Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая.

Ледокол-воин

Белое море

— ОПЯТЬ летят, — глядя из-под ладони в небо, мрачно сказал Петр Гайдо. Он выругался, швырнул за борт окурок и быстро взбежал по трапу на верхний мостик, где у зенитного пулемета уже хлопотали два матроса. Ему, старшему судовому радисту, по боевому расписанию надлежало быть здесь, в пулеметном расчете. Сверху хорошо были видны полубак с двумя маленькими пушками, носовая палуба и на ней переступающие с ноги на ногу солдаты в новеньких топорщащихся шинелях.

Все смотрели в одну сторону, туда, где над горизонтом появились четыре черные точки. Самолеты приближались. Они перестроились один в след другому и стали заходить на атаку.

— Батальон, по самолету противника пятью заряжай! — послышалась внизу команда.

Над солдатами взметнулся лес тонких вороненых стволов, защелкали затворы.

— Залпом пли! [6]

Корабль ощетинился огнем. Хлопающие выстрелы винтовок, сбивчивый стрекот пулеметов как бы создавали фон для густых баритонов пушек.

Первый самолет прошел на бреющем полете несколько правее парохода. С мостика можно было различить за стеклами кабины голову немецкого летчика в блестящем кожаном шлеме. Две бомбы плюхнулись в море метрах в полутораста от правого борта. Второй "юнкере" промчался еще ниже, также не причинив вреда кораблю.

И тут к оглушающей трескотне выстрелов вдруг прибавился гул голосов.

— Гляди, Петя! — крикнул в самое ухо Гайдо матрос Иван Малыгин. — Гляди!

Третий фашистский стервятник, припадая на левое крыло, уходил в сторону, тяжело ревя моторами. За ним тянулась черная полоска дыма. "А ведь подбили!"— все еще не веря глазам, подумал Гайдо. И сразу стало легко на сердце.

Где-то впереди, опять в воду, упали бомбы. Фашисты начали новую атаку. Но ее уже никак нельзя было сравнить с первой, наглой и самоуверенной. Теперь самолеты шли на значительной высоте, их смертоносный груз ложился вдали от корабля. Казалось, судно чувствовало, где упадут бомбы, и предусмотрительно отворачивало от них.

Наступило небольшое затишье. Петр повернул голову и увидел рядом на мостике командира корабля, старшего лейтенанта Анатолия Алексеевича Качараву. Перегнувшись через перила, тот наблюдал, как затухают в море кипящие водяные смерчи разрывов. Потом Качарава посмотрел в небо и скомандовал в машинное отделение: "Полный вперед!"

Только теперь Гайдо понял, почему так лихорадило корабль: избегая немецких бомб, он то и дело менял курс, останавливался и снова набирал скорость. Все это удивительно спокойно заставлял его делать стройный человек, который стоял рядом. Он словно желал убедиться, насколько послушен старый ледокольный пароход.

Вдруг командир обернулся и, вскинув руку вверх, весело крикнул пулеметчикам: [7]

— Наши идут!

Лицо его улыбалось, смеялись прищуренные глаза, щеки с темными точками ямочек, густые подвижные брови. И всем тоже стало весело. Заулыбались и Гайдо, и Малыгин, и матрос Саша Алферов. Радость передалась и солдатам на палубе. Все затаив дыхание следили, как появившиеся невесть откуда две маленькие краснозвездные машины смело ринулись на врага. В высоте застучали пулеметные очереди. Истребители разом нырнули вниз, к самой воде, и, разойдясь, снова устремились к небу, туда, где, набирая высоту, уходили на запад "юнкерсы". Несмотря на численное превосходство, фашисты, видимо, не хотели принимать боя. Потеря самолета, бесцельно истраченные бомбы — слишком дорого обошелся налет на такое неказистое с виду судно.

На мостик не спеша поднялся среднего роста человек в шинели морского офицера, с нашивками политрука. Это был комиссар Зелик Абрамович Элимелах.

— Ну, как чувствуете себя здесь, на верхотуре? — спросил он у пулеметчиков и, не дожидаясь ответа, добавил: — Лихо отбрили немца. А вот кто самолет сбил, и неизвестно.

— Надо жребий бросить, — сострил Гайдо. — На кого выпадет, тому двойной компот.

— И то верно, — рассмеялся Элимелах. — Анатолий Алексеевич, — обратился он к командиру, — видел, как ловко все получилось?

— Только одним глазом, комиссар, а другим глядел, как бы под бомбу не угодить, — шутливо ответил Качарава и добавил:

— Как думаешь, Зелик, на сегодня они угомонятся? Темнеет уже.

— Спать хочется зверски. Три налета за сутки, я тебе скажу, — это многовато.

— Иди прикорни на часок. Мы тут без тебя управимся. Вон Сулаков идет. Несмотря

на уговоры комиссара и старшего помощника Георгия Петровича Сулакова, Качарава наотрез отказался уйти в свою каюту. [8]

— Часа через четыре войдем в залив, а там и Кемь, — сказал он. — Вернемся в Архангельск, тогда отоспимся. Посмотрели бы лучше на себя, тоже как судаки вареные.

Сулаков ухмыльнулся, пошевелил мохнатыми усами и достал трубку.

— А курить спустимся в рубку, — заметил Качарава. — Не будем подавать команде дурной пример.

Он глянул на палубу. В сумерках хорошо были видны розовые огоньки цигарок. Солдаты все еще обсуждали подробности недавнего боя и нещадно чадили махоркой.

— Передайте командиру батальона, — сказал Качарава вахтенному матросу, — курить на палубе запрещаю. Не время сейчас. Огонь папиросы что маяк, далеко виден.

Через несколько минут в рубку вошел коренастый круглолицый офицер с двумя шпалами на петличках. По-волжски окая, он сказал, что курение прекращено. Разговорились, комбат оказался человеком бывалым, на фронт ехал третий раз, уже дважды отлеживался в госпиталях после ранений. До этого сражался на южных фронтах, а теперь приехал воевать на Север. На Кольском полуострове он не бывал, поэтому все его здесь интересовало. И моряки охотно рассказывали офицеру о суровом крае, о делах на фронте.

Корабельные склянки возвестили поздний ужин. Качарава пригласил комбата в кают-компанию, но тот, поблагодарив, отказался:

— Я уже приглашен. Есть у вас тут на "Сибирякове" боцман, Андрей Павловский, геркулес такой. Во время налетов воевали на палубе вместе. Так вот, обещал я с ним чайку попить.

— Чайку ли? — улыбнулся Элимелах...

* * *

Ледокольный пароход "А. Сибиряков"{1} был одним из старейших судов советской Арктики. В студеных морях, омывающих берега страны, его знали все. [9] Трудно назвать порт, поселок, полярную станцию, где бы не побывал этот корабль-работяга. К нему относились с особым почтением и лаской, как к старому, испытанному другу. Стоило ледоколу показаться на горизонте, старожилы, научившиеся безошибочно определять корабли по силуэтам, радостно объявляли: "Саша" ползет! Айда встречать!"

Ветераны Арктики, знавшие историю Севера, как свою биографию, перечисляли заслуги старого ледокола. Вспоминали, как в двадцать первом году ходил он сквозь льды из Архангельска в сибирские порты за пшеницей для голодающих центральных губерний молодой Советской республики. Ходил "Сибиряков" и таскал на буксире четырехмачтовый парусник, трюмы которого также заполнялись зерном. Не хватало тогда угля, берегли топливо, вот и пригодился парусник. Вспоминали люди, где какую станцию высаживал "Сибиряков", что привозил, кто куда плавал на нем. И тут уже обязательно заходил разговор о 1932 годе, когда ледокол совершил замечательный рейс, о котором писали все газеты мира.

В июле 1932 года получил "Сибиряков" труднейшее правительственное задание — пройти от берегов Белого моря в Тихий океан Великим северным морским путем за одну навигацию. До той поры это считалось невозможным. Суда, как правило, находились в дороге два, а то и три года, зимовали в сибирских портах{2}. [10]

Ледоколом командовал в ту пору знаменитый полярный капитан Владимир Иванович Воронин, потомок древнейших русских мореходов-поморов. Начальником экспедиции назначили известного советского ученого Отто Юльевича Шмидта. В конце июля "Сибиряков" вышел из Архангельска, на шестой день бросил якорь у острова Диксон, заправился углем и тронулся дальше, к Северной Земле. Там на маленькой станции два года зимовали четыре полярника. Они составили новую карту острова. Как только она попала в руки Воронина, он принял смелое решение проложить новую дорогу для судов — идти на восток, обогнув Северную Землю.

В море Лаптевых "Сибиряков" начал сражение с тяжелыми льдами. Продвигался медленно. В судовом журнале часто можно было прочесть: "За вахту пробились на четверть корпуса". Много трудностей перенесли славные участники экспедиции.

Когда "Сибиряков" миновал мыс Онман и уже пережил серьезную аварию — поломку лопастей винта, случилась новая беда. 18 сентября отломился конец гребного вала, который вместе с винтом пошел ко дну. "Сибиряков" стал игрушкой течений и ветров.

Судно дрейфовало в направлении к мысу Дежнева. Через три дня лед неожиданно стал двигаться в обратном направлении, а вместе с ним — судно. Сибиряковцы пытались удержаться на месте при помощи якоря, но безуспешно. Тогда моряки пустились на хитрость: когда подул попутный ветер, они сшили из брезентов паруса и поставили их. Корабль принял фантастический вид.

Задание Родины было выполнено с честью. В ночь на 1 октября корабль вошел в Берингов пролив.

Когда "А. Сибиряков" прибыл в Петропавловск-Камчатский, в адрес экспедиции пришла радиограмма руководителей партии и правительства. В ней говорилось:

"Горячий привет и поздравление участникам экспедиции, успешно разрешившим историческую задачу [11] сквозного плавания по Ледовитому океану в одну навигацию.

Успехи Вашей экспедиции, преодолевшей неимоверные трудности, еще раз доказывают, что нет таких крепостей, которых не могли бы взять большевистская смелость и организованность".

Проложил путь "Сибиряков", и с той поры вот уже десять лет ходили караваны советских судов великой ледовой дорогой. А как пригодилась она теперь!

Многое изменила война в размеренной жизни советского Севера, очень многое. Вот и "Сибиряков", рожденный для мирных трудов корабль, стал воином. На нем появились зенитные пулеметы и четыре орудия: семидесятишестимиллиметровые поставили на корме, а на носу — "сорокапятки". Экипаж пополнился артиллеристами, которыми командовал лейтенант комсомолец Семен Никифоренко, человек смелый и горячий. И новые люди как-то сразу вошли в коллектив, признали традиции сибиряковцев, а морякам стало казаться, что было так всегда, что боевые веселые артиллеристы — давние члены их дружной семьи. Капитан Качарава получил звание старшего лейтенанта и стал теперь командиром. Впрочем, за исключением военной команды, его все, как и прежде, называли по штатскому — капитан.

Ходил теперь "Сибиряков" по Белому морю, возил снаряды, продукты, войска. Случалось, не везло другим судам в военных рейсах, искалеченными возвращались они в порт. Посылали "Сибирякова": "Он проскочит". И "Сибиряков" проскакивал, выходя целым и невредимым из очень сложных, порой крайне рискованных операций.

* * *

В Кеми быстро ошвартовались. Зазвучали команды:

— Первая рота, выходи на берег. Вторая — приготовиться. Сержант Торопов, к комбату! Сержант То-ро-пов!

Команда ледокола вышла провожать солдат. Они сбегали по узким досочкам сходней и растворялись в темноте. [12]

— Спасибо, командир, — подошел к Качараве комбат. — Хорошо доехали. И вам, товарищи, спасибо, — обратился он к стоящим тут же морякам. — Может, еще свидимся.

— Обязательно свидимся, — ответил за всех Элимелах.

— Товарищ комбат, — раздался рядом зычный бас. — Тут кто-то котелочек утерял, может быть, хозяин найдется?

Из темноты выступила грузная фигура боцмана Павловского. Он протянул офицеру котелок, который почти целиком умещался на широкой его ладони. Для убедительности осторожно осветил находку электрическим фонариком.

— Вот растеряхи, — смущенно сказал комбат. — Молодежь ведь.

Не дожидаясь рассвета, "Сибиряков" отправился в Архангельск. Теперь на борту его были раненые, путь которых лежал в далекий тыл. Подсадили и группу рыбаков. Их артель вела промысел в Баренцевом море, в котором лов рыбы не прекращался, несмотря на опасность встречи с вражескими подводными лодками. Рыба была сейчас особенно нужна стране.

Поднимался ветер. Ох, как некстати был он! Волны все сильней и сильней качали судно. Моряки с досадой думали о том, что море разыграется не на шутку. И не о себе были заботы, а о тех, кто лежал на носилках в кубриках и трюмах корабля,

Не спалось Элимелаху, которого Качарава с трудом уговорил пойти отдохнуть. Нервы, натянутые до предела заботами минувших суток, не могли упокоиться. Неожиданно зашалило сердце. Еще в Кеми Зелик Абрамович почувствовал вдруг резкую, щемящую боль в груди. Правда, она скоро прошла, а вот сейчас сердце снова дало о себе знать. "Не вовремя, очень не вовремя расклеился ты, комиссар", — выговаривал он себе.

Элимелах встал, надел китель и отправился на нижнюю палубу. Шел, широко расставляя ноги, придерживаясь руками за переборки узких проходов, — при сильной бортовой качке ходить нелегко. [13]

В кубриках, куда поместили тяжелораненых, стоял дурманящий, тот особенный запах, который присущ операционным и перевязочным. Пахло кровью, бинтами, спиртом, хлороформом. Бледные, осунувшиеся солдаты старались крепиться, чтобы лишний раз не беспокоить врачей и санитаров. Но иногда боль становилась невыносимой, и тогда раздавались сдержанные стоны.

В одном из кубриков Зелик Абрамович нашел радиста Анатолия Шаршавина и шифровальщика Михаила Кузнецова, секретаря комсомольской организации судна.

— Санитары не управляются, мы тут помогаем, — тихо объяснил Кузнецов комиссару. — А вот тому парню очень плохо, с ним все время врач.

— Правильно, Миша, молодцы, — качнул головой Элимелах.

Шаршавин, став на колени у койки, поддерживал ладонью голову больного. Шторм кидал пароход с борта на борт, и раненых это сильно беспокоило.

— В соседнем кубрике Алферов, Жеребцов, сигнальщики Алексеев, Новиков, Синьковский, — продолжал комсорг. — Сменились с вахты и тоже дежурят. Все комсомольцы тут, кроме Дмитриева. Его укачало. — И, как бы оправдываясь за товарища, матрос добавил: — Он ведь после болезни...

— Ладно, ладно, все хорошо. Скажи, дорогой, в какой кубрик мне идти, раз ты этим делом руководишь?

* * *

Уважают моряки кочегаров. Кормить углем дышащие жаром топки — дело трудное: нужны и большая физическая сила, и тренировка, и привычка. Простоять вахту в котельной, да еще в шторм, возьмется не всякий. А бывает, приходится подменить товарища.

Занедужилось в этот раз Лене Дмитриеву. Такой здоровый, крепкий парень, а тут вдруг закачало. Наверно, потому, что неделю хворал. Вышел как-то из котельной на палубу разгоряченным, обдало холодным [14] ветром, и простыл кочегар. Теперь-то вроде и поправился, но тревожные сутки и шторм снова свалили его. Сначала не поддавался и вместе с Чечулиным шуровал у топки, потом затошнило, повалился на уголь и скис совсем.

Произнес виновато:

— Не могу, Николай Федорович, что хочешь делай.

— Надо бы Деду сказать, — ответил Чечулин.

— Позвони, друг.

Через несколько минут старший механик Николай Григорьевич Бочурко спускался вниз. Следом за ним шел ученик машиниста, большеглазый круглолицый паренек, и о чем-то просил.

— Сказал — не разрешаю, и все. Идите, Прошин, в кубрик, — сердито обрезал Бочурко.

Но юноша не спешил выполнять приказание, остановился у трапа и стал ждать. Старший механик подошел к Дмитриеву, о чем-то тихо спросил, потом похлопал кочегара по плечу, подал руку, помог подняться.

— Отлежись, пройдет, это бывает. — И тут же строго крикнул притихшему юноше: — Ну, чего смотрите, Прошин? Помогите товарищу, проводите в кубрик.

— Есть, — встрепенулся тот и, уже поднимаясь по трапу, обернулся и еще раз спросил: — Разрешите?

— Вот ведь привязался! — вопросительно глядя на Чечулина, проворчал Бочурко. — Может, и вправду разрешить? Как, Николай Федорович, возьмешь его в напарники?

— Да уж возьму.

— Ладно, Юра, переодевайся.

Бочурко дождался, когда вернулся Прошин. Как у заправского кочегара, на голой его шее был повязан цветастый платок. Не говоря ни слова, он взял лопату и встал рядом с Чечулиным.

— Ну, подкинули, что ли? — улыбнулся тот. Набрал в совок угля и, сделав три быстрых шага, легко швырнул его в красную пасть топки.

Вахта продолжалась. [15]

Ученик машиниста

ПОНАЧАЛУ кто-то из моряков назвал его "Младен — большие глаза". Так и пристала кличка. Когда появился на "Сибирякове" Юра Прошин, точно никто бы не сказал. Просто однажды увидели моряки на палубе кареглазого паренька.

— Ты кто такой? — спросили его.

— Юра.

— А чего тебе здесь, Юра, нужно?

— Буду с вами плавать, учиться на машиниста, — с легким армянским акцентом без тени смущения ответил юноша.

— Да ты же еще младенец. Сколько лет-то?

— Уже паспорт получил.

— Ух, ты! — рассмеялись матросы. — Ну, тогда человек взрослый. Куришь?

Юра отрицательно мотнул головой.

— И водку не пьешь?

Щеки Прошина стали пунцовыми. Он понял, что над ним смеются. Резко повернулся и убежал в кубрик.

— Обидчивый, — сказал кочегар Павел Вавилов.

— Вы, ребята, не очень... Любить вас не будет.

Но Юра быстро забыл этот разговор. И хоть порой его называли Младеном, больше не обижался. Он не мог не почувствовать, что в груди этих суровых и с виду сердитых людей билось доброе, отзывчивое сердце. Те, кто был старше, относились к нему по-отечески, потому что на берегу и у них были дети. Думали люди о доме, и хотелось им найти в юноше близкое, знакомое, что бы сгладило хоть немного тоску по семье. Вот и находили в Юре сходство со своими пострелятами.

Как-то зазвал Прошина к себе в кубрик командир носовых

орудий старшина Василий Дунаев. Долго рассказывал о сыне

Генке, а потом показал свою фотографию, на которой снят был в форме военного [16] матроса, на лоб чуть надвинута бескозырка с надписью "Северный флот".

— Вот хочу Генке послать эту карточку на память об отце. Как ты думаешь?

— Можно, — согласился Прошин. На обороте увидел надпись, спросил: — Можно прочесть?

— Читай, читай, зуек{3}.

И Юра прочитал: "На долгую добрую память сыну Геннадию Васильевичу от папы В. М. Дунаева. Гена, не рви и не мни, а храни".

— Ну как? — спросил артиллерист.

— По-моему, хорошо.

— Тогда пошлю. Я с тобой просто посоветоваться хотел, ну, как с молодым, что ли, поколением. Значит, говоришь, понравится ему такая фотокарточка?

— Непременно.

Дунаев нежно потрепал черные Юрины вихры.

По-иному относились к Прошину молодые моряки. Те были понятней, ближе, и в разговоре с ними Юра чувствовал себя не таким уж мальцом. Кузнецов, узнав о способностях парня к рисованию, немедленно приобщил его к выпуску боевых листков, поручил вести карту боевых действий на фронтах. Сводки были неутешительные: красную извилистую ленточку все еще приходилось передвигать на восток.

Как правило, сводки принимали по радио Петр Гайдо или Анатолий Шаршавин. С ними Юра близко подружился, особенно с Анатолием. Нравился он Прошину веселым нравом, острыми шутками, страстной приверженностью к технике, которую Юра тоже любил. О технике радист мог беседовать часами, фантазировать, какая она будет, ну, допустим, через сто лет. Шаршавин постоянно что-то мастерил, совершенствовал, выдумывал. Когда у Юры выдавалась свободная минута, он бежал к товарищу.

Иногда на Шаршавина находило лирическое настроение. Тогда он доставал из чемодана клеенчатую тетрадку, куда записывал полюбившиеся ему стихи, [17] и читал их вслух. Читал выразительно, вкладывая в слова всю душу. Порой мурлыкал песни. Громко петь не решался, сетуя на отсутствие "абсолютного" музыкального слуха. И поскольку пора была военная, пел "Каховку", "За далекою Нарвской заставой" или "Уходили комсомольцы на гражданскую войну". Юра подтягивал, и мелодия сразу звучала стройнее.

— Хороший у тебя голос, — завидовал Анатолий. — Только ты как-то по-кавказски слова выговариваешь.

— А это потому, что я в Армении долго жил. Отец на железной дороге работал. Мать рассказывает, что я сначала по-армянски лучше говорил, чем по-русски.

Шаршавин смеялся:

— Вот здорово!

Как-то задумался и спросил:

— А красиво небось на Кавказе? Сам знаю, красиво! Жалко, что не побывал в тех местах. Теперь война — значит, не скоро побываю. Я, Юра, и дом-то свой плохо помню, так уж случилось. Воспитали меня, брат, Родина да комсомол.

— Что же, значит, у тебя никого и нет?

— Как нет? Друзей у меня много. А еще есть подружка, хорошая такая дивчина Нина, на полярной станции Тикси радисткой работает.

Эту свою сердечную тайну Анатолий поверял не всем. А Прошину что же не сказать, он как младший брат и подтрунивать не станет.

Однажды во время рейса зашел Юра в радиорубку, когда там дежурил Шаршавин. Анатолий сидел с наушниками и что-то записывал. Увидев Прошина, показал рукой: садись и жди. Кончил принимать, обернулся.

— Вот и с Архангельском поговорил. Теперь цифирки Кузнецову передам, а он расшифрует для капитана. Нравится тебе моя работа?

— Интересная.

— Интересная, брат, не то слово. Величайшая вещь радио. Включишь — и весь мир слышишь, как демон. Знаешь, Лермонтов писал? Так этот самый демон всю землю с высоты видел. А я слышу и друзей [18] своих по голосу узнаю. Ты вот, скажем, наденешь наушники, пипикает что-то: точка-тире, тире-точка. А для меня это музыка. Сразу назову, какой радист в эфир вышел.

Шаршавин выразительно подмигнул.

— И есть, Юра, один голосок, который я из тысячи узнаю. Сердце останавливается, чтобы стуком своим не мешать.

— Нина? — нерешительно спросил Прошин.

— Она, — кивнул головой Анатолий. — И такая, знаешь, досада. Настроился бы на знакомую волну, поговорил по душам, а нельзя. Военное время, порядки строгие. По личному вопросу ни-ни. Хочешь, тебя радиоделу учить буду? — неожиданно предложил Анатолий.

— Я, Толя, уже занимаюсь с Николаем Григорьевичем. Машину нашу изучаю. Еще он мне математику и физику преподает. Давай потом, через годок.

— Потом... Эх, ты... — обиженно фыркнул Шаршавин. — Не понять тебе романтики вольных сынов эфира. Иди изучай свою машину и ешь кашу с сахаром.

— Ну и буду есть! — в свою очередь, обиделся Юра и стремглав вылетел из рубки.

Сахар в каше. По этому поводу моряки подтрунивали над Прошиным чуть ли не с первых дней его появления на пароходе. Неделю он молчал, а потом не выдержал и, улучив минутку, зашел на камбуз к старому Сибиряковскому коку Зайцевскому.

— Сергей Михайлович, скажите, правда, что вы мне кашу сахаром посыпаете, потому что я тут самый молодой? Вроде как ребенку?

Широкое доброе лицо Зайцевского расплылось в улыбке.

— Шутки они с тобой шутят, Юрочка. Просто тебе по норме положено, потому как ты некурящий. Это закон такой. Не обращай внимания, ешь себе на здоровье.

После такого объяснения Прошин было успокоился, но разговор с Шаршавиным снова вывел его из равновесия. Прямо из радиорубки Юра ринулся на камбуз. Зайцевский полез в шкаф, нашел толстую [19] папку и долго перебирал какие-то бумажки. Наконец нашел то, что искал, и показал Прошину:

— Гляди, выписка из военного приказа. А пароход наш поставлен на все виды военного довольствия. Что здесь говорится? Не куришь — получай сахар.

— Сергей Михайлович, ну его, приказ! Вы мне больше сахар не кладите.

— Вот те на! Приказ, значит, нарушать? Нет, сынок, этого я не могу, я солдат. И коли уж мне поручили, кому что класть, так оно и будет.

Увидев, как рассердился старый повар, Юра робко попросил:

— А можно, раз уж положено, этот самый сахар отдельно выдавать, чтобы не видели.

— Ты бы так и сказал сразу, — потеплел Зайцевский. — Так и будем делать.

— Спасибо, Сергей Михайлович, а я им еще докажу, что я вовсе не Младен, вот увидите.

* * *

Сдав вахту в котельной, Прошин вымылся под душем и вместе с Чечулиным поднялся в кубрик. Матросы вопросительно глянули на кочегара. Тот кивнул: дескать, все в порядке — и ласково сказал юноше:

— Локоть-то перевяжи, чтобы не саднило. На-ка вот бинтик чистый.

Дмитриев приподнялся на койке.

— А мне, братцы, уже полегчало, хотел идти подменять. Иди-ка сюда, Юра, я тебе руку забинтую. Упал, что ли? Бывает, со всеми бывает, когда шторм. Он, кажется, утихает, вот и мне лучше.

Через полчаса Чечулин с Прошиным сидели в столовой. Зайцевский сам угощал своих любимцев. Кок с интересом расспрашивал, как прошла вахта. После жаркой лапши подал душистую пшеничную кашу, щедро сдобренную сливочным маслом. Поставил тарелки на стол и, подойдя к Юре, таинственно из-за спины подал ему маленький бумажный кулечек. Юра посмотрел на Чечулина. С невозмутимым видом тот деловито орудовал ложкой. И Прошин решился. Он понял, что испытания уже позади, что сахар сегодня [20] будет особенно сладким и никто не позволит себе обычной шутки. Юра улыбнулся и сказал:

— Сыпьте, Сергей Михайлович, чего уж там, раз по норме положено.

* * *

Прошло немногим больше полугода, как Елизавета Александровна проводила сына на пароход. Велик ли срок, а сколько событий! Из Мурманска пришлось со всей семьей ехать в Архангельск: туда перевели Мурманское арктическое пароходство, где служила Прошина. Нелегким делом оказалось найти квартиру для такого семейства: на руках двое детей и мать-старушка. Был бы дома Юрочка, помог бы.

Тосковало сердце по сыну: как-то он там, не обижают ли, сыт ли, не захворал ли? В Архангельске несколько раз Елизавета Александровна наведывалась в порт, но получалось как-то нескладно: "Сибиряков" либо уже выходил из гавани, либо отваливал от причала. Пароход был почти всегда в пути.

Только один разочек удалось матери повидать Юру. "Сибиряков" медленно отходил от стенки, сын что-то кричал с палубы, но она уже не могла разобрать. Тогда он принялся объяснять знаками, махал руками, показывал товарищам на берег, где она стояла. И она поняла. Юра говорил, что все у него в порядке, не беспокойся, дескать, а друзьям объяснял: это моя мама.

Легко сказать — не беспокойся! Но разве могла она не тревожиться, не думать о нем? Ведь в опасные рейсы ходит, к фронту. Рассказывают, фашистские самолеты на корабль налетали. Как же там Юра-то?

В этот день утром Прошина позвонила в порт. Узнала, что ночной шторм, видимо, задержал "Сибирякова" и он придет позже. В полдень отпросилась у начальства, пошла встречать. Издали увидела знакомый силуэт корабля. "Сибиряков" уже стоял у стенки. Ноги сами бегом понесли ее по причалу. И вдруг она услышала громкий, усиленный эхом голос:

— Юрий, переоденься быстрее, твоя мамаша идет!

Сердце забилось учащенно. [21]

По трапу спускался стройный паренек в новой робе и надетом набекрень черном берете. В таком наряде она видела сына впервые. "Как похож на отца, и как повзрослел он за эти месяцы!" Елизавета Александровна обняла его, ласково теребила волосы, гладила плечи сына, теплые его щеки. А Юра стоял и смущенно переступал с ноги на ногу.

— Не надо, мам, люди смотрят...

Поморский сказ

Больше года Элимелах не виделся с родными, с женой. На скорую встречу с ними трудно было и надеяться. Война разметала людей. Четыре брата сражались на фронтах. А мать? О ней он ничего не знал вот уже больше года. Она не успела эвакуироваться и осталась там, на захваченной врагом территории, в маленьком белорусском местечке Носовичи. Жена Маша вместе с предприятием эвакуировалась в Казахстан. А ему вверили людей, присвоили воинское звание, и теперь надолго каюта на "Сибирякове" должна была стать его домом.

Правда, был еще один дом, в котором Зелик Абрамович всегда находил сердечный прием, отдых, тепло дружеского слова. Это дом Николая Григорьевича Бочурко, большого задушевного друга. Семья старшего механика — жена Мария Петровна и маленькая дочка Нонна — всегда радовалась приходу Элимелаха.

Мария Петровна, зная, как истосковался человек по домашнему очагу, старалась занять его разговорами о самых простых, обыденных вещах; советовалась, какие книжки почитать вслух дочери, показывала свои вышивки, сетовала, что трудно стало доставать мулине. А иногда, подмигнув мужу, оставляла дядю Зелика наедине с Нонной. И тут начинались игры, сказки. Элимелах всегда говорил с девочкой, как со взрослой, и ей это очень нравилось. Она забиралась [22] к нему на колени, и беседам, казалось, не будет конца. Порой, заигравшись, Нонна засыпала на руках гостя. Он звал на помощь родителей. И когда девочка уже лежала в постельке, доставал из кармана невесть где раздобытую конфету и незаметно прятал ее в башмачок.

Мария Петровна была чудесным собеседником, человеком, глубоко понимающим моряков, их нелегкую жизнь, их радости и печали. Моряками были ее дед, отец, братья. Петр Александрович Котлов, отец Марии Петровны, погиб в ледовых морях, командуя купеческим пароходом. Погиб глупо и трагически. Скупой делец заставлял его ходить в труднейшие рейсы на судне, которое давно нуждалось в серьезном ремонте.

Сегодня Элимелах опять получил приглашение. Бочурко зашел в его каюту и тоном, не терпящим возражений, сказал:

— Ждем обедать. Маша муку по карточкам получила, блины будет печь. Не задерживайся.

Комиссар кивнул головой.

— Масленица?

— А сейчас, Зелик, как мучка в доме есть, так и масленица. Ну, ждем! Дел, я знаю, у тебя сегодня немного, к тому же и Сараев вернулся. Ему-то ты доверишь на время свой комиссарский пост.

— Спасибо, Коля, обязательно приду.

Старшину-радиста Михаила Федоровича Сараева прислали на "Сибиряков" в первые дни войны. Элимелах сразу обратил внимание на этого ладно скроенного, сильного человека с волевым лицом. Подметил в нем комиссар внутреннюю собранность, рассудительность, почувствовал: может поставить себя этот человек среди товарищей.

Как всем новичкам, Сараеву пришлось сдать экзамен, тот своеобразный экзамен "на зрелость", которому по древним традициям моряки подвергают каждого, кто попадает в их среду. Хочется им побыстрей узнать характер человека, посмотреть, на что он способен, может ли постоять за себя, за товарищей. В таких случаях в ход пускается весь наколенный годами арсенал своеобразных задач, которые новичку нужно решить. [23]

В первый же день кто-то послал Сараева на клотик{4} искать боцмана. Он не растерялся и тотчас же попросил шутника проводить его туда. Просто, но хлестко отпарировал и остальные шутки завзятых остряков. Все поняли: старшина человек бывалый и в обиду себя не даст.

Шаршавин и Гайдо вначале встретили с недоверием свое новое начальство: как-то он себя поведет, хорошо ли знает дело? Но уже через неделю рассказывали соседям по кубрику о том, как Сараев в два счета нашел загвоздку в передатчике, над которой они бились не один час. И особенно отличали радиста его принципиальность, твердость характера. Он умел шутить, но умел быть строгим и справедливым.

Когда на партийном перевыборном собрании встал вопрос, кому быть секретарем, многие назвали фамилию Сараева. Назвал ее и Элимелах. Бочурко стал заместителем секретаря.

В последний рейс Сараев не ходил, оставался в Архангельске: нужно было получить новую аппаратуру. Теперь он снова вернулся на корабль.

Написав донесение в политотдел, Элимелах поднялся в радиорубку. Связисты, склонившись над столом, о чем-то спорили. Перед ними стояли сверкающие свежей краской ящички, от которых тянулись десятки разноцветных проводов. Увлеченные своим делом, они не заметили, как вошел комиссар.

— Михаил Федорович, — дождавшись, когда в горячем споре наступила пауза, обратился к Сараеву Элимелах, — я ухожу на берег. Вернусь к ночи. Попрошу вас, отправьте в политотдел этот пакет. Кстати, проверьте, когда нам пришлют обещанную литературу.

— Все сделаю, товарищ комиссар, — ответил Сараев. — Не беспокойтесь.

Семья Бочурко жила неподалеку от порта, на улице Чумбарова-Лучинского. Элимелах шел медленно, с удовольствием вдыхая аромат весны, любуясь [24] зеленой метелью на кронах деревьев. Конец июня. Как поздно просыпается тут природа! Сейчас где-нибудь в Подмосковье уже жарища, тополь разветрил свои белые перины, а здесь всего неделю назад деревья скинули наземь смолистые ракушки почек, листочки на ветках яркие, нежные. Глядя на них, не хочется верить, что идет страшная, кровопролитная война.

Дверь открыла Мария Петровна, на ней был фартук, в руках нож. Элимелах расхохотался.

— Что это вы так гостей встречаете? Эдак и перепугать недолго.

— Блины, Зелик Абрамович, любят, когда их переворачивают. Потом я по стуку узнала, что идет человек не робкого десятка.

— А где хозяин?

— Там, у них жаркий бой, — кивнула на дверь Мария Петровна.

Элимелах заглянул в комнату. Бочурко сидел в белой вышитой косоворотке с засученными рукавами и, запустив пятерню в растрёпанную шевелюру, обдумывал ход. Его противник, третий механик с "Сибирякова" Коля Гижко, ухмыляясь, вертел в руке только что выигранного коня. На одном его колене примостилась Нонночка, выстраивая на краешке стола павшие в сражении пешки. Увидев Элимелаха, она побежала к нему навстречу.

— Дядя Зелик пришел! Будем белых мишек рисовать?

— Обедать сейчас будем, Нонночка, а уж потом рисовать, — заметил Бочурко. — К тому же мне пора сдаваться. Бьет нас молодежь, Зелик. Никакого почтения к начальству.

Шахматисты сложили фигуры.

— Нонна, беги на кухню и разведай, как дела у мамы. А мужчины накроют стол, — распорядился хозяин. — Коля, доставай посуду.

Когда были расставлены тарелки, Бочурко таинственно подошел к буфету и достал голубой графинчик.

— Вот и посошок на дорожку нашелся... Ну, что там? — спросил он, увидев в дверях растерянное личико Нонны. [25]

— Там к маме тетя Аня пришла. Плачут они. Бочурко нахмурился.

— Это наша соседка, муж у нее на фронте, — объяснил он. — Видно, стряслось что-то, пойду узнаю.

Элимелах и Гижко сидели молча, чувствуя неловкость. У обоих появилась одна и та же мысль, что они вот так, ненароком, оказались свидетелями чужого горя, помочь которому не в силах. За дверью в коридоре тихо разговаривали. Бочурко приглашал какую-то Анну Кирилловну зайти в комнату, успокаивал. Потом заговорила Мария Петровна. Она робко научала убеждать, что бывают ошибки и, может быть, Василий Иванович жив. Моряки не знали, кто такие Василий Иванович и Анна Кирилловна, но хорошо понимали: произошло то непоправимое, страшное, что в военные годы могло каждую минуту войти в любой дом.

Наконец голоса за дверью смолкли. Бочурко вернулся в комнату к притихшим товарищам, закурил и, как бы оправдываясь перед ними, медленно заговорил:

— Вот как получилось, братцы, нехорошо... Вася, сосед наш, погиб. Извещение сегодня получили. Он глубоко вздохнул.

— Тоже моряком был, такой, знаете ли, здоровяк, из поморов. Даже поверить трудно.

Мария Петровна, положив гостям блинов, сидела пригорюнившись, бледная, обмякшая, так не похожая на себя; иногда склоняла голову и прикладывала фартук к глазам.

— Да кушайте, кушайте уж, — машинально говорила она, понимая, что едят все неохотно, больше из вежливости, чтобы не обидеть хозяев. Бочурко наполнил стопки.

— Выпьем, братцы, за моряка, за славного русского человека, что погиб, защищая Отечество.

Чокнулись, выпили. Выпила и Мария Петровна.

Мало-помалу завязался разговор. Начали вспоминать друзей, сослуживцев, которые уехали воевать. Говорили о делах на фронте. Мария Петровна опять вспомнила соседку: [26]

— Сегодня похоронную получила, а завтра сына в армию провожает. "Поплакать, — говорит, — Маша, к тебе пришла. Дома не могу, нельзя, Леша увидит". У меня мурашки по коже от этих слов. Смотрю на нее и не знаю, что ответить. Сколько силы нужно, чтобы так держать себя в руках! На сердце горе неизлечимое, реветь бы по-бабьи, а она — нет. "Не должен сын слез материнских видеть, — говорит. — Тоже ведь солдат, воевать идет".

Вот какая она, поморская женщина, Анна Кирилловна!

Мария Петровна тихо заплакала.

— Вдумайтесь в то, что мы сейчас услышали, — после небольшой паузы сказал Элимелах. — Не видел я этой женщины, а она у меня перед глазами, может быть, по-своему я ее представляю, но, честное слово, вижу. Икону с нее писать можно. Ведь святая, воплощение всего лучшего, что есть в человеке. Послала мужа на бой с врагом, погиб он героем. Она сына старшего посылает: защити свой народ, Леша. Нет, товарищи, непостижимая, удивительная духовная сила у наших советских людей!

Элимелах на минуту умолк. Закурил.

— А помнишь, Зелик, ту легенду, что старик в кубрике рассказывал, когда в Архангельск шли? — сказал Бочурко и объяснил Марии Петровне. — Подсадили мы несколько человек из рыболовецкой артели в Кеми. И был там, знаешь, старик. Пришел в кубрик к раненым и, чтобы легче им было, стал рассказывать, да как! Особенно запомнился мне поморский сказ.

— Да, здорово говорил, — согласился Элимелах.

— Припомни, Зелик. Пусть Маша послушает. Ведь она поморка.

— Попробую, — задумчиво сказал комиссар и тихо начал: — Стояла у студеного моря деревенька рыбачья. Жили в ней люди русские, сильные, смелые, трудолюбивые. Жили ладно, в достатке, потому что на работу рук не жалели, времени не считали. Во всяком деле мастерами слыли, но больше всего славились мореходным умением. Строили лодьи да кочи, отправлялись на них в плавания далекие, под [27] парусами тугими, за рыбой красной, за зверем диковинным. Входили люди эти мирные в славное племя поморское, у берега морского селились, море пищу и одежду им давало.

И жила в том селе семья дружная, отец с матерью: Егор да Иринушка. Трое деток-сынов у них было; звали старшего Алексеюшкой, Прохором — брата среднего, а младшего — Иванушкой. Уважали ту семью люди все вокруг за сердечность их, за трудолюбие. Собирались если в дорогу дальнюю — на добычу, на промысел, — Егора старшим ставили: знал он нрав моря-окияна, с добрыми ветрами, как с друзьями, разговоры вел. Попадут лодьи во льды непроходимые, кликнет Егор родным ветрам, прилетят они от берега, развеют льды студеные, и дорога-путь открывается. Ладно жили деревни поморские, и не знал никто, что нависла над их краем беда великая.

В стороне чужеземной, злодейской жил ворог лютый — змей кровожадный. Вот узнал он, как счастлив поморский народ, захотел погубить его...

Николай Григорьевич покачивал головой в такт рассказа и в душе завидовал удивительным способностям друга. Элимелах артистически передавал интонации голоса старого рыбака, музыку народной сказки. Конечно же, комиссар не запомнил всего слово в слово, он импровизировал, но как здорово!

—... Измывался злодей над полоненными, жег дома их, добро себе забирал. Плач и стон стояли над поморской землей.

«Подчинитесь, — ревел кровожадный змей, — все одно меня не осилите. У меня кораблей тьма-тьмущая, перестрену ваших добытчиков, утоплю их лодьи в пучине-море. Лучше уж велите им поддатися да скажите, где путь их лежит!»

«Не бывать тому, — молвила Иринушка, — не узнать тебе дороженьку, где идет Егор со дружиною. А придут они тропою скрытою, ступят на берег родной — во сто крат силы прибавится, засверкают мечи их булатные, не сносить тебе, злодею, головы».

Посылал свои корабли змей в пучину-море, хотел встретить Егора в ледовой воде, чтобы застать [28] врасплох его дружинушку. Ведь не знали рыбаки о беде большой, что случилась нежданно в родном краю.

И послала Ирина сына старшего тайно, ноченькой в утлой лодочке.

«Да плыви, Алексей, встрень отца в пути, расскажи о горе случившемся, пусть он к бою кровавому готовится».

Как ни прятался молодец за льдинами, изловили его злые вороги. Долго мучили, пытали, ответа ждали. Не сказал Алексей ни слова им, как пройти дорогами ледовыми. А когда сердце больше не билося, упорхнула душа его смелая, обернулася ветром — и в дальний путь полетела, к отцу родному. Он нашел лодьи в ледяном краю, зашептал в парусах о беде большой. Но не слышал Егор его голоса, притомленный дорогою, крепко спал. Ветер вскорости утих совсем: силы кончились Алексеевы...

Плавно течет старинный сказ. Потухла папироса в губах Гижко, открыв ротик, притихла на диване Нонна, глаза ее расширены. А Элимелах рассказывает, как послала Иринушка сына Прохора, но и его постигла лютая судьба. Как обернулась душа его сполохом — северным сиянием. Тучи помешали передать сигнал отцу. Тогда поплыл младший сын, Иванушка. Враги пошли по следу его. Увидел он их хитрость, но виду не показал, завел корабли злодейские в поля белые, а сам пел громкую песню, и услышал ее Егор.

Говорил в песне Иван, чтобы плыл отец сторонкою к родным берегам на помощь народу. Сам же Иван обернулся льдами могучими, искрошил ими врагов, что за ним гнались, и растаял, чтобы чистою стала вода. А дружина Егора разгромила злодея.

— И до сей поры стерегут свой край сыны русские, братья смелые. Если грянет беда над родной землей — на пути врага ветры кружатся, на пути врага льды становятся, вести шлют своим ярки сполохи, — закончил комиссар.

— Вот, Маша, какой поморский сказ, — вздохнул Николай Григорьевич, — словно про Анну Кирилловну. Предание, а ведь в нем все из жизни взято. [29]

Уже вечерело, когда Элимелах и Гижко попрощались с семьей Бочурко. Гижко отправился прямо на корабль, а комиссар решил зайти на почту. Почти месяц он не получал вестей от братьев. Условился с ними, чтобы слали письма в Архангельск, до востребования.

Зелик Абрамович поспел на почту за несколько минут до закрытия. Посыпав кафельные полы мокрыми опилками, уборщица медленно сметала их в сторонку; обнажались разноцветные блестящие квадратики. Элимелах по стенке, чтобы не ступать на уже выметенные участки пола, подошел к окошечку, подал удостоверение. Через минуту девушка протянула сложенный вчетверо листок телеграммы. Раскрыл, часто-часто застучало сердце, к горлу подкатился комок.

— Спасибо, — хрипло поблагодарил он девушку за окошком. Сделал резкий шаг по направлению к выходу, но тут же отдернул ногу и снова начал осторожно вдоль стенки пробираться к двери. Уборщица распрямилась, с благодарностью посмотрела на человека в военной форме: на щеках моряка она увидела капельки слез.

Элимелах медленно брел к пристани. Он пытался восстановить в памяти лицо матери и почему-то не мог. Ясно видел только ее карие глаза с добрыми морщинками вокруг, а все остальное неуловимо расплывалось.

Телеграмма брата была краткой: "От земляка узнал, что маму немцы расстреляли. Отомстим".

Элимелах опустился на какой-то ящик и невидящими глазами смотрел перед собой. Потом, как в тумане, различил черный борт корабля, не отдавая себе отчета, прочитал: "А. Сибиряков".

Надо идти. Зелик Абрамович достал платок, тщательно вытер лицо и твердым шагом направился к судну. В эту минуту он вспомнил слова, сказанные Анной Кирилловной: "Не должен сын слез материнских видеть. Тоже ведь солдат, воевать идет". И, будто эхо этих удивительных слов простой поморской женщины, сознание полоснула короткая, как военная команда, мысль: "Не должен видеть экипаж слез комиссара". [30]

Испытание характеров

Занималось утро. Растаял ночной туман. Солнце, еще недавно светившее тускло, будто сквозь марлю, теперь ожило, заулыбалось. Косые его лучи вырвались из облачных расщелин. Теплоход "Двина" шел навстречу Новому Свету. Советские моряки всматривались в даль. Приближение земли чувствовалось во всем: чаще стали попадаться суда — белоснежные лайнеры, черные как трубочисты сухогрузы, неторопливые самоходные баржи. Над судном закружили чайки. Впереди Америка!

Вот она уже видна. В утренней дымке все яснее проступали серые очертания крутых, как скалы, строений. Они увеличивались в размерах, надвигались, давили своей угрюмой тяжестью. Нью-Йорк. Утро только что коснулось мягким светом его стен, и город не успел потушить ночные огни, будто его застали врасплох. Небоскребы не знали затемнения: война шла на другом континенте.

Словно из глубины морской, поднялась и предстала перед советскими моряками каменная громада статуи Свободы. Каменно-равнодушным взглядом встречает она корабли.

Теперь моряки видели ее широкую спину, обращенную к Соединенным Штатам.

— Свобода, выходит, позади нас осталась, — услышал насмешливый голос капитан Иван Васильевич Пиир. Рядом стоял заместитель политрука Павел Алексеевич Филев. Эта фраза вывела старого моряка из раздумья.

— Да, — ответил он, помедлив, — выходит. — И добавил: — Вот мы и в Америке. Вон ее первый представитель, — капитан указал на маленький юркий катер, который шел навстречу "Двине".

Американский лоцман, дюжий парень в рубахе защитного цвета, с рукавами, засученными по локоть, быстро взбежал по трапу. [31]

Бесконечны линии причалов нью-йоркского порта. Судно обступил лес корабельных стрел и мачт.

Вскоре появились портовые власти и врач. Морякам пришлось выполнить неприятную процедуру; дать отпечатки пальцев. Матросы называли это "поиграть на рояле". Когда все формальности были позади, русским разрешили спуститься на берег. А корабль атаковали вездесущие репортеры. Они просили разрешения оглядеть теплоход.

— Ну что ж, пусть смотрят, — согласился капитан. — "Двина" хоть и неказиста на вид, но посудина добрая.

До слуха Ивана Васильевича донеслись громкие голоса и смех. Он повернул голову и увидел журналистов, собравшихся на полубаке. Они окружили орудия на носу "Двины" и торопливо щелкали затворами фотоаппаратов.

Иван Васильевич сразу понял, что удивило и восхитило американцев: пушки-то были деревянные! Кое-где на них облупилась краска, и наблюдательные репортеры сразу обнаружили невиданное в истории войны явление.

— Русские воюют с деревянными пушками! — доносилось с полубака. Гости смеялись, приходили в телячий восторг, предвкушая сенсацию.

— Нечего тут зубоскалить... — мрачно сказал боцман Леонид Проценко, видя, как гогочут американцы. И тут же велел убрать деревянные орудия в трюм, подальше от любопытных глаз.

В памяти всплыли события последних месяцев.

* * *

Тысяча девятьсот сорок второй год, трудный военный год.

Враг рвался к Сталинграду, на Северный Кавказ. Чтобы отвлечь с центральных фронтов как можно больше советских войск, гитлеровское командование активизировало действия на Севере. Фюрер приказал во что бы то ни стало разрушить "мост дружбы", связывающий советскую Арктику с Атлантикой. Это важная транспортная артерия, по которой двигались караваны судов из союзных стран. [32] Пути через Черное и Балтийское моря были блокированы. На Северный театр были направлены десятки мощных военных кораблей, подводных лодок, авиация. Фашисты нападали на транспорты, которые шли в Мурманск и Архангельск. Положение становилось тяжелым. Каждый караван нужно было надежно охранять. Сопровождали грузовые суда корабли английского военного флота.

Несколько советских транспортов, в их числе и теплоход "Двина", вошли в Белушью губу Новой Земли. Здесь им предстояло ждать английских военных кораблей и в их сопровождении двинуться Баренцевым и Норвежским морями, через Атлантический океан в США за стратегическими грузами. Трюмы "Двины" были до отказа заполнены марганцевой рудой: она предназначалась для союзников.

Прошло полтора месяца. Советские транспорты по-прежнему стояли в Белушьей губе, англичан все еще не было. Люди ворчали: "Все воюют, а мы тут ждем у моря погоды. Надо что-то предпринимать, союзники, видно, появятся ко второму пришествию".

Действительно, медлить с отправкой судов больше было нельзя. И советское командование приказало транспортам идти в одиночку. Это был риск, но риск оправданный, необходимый. Первым поднял якорь пароход "Моссовет", через сутки — танкер "Донбасс", потом "Мироныч". Покинула Белушью губу и "Двина". Приказ выходить оживил всех: наконец-то!

Ночь была хмурая, над кораблем плыли тяжелые облака, едва не задевая за мачты. Холодный ветер пронизывал до костей. В другое бы время моряки проклинали такую погоду, а тут все радовались: не мирное время, военное, меньше шансов на встречу с противником. А если все же встретится?

На другой день военный помощник капитана Резник завел такой разговор с Пииром:

— Погода-то утихает, Васильич. Того и гляди наскочит подводная лодка. Туговато придется. Посудина наша совсем не вооружена. Понадеялись на англичан, а им, как видишь, не до нас. Вот и остались с пятью винтовками да двумя ручными пулеметами. С таким оружием разве что по воробьям стрелять. [33]

Капитан молчал. Он о чем-то сосредоточенно думал. На переносице легли две глубокие морщины.

— Одна надежда на хитрость, — продолжал Резник. — Хоть бы для виду пушчонку какую иметь, все бы спокойнее.

Иван Васильевич оживился, морщинки разгладились, в глазах сверкнул лукавый огонек.

— Правильно. Вот ты и дай плотникам команду соорудить пушки, да покрупнее калибром.

— Плотникам?

— Ну да! Деревянные. Пусть установят пушки на полубаке и на корме. Чехлы сшейте. В общем чтобы со стороны все как настоящее выглядело. Сам присмотри. Смекнул?

Резник с восхищением посмотрел на капитана.

— Ну как же не смекнуть! — И, развивая идею начальника, продолжал: — У каждого орудия расчет

поставим. Пусть пушки из стороны в сторону двигает. Чем черт не шутит, авось увидят столь "грозные орудия" с подводной лодки и поостерегутся. Им известно: Русские не сдаются.

И пушки были сделаны. К ним назначили "комендоров" — краснофлотцев Кучумова, Карманова, Симанова, Михеева. Они всегда держали "орудия" в полной "боевой готовности".

Миновали Баренцево море, вошли в Норвежское. Здесь шныряло особенно много подводных пиратов. С утра расчеты занимали свои места. Бревенчатые стволы начинали медленно шевелиться. Издали, с моря, они выглядели довольно внушительно.

Вскоре подошли к Исландии. В порту Рейкьявик заправились топливом, передохнули и снова в путь. В Атлантическом океане гитлеровские подводные лодки появлялись редко. Но возникли другие трудности. Ведь судно уже несколько месяцев находилось В плавании. Кончилась зелень, в обрез оставалось и других продуктов. В Рейкьявике тоже не густо было; бедствовал городок. У многих матросов расшатались зубы, появились признаки цинги. Тут помогла смекалка радиста Михаила Кольцова. Он как-то попробовал вымывать из марганцевой руды почву, получилось. [34] Трудно шло дело, но когда в эту затею поверили другие, стало веселее. Перебрав тонны породы, ребята намыли немного земли. Вот уж поистине был на корабле праздник, когда однажды на искрящейся металлическим блеском почве появились нежно-зеленые стрелки лука! Все вдруг стали "огородниками". Так и добрались до Нью-Йорка.

Обо всем этом и поведал любопытным американским журналистам Павел Алексеевич Филев.

Никто больше не смеялся, слышались только возгласы восхищения отвагой и остроумной выдумкой советских моряков. Один из репортеров достал журнал "Лайф" и показал Филеву. Тот кивнул головой: дескать, знаю. В журнале была напечатана статья, в которой рассказывалось о том, как русские помогли экипажу "Винстона-Салена" — крупного американского парохода, когда в числе транспортов так называемого Семнадцатого конвоя он шел в советские порты.

История с караваном судов Семнадцатого конвоя — один из трагических эпизодов войны в северных морях. Вспомним эти события, происшедшие в июле 1942 года, события, о которых до сих пор стыдливо умалчивают в морском ведомстве Великобритании.

* * *

В июле даже холодное Баренцево море меняет цвет. Лазурное небо передает свинцовой воде свою голубизну, свои нежные оттенки. В море — ни единой льдинки, вода прозрачна, как горный хрусталь. Над ней кружат тучи птиц, оглашая воздух громкими криками. С визгом проносятся над самой водой стремительнее моевки, плаксиво голосят чайки, далеко разносится монотонный пересвист куликов да дребезжащая трель гаршнепа. То и дело ныряют за добычей черные чистики — мелькают их кораллово-красные лапки. Проглотив сайку, они тут же выражают свой восторг тихим свистом. А где-то в вышине блеют токующие бекасы. В общий гомон вплетаются раскатистые крики пугливых кайр. И все это пернатое царство кормится щедрыми дарами моря. [35]

Летающая лодка мчалась низко над водой, состязаясь в быстроте с собственной тенью. За штурвалом сидел полярный летчик полковник Илья Павлович Мазурук. Справа простиралась бескрайная равнина моря, которая была знакома летчику так же, как пахарю много раз паханное поле. Слева отчетливо различались очертания пологого берега Новой Земли, обрамленного кружевным узором прибоя. Там на ярко-оранжевой почве белыми пятнами выделялись гуси. Сколько их? Миллионы!

Кругом — в море, в небе, по земле — разлита изумительная по свежести гамма красок, рожденная лучами летнего солнца. В другое время летчик любовался бы этой волшебной палитрой северной природы, дивной игрой света и тени. Но сейчас он не замечал красоты светлого утра. Он глядел на воду и землю глазами не художника, а следопыта. На борт сообщили, что где-то в этом районе скрывается вражеская подводная лодка. Все утро самолет «утюжит» воздушное пространство от пролива Маточкин Шар до поселка Кармакулы. Но лодку заметить не удалось, хотя, кроме радиста, весь экипаж: пилот Матвея Козлов, штурман Николай Жуков, бортмеханики Глеб Косухин и Николай Перов, — так же как и командир, вглядывались в прозрачную воду.

В одном из фиордов, внушавшем подозрение, Мазурук посадил самолет. Летчики обнаружили, что здесь недавно побывала подводная лодка: на берегу валялись использованный аккумулятор, другие предметы. По всей вероятности, гитлеровцы произвели здесь небольшой ремонт судна. Радист Челышев передал донесение в штаб.

Самолет взял курс на Архангельск. Там ждали Мазурука. Нужно было доложить командованию о результатах поисков судов Семнадцатого конвоя. Каждый день в течение почти двух недель самолет Мазурука летал вдоль западного берега Новой Земли, разыскивая попавших в беду иностранных моряков.

Уже в который раз Мазурук перебирал в памяти события последних дней, стараясь постичь их смысл. Но ни ум, ни сердце не могли согласиться с тем, что произошло. [36]

Тридцать семь транспортов с важными грузами шли в Мурманск и Архангельск. Их сопровождали военные корабли британского флота. Когда конвой вошел в Баренцево море, было получено сообщение английской разведки о том, что из Тронхейма вышла немецкая эскадра, к которой присоединился линкор «Тирпиц». Британское адмиралтейство немедленно приказало командиру конвоя оттянуть назад, к английской эскадре, миноносцы из состава эскорта, а транспортным судам предоставить «право самостоятельного плавания». Каждый капитан по своему усмотрению должен был выбирать курс следования. Лишившись защитников, суда превратились в легкую добычу врага. Немецкие подводные лодки и самолеты-торпедоносцы немедленно воспользовались благоприятной ситуацией и начали нападать на транспорты. В эфир понеслись тревожные сигналы. Паника охватила команды иностранных судов, ведь теперь ничто не мешало немцам бомбить и торпедировать их. Капитаны пытались спрятаться во льдах у Земли Франца Иосифа или уйти в пролив Маточкин Шар. Некоторые суда выбросились на берег Новой Земли. Были и такие случаи, когда команды оставляли в море неповрежденные корабли и спасались на шлюпках, плотах. Этих обезумевших от страха людей и разыскивали советские военные моряки и полярные летчики на огромном пространстве от Шпицбергена до Новой Земли. За три недели было спасено несколько сот человек.

В то время когда английский эскорт на всех парах шел к своей эскадре, навстречу врагу вышли советские моряки. Подводная лодка, которой командовал капитан второго ранга Н. А. Лунин, дерзко и смело атаковала «Тирпица» и торпедировала его. Раненный зверь уполз в свою берлогу зализывать раны...

Из глубокого раздумья Мазурука вывел голос пилота Матвея Козлова:

— Гляньте-ка, Илья Павлович, там на берегу что-то вроде цыганского табора!

Командир увидел у берега огромную коробку океанского парохода. Флага не было видно, поэтому определить национальность корабля не удалось. [37]

— Не наш, заморский, — комментировал скорый на слова Глеб Косухин. — наши по земле не ходят.

В полумиле от выброшенного на берег судна беспорядочно торчали палатки, тлели костры. Самолет сделал круг и вскоре закачался на легкой зыби неподалеку от морского гиганта, на борту которого большими буквами было написано: "Винстон-Сален». Это оказался американский сухогруз из состава Семнадцатого конвоя.

«Потерпели бедствие, — решил Мазурук, но тут же его взяло сомнение, так как никакого шторма не было. — Может быть, получили повреждение в сражении? — И тут внезапная догадка, как электрическим током, пронзила мозг: — Конечно же, на союзников напала подводная лодка, которая ускользнула от нас! Надо немедленно оказать людям помощь».

Странное зрелище представлял из себя «лагерь». Повсюду валялись разбитые ящики с продуктами, пустые винные бутылки, банки из-под консервированного пива. И среди этого беспорядка тут же на брезентах и матрацах лежали матросы. При виде русских они вскакивали, приветствуя их возгласами и жестами. Один из парней, долговязый детина с бакенбардами, подошел и представился:

— Боуснс мейт{5}.

Боцман держался на ногах не очень твердо, добродушное лицо его выражало полное блаженство. Он смотрел на летчиков, как обычно пьяный смотрит на трезвого, — с выражением величайшего сочувствия.

— Где капитан? — по-английски обратился к нему Мазурук.

Не меняя позы и выражения лица, великан протянул

руку по направлению большой палатки, что стояла неподалеку:

— Там!

Командир «Винстона-Салена» спал, лежа на спине, и храпел. Густая щетина на его щеках топорщилась, как колючки ежа, а усы, давно не правленные, почти срослись с остренькой бородкой. Разбудить его оказалось не легко. Летчики потрясли капитана как [38] следует, лишь тогда он проснулся. Помутневшим взглядом обвел присутствующих и вдруг подскочил как ужаленный. Он понял, что перед ним советские люди.

— Русские, наконец-то! Милости прошу, очень рад, очень рад... С кем имею честь?

Изо рта его ударило перегаром. Летчики поморщились. Но тем не менее Мазурук вежливо отрекомендовался.

— Летчики! — воскликнул американец. — Какое счастье, а я принял вас за моряков. С вами мы быстрее попадем на Большую землю. Как мы соскучились по ней!

— Об этом не трудно догадаться, капитан, — ответил Мазурук. — Но это к делу не относится. У меня несколько вопросов. Прежде всего прошу объяснить: что здесь произошло? Авария или просто пикник среди экзотической природы Севера? Если вам нужна помощь, мы окажем ее, в противном случае честь имеем кланяться.

Капитан, уже совсем пришедший в себя, подскочил к полковнику, схватил его за рукав:

— Постойте. Я сейчас все объясню. Может быть, выпьете?

— Нет!

В палатку вошли два молодых офицера, совершенно трезвых и опрятных. Их белые манишки и кольца на холеных руках совсем не вязались с тем, что летчики наблюдали вокруг. Это и удивило и обрадовало. Видно, не все подражали капитану. Но вскоре пришлось разочароваться. За внешним лоском скрывались такие же мелкие душонки.

— Наши старшие артиллеристы, — представил их капитан. — Наверное, скоро подойдут остальные.

Капитан налил полстакана виски, разбавил его содовой водой, быстро опрокинул и зябко поежился.

Все молчали, ожидая его рассказа о происшедшем, и капитан начал:

— Когда Семнадцатый конвой разбрелся в разные стороны, спасаясь от немецких подводных лодок, мы взяли курс на Новую Землю. В этом районе меньше всего можно было ожидать нападения. [39] Мы почти достигли цели, когда наш радист перехватил сигнал «SOS», который посылал тонущий американский пароход «Олопана». Он был торпедирован подводной лодкой. Тогда я дал команду немедленно выбросить судно на берег. Нас ничуть не привлекала судьба «Олопаны», а драться с немцами, нет уж, увольте!

— Судно повреждено? — поинтересовались летчики.

— Нет, но крепко сидит на мели, — поторопился ответить капитан. После небольшой паузы он вдруг заговорил тоном раскаявшегося. — Какой же я осел, что ввязался во всю эту историю! — продолжал он, ухватившись руками за голову. — Сидел бы дома. У меня под Сан-Франциско апельсиновая плантация. И она дает, ей-богу, неплохой доход. Зачем только пошел в этот рейс! Правда, фирма посулила немалый заработок, а у меня... — Капитан вдруг полез в карман и достал семейную фотографию, которую стал всем совать под нос, а затем уже плачущим голосом добавил: — Моя жена и дочки, смотрите, какие очаровательные девочки. Все ради них...

Мазуруку надоела эта плаксивая болтовня. Он резко прервал капитана:

— У нас мало времени, чтобы слушать ваши рассказы, прошу отвечать по существу. Меня интересует, пробовали ли вы сняться с мели?

Тот замахал руками:

— Что вы, что вы? Это сделать невозможно. Вот офицеры вам подтвердят то же самое.

Те соглашались с капитаном, кивали головами, он между тем продолжал:

— Да мы и не пойдем больше по морю. Пишите расписку и забирайте корабль. А нас побыстрее переправьте самолетами в Архангельск. Да, да! Забирайте корабль и делайте с ним что хотите. Нам он все равно не нужен, фирма его застраховала. Она получит за него как за погибший в бою, а это раза в два больше, чем он стоит.

— А вам дадут премию? — спросил Мазурук.

Не подозревая иронии в словах русского полковника, капитан ответил утвердительно: [40]

— Конечно, судно подверглось нападению врага в районе военных действий, а я сделал все, что от меня зависело.

Дальше вести разговор было бесполезно. Но прежде чем принять окончательное решение, Мазурук захотел осмотреть судно. Капитан неохотно согласился.

«Винстон-Сален» оказался целехоньким. Но особенно удивило наших летчиков то, что пароход был неплохо вооружен. По бортам установлены бронированные гнезда с зенитными пушками. На корме и на носу стояли скорострельные орудия для борьбы с подводными лодками.

— И с такой техникой вы полезли на мель? Это же чудовищно! — не сдержался Мазурук.

Офицеры смутились. Один из них, оправдываясь, сказал:

— Наш капитан внушил команде, что против немцев мы сражаться не можем. Его слово на корабле — закон.

— Да, с таким настроением трудно воевать, — сказал Мазурук. — А почему пушки без замков?

— По совету капитана, — вмешался в разговор другой офицер, — мы выбросили их в море. Если бы мы попали в плен, то твердо могли рассчитывать на помилование, так как не помышляли о сопротивлении.

Козлов и Жуков смачно выругались. Их охватило омерзение: это говорили люди, одетые в военную форму!

— Сколько же на судне офицеров? — спросил Мазурук.

— Одиннадцать.

— И вам не стыдно?

Лица артиллеристов покрылись красными пятнами, некоторые опустили глаза. Когда капитан наотрез отказался сниматься с мели, офицеры поддержали его. А тот твердил лишь одно:

— Я не намерен кормить собой рыб в этих холодных водах. У меня дома свое дело.

— А фронт? А долг союзника? Наконец, престиж вашей страны? — вопросы советского полковника секли, как бич, но они не задели черствой, трусливой душонке: капитан-плантатор оставался глух к уговорам. [41]

Когда бортмеханики уже прогревали моторы, чтобы лететь в Архангельск, к берегу неожиданно подошло невесть откуда взявшееся небольшое суденышко — деревянный гидрографический бот «Ю. Шокальский». Внимание советских моряков также привлек «вылезший» на берег корабль.

По просьбе Мазурука они обследовали «Винстон-Сален» и установили, что с приливом его нетрудно снять с мели. Тогда Мазурук принял категорические меры:

— Я командир в этом районе и старший по чину, а поэтому требую подчиняться моим приказаниям, в противном случае судно уйдет без вас!

Его действия, как видно, пришлись по душе матросам «Винстона-Салена», которые присутствовали при этой позорной сцене. Хмурые лица моряков просветлели, а через минуту десятки колючих глаз выжидательно впились в капитана. Тот уступил. Матросы вмиг стали по своим местам, ожидая приказаний. Но капитан не спешил, он нашел еще одну лазейку.

Чтобы снять с мели крепко засевший корабль, надо было завести один из якорей на корму. Но как отделить его от толстой цепи? Капитан «Винстона-Салена», ухмыльнувшись, заявил, что на корабле нет режущего инструмента.

Однако случилось неожиданное. Тот самый долговязый матрос, который отрекомендовался боцманом, подошел к русским и указал пальцем в воду, где покоился кусок якорной цепи. Все увидели толстый болт разъемного звена. Теперь вытянулись лица офицеров и капитана, а моряки «Винстона-Салена» с улыбкой принялись за дело. Вскоре трехтонный левый якорь был погружен на «Ю. Шокальского», заведен за корму и там брошен в воду. Трос соединил его с кормовой лебедкой. Как только прилив достиг наивысшей точки, винт «Винстона-Салена» пришел в движение, якорный канат натянулся, и корабль медленно сполз в воду. Через два дня транспорт стоял под разгрузкой у причалов Архангельского порта.

Мазурук, прибывший по делам в порт, зашел к своим «старым знакомым». Американские матросы работали до седьмого пота. Они хотели искупить вину своего начальства. [42] Увидев русского полковника, они на несколько минут прервали работу, чтобы обнять его, пожать ему руку в знак благодарности. «Вот она, настоящая Америка! — подумал Мазурук. — Вот они, настоящие союзники!»

* * *

Июльская трагедия в Баренцевом море усложнила и без того тяжелую обстановку на северном театре военных действий. Из тридцати семи транспортов только одиннадцать попали в порты назначения. Это были в основном советские суда. Наше морское командование вынуждено было в этой напряженной до предела обстановке распылить свои военные силы. Двадцать одни сутки наши военные корабли, подводные лодки и самолеты, ведя ожесточенные бои с врагом, занимались розысками союзных транспортов.

Малодушие, проявленное союзниками, насторожило советское командование. «В случае натиска противника на театре, — записал в ту пору в своем дневнике адмирал А. Г. Головко, — нечего... и надеяться на поддержку тех же английских военно-морских сил. Точка зрения У. Черчилля, заявившего от имени британского правительства об отказе рисковать кораблями флота метрополии где-либо на коммуникациях Северной Атлантики, уже известна и мне через английскую военно-морскую миссию в Полярном. Эскорта от Исландии до Медвежьего и караванов с грузами до сентября не будет, а нашим транспортным судам предстоят одиночные переходы на свой страх и риск.

...Ни на миг нельзя забывать о том, что мы и союзники — представители двух миров и что исторический спор между нами не снимается совместными боевыми действиями против немецко-фашистской военной машины».

Да, в одних и тех же условиях люди разных миров вели себя по-разному. Июльские события явились подлинным испытанием характеров. В то время как американцы выбросили на берег невредимого «Винстона-Салена», моряки советского танкера «Азербайджан», торпедированного вражеской подводной лодкой, [43] не дрогнули в тяжелую минуту и продолжали путь к родным берегам. Каждую минуту на судне мог вспыхнуть пожар. Но никто даже не думал покинуть корабль. Тяжело раненный, он своим ходом добрался до Русской гавани на Новой Земле. Там разбитые торпедой отсеки были исправлены, и груз прибыл в Архангельск.

А вот другой пример героического поведения советских моряков. В конце мая 1942 года конвой транспортных судов, также под прикрытием английских военных кораблей, вез вооружение и боеприпасы в Мурманск. Среди них был теплоход «Старый большевик». Вел его капитан И. И. Афанасьев.

В районе Шпицбергена фашистский авиаразведчик обнаружил конвой. В «Старый большевик» попала бомба. Начался пожар. Тушить его бросился весь экипаж. Решали секунды. Груз был опасный, судно могло взлететь на воздух.

С английских судов подали сигнал: «Покидайте корабль». На это капитан ответил: «Останемся, будем спасать груз». Конвойные суда ушли.

«Старый большевик», объятый пламенем, отстал от каравана. Экипаж самоотверженно боролся с огнем и в то же время вел бой с вражеской авиацией. В этом сражении корабельная артиллерия сбила самолет. Когда пожар был потушен, «Старый большевик» догнал конвой и попросил разрешения у ошеломленного английского начальника конвоя встать в строй.

Высоко, достойно пронесли честь своей Отчизны советские моряки. Это был массовый героизм, рожденный великой любовью к Родине.

В эти трудные годы не прекращалось движение по Великому северному морскому пути: полярные станции вели научную работу, создавали возможность прохода грузовым и военным кораблям в морях Ледовитого океана. Значение этой водной магистрали возрастало. Она хотя была и трудная, но своя. Чтобы иметь еще более подробные сведения о погоде и ледовой обстановке, решено было открыть дополнительно несколько полярных станций. Эту ответственную задачу поручили седому ветерану Арктики, ледокольному пароходу «А. Сибиряков». [44]

Ледовый рейс

ЖИЗНЬ в Архангельске не замирала даже ночью. По булыжным мостовым грохотали грузовики, повозки. Бесконечной вереницей тянулись они к порту; в молочных сумерках двигались темные силуэты людей — одни шли на работу, другие возвращались домой. Трамваи и автобусы ходили с большими интервалами, и их ожидали только те, кто жил очень далеко. Белые ночи становились еще светлее, когда луна выползала из-за туч или когда в небе беспокойно метались светлые мечи прожекторов.

Портовые рабочие по очертаниям узнавали пароходы, от которых теперь стало тесно у причалов. А если не удавалось определить, что за судно, догадывались: иностранец. Их здесь было тоже немало. Корабли не задерживались у причалов, торопливо принимали груз и уходили. Их место, как солдаты в бою, тотчас занимали другие.

"Сибиряков" готовился принять на борт очередной десант, но вдруг рейс в Кемь отменили. И сразу же стали прибывать грузы. Никто из экипажа не знал, куда теперь забросит судьба их корабль, но глаз у моряков наметанный, и все понимали: путь будет далекий. Появились первые пассажиры, и среди них молодой гидролог Анатолий Золотов. Стало ясно: предстоит высадка полярных станций. Гидролог хлопотал у огромных ящиков с оборудованием, ко всему придирался. Золотова назначили начальником будущей станции, и ему казалось, что с его хозяйством обращаются недостаточно аккуратно. Он все время порывался открыть ящики, проверить: не случилось ли чего? Его, как ребенка, успокаивал бывалый полярник Михаил Михайлович Колкунов, убеждая, что все будет сделано деликатно. Колкунову не впервой такие сборы, и он относился к ним спокойно, так же как и его жена, Дарья Михайловна, повариха будущей станции. Женщина сразу же пришла на камбуз и взяла шефство над судовым коком. [45]

До слуха доносились слова портовой команды: "Майнай!", "Вирай!" Моряки редко произносят правильно: "Майна!", "Вира!" В этом они видят особый, моряцкий шик. Погрузка, однако, шла медленно. Что-то не ладилось, люди работали будто в полудреме, устали, видно. К тому же груз был для них необычным, давно такого не возили — мирный груз, и, видимо, это в какой-то степени расхолаживало. Да и нелегко было разместить такое количество ящиков на маленьком пароходе.

Вахтенные офицеры ломали головы, как бы удобней это сделать. Но погрузка не клеилась. Поставили ящики, потом глядят, мешают они здесь. Снова перетаскивают с места на место. Матросы ворчали: уж больно много бестолковой работы. В родном городе стоят, а выбраться домой хоть на часок не удается.

Качарава и Элимелах возвратились из пароходства, где их ознакомили с задачей, которую придется выполнять "Сибирякову". Путь действительно предстоял далекий — на острове Уединения и мысе "Правда" нужно сменить полярников, затем идти в Диксон, там будет указан дальнейший маршрут.

Представитель Государственного Комитета Обороны в Архангельске Иван Дмитриевич Папанин подчеркнул важность задания: открытие новых полярных станций должно помочь судоходству в северных морях. Трудная выпала задача "Сибирякову", но почетная. Прощаясь, Папанин еще раз подчеркнул:

— С отправкой не медлить ни одного дня!

Увидев, как идет погрузка, Качарава расстроился, напустился на третьего помощника Павла Иванова, который нес вахту. Как на грех, прямо на глазах капитана одна площадка, груженная ящиками с продуктами, зацепилась за борт, и все посыпалось на палубу. Придавило ногу матросу. Капитан выговаривал Иванову, хотя и понимал, что тот не виноват в случившемся. Человек темпераментный, Качарава уже мог сдержать себя, нервничал. Но это можно было прочесть только на его лице, внешне он был спокоен: не кричал и не оскорблял подчиненного.

— Вахта идет из рук вон плохо, товарищ Иванов, — говорил он, — мне не хотелось бы делать вам этот выговор, но приходится. [46] Неужели вы забыли о каргоплане{6}? Все у вас оказалось на правом борту.

Голос капитана звучал сухо.

Зелик Абрамович негромко, чтобы не слышали окружающие, сказал:

— Не горячись, Анатолий, этим делу не поможешь.

— Конечно, не поможешь, — в тон ему ответил Качарава с легким грузинским акцентом, который всегда появлялся, когда капитан был взволнован, — но ведь, сам понимаешь, время не ждет. Я не могу допустить, чтобы вахтенный офицер так работал. Выходит, ему доверять нельзя. А что ты предлагаешь? Может быть, мне следует похвалить его?

Элимелах улыбнулся своей мягкой улыбкой, которая всегда обезоруживала горячего, но глубоко сердечного и отходчивого южанина, и добавил;

— И все-таки, Анатолий Алексеевич, не стоит так горячиться. Люди устали. Тут нужно другое...

— Знаю, собрание созывать будешь, — пробормотал Качарава.

— Не язви, не язви, горячая твоя голова. Собрание, разумеется, можно созвать, да не речи людям нужны. Здесь нужно такое, чтобы сердца зажгло. Тогда ни приказывать, ни уговаривать не придется.

— Что ж ты придумал? — голос Качаравы зазвучал мягче.

— Разумеется, историю «Сибирякова» ты хорошо знаешь? Помнишь тридцать второй год?

— Ну, помню, знаменитый переход... Однако какое это имеет отношение к погрузке?

— Какое? — Элимелах прищурил глаза, в которых искрилась хитринка. — Прямое, Анатолий. Помнишь сентябрь и аварию?

— Постой, постой, — вскричал Качарава, — кажется, я начинаю понимать! Да, да, тяжелый сентябрь, льды, авария. Это здорово! Об этом стоит рассказать экипажу. А кто расскажет?

— Разумеется, наш Дед, Бочурко. У него с пароходом вся жизнь связана.

После ужина всех пригласили в столовую. [47] Было тесно, люди сидели по двое на одном стуле, стояли в проходе. Никто толком не знал, зачем собрали, но чувствовали: разговор пойдет серьезный. Удивляло одно: начальство — Качарава, Элимелах, Сулаков, Бочурко, Сараев, Кузнецов — не пошли за председательский стол, а заняли места в зале, вместе со всеми. С любопытством ожидали моряки, что будет.

— Может, Петро, ты ответишь, что, собрание будет или артисты приехали? — сострил Иван Воробьев, обращаясь к Гайдо.

Тот пожал плечами. Наконец встал Элимелах. Он подождал, когда стихнет шум, и заговорил:

— Вот и собрались вместе, товарищи. И те, кто давно связал свою судьбу с «Сибиряковым», и те, кто ступил на его борт всего несколько дней тому назад. Мы знаем, экипаж парохода всегда был зачинателем славных дел. Наша обязанность — свято чтить замечательные традиции, умножать их. Не худо бы вспомнить сейчас о минувшем. Давайте-ка устроим сегодня вечер воспоминаний.

Никто еще не догадывался, куда клонит комиссар, а тот продолжал:

— Сибиряковцы еще ни в чем — ни в бою, ни в труде — не ударяли в грязь лицом. И теперь должны быть на высоте. Поэтому-то и полезно вспомнить старое. Наш разговор неофициальный, это не собрание, резолюций принимать не будем, протокол тоже не понадобится. Пусть каждый в сердце записывает то, о чем здесь услышит. Хочу предложить слово самому почетному члену нашего экипажа Николаю Григорьевичу Бочурко. Есть ему что рассказать.

Моряки, ожидавшие, что комиссар будет «речу толкать», теперь с любопытством повернули лица в сторону Деда. Тот встал.

— Не мастак я рассказывать, ребята, — сказал Николай Григорьевич, — но сейчас случай такой, нужно рассказать о тридцать втором годе.

Вот что услышали моряки:

— Сорок пять дней тяжелого плавания через льды Ледовитого океана не прошли тогда бесследно. В бортах «Сибирякова» появились вмятины — свидетели жестокой борьбы со льдами, облезла краска. [48] Идти стало совсем трудно. Брался штурмом каждый метр. Корабль с трудом отползал назад и с разбегу, как колун, ударял в толстую кромку льда. В жестоком споре металла и льда побеждал тот, кто был упорнее. Вот от того места, куда ударил форштевень корабля, побежала тоненькая, как змейка, трещинка. Она становится шире и шире. И снова разбег — удар, разбег — удар.

Однажды, когда экспедиция почти подходила к концу, случилось несчастье. Огромные ледяные глыбы попали под лопасти винта и обломали их. Судно потеряло ход, «Сибиряков» оказался в ледовом плену. На календаре значилось 10 сентября 1932 года. Что делать? Зимовать или все-таки попытаться исправить повреждение?

Экстренное партийное собрание отвергло пассивное решение вопроса. Правда, во льдах зимовало много судов. Но не затем «Сибиряков» вышел в этот трудный рейс, чтобы растянуть его на две навигации. Нужно было доказать, что Северным морским путем можно пройти в одно лето. Как же быть? Капитан Воронин нашел выход.

«Ремонт можно сделать только в одном случае, — сказал он, — если перебросить с кормы на нос весь груз. Это примерно четыреста тонн. Тогда корма задерется, и винт будет над водой. Но делать это нужно как можно быстрее, пока льды не сковали судно».

Авральные работы были объявлены немедленно, несмотря на шквалистый норд-ост. Склянки пробили полночь, когда первая тонна груза была перенесена с кормы на нос. Холодный ветер обжигал лицо, забирался под одежду, пронизывал до мозга костей. Люди словно не замечали этого. Как одержимые двигались они вереницей по палубе, сгорбившись под тяжелым грузом. Постепенно пароход стал оседать на нос. И вот наступил момент, когда с носовой палубы можно было легко дотянуться до воды рукой. Корма же задралась кверху, как будто пароход приготовился нырнуть под лед. Винт с искалеченными лопастями обнажился.

Тогда начался ремонт. Усталые механики валились с ног, спать им было некогда, распухшие веки, [49] словно налитые свинцом, упорно опускались. 16 сентября все четыре лопасти были заменены. Корабль ожил. И снова потоки грузов потекли по палубе, теперь уже в обратном направлении.

Партийное собрание наметило срок авральных работ — десять дней. Люди сделали невозможное — сократили срок до недели. Это была великая победа, подвиг...

Элимелах внимательно следил за тем, как меняется выражение лиц моряков. На них комиссар читал, как зреет решимость не посрамить чести корабля.

Бочурко закончил свой рассказ, налил стакан воды, она забулькала. Это были единственные звуки, нарушившие тишину в зале. Дед сделал глоток и, оглядев собравшихся, добавил:

— Так-то, ребята. Поняли?

Комиссар и командир переглянулись. Было ясно — цель достигнута. Люди не спеша, тихо, стараясь не греметь стульями, покидали зал. Прозвучал только голос секретаря комсомольской организации Михаила Кузнецова:

— Комсомольцев прошу остаться!

* * *

Врач Валя Черноус появилась на корабле поутру, в самый разгар погрузки. После вчерашнего разговора работа пошла дружней.

Каждый, кто первый раз попадает на стройку или в порт, невольно начинает мешать. Он всегда останавливается не там, где можно, пытается пройти там, где ходить нельзя. И на него обязательно сыплются замечания: «Эй, поберегись!» Человек шарахается в сторону — и опять кому-то мешает.

Валя, невысокая тоненькая девушка с толстой косой цвета каштана и серыми удивленными глазами, только что окончила медицинский институт. В грузовой порт она попала впервые. Девушка металась в лабиринте ящиков, бревен, бочек, вздрагивала от окриков: «Куда лезешь?», «Посторонись!» Какой-то пожилой рабочий участливо спросил ее:

— Куда тебе, дочка?

— Мне «Сибиряков» нужен. [50]

— Идем, доведу.

И Валя обрадованно засеменила за широкой спиной грузчика, стараясь не отстать.

— Вот твой пароход, — сказал рабочий.

Валя увидела корабль, над которым безостановочно шевелились стальные усы кранов. Осторожно ступая, девушка поднялась по трапу. Ее остановил вахтенный матрос. Игриво заломив на затылок бескозырку, из-под которой вывалился соломенный чуб, он спросил:

— Вам куда, мамзель?

— Да мне, — Валя растерялась, — мне сюда, на пароход.

— А вы кто, разрешите поинтересоваться? Может, чья невеста будете? — матрос улыбался.

И Валя, подлаживаясь под игривый тон моряка, ответила:

— Да пока ничья, может, ваша буду. Я ваш новый доктор, вот кто. Мне бы к капитану.

Ее серые глаза смеялись, а на румяных щеках проступили ямочки, будто надавили пальцем, они так и остались. Матрос посерьезнел и уже просто, без наигрыша сказал:

— Ну, коли так, проходите. Эй, Василь! — крикнул он товарищу. — Проводи доктора до капитана.

После того как Валя представилась Качараве, боцман Андрей Тихонович пошел показывать ей «докторское» хозяйство. Настроение у девушки было хорошее. Капитан ей понравился — прост и приветлив, корабль — тоже. Он хоть и небольшой, но знаменитый, овеянный ореолом славы. Раньше воображение рисовало ей капитана человеком суровым, с холодным взглядом, с трубкой, никогда не покидающей рта, и, конечно, с бакенбардами, как у героев Жюля Верна. Увидев же Анатолия Алексеевича, она даже не поверила, что это и есть ее будущий начальник. Трубку, правда, он курил, но во всем остальном никак не соответствовал Валиным представлениям о старых морских волках. Качарава был молод, строен, выглядел почти юношей. Занятый делами, он ограничился кратким разговором с новым доктором, но и за те несколько минут, что Валя провела в капитанской каюте, [51] она почувствовала: этот человек, столь мягкий в обращении, видимо, очень требователен, умеет заставить подчиняться себе.

Боцман шел следом за Валей, указывая дорогу. Он ступал осторожно, словно впереди него шагал не человек, а хрустальная ваза. Андрей Тихонович про себя отметил: «Зачем таких на корабль посылают, да еще в самое пекло? Ветер подует — снесет как былинку с палубы».

Санчасть размещалась в небольшой каюте, очень чистенькой и светлой. Валя осталась ею довольна. Боцман авторитетно заявил:

— Вот тут и будут ваши апартаменты, а больных у нас не водится, не положено.

— Ну и хорошо, — сказала девушка.

Каюта врача, такая же опрятная, как и лазарет, оказалась рядом.

Весть о том, что на пароходе появился новый врач, что это девушка, да еще симпатичная, мигом облетела судно. И сразу, откуда ни возьмись, появились «больные». Люди шли к доктору с каждой царапинкой: «Болит — мочи нет!» Валя всех внимательно выслушивала, осматривала и щедро смазывала царапины йодом. Матросы тут же начинали уверять, что им полегчало. Она улыбалась, понимая шутку, и говорила:

— Вот видите.

К вечеру добродушный боцман обнаружил, что добрая половина матросов «заболела», ходят забинтованные. Даже Юра Прошин пришел познакомиться с доктором. Пришлось бедному парню проглотить таблетку от «боли в животе». Боцман не выдержал такого «безобразия» и отправился к лазарету навести порядок. Там он застал нескольких матросов. Увидев Павловского, они, казалось, присмирели, но несколько пар глаз лукаво смотрели на боцмана: теперь только и жди, что начнут сыпаться хлесткие остроты.

— Чего уставились, ребята? Шли бы лучше отдыхать, коли с вахты сменились.

— Да мы ничего, — ответил за всех кочегар Матвеев. — Давно не болели, вот и охота с доктором познакомиться. [52]

— Да и вы никак тоже прихворнули? — сочувственно спросил боцмана Саша Новиков. — Может, у вас под ложечкой засосало? Али животик заболел?

— Нет, у боцмана аппетит пропал, — снова сказал Матвеев, — Осунулись вы, Андрей Тихонович. Так мы вас вне очереди. Не стесняйтесь, у доктора есть чем аппетит поднять! Эх, забористый спиртик, говорят, у медицины.

Сдержаться уже никто не мог, все раскатисто гоготали. Боцман, который старался оставаться серьезным, в конце концов не выдержал, махнул рукой:

— А ну вас к шутам! — и поспешил убраться с глаз долой.

Не вошел он тогда в кабинет к врачу, но все равно вскоре по палубам уже гулял рассказ, как «боцман лечиться, ходил».

За день до отхода в рейс капитан распорядился отпустить всех, кто просился, на берег. Возвращались на судно, лишь когда забрезжил рассвет. В сиреневом тумане на мокром бетоне причала группами стояли люди. Моряков пришли проводить родные, друзья, подруги. Грустно провожать корабль в любое время, а в военное особенно. У многих женщин в руках платочки, нет-нет и приложат к глазам. Только жены поморов не плакали. Они свое горе выплачут потом, дома, наедине. Исстари так повелось у поморов, у соломбальцев — особая это порода людей.

На «Сибирякове» было много соломбальцев: Павловский, Вавилов, Сафронов, Гайдо, Котлов, Малыгин. С родными прощались они молча, как бы стыдясь показать свои чувства.

Соломбальцы — люди двужильные, крепкие. Говорят они мало, и если уж говорят, то дельно, спокойно, заранее взвесив каждое слово. Потомственные северные моряки, они беззаветно любят Арктику и, как никто, умеют видеть и понимать ее красоту.

Интересна история Соломбалы, поселка, некогда выросшего на острове между Северной Двиной и Маймаксой. Большой знаток и исследователь Севера А.Максимов в середине прошлого века записал предание о том, почему поселок получил такое странное название. [53]

Однажды царь Петр I гулял в этих местах и увидел убирающих хлеб крестьян и крестьянок. Посмотрел государь на живописные и яркие группы жнецов, на их дружную работу и надумал устроить им пир тут же, на открытом воздухе. Царь велел снести с поля снопы, из высоких сделать столы и покрыть их белоснежными скатертями, а короткие положить вместо стульев.

Импровизированный бал состоялся. Было шумно и весело. Государь, довольный своей выдумкой, сказал: «Вот настоящий соломенный бал!» Выросший позднее на этом месте поселок, будто в память пира, и стали называть «Соломбала». А поселились в нем рабочие верфи и моряки.

С наступлением навигации Соломбала пустела: мужчины отправлялись в суровые моря. Так повелось издавна, и хоть иную жизнь принес в бедный поморский поселок Великий Октябрь, многие традиции остались нерушимыми...

Туман рассеялся, на голубое небо выкатилось солнце, обещая погожий день. Оно осветило суда, причал. Здесь веяло томительным ожиданием разлуки. Вахтенный приказал экипажу подняться на судно: до отхода осталось всего несколько минут. Теперь моряки переговаривались с родными, перегнувшись через борт.

Дает последние напутствия сыну мать Юры Прошина. Она не скрывает слез. Убеждает взять какой-то пакет, тот машет руками: дескать, не надо. А рядом с Прошиной стоит Мария Петровна Бочурко. Сколько раз вот так приходила она к кораблю помахать платком на прощанье мужу и всегда не могла сдержаться, чтобы не всплакнуть, хоть и сердился на нее за это муж. И сейчас из глаз сами собой бегут слезы, не удержать их. Да и нужно ли? Выплачется женщина, и легче станет. Маленькая Нонна не плачет, а лишь таращит глазенки на людей, на пароход, где стоит папа.

Семена Никифоренко провожала невеста, работница пароходства Галя Коренева. Они растерянно стояли у трапа, не находя нужных слов. Галя глубоко вздыхала: надолго уезжает Семен, свадьбу пришлось отложить.

— Ты, Сеня, скорей возвращайся, — наконец промолвила она, хотя и хорошо понимала, что срок дальнего путешествия не зависит от желания жениха.

Когда прозвучал гудок «Сибирякова», Никифоренко торопливо обнял невесту и крепко поцеловал ее в губы. Ступив на трап, Семен вдруг, спохватившись, поспешно полез в карман. Вытащил фотокарточку и, перегнувшись через перила, протянул Гале.

— Чтоб не забыла!

— Не забуду, Сеня!

Только Качараву, Валю Черноус да Анатолия Шаршавина никто не провожал. Анатолий Алексеевич, как и положено капитану, руководил отходом судна. Валя притихла у перил, вся сжалась в комочек. Наверное, думает сейчас о маме. Как потерянный бродит по кораблю Анатолий, муторно на душе. А еще вчера он был весел, хвастался своей новой трубкой и всем предлагал пососать, чтобы быстрее обкурилась. Моряки охотно дымили чужим табачком. Целый день трубка ходила по кругу. Лишь Валя восстала против этого старого индейского обычая. Сделав строгое лицо, она сказала:

— Товарищ Шаршавин, это негигиенично!

А сегодня всем не до трубки было, да и самому Анатолию тоже не очень хотелось курить. Его мысли унеслись далеко, в Тикси. Мучительно захотелось, чтобы и его провожали, чтобы рядом была Нина. Защемило у парня сердце. Он отошел на другую сторону корабля, стал глядеть за борт, где плескалась тихая вода, равнодушная к человеческому горю и радости.

Раздался сиплый бас «Сибирякова». Все встрепенулись, вспомнив, что самое-то главное и не сказали друг другу.

Толстые канаты сняты с кнехт. Судно медленно развернулось и направилось к выходу из порта.

На берегу замелькали, как обрывки бумаги, подхваченные ветром, белые платки. А на корабле люди, прильнув к бортам, не отрываясь, смотрели в сторону берега. До свидания, дорогие, когда-то придется свидеться!

Ледокольный пароход «А. Сибиряков» отправился в ледовый рейс. [55]

Дальше