи. С надеждой вглядывались в лицо поляка обреченные, пытаясь хоть что-нибудь прочесть на нем, но оно было точно каменное. Конечно, он ничем не должен себя выдать. Действовать надо только наверняка.

Темнота сгущалась. С болот тянуло сыростью, запахами гниющей травы. «Где-нибудь тут...» — подумал Алексеев. Неожиданно небо разверзлось. Ввысь поднялись стрелы прожекторов и беспокойно заметались из стороны в сторону. Где-то недалеко бомбы терзали землю. Все повернули головы: за лесом вставало багровое зарево. В перекрестиях лучей прожекторов иногда появлялись, но тут же вырывались из них светлокрылые птицы — советские бомбардировщики. [161]

Гитлеровский офицер что-то кричал, но его голос тонул в грохоте взрывов. Солдаты замешкались, пленные остановились и как зачарованные смотрели вверх. Алексеев толкнул соседа: «Пора!»

Из тьмы вынырнул всадник на разгоряченном коне.

— Эршиссен{28}, эршиссен! — кричал он начальнику конвоя.

Как была знакома эта страшная команда!

— Конец... — громко сказал кто-то.

Резко застучал автомат. Конь вздыбился. Офицер, взмахнув руками, опрокинулся навзничь. Стрелял Алекс. Обезумевшая от страха лошадь с застрявшим в стременах всадником бросилась прямо на оторопевших конвоиров.

Все произошло в какие-то доли секунды. Пленные разом, словно по команде, бросились на гитлеровцев, сбивая их с ног.

«Экипаж «Сибирякова» следует на Родину!»

К ЗИМЕ сорок пятого года многое изменилось в лагере. Пленных осталось совсем мало. Кормили еще хуже, а на работу водили чаще. Отправленных на фронт дюжих гестаповцев сменили новые охранники, люди пожилые, взятые в армию по гитлеровскому фольксштурму. Они не кричали, не дрались, и комендант был ими недоволен.

В феврале сибиряковцам выдали лопаты и на катере повезли на полуостров Оксив. Здесь старший охраны, хромой ефрейтор, вбил колышек, отмерил сто пятьдесят шагов и приказал копать траншею.

— Могилу, что ли, себе роем? — громко сказал товарищам Седунов.

— Да не похоже, Федя, — ответил Павловский, — уж больно велика для двенадцати человек. [162]

Когда траншея была готова, моряки убедились, что они действительно готовили могилу, но не для себя, а для убитых немецких солдат. Их привозили на грузовиках, сбрасывали в котлован и заставляли сибиряковцев закапывать. Делали моряки это без, понукания, первый раз работа пришлась им по душе.

На следующей неделе заставили рыть новую траншею.

— Что, худы, папаша, ваши дела? — спросил Золотов пожилого охранника. Тот понял, закачал головой.

— Шлехт{29}, шлехт. Русский зольдатен Висла, — и он показал рукой на запад. — Майн зон ист мордет{30}.

— Ребята, наши войска у Вислы! — громко крикнул Золотов. Военнопленные бросились обниматься. Немцы переполошились, стали кричать, взяли автоматы на изготовку, с трудом заставили возобновить работу.

Приближение фронта ощущалось во всем: и в том, что чаще стали появляться над Гдыней краснозвездные самолеты, и в том, как вели себя гитлеровцы. Ночами можно было видеть над горизонтом зарницы артиллерийской канонады, а иногда услышать ее приглушенные громовые раскаты. По-прежнему лютовал лишь комендант. Заметив, что с появлением советских штурмовиков пленные не скрывают своей радости, он изобрел новую пытку. Она получила название «смотреть в небо». Тех, кто особенно сильно выражал свой восторг, «Зверь» ставил во дворе, подпирал подбородок доской с заостренным вверху концом. В таком положении люди находились до тех пор, пока, обессилев, не падали с ног, иногда распарывая себе горло. Но ничто не могло заставить заключенных отказаться встречать и провожать взглядом крылатых вестников победы. Одной из жертв этого жестокого наказания стал Воробьев. До этого он все время хворал: кашлял, жаловался на грудь и таял на глазах. Не вынес моряк пытки, [163] упал. Унесли его без сознания куда-то. Думали, в лазарет; отлежится, придет. Но не пришел он больше...

* * *

На рассвете десятого марта по шоссе Штутгов — Гдыня двигалась полуторатысячная колонна пленных, за ней три грузовика с автоматчиками. Люди шли медленно, поддерживая .под локоть слабых товарищей. Они тихо говорили между собой, говорили на разных языках, но хорошо понимали друг друга. Это были плененные фашистами морские офицеры. Среди разномастной толпы можно было увидеть худого чернобородого человека с ввалившимися карими глазами. Это был капитан Качарава.

Из камер их выгоняли поспешно, гестаповцы никогда так не торопились. В чем дело? Недобрые мысли лезли в голову. Куда их ведут? Не в Германию же собираются отправлять?

Вот голова колонны сошла с дороги и двинулась в поле. Ноги вязли в еще не просохшей земле. От нее поднимался пряный запах весны. Люди тяжело шагали, впереди поднялся ропот возмущенных голосов.

— На расстрел! — услышал Качарава. — Вон уж и могила готова. — Обернулся, сердце застучало часто-часто.

Но в эту минуту со стороны шоссе донесся нарастающий гул моторов. Скрежеща гусеницами, мчались танки. Они свернули с дороги в сторону колонны и, словно боясь опоздать, прибавили скорость. Люди стали кричать, падали на колени. «Неужто хотят танками затоптать? — подумал Качарава. — Вот душегубы!» Но случилось другое: бронированные машины разом остановились, их пушки ударили по грузовикам с фашистскими автоматчиками. Машины загорелись. Уцелевшие гитлеровцы, бросая оружие, в страхе разбегались в разные стороны. Их настигали пули, посланные из автоматов. Это уже стреляли пленные.

— Наши, наши! — словно обезумевший, закричал кто-то. Люди обнимались, плакали... [164]

Качарава бежал навстречу грозным машинам, бежал и не мог сдержать слез. «Товарищи, родные», — шептали губы. Вот открылась башня одного из танков. Высунулась голова в кожаном шлеме. Танкист скинул шлем. Качарава разглядел закопченное молодое лицо, спутанный русый вихор. Танкист улыбался, сверкая ослепительно белыми зубами, махал рукой и кричал:

— Хлопчики, валяйте по шоссе к Штутгову. Там наши идут, войска маршала Рокоссовского! Ну, пока!

* * *

Шестеро бежали в лес. За спиной раздавался стрекот автоматных очередей. Немцы палили наугад. Иван Алексеев остановился, чтобы перевести дух: он задохся от быстрого бега. Остановились и его товарищи. Только сейчас Иван разглядел их лица — истощенные, серые, с запавшими глазами. Ни с одним он не был знаком, хотя видел их в лагере. В колонне пленных, которую гитлеровцы собирались расстрелять, они стояли близко, почти рядом. Иван подумал об остальных. «Наверное, тоже разбежались. Жаль, Алекса нет рядом. Где-то он теперь?»

Но размышлять было некогда. Небо вдали по-прежнему полыхало. В низкие тучи уперлись гигантские столбы света. Они то перекрещивались, то снова выпрямлялись, шарили, пытаясь нащупать советские самолеты. Шли бои за город Нейштадт.

Всю ночь грохотала артиллерия, под утро все стихло. По дороге от города на запад тянулись отступающие гитлеровские войска. Отступали торопливо, в беспорядке.

Когда дорога опустела, шестерка беглецов вышла из леса и направилась к Нейштадту. На окраине их остановил советский патруль, проводил в комендатуру, там накормили, уложили спать. На следующее утро всех, кроме Алексеева, направили в часть. Иван заболел, его положили в больницу.

Но недолго болел моряк. Через две недели он уже находился в распределительном полку, примерял новенькую форму. Ему вручили автомат. [165]

Так бывший сигнальщик ледокольного парохода «А. Сибиряков» и узник гитлеровских концлагерей стал бойцом 205-й стрелковой дивизии.

Теперь Иван Алексеев с оружием в руках наступал вместе с советскими войсками. Шел солдат на запад. И всюду-всюду он искал девушку с голубыми, как васильки, глазами.

* * *

В конце марта темной ночью сибиряковцев выгнали из казармы и вместе с другими заключенными погнали в тыл. Из разговоров поняли — отправляют строить укрепления. «Не бывать этому», — передавалось из конца в конец колонны. Моряки решили действовать. На одном из поворотов шоссе, близ небольшой рощицы, Замятин выскочил из колонны к сшиб с ног охранника. Падая, тот пальнул из автомата.

Конвоиры испуганно шарахнулись в сторону. Пленные восприняли это как сигнал к побегу. Где-то впереди началась свалка. Завладев оружием, Замятин открыл по гитлеровцам огонь.

— Ребята, пошли! — скомандовал Сараев, и моряки устремились к роще. Бежали долго, оглядываясь и перекликаясь, чтобы не потерять друг друга. Наконец остановились, сошлись вместе. Боцман, тяжело дыша, окликнул друзей по именам: все. Рядом разговаривала еще одна группа заключенных. Скворцов позвал их. Ему ответили на незнакомом языке.

— Айда с нами! — крикнул Золотов, но там уже никого не было, послышались удаляющиеся шаги. — Чудаки, не в ту сторону пошли, — удрученно сказал гидролог.

— Значит, не по пути, — заметил Скворцов. — Каждый идет в свою сторону.

К утру сибиряковцы добрались до каких-то пустых строений, огороженных колючей проволокой. Видимо, это был заброшенный концентрационный лагерь. Произвели разведку — вокруг ни души.

— Ребята, глядите, здесь какая-то землянка! — крикнул Седунов. — Провалился, чуть ногу не сломал. [166]

Осторожно спустились по покатой траншейке. Павловский взял в руки булыжник и, подняв его над головой, толкнул дверь. Заглянул внутрь — тихо. Боцман сделал товарищам знак обождать и скрылся внутри. Через минуту раздался его зычный бас:

— Заходи!

Под .неприметным сверху холмиком, поросшим свежей травкой, оказался просторный чистый блиндаж. Гитлеровцы оставили его совсем недавно. На нарах валялись три автомата, топор, кучка лопнувших пакетов с патронами. В шкафу моряки нашли несколько черствых буханок хлеба в целлофане, котелок с медом, флягу подсолнечного масла, кульки с крупой. Несмотря на то, что все были очень голодны, горячую пищу варить не решались: дым мог привлечь внимание. Павловский сразу принял на себя роль войскового старшины и стал делить хлеб. Он топором разделил на куски одну буханку, остальные оставил про запас.

После короткого совещания решили день-два, если ничего не произойдет, скрываться здесь, выставив наблюдателя. К вечеру все прекрасно выспались и почувствовали себя бодрее. А ночью вышли на воздух, затаив дыхание слушали, как гремит фронт. С рассветом Сараев и Скворцов, вооруженные автоматами, отправились на разведку. Сибиряковцев интересовала дорога, что пролегла метрах в пятистах от землянки и вела к невысокой горе. По ней они собирались двинуться навстречу своим.

Шли молча по кювету, вдоль которого росли низкие деревца и кустики. Приблизились к горе. Тут их внимание привлек звук мотора. Справа по тропинке ехал вражеский мотоциклист в каске. Моряки залегли, стали ждать. Гитлеровец свернул на дорогу и, прибавив газу, умчался в сторону, куда шли разведчики. Медленно они двинулись дальше. Еще полкилометра дорога огибала возвышенность. До слуха донеслась немецкая речь. По дороге навстречу шла, громко разговаривая, группа солдат. Оставаться в кювете было нельзя; пригибаясь, разведчики побежали к горе. [167]

Сараев увидел дверь. Толкнул ее, оказался в коридоре, который, разветвляясь, уходил вглубь. Моряки вошли, решили переждать, когда гитлеровцы минуют гору. Но неожиданно дверь открылась, и фашисты — их было человек пятнадцать — появились в коридоре. Разведчикам не оставалось ничего другого, как притаиться в одном из темных поворотов. Немцы прошли так близко, что до них можно было дотянуться рукой.

Сибиряковцы бросились к выходу, но услышали, что еще кто-то идет навстречу. Раздумывать было некогда. Сараев нажал курок. Фашистский солдат без звука рухнул на землю. Моряки перешагнули через него, сзади послышался топот. Скворцов повернулся и послал вдоль коридора длинную очередь. Пули попали в цель: об этом можно было судить по истошным крикам и возне. Не оглядываясь, разведчики выскочили на дорогу и побежали назад.

В землянку они возвратились не сразу, а сначала, спрятавшись в кустах, выжидали: не будет ли погони? Только убедившись, что их не преследуют, поползли к товарищам.

Отсиживались в блиндаже еще двое суток. В ночь на четвертое марта сибиряковцы оставили свое убежище и пошли, теперь уже все, к грохочущему фронту. Они двигались гуськом по знакомому кювету, а у горы свернули вправо. Где-то по дорогам мчались машины, двигались люди, а они шли и шли в темноте на звук канонады. Когда стало светать, моряки укрылись в окопчике, весь день просидели в нем, прислушиваясь к шуму колес и взрывам тяжелых снарядов.

Стемнело, и моряки снова двинулись в путь, пересекали дороги, обходили черные силуэты построек. Однажды где-то сбоку раздался окрик:

— Вер комт?{31}

Они ответили очередью из автомата и продолжали идти, перепрыгивая через траншеи.

С первыми лучами солнца по дороге прошли два танка со звездочками на башнях, сердца людей [168] застучали часто-часто. Не хватало воздуха от избытка радости. Вот из кустов выскочили люди в защитных плащах, крикнули:

— Руки вверх! Сибиряковцы, бросив автоматы, опустились на землю.

— Пришли, братцы! — сказал Павловский. — Баста!

По щекам его небритого мужественного лица катились слезы.

Советские бойцы окружили моряков и, не расспрашивая, кто они, стали угощать махоркой, сигаретами. Подошел молодой капитан. Все встали.

— Что за люди? Откуда? — спросил офицер. Сараев выпрямился, расправил плечи и по-военному доложил:

— Экипаж ледокола «Сибиряков» следует на Родину!

— «Сибиряков»? — раздался сзади чей-то голос. Все обернулись и увидели коренастого плотного человека в погонах полковника. Рядом с ним стояло несколько офицеров. Полковник внимательно осматривал задержанных. Взгляд его остановился на боцмане.

— Ваша фамилия случаем не Павловский? — спросил он.

— Павловский.

— Встречались мы с вами. Забыли? Вспомните Белое море, Кемь. Чаёк еще с вами пили. Потом котелочек потерянный. Да неужто не узнали?

Боцман заморгал глазами.

— Комбат! Вот так штука!

— Не комбат, а комдив, — поправил кто-то из офицеров.

Полковник рассмеялся.

— Вот и встретились. А куда теперь думаете?

— С вами на запад, — за всех ответил Сараев. [169]

Дальше