Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
Врагу не сдается наш гордый "Варяг",
Пощады никто не желает.

(Из песни о "Варяге")

Часть вторая.

Полярный "Варяг"

Скала в студеном море

НА скале было двое: человек и собака. Человек лежал, уткнувшись лбом в камень и широко раскинув руки. Собака сидела рядом, нервно нюхая воздух и время от времени тихо повизгивая. Из прищуренных век животного сочились густые мутные слезы, сочились и засыхали у глаз. Вот собака потянулась к человеку, ткнулась носом в его взлохмаченную голову, неуклюже лизнула в ухо. Он вздрогнул, рука конвульсивно сжала в кулак распухшие пальцы.

Сознание возвращалось медленно. Сначала, словно в полудреме, Вавилов услышал глухой грохот волн, потом жалобный стон собаки. Виски ломило. Холод камня сквозь мокрую робу впивался в тело: коченели руки, грудь, колени. Все еще упираясь головой в землю, он с трудом приподнялся на четвереньки и, перевалившись на бок, сел. [56]

Огляделся. Слева поднимались голые скалы острова, справа простиралось бескрайное море. Глаза жадно шарили по свинцовой пустыне, но не находили того, что искали. Лишь одинокая блекло-зеленая ледяная глыба медленно покачивалась на волнах в миле от берега, величественная и спокойная. Берег был крутой и высокий. Павел Вавилов смутно помнил, как несло его шлюпку вдоль гранитных утесов, пока не попалась спасительная отмель.

Собака? Откуда взялась собака? Ах, да... Он сам вынес ее из шлюпки, а потом упал...

Шлюпка?! Эта мысль заставила его подняться и сделать несколько шагов к морю. Матвеев! Ведь там Матвеев... Ноги не слушались, от немеющих ступней пробегали вверх острые как иглы мурашки и больно отдавались в мозгу. Шлюпка оказалась у берега. Но что это? Канат полощется в волнах, а дотянуться рукой нельзя. Вавилов тяжело шагнул вперед и, провалившись по колено в ледяную воду, ухватил фалинь{7}. Вполз на отмель и закрепил конец. Зубы стучали, как пулемет. Убедившись, прочно ли привязано, Павел влез в полузатопленную лодку и, согнувшись, добрался до кормы. Приподнял полог паруса. Увидел восковое, перекошенное страданием лицо человека. Остекленевшие глаза смотрели в небо. Вавилов провел дрожащей рукой по спутавшимся волосам мертвого друга и беззвучно зарыдал. «Надо похоронить Колю», — подумал Павел и осторожно накрыл Матвеева парусом.

Ладонью стер слезы и стал шарить в ящиках неприкосновенного запаса. Трофей был невелик: матросский чемодан, три банки галет, два топора, ремень, заряженный наган в кобуре, морской компас. Непослушные, заскорузлые от холода пальцы наткнулись на что-то мягкое. Вытащил туго скатанный спальный мешок, потом несколько сигнальных ракет, еще мешок с теплым бельем, насквозь промокшее одеяло, ведро и три анкерка{8}. В одном была пресная вода. Все это [57] Вавилов вытащил на берег и, положив рядом с притихшей собакой, вернулся в лодку.

Теперь нужно было забрать еще мешок с мукой, что плавал рядом со шлюпкой. Его Павел подобрал на волнах, когда плыл к острову, и веревкой привязал к корме.

Перегнувшись через борт, Вавилов попытался поднять его в лодку. Но мешок, словно мыло, выскальзывал из рук. Тогда Павел влез в море, подтащил муку к борту и долго вдавливал пальцы в тугое полотно. Потом закусил угол мешка зубами и, сопя, медленно двинулся к отмели. Упал и уронил его на гальку, рядом с водой. Ткань лопнула, из дыры полезла рыжая кашица. В мешке оказались отруби, а не мука, как думал Вавилов.

Работа отняла последние силы, зато немного согрела, перестало сводить ноги, но теперь снова нещадно пекло ладони. Вавилов приблизил их к лицу и увидел лопнувшие пузыри от ожогов, полученных на корабле.

Из-за облаков выглянуло медное солнце. Превозмогая боль, Павел разделся и тщательно выжал одежду. Снова начался озноб. Незаходящее арктическое солнце не греет в августе, а только надоедливо и устало, как фонарь поутру, глядит с высоты на продрогшую землю.

Вавилов порылся в мешке, вытащил измятую робу. Вода не тронула ее. Переоделся в сухое и стал изучать запасы. Вместе с галетами оказалась цинковая банка. С трудом удалось открыть ее. Внутри были спички, несколько сухих коробков. Достал одну, чиркнул. Вспыхнув, спичка тут же погасла. Порыв ветра слизнул огонек. Павел тщательно сложил коробки обратно в банку и сунул ее в широкий карман робы. Взял в руки компас. Зачем он тут? И вдруг спохватился: «В нем должен быть спирт!» Отвинтил крышечку и сделал несколько глотков. Огненные змейки разбежались по телу. Сунул в рот галету и стал медленно жевать, ощущая душистый запах хлеба.

Хорошо, что есть столько спичек. В море он разжигал огонь на корме, пытаясь согреться, и спалил [58] последний, чудом уцелевший в кармане коробок, который не отсырел лишь потому, что хранился в резиновом кошелечке. А теперь вон сколько спичек. Хорошо! Павел поглядел на притихшую собаку.

— На!— И он бросил галету. Собака не обратила на нее никакого внимания.

— Ты что, слепая?

Матрос подошел ближе. Животное попятилось, подняло облезлую голову. Опаленная морда, слезящиеся мутные глаза объяснили причину его странного поведения.

— И правда слепая, — тихо сказал Павел и носком сапога подсунул галету под самый нос собаки.

Моряк рассеянно посмотрел вокруг и вздрогнул в ста метрах от террасы на скале он неожиданно увидел покатую крышу какого-то строения. «Люди!» Забыв о собаке, стал карабкаться вверх. «Люди!» Он спешил к ним. Но решетчатая деревянная башня оказалась старым, заброшенным маяком. Наверху ветхая дощатая галерея и фонарь, от него вниз тянулись тонкие металлические трубочки. Вавилов решил обойти башню. Она уже перекосилась, деревянные сваи почернели от времени и крошились. Все вокруг поросло травами. Павел узнал лишь толокнянку и полярные маки. С длинных стеблей свисали большие цветы: красные, желтые, белые. Из-под самых ног выскочила маленькая, как мышка, пеструшка. Зверек отбежал в сторонку и, присев на задние лапки, испуганно таращил глазки на человека. Потом юркнул в норку. Павел пошел дальше. На другой стороне наткнулся на старую бадью с дегтем, увидел два больших покрытых ржавчиной баллона. Открыл вентиль одного из них: зашипел газ. «Почему же маяк не работает? Редко, видать, заглядывают сюда люди, вот и испортился. Надо попробовать его зажечь, починю, однако, потом». Посмотрел вверх: взгляд ощупал хилые лесенки и остановился на доске, прибитой к столбу. На ней неуклюжими большими буквами было выведено: «Белуха».

— Остров, однако, так называется, — вслух сказал Вавилов и снова подумал о фонаре на вышке: «Надо зажечь». [59]

Тяжело волоча ноги, начал спускаться назад, к отмели.

«Колю-то надо похоронить, вынести и похоронить». Вавилов огляделся, кругом валялись камни, он стал собирать их и стаскивать в кучу для могилы. Так он работал некоторое время, устал, пошатываясь, вернулся к своим пожиткам. Открыл чемодан. В нем было белье, кусок мыла и несколько пачек папирос «Красная звезда». «Зачем они мне, некурящему?» Но не выкинул, а положил их обратно. Он был еще слаб, и у него закружилась голова. Опустился на валун, закрыв глаза, и стал ждать, пока пройдет дурнота. Когда силы вернулись, Вавилов вытащил из шлюпки решетку, разбил ее топором и принялся разводить костер. Намокшее дерево дымило, но греть отказывалось. «Много уходит спичек, жалко», — подумал Павел. Тогда он расщепил одну из досок решетки в мелкие лучинки. После третьей спички по ним побежал желто-голубой язычок, и они весело затрещали.

Теплое дыхание костра вызывало дремоту. Собака подползла ближе и долго укладывала морду на лапы. Вавилов принес два небольших камня, открыл анкерок, нацедил воды в ведро и поставил его на огонь. Накинув на плечи меховой мешок, поудобней устроился у костра.

До этой минуты Павел почти не осознавал своих поступков. Все, что произошло, казалось кошмарным сном, который начался еще там, на корабле, когда, сменившись с вахты, он пришел в кубрик и завалился на койку. А потом — резкий сигнал тревоги...

Вавилов не заметил, как уснул. Когда он открыл глаза, солнце висело над горизонтом совсем в другом месте. Дул сильный ветер, и море сердито шевелило волнами. Костра не было, вместо него осталось только темное, как тень, пятно, вода в ведре остыла.

«Матвеев!» Павел глянул вниз и чуть не закричал в отчаянии: шлюпка исчезла. На берег с шумом набегали высокие валы, в белой пене приплясывали, то отдаляясь, то приближаясь к отмели, лишь небольшие дощечки. Меж камней покачивался тяжелый мешок с отрубями. [60]

Глубокий тыл

РЕЙС выдался, прямо сказать, не из легких. На острове Уединения «Сибиряков» сменил состав полярников, потом сравнительно быстро добрался к острову «Правды». Экипаж уже радовался, что задание выполнено значительно раньше срока. Но тут начались мытарства.

Судно, отойдя от острова, сразу попало в окружение тяжелых льдов, из которых пришлось буквально выдираться. Больше недели экипаж вел бой с природой. Лед был настолько толстым и прочным, что брать его ударом не имело смысла. Машина напрягалась до предела, форштевень задирался высоко кверху, но льдины не кололись, а лишь осаживались под ним. Решили «прорубать» дорогу аммоналом.

Миша Кузнецов попросил командира поручить это дело комсомольцам. Качарава не возражал, однако спросил:

— Кого вы предлагаете назначить старшим?

— Младшего лейтенанта Никифоренко.

— Хорошо, действуйте. Передайте Павловскому, чтобы готовил взрывчатку. И боцман пойдет с вами, он на этом деле собаку съел.

Вскоре шестеро моряков спустились на белое поле. Метрах в пятнадцати от судна сложили банки с аммоналом, взялись за буры. Для надежности отверстия сверлили почти на всю толщину льда. Когда все было готово, «Сибиряков» дал полный задний ход, одновременно прогремели взрывы. Перед кораблем образовался большой канал с чистой водой, по которому можно было набрать разгон для новой атаки. Пароход с ходу бил носом во льды, взбирался на них и, если они не кололись, снова застревал. Тогда за дело опять принимались комсомольцы. Казалось, этому не будет конца. Каждый час безмолвная белая пустыня содрогалась от взрывов, и долго гремело раскатистое эхо. Установили смены, потому что сражение не [61] прекращалось ни на минуту. На льду по очереди побывала почти вся молодежь, даже Юра Прошин.

Он вернулся на судно с раскрасневшимися щеками, усталый, но довольный. Единственно, чем был несколько огорчен юноша: ему не доверили поджечь бикфордовы шнуры. Об этой «неудаче» Юра по секрету сообщил Шаршавину. Анатолий, чтобы не потерять доверия друга, серьезно посочувствовал ему, но в душе улыбался. Шаршавина восхищало и умиляло в Юре удивительное сочетание взрослой рассудительности, выдержки и детски романтического отношения к происходящему.

Лишь на девятые сутки вахтенный с марса{9} радостно закричал:

— Голомя-а-а!{10}

Моряки вздохнули свободно.

* * *

Как только показался Диксон, палуба ожила. Все сгрудились на полубаке, возбужденные и радостные. Как хорошо было думать, что скоро ступишь на берег, повидаешься с друзьями! Ведь у полярных моряков много друзей на всем побережье.

Скоро «Сибиряков» стал на рейде, и весь экипаж сгрудился на правом борту. На палубе появился боцман Павловский. Щеки его были до блеска выбриты, пуговицы кителя ослепительно сверкали. Андрей Тихонович, словно монумент, встал позади галдевшей толпы, и все услышали его сочный бас:

— Спокойней, братцы, корабль перевернете!

Моряки обернулись и сразу поняли, что сейчас скажет им Павловский. Уж больно он был аккуратен и красив. Сигнальщик Иван Алексеев смущенно прикрыл ладонью поросший пегой щетиной подбородок Словно ужаленный током, сдернул руку с гонкой талии буфетчицы Наташи матрос Петр Шарапов, а кочегар Павел Вавилов с удивлением обнаружил, что на куртке у него недостает пуговицы.

— Навести полный туалет! — лаконично приказал боцман, и все разбежались по кубрикам.

Павловский повернулся и увидел в рубке улыбающееся лицо Качаравы, рядом стоял комиссар.

Комиссар кивком пригласил боцмана в рубку.

— Андрей Тихонович, — сказал он, когда Павловский появился в дверях, — объявите команде: на берег увольнения не будет. Простоим недолго, а работы, сами знаете, порядком. — И зайдите к Сулакову, — добавил Качарава. — Подумайте вместе, как можно ускорить приемку угля, воды, будут еще и грузы.

На Диксоне с ледокола сошли одиннадцать зимовщиков, снятых с острова Уединения. С завистью смотрели моряки им вслед. Что ни говори, обидно быть в знакомом порту и не повидаться с друзьями. Но служба есть служба.

В тот же день Качарава доложил начальнику морских операций Арефу Ивановичу Минееву о выполнении задания.

Минеев внимательно выслушал командира, справился о здоровье людей. И без долгих слов перешел к делу.

— Вы, видимо, поняли из моей радиограммы, что задержитесь на Диксоне недолго. Качарава кивнул головой.

— Тогда действуйте, Анатолий Алексеевич. Вкратце ваша новая задача — доставить людей на Северную Землю, оказать им помощь в оборудовании станции. Ну, и быстрей назад. До конца навигации дел еще много, нужно торопиться. Подробные сведения о том, что вам надлежит сделать, получите у начальника штаба Еремеева. Правда, он сейчас прихворнул.

— А что с Николаем Александровичем? — спросил Качарава.

— Ангина, самая что ни на есть махровая. И вот беда, нет на всем Диксоне стрептоцида ни единой таблеточки.

— Ну, это дело поправимое. У нас, наверно, найдется. Я пришлю Еремееву своего «заместителя по здоровью». [63]

Уже прощаясь, Качарава спросил, что нового слышно о судьбе судов Семнадцатого конвоя.

— В порты попали всего одиннадцать, — лаконично ответил Минеев.

Вечерело. Качарава вышел из штаба — небольшого одноэтажного домика, примостившегося неподалеку от подковообразной гавани, — и направился к берегу. Все здесь было хорошо знакомо. Прямо за широкой грудью бухты — материк, слева островки: Конус, чуть дальше Сахалин; а справа мыс Наковальня — ворота в Енисейский залив. И корабли в гавани знакомые. У причала «Дежнев». Так же как и «Сибиряков», он стал теперь военным судном. На рейде «Кара» и «Революционер».

Уроженец Абхазии, молодой моряк за эти годы всем сердцем полюбил суровые северные края, и казалось, нет ему на свете ничего милее. Он с восхищением говорил о величии ледовых морей, об удивительных красках полярного неба, рубиновом цветении торосов под заходящим солнцем, о северных сияниях, о друзьях, мужественных и бесстрашных. Видно, от них, от своих соратников и командиров, он перенял эту любовь к Северу и заболел им, заболел серьезно, неизлечимо, как многие истинные полярники.

В первый год войны он получил корабль, и какой! Анатолий, не скрывая, гордился назначением. «Сибиряков»! Кто не знает ледокольного парохода «Сибиряков»? Пусть у него старенькая машина и не современная судовая архитектура, но каковы слава, традиции! И ему, Качараве, нести их дальше.

И вот теперь, подъезжая к ледоколу, он молча смотрел на него влюбленными глазами и улыбался своим мыслям.

Конец дня принес командиру огорчения. Несколько моряков подали рапорт с просьбой списать их на берег.

— Полюбуйся, Зелик, — пригласил к себе комиссара Качарава. — Пишут, что служба такая их сейчас не устраивает. Хотят на фронт. Здесь, видишь ли, глубокий тыл. [64]

— Эти настроения, Анатолий, я уже давно заметил. Формально они правы. Конечно, тут глубокий тыл, фронт действительно за тысячи километров. Надо будет собраться и серьезно поговорить с экипажем, разъяснить обстановку. Признаюсь, моя вина. Об этом нужно было раньше подумать. Соберем завтра партийное собрание, поговорим с коммунистами.

— Ну, раз ты так думаешь, готовьте собрание.

— Кстати, Анатолий, — уже в дверях сказал комиссар. — Может быть, поставить и твой вопрос о приеме в партию?

— Я готов. Вот только успеете ли вы? Ведь это собрание внеочередное, по одному конкретному случаю. Ну, вам виднее...

Элимелах улыбнулся и, похлопав товарища по плечу, вышел из каюты.

С утра началась погрузка. Прямо за пушками на баке встали сто бочек с горючим. На корме — несколько вельботов и кунгасов, нарты. Здесь же поместили собак и коров для зимовщиков.

На берегу были сложены в штабеля детали деревянных домиков. Они давно уже ждали «Сибирякова». Каждое бревно пронумеровано. Где-то далеко-далеко, на скалистом приступочке арктического мыса, соберут их, и в полярной ночи засветятся теплом человеческого жилья несколько маленьких звездочек-оконцев.

Пришли к причалу плотники Серафим Герега и Иван Копытов, признанные мастера своего дела. Их «почерк» хорошо знали в самых далеких уголках Севера. Домики, срубленные их руками, отлично служили полярникам, стояли долго, неприступные для ветров и стужи. Плотники тоже собирались в ледовый рейс.

— Гляди-ка, Серафим, флаг-то на нем военный, — указав на корабль, сказал Иван Копытов, высокий плотный человек в новенькой телогрейке.

Сосед вздохнул и тихо сказал:

— А ты только узнал? Воином стал «Сибиряков». Так что, Ваня, пойдем под, военным флагом. Ты, поди, уже собрался? [65]

— Да что собираться-то, наше с тобой хозяйство не хитрое: сундучок с инструментами да чемодан с одеждой — и готов.

— Это ты верно говоришь: плотнику в путь собраться не девке замуж выходить, — вмешался в разговор невесть откуда появившийся Иван Замятин, плотник с «Сибирякова». Увидев знакомых, он подошел побалакать. — Ну, как вы тут живете, в тылах?

— Здравствуй, Иван, — обрадовались приятели, — откуда ты? Давненько не виделись.

— Я, браточки, на нем плаваю, на «Саше».

— Значит, вместе будем.

— Выходит, что так. Перебирайтесь, веселей будет. Вон Федор Седунов койку занял, тоже из вашей бригады.

* * *

Вечером состоялось партийное собрание. На него пригласили и командира. Сараев предоставил слово Элимелаху. Комиссар начал обстоятельно рассказывать о делах на фронте. А они были не утешительны. Все слушали притихшие, настороженные.

Элимелах достал платок, порывистым движением вытер пот со лба и заговорил о делах на судне:

— Вот уже почти год, как «Сибиряков» числится военным кораблем. Что мы делал», куда и зачем ходили, вы знаете сами. К экипажу у командования никаких претензий нет: все трудятся на совесть. Но вот в последнее время появились у нас всякие разговоры: дескать, война, люди сражаются, а мы тут собак возим, забрались в самый что ни на есть глубокий тыл. Больше того, кое-кто вчера подал рапорт с просьбой отправить на фронт. Как это можно расценить сейчас? Одно скажу: раз нас сюда отправили, значит так нужно Родине. Пусть подавшие рапорты руководствовались самыми лучшими побуждениями, но удовлетворить их просьбу мы не можем, не имеем права. Каждый должен понять: все, что делает «Сибиряков», нужно фронту. Можно ли, скажем, пускать по железной дороге составы, если на ней не работает сигнализация, если вдруг все стрелочники взяли и ушли? Согласитесь, что нельзя. [66] Так вот, наш «Сибиряков» и еще несколько кораблей создают сейчас сигнализацию, порядок на большой и важной военной дороге. Как никогда, теперь нужно знать обстановку в северных морях, потому что по ним идут транспорты с оружием, обмундированием, продуктами, которые необходимы бойцам, сражающимся на передовой. И польза от нашего труда большая. За примерами не нужно далеко ходить.

Комиссар оглядел коммунистов и остановил взгляд на Качараве. Командир одобрительно кивнул головой.

— Вот сейчас, когда мы с вами собрались обсудить свои дела, на восток Великим северным морским путем движется большой караван — двенадцать судов. Их ведут ледоколы «Ленин» и «Красин». Отправились они за важными грузами, сейчас идут в Карском море на пути к проливу Вилькицкого. Могу вам сказать больше. Станции, которые мы недавно высадили, уже дали им обстановку, а значит, помогли быстрее выполнить ответственное поручение правительства. Вот для чего мы тут, товарищи.

Прения были короткими. Все понимали, что устами комиссара говорит правда. И если уж привелось попасть в такую даль от фронта, значит есть в этом необходимость, значит так нужно. Смысл всех выступлений сводился к одному: как лучше выполнить свою задачу.

Потом Николай Григорьевич Бочурко сделал краткое сообщение о письме, полученном в Диксоне матросом Малыгиным. Жена писала ему о трудном положении в семье, о болезни дочери, которой нужно усиленное питание, о перебоях с продуктами.

— Надо бы что-то придумать, товарищи, и помочь Малыгиным, — вздохнув, сказал Сараев. — Говорил я с ним, нелегко на душе у парня.

Качарава и Элимелах, склонившись друг к другу, о чем-то совещались.

— Правильно, Зелик Абрамович, — вдруг сказал командир. — Михаил Федорович, — обратился [67] он к секретарю, — у комиссара есть очень хорошее предложение, я его тоже поддерживаю. Семье Михаила Малыгина пошлем дополнительный паек офицеров ледокола.

— И впредь так сможем делать, — добавил Элимелах. — Если нет возражений, весь командирский доппаек будем отправлять наиболее нуждающимся семьям моряков.

Вопрос о приеме в партию Качаравы так и не успели разобрать на этом собрании: капитана вызвали в штаб.

На другой день погрузка продолжалась. Правда, день — это не то слово: арктическое солнце не заходило уже который месяц. Просто вся жизнь на ледоколе строилась по строгому распорядку, и время суток определялось корабельными склянками.

Работа шла дружно, каждый знал свое место, свой участок. Пассажиры перестали суетиться, включились в общий ритм, и экипаж был доволен их помощью. Старший помощник Георгий Петрович Сулаков занимался погрузкой припасов для полярной станции, боцман хлопотал в кубриках. Павловский мечтал скорее выйти в море и навести, наконец, на палубах образцовый порядок: любил он чистоту.

Перед обедом в кают-компании Качарава отвел Элимелаха в сторону и доверительно шепнул:

— А ведь рапорты забрали назад. Помог вчерашний разговор, очень помог.

Несмотря на отмену увольнений, командованию ледокола в одном случае все же пришлось уступить.

После обеда к Качараве обратился смущенный боцман:

— Товарищ капитан, двое просятся на берег. Дело такое, знаете...

— Что случилось?

— Любовь... — боцман растерянно развел руками. — Не углядел, Анатолий Алексеевич, матрос наш, Петро, и Наташа вроде как решили пожениться. Записаться в загсе хотят, пока тут в порту стоим.

Капитан улыбнулся:

— Ну что ж, надо разрешить, раз такой случай. [68]

Дым на горизонте

К утру двадцать четвертого августа Качарава доложил в штаб о готовности ледокола к рейсу. Пассажиры уже попрощались с жителями поселка и переселились на борт «Сибирякова». Дорога предстояла далекая, и те, кто сел на корабль в Диксоне, стремились побыстрей познакомиться с соседями, приглядеться, примериться ко всему в новом плавучем доме. Вместе с экипажем на корабле теперь было свыше ста человек.

Плотники, развалясь на чистых брезентах, часами курили и вели бесконечные беседы о прошлых командировках, о войне и земляках, ушедших на фронт. Артиллеристы шумно спорили на корме, плотным кольцом обступив примостившихся на ящике шахматистов. Анатолий Шаршавин «продувал» уже вторую партию гидрологу Золотову. Командир носового орудия Василий Дунаев убеждал Шаршавина прекратить сопротивление, но тот краснел и просил не гудеть над ухом.

Стреляя мотором, к борту «Сибирякова» подлетел катер.

— Капитан вернулся! — крикнул кочегар Семен Шевяков и многозначительно поднял палец. — С портфелем. Видно, уходить будем.

— Что, уже? — громко спросил окружающих Золотов. — Тогда я согласен на ничью.

Он встал и побежал к трапу, по которому поднимался Качарава.

— Анатолий Алексеевич, поплывем, значит? Командир кивнул головой и заметил:

— Не поплывем, а пойдем, дорогой товарищ. Пора осваивать морской язык.

Увидев на палубе Валю Черноус, Качарава громко окликнул ее:

— Доктор, вам сердечный привет с Диксона и тысячи благодарностей за стрептоцид. Еремеев поправился, работает. [69]

— Поправился? — Валя кокетливо отбросила со лба светло-каштановый локон и с напускной строгостью добавила: — В чудеса не верю, товарищ капитан. Я считаю безобразием, если больной нарушил предписание врача. Был бы он на «Сибирякове»...

— Знаю, знаю, — рассмеялся Качарава, — держали бы его в постельке две недели. Ох, уж мне эти лекари...

Он скрылся в дверях. Девушка проводила его выразительным взглядом. Стоявший рядом Золотов приметил, что Валя восхищалась капитаном.

В кают-компании Качарава застал Элимелаха,Сулакова, Сараева, Никифоренко, штурманов Бурых и Иванова. Комиссар рассказывал последнюю новость. В штабе ему сообщили о том, что неизвестное судно обстреляло полярную станцию мыс Желания, находящуюся на самой северной оконечности Новой Земли.

— Вот так глубокий тыл! — сказал Сулаков, шевеля торчащими, как у моржа, усами. — Куда забираются, гады!

— Предполагают, что это подводная лодка, — вмешался в разговор Качарава, — дала несколько выстрелов из пушек и скрылась. Жертв на станции как будто нет. Теперь о наших делах, товарищи. Сегодня трогаемся, в двадцать три ноль-ноль.

На много месяцев уходил ледокольный пароход, и в такие края, откуда не отправишь домой письма, а разве только пошлешь короткую радиограмму. Поэтому люди старались выкроить минутку и, оставшись наедине с самим собой, написать несколько слов родным: не беспокойтесь, ждите.

Юра Прошин старательно выводил наслюненным чернильным карандашом каждую букву, писал крупно, чгобы маме легче было разобрать. Он ругал себя за то, что не отправил письма раньше, сразу же по приходе в Диксон. Попал сюда Юра впервые, и все казалось ему интересным: и скалистый остров, и новые пассажиры, и ездовые собаки на палубе. А теперь оставалось очень мало времени для большого, подробного письма, в котором можно было рассказать [70] маме о недавнем походе, о борьбе с ледяными полями, о дружбе с радистом Толей Шаршавиным и матросом Леней Зоиным, о строгом, но заботливом своем наставнике Николае Григорьевиче Бочурко. Да мало ли о чем нужно было рассказать маме!

Склеив конверт, Юра аккуратно подписал адрес и положил в общую стопку писем в красном уголке.

Потом поднялся в рубку к Шаршавину. Узнав, о чем горюет юноша, Анатолий похлопал его по плечу и успокоил:

— Чаще будем радиограммы посылать. Помнишь наш старый разговор? Научу тебя стучать морзянку, и сам пошлешь весточку матери.

Прошин оживился:

— Обязательно научусь!

— А старший механик не заругает, что будешь отвлекаться от основных занятий? Он ведь ревнивый.

— Он очень хороший, Толя. Разрешит.

Только плотник Серафим Герега не писал писем. Семья его жила тут, в Диксоне. Вчера он распрощался с женой Дарьей Ивановной, нежно поцеловал детей, у него их было трое — Иван, Надюшка и Верочка. Сколько раз он уезжал! Привыкли дома, и все же сегодня Дарья Ивановна волновалась: в такой далекий и трудный путь она отправляла мужа впервые.

— Не грусти, мать, все обойдется, — успокаивал Серафим жену. — Дело привычное, да и жизнь обкатала, ничего со мной не станет.

Он никогда не искал легких путей в жизни, потому что никогда не жил только для себя.

Родом был он из села Духовского дальневосточного Спасского района. В восемнадцатом году в борьбе с иностранными интервентами и белогвардейцами погибли его старшие братья-партизаны Мина и Роман. Их расстреляли в Хабаровске. Не перенесли горя отец и мать. Тяжело было Серафиму одному оставаться в отчем доме, где все напоминало о погибшей родне. Когда Владивосток очистили от [71] врага, перебрался в город. Там познал плотницкое дело: строил дома, причалы. В 1935 году уже с женой и ребятишками махнул в Заполярье. Так и жил на Севере. Сначала плотничал в Игарке, потом на берегах студеной Хеты, где закладывался первый интернат для детей народностей Севера. В Диксоне его застала война.

До выхода из гавани «Сибирякова» провожал «Молоков» — тихоходный буксир. В кругу представителей администрации на палубе стоял и Николай Александрович Еремеев. Его легко было узнать по мохнатому шарфу, несколько раз обернутому вокруг шеи.

— Счастливого плавания!

— Ни пуха ни пера! — кричали провожающие.

— Идите к черту! — донеслось с палубы «Сибирякова».

Увидев на баке знакомую фигурку Вали Черноус, Еремеев помахал рукой и, выразительно потрогав шарф, крикнул:

— Спасибо за таблетки, доктор!

Девушка погрозила ему пальцем.

Когда прошли Скуратовский створ, «Молоков» сделал резкий поворот и, покачиваясь на волнах, поднятых» «Сибиряковым», пошел в гавань.

Каждый по-своему переживает расставание с землей. Но всем, будь то бывалые моряки или люди, первый раз попавшие на корабль, знакомо чувство тихой, притаившейся где-то у сердца грусти. В такие минуты особенно ясно думается.

Вавилов внимательно смотрел за дрожащими стрелками манометров, они никак не хотели дойти до нужного деления с красной черточкой.

— Ну, подкинули еще, — сказал он Матвееву.

Тот сделал несколько глубоких затяжек, швырнул окурок в топку и взялся за лопату. Работали молча, сильными взмахами с разбегу швыряя уголь в ненасытные глотки печей. Потом разом остановились и молча вытерли пот.

Привычный труд не отгонял мыслей о доме. Павел вспомнил родную Соломбалу, жену и дочь. Когда-то он увидит их теперь!.. [72]

В эту минуту Соломбалу вспомнил, наверно, не только Вавилов. На корабле было много поморов-соломбальцев. И нередко на «Сибирякове» можно было услышать старинные песни о походе на студеный остров Грумант{11}, о трудной доле северных мореходов:

...Якоря на борт сдымали,
Паруса мы подымали,
Во поход мы направлялись,
Со Архангельском прощались.

В хоре голосов нетрудно было различить и густой бас боцмана и звонкий тенорок Сафронова. Порой соломбальцам подпевали и остальные моряки, потому что в песнях этих говорилось о доме, где их ждут матушка с батюшкой, жены, дети да любимые подруги.

Утонули за горизонтом очертания острова Диксона, лишь справа можно было различить узкую черточку материка. Море на редкость спокойное, мирное. Тишину нарушает лишь ровное гудение машины да легкий шелест воды за бортом. Пассажиры долго еще бродят по палубе, до боли в глазах смотрят на воду. Угомонились только к полуночи.

В полдень «Сибиряков» изменил курс и пошел почти прямо на север. Качарава знал, что скоро появятся очертания группы скалистых островов. Если идти мимо них на восток, попадешь в пролив Вилькицкого, а дальше в море Лаптевых. Туда и двигался караван, о котором сообщили в порту. «Сибирякову» же предстояло огибать Северную Землю с запада, делая остановки на островах.

В пакете, который командир вскрыл в море, было точное указание. «Сибирякову» предписывалось зайти на мыс Оловянный, потом на остров Домашний, а затем следовать на самую дальнюю оконечность Северной Земли — мыс Арктический, где останется со своей группой Золотов. [73]

Правда, учитывалась сложность задания. Ниже говорилось: «В том случае, если из-за ледовой обстановки высадка на мыс Арктический окажется невозможной, идти на остров Визе и полярную станцию высаживать там».

«Да, нужны, очень нужны сейчас эти новые станции», — подумал Качарава.

Выйдя на мостик, он стал внимательно вглядываться в даль. Над чистой гладью моря, точно призрак, возник силуэт айсберга, вернее — это была большая торосистая льдина, а за ней едва заметные темные полоски.

— Белуха, Центральный, Продолговатый, — сказал командир поднявшемуся на мостик вахтенному помощнику Иванову.

Тот взял было в руки бинокль, но тут же, рассмеявшись, опустил его.

— Глядите, Анатолий Алексеевич, на палубе-то какое веселье.

Качарава увидел собравшихся в круг матросов. В середине лихо отбивал чечетку белокурый крепыш старшина Мошаев. Танцевал он здорово, от души, выделывая ногами замысловатые коленца. Одна рука была на отлете, другую он то и дело подносил к своим рыжим усам, лукаво подмигивая товарищам.

— Ну и хорошо, когда весело. Значит, настроение у ребят бодрое, — сказал Качарава, — а что еще нужно?

Иванов кивнул головой.

— Это еще у них такое настроение перед обедом, товарищ командир. А потом сейчас им по стопочке дадут. Тоже причина поплясать.

Словно в подтверждение мыслей штурмана, раздался знакомый напев корабельной рынды{12}: обед. Миг — и палуба опустела. С наблюдательного мостика спустились сигнальщики Иван Синьковский и Александр Новиков, а на их место встал старшина Иван Алексеев: подменил товарищей на время обеда. [74]

— И вам бы пора на обед, Анатолий Алексеевич, а я здесь побуду, — сказал Иванов. — Вроде все спокойно.

— Что ж, пожалуй, пойду...

В этот миг раздался громкий голос старшины Алексеева:

— Слева впереди по курсу на горизонте вижу дым.

Сообщение слышали и на палубе, оно быстро облетело ледокол. Встречи в открытом море не так уж часты на Севере, и поэтому все спешили наверх.

«Дым на горизонте!» — об этом буквально через несколько секунд знали уже и в кают-компании, и на камбузе, и в кубриках, и в машинном отделении.

— Запросите, что за судно! — приказал Качарава радисту.

Восьмые сутки

ВАВИЛОВ провел дегтем на доске еще одну жирную черту и сосчитал: восемь. Восемь полярных суток, изматывающих своим однообразием, томился он на пустынном .скалистом островке, затерянном в Карском море. Сегодня первое сентября. Воображение перенесло его в тихую комнату на тихой улице.

Утро. На комоде тикает будильник. Дочурка Женечка торопит маму: «Скорее!» Ведь сегодня она первый раз идет в школу. Женя, наверное, спросила про папу. Ей очень хотелось, чтобы он посмотрел на ее пышный бант. Слова девочки больно ранят сердце Анны.

Павел грустно улыбнулся. Жена проводит дочку в класс, затем придет домой и пригорюнится. Ведь, поди, сообщили уже, что муж погиб.

Вавилов взял ведро и пошел к своим водоемам — широким камням с выбоинами. После дождей в них скапливалась влага. Топором он увеличил углубления. [75] В первом камне лунка была полна. Вода чистая и прозрачная, как в роднике. Павел наклонился и увидел свое отражение. На него глядело чужое лицо, обросшее густой щетиной. Щеки ввалились, глаза спрятались в глубоких почерневших глазницах. Только орлиный нос был его, Вавилова. «Поди, не узнали бы меня сейчас», — Павел в сердцах сгреб широкой ладонью воду в ведро. Изображение исчезло. Он понуро побрел к другому камню.

Все эти дни Вавилов жил надеждой на скорое спасение. Ведь должны же искать сибиряковцев! В этом он не сомневался. И все же мучило сомнение: придет ли кому-нибудь в голову невероятная мысль искать пострадавших на этой дикой, заброшенной скале? К тому же на авиацию рассчитывать не приходилось: погода стояла пасмурная, низкие облака надолго спрятали островок от глаз летчиков. Только с моря можно ждать помощи! Но море попрежнему пустынно, лишь изредка покажется из воды лакированная голова отбившейся от стада нерпы, пошевелит усами, пофырчит, потаращит круглые глаза и скроется. И опять тихо вокруг. Разве что где-то в стороне послышатся гортанные крики казарки да простонет плаксивым голосом полярный разбойник — поморник.

Вавилов вспомнил о маяке. На вторые сутки, почувствовав себя немного лучше, он попробовал зажечь его. Полдня ушло на то, чтобы исправить фонарь, проверить, целы ли газопроводы. Наконец все было в порядке, можно пускать газ. Павел открыл вентиль, и вскоре фонарь засветился бледно-синим холодным светом, замигал на скале, как одинокий глаз циклопа, посылая вдаль призыв: «Здесь, на скале, потерпевший бедствие, помогите!»

Сердце утомленного человека учащенно забилось от переполнившей его радости. Огонек, хоть и слабый, мог привлечь внимание зорких моряков.

Однако радость была преждевременной. Через несколько часов пламя неожиданно стало слабеть, уменьшаться. В голове Вавилова промелькнуло ужасное подозрение: «Неужели газ так быстро кончился?!» [76]

Да, так и оказалось. В баллонах оставалось немного горючего, и оно быстро иссякло. Пламя потухло: закрылся глаз циклопа.

И снова мучительно долго потянулось время, а надежд на скорое спасение становилось все меньше. И вскоре Павел понял, что никто во всем мире не знает о его судьбе. Он отгонял от себя мрачные мысли, но они упорно одолевали его. Хотелось с кем-то поделиться тревогой, поговорить. И он поверял свои мысли собаке, которая стала ему незаменимым другом, брела за ним повсюду. Павел привык к ней и уже не замечал ее уродства. Примостится усталый на камень передохнуть, собака рядом, лизнет ладонь и сидит, прижавшись к ноге.

— Ласковая, — сказал он однажды, погладив ее. — Ласка, Ласка. — Так и стал ее звать.

Помор хорошо знал: море не терпит слабых. Раскиснет душа, пропал тогда. И Вавилов твердо решил не сдаваться: он взялся за топор. Как любой соломбалец, сызмальства Павел был приучен к плотницкому делу. Сколотил из досок, отодранных от вышки, шалаш. Он получился неказистый, но жить было можно. «До холодов дотяну, — прикинул моряк, — а там видно будет».

Как-то Вавилов проснулся от холода и не сразу сообразил, чего ему не хватает. Пошарил рукой вокруг — собака ушла. Сон пропал, Павел вылез из шалаша и тихо позвал:

— Ласка, Ласка...

Но она так и не пришла. Тогда он надел куртку и поднялся на галерею маяка. Снова позвал собаку. Не видно нигде. Он стал смотреть в сторону моря. Павел делал это инстинктивно каждый день, ложась спать и просыпаясь. Ведь спасение могло прийти только оттуда, где небо сливалось со студеными водами. Павел глядел на волны часами, пока слезы не застилали глаз. Тогда он отворачивался. Но незаметно для себя снова бросал взгляд на воду. Так и сейчас его взор блуждал по горизонту.

Солнце спряталось за черную тучу. Подул северный ветер. Предвестник наступления холодов прогонял лето. Его порывы жестоко теребили воду и [77] гнали ее к берегу. Волны с грохотом разбивались о скалы.

Вдруг внизу раздалось урчание. Прислушался: «Собака пришла!» Глянул вниз. Кровь застыла в жилах. В его «доме» хозяйничала огромная медведица. Рядом копошились два белых медвежонка. Вот один из них получил шлепок от мамаши и кубарем полетел прочь. Ударился о ведро. Выплеснулась добрая половина воды, которую он с трудом собрал за день.

«Наган! Где наган?!» Вавилов с горечью вспомнил, что оружие внизу. Как же прогнать зверя? Ведь эдак он все разграбит. В отчаянии Вавилов заорал во всю мочь, вернее — ему показалось, что он кричал громко: из простуженной глотки вырывались лишь хриплые звуки. Медвежата не обратили на это никакого внимания, но медведица потянула носом воздух и, видимо, почувствовала близкое присутствие человека. Она недовольно фыркнула и побрела прочь, подгоняя впереди малышей. Скоро опасное семейство скрылось за скалой, и Вавилов не сбежал, а буквально слетел вниз.

Разгром был полный. Вокруг валялись рассыпанные галеты, мешок с отрубями был распорот острыми когтями, словно ножом, одежда раскидана. Вавилов погрозил кулаком вслед медведям. И тут же подумал о Ласке: «Растерзали, однако».

Павел стал собирать галеты. Насчитал пятьдесят пять целых и одиннадцать половинок. Всего шестьдесят с половиной галет да отруби. Вот и все запасы. Медленно и аккуратно собирал Вавилов драгоценное добро. Прикинул: дней двадцать протяну.

Кто-то ткнул его в бок. Вавилов в ужасе метнулся в сторону: «Медведи!» И тут же испуг сменился радостью. Он увидел собаку.

— Пришла? Куда ходила? Небось опять травку жевать? — Моряк погладил животное. Потом размочил галету: — Может, поешь?

Собака лизнула ее раз-другой и отвернулась.

— Да, худо твое дело. На хоть воды попей. Ласка осторожно попила, тяжело делая каждый глоток, и жалобно заскулила. [78]

Вещи Вавилов перетащил на маяк. Наверху безопаснее. К поясу пристегнул наган на случай, если медведи вернутся.

Тучи потемнели и опустились совсем низко. Повалил густой снег. Скоро остров покрылся белой пушистой простыней, только на выступах зияли черные дыры и плешины. Вавилов озяб, спустился вниз. Собрал щепки, угольки от старого костра и принялся разводить огонь. Чиркнул спичку, но порыв ветра погасил ее. Достал вторую, и она погасла. Павел нервничал, руки не слушались.

Лишь после долгих усилий ему удалось разжечь огонь. Скоро закипела вода. Он накрошил в нее отрубей, положил несколько кусочков кожи от старого ремня и начал варить. Варил долго. Затем медленно ел это месиво с галетой. Закончив трапезу, стал пересчитывать спички: их осталось сорок семь. «Надо быть осторожнее, — подумал он. — Этак надолго не хватит. Плот бы скорей достроить».

Павел взял топор и пошел к морю, где ждала начатая работа. Он всегда с удовольствием трудился — время тянулось не так мучительно медленно. К тому же, когда руки заняты, и в голове меньше всяких страшных мыслей.

Бревна, доски, которые он насобирал ранее, за ночь запорошило мягким снегом. Когда он подошел ближе, с них вспорхнула стайка пуночек{13}, наперебой треща звонкими голосами. На одном бревне, уже почти совсем сгнившем, Павел увидел множество черных точек, отчетливо выделявшихся на снегу. Это снежные блохи, лакомое блюдо пуночек.

Павел пытался ловить маленьких птичек, но с наступлением холодов они стали совсем пугливыми и осторожными. Раз только ему удалось поймать пару пташек. Однако много ли проку от такой «дичи»? Крупные же птицы облетали остров стороной, словно он был заколдованный.

Вавилов сгреб топором снег с бревен и досок, стал думать, чем их скрепить. Гвоздями нельзя, на первой же волне плот развалится. И Вавилов начал [79] искать обрывки канатов, что видел на отмели. Их прибила волна. Нашел один, попробовал — крепкий. Таких бы несколько кусочков, и ладно. Осмотрелся, больше не видно. По привычке посмотрел на горизонт и замер.

«Дымок! Не может быть!» Павел закрыл глаза. Потом открыл. Дымок по-прежнему виднелся вдали, легкий, словно от папиросы. Сомнений не было: пароход. Не мог ошибиться глаз моряка.

Павел зашагал взад и вперед. Так ходит загнанный в клетку зверь. Дышать стало трудно. Ох, как сильно колотилось сердце! Волнение передалось собаке, она протяжно завыла, опустив голову к земле. Вавилов, не выдержав, пнул ее ногой:

— Замолчи, сука!

Собака, удивленная и испуганная, притихла, отползла в сторону. А он неотрывно следил за кораблем, который шел, казалось, прямо к острову. «За мной. Конечно, за мной. Надо собирать вещи». И он стал нервно и торопливо складывать пожитки в мешок. Потом подошел к собаке, погладил ее:

— Не обижайся, скоро дома будем, не брошу. За нами ведь.

Корабль теперь был отчетливо виден. Это был пароход «Беломорканал». Он узнал его по силуэту. Вавилов хорошо различал мачты, стрелы, надстройки. На нем друзья. На всякий случай поправил прибитую к маяку доску с надписью «Один с «Сибирякова».

Прошло несколько томительных минут, и пароход вдруг стал уменьшаться в размерах.

— Мимо! Неужто мимо? Не может быть! — вслух повторял кочегар.

Но пароход уходил. Павел заметался по берегу, замахал руками, стал кричать:

— Ну, что же вы там, братцы! — голос Вавилова тонул в океане. — А-а-а...

Костер? Это была последняя надежда. Вавилов сгреб в кучу дощечки, наклонился над ними и пытался разжечь. Но трясущиеся руки ломали спички, головки их либо стирались, или, вспыхнув, тут же гасли, а вместе с ними гасла и надежда. [80]

С корабля не заметили человека. Пароход растаял вдали. Павел упал на землю и рыдал и все повторял: «Братцы, что же вы, братцы?»

Пират снимает маску

ШАРШАВИН трижды запрашивал неизвестный корабль на условой волне, но тот упорно молчал.

— Движется встречным курсом, — докладывал старшина сигнальщиков Алексеев, — судно большое, военное.

— Да, судя по всему, военное,— сказал Качарава, неотрывно следя в бинокль, как увеличивается в размерах дымящая черная точка.— Линкор или крейсер. Вон боевая рубка, орудийные башни.

На мостик поднялся Элимелах, он снял фуражку и, не скрывая волнения, провел рукой по высоким залысинам. Командир посмотрел на комиссара. Коренастый, большеголовый, тот стоял рядом, широко расставив ноги, и глядел то на палубу, где столпились матросы, то в море. «О чем он думает сейчас? О людях? Конечно, о них. Волнуется».

Что ж, и верно, все может случиться, время военное. Ведь обстреляла же вражеская подводная лодка станцию на мысе Желания. Вспомнилось Качараве первое боевое крещение еще там, на Белом море. Экипажу пришлось отбивать атаку сразу нескольких самолетов. Никто тогда не дрогнул. Все были на своих местах. Ледокол ощетинился огнем пулеметов, зенитных пушек, и вражеским стервятникам пришлось уйти ни с чем, разбросав бомбы где попало. И потом так бывало не раз. Но теперь военный корабль с мощной артиллерией, против которой «Сибирякову» нечего противопоставить.

— Передайте в Диксон: «Вижу крейсер неизвестной национальности, идет без флага»! — приказал Шаршавину Качарава. [81]

В голову назойливо лезла одна и та же мысль: «Корабль не иначе как вражеский! Друг не стал бы прятать свое лицо. Кто же это — «Хиппер», «Лютцов» или «Шеер»?» Командиру было известно, что эти фашистские линкоры уже появлялись в северных морях. Они, как пираты, нападали на торговые суда у берегов Норвегии и топили их.

— Запроси сигналами название, национальность! — сказал Качарава Алексееву. Тот выполнил приказ. Через минуту с военного корабля передали название: «Тускалуза».

— «Тускалуза»? — удивился Качарава. — Как мог оказаться в Карском море американский тяжелый крейсер, да еще тайно?

В эту минуту над встречным кораблем поднялся полосатый со звездами флаг.

— Глядите, товарищ командир, американец! — взбегая на мостик, крикнул Сулаков. За ним спешно поднимались Никифоренко и Бочурко.

— Не верю я, Анатолий, этому. Здесь что-то не так, — сказал Элимелах.

— Все ясно, комиссар, — сказал Качарава и приказал радисту: — Сообщите в Диксон: «Военный корабль поднял американский флаг. Идет прямо на нас!»

Ответ из Диксона пришел немедленно: «В данном районе никаких американских судов быть не может. Корабль считать противником. Действовать согласно боевой инструкции!»

На «Сибирякове» прозвучали колокола громкого боя. «Тревога!» Словно ветром сдуло от борта моряков, каждый спешил занять свое место по боевому расписанию. С орудий слетели чехлы. В ту же минуту на клотике линкора замигал семафор.

— Запрашивает ледовую обстановку в проливе Вилькицкого! — доложил Алексеев.

— Ты слышишь, Зелик, что ему надо? — нервно сказал Качарава. — Курс — пролив между островами. Право руля! — приказал он стоящему у штурвала матросу.

Ледокол сделал резкий поворот.

— Думаешь, спрячемся? — спросил Элимелах. [82]

— Попытка не пытка. Пока суд да дело, надо испробовать и эту возможность. Николай Григорьевич,— обратился Качарава к старшему механику,— бегите вниз и постарайтесь выжать из машины все возможное.

Бочурко по-военному отозвался: «Есть», — и поспешил вниз.

Теперь «Сибиряков» уходил в сторону от противника. Но тот тоже изменил курс с явным намерением преследовать советский пароход. Несмотря на то, что машина «Сибирякова» работала на пределе, расстояние между кораблями неумолимо сокращалось. Нет, не могло сердце старого ледокола соревноваться в силе с могучей машиной бронированного чудовища, скорость которого была почти вчетверо выше.

— Опять спрашивает состояние льдов в проливе Вилькицкого! — доложил с фок-мачты Алексеев.

— Как бы не так! —сказал командир. — Караван ему нужен, ишь чего захотел!

На мостике снова появился Бочурко и сказал, что большего машина не даст.

— Николай Григорьевич, вам все понятно? Запомните, если с командиром что-нибудь случится, открывайте кингстоны, топите судно. А команду на шлюпки. Но это в крайнем случае, товарищи.

— Понятно, Алексеич, — кивнул головой Бочурко, хоть понял, что Качарава говорил не только ему, а всем, кто был на мостике.

— Уж больно деликатно себя ведет этот самозванец, — заметил Сулаков.

— Погоди, Георгий Петрович, сейчас он иначе заговорит, — тихо ответил Элимелах.

В эту минуту пират скинул маску. Все, кто держал в руках бинокль, видели, как сполз вниз американский флаг и на мачту полезло красно-белое полотнище с фашистской свастикой{14}. [83]

— Приказывает остановиться! — крикнул сигнальщик.

— Все ясно! — ответил ему Качарава. — Спускайтесь вниз.

— Вот так глубокий тыл! — протянул Никифоренко. — Здесь почище, чем на Белом, придется.

— Ну, комиссар, что будем делать? — спросил командир.

Элимелах оглядел товарищей. Здесь были все, с кем он делил столько трудных походов, кому привык верить всем сердцем и кого успел по-настоящему полюбить. Вот они: строгий и исполнительный Сулаков, степенный и всегда невозмутимый Бочурко, статный, широкоплечий Сараев — твердый и прямой в любом деле, молодой и горячий Никифоренко, только что так лихо доложивший о готовности орудийных расчетов. Нет, такие не подведут. А Качарава? Комиссар восхищался его самообладанием в эту минуту.

Это совещание командиров было, наверно, самым коротким за всю историю «Сибирякова». Каждый понимал, что говорить уже не о чем, каждый ждал друг от друга лишь одного — крепкого мужского рукопожатия. Решалась судьба ледокола, и двух мнений быть не могло.

— Есть ли еще надежда оторваться от линкора? — спросил Элимелах.

— Нет! До островов далеко, уже не получится, комиссар.

Большие карие глаза командира сверкнули озорным огнем, брови насупились.

— Будем принимать бой!

— Других мнений нет! — за всех твердо ответил Сулаков.

— Тогда по местам!

Бочурко уже подошел к трапу и вдруг увидел у перил настороженно застывшую фигурку Юры Прошина. Подошел к нему. Юра повернул голову, лицо его было бледным, губы обкусаны.

— Ты что тут? — спросил Николай Григорьевич.

— Связной, по расписанию.

— Не робеешь? [84]

— Нет. Интересно даже, как дальше будет.

— Эх, зуек, зуек, милый ты мой малыш! Интересно, значит?

Закусив губу, Юра кивнул головой и по-мальчишески шмыгнул носом.

— Ну, дорогой, крепись, будь мужчиной. Воевать сейчас будем. Понял?

— Ага, — снова кивнул головой Юра.

Бочурко похлопал юнгу по плечу и, как-то весь сгорбившись, начал спускаться вниз.

...Почему по телу пробегает мороз? Почему дрожат руки, а когда говоришь, рот сводит судорога и хочется крепко стиснуть зубы? Холодно? Нет. Идут последние минуты перед боем. Почему так сильно стучит сердце и думаешь, думаешь о том, что может сейчас произойти? Страшно? Да. Не верьте тем, кто говорит, что им было не страшно перед боем, — они кривят душой. И все же это не то чувство, которое может надолго лишить настоящего человека способности все четко видеть вокруг, правильно оценивать события и действовать. Нет! В такие минуты в людях происходит удивительное превращение: каждая клетка мозга, нервов, мышц готовится к жестокой борьбе и как бы напоминает: «Я здесь, с тобой, я помогу тебе, сражайся!» А потом проходит и холод и дрожь, и человек готов к схватке. Теперь он будет тверд, и уж если придется отдать свою жизнь, отдаст ее дорого и зная за что.

Некоторые умеют в такие минуты не выдавать своих чувств, и это называют хладнокровием. Неверное слово. Хладнокровным может быть лишь тот, у кого вместо сердца камень, кто спокойно созерцает беззащитную жертву, уверенный, что расправится с ней без труда. Но куда девается хладнокровие, когда появляется противник, сильный и беспощадный, — холодная кровь закипает от страха.

Другое дело самообладание. Оно рождается твердой верой в свою правоту. Гордо, с поднятой головой идут на смерть смельчаки, верные долгу. Им тоже дорога жизнь, но они спокойны, ум их работает ясно, и в пору самых тяжких испытаний ни одна жилка не дрогнет на лице. Именно самообладание, а не [85] хладнокровие было присуще советским людям в минувшей войне.

По боевому расписанию кают-компания на «Сибирякове» превращалась в лазарет. Валя Черноус, едва сдерживая дрожь, разъясняла санитарам их обязанности. В ее распоряжение поступили буфетчица Наташа Ринкис, уборщицы Варя Деснова и Анна Котлова. Девушки надели белые халаты и с каким-то удивлением озирались вокруг, не сразу понимая, что говорит им доктор.

— Неужто стрелять будут? — прижав руку к сердцу, срывающимся голосом произнесла Наташа. — Неужто будут?

Сознание того, что она здесь все-таки старшая, заставило Валю собраться с силами.

— Бинты сюда! Разворачивайте вату! Бутыль с йодом поставьте на стол! Да перестань ныть, Наташа! — командовала она.

В дверях появилась Дарья Михайловна Колкунова. Заметив растерянность девушек, она улыбнулась и ласково сказала:

— Что, сороки, приумолкли? Струхнули? Все будет ладно. Давайте-ка я вам помогу.

И сразу всем стало легче, словно ничего особенного не случилось. Присутствие тети Даши действовало успокаивающе. Вале вдруг захотелось выбежать на палубу, узнать, как там. Прошло всего пятнадцать минут, а казалось — часы. Улучив момент, Валя Черноус выскользнула из кают-компании и глянула вверх на мостик. Там Качарава что-то говорил Элимелаху.

«Товарищ капитан, что ж это будет?» — хотелось ей крикнуть и быть поближе к нему. Снова тревожно застучало сердце. По трапу быстро сбегали офицеры.

Сулаков и Сараев спешили в кормовую запасную рубку. Инструкция предусматривала: в случае боя иметь два командных пункта. Туда же направился и старший радиотехник Михаил Будылин. Ему предстояло подносить снаряды.

— Вам что, доктор, помощь нужна? — прозвучал рядом голос Павловского. [86]

Боцман вместе с комиссаром возглавлял аварийно-спасательную команду. И сейчас матросы разворачивали пожарные шланги, готовили песок, огнетушители. Павловский спокойно смотрел на Валю и ждал ответа.

— Нет, мне ничего не нужно, Андрей Тихонович, — ответила Валя и поспешила к девушкам.

— А то берите из пассажиров, — прогудел вслед ей боцман, — люди там бывалые, помогут.

Уже закрывая дверь, Валя глянула в щелку и увидела застывший у орудия расчет. Хобот пушки двигался, как живой, словно нюхая ядреный морской воздух. Из люка вылез кочегар Вавилов и положил на носовую палубу ящик со снарядами.

Над линкором поднялось серое облачко, и почти мгновенно перед носом «Сибирякова» из воды выросла огромная белая пирамида.

* * *

В 13.40 Диксон получил от «Сибирякова» радиограмму всего из двух слов: «Принимаем бой!» В 13.47 пришла еще одна, видимо посланная Шаршавиным по собственной инициативе: «Ну, началась канонада!»

Потом «Сибиряков» долго не отвечал. Наконец несколько сбивчивых, обрывающихся на полуслове сигналов и один полностью принятый текст: «Продолжаем бой, судно горит...» Это было последнее сообщение с ледокола.

Передающая станция Диксона уже посылала в эфир тревожную весть: «Всем, всем, всем. В Карском море появился фашистский крейсер. Ледокольный пароход «Александр Сибиряков» принял бой».

Радиограммы вскоре лежали на столах капитанов четырнадцати судов каравана в проливе Вилькицкого. Через час корабли вошли в лед и стали недосягаемы для пирата.

Подвиг сибиряковцев был у всех на устах. Где они? Чем кончился бой? Теперь ледокол вызывали десятки станций.

Но «Сибиряков» молчал. [87]

"Сибиряков" идет в атаку

СДЕЛАВ предупредительный выстрел, фашистский рейдер просемафорил приказ: «Спустить флаг!» Качарава зло усмехнулся и кивнул головой застывшему в ожидании Никифоренко:

— Давай!

— Бронебойным!.. Бронебойным!.. Бронебойным!.. — как эхо, повторяли заряжающие.

— Огонь!

«Сибиряков» содрогнулся, орудия ударили разом.

— Получай ответ! — крикнул Дунаев и вложил в дымящийся зев казенника очередной патрон.

Перед бортом линкора поднялись четыре фонтана: снаряды не долетели. Но Никифоренко видел в дальномер, как с палубы вражеского судна исчезли маленькие черные фигурки гитлеровцев.

— Спрятались, не нравится! — проворчал офицер. — Эх, жаль, пушки маловаты, я бы вам показал! Огонь! — снова крикнул он.

После второго залпа «Сибиряков» пошел навстречу пирату.

«Таран!» — подумал Качарава. Но тут же отверг эту безумную мысль: фашистский крейсер легко ушел бы от столкновения. Отверг и все-таки дал команду идти на сближение. Одержать моральную победу — вот что было важно сейчас. Только решимость, единство и мужество экипажа он мог противопоставить вооруженному до зубов противнику.

Решение командира поняли все. Поняли, и никто не дрогнул. Люди были готовы идти на смерть!

На линкоре уже прошло первое изумление неслыханной дерзостью маленького ледокола. Зашевелились издали похожие на карандаши стволы пушек, борт окутался дымом. С визгом и стоном плюхались в море вокруг «Сибирякова» смертоносные снаряды, поднимая высоченные столбы взбесившейся воды. Но он шел и шел вперед. По какой-то счастливой случайности первый залп противника почти не причинил [88] вреда. Надо полагать, фашистский командир не был готов к такому неожиданному повороту событий. Он, видимо, рассчитывал, что одного выстрела будет достаточно для устрашения жертвы. Сколько судов разных стран спускали флаг по первому же его приказу, стопорились машины! Команды поспешно спускались в шлюпки, а потом — несколько неторопливых выстрелов по застывшей мишени, и все кончено. Так случалось не раз на разбойничьей дороге рейдера.

Но теперь перед фашистами было советское судно. Его экипаж не испугали десятки тяжелых орудий закованного в броню бандитского корабля. «Сибиряков» смело ринулся в бой со своими четырьмя крохотными пушчонками. Разве могли понять гитлеровцы, что в эту минуту советские моряки думали не о спасении своей жизни, а о тех, кто шел сейчас ледовыми дорогами Арктики!

Срезало верхушку фок-мачты, она падала, задевая за ванты и увлекая вниз красный трепещущий лоскут.

— Флаг! Сбило флаг! — раздались голоса.

«Как же без флага-то? — подумал Иван Алексеев и помчался по трапу к тому месту, куда рухнул обломок мачты. — Гады, еще решат, что мы сдаемся».

Иван бросился к мачте, но в эту минуту резкая боль пронзила левый бок. Руки судорожно прижались к груди, сквозь пальцы сочилась кровь. Жгло спину, на нем горела фланелевка. Старшина пытался стащить ее, но онемевшие руки не слушались.

Подбежали Новиков и Синьковский, помогли снять рубаху.

— Флаг! — только и смог сказать Алексеев. Новиков понял.

— Ваня! — крикнул он почти в самое ухо Синьковскому. — Помоги старшине, я мигом.

И он убежал.

Через минуту все увидели взбиравшегося на мачту матроса. Не многие разобрали сквозь дым, кто это, но увидели, что за человеком поднимается алая, как пламя, полоса.

Над судном рвались снаряды, и жизнь смельчака висела на волоске. Взоры всех были прикованы к маленькой фигурке на мачте. И вот уже ветер развернул кумачовое полотнище, и оно гордо заколыхалось над «Сибиряковым». Бой разгорелся с новой силой.

А матрос? Матроса уже не было в живых.

* * *

— Скворцов! Скворцов! Дунаев! — кричал в трубку Никифоренко.

Артиллеристы не отвечали: связь нарушилась. Офицер бросился к трапу. Вскоре его звонкий голос разносился где-то на корме. Выстрелы орудий, надсадный вой собак, жалобное мычание коров, резкие выкрики команд. Дикая какофония раскалывала мозг, терзала нервы.

— Скажите, что мне делать, Зелик Абрамович! — кричал в ухо комиссару Золотов. — Я должен что-то делать, иначе можно сойти с ума!

— Помогайте подносить снаряды! Снаряды, понимаете? Идите к Дунаеву!

Золотов кивнул головой и помчался к носовым орудиям. В это время страшный удар потряс судно: одиннадцатидюймовый снаряд угодил в корму. Качарава видел крутящиеся в воздухе бревна, ящики, какие-то лохматые, шевелящиеся комочки, переломленный надвое кунгас. Смолкли кормовые орудия. На палубе заплясали кривляющиеся языки пламени. «Сибиряков» потерял управление и беспомощно закружился на месте, как бумажный кораблик. Матрос Котлов все еще растерянно крутил штурвал.

— Юра! Прошин! — позвал Качарава связного. — Беги скорей на корму, к Сулакову. Пусть возьмут ручное управление. Передашь: курс — остров!

До этой минуты Юра находился словно в забытьи. Он стоял на мостике за спиной командира и удивленно смотрел по сторонам: на воду, вспененную взрывами, на палубу, где-то появлялись, то исчезали желто-красные всплески огня. Там, по палубе, бегали люди, перекрещивались белые струи брандспойтов; иногда люди падали, он узнавал и не узнавал их, все были какие-то странные, не похожие на себя. Прошин смотрел вокруг и удивлялся своему спокойствию: казалось, [90] он в кино, зритель, не способный чем-либо помочь героям фильма.

Голос командира вывел его из оцепенелости. Юра сбежал по трапу. Откуда такая легкость в ногах, в теле? Как не похожа на себя палуба: обломки, грязь, какие-то пятна, липкие лужи — это кровь.

Оглушительно рявкает на носу орудие. Звенят падающие гильзы. Палуба вдруг подпрыгнула, Юра уцепился за фальшборт, его едва не скинуло в воду. «Жив». Поднялся на ноги. «Скорее на корму! — вспомнил он приказ командира. — Курс — остров».

* * *

Яркая вспышка ослепила Сараева: зажмурился. Его больно толкнуло в спину, упал навзничь.

Очнувшись, Сараев огляделся и понял, что произошло: снаряд разорвался на кормовой орудийной площадке, пушки там больше не стреляют.

Цепляясь за стенку рубки, контуженный парторг стал выбираться на палубу. Словно из подземелья, донесся прерывающийся голос связного. Юра махал руками, силился что-то объяснить. Потом подбежал к штурвалу и, повиснув на нем, стал поворачивать его влево. Сараев догадался: командир приказал взять управление на себя. Тогда и он подошел к штурвалу, похлопал юношу по плечу и сказал: «Иди». «Остров, остров!» — крикнул ему в ухо Юра. Сараев кивнул головой, схватился за ручки, но колесо не поддавалось его ослабевшим рукам. В эту минуту рядом появился Сулаков. Он без слов понял, что произошло. И, отстранив радиста, громко сказал:

— Дай-ка я, а ты отдышись. Орудия-то снесло. Погляди. Никифоренку никак убило. Вон фуражка лежит, не его?

Сараев подошел и поднял ее, обтер рукавом козырек. Изнутри выпала карточка. Это был портрет улыбающейся девушки, той самой, которая провожала артиллериста в Архангельске.

Качарава почувствовал, как чья-то твердая рука взяла руль, и пароход снова двинулся к острову. Капитан увидел, как вдоль правого борта, перекинув [91] через плечо длинный сосок брандспойта, к корме спешил Павловский. Он с трудом тащил за собой серую кишку пожарного шланга. Ему помогали Седунов, Сафронов и Малыгин. Но упругие струи воды не могли одолеть разбушевавшегося огня: словно живой, расползался он в разные стороны.

Рядом с Качаравой появился Прошин. — Беги к комиссару. Пусть ставит дымовую завесу. Понял?

Юра кивнул головой и сбежал с мостика.

Через минуту с правого борта поднялись клубы белого густого дыма, скоро он встал высокой стеной, заслоняя море и вражеский крейсер с зловещей свастикой на флаге. Ветер погнал дым к острову, словно стараясь помочь «Сибирякову» укрыться от гибельного огня гитлеровского линкора. Элимелах зажег шашки.

Потом Качарава увидел сквозь дым карабкавшегося на грот-мачту Сараева. Уцепившись за ванты, тот что-то делал. Командир перевел взгляд на фок-мачту. Там по-прежнему гордо реял флаг Родины, всего несколько минут назад поднятый матросом. Кем? Он так и не увидел. А теперь Сараев зачем-то лез вверх. Разрыв фугасного снаряда — и связист упал вниз. «Надо спасать людей», — четко работала мысль.

* * *

Снова судно вздрогнуло, его качнуло, словно грушу под ударом боксера. Корабль накренился на правый борт и тут же выпрямился — выстоял. Сараев увидел: перебило передающую антенну у грот-мачты. Провод лопнул. Конец его упал на металлическую крышку люка. «Замкнуло, — подумал радист, — надо исправить». Парторг уже оправился после недавнего удара, силы возвратились к нему.

Сараев подбежал к люку, схватил оборванный провод, стал взбираться по вантам. Выше, выше. Вот уже видно почти весь корабль. Какие страшные разрушения! Горят надстройки. «Может быть, укрепить антенну прямо тут, за ванты? Нет, чем выше, тем лучше будет связь». [92]

Осколок фугасного снаряда обжег правую руку выше локтя. Она отяжелела, отказывалась слушаться. Сараев, словно чужую, оглядел ее. Ветерок разносил кровь, и брызги окропляли куртку, повисая на ней крупными алыми бусинками. «Ничего, еще немного». Он перехватил провод зубами и снова начал карабкаться, слабея с каждым движением. «До реи не добраться», — понял радист и, зацепившись за ванты ногами, принялся одной рукой прикручивать антенну к скобе мачты. Он хорошо сознавал, что первый же близкий разрыв снаряда сразит его и тогда снова оборвется связь, может быть, в самую нужную минуту. Он торопился.

В огне

КОМАНДИР схватил мегафон и громко крикнул:

— Спускайте шлюпки! С правого борта! Быстрей!

Несколько человек бросились выполнять команду. Среди них был и Элимелах. В кают-компанию несли раненого. Кто это там в белом халате? Валя? Нет, Валя внутри. На мостике делать нечего. Вниз, на палубу, где идет жестокая битва с огнем. Он увидел, как четко работают у носовых орудий артиллеристы. Узнал фигуру старшины Скворцова. Тот что-то кричал припавшему к прицелу Тарбаеву. Снова и снова из орудий вырывались красноватые вспышки. Гибнущий, но не побежденный ледокол продолжал сражаться.

* * *

Анатолий Шаршавин, не переставая, стучал ключом. Страшное творилось на палубе. В эфир непрерывно летели донесения капитана, которые то и дело приносил Юра Прошин. Он клал на стол перед радистом коротенькие записки от Качаравы, наспех написанные карандашом, и снова убегал, По этим сводкам Анатолий мог судить о том, что происходит на [93] судне, как идет бой. Дела обстояли плохо, но экипаж дрался отчаянно до последнего. Анатолий крепче прижимал наушники, чтобы не так был слышен грохот сражения, но в наушниках трещало, как во время раскатов грома. Анатолий не был уверен, что каждую посланную им радиограмму точно приняли в Диксоне: связь ухудшилась. Одно из сообщений командира было: «Идем на сближение!»

«Значит, все кончено. Сибиряковцы погибнут, но как герои». Эта мысль заставляла Анатолия работать с утроенной энергией. «Надо, чтобы о мужестве экипажа стало известно как можно больше». Запросы на корабль шли отовсюду, с разных кораблей: сибиряковцев подбадривали, восхищались их отвагой, но было ясно — с ними прощались, хотя и не говорили об этом. Вдруг он уловил «голос», который больше всего хотел услышать. Анатолий узнал — это Нина. Она откликнулась на зов, но, видно, не получила ответа: сигналы Анатолия перестали доходить до Тикси. Радист слышал стук ключа, который передавал тревогу девушки: «Почему молчите? Прием, прием...»

Анатолий понял: «Сибиряков» стал немым. Неужели он так и не сумеет передать Нине то, что не успел сказать во время последней короткой встречи? И тут наперекор логике, не отдавая отчета, что его не слышат, он заработал ключом: «Прощай, Нина, люблю...»

А голос из эфира по-прежнему взывал: «Почему молчите? Прием, прием...»

Огромной силы взрыв оглушил Шаршавина. Вражеский снаряд ударил в соседнее помещение, и несколько осколков прошили тонкую переборку радиорубки. К счастью, ни один из них не причинил вреда радисту. Анатолий очнулся и вновь приник к наушникам: в них что-то трещало. Потом он отчетливо различил вызов: снова запрашивал Диксон. Анатолий схватился за ключ. Он сделал это машинально, так как перед этим связь была только односторонняя. И вдруг неожиданно «Сибиряков» заговорил, Диксон услышал его. Анатолий поспешил передать последнюю радиограмму капитана. Тут же стал принимать ответ, последние слова с родной земли. Связь [94] снова оборвалась, и на этот раз окончательно. Анатолий выбежал из радиорубки и поднялся на командный мостик.

— Товарищ командир, радиостанция не работает, — подбежал он к Качараве, — связь прервана.

— Передал последнюю радиограмму?

— Да, успел, что-то произошло, и нас услышали. Потом Диксон ответил, — радист протянул Качараве измятый бланк.

«Родина не забудет ваш подвиг...» — большими пляшущими буквами вывел Шаршавин. И тут Качарава понял все, понял, почему так настойчиво лез на грот-мачту секретарь партийной организации.

— Товарищ командир, — подбежал Кузнецов, — как быть с документами?

— Немедленно уничтожить, и в первую очередь секретные.

На полу маленькой каюты, где помещалась секретная часть, горел костер. Михаил Кузнецов, плача от едкого дыма, по листику вырывал из папок документы и бросал их в огонь. Бумагу жадно схватывало пламя, листки краснели, потом чернели и рассыпались серым пеплом. Так папку за папкой Кузнецов уничтожил все, что считал необходимым, на полу валялся с десяток отощавших обложек. Убедившись, что костер прогорел, он подошел к опустевшему сейфу, привычным движением запер его и сунул ключ в карман. Все. Теперь, предав огню свое хозяйство, он уже не шифровальщик, он рядовой боец, место которого там, на палубе, вместе с остальными товарищами.

Михаил поднялся наверх и сразу ощутил на себе горячее дыхание пожара. Мимо с носилками, на которых лежал стонущий Будылин, прошли Герега и Седунов.

— Скорей беги на корму! — на ходу крикнул Кузнецову Серафим. — Мальчугана ранило.

Перескакивая через обломки каких-то ящиков, комсорг кинулся к корме. Юру Прошина он нашел скорчившимся на мотке каната. Он прикрывал локтем лицо, кругом бушевал огонь. Михаил осторожно поднял юношу на руки и понес его к кают-компании. [095] Ноги разъезжались по мокрой окровавленной палубе, идти было трудно. Кузнецов поскользнулся, но сумел плечом удержаться о переборку и только поэтому не упал, а медленно опустился у надстройки, удерживая Прошина на руках.

Юра открыл глаза, приподнял голову,

— Ничего, потерпи, дорогой, сейчас тебя отнесу к доктору, и все будет в порядке, — старался подбодрить товарища Кузнецов.

— Не надо, Миша, нести. Положи тут...

— Вот сейчас встанем и пойдем, — продолжал комсорг.

— Умру я все равно, убили ведь они меня, я знаю...

На минуту Юра умолк. Кузнецову удалось подняться, и он осторожно двинулся дальше, к носовой палубе, где по-прежнему било орудие Дунаева.

— Маме только ничего не говорите, — вдруг снова заговорил Прошин. Голова его покоилась у плеча комсорга, и тот слышал каждое слово юноши. — Я за маму боюсь...

— Да что ты выдумал, зуек, перестань! — строго сказал Кузнецов. — Поживем еще, в комсомол тебя примем.

Но в этот миг он почувствовал, как обмякло в его руках тело Прошина, голова безжизненно повисла. Комсорг, опустившись на колени, положил юношу на пустые ящики из-под снарядов,

— Юра! Малыш!

Юра не ответил.

Кузнецов поцеловал его в лоб, поднял с палубы обрывок брезента и аккуратно, точно спящего, накрыл им друга.

Так погиб самый юный моряк с «Сибирякова», ученик машиниста Юра Прошин по прозвищу «Младен — большие глаза».

* * *

На полубаке с воем начали рваться бочки с бензином. С бортов в океан устремился огненный поток. Он стелился по воде, и судно оказалось в кольце пламени. [96]

— Спасайте людей! — крикнул Качарава боцману. — В первую очередь раненых и женщин!

Он спустился вниз и увидел Элимелаха. Комиссар был без фуражки, с опаленной головой. На рваном, прожженном до дыр кителе виднелись следы крови. Взяв из рук капитана листок, Элимелах быстро пробежал его глазами, поднял над головой и громко крикнул:

— Товарищи, телеграмма из Диксона! Друзья! Родина шлет нам привет. Не вешайте головы! Спокойней. Мы выполнили свой долг. А сейчас в шлюпки! Первыми грузить раненых!

Из огня, что бушевал на полубаке, выскочил горящий, как факел, человек. На него набросили брезент, сбили пламя. Это был Кузнецов. Последние минуты перед взрывом бочек он помогал Дунаеву у орудия. Огненная лава захлестнула комсорга. Он сильно обгорел, целым осталось лишь лицо, которое Михаил успел прикрыть руками. Бесчувственного, его понесли к борту, где готовили шлюпки.

* * *

Сараев поднял тяжелые веки, повернул голову. С неба на него смотрела свинцовая туча с окровавленными краями. По очертаниям она была похожа на корабль, на «Сибирякова». По крайней мере так рисовало воображение. Попробовал подняться, но тело, словно чужое, не повиновалось. Он чувствовал сверлящую боль в спине. Спины не было — была только боль.

Рядом кто-то застонал. Сараев повернулся и увидел в двух шагах от себя Сулакова. Тот протягивал ему руку. И радист инстинктивно протянул свою. Слабеющие пальцы встретились. Но вот рука товарища безжизненно скользнула вниз, и он понял вдруг, что остался один. Ему стало жутко. «Один, совсем один. Надо добираться к своим», — подумал Сараев.

И он пополз. Сторонясь огня, прижался почти к самому фальшборту, в котором зияла огромная дыра с острыми краями внутрь. Сквозь отверстие виднелась седая морская гладь. Над ней тут и там плавали редкие льдинки, те самые, которые еще час назад [97] летели навстречу кораблю, как вестовые ледяных полей. До них не дотянули: путь преградил пират. Сейчас Сараев видел его, это морское бронированное чудовище, изрыгающее огонь. «Сволочи, вот сволочи!»

Сараев собрал остатки сил и снова пополз. Он пробирался сквозь хаос разрушений, нагромождение досок, бревен, канатов, обугленных трупов. Наконец добрался до кают-компании. В нос ударили запахи йода и крови. На полу, на сдвинутых стульях лежали и сидели раненые. Сараева в суматохе никто не заметил, он лежал у порога. «Вот и добрался к своим, теперь все будет хорошо». Эта мысль успокаивала.

Тогда он ухватился рукой за ножку привинченного к полу стула и попробовал подтянуться; удалось лишь переползти порог. Увидал Наташу, потом Варю. На столе кто-то стонал. Валя делала перевязку, ей помогала тетя Даша.

До слуха Сараева доносились звуки команд, треск бушующего огня, выстрелы орудий, медный звон падающих гильз. «Носовые бьют. Еще сражаются».

И вдруг все исчезло, потонуло в грохоте. Парторга швырнуло к стене. В густом облаке дыма он различил лишь блуждающие тени. Казалось, люди переламывались пополам. Вот дым рассеялся, и Сараев увидел фигуру женщины. С распростертыми руками она шла прямо на него, ее большие глаза были широко открыты. «Валя!» Девушка сделала еще шаг, затем, сломившись в коленях, рухнула, как подрубленная березка.

«Опять один», — Сараев собрал в себе остатки сил и снова пополз искать людей. Он сам не понимал, как ему удалось взобраться на мостик. Среди разбитых приборов и осколков стекла лежал штурман Павел Иванов. Он был мертв.

Вот уже и правое крыло рубки. Снизу доносятся голоса. Узнал бас Павловского, услышал команды Качаравы, Элимелаха. Подтянувшись на руках до края площадки, Сараев посмотрел вниз. Командир стоял, прислонившись к фальшборту, и давал распоряжения. Он был в полосатой тельняшке, с наганом [97] на поясе и почему-то вдруг напомнил Сараеву революционного матроса из кинофильма «Мы из Кронштадта». Окровавленная рука Качаравы повисла как плеть, но он продолжал руководить спасением людей.

Сознание уходило.

* * *

Когда «Сибиряков» беспомощно закружился на месте, Бочурко понял: «Что-то стряслось с машиной». Не раздумывая, он бросился в котельную. Пробраться туда оказалось нелегко — палуба корабля, развороченная снарядами, напоминала поле сражения, где вперемежку было свалено все: дымящиеся доски, искореженные куски металла. Ему преграждали дорогу взбесившиеся от страха животные. Коровы не мычали, а надсадно выли хриплыми голосами, с визгом носились собаки и путались под ногами. У самого входа валялся бычок с оторванной головой, придавив дверь, из-за которой вырывался густой белый пар. «Там же люди!» Бочурко стало не по себе. Старший механик с трудом оттащил от двери тяжелую тушу. Его обдало горячим паром. Рана в плече давала о себе знать. Он ринулся вниз, но задохнулся и остановился. Из глубины, подобно призраку, появился странный силуэт. Бочурко не сразу различил, что это были два человека: один нес другого. Теперь он узнал их. Николай Матвеев тащил вверх по трапу второго механика Валерия Паромова. Сам он тоже был обожжен. Николай Григорьевич стал помогать. Вдвоем они вынесли Паромова и положили на палубу. В это время на них случайно натолкнулись матросы из спасательной команды боцмана — Дмитриев и Седунов. Павловский послал их осмотреть еще раз палубу: нет ли где-нибудь раненых? Санитары положили на носилки механика и понесли к шлюпке.

Матвеев, который отдышался на воздухе, вдруг схватил Бочурко за плечо и простонал:

— Внизу Воробьев и Чечулин!

Вместе с Матвеевым Бочурко снова бросился к трапу. Навстречу, пошатываясь, выполз Воробьев. Бочурко крикнул: [98]

— Где Чечулин?

Кочегар, словно не понимая вопроса, молча расстегивал ватник. Он тяжело дышал.

— Где Чечулин? Понимаешь? — срывающимся голосом повторял Бочурко, теребя матроса за плечи. Тот устало стер ладонью пот со лба, тихо произнес:

— Искал его, не нашел. Снаряд туда попал. Конец машине.

Бочурко стащил с головы кожаный картуз и произнес вслух, обращаясь к кораблю:

— Это все, «Саша». — И тут же, другим, властным голосом скомандовал: — А ну, ребята, быстрее на помощь к Павловскому, там раненых много.

Старший механик стал пробираться к командиру.

* * *

Сараева увидел Павловский. Он взбежал по трапу и, бережно подняв товарища, спустился и положил парторга на палубу.

— Петя, Петенька! — услышал боцман голос Наташи.— Еще немножечко. — Девушка тащила бледного Шарапова. Он обнял ее рукой за шею и с трудом волочил ногу.

— А ну, давай помогу, — сказал Павловский и легко перевалил Шарапова через борт. — Держи, Морозов! Наташа, давай за ним. Теперь примите Сараева.

На воде качались две полузатопленные шлюпки, в них уже находилось несколько раненых.

Боцман, плотники Герега, Карпов, Седунов и Копытов еще и еще раз обшаривали горящие помещения.

Рядом с Качаравой вдруг появился Бочурко. Он стоял молча, и по щекам его катились крупные слезы.

Вся жизнь старшего механика была связана с этим стареньким пароходом. Начал он на нем работать еще безусым пареньком и дослужил до седых волос. Старел Бочурко, старела и машина — сердце ледокола, и никто так, как он, не понимал биение этого сердца. Старый механик помнил все дороги, которыми хаживал «Сибиряков». [100]

— Конец нашему «Сибирякову», Алексеич. Уж лучше утопить, чем вот так, — сказал Бочурко.

Качарава кивнул головой:

— Верно, Дедушка, видно, пора!

Глаза старшего механика озарились каким-то внутренним светом, в них горела решимость. В эту минуту он был прекрасен, как бывает прекрасен человек, идущий на подвиг.

— Не увидимся больше, капитан! Иду...

И Бочурко отправился открывать кингстоны. Качарава смотрел ему вслед. Было ясно: старший механик не расстанется с кораблем, как и он сам.

Но случилось иначе.

Над палубой вновь разверзлось небо, совсем близко разорвался фугасный снаряд. Качарава схватился за живот и, скорчившись, рухнул на палубу.

Боцман поднял его, нежно, словно ребенка, уложил на брезент. Несколько рук помогли ему спустить командира в шлюпку. В ней было уже человек двадцать. Шаршавин и Герега приняли бесчувственного Качараву и положили на корму. С борта начали спускаться остальные.

— Спасайте, люди в воде, — раздался сверху голос Элимелаха.

Все повернули головы. Метрах в двадцати от них плавала перевернутая шлюпка, опрокинутая взрывом. Она накрыла тех, кто был в ней: женщин, раненых. Вот над водой показался Алексеев, затем Сараев, больше никого.

— Держись, ребята! — крикнул им Герега.

Плотник оттолкнулся веслом от борта. Грести мешали плавающие в воде обломки. Едва успели: еще минута, и оба товарища пошли бы ко дну. Сараева вытащили уже без сознания.

— Комиссар! Комиссар! — звали матросы. —Прыгайте вниз, к нам, — и начали грести к судну. Нос «Сибирякова» скрылся под водой.

— Немедленно отгребайте! — закричал с палубы Элимелах.

— А вы?! [101]

— Я вам приказываю! — повторил комиссар и исчез за клубами дыма.

— Держись поближе к судну, — сказал боцман сидевшему на руле Котлову, — может, кого подберем. А потом к острову.

Непоколебимое спокойствие Павловского вселяло в сердца измученных людей веру в скорое спасение. Тонущий «Сибиряков», дым и горящее море скрывали их от глаз фашистов. Родной корабль бился на волнах, как подстреленная птица. Потом резко накренился вперед и стал быстро погружаться. Обнажая безжизненный винт, задралась корма, над которой развевался боевой флаг. За древко держался комиссар, его застилал дым, поднимавшийся с палубы. Рядом появился Бочурко. Он обнял Элимелаха и тоже ухватился за древко. Их фигуры возвышались над водой, как монумент. Такими и запомнили их навсегда сибиряковцы. Вода поглотила корабль. Тщетно моряки ждали, что кто-нибудь появится над волнами.

* * *

Послышался нарастающий рокот. К шлюпке, вспенивая воду, мчался вражеский катер. Несколько минут моряки в отчаянии налегали на весла, но скоро поняли: уйти не удастся.

— Эх, пулемет бы сейчас! — подняв над головой обожженную руку, глухо проговорил Скворцов.

— Нет, Коля, у нас пулемета, — вздохнул Павловский и уже громко, чтобы все слышали, крикнул: — Документы уничтожены. И капитана с нами нет! Нет! Все поняли?

Фашистский катер убавил ход и, развернувшись, встал рядом со шлюпкой. Острые крючья багров вцепились в борт.

— Сдавайтесь! Вы в плену, — по-русски приказал офицер.

— На, выкуси, гадина! — воскликнул Матвеев и, поднявшись во весь рост, швырнул в гитлеровца топор. Острое лезвие рассекло воздух у самого уха побелевшего офицера.

Короткая автоматная очередь, Матвеев схватился за грудь и повалился на руки боцмана. [102]

— Не сдадимся, сволочи! — в исступлении кричали раненые и прыгали в воду. Несколько гитлеровцев соскочили в шлюпку и начали бить моряков прикладами. Шаршавину заломили руки назад, он отталкивал врагов ногами. Обессиленные люди не могли долго сопротивляться: по одному их, связанных или оглушенных, втаскивали на катер. Павловский видел, как швырнули туда безжизненные тела Качаравы и Сараева. «Нет, я не должен оставлять их». Соломбалец бережно положил Матвеева на корму и, оттолкнув гитлеровца, сам прыгнул на борт катера. За спиной все еще трещали автоматные выстрелы.

Эта расправа над сибиряковцами в сохранившемся вахтенном журнале фашистского рейдера была отмечена следующими словами: «Катер обнаружил в шлюпке двадцать восемь человек. Но несколько русских отказались погрузиться и пошли ко дну». Несколько — это девять советских матросов.

* * *

...Трое метались в огненной ловушке. Они искали спасения. От остальной части судна их отрезала не преодолимая стена огня: за бортом пылал бензин, казалось, горело море. Жадное пламя гуляло по носовой палубе. Было нестерпимо жарко: волосы на голове потрескивали, воздух накалился и обжигал лицо, горло, легкие; хотелось только одного — глотнуть воды...

Трое искали, но не находили выхода.

Раненый комендор Дунаев еле держался на ногах. Артиллерист сражался до тех пор, пока орудие не вышло из строя. Дунаева вытащили из огня Павел Вавилов и Алексей Сафронов.

Вдруг появилась надежда, маленькая надежда: забраться по вантам как можно выше, и оттуда, может быть, удастся спрыгнуть в воду, за кольцо огня.

Трое карабкались вверх. Жар настигал их и здесь. Ванты тоже горели. По трос карабкались вверх. Вот судно резко накренилось на левый борт, бурлящим потоком вода хлынула на палубу, отбирая добычу у огня. И она победила. [103]

Гигантская воронка засосала троих. Вынырнули только двое. Дунаев судорожно обхватил толстое бревно, но оно выскользнуло из рук. Дунаева не стало. Среди обломков плавал один Вавилов. В том месте, где скрылся «Сибиряков», все еще пылал огонь.

От ледяных объятий сводило ноги, словно тисками сжимало грудь. И вдруг — шлюпка! Она была совсем близко. Откуда только взялись силы! Вавилов поплыл. Скоро он уже взбирался в спасительное суденышко. Оно было полузатоплено. Вавилов различил в нем лежащего человека. Это был Матвеев. Глаза глубоко ввалились и застыли, нижняя губа прикушена. Кочегар накрыл товарища брезентом.

Остров?! К нему теперь был обращен полубезумный взгляд человека: «Скорей туда! Может быть, там есть люди». Он схватил доску и начал торопливо грести. Совсем рядом на волнах увидел собаку. Животное каким-то чудом держалось на поверхности и жалобно скулило. Вавилов вгляделся и понял: собака лежит, прижавшись к какому-то крохотному плоту. Это была дверь одного из домиков, так любовно срубленных плотниками для полярной станции Золотова.

Павел подгреб ближе, схватил собаку и перетащил в шлюпку...

Крах операции «Вундерланд»

— ПЛЕННЫЕ русские подняты на борт! — доложил командиру линкора молодой щеголеватый офицер.

Капитан Меенсен Больхен скривил тонкие губы:

— Что ж, с победой, лейтенант! Не поняв иронии начальника, тот самодовольно осклабился:

— Благодарю вас, мой командир, они надолго запомнят этот урок.

— А вы? — сердито оборвал его Меенсен Больхен и, видя, как вытянулось лицо лейтенанта, добавил: [104] — Не смейтесь над теми, кто умеет так драться. Есть ли среди пленных офицеры?

— Они утверждают, что все командование погибло, — ответил лейтенант.

— Черт бы их побрал, — проворчал Меенсен.-Допросите как следует и, главное, выясните, наконец, ледовую обстановку в проливе Вилькицкого.

Он закурил сигарету, резко встал и, ни на кого не глядя, вышел из рубки в свою каюту. Через несколько минут в дверь постучали.

— Да!

Порог перешагнул моряк с погонами капитана второго ранга.

— Что у вас, Дистервег? Есть новости?

— Новости тревожные. Вот, — и он положил на стол несколько бланков с радиоперехватом. — Мы раскрыли себя, капитан. Станции Советов все еще вызывают «Сибирякова», а кстати сообщают и о нас, правда не указывая названия судна. Но это уже детали. Между прочим, им хорошо известно, что «Адмирал Шеер» покинул Нарвик в восточном направлении.

— Надо спешить, Дистервег, иначе «Вундерланд»{15} потерпит крах.

«Вундерланд»! Эта операция готовилась долго и тщательно. Еще в марте 1942 года германское командование приняло решение изучить возможности перехвата советских караванов, которые следуют Северным морским путем. Фашистские военные корабли начали концентрироваться у берегов Норвегии. Сначала они охотились за транспортами, идущими из Северного моря. Потом было получено сообщение от тайных восточных сообщников. Японское адмиралтейство информировало гитлеровскую ставку, что от Петропавловска и Владивостока на север уходит много судов. Фашистский агент из Канады докладывал, что в порту Ванкувер должны грузиться на русские транспорты восемнадцать тысяч бушелей зерна, которые пойдут в СССР через Сибирь.

Пятого мая адмирал Карле, руководивший северным [105] театром морских операций, приказал командующему арктической зоной адмиралу Шмундту разработать план атак караванов советских судов. Для этого он предлагал использовать линкоры «Шеер», «Лютцов» и «Хиппер» {16}, которые базировались в Норвегии.

Пока Шмундт готовил свои соображения, штаб Карлса, находящийся в Киле, получил новые сведения от японского адмиралтейства. «16 июля 20 грузовых судов проследовали на Камчатку. 26 июля караван вышел из Петропавловска. 1 августа он был запеленгован в Беринговом проливе». В середине августа германская авиаразведка засекла большую группу судов, вышедших из Архангельска на восток.

И Карле представил в генеральный штаб свой план. Предусматривалось, что «карманный» линкор «Адмирал Шеер» отправится на большую дорогу караванов в самый разгар перевозок.

Выбор «Шеера» был не случайным. Его командир Меенсен Больхен за время войны провел немало успешных операций в других водах. На счету линкора было двадцать шесть потопленных транспортов. Корабль отличался хорошей маневренностью, быстроходностью и высокой огневой мощью.

Генеральный штаб одобрил план адмирала Карлса. Ставка считала эту операцию вершиной, которая будет венчать общее крупное наступление против советской системы снабжения через Север. Этого наступления требовал сам Гитлер. Оно включало в себя серию операций: «Зар» — к северу от Новой Земли, «Распутин» — к западу от пролива Маточкин Шар, «Романов» — к северу от острова Колгуев; операции «Петр и Павел», «Иван и Рюрик» и другие. Гитлеровское командование бросило сюда десятки подводных лодок, специальные авиационные части пятого воздушного флота. [106]

Последние сообщения о советских караванах ускорили выход «Шеера» в море. Задача, которую он должен был выполнять, хранилась в строжайшей тайне. Эта секретная операция получила условное название «Вундерланд». Радиостанции корабля было приказано соблюдать полное молчание, чтобы до поры не выдавать своего присутствия в русских водах. Основная ставка — внезапность. .

Шестнадцатого августа в 15.00 «Шеер» покинул Нарвик. Перед выходом в море на борт была принята группа специалистов по радиоперехвату во главе с капитаном второго ранга Дистервегом.

Для лучшего ознакомления с районом действия командир получил подробную инструкцию капитана первого ранга фон Баумбаха, бывшего германского военно-морского атташе в СССР. Являясь в свое время официальным сотрудником посольства, тот в основном занимался шпионажем.

Около суток «Шеера» молчаливо сопровождали три эсминца: «Эккольт», «Штейнбриг» и «Бейцин». Потом они повернули назад. Рейдер встретили две подводные лодки — «У-601» и «У-251», которыми командовали фашистские асы морских глубин капитан-лейтенанты Грау и Тимм. Казалось, все: и туман над Баренцевым морем и удачно сложившаяся вначале ледовая обстановка — сопутствовало успеху. О том, что операция «Вундерланд» началась, в тот же день Гитлеру доложил вице-адмирал Кранке.

Все шло гладко. И вдруг туман, в котором пират видел своего союзника, чуть было не подвел его. Восемнадцатого августа одна из подводных лодок сообщила, что встречным курсом идет русский транспорт. Крейсер немедленно отвернул в сторону, еще немного, и корабли обнаружили бы друг друга. Путь «Шеера» перестал бы быть тайной.

Обогнув с севера Новую Землю, рейдер вошел в Карское море. Его спутники «У-601» и «У-251» направились к югу, где у проливов Маточкин Шар, Югорского и Карского уже шныряло несколько подводных лодок, выискивая жертвы для своего бронированного флагмана. Караваны — вот что прежде всего интересовало их. [107]

Караван! Но попробуй выйди на его путь. Сутки «Шеер» петлял около острова Уединения, пытаясь пробиться сквозь ледяные поля. Но они точно чувствовали в нем чужака и тесно смыкались. Пришлось поднимать в воздух самолет и искать выход.

Меенсен Больхен нервничал, он торопился к архипелагу Норденшельда, к островам, мимо которых проходила столбовая дорога русских кораблей. Пират потерял надежду встретить транспорты; шедшие с Дальнего Востока. Радиоперехват давал возможность полагать, что они уже разгружаются. Теперь жертвой мог быть только другой караван, вышедший из Архангельска. Судя по всему, он был где-то на подходе к проливу Вилькицкого.

Наконец рейдеру удалось добраться до архипелага. И снова началось топтание на месте, снова крейсер окружали неприступные ледяные поля, за которыми где-то близко шли суда.

В 5.30 двадцать пятого августа в районе острова . Русский командир рейдера вновь приказал поднять в воздух самолет. Выход из мышеловки сумели найти, но это было куплено дорогой ценой: при посадке в тумане самолет разбился.

Фашистский корсар стремился во что бы то ни стало проникнуть в пролив, догнать транспорты, а вместе с ними и ускользающие надежды на лавры победителя. Для этого нужно было узнать «тропы», которыми можно пройти туда сквозь мощные льды. Меенсен Больхен решил добыть «языка».

И, казалось, сама судьба улыбнулась ему, В полдень впередсмотрящий доложил: «На горизонте вижу две мачты». Командир немедленно поднялся на боевой мостик и жадно схватил бинокль. Вот он, «язык», который так ему нужен сейчас, — маленький беззащитный корабль. Меенсен Больхен улыбался, Меенсен Больхен потирал руки — он был доволен. Воображение рисовало ему, как после первого же выстрела испуганно и торопливо противник спустит флаг. Пират к этому привык. Разве осмелится карлик ослушаться великана?

Но карлик имел сердце богатыря! Это был советский ледокольный пароход «Александр Сибиряков». [108]

Двадцать седьмого августа узники гитлеровского рейдера услышали, как содрогнулся стальной корпус их плавучей тюрьмы. Злобно рычали его тяжелые орудия. Запертые в холодном карцере, сибиряковцы, прижавшись друг к другу, напряженно вслушивались в звуки сражения. Вот на палубе линкора разорвался снаряд, второй... И они поняли: на этот раз пирату приходится туго. Сердца советских моряков наполнились радостью.

Сибиряковцы не знали, с кем ведет бой фашистский корабль, они не знали, что все попытки «Шеера» прорваться в пролив Вилькицкого оказались тщетными. Они также не знали, что об их беспримерную отвагу разбились вдребезги замыслы гитлеровской ставки — операция, которой адмирал Карле дал романтическое название «Страна чудес». Он не ошибся. Рейдер действительно столкнулся с чудесами — чудесами мужества и несгибаемой воли советского человека.

В ночь на двадцать седьмое

МЕДЛЕННО катится над горизонтом холодное солнце. В обычное время оно мешает заснуть, а вот на дежурстве убаюкивает. Веки устало смежаются. Как медленно идет время!

Секретарь штаба морских операций Лиля Носовская героически боролась с дремотой, переписывая в журнал последние радиограммы. Вот сообщение о том, что — караван под проводкой ледоколов "Красин" и "Ленин" благополучно идет морем Лаптевых к Тикси. В конце фраза: "Что слышно о сибиряковцах?" Вот короткий отчет одной из полярных станций с Новой Земли и опять вопрос: "Как люди с "Сибирякова"?" Судьба экипажа ледокола волновала в эти дни всех, кто знал о его гибели. В том, что корабль потоплен, никто не сомневался, иначе моряки дали бы о себе знать.

Прошло уже более двух суток, поиски оказались тщетными. [109] Как на грех, небо заволокли низкие тучи. Они ползли над самой водой, мешая самолетам вести разведку района, откуда, по предположению штаба, «Сибиряков» послал в эфир последние радиограммы. Не было сведений и о фашистском рейдере: летчики не смогли его обнаружить.

Штаб принимал все меры, чтобы тщательно обследовать район боя. Несмотря на опасность встреч с врагом, нескольким судам, пути которых лежали вблизи места, где мог быть потоплен «Сибиряков», приказали внимательно осматривать острова. И хоть десятки биноклей обшаривали скалы, ни одного человека на них никто не заметил.

Ушел ли фашистский пират от советских берегов, или еще рыщет где-нибудь рядом? Трудно было ответить на этот вопрос.

Особенно тяготило сознание, что нечем сейчас дать должный отпор гитлеровскому линкору. Советские военные корабли были далеко и не могли прийти сюда из Баренцева и Белого морей. Им и без того хватало дел: каждая боевая единица на учете. Все это отлично понимали.

В 1.05 резко, затрещал телефон. Лиля услышала в трубке взволнованный голос дежурного радиостанции «Новый Диксон»:

— На северо-востоке видим во мгле неизвестное военное судно. Подходит к острову с запада. На позывные не отвечает.

— Продолжайте наблюдать! — ответила Носовская. — Я сейчас сообщу руководству.

Через несколько секунд Лиля уже разговаривала с начальником штаба Еремеевым.

— Странно, очень странно, — сказал он. — Наших кораблей поблизости быть не может. Подайте команду «тревога». Сообщите в порт, в поселок, судам.

Быстро одевшись, Еремеев вбежал в соседнюю комнату:

— Ареф Иванович, проснитесь!

Измученный двумя бессонными сутками, начальник морских операций Минеев спал так крепко, что его пришлось сильно трясти за плечи. Наконец он открыл глаза и устало спросил: [110]

— Что у вас, Николай Александрович?

— Неизвестное судно идет к Диксону!

— Бегите выясняйте, что это за гость. Не фашистский ли рейдер? А я следом. И дайте сигнал тревоги...

— Уже сделано, — с порога ответил Еремеев.

Спустя несколько минут никто не сомневался: у острова вражеский линкор. Все пришло в движение. Поступило донесение с острова Медвежий: «Неизвестный корабль прошел мимо, держа курс на внешний рейд». Ждать противника теперь можно было только со стороны Скуратовского створа. Если фашисты захотят войти в гавань, им придется огибать мыс Наковальня и резко поворачивать влево, в пролив. Это предполагали и Минеев, и начальник политотдела Шатов, и начальник полярной станции Сидоренко.

В сторону пролива повернулись жерла шестидюймовой береговой батареи лейтенанта Николая Корнякова. К встрече врага приготовились и корабли.

«Дежнев» поднял флаг, отвалил от причала, где бункеровался, и двинулся к проливу, не успев даже опустить стрелы. Ему, еще недавно мирному труженику, долг велел первому принять удар врага и заслонить собой порт. «Дежнева» теперь называли «СКР-19»{17}. На нем было четыре семидесятипятимиллиметровых и столько же сорокапятимиллиметровых орудий. Отошла от причала и «Кара», груженная взрывчаткой. Штаб, приказал увести ее под прикрытие берега. Снялся с якоря стоящий на рейде «Революционер» — пароход, также имевший на борту несколько легких пушек. Он двинулся вслед за «Дежневым», чтобы помочь ему в трудную минуту. Маленький северный поселок превратился в крепость, пусть слабо вооруженную, но с мужественным гарнизоном, полным решимости дать отпор любому, самому грозному врагу.

Когда «Дежнев» получил приказ отойти от причала, командир его Гидулянов находился в штабе и [111] не успел вернуться на судно. Командование принял на себя старший помощник капитана Кротов, опытный моряк, плававший на этом ледокольном пароходе еще до той поры, как он стал называться «СКР». Кротов стоял на мостике с неразлучной трубкой в зубах. Он вынимал ее только тогда, когда нужно было подать команду.

Уже недалеко и пролив — ворота в открытое море. Туда устремлены взоры всего экипажа. Где же противник?

Гурген Тонунц, восемнадцатилетний матрос, застыл у зенитного пулемета. Юноша волновался: первое морское сражение в его жизни. Два года назад он поступил в Мурманское мореходное училище, решив стать капитаном дальнего плавания. То была мечта его жизни, вернее — одна из двух дорог, которые его звали. Вторым увлечением Гургёна был театр.

Когда началась война, он вместе с товарищами проходил практику на «Дежневе». Курсанты попросили зачислить их в команду. Просьбу ребят удовлетворили, так они стали матросами. И вот первый бой.

Когда же появится противник? Тонунц смотрел то на мостик, где стоял Кротов, то в сторону пролива.

Наконец из серой мглы проступили очертания большого корабля. В нескольких кабельтовых от мыса Наковальни он стал медленно разворачиваться бортом к бухте. Фашисты рассчитывали застать Диксон врасплох.

Яркие вспышки вдали, шипящий свист тяжелых снарядов возвестили о том, что пират начал свое черное дело. Спящая вода бухты в миг проснулась, с ревом из нее вырастали высоченные белые султаны. В ответ заговорили орудия «Дежнева» и «Революционера». Бухнули шестидюймовки лейтенанта Корнякова. Гром взрывов и выстрелов разносило по берегам разноголосое эхо, все вокруг гудело и стонало. Еремеев видел с пристани, как один из вражеских снарядов разорвался на берег.у, неподалеку от порта, другой — на палубе «Революционера». Бой разгорался [112]

Николай Александрович начал готовить для эвакуации документы на случай, если враг попытается высадить на остров десант. Ему помогали молодые сотрудники штаба синоптик Фролов и гидролог Сомов{18}.

В это время «Дежнев», набирая скорость и ведя огонь, двинулся в бухту Самолетную. За ним оставалась стена дымовой завесы, закрывающая порт. Вслед за «Дежневым» двинулся «Революционер», на котором уже вспыхнул пожар. Линкору пришлось оставить в покое порт и весь огневой удар обрушить на суда. Однако даже прямые попадания не останавливали их. Сколько мужества и самообладания нужно было иметь, чтобы выдерживать смертоносный шквал! Артиллерия рейдера почти в десять раз превышала по количеству и калибру все пушки советских судов и порта. Огромные снаряды, рассчитанные на встречу с броней, насквозь прошивали тонкие корпуса, пароходов и взрывались в воде уже с другой стороны. Но ни начавшиеся пожары, ни пробоины не заставили «Дежнева» и «Революционера» прекратить неравную дуэль.

Еремеев не сразу понял, что задумал командир «Дежнева». Только когда корабль начал разворачиваться бортом к рейдеру, все стало ясно. Орудия малого калибра не могли издали причинить вреда врагу. Поэтому Кротов, не задумываясь, пошел на сближение. На фашистском крейсере все чаще и чаще взлетали брызги разрывов.

* * *

Теперь Гурген хорошо видел фашистский линкор. Матрос, стиснув зубы, нажимал гашетки. Он досадовал, понимая, что его пулемет — слишком слабое оружие в таком бою, и радовался, когда на палубе рейдера всплескивались разрывы советских снарядов. [113]

Дым повис над водой клубящейся черно-серой стеной. Тонунц увидел разложенные на борту судна дымовые шашки. Кротов стоял на мостике, его поддерживали под руку два сигнальщика. «Дежнев» дал задний ход, отошел от завесы, потом снова помчался к ней и вынырнул перед линкором уже в другом месте. На корме разорвался снаряд: из шести человек орудийной прислуги остались только двое — Никандров и Хайрулин. Их товарищи были убиты. Гурген бросил пулемет и начал подавать артиллеристам снаряды. Он уже не смотрел в сторону противника, все его внимание было сосредоточено на орудии и кранцах{19}, от которых он подносил боеприпасы. Шесть шагов туда, шесть шагов обратно.

И опять все утонуло в густой мгле. «СКР» спрятался за дымовым занавесом, чтобы внезапно появиться из-за него снова. Такой маневр хотя бы на время уберегал корабль от прицельных выстрелов. Гурген бросил взгляд на мостик, там никого не было. Это продолжалось какое-то мгновение, но вот из-за поручней поднялось несколько бескозырок, потом фуражка старшего лейтенанта Кротова. Сигнальщики держали его на руках, над собой, и он руководил боем.

— Что с командиром? — бросил Гурген пробегавшему мимо старшине Васенину.

— Руки и ноги перебило.

Старшина вдруг страшно вытаращил глаза и громко крикнул:

— Кранцы горят! Вынимай снаряды!

Он первым бросился к борту и начал вытаскивать из ящиков боеприпасы. Ему помогал Леня Кацман, матрос, друг Гургена еще по училищу.

— Тонунц, давай снаряды! — услышал Гурген голос Никандрова. Наводчик остался один у орудия — Хайрулин был ранен осколком в живот.

— Снаряды давай!

Гурген схватил ящик, подбежал к пушке, но поскользнулся в кровавой луже и упал. В это время [114] палубу потряс страшный взрыв: один из кранцев разметало. Гурген почувствовал, как по ногам что-то ударило, словно бичом ожгло руку. Но сознания он не потерял.

— Снаряды давай! — снова закричал Никандров. — Ходить можешь?

— Могу, — ответил Гурген и, с трудом переставляя сразу потяжелевшие ноги, пошел за новым ящиком. Пронесли на носилках Васенина, заметил: одной руки у старшины не было. С трудом узнал окровавленное лицо Лени Кацмана...

— Уходит, уходит, гад! — кричали сразу несколько голосов.

Гурген не удержался на ногах и повалился на палубу.

— Уходит, слышишь, Тонунц! — услышал матрос над собой голос Никандрова. Наводчик поднял юношу на руки...

* * *

На палубе рейдера разорвались два снаряда береговой батареи. Шестидюймовки нащупали врага, он не выдержал и стал ретироваться, поставив дымовую завесу. Бой продолжался всего семь минут. Ненадолго хватило наглости у пирата.

— Николай Александрович, спешите к судам! Им нужна помощь. Организуйте вывозку раненых, — подбежав к пристани, сказал Минеев. — Фашисты не уйдут так просто. Вот увидите, захотят взять реванш. Надо смотреть в оба. И побыстрей уводите «Кару»!

— Старшина Анютин! — крикнул Еремеев. — Дмитрий Васильевич, включайте мотор!

Маленький катер помчался к пылающим пароходам. Они медленно отходили в гавань, ближе к острову. Пробоин было много. Рассчитывали, если не удастся их залатать, выброситься на мелководье.

На борту «Революционера» Еремеев застал картину последней схватки с пожаром. Люди победили огонь. Моряками руководил капитан Федор Дмитриевич Панфилов. Несколько дней он был тяжело болен. В начале сражения еще находился в своей каюте, отдавая распоряжения оттуда. После первых же [115] попаданий каюта загорелась, выход через дверь оказался отрезанным. Тогда он вылез через иллюминатор на палубу и продолжал командовать.

Убедившись, что на этом судне пожар ликвидируется, Еремеев направился к «Дежневу», где разрушения были еще сильнее: сверху огонь, в трюмах вода. Команда предпринимала неимоверные усилия, чтобы отстоять судно, спускала раненых в шлюпки.

На острове разорвалось несколько больших снарядов. Еремеев по радио связался со штабом.

— Где линкор?

— Огибает остров. Идет на северо-восток. Кстати, мы уже точно установили, что это за корабль. «Шеер» — тот самый «карманный» линкор, который десять дней назад вышел из Нарвика. Немедленно выводите «Кару»!

Катер помчался в гавань. Через несколько минут Еремеев был на борту судна, и оно осторожно двинулось в ту сторону, откуда еще недавно изрыгал огонь вражеский рейдер. Скоро «Кара» легла на выходные створы и повернула на юг, в Енисейский залив.

Получив неожиданный отпор, линкор в бешеной злобе начал бомбардировать остров, двигаясь на север. Не умолкая, била вся его артиллерия. Но тяжелые снаряды рвались впустую. Пострадали лишь дом, где жили артиллеристы, да бревенчатая баня. Смерчи разрывов окружили и радиостанцию «Новый Диксон». С писком рвались антенны, перебитые осколками, но ключ ни на минуту не умолкал, посылая в эфир точки и тире.

Возвращаясь в гавань, Еремеев увидел, как загорелись угольные склады и соляр на островке Конус. C берега вновь ударили шестидюймовки, и по тому, где поднялись водяные столбы, он понял: «Шеер» вышел к островку Сахалин. Выстрелы батареи лейтенанта Корнякова оказались точными. На корме линкора возник пожар. Он взял курс на северо-запад и исчез во мгле.

Штаб морских операций запрашивал порт, поселок. Отовсюду доносили: «Жертвы незначительные, пожары потушены...» [116] Обратимся снова к записям в бортовом журнале гитлеровского рейдера. Перед началом налета в нем были зафиксированы несбывшиеся планы фашистского корсара. Чуя провал операции «Вундерланд», он хотел отыграться на Диксоне, разрушить порт, станции. Он надеялся «высадить десант для захвата врасплох находящихся на острове людей, так как советская воздушная разведка занята поисками ледокола...».

Ниже командованию «Шеера» пришлось записать в журнале о том, что «в 1.38 (по нарвикскому времени.— Авт.) огонь был окончательно прекращен, и крейсер, развив скорость до 26 узлов, ушел в северо-западном направлении».

Бежал!!!

Узники «Шеера»

БОМ, бом, бом... — били по металлу чем-то тупым. Кто бьет? Зачем бьет? Трудно открыть глаза, невозможно понять, что происходит. Волны качали корабль. Голова, словно язык колокола, ударяла в стальную переборку. Потом звон пропал. Глаза открылись. Сараев лежал на полу в луже липкой крови. Слегка повернул шею и увидел стены тесной каморки. В дверях стоял серый призрак: солдат в незнакомой форме.

— Где я? — прошептал Михаил и опять потерял сознание.

Как только пленных подняли на линкор, начался допрос. В помещение, куда бросили сибиряковцез, спустились несколько автоматчиков и офицер. Он заговорил по-русски:

— Кто командир?

— Погиб, — мрачно сказал Павловский.

— Комиссар?

— Тоже.

— Есть ли офицеры? [117] — Офицеров нет.

Вопрос следовал за вопросом. Фашист интересовался обстановкой в проливе Вилькицкого, расположением огневых средств на Диксоне, Амдерме, судами, находившимися в Карском море. Но люди молчали. Только стон тяжелораненых был ответом. Наконец Павловский за всех сказал:

— Откуда нам знать такие вещи? Про то нам начальство не докладывало.

Офицер недовольно поморщился.

— Советую подумать и вспомнить! — резко бросил он. — От этого зависит ваша судьба. Германское командование умеет отблагодарить тех, кто ему помогает.

Гитлеровец повернулся и вышел.

— Ну, братцы, будет у нас райская жизнь! — неожиданно прозвучал в тишине голос Шаршавина.— Найдись только одна сволочь...

— Ты бы, Анатолий, помолчал пока. — Павловский оглядел товарищей. Вместе стоят Николай Скворцов, Иван Алексеев, Иван Тарбаев — артиллеристы и здесь неразлучны. К, стене прислонился ослабевший Иван Калянов, его поддерживают Серафим Герега и Федор Седунов. Золотов что-то тихо говорит Замятину, а рядом нервно курят, передавая друг другу самокрутку, Котлов и Копытов.

— Их бы перевязать надо да положить на что-нибудь помягче, — кивнул головой в сторону тяжело раненных товарищей Воробьев.

— Эй, вы там, слышите? — закричал Шаршавин и начал барабанить кулаками в железную дверь. — Доктора сюда давайте!

Долго никто не отвечал. Но вот заскрежетал засов, вошли матросы в халатах с носилками и тучный рыжеволосый офицер. Он жестом приказал всем отойти к стене и, приблизившись к лежащим без сознания сибиряковцам, прокаркал санитарам:

— Немен зи форт{20}.

Поставив носилки, матросы .грубо бросили на них обгоревшего Малыгина. [118] Тот застонал.

— Осторожней! — не выдержал Шаршавин.

— А ну, ребята, поможем! — обратился к друзьям Павловский. — У нас руки понежней.

Не обращая внимания на предостерегающий жест офицера, боцман, а за ним остальные подошли к товарищам и аккуратно уложили их на носилки. Вслед за Малыгиным гитлеровцы вынесли Сараева, Зайцевского, Кузнецова, Будылина. Потом подняли Качараву. В этот момент он очнулся, и его глаза встретились с пристальным взглядом Павловского.

— Что с нами, Андрей? — тихо вымолвил он.

— Мы в плену, профессор, — боцман интонацией подчеркнул последнее слово и твердо добавил: — Капитан погиб.

Когда тяжелораненых унесли, Павловский вновь оглядел своих. Он как бы хотел заглянуть каждому в душу: не подведет ли? Никто не опустил глаз. «Нет, не подведут», — понял соломбалец. И ему стало легче. Боцман знал: «Сибирякова» нет, но верить этому не хотелось. Пусть от экипажа осталась лишь горстка людей — гордый дух родного корабля жил в их сердцах.

Его размышления прервало лязганье запора. Снова появился переводчик. Он говорил более сдержанно, чем раньше.

— Ну как, подумали? Все молчали.

— Кто у вас старший?

— Должно быть, я, — сказал Павловский.

— Ваш чин?

— Боцман.

— Тогда отвечайте. Кто может дать нам сведения, которые я уже требовал? Повторяю, это принесет облегчение всем.

— Тех, кто вам нужен, нет в живых, а тут только простые матросы и рабочие. А теперь разрешите спросить, как там наши, которых унесли?

— Этим морякам сделаны перевязки, и, как только они придут в себя, мы постараемся создать им хорошие госпитальные условия. Мы, арийцы, люди гуманные, и в этом вы убедитесь. [119]

— Мягко стелет... — пробурчал Шаршавин.

Офицер нахмурился, изменил тон и, посмотрев на радиста, медленно произнес:

— Будет хуже, если на берегу вас допросит гестапо. Кстати, в кармане одного из ваших найдено вот это.

Офицер достал большой ключ.

— Это, конечно, ключ от сейфа, в котором хранились документы. Он офицер, этот человек?

Шаршавин вдруг громко захохотал и, обращаясь к удивленным товарищам, как бы ища у них поддержки, сказал:

— Господин офицер про кладовщика нашего говорит, Кузнецова, — и, повернувшись к немцу, пожаловался: — Уж больно он у нас жаден, спирт под замком держал. А мы до этого спирта горазды.

Все оценили находчивость радиста, тоже начали смеяться, понимая, что так нужно.

Переводчик оторопело заморгал глазами, что-то пробурчал по-немецки и вышел.

В помещении появился и встал у дверей охранник — высокий матрос с автоматом наперевес. Измученные люди смотрели сурово, и в глазах каждого немец прочел ненависть. Он опустил голову, стараясь не видеть пленных. Переступал с ноги на ногу, не зная, как себя вести. Так продолжалось несколько минут. И вдруг в душе его что-то произошло: он застенчиво улыбнулся, достал портсигар и подошел к Воробьеву.

— Битте{21}.

Иван отвернулся. Тогда немец стал предлагать сигареты другим. Все отказывались.

— Битте, битте, — растерянно повторял матрос.

— Да бери же, — сказал Павловский и первый протянул руку. — Спасибо, парень.

Голубые глаза немца засветились радостью.

* * *

Качараву и Сараева поместили в тесном отсеке. Оба с ног до головы были забинтованы. Сараев лежал на [120] живете, уткнувшись лицом в жесткую подушку, и не подавал признаков жизни. У Качаравы была загипсована левая рука, перевязано туловище. Правой рукой он дотянулся до головы товарища и нежно провел по влажным волосам. Голова парторга горела.

— Миша! Миша! — прошептал капитан. — Сараев!

Тот долго не отвечал. «Может быть, уже и не отзовется», — мелькнула страшная мысль. Наконец радист застонал и чуть пошевелился.

— Миша! — обрадовался капитан. — Слышишь меня?

— Анатолий Алексеевич? Ты? — пробормотал Сараев, не в силах повернуть головы. — А где же чужой солдат? Я хорошо помню, что был солдат...

— Нас недавно перенесли сюда, после перевязки. Мы на фашистском линкоре.

— В плену, значит? А как же «Сибиряков», ребята?

— «Сибирякова», брат, уже нет, нас осталось мало. Я Павловского видел мельком. Он меня профессором назвал.

— Хороший признак, значит, ребята держатся крепко. Нам бы вместе с ними быть, — ответил Сараев.

— Да, Миша, друг за друга держаться надо. Вместе мы сильнее.

* * *

Сутки, другие. Корабль шел и шел по бурному, сердитому морю. Косматые черные волны с силой ударяли в скулы линкора; он то кланялся волнам, то лениво переваливался с борта на борт.

Качарава и Сараев страдали от качки. Их истерзанные тела не знали покоя. Иногда приходилось стискивать зубы, чтобы не кричать от боли. Когда качало меньше, разговаривали. Иногда молчали, и каждый думал о своем. Сараев вспоминал мать и отца, родное село на Ярославщине. Они, видно, знают... Горе пришло в дом.

Потом его мысли переносились в Архангельск, где его ждала Марина — синоптик метеостанции. А теперь не ждет. Он представил ее такой, какой видел в минуту расставания: ветерок развевал русые кудряшки, [121] голубые, как небо, глаза намокли, припухшие губы вздрагивали: «Скоро ли вернешься, милый?»

Далеко были и мысли капитана. Он вспоминал мать, которая одиноко живет в Сухуми у Черного моря. Волны плещут о камни, рассказывая про сына-моряка. Теплые волны, а он погиб в неведомых холодных краях. Горючие слезы катятся из материнских глаз.

Думал Качарава и о другом. Однажды заговорил с парторгом:

— Хочу я тебя спросить, Михаил, об одном деле. В нашем положении всякое может случиться. Сегодня

живы, а завтра...

— Ты о чем это, Алексеич?

— Помнишь мое заявление о вступлении в партию? Не успели ведь тогда до конца довести. Так вот, пойми меня правильно. Если уж суждено умереть,

то — большевиком.

— Но ведь ты и есть большевик, беспартийный большевик. Есть такое понятие в нашей ленинской партии. Ты выполнил свой долг патриота, долг коммуниста, и выполнил с честью!: Может быть, мы и погибнем, но пока в груди стучит сердце, будем бороться.

После бесславного боя у Диксона «Шеер» торопился поскорее убраться из северных вод. Меенсена Больхена не привлекали «лавры» флагманского судна германского военного флота, линкора «Тирпица», торпедированного советской подводной лодкой.

Двадцать восьмого августа в 19.37 три эсминца пятой флотилии приблизились к «Шееру» и стали его эскортировать. Самолет «ВТ-138» обеспечивал воздушное сопровождение. Тридцатого августа в 3.45 «Шеер» передал подробную радиограмму о рейде. Вскоре из Нарвика подошел небольшой буксир и забрал пленных русских моряков.

В 13.00 крейсер вошел в Тьелзунд, а в 17.00 командующий арктической зоной адмирал Шмундт ступил на борт «Шеера». Он был явно недоволен. В каких бы радужных красках Меенсен Больхен ни описывал поход, адмиралу было ясно: операция «Вундерланд» [122] провалилась. В сказку о разгроме Диксона командующий не верил: ведь радиостанции острова работали. Правда, Меенсен Больхен хитроумно парировал упреки начальства, ссылаясь на таких грозных противников, как адмирал «Лед» и генерал «Туман». Но все отлично понимали, что и лед и туман — это не главное. Гораздо опаснее иметь дело с советскими людьми. Подвиг «Сибирякова» был ярким тому доказательством.

Спасение пришло

УЖЕ тридцать дней находился человек вдвоем с собакой на пустынном островке. Его лицо совсем огрубело, стало мрачным, как скалы и камни вокруг, глаза выцвели. Он по-прежнему смотрел в море. Волны вал за валом накатывались на берег. В них ему чудился голос родной земли. Собака всегда была рядом: красно-рыжая шерсть клоками свисала с опаленных боков, слепые глаза слезились.

Сколько раз Вавилов обретал надежду, когда вдали появлялись силуэты кораблей или слышался рокот пролетавших в стороне самолетов! Столько же раз он и терял эту надежду.

Стало совсем холодно. Наступили морозы. Вокруг белым-бело. Снег залег в ложбинах, залепил расщелины в скале, а камень оделся коркой льда. Голыми были лишь черные уступы. Скрылись под снегом и яркие маки, замело норки грызунов-пеструшек. Зверькам пришлось проделать ходы в снегу. Их копытца чертили кружевные узоры на белом настиле. Смолкли задорные песни пуночек. В холодные дни у этих голосистых пташек пропадает всякая охота петь.

Вавилов редко разводил костер: экономил спички. Да и не мог жидкий огонек согреть человека, желудок которого был пуст. Павел ел в день не больше одной галеты. Их осталось всего восемь, кончались и отруби. [123] Надежду прожить охотой на птиц и грызунов Павел давно оставил. Он убедился, что это лишь пустая трата сил, которых у него оставалось немного.

Вавилов пытался спастись на плоту. Но бревна разметало тут же у берега. Только чудом уцелели человек и собака. Выйти в штормовое море на плоту было, конечно, безумием. Но так уж устроен помор — лучше погибнуть в борьбе со стихией, чем ожидать мучительную голодную смерть. Бороться, бороться! И Вавилов вновь стал мастерить плот. Но теперь дело двигалось, очень медленно.

«Надо убить медведя». Такая мысль могла родиться только в голове отчаявшегося человека, но в этом была надежда. Вавилов взял наган и пошел, пошел один, потому что Ласка снова пропала. Он звал ее, она не откликнулась.

Брел долго, пока не увидел медведя. Огромный зверь лежал, прислонившись к скале. Павел зашел против ветра, чтобы зверь не почуял его, и пополз по острым камням, до крови сдирая руки. Медведь не подавал признаков жизни, лежал все в той же позе. Вот он совсем близко! Вавилов поднял пистолет. Целился долго и старательно.

Звук выстрела гулко разнесся по тихому острову. От напряжения Вавилов чуть не потерял сознание. Но медведь даже не шелохнулся. «Неужто наповал?» Не поверя этому, Павел выстрелил еще раз. И медведь вдруг исчез. Павел удивленно вытаращил глаза: наваждение какое-то! Подполз ближе и все понял. У подножия скалы виднелось белое пятно. Лоскут снега, прилепившийся к скале, он принял за зверя. От выстрелов снег осыпался.

Вавилов пришел домой, возвратилась и собака. На тощей шее покачивалась отяжелевшая голова, тоненькие ноги еле держали худое туловище с торчащими, как обручи, ребрами. Собака жадно втягивала морской ветер, раздувая ноздри; шерсть ее подергивалась. Животное медленно умирало.

Вавилов достал наган. В нем осталось два патрона. «Один ей, другой себе, — подумал он, — и никаких мучений. Все кончится сразу». Опустил наган: нет, надежда все еще теплилась. Павел положил револьвер [124] в кобуру и побрел к берегу. Он пытался уйти от одиночества, которое становилось невыносимым. Море все-таки было живым, с ним можно разговаривать вслух. Но теперь моряк и тут не находил душевного спокойствия. Над головой высоко-высоко проносились перелетные птицы: белоперые лебеди, возвещавшие о себе громкими трубными звуками, косой вереницей тянулись к югу, в сторону материка, туда, где был родной дом. Эх, если бы птицы могли передать на Большую землю весточку!

Однажды Вавилов увидел среди серых камней одинокий кустик травы. Он вцепился в землю и стойко выносил натиск лютых ветров. Павел невольно сравнил себя с упрямым кустиком. А сравнив один раз, уже не мог не думать об этом.

Пробуждаясь, он теперь спешил в лощинку, где рос кустик. Цел ли он? Ему казалось, что в этих сухих стебельках заключена и его жизнь. Пока цел кустик, жив и он. Погибнет травка, вместе с ней угаснут и его силы. Как-то Павел не выдержал и загородил кустик камнями от яростных атак ветра и, сделав это, с радостью подумал, что стремление жить неодолимо. За долгие дни страданий человек впервые улыбнулся.

На тридцать второй день своего одиночества Вавилов снова увидел судно, на этот раз совсем близко. Он узнал пароход «Сакко». Снова Павел заметался по берегу, снова махал и кричал в отчаянии. И корабль остановился. «Заметили!» Так продолжалось недолго. Пароход бросало на штормовых волнах. Он постоял и вдруг опять двинулся в путь.

* * *

Замерзшая земля искрилась хрусталем изморози. Мертвую тишину нарушили звуки медленных шагов, по россыпи камней стучали сапоги. Человек подошел к маяку и замер: его собака, застыв, лежала на боку, шерсть покрылась инеем. Весь день Вавилов бродил по острову как тень. А к вечеру у старого маяка вырос аккуратный холмик из камней.

Последний костер. Павел зажигает спичку. Она гаснет. Но ни испуга, ни сожаления, он думает [125] равнодушно: «Все равно не спасла бы». Чудится, вроде гудит самолет. «Опять галлюцинация». Но гул нарастает. И потерявший веру в спасение человек поднимает голову. Самолет! Он кружит над островом!

Вавилов ущипнул себя. Сон? Нет. И вправду над головой стальная птица. От нее отделился какой-то предмет и упал неподалеку от маяка. Павел стоял как вкопанный. Зачарованно глядел он на самолет, а тот все кружил и кружил, давая понять: «Мы видим тебя, товарищ». Слезы текли по щекам моряка.

Когда крылатая машина скрылась вдали, Вавилов разыскал сверток. В нем оказались какао, сгущенное молоко, хлеб, медикаменты, теплые веши, спальный мешок. И, наконец, чему Павел больше всего обрадовался, записка: «На крутой волне сесть не смогли, но при первом же случае за тобой придем. Жди нас, не унывай». Тут же давались и советы, чтобы не жадничал, а ел понемногу.

Волнение охватило Павла. Он не находил себе места. Увидел папиросы. Никогда раньше не курил, а тут сунул в рот папиросу. Затянулся. Голова закружилась, и он впал в приятное забытье.

* * *

— Было это в сентябре 1942 года. Времени прошло с той поры много. Но постараюсь все припомнить, — сказал авторам этой повести известный полярный летчик Иван Иванович Черевичный. Он начал перебирать какие-то пожелтевшие бумаги. Достал потрепанный блокнот, полистал его и сказал:

— Вот, кажется, здесь. Слушайте. Это я записал для памяти.

«26 сентября в Диксон, по пути в Архангельск зашел лесовоз «Сакко». Его капитан Владимир Михайлович Введенский сразу же поспешил в штаб морских операций. Там он встретился с Арефом Ивановичем Минеевым и Николаем Александровичем Еремеевым рассказал им следующее: когда «Сакко» проходил мимо острова Белуха, экипаж увидел на скале человека, который бегал и размахивал белым полотнищем. Снять его мы не могли, — доложил Введенский, — Сильная зыбь не позволяла спустить шлюпку». [126] Сообщение взволновало всех. На Белухе могли быть только люди с погибшего «Сибирякова». В это время в воздухе находился гидросамолет летчика Каминского. Ему немедленно по радио дали приказание обследовать остров и, если представится возможность, подобрать неизвестного. Каминский увидел человека. Но море было бурное, и посадка исключалась. Тогда летчик сбросил меховой спальный мешок, теплые вещи и продовольствие, которые оказались на борту, и записку.

На следующий день я летел в Диксон и по радио узнал о случившемся. Так же как и Каминский, сумел сбросить лишь пакет с едой. Весь следующий день мы пытались снять со скалы сибиряковца».

Лишь 29 сентября море несколько успокоилось, — продолжал свой рассказ И. И. Черевичный, — волна спала. Хоть и большой риск, но парня спасать нужно: погода грозила снова надолго ухудшиться. И мы опустились вблизи Белухи. Самолет подпрыгивал на волне, как кузнечик, еле подрулили к берегу. Человек не вытерпел и бросился в холодные волны нам навстречу. Механик и штурман подхватили его, втащили на борт. Сразу дали ему чарочку, переодели во все сухое. Счастливый, он озирался и не сразу заговорил. Потом назвался Павлом Вавиловым, кочегаром с «Сибирякова».

Письма, отправленные сибиряковцами с Диксона, еще были в пути, а вслед им, по тем же адресам, шли однотипные конвертики с короткими скорбными извещениями.

Начальник Архангельского морского арктического пароходства Главсевморпути Бондаренко с болью в сердце подписывал эти листки. Давно ли он сам провожал «Сибирякова» в рейс, желая морякам счастливого пути, жал руку Качараве, Сулакову, Элимелаху. А теперь...

«Надежде Павловне Качарава, г. Сухуми, Фрунзе, 28.

Архангельское морское арктическое пароходство ГУСМП извещает Вас, что Ваш сын Качарава Анатолий [127] Алексеевич погиб в бою за Родину, проявив при этом мужество и стойкость. Арктическое пароходство в связи с этой потерей выражает Вам свое глубокое соболезнование».

Бондаренко, вздохнув, поставил свою подпись и взял другой листок с адресом: г. Архангельск, Вологодская, 43, квартира 5. «Ваша дочь Котлова А. В. и ее муж Котлов И. К. погибли...»

Архангельских адресов было много: Бочурко, Вавиловой, Дунаевой, Гайдо, Прошиной, Павловской и еще и еще. Семьи архангельцев уже знали о постигшей их беде, но формальность нужно было соблюсти.

По-разному воспринималась тяжелая утрата. Елизавета Александровна Прошина неделю не выходила на работу — болела. Потом пришла осунувшаяся и заметно постаревшая. Никто не видел на ее глазах слез, свое горе она скрывала. Только иногда вдруг начинала рассказывать сослуживцам о том, каким хорошим и ласковым сыном был Юра. И почему-то чаще вспоминала его совсем маленьким ребенком.

В семье Петра Гайдо вообще не говорили о погибшем, скрывали извещение от его жены, которая только что родила сына. Конечно, и она узнает, но уж лучше попозже... Трудно было скрывать, а виду не показывали, держались.

Мария Петровна Бочурко приняла удар стойко, так же как и сестра Николая Григорьевича — Ольга. Женщины поплакали вместе и решили Нонне ничего не говорить. Девочке рассказывали, что папа в море. Ольга согласилась присматривать за Нонночкой, и Мария Петровна пошла работать.

Все уже примирились с мыслью, что никогда больше не увидят дорогих сердцу людей, как вдруг...

Весть о том, что найден один из сибиряковцев, быстро облетела Архангельск. Снят со скалы кочегар Павел Вавилов! Тридцать шесть дней он прожил один на пустынном острове. Семьи моряков осаждали пароходство: может быть, еще кто отыщется? Появилась надежда, и в каждой семье верили, что если уж кто найдется, так, конечно, их Петро, Иван, Семен, Андрей. А что рассказывает Вавилов? Всем хотелось [128] поговорить с ним, но кочегар лежал в больнице: голодная жизнь на острове, одиночество сильно отразились на его здоровье, врачи строго охраняли покой Вавилова. На расспросы отвечали неутешительно: «Не помнит кочегар всего. Говорит, что бой был страшный, что моряки сражались храбро, стойко и, наверно, все погибли с кораблем». Однако женщины ждали.

Но вот наступила зима, над океаном спустилась непроглядная полярная ночь. Добрых вестей так и не было.

Первый концлагерь

НУ ВОТ и встретились, — сказал Павловский, склоняясь над Качаравой. — А мы беспокоились, что с вами.

— Как ребята?

— Зайцевский и Будылин померли, а Миша Кузнецов почти все время без сознания. Другие ничего, держатся. Главное — теперь все вместе, товарищ профессор.

Сибиряковцы узнавали друг друга по голосам: в камере нарвикской комендатуры было темно и сыро. На улице шумел дождь. Он начался, еще когда их вели сюда с буксира. Одежда промокла, и люди не могли согреться. В дверь заглянули двое гитлеровцев в плащах с высокими капюшонами. Пахнул порывистый ветер, обдавая пленных мелкими, как пыль, брызгами. Фашисты курили и, посмеиваясь, смотрели на продрогших людей.

— Притвори, Ваня, — попросил Сараев Алексеева. Ему, Качараве, Малыгину и Кузнецову, который пришел в себя, было особенно холодно: носилки стояли на каменном полу..

Алексеев подошел к двери и перед носом гитлеровцев захлопнул ее. Послышалась немецкая брань. Обозленные фашисты ворвались в помещение и сшибли сигнальщика с ног. Он вскочил, но тут же упал от [129] удара прикладом, молча пополз к своим. Один из немцев схватил его за ворот. Шаршавин с искаженным лицом бросился на помощь товарищу. Павловский остановил его и сам перехватил кисть гитлеровца:

— Будет!

Глаза фашиста расширились, руку сдавило словно стальными тисками. Онемевшие пальцы разжались. Охранники попятились к дверям, с опаской поглядывая на великана, и вскинули автоматы на грудь. Все ждали, что будет дальше. В это время, откинув с фуражки капюшон, в камеру шагнул офицер.

Под проливным дождем сибиряковцев повезли за город. «Концлагерь», — поняли они сразу, когда грузовик миновал ворота и въехал за высокую ограду из колючей проволоки.

Русских моряков поместили в стоящий на отшибе фанерный сарай — наскоро сколоченное строение, напоминавшее цыганскую кибитку. В щелях свистел ветер, крыша протекала. Внутри было пусто, лишь на земляном полу у стены валялось несколько охапок трухлявой соломы. Веяло могильным холодом. Моряки стояли, понурив головы, не решаясь опустить на сырой пол носилки с больными. Из гнетущего состояния их вывел голос неунывающего Шаршавина:

— Что, ребятушки, невеселы, что головушки повесили? Чего ждать? Давайте располагаться. Эх, водочки нет, а то бы справили новоселье. Чем не жилье?

Усталые люди нашли в себе силы улыбнуться. Только Иван Замятин мрачно пробурчал:

— Могила, могила и есть.

— Ты пессимист, Ваня, подавай тебе номер с туалетом, — снова стал было острить Анатолий, но его перебил Павловский:

— Надо получше устроить больных. А новоселье справим потом.

Начали размещаться. Первым делом выбрали угол, где меньше дуло, и поставили туда носилки.

Михаилу Кузнецову и Ивану Малыгину было совсем худо. Грязные мокрые бинты сползали вместе с обожженной кожей. Моряки потребовали доктора, но часовой словно не слышал их криков. [130] Шаршавин не отходил от Кузнецова, что-то рассказывал, вспоминал.

— Ты, Миша, потерпи, утром доктора придут, полегчает. А потом, как поправишься...

— Как выздоровлю, убежим, — тяжело дыша, проговорил Кузнецов. — Я выживу, не умру, я живучий.

Ночью пришли трое гитлеровцев, фонариком осветили больных и унесли носилки с Кузнецовым.

— Допрашивать такого, вот изверги! — сказал Золотов.

— Ключ, наверно, опять вспомнили! — тихо ответил ему Шаршавин. — Только не тот Кузнецов парень.

Никто не спал, лежали молча, ждали. Прошло минут сорок. Зачавкала грязь под солдатскими сапогами. Носилки с комсоргом небрежно кинули посредине сарая. Михаил был в беспамятстве.

К утру Кузнецов и Малыгин скончались.

Первое время пленных не гоняли на работы. Что проку от людей, до крайности истощенных и измученных? Даже могучий Павловский начал сдавать. Давал себя знать голод. Утром пленным бросали в миску кусочек соленой трески, в обед давали немного бурды из гнилой неочищенной картошки пополам с морковью. Пленники понимали, что если с ними и в дальнейшем так будут обращаться, долго они не протянут. Стали требовать, чтобы улучшили питание, оказали больным медицинскую помощь.

Однажды в барак вошел незнакомый охранник и толкнул вперед скуластого смуглого человека с брезентовой сумкой на боку. Он был без шапки, на стриженой голове у лба полумесяцем, словно наклеенный, розовел большой шрам. Сибиряковцы услышали слова, сказанные по-русски негромким, чуть ломающимся, словно детским, голосом:

— Здравствуйте, товарищи.

— Гусь свинье не товарищ, — буркнул скорый на язык Анатолий.

— Да погоди ты, чего человека смущаешь? Может, вовсе и не плохой он, — оборвал Шаршавина Федор Седунов и, обращаясь к пришельцу, спросил: — А ты что за кулик такой? [131] — Я не кулик, я Троп, узбек, тоже пленный. Лечить вас буду.

— Ишь ты, лекарь, значит? — тепло отозвался Павловский. — Ну лечи, лечи, нам все одно.

Слегка прищуренные глаза Тропа излучали нежность, согревали. В двух словах он рассказал, как попал сюда. Служил санитаром на Северном фронте. Как-то во время боя выносил с поля раненых, осколок полоснул его по голове; когда очнулся, увидел, что находится уже в руках врагов. В лагерь военнопленных солдата определили санитаром, и он с одинаковой заботой ухаживал за больными, будь то англичане, французы, датчане или норвежцы. Впервые за много месяцев Троп встретился со своими и был взволнован до слез.

Познакомившись с моряками, стал осматривать раненых, опускался на корточки у носилок, осторожно снимал бинты, успокаивал, говорил, что все идет хорошо, клал свежие повязки. В первый раз он едва успел помочь самым тяжелым — Качараве и Сараеву, конвоир увел его. Но Троп появился на следующее утро, а потом его приводили каждый день. Украдкой он совал какие-то таблетки и порошки, которые удавалось раздобыть в санитарной части, и моряки стали быстрее поправляться. Это не прошло мимо внимания лагерного начальства, оно приказало гонять русских на работу.

Поутру Троп, как обычно, пришел к своим подопечным. Осторожно извлек из сумки краюху хлеба, ее засунули под солому, но конвоир заметил и с размаху прикладом ударил санитара по голове. Тонкая струйка крови потекла по щеке, за воротник. Троп упал, не проронив ни звука. С трудом, не сразу поднялся. Гитлеровец схватил хлеб и швырнул его на двор сторожевой собаке. Та понюхала и отвернулась.

— У, гадина, — не вытерпел Скворцов, — хлеб собакам бросает, а люди с голоду пухнут.

Солдат повернул голову на крик, потом вышел и носком сапога поддел краюху. Она отлетела и плюхнулась в жидкую грязь.

Тропа увели, больше он не появлялся. [132] Прошло две недели. Сараеву с каждым днем становилось хуже. Товарищи всячески старались облегчить его страдания. Но спасти могла только операция. На левом боку, в котором сидел осколок, выросла огромная, с дыню, опухоль. Друзья уже готовились проститься с парторгом, так он был плох. Но случай все изменил.

В один из хмурых сентябрьских дней, когда всех угнали на работу и в «могиле», как пленные окрестили свой барак, остались лишь Сараев и Качарава, порог перешагнули два немецких санитара. Они подняли носилки, на которых лежал радист, и, не говоря ни слова, унесли на операцию.

Все свершилось быстро, без особой подготовки. Сараева положили на скамейку, сдернули бинты. Осколок снаряда пробил правую лопатку, выбил четыре ребра и застрял в левом боку. На Сараева уселись двое здоровенных санитаров: один — на голову, другой — на ноги. Врач приступил к делу. Михаил, почувствовал острую, невероятную боль, от которой захватило дыхание, посыпались искры из глаз. Операция началась. Сараев закусил губы. Опухоль разрезали крест-накрест, из нее вырвался горячий как кипяток гной. На мгновение стало легче. Но в это время хирург запустил в рану пальцы, долго ковырялся в ней. Михаилу казалось, не хватит сил и сердце разорвется на части. Наконец был извлечен осколок величиной со спичечную коробку.

— Гут, — удовлетворенно хрюкнул врач и вышел из комнаты.

Через два дня Сараеву стало лучше, температура спала.

Тогда снова появились солдаты. Михаил думал, что его несут на перевязку, но вышло не так. Больного доставили в морскую контрразведку.

В полутемной комнате курили несколько офицеров. Один из них спросил: — Ты радист?

— Да, — ответил Сараев. Офицер начал допрос в лоб:

— Нас интересуют принцип ваших шифров, кодированные [133] сигналы, установленные для советских кораблей на Севере. Ты должен вспомнить их!

«Так вот почему сделали операцию, — догадался Сараев, — вот что им от меня надо». Ответил:

— Я не знаю.

— Ты должен вспомнить, — повторил офицер. -Это облегчит твою участь, мы положим тебя в госпиталь. Упорство до добра не доведет. Будет, как с тем, вашим. Он тоже прикинулся, что ничего не знает. Но ему было все равно, он знал, что умрет. А ты, ты еще можешь хорошо пожить. Отвечай!

— Я не знаю, — снова повторил Сараев, — я же простой радист. Коды и шифры известны были только капитану и шифровальщику. Они погибли.

— Так, значит, тот был шифровальщик? Вот откуда у него ключ! Говори!

Немец настаивал, угрожал. Сараев повторял одно и то же:

— Не знаю.

Фашист ударил его по больной спине. Сараев потерял сознание.

* * *

Когда парторг очнулся, рядом с ним был Качарава: он нежно смотрел на друга, видимо, давно ждал, когда тот откроет глаза.

— Ну вот и хорошо, молодец. А то зову, зову, а ты молчишь да молчишь. Били? Сараев кивнул головой.

— Эх, поправлялся бы ты скорее, дорогой, — вздохнул Качарава, — пора подумать о том, как отсюда выбраться. Кое-что мы уже придумали.

Но планам побега из нарвикского концлагеря не суждено было осуществиться. В конце октября сибиряковцев отвезли в порт и погрузили на норвежский пароход. [134]

Дальше