На курсе норд-ост 23°
1. Есть лейтенант Гирс!
Был великий пост. Протяжен и уныл звон колоколов, призывающий жителей села к покаянию. Покорные и смиренные, тянулись сельчане в свою церквушку, чтобы за свои копейки свалить с души тяжесть грехов. Но в воздухе уже чувствовалась весна. Март сломал зиму. С каждым днем теплее светило солнце, разливаясь до рези в глазах по белизне снегов. Соломенные крыши домов обрастали длинными сосульками.
В один из таких ясных и тихих дней, звеня бубенцами н колокольчиками, ворвались в наше село две тройки ямских коней. Приехал на охоту со своими егерями граф, старик Воронцов-Дашков. Для него в наших селах был обложен медведь. На второй день в помощь графу отправились человек сто загонщиков, в числе которых находился и я, восемнадцатилетний парень. Погода испортилась: падал снег и дул, заметая следы, поземок. Мы прошли версты три полем, столько же — лесом, и наконец нас, увязавших по пояс в снегу, тихо расставили по кругу недалеко от берлоги. Под грохот холостых выстрелов егерей мы заорали на все голоса, заулюлюкали, как пьяные. Никто не жалел своей глотки — за это обещали нам по тридцать копеек на человека. Но все наши старания были напрасны: граф не убил медведя, хотя и попал в него двумя выстрелами. Раненый зверь скрылся в лесных трущобах. Воронцов-Дашков вернулся в село усталый и расстроенный. В горнице одного богатого лесопромышленника, насупив седые брови, он молча ел ветчину, сыр, сливочное масло и пил дорогие вина. Я тогда впервые узнал, что великий пост существует только для крестьян. Не успел граф покончить с едой, как на огородах у нас появился медведь. Он легко мог бы затеряться в пространстве, особенно пользуясь тем, что поземок моментально заметал его следы. Но, обезумев от ран и пережитого ужаса, он сам пришел за смертью. За ним погнались графские егеря, и спустя некоторое время огромная туша великана, весом пудов в двадцать, уже лежала на крестьянских розвальнях.
Наша эскадра уподобилась этому медведю.
Итак, японцы, проделав свой маневр, потеряли нас за дымом и мглой. Мы в это время уходили на юг. Нам нужно было продолжать путь в том же направлении, раз выяснилось, что не можем прорваться во Владивосток. Но директива адмирала Рожественского, как незримая узда, тянула нас обратно. И наша эскадра, израненная и ошеломленная, снова повернула на север, словно нам надоела жизнь и мы сами нарочно полезли в смертную западню. Кильватерный строй судов во главе с броненосцем "Бородино" выпрямился. Теперь он вел эскадру, за ним шли: "Орел", "Сисой Великий", "Александр III", "Наварин", "Адмирал Нахимов" и третий отряд контр-адмирала Небогатова: "Николай I", "Апраксин", "Сенявин" и "Ушаков". Позади, едва видимые, следовали крейсеры с миноносцами и транспортами. На "Орле", как и на других наших судах, потушили пожар, успели справиться с некоторыми повреждениями, поставить к орудиям новых людей вместо выбывших из строя и перевязать раненых.
А через полчаса слева на горизонте показались серые фигуры японских кораблей. Они расстреливали флагманский броненосец "Суворов", и тот, без руля, маневрируя только с помощью машин, делая зигзаги, весь в огне и в клубах дыма, все еще пытался пробраться на север. Наша эскадра начала обгонять его. Противник, заметив наши главные силы, пошел к нам на сближение. У него кроме двух авизо, опять насчитывалось двенадцать броненосных кораблей, так как крейсер "Асама", справившись с повреждениями, успел уже снова пристроиться к своей эскадре. Через несколько минут бой возобновился с прежней силой. Японцы применяли к нам прежнюю тактику, опережая нас и нажимая на нашу голову.
В четыре часа уже на южном направлении запылал "Сисой Великий". Этот броненосец вышел из строя и, повернув назад, вскоре присоединился к крейсерному отряду. Третьим в строю теперь оказался "Александр". Броненосец "Наварин", у которого одна из четырех труб была уничтожена, сильно отстал. В образовавшийся промежуток, заступил отряд контр-адмирала Небогатова.
Небогатов должен был бы стать со своим флагманским кораблем во главе эскадры и управлять ею, но он не имел на это права. За четыре дня до сражения Рожественский отдал приказ (N 243), в котором говорилось, что если головное судно выходит из строя, то эскадру ведет следующий метелот по порядку номеров. Но этот приказ во время сражения превратился в кандалы для младших флагманов: он сковал их волю, он мешал им принять то или иное решение. Все происходило так, как было предписано командующим: за выходом из строя "Суворова" эскадру повел "Александр", потом его место занял "Бородино". Получилось что-то несуразное. Каждый из ведущих броненосцев больше всего осыпался неприятельскими снарядами, и никто не мог бы сказать, уцелел ли на нем командир или хотя бы старший офицер. Таким образом, оставшиеся в живых адмиралы оказались в подчиненном положении неизвестно у кого.
При этой встрече с японцами "Орел", занимая второе место в строю, подвергся еще более ожесточенному обстрелу, чем в первый раз. Начались попадания в него один за другим. Случалось, что от взрыва крупного снаряда огромнейший корпус корабля, содрогнувшись, на мгновение останавливался, словно осаженный удилами конь, а потом снова шел вперед, окруженный облаками дыма и колоссальными всплесками воды.
В кормовой каземат, где помещались четыре 75-миллиметровых орудия, попало несколько снарядов. Один из них — вероятно, двенадцатидюймовый — разорвался с такой силой, что броненосец так и рыскнул с курса в сторону. Минному квартирмейстеру Хритонюку и минеру Привалихину, находившимся в этот момент этажом ниже, под броневой палубой у рулевого мотора, показалось, что отвалилась вся корма. Они потом рассказывали:
— Мы так и решили — должно быть, мина угодила. Ждали, вот-вот начнется крен, и судно пойдет ко дну. Но крена не было, слышали только треск. Это взрывались патроны.
Минный квартирмейстер и минер поднялись в каземат и, не видя никого из живых людей, начали тушить пожар. Они сапогами черпали воду, проникавшую через пробоины.
С огнем кое-как справились. Хритонюк спустился к рулевому мотору, а минер Привалихин остался в кормовом каземате, разглядывая, что здесь произошло. Два орудия вышли из строя. Один полупортик был сорван с задраек и петель, другой — пробит. Иллюминаторы оказались без стекол. В кают-компании с левого борта зияла большая брешь вровень с батарейной палубой. Раненые, очевидно, расползлись отсюда, остались только мертвые. Приткнувшись головой к борту, застыл матрос Вацук. Недалеко от него лежали два изувеченных трупа — подшкипер Еремин и какой-то комендор, причем рука одного; словно в порыве дружбы, крепко обняла за шею другого. Но минер Привалихин не знал, что эти два человека перед смертью из-за чего-то поспорили между собою и чуть не подрались. Японский снаряд примирил их обоих. Свидетелем тому был другой матрос. Он находился в кают-компании на подаче патронов к пушкам и оказался засыпанным по пояс углем, служившим защитой бортов. Вылезая из вороха угля, он оставил в нем сапоги, но сам не имел никаких поранений. Рядом с ним командир кормового каземата, прапорщик Калмыков, произнес: "Прицел — тридцать!" — и куда-то исчез с такой быстротой, как исчезает молния в небе, от прапорщика остался один только погон. Один из артиллерийской прислуги вылетел в полупортик, мелькнув в воздухе распластанной птицей, и сразу исчез в волнах.
Почти одновременно пострадала немного и двенадцатидюймовая кормовая башня. Снаряд ударил в броневую крышу около амбразур. Броня крыши треснула и опустилась вниз, ограничив угол возвышения левого орудия, после чего оно могло стрелять не дальше двадцати семи кабельтовых. При этом были легко ранены мичман Щербачев, кондуктор Расторгуев и квартирмейстер Кислов. Все они, пользуясь индивидуальными пакетами, оказали сами себе первую помощь и остались на своих местах. Навсегда кончил здесь службу лишь один комендор Биттэ, у которого было сорвано полчерепа. Разбрызганный по платформе мозг теперь попирался ногами.
Мичман Щербачев недолго командовал этой башней, а потом, как и лейтенант Славинский, слетел со своей площадки управления. Руки и ноги его разметались по железной платформе, словно ему было жарко. Матросы бросились к командиру башни и начали поднимать его. Около переносицы у него кровавилась дыра, за ухом перебит сосуд, вместо правого глаза осталось пустое углубление. Раздались восклицания:
— Кончено — убит!
— Даже не пикнул!
— Наповал убит!
Мичман Щербачев как раз в этот момент очнулся и спросил:
— Кто убит?
— Вы, ваше благородие, — ответил один из матросов.
Щербачев испуганно откинул назад голову и метнул левым уцелевшим глазом по лицам матросов.
— Как, я убит? Братцы, скажите, я уже мертвый?
— Да нет, ваше благородие, не убиты. Мы только думали, что конец вам. А теперь выходит — вы живы.
Щербачев, ощутив пальцами пустое углубление правой глазницы, горестно воскликнул:
— Пропал мой глаз!..
Через несколько минут снова загрохотали орудия: Башней теперь командовал кондуктор Расторгуев. А мичман Щербачев, привалившись к пробойнику, сидел и тяжело стонал, опуская все ниже и ниже обмотанную бинтом голову. В операционный пункт он был доставлен в бессознательном состоянии.
В бортах "Орла", не защищенных броней, число пробоин все увеличивалось. Хотя все они были надводные, в них захлестывали волны. Вода разливалась по батарейной палубе, попадая иногда через разбитые комингсы в нижние помещения. Пробоины с разорванными и кудрявыми железными краями, загнутыми внутрь и наружу судна, немыслимо было заделать на скорую руку. А японские снаряды не переставали разрушать корабль. При каждом ударе разлетались по судну, как брызги, тысячи раскаленных осколков, пронзая людей и предметы.
На нижнем носовом мостике с грохотом вспыхнуло такое ослепительное пламя, как будто вблизи разразилась молнией грозовая туча. В боевой рубке никто не мог устоять на ногах. Полетел кувырком и старший сигнальщик Зефиров. После он и сам не мог определить, сколько времени ему пришлось пробыть без памяти. Очнувшись, он поднял крутолобую голову, и в онемевшем мозгу первым проблеском мысли был вопрос: жив он или нет. Со лба и подбородка стекала кровь, чувствовалась боль в ноге. Зефиров осмотрелся и, увидев, что лежит на двух матросах, быстро вскочил. Поднимались на ноги и другие, наполняя боевую рубку стонами и бестолковыми выкриками. У некоторых было такое изумление на лицах, будто они еще не верили в свое спасение. Стали на свои места писарь Солнышков, раненный в губы, и сигнальщик Сайков с ободранной кожей на лбу. Дальномерщик Воловский медленно покачивал расшибленной головой, глядя себе под ноги. Строевой квартирмейстер Колосов с раздувшейся скулой оперся одной рукой на машинный телеграф и тяжело вздыхал. Старший офицер Сидоров, получивший удар по лбу, почему-то отступил в проход рубки и, силясь что-то сообразить, упорно смотрел внутрь ее. Лейтенант Шамшев хватался за живот, где у него застрял кусок металла. Боцманмат Копылов и рулевой Кудряшев заняли место у штурвала и, хотя лица обоих были в крови, старались удержать судно на курсе.
Не все поднялись на ноги. Лейтенант Саткевич был в бессознательном состоянии. Посреди рубки лежал командир Юнг с раздробленной плечевой костью и, не открывая глаз, командовал в бреду:
— Минная атака... Стрелять сегментными снарядами... Куда исчезли люди?..
Рядом с ним ворочался его вестовой Назаров: у него из раздробленного затылка вывалились кусочки мозга. Раненый что-то мычал и, сжимая и разжимая пальцы, вытягивал то одну руку, то другую, словно лез по вантам. Железный карниз, обведенный ниже прорези вокруг рубки для задерживания осколков, завернуло внутрь ее. Этим карнизом перебило до позвоночника шею одному матросу. Он судорожно обхватил ноги Назарова и, хрипя, держался за них, как за спасательный круг.
Старший офицер Сидоров наконец оправился и, вступая в права командира, распорядился:
— Немедленно вызвать носильщиков!
В боевой рубке, помогая друг другу, занялись предварительной перевязкой ран.
Трапы, ведущие на передний мостик, были сбиты. По приказанию старшего офицера укрепили штормтрапы. Это очень затрудняло спуск раненых на палубу.
Первым был доставлен в операционный пункт капитан 1-го ранга Юнг. Когда его несли, он был ранен в третий раз. Осколок величиной в грецкий орех пробил ему, как определил старший врач, печень, легкие, желудок и застрял в спине под кожей. Быстро извлеченный осколок оказался настолько горячим, что его нельзя было удержать в руках. Командир, пока ему перевязывали раны, продолжал выкрикивать в бреду:
— Право руля... Почему ход убавили?.. Передайте в машины — девяносто оборотов...
Вслед за командиром в операционный пункт были доставлены лейтенант Саткевич и матросы. Потом без посторонней помощи явился лейтенант Шамшев.
Находясь в операционном пункте, я взглянул через дверь в коридор и увидел там кочегара Бакланова. Он сделал мне знак рукою, подзывая к себе. Я вышел к нему, ожидая от него важных новостей. Меня крайне удивило, что толстые губы его на грязном, с тупым подбородком, лице растянулись в самодовольную улыбку. Он обдал меня запахом водки и заговорил на ухо:
— Ну, брат, и подвезло мне! Господские закуски такие, что сами в рот просятся. А от разных вин душа поет. Первый раз в жизни я так сладко поел и выпил.
— Где? — спросил я.
— В офицерском буфете.
Кочегар показал на свои раздувшиеся карманы и добавил:
— Я, друг, и про тебя не забыл. Пойдем в машинную мастерскую. Будешь доволен угощением.
— И тебе не стыдно заниматься обжорством в такое время, когда кругом люди умирают?
— А что такое стыд? Это не кусок от снаряда — желудок не беспокоит. У тебя вон губы дрожат, а все равно не спасешься. Так лучше навеселе спускаться на морское дно. Идем!
Я рассердился и крикнул:
— Убирайся ко всем чертям от меня!
А он, обведя взглядом изувеченных и стонущих людей, которые лежали не только в операционном пункте, но и в коридоре, подмигнул одним глазом и спросил:
— Это все будущие акробаты?
Мне был противен его цинизм, и я раздраженно ответил:
— Вася-Дрозд тоже записался в акробаты. Боцман Воеводин видел его: валяется на шканцах без ног.
Кочегар Бакланов сразу отрезвел:
— Врешь?
— Сходи и посмотри.
Он повернулся и побежал по ступеням трапа вверх. Но не прошло и десяти минут, как я снова встретился с ним в коридоре. Это был теперь другой человек, подавленный потерей друга.
— Ну, что? — спросил я.
— Он уже мертвый. Я выбросил его за борт.
Бакланов положил свою тяжелую руку на мое плечо и, волнуясь, заговорил глухо, сквозь зубы:
— Эх, какой человек погиб, друг-то наш Вася! Хотел все науки превзойти. И вот что вышло. За что отняли у него жизнь? Разве она была у него краденая?
Бакланов размазал по лицу слезы и, ссутулившись, медленно полез по трапу.
После ухода кочегара до операционного пункта долетела грозная весть о шестидюймовой башне. Как потом выяснилось, внутрь ее проник раскаленный осколок и ударил в запасный патрон. Произошел взрыв. Воспламенились еще три таких же патрона. Один из них в этот момент находился в руках комендора второго номера Власова, заряжавшего орудие. Башня, выбросив из всех своих отверстий вместе с дымом и газами красные языки пламени, гулко ухнула, как будто издала последний утробный вздох отчаяния. Одновременно внутри круглого помещения, закрытого тяжелой броневой дверью, несколько человеческих грудей исторгнули крики ужаса. Загорелась масляная краска на стенах, изоляция на проводах, чехлы от пушек. Люди, задыхаясь газами и поджариваясь на огне, искали выхода и не находили его. Ослепленные дымом, обезумевшие, они метались в разные стороны, но расшибались о свои же орудия или о вертикальную броню, падали и катались по железной платформе. Башня бездействовала, однако в стальных ее стенах еще долго раздавались вопли, визг, рев. Эти нечеловеческие голоса были услышаны в подбашенном отделении, откуда о случившемся событии было сейчас же сообщено в центральный пост.
Огонь, проникая по нориям вниз, запалил провода и дерево. Пороховой погреб оказался под угрозой воспламенения, и только решительность находившихся там матросов спасла броненосец от взрыва.
К башне пришли носильщики и открыли дверь. Один из них громко, крикнул:
— Ну, что тут у вас случилось?
В ответ послышались стоны и хрипы умирающих. Трое из артиллерийской прислуги — Власов, Финогенов и Марьин, обуглившиеся, лежали мертвыми. Квартирмейстер Волжанин и комендор Зуев едва были живы. Вместо платья на них виднелись обгорелые лохмотья.
Те патроны шестидюймовых орудий, которые взорвались и причинили столько бед, были запасными. В каждой башне их находилось по четыре штуки. Во время пути, начиная с Ревеля, они держались наготове в кранцах, чтобы в случае внезапного появления неприятеля можно было скорее зарядить орудия. Зная, что амбразуры в наших башнях слишком велики, эти патроны при начале боя следовало бы пустить в дело первыми, но об этом никто не подумал.
Один из артиллерийских квартирмейстеров с возмущением рассказывал мне:
— Счастье наше, что взрыв произошел не в двенадцатидюймовой башне. В каждой из них держали в запасе около двадцати пудов пороха. Для чего? Ведь заряжать орудия вручную гораздо дольше, чем автоматической подачей. А у нас внизу, в подбашенном отделении, некоторые кокоры раскупорились. Порох из них рассыпался. Достаточно было попасть туда малейшей искре, чтобы он сразу же воспламенился. Где были глаза у нашего начальства? Ведь весь корабль мог бы взлететь на воздух.
Бой продолжался. Наша эскадра успела проделать столько разных поворотов и эволюций, что трудно было в Них разобраться. В конце концов она опять склонилась на юг.
Броненосец "Орел" получил в свой корпус уже до сотни снарядов разных калибров. Весь левый борт выше батарейной палубы был у него в дырах. Их на скорую руку забивали койками. У многих орудийных полупортиков были разбиты цепочки. Чтобы закрыть эти полупортики, нужно было завести к ним тросовые концы. Под огнем противника, рискуя сорваться в воду, матросы вынуждены были спускаться за борт.
Японские снаряды, разрываясь, развивали такую высокую температуру, что выплавляли на толстых броневых плитах лунки, а в некоторых местах железо расплавлялось и свисало сосульками. На судне то и дело возникали пожары. Трюмно-пожарный дивизион не успевал с ними справляться. Тушили их все, кому только можно было. Даже сам старший офицер, капитан 2-го ранга Сидоров, исполнявший теперь роль командира, несколько раз выбегал из боевой рубки и вместе с сигнальщиком Зефировым и горнистом Балестом боролся с огнем на мостике. С невыносимым смрадом горели свернутые в плотные коконы парусиновые койки, которые были подвязаны под свес крыши боевой рубки для защиты от осколков. Койки поливали водой, но через две-три минуты они опять начинали тлеть. Сидоров распорядился:
— Выбрасывайте койки за борт!
Позади рубки, у фок-мачты, загорелись бухты резиновых переговорных шлангов. Тут же находились ящики с 47-миллиметровыми патронами, давшие уже несколько взрывов. Все это также полетело в море. Люди, поиграв со смертью, однако свое дело выполнили и скрылись в боевой рубке. Матросы не пострадали, а старший офицер отделался только контузией спины.
Боцман Воеводин, проходя мимо помещения церкви, увидел пятерых матросов, стоявших перед иконами на коленях. Они молились не под звон колоколов, а под грохот орудий. Но боцман, нуждаясь в людях, крикнул на них:
— Какого черта вы собрались здесь!
Раздался взрыв, и никто из искавших у бога защиты не поднялся на ноги. Казалось, вскрикнули от боли сами разбитые иконы. Вместе с людьми поплатился своей жизнью и забредший сюда козел, купленный у туземцев. До этого взрыва он носился по всем палубам, не понимая, что творится вокруг. Снарядом у него оторвало заднюю часть спины. Он вскочил на передние ноги, замотал рогатой головой и, глядя на боцмана влажными черными глазами, жалобно заблеял.
Вблизи появился лейтенант Славинский. Выбитый глаз и рана на голове у него были забинтованы. Он шагал как-то боком, неуверенно. Заметив, что из крана пожарной трубы хлещет вода, он остановился, подумал и крикнул боцману, только что кончившему тушить пожар в церкви:
— Воеводин, закрой кран!
Воеводин бросился выполнять приказание, а Славинский через носовой люк отправился на верхнюю палубу. Но там он пробыл недолго: во время тушения пожара на шканцах его чем-то ударило по голове и сорвало с нее повязки. В операционный пункт он был доставлен без памяти.
Сверху донеслись в операционный пункт крики "ура". Мы недоумевали: в чем дело? Старший боцман Саем, спустившись вниз для перевязки легкой раны на руке, торжественно сообщил:
— Неприятель отступает, а его один подбитый броненосец отстал, еле движется и горит. Наша эскадра доканчивает его. Сейчас он пойдет ко дну.
Священник Паисий, широко перекрестившись, воскликнул;
— Господи, помоги нам поразить нашего лютого врага!
Раненые, услышав весть о погибающем японском корабле, оживились. Радостное возбуждение, какое бывает на охоте при удачном выстреле в дичь, охватило и меня. Я взглянул на своего учителя, инженера Васильева. В карих глазах его блеснул хищный огонек. А с посиневших губ одного уже умирающего матроса сорвалось:
— Братцы, значит, им тоже досталось, японцам-то? Так им и надо, проклятым!
Но вскоре выяснилось, что Саем ошибся: справа от нашей колонны, в мглистой дали, едва двигаясь, горел не японский броненосец, а наш флагманский корабль "Суворов". По нему с "Орла" сделали несколько выстрелов. В операционном пункте наступило тягостное разочарование. По адресу боцмана послышалась ругань.
В ту же минуту заметили, что броненосец "Орел" начинает крениться на правый борт. Раненые и здоровые вопросительно переглядывались между собой, но никто не понимал, что случилось с кораблем. Может быть, он уже получил подводную пробоину.
Может быть, через несколько минут он, как и броненосец "Ослябя", перевернется вверх днищем. Беспокойство росло, Каждая пара глаз с тревогой посматривала на выход, и каждый человек думал лишь о том, как бы в случае гибели судна выскочить первым, а чуть опоздаешь — двери и люки будут забиты человеческими телами. Кое-кто уже начал подниматься по трапу. Некоторые что-то выкрикивали в бреду, остальные молчали, как будто прислушивались к выстрелам своих орудий и к взрывам неприятельских снарядов. Вздрагивал измученный корабль, словно пугался черней бездны моря, вздрагивали и мы все, как бы сливаясь с частями судна в одно целое.
Броненосец накренился градусов до шести и, не сбавляя хода, надолго остался в таком положении. На один момент крен его еще более увеличился. Очевидно, это произошло на циркуляции. Казалось, перед нами опускается железная стена, чтобы навсегда отрезать нас от жизни.
Мне вспомнилась мать, и я, приблизившись к инженеру Васильеву, для чего-то сообщил ему:
— Моя мать умеет по-польски читать. У нее книг на польском языке томов двадцать: и молитвенники и романы. Она знает их все почти наизусть.
Васильев удивленно поднял черные брови и, стараясь понять смысл моих слов, заговорил:
— Да? Это хорошо. А по-французски она не может читать?
— Никак нет, ваше благородие. Во Франции она не была.
Почувствовав крен, забеспокоился в боевой рубке и капитан 2-го ранга Сидоров. По переговорной трубе он сейчас же передал в центральный пост, где находились судовой ревизор лейтенант Бурнашев и трюмный инженер-механик Румс:
— Немедленно принять меры к выпрямлению корабля!
Румс поднялся наверх, чтобы выяснить причины крена. Виновниками оказались комендоры. В средней батарейной палубе скопилось много воды. Чтобы избавиться от нее, они, не спросив разрешения трюмных самовольно открыли с правого борта непроницаемые горловины. Вода полилась в бортовой коридор и наполнила собой верхний отсек от тридцать третьего до сорок четвертого шпангоута.
К нашему счастью, крен был не на левый борт, где имелось много пробоин и где некоторые поврежденные орудийные полупортики еще не успели задраить. Броненосец мог бы, в особенности на циркуляции, зачерпнуть воду всей батарейной палубой. А это угрожало бы катастрофой.
По распоряжению Румса трюмные старшины Федоров и Зайцев затопили отсеки левого борта. Корабль выпрямился. После этого пущенные в действие помпы выкачали воду за борт.
На броненосце "Орел" было три артиллерийских офицера.
Двое из них — лейтенант Шамшев и лейтенант Рюмен — выбыли из строя. Капитан 2-го ранга Сидоров приказал писарю Солнышкову:
— Вызвать в боевую рубку лейтенанта Гирса!
Во время боя Гирс командовал правой носовой шестидюймовой башней. Он был отличный специалист, однако и ему не пришло в голову израсходовать сначала запасные патроны. Когда им был получен приказ явиться в боевую рубку, неприятельские корабли резали курс нашей эскадры и били по ней продольным огнем. Правая носовая башня отвечала неприятелю с наибольшей напряженностью. Но лейтенант Гире вынужден был передать командование унтер-офицеру, а сам, соскочив на платформу, быстро приблизился к двери, высокий, статный, с русыми бачками на энергичном лице. В тот момент, когда он начал открывать тяжелую броневую дверь, раздался взрыв запасных патронов. Здесь повторилось то же самое, что немного раньше произошло в соседней башне. Лейтенант Гирс, опаленный, без фуражки, с трудом открыл дверь и выскочил из башни, оставив в ней ползающих и стонущих людей. Случайно встретились ему носильщики. Он послал их на помощь к пострадавшим, а сам, вместо того, чтобы спуститься в операционный пункт, решил выполнять боевой приказ. Но когда он начал подниматься по шторм-трапу на мостик, под ногами от разрыва снарядов загорелся пластырь, и вторично лейтенант Гире был весь охвачен пламенем. Добравшись до боевой рубки, он остановился в ее проходе, вытянулся и, держа обгорелые руки по швам, четко, как на параде, произнес:
— Есть!
Заметив, что его, очевидно, не узнают и молча таращат на, него глаза, он добавил:
— Лейтенант Гирс!
Все находившиеся в боевой рубке действительно не узнали его. На нем еще тлело изорванное платье. Череп его совершенно оголился, были опалены усы, бачки, брови и даже ресницы. Губы вздулись двумя волдырями. Кожа на голове и лице полопалась и свисала клочьями, обнажив красное мясо. Кругом грохотали выстрелы, выло небо, позади, на рострах своего судна, от взрыва, с треском разлетелся паровой катер, а лейтенанту Гирсу до этого как будто не было никакого дела. Дымящийся, с широко открытыми, безумными глазами, он стоял как страшный призрак, и настойчиво глядел на капитана 2-го ранга Сидорова, ожидая от него распоряжений.
Так продолжалось несколько секунд. Лейтенант Гирс зашатался. К нему на помощь бросились матросы и, подхватив под руки, ввели его врубку. Опускаясь на палубу, он тяжко прохрипел:
— Пить...
2. Боевой день на "Орле" кончился
В конце пятого часа артиллерийская канонада между главными силами прекратилась. За дымом и мглой противник вторично потерял нас. Наша эскадра, как и в первый период боя, постепенно сворачивая вправо, сначала склонилась на восток, а потом — на юг. В том же направлении японцы бросились разыскивать нас. А мы тем временем повернули еще вправо и пошли на запад.
Вскоре контр-адмирал Небогатов, не видя никаких распоряжений командующего эскадрой и полагая, что контр-адмирал Фелькерзам погиб вместе с "Ослябей", поднял сигнал: "Курс норд-ост 23°".
Таким образом, за второй период боя эскадра описала полный круг.
Броненосец "Орел" во многих местах горел. По его палубам стлался дым, сваливался за борт и, гонимый ветром, несся над морем зыбучими облаками в неизвестность. Изо всех люков поднимались матросы, из башен тоже выходили люди. После того, что пришлось пережить, у всех был обезумевший вид. Каждый торопливо бросал по сторонам испуганно-пытливые взгляды, как бы спрашивая самого себя: "Что же будет дальше?" Появился наверху и кочегар Бакланов, медленно раскачивавший свое широкое туловище на коротких ногах. Встретившись со мною, он сумрачно промолвил:
— Да, натворили нам японцы бед.
Первым делом нужно было покончить с пожарами. Свободные матросы бросались на помощь пожарному дивизиону. Вместо перебитых шлангов появились новые, запасные. В это время распространился слух, что горит погреб правой средней шестидюймовой башни. Из этого погреба, наполненного дымом, убежали все люди, работавшие там на подаче. Они же первые, заметавшись по судну, сообщили эту весть. И нельзя было им не поверить: снизу поднимался дым по нориям, наполняя собой башню; серыми клубами вырывался он также: из открытой горловины, служившей сообщением с погребом, и распространялся по батарейной палубе как грозный предвестник приближающейся катастрофы. У многих из команды побледнели лица, округлились глаза. Начиналась паника. Послышались бестолковые выкрики:
— Надо старшему офицеру доложить!
— Трюмовых вызвать! Скорее затопить водой погреб!
— За борт! Спасаться!
Одни начали хватать спасательные пояса, другие — свернутые парусиновые койки с пробочными матрацами. Действительно, было от чего прийти в отчаяние: каждая секунда угрожала взрывом всего корабля. Не все ли равно, как умирать, но почему-то казалось, что легче погибнуть от снаряда, чем взлететь с внутренностями судна на воздух. Те из команды, которые успели вооружиться спасательными средствами, устремлялись к бортам и робко останавливались, не решаясь броситься в море. Глаза жадно всматривались в затуманенную даль, разыскивая признаки берегов, и ничего не видели, кроме суровых волн. Для спасения оставалась лишь одна надежда — это свои идущие позади корабли, но и то не было уверенности, что они остановятся и будут подбирать людей из воды. И все же, стоило бы только одному броситься за борт, как в ту же минуту посыпались бы в море и другие. И никакими силами нельзя уже было бы остановить команду, тем более что у нас из строевых офицеров могли еще распоряжаться только трое, а остальные все находились в операционном пункте. В десять — пятнадцать минут опустел бы весь броненосец. Но тут выступил кочегар Бакланов, громко прокричал:
— Черти смоленые! Что вы волнуетесь! Я сейчас узнаю, в чем дело...
И, не медля ни секунды, он полез в горящий погреб. Многие из команды проводили Бакланова испуганными взглядами, разинув рты. Что побудило его на такой поступок? Он не был службистом и не нуждался ни в похвалах начальства, ни в будущих наградах. На корабле считали его самым отъявленным бездельником. И вместе с тем в нем было что-то твердое и властное, что возвышало его над остальными матросами. Он мечтал совершить подвиг. Так или иначе, но своим порывом избавить всех от бедствия он привлек к себе внимание людей, потерявших способность разбираться в окружающей обстановке. Развивающаяся на корабле паника, не менее опасная, чем пожар, на некоторое время прекратилась. Прошло несколько напряженных и кошмарных минут, прежде чем снова увидели Бакланова наверху. Все поразились, что он нисколько не пострадал от огня и не пытается куда-либо бежать. Отравленный дымом, он остановился, расставив толстые ноги, согнулся и, протирая корявыми руками слезящиеся глаза, тяжело закашлялся. Матросы ринулись к нему, желая скорее узнать, что творится внизу, в патронном погребе. Но на их вопросы Бакланов разразился бранью:
— Идиоты вы все! Пустые головы ваши только зря занимают место на плечах. Хотел бы я знать, откуда столько дураков на судне развелось? Трусы несчастные! Вам не с японцами воевать, а с тараканами на печке...
Чем больше он ругался, тем легче у нас становилось на душе. Его речь, пересыпанную скверными словами, мы слушали с умилением, как религиозные люди слушают своего любимого проповедника. Мы были готовы стать перед этим грязным человеком на колени. Судя по его поведению, для нас стало ясно, что он принес нам избавление от смерти.
Наконец узнали, что случилось: вытяжная вентиляция испортилась и остановилась, а вдувная продолжала работать и всосала в погреб массу дыма. А оттуда наверх он уже поднимался самотеком. Начальство только что распорядилось затопить погреб водою, но теперь все были довольны, что не успели этого выполнить. Больше всех обрадовались артиллеристы. Они знали, насколько неудовлетворительно у нас была устроена система затопления погребов, соединённых трубами групповой вентиляции. При такой системе, затопляя один погреб, мы наполнили бы водой группы погребов, и все они таким образом вышли бы из строя.
Кочегар Бакланов, уходя с палубы, заявил:
— Что-то опять захотелось поесть.
Пользуясь затишьем, люди потушили все пожары и принялись наводить порядок на судне. Верхняя палуба и мостики были завалены обломками железа, поручней, мелких пушек. Валялись куски, оторванные от шлюпок, блоки, обрывки такелажа. Все это полетело за борт. Вместо уничтоженных трапов ставили заранее приготовленные времянки. Пробоины, через которые захлестывали волны, заделывали деревянными щитами, затыкали койками, затягивали парусиновыми пластырями. Артиллеристы возились с орудиями, которые можно было на скорую руку исправить.
Сильный когда-то броненосец, "Орел" теперь имел жалкий вид. Все верхние надстройки на нем были разрушены, средний переходной мостик сорван и скручен в кольцо. Оба якорных каната оказались перебитыми, а вырванный правый клюз унесло за борт. Грот-мачта, пронизанная снарядом на нижнем мостике, еле держалась, угрожая обрушиться на головы людей. С нее, как и с фок-мачты, раскачиваясь под ветром, жалко свисали обрывки снастей. Были также перебиты кормовые стрелы, разрушены электрические лебедки, служившие для подъема паровых, катеров. Деревянный палубный настил, изборожденный и расщепленный снарядами, был в дырах, а правый срез имел такую большую пробоину, что стал недоступен для прохода. Цистерна, расположенная на носовом мостике, оказалась изрешеченной осколками, трубы, проводящие от нее пресную воду в нижние помещения, были перебиты. Люди, находившиеся в этих помещениях, при жаре в сорок с лишним градусов, остались без пресной воды. Пришлось ее брать в носовом-трюме и разносить анкерками и ведрами в погреба, в машины, в кочегарки.
На броненосце имелось десять шлюпок, два паровых и два минных катера. Я посмотрел на них и вспомнил слова инженера Васильева. Еще за месяц с лишним до боя, вернувшись с совещания корабельных инженеров, которое происходило на "Суворове", он с гневом рассказывал мне:
— Я внес предложение — удалить с боевых судов на транспорты все гребные суда и паровые катеры. Я доказывал, что в бою они будут служить только пищей для огня. Кроме того, это уменьшило бы осадку броненосца и улучшило бы его начальную устойчивость. Но командующий и его штаб отвергли мое предложение.
И теперь я убедился, что Васильев был более предусмотрителен, чем адмирал Рожественский. Ни одной шлюпки, ни одного катера не осталось у нас в целости: все превратилось в разбитый и обгорелый хлам. В случае гибели броненосца нам будет не на чем спасаться и останется лишь одно — прыгать за борт.
По некоторым элеваторам, разрушенным снарядами, патроны из погребов к 75-миллиметровым пушкам уже не подавались. Кроме того, рельсовая подача батарейной палубы во многих местах была пробита. В довершение всего, у орудий крупного и среднего калибра от сильного сотрясения произошло смещение прицельных линий. Это обстоятельство особенно смутило артиллеристов: если и раньше нельзя было похвастаться меткостью нашей стрельбы, то теперь на больших дистанциях мы будем только выбрасывать снаряды в воздух.
Короче говоря, броненосец "Орел" больше чем наполовину потерял свою боевую мощь.
Передышка, случайно выпавшая на нашу долю, приближалась к концу. Справа, позади, заметили первый отряд адмирала Того. Все его шесть кораблей, не имевшие никаких признаков повреждения, шли параллельным с нами курсом, постепенно догоняя нас. На "Орле" пробили боевую тревогу. Но она прозвучала для нас как погребальный звон колоколов. Люди неохотно, с тоскою в глазах занимали места по боевому расписанию, чтобы испытать последний час своей судьбы. А ровно в шесть часов с той и другой стороны загрохотали орудия. Сражались правым бортом, этим же бортом и принимали удары противника. Спустя полчаса догнал нас и адмирал Камимура со своими шестью броненосными крейсерами.
Опять на нашей эскадре началось избиение людей, которые в громадном большинстве своем виноваты были только тем, что родились на свет.
"Бородино", будучи головным, больше всех страдал от сосредоточенного огня противника. Но немало было попаданий и в наш корабль. Разрушался главным образом его правый борт. Иногда казалось, что в его легкую часть с грохотом вонзаются чудовищные зубы, вырывая куски железа. Наше спасение было лишь в том, что продолжали оставаться в целости бронированные борта и перекрывающая их броневая батарейная палуба. Но батарейная палуба возвышалась над поверхностью моря не больше пяти футов, тогда как волны поднимались до семи-восьми футов. Таким образом, высокобортный корабль превратился в низкобортный монитор. По батарейной палубе свободно гуляла ввода, увеличивая при циркуляции крен судна до опасных пределов.
В правой главной машине находился старший инженер-механик, полковник Парфенов, в левой — его помощник, штабс-капитан Скляревский. За время длинного пути броненосца, от Кронштадта до Цусимы, оба они, недосыпая по ночам, много потрудились над тем, чтобы наладить механическую часть. Под их руководством, в противоположность артиллеристам и матросам других специальностей, машинная команда хорошо освоилась со своими обязанностями.
Старший инженер-механик, управляя вместе с машинистами правой машиной, стоял на своем посту, где были сосредоточены манометры, телефоны и переговорные трубы. Его засаленный китель, надетый на голое тело, распахнулся, фуражка съехала на, затылок, обнажив большой лоснящийся лоб, по лицу катились крупные капли пота, оседая на бороде густой росой. Он часто вытирался чистой ветошью и озабоченно вскидывал глаза на приборы: манометры показывали давление пара в котлах, счетчики — число оборотов гребного вала. Время от времени раздавались звонки, передавая распоряжение из боевой рубки увеличить или уменьшить ход судна. Но это особенно никого не волновало. В бою ожидали более ответственного сигнала — застопорить совсем машину или дать ход назад. Подобные распоряжения отдаются в исключительных случаях и должны выполняться четко и быстро, если хочешь еще пожить на свете. Парфенов, следя за работой механизмов, с беспокойством поглядывал на своих подчиненных. Как они будут вести себя в момент опасности? Вдруг растеряются, поддадутся панике и бросятся бежать наверх? Можно ли их тогда остановить одним лишь грозным окриком, или же придется прибегнуть к помощи револьвера?
В машинах, как и в кочегарках, шла работа корабельного тыла, но она была не менее напряженной, чем наверху. Давление пара в котлах не опускалось ниже двухсот тридцати фунтов. Два стальных сердца, сверкая при электричестве смазанными частями, работали исправно, без стука и нагревания. За ними усердно ухаживали машинисты при температуре в сорок с лишком градусов по Реомюру, наполовину голые, в одних лишь рабочих брюках. Отрезанные от внешнего мира, они не знали, что творится наверху. Можно было лишь на слух определять выстрелы своих орудий и попадания неприятельских снарядов. Здесь, на глубине, ниже ватерлинии, под броневой палубой, люки которой на время боя задраивались тяжелыми стальными плитами, за броневым поясом бортов, в этом мире механизмов и пара не было ни взрывов, ни раненых, ни убитых. Но от этого не уменьшилось ощущение опасности: если броненосец начнет тонуть, то из машинных отделений едва ли кто успеет выскочить.
Вдруг правая машина наполнилась дымом и газом. Люди начали задыхаться и слепнуть. К старшему инженеру-механику подлетел машинист и каким-то лающим голосом спросил:
— Погибаем, ваше высокоблагородие?
Вместо ответа Парфенов громко скомандовал:
— Выключить вдувную вентиляцию!
Воздух быстро очистился, но зато начала подниматься температура, переваливая за пятьдесят градусов. Выдерживать такую жару при напряженной работе было очень трудно. Казалось, можно было свариться в собственном соку.
Такой же случай повторился и в левой машине.
Иногда в машины, проникая по шахтам горячего воздуха, залетали осколки. К счастью, ни один из них не попал в трущиеся части. Это вывело бы судно из строя.
В носовой кочегарке лопнула труба, идущая от котла к магистрали. Пар, с ревом вырываясь на свободу, наполнил кочегарное отделение горячим облаком. Инженер-механик Русанов и старшина Мазаев успели своевременно выключить котел. При этом никто не был ошпарен. Оставшиеся девятнадцать котлов достаточно давали энергии, чтобы обслуживать главные машины и вспомогательные механизмы.
Приближаясь к Цусимскому проливу, мы выкинули много дерева за борт. И все же во время боя не могли избавиться от пожаров. А теперь они возникали еще чаще, чем раньше. Пожарный дивизион не успевал с ними справляться. Горели чехлы, спасательные круги, переговорные резиновые шланги, изоляция паровых труб, пожарные шланги, матрацы, парусиновые обвесы коечных сеток и деревянные решетки в них, угольные мешки, перлиня, швартовы, вьюшки с пеньковым тросом, блоки, пластыри. Горели офицерские каюты с их занавесками, коврами, мебелью, шкафами. Горела верхняя палуба, в особенности в тех местах, где деревянный настил был разворочен и расщеплен снарядами. Но больше всего служили пищей для огня гребные суда с веслами, сложенными внутри их, а также паровые и минные катеры с их деревянной отделкой. Пожары причиняли очень много бедствий, разобщая части судна, мешая комендорам стрелять, постоянно угрожая пробраться в бомбовые погреба. Иногда дым заволакивал башни, выкуривал из них прислугу, как выкуривают пчел из улья. Оптические прицелы орудий настолько закоптились, что стали бесполезны — в стеклах их ничего нельзя было видеть.
А главное — пожары действовали удручающе на психику всего экипажа. Огонь на корабле — это совсем не то, что на суше. Если запылает какое-нибудь здание, то обитатели его прежде всего вытаскивают свое добро, а потом, когда этого уже нельзя делать, выбегают сами на улицу. Они стоят на твердой земле и с воплями или с мрачным безмолвием смотрят, как огонь пожирает все, что было накоплено за долгое время. В дальнейшем им предстоят, может быть, нищета и голод, но нет непосредственной угрозы смерти. Другое дело — пожар на море.
Наш броненосец находился среди водной стихии, враждебной огню, и все-таки горел. Уже это одно обстоятельство в какой-то степени противоречило логике. На этот раз пламя бушевало на корабле с наибольшей силой, а внутри его, в железных лабиринтах, в многочисленных, закрытых отделениях находились сотни людей. Им некуда было выскочить: кругом — море и снаряды. Мало того, каждый человек вынужден был находиться на своем месте: в башнях, в погребах, в трюмах, в минных отделениях, в Машинах, в кочегарках, в операционном пункте, в судовой мастерской, при орудиях, при вспомогательных механизмах, при переговорных трубах. Нельзя было прекращать работу, иначе — корабль выйдет из строя — смерть всем. Корабль и люди теперь представляли собою одно целое. Пока он не потерял свою жизнеспособность, у каждого из команды была надежда спасти собственную жизнь.
Против пожаров у нас имелось единственное средство — вода. Но она выполняла двойственную роль: защищала нас от огня и в тоже время была главным нашим врагом. Растекаясь по верхней палубе, она через многочисленные дыры сбегала на нижние палубы; она, как разбойник, врывалась через пробоины бортов внутрь судна; она через разбитые комингсы и элеваторы спускалась еще ниже. Трюмные машинисты во главе с инженер-механиком Румсом не успевали ее откачивать. Корабль уже принял ее в свою утробу не менее пятисот тонн. Словом, вода, которой спасались мы от пожаров, угрожала нам холодной и мрачной могилой моря.
В операционном пункте на столе лежал тяжело раненный и слабо стонал. Старший врач Макаров, штопая ему иглой пробитый сальник, выпрямился и, повернув голову к фельдшеру, хотел, очевидно, что-то сказать ему. В это время крупный снаряд ударил в правый броневой пояс, против операционного пункта. Корабль рванулся и звучно задрожал, словно огромнейший барабан. Казалось, что сейчас развалятся все его сто шпангоутов, эти стальные, ребра, скрепляющие корпус судна. В операционном пункте немногие устояли на ногах. Старший врач Макаров качнулся и свалился на оперируемого пациента. Тот визгливо завопил. В тревоге подняли головы и другие раненые. Не прошло и полминуты, как раздался второй такой же удар в правый борт. Электрическое освещение погасло. Началось общее смятение. В темноте, заглушая стоны завозившихся раненых, прокричал старший врач:
— Успокойтесь, ребята! Ничего особенного не случилось! Успокойтесь!
Санитары уже зажигали заранее приготовленные свечи. В полумраке я увидел бледные лица и налившиеся ужасом глаза. У матроса с тяжелой раной в груди началась рвота; он встал на четвереньки и, хрипя, выливал содержимое своего желудка на неподвижно лежавшего своего соседа. Другой, мотая забинтованной головой, лез на переборку и царапал ногтями железо. Бредил, дергаясь на матраце, командир судна:
— Ваше превосходительство, где ваш план боя?.. Увольте со службы... Подлости я не потерплю... Ваше превосходительство...
И громко командовал:
— Вызвать наверх всех кондукторов!..
Бредили и другие раненые.
Все это было настолько непривычно для меня, что кружилась голова.
Минеры наконец исправили электрическое освещение.
Чувствуя сухость во рту, я бросился к воде и с жадностью принялся пить. Неожиданно кружка вылетела у меня из рук. В операционное помещение с шумом ворвался воздух, и в тот же миг загрохотали обломки над самым люком коридора, как будто обрушилось над нами каменное здание. Сейчас же начался крен на правый борт. Одновременно с этим наше помещение наполнилось газами и дымом. Трудно стало дышать — чад проникал в легкие и мутил сознание. Крики и вопли усиливали безумие. И никакими уговорами, никакими угрозами уже нельзя было остановить тех, которые двинулись к выходу. Паника продолжалась минуты две, пока инженер Васильев не выключил вдувную вентиляцию, труба которой выходила на шканцы. Воздух быстро очистился.
Крен на правый борт градусов в шесть продолжал оставаться. Очевидно, броневые плиты, расшатанные в стыках ударами снарядов, дали течь. Кроме того, вода, гулявшая по батарейной палубе, слилась к одному борту. Было одно желание у всех — скорее выпрямился бы корабль.
Медицинский персонал опять занимался своим делом. Но мне эта работу казалась уже бессмысленной. Броненосец, до сих пор охранявший нас, скоро превратится для всего экипажа в железный балласт. А не все ли равно, как опускаться в морскую пучину — с перевязанными или с неперевязанными ранами?
Меня тошнило от запаха крови и лекарств. Мозг переставал воспринимать новые впечатления. Я не мог больше оставаться в операционном пункте и, ничего не соображая, полез на верхнюю палубу, усталыми безразличный к опасности. Раздался сигнал: "Отражение минной атаки". Но на самом деле вокруг никаких миноносцев не было видно. Как после выяснилось, этим сигналом старший офицер Сидоров вызвал прислугу мелкой артиллерии для тушения пожаров. Выскочило наверх человек десять. В этот момент недалеко от судна упал снаряд в море, скользнул по его поверхности, разбросал брызги и рикошетом снова поднялся на воздух, длинный и черный, как дельфин. Двадцатипудовой тяжестью он рухнул на палубу. На месте взрыва взметнулось и разлилось жидкое пламя, замкнутое расползающимся кольцом бурого дыма. Меня обдало горячей струей воздуха и опрокинуло на спину. Мне показалось, что я разлетелся на мельчайшие частицы, как пыль от порыва, ветра. Это отсутствие ощущения тела почему-то удивило меня больше всего. Вскочив, я не поверил, что остался невредим, и начал ощупывать голову, грудь, ноги. Мимо меня с, криком пробежали раненые. Два человека были убиты, а третий, отброшенный в мою сторону, пролежал несколько секунд неподвижно, а потом быстро, словно по команде, вскочил на одно колено и стал дико озираться. Этот матрос как будто намеревался куда-то бежать и не замечал, что из его распоротого живота, как тряпки из раскрытого чемодана, вываливались внутренности. А когда взгляд его остановился на обрывках кишок, он судорожно, дрожащими руками начал хватать их и засовывать обратно в живот. Это проделывалось молча и с такой торопливостью, словно еще можно было спасти жизнь. Но смерть уже душила его. Он упал и протяжно, по-звериному заревел.
Я хотел бежать вниз, но откуда-то услышал голоса:
— "Бородино"! "Бородино"!
Появившись на верхней палубе, я первым делом обратил внимание на этот броненосец. Ведя за собой эскадру, он имел уже крен на правый борт и тоже пылал. На нем горели мостики, адмиральский салон, вырывалось пламя из орудийных полупортов, играя багровым отсветом на воде. А теперь то, что я увидел, отозвалось в груди раздирающей болью. "Бородино", не выходя из строя, быстро повалился на правый борт, сделав последний залп из кормовой двенадцатидюймовой башни.
Это случилось в 7 часов 10 минут.
Мы пропустили "Бородино" по своему правому борту и пошли дальше.
За время боя я был переполнен потрясающими впечатлениями. Но на этот раз в моем сознании образовалась пустота, словно для того, чтобы воспринять и закрепить в памяти новую страшную картину.
Во главе оказался полуразбитый "Орел", почти потерявший боевое значение. Настала пора, когда ему пришлось вести за собою остальные суда. Неприятель весь свой огонь перенес на наш броненосец.
Угасал день. На западе, приплюснутый облаками, длинной кровавой раной догорал закат. Ветер по-прежнему будоражил море, подгоняя зардевшиеся волны. До полных сумерек осталось несколько минут, но их было вполне достаточно, чтобы почувствовать себя вне жизни. Я прилип к вышедшей из строя правой носовой шестидюймовой башне и не в силах был стряхнуть с себя оцепенение. Словно кто-то другой решил за меня вопрос о выборе смерти: лучше погибнуть от снаряда на открытом месте, чем провалиться на морское дно, заживо погребенным внутри броненосца.
Казалось, не со стороны неприятеля, а с разверзшегося неба падали на судно и вокруг него снаряды. "Орел" представлял собою плавучий костер. На кормовом мостике рыжие языки пламени, прыгая и кидаясь, поднимались до марса грот-мачты. Дым, подхваченный ветром, разлетался клочьями. Я думал о том, как это все выдерживают человеческие нервы и как броненосец продолжает еще плыть в таком смерче огня и воды.
Я вытащил из кармана брюк носовой платок и развернул его. На нем были две голубые буквы: "А.Н.", вышитые рукой матери, когда я ездил на родину в отпуск. Я ни разу не употреблял этот платок и лишь в день сражения почему-то взял его из своих вещей. Теперь, стоя у правой башни, я впервые начал вытираться им и, хотя я не был ранен, увидел на нем кровь. Это меня огорчило; отмоется кровь или нет?
Не было сомнения, что корабль напрягает последние свои силы. И в то же время в голове у меня торчала пустяковая мысль: "Если выстирать платок с содой, то, пожалуй, он отмоется, но на нем может полинять голубая вышивка..." Тут передо мной, совсем близко, обдав жаром лицо, мелькнула сияющая звезда величиною с детскую голову. Это пролетел осколок с горящим на нем взрывчатым веществом и в двух саженях от меня впился в палубу. От него, извиваясь, поползли золотые змеи. Вдруг что-то смяло меня, скомкало, ослепило. Казалось, что я попал в объятия морского чудовища и, задыхаясь, полетел вместе с ним за борт. Не сразу можно было догадаться, что на меня обрушился столб воды. Под его тяжестью я покатился по палубе. А когда поднялся на ноги, то, увидел, что неприятельские суда повернули от нас вправо "все вдруг" и направились в норд-остовую четверть. В последний раз, вероятно из кормовых орудий, был сделан залп уже по зареву пожара, охватившего наш корабль. За кормой у нас одновременно упало до сорока снарядов, столько же взметнулось фонтанов, вспыхнувших огненным блеском, и на этом дневной бой закончился.
3. У нас триста пробоин
Ночь наступила быстро.
"Николай I", на котором находился контр-адмирал Небогатов, стал обгонять наш броненосец, держа на мачтах сигнал: "Следовать за мной. Курс норд-ост 23°".
Через несколько минут флагманский корабль вступил в голову эскадры, а наш "Орел" занял второе место в строю. За нами шли "Апраксин", "Сенявин" и другие броненосцы, уцелевшие от дневного артиллерийского боя.
В это время на смену главным неприятельским силам появилась на горизонте минная флотилия. Быстроходная, она должна была выполнять ту же роль, какую возлагают на суше на кавалерию: окончательно добить дезорганизованные и отступающие силы противника. Разбившись на небольшие отряды, миноносцы темными силуэтами двигались на нас с севера, с востока, с юга.
В сравнении с броненосцами эти суденышки казались маленькими и безобидными игрушками. Море накрывало их рваными плащами волн, а они, захлебываясь водою и падая с борта на борт, стремительно приближались к нам. Но мы хорошо знали, какую разрушительную силу несут они броненосцам. Каждая удачно выпущенная с миноносца торпеда, эта стальная самодвижущаяся сигара, начиненная пятью пудами пироксилина, грозит нам неминуемой гибелью.
Началась паника. "Николай I", уклоняясь от минных атак, подвернул влево. За ним пошли и остальные корабли. Но одни из них поворачивались "все вдруг", другие — "последовательно". Кильватерный строй рассыпался, и суда сбились в кучу. Но это продолжалось недолго: после того как броненосцы склонились на юг, они снова вытянулись в кильватерную колонну.
Наши крейсеры с миноносцами и транспортами, до этого следовавшие за главными силами, теперь оказались впереди нас. Наступил момент, когда они должны были бы приблизиться к: броненосцам и взять их под свою защиту от минных атак. Такая: же обязанность лежала и на наших миноносцах. Но случилось нечто непостижимое. Крейсеры и миноносцы тоже повернули на юг и, увеличив ход, скрылись в темноте. Невольно возникал вопрос: какими соображениями руководствовался, командующий отрядом крейсеров контр-адмирал Энквист? Около броненосцев остался один лишь крейсер "Изумруд". Небогатов приказал ему держаться на левом траверзе "Николая" и отгонять противника.
По линии колонны было передано световым сигналом распоряжение адмирала: "Иметь ход тринадцать узлов".
Под облаками, плоско нависшими над морем, шумел ветер. В сгустившейся тьме неслись, как привидения, белые гребни волн. Броненосцы, отбиваясь от минных атак, вспыхивали багровыми проблесками, словно длинный ряд маяков. К учащенным выстрелам мелкой артиллерии присоединялись сухие стрекочущие звуки пулеметов. По временам бухали крупные орудия. Неприятельские миноносцы, едва заметные для человеческого глаза, отступали под градом наших снарядов, но скоро опять появлялись уже с другой стороны.
Четыре передних броненосца, в том числе и "Орел", на котором успели потушить пожары, шли, погруженные во мрак, без обычных наружных огней и без боевого освещения. На корме каждого корабля горел лишь один ратьеровский фонарь, огонек которого, прикрытый с боков, излучался, как из щели. Этим светом мы и руководствовались, идя в кильватер головному. Контр-адмирал Небогатов еще во время следования на Дальний Восток приучил корабли своего отряда ходить без огней. И теперь это пригодилось. Остальные наши суда, находившиеся в хвосте, беспрерывно метали лучами прожекторов.
"Орел", только теперь случайно попавший под командование Небогатова, не применял боевого освещения по другим причинам. Из шести имевшихся у нас прожекторов не осталось целым ни одного. Несмотря на принятые меры защиты от осколков, они все были уничтожены. Решили приспособить прожекторы, снятые перед боем с катеров и спрятанные внизу судна. Они немедленно были извлечены наверх. Минеры, руководимые младшим минным офицером, лейтенантом Модзалевским, подали к нам летучие провода от главной динамо-машины, но получился такой слабый свет, что он не оправдывал своего назначения и лишь привлекал к себе противника. К великому огорчению начальства и команды, пришлось отказаться от боевого освещения. Но, как потом мы узнали, это было нам на пользу.
При отражении минных атак на "Орле" могла действовать лишь часть артиллерии: носовая двенадцатидюймовая башня с одним орудием (у второго орудия была оторвана дульная часть), одна правая носовая шестидюймовая башня, работавшая вручную, и четыре 47-миллиметровые пушки, расположенные на мостиках. Уцелела еще кормовая двенадцатидюймовая башня, но при ней осталось только четыре снаряда, — их берегли на тот случай, что, может быть, опять придется встретиться с линейными кораблями противника. Сохранилось также несколько, 75-миллиметровых пушек, но ими нельзя было пользоваться: стоило только открыть полупорты, как в батарейную палубу немедленно начинали попадать волны. Остальные башенные и казематные орудия были или окончательно разрушены, или требовали значительных исправлений.
С такими средствами самозащиты "Орел" отбивался от минных атак. Но этим не ограничивалось его бедственное положение. Он имел до трехсот больших и малых пробоин. Правда, все они были надводные, но в них не переставали захлестывать волны. Кроме того, Давали течь в стыках и расшатанные броневые плиты. Броненосец принял в свои внутренние помещения, как сказано, более пятисот тонн воды, и она, несмотря на все, старания трюмных, продолжала угрожающе прибывать, увеличивая осадку корабля.
Становилось все очевиднее, что море засасывает его.
Когда доложили об этом старшему офицеру Сидорову, он сейчас же распорядился:
— Мобилизовать всех, кого только можно, чтобы избавить судно от отводы.
Это распоряжение было передано из боевой рубки по случайно уцелевшей трубе в центральный пост, а оттуда оно полетело по всем отделениям корабля.
Часть экипажа оторвали на борьбу за плавучесть корабля. Остальные люди продолжали работать каждый по своей специальности. Приступил я к своим прямым обязанностям. Судовой ревизор, лейтенант Бурнашев, приказал старшему баталеру, кондуктору Пятовскому, и мне заняться выдачей команде мясных консервов. Это происходило в кормовом минном отделении. Ярко горели электрические лампочки. Из разных помещений приходили матросы и выстраивались в очередь. Их было немного, и все же банки с мясом выдавали им под строгим учетом. Здесь же присутствовал и сам ревизор, пришедший из центрального поста. Бурнашев, встряхнув с толстогубого и прыщеватого лица обычное выражение лени, оживился и допрашивал каждого матроса:
— Откуда?
— Из патронного погреба левой средней башни, ваше благородие, — отвечал матрос.
— Сколько вас там?
— Двенадцать человек.
— Так, получишь три банки.
Пятовский записывал, кому, в какое отделение и сколько пошло консервов, а я выдавал их.
Очередь дошла до минера Привалихина.
— На сколько?
— Для двоих, ваше благородие.
Одну банку можно отпустить только на четыре человека. Полагается по четверти фунта мяса на каждого.
— Мы, ваше благородие, поделимся с рулевыми.
— Смотри, чтобы без обмана.
Один из машинистов, до неузнаваемости запачканный смазочным маслом и грязью, рассердился на ревизора и, отказавшись от консервов, полез по трапу наверх. С батарейной палубы донесся его голос:
— Офицером еще называется! А у самого от жадности прыщи лопаются. И ходит раскорякой, точно кранец подвесил себе между ног. Заживо сгнил. Будешь тонуть — мы тебе этих консервов во все карманы насуем, зараза проклятая!..
И хотя лейтенант Бурнашев все это слышал, он почему-то рос-тянул толстые губы в улыбку.
— Что он, чумазый дурак, там разорался? Надрызгался, должно быть?
— Он пьян, ваше благородие, от собственного пота, — подчеркнуто процедил кто-то из матросов.
Бурнашев замолчал и недоверчиво покосился на команду.
Не было такого случая, чтобы там, где можно было получить еду, не присутствовал кочегар Бакланов. Он придвинулся к ревизору почти вплотную и, обдавая его запахом водки, насмешливо заговорил:
— Зря вы, ваше благородие, помногу выдаете им консервов. Разве можно так — целую банку на четыре человека? Они облопаются, спать захотят. А тут нужно корабль защищать. Я вот со вчерашнего дня хоть бы одну крошку съел. Нет аппетита, да и только. Все думаю, как отечество спасти...
— Перестань болтать! — перебил ревизор. — Короче говоря — сколько?
— На три кочегарки, ваше благородие, больше пяти банок не надо.
— Выдать!
Я понимал жадность бывшего крепкого мужичка, а теперь кондуктора, Пятовского. При разговорах со мною у него не раз прорывалась его заветная мечта — накопить на казенный счет деньжонок и открыть какую-нибудь торговлю. Но стремление к наживе лейтенанта Бурнашёва для меня необъяснимо. Этот богатый курский помещик дрожал над каждой банкой консервов и проявлял величайшую скаредность в то время, когда наверху беспрестанно бухали орудия и когда каждая секунда угрожала нам взрывом от неприятельской торпеды.
Под каким-то предлогом я ушел из минного отделения и поднялся на батарейную палубу.
На батарейной палубе, чтобы уменьшить для противника видимость судна, горели лишь синие электрические лампочки. Было полусумрачно. Броненосец качался, плескаясь, вспыхивала холодным блеском вода. Иногда она с шумом скатывалась к тому борту, на какой кренилось судно. Шлепая по ней ногами, я бродил с одного места на другое. Все здесь стало непривычным для глаза, как будто я попал на чужой корабль; и оставшиеся обломки от некоторых 75-миллиметровых пушек, и разгромленные переборки офицерских кают, и элеваторы с вырванными боками, и хлюпающие дыры в бортах. В слабом синем свете с трудом узнавались встречающиеся офицеры, и матросы, тревожно-торопливые, с бледно-землистыми лицами, с провалившимися глазами. В первую минуту мне показалось, что я нахожусь среди оживших мертвецов. Это впечатление усиливалось при виде неубранных трупов убитых матросов и мичмана Шупинского, — они перекатывались вместе с водой, сталкивались между собой, повертывались головами то в одну сторону, то в другую.
Если наверху люди были заняты главным образом отражением минных атак, то здесь часть экипажа всю свою энергию расходовала на борьбу за устойчивость корабля. Мичман Карпов со своим пожарным дивизионом, трюмный инженер-механик Румс с лучшими слесарями и трюмными машинистами, боцманы с плотниками и строевыми матросами заделывали пробоины. Некоторые дыры были небольшие, в кулак величиною. Но дыр было много, и все вместе они пропускали значительное количество воды. Их забивали деревянными клиньями или втулками с промасленной паклей. Сложнее обстояло дело с большими пробоинами. Никто не знал, что кондукторская кают-компания была наполнена водой, удерживаемой лишь тринадцатой переборкой. Когда в ней отдирали дверь, то через комингс, пугая людей, хлынули в сторону кормы шумные потоки. Кто-то нервно взвизгнул. Некоторые из матросов, полагая, что затоплена вся носовая часть судна, бросились бежать. Но их остановил своим окриком фельдфебель Мурзин:
— Куда вы, кроличьи души? Назад!
Дыры в этой кают-компании начали забивать матрацами и койками, потом накладывали на них доски, зажимая их упорами.
Но больших пробоин было немало и в других частях корабля. В каюте лейтенанта Ларионова был вырван кусок борта размером пять на шесть футов. К счастью, отверстие было ровное, с гладкими краями, словно вырезанное ножницами, и это дало возможность быстро его заделать. Зато не так легко было справиться с пробоиной на сотом шпангоуте. Двенадцатидюймовый снаряд так закудрявил ее края, то сколоченный деревянный щит никак не могли плотно приладить к борту. Плотники снова переделывали щит. Слесаря, стуча кувалдами, старались выпрямить загнутые края отверстия. Все было бесполезно. Мичман Карпов распорядился:
— Тащи сюда одеяла и маты. Быстро!
И только после того, как щит подбили с одной стороны одеялами и матами, он остановил приток воды.
Но больше всего чувствовалась угроза моря со стороны пробоины в кают-компании. Здесь не было электрического освещения. Пользовались только аккумуляторными лампочками, да и то изредка, чтобы не привлечь светом противника. Выполняя указания трюмного инженера Румса, работали впотьмах, на ощупь, находясь по пояс в воде.
Слышались разнобойные голоса:
— Плечом поддерживай доски!
— Упоры давай!
— Что ты мне тычешь койкой в лицо?
— Одеяла подкладывай!
— О, дьяволы, ногу придавили!
В руке инженера Румса загоралась на несколько секунд аккумуляторная лампочка. В ее свете видны были согнутые спины и натуженные лица тех, кто старался удержать временное сооружение перед пробоиной высотой в человеческий рост. Казалось, еще немного усилий, и задание будет выполнено. Но тяжелые волны били снаружи, вышибали все приспособления защиты и опрокидывали людей. Чужое море тоже будто мстило нам. Но матросы не хотели сдаться без боя. Они падали, захлебываясь, и снова поднимались для борьбы с водою, ставшей теперь главным нашим врагом.
Инженер Румс крикнул:
— Ничего, ребята, у нас так не выйдет! Попробуем применить другой способ.
Работа началась с наружной стороны борта. Решено было наложить, на рану корабля парусиновый. пластырь, закрепив его края за леерные стойки и за полки сетевого заграждения. Пока возились с этим делом, волны не переставали бить людей, угрожая совсем смыть их в море. Однако цель была достигнута — доступ воды внутрь судна уменьшился по крайней мере на две трети.
Таким же способом справились и с другой громадной пробоиной на семьдесят первом шпангоуте.
Пятьдесят человек в это время были заняты устранением воды с батарейной палубы. В полумраке матросы сгоняли ее вниз, к помпам и турбинам, другие черпали ее ведрами, банками из-под масла и выливали за борт через мусорные рукава. Не переставали действовать и брандспойты. Несмотря на все принятые меры, вода лишь чуть-чуть начала убывать. А может быть, это только казалось так, потому что слишком велико было у нас желание скорее избавиться от нее.
Этой партией матросов руководил боцман Воеводин. На этот раз его покинуло обычное спокойствие. Возбужденный, в фуражке, съехавшей на затылок, он метался от одного человека к другому и, заглушая свой собственный страх, кричал неестественно громко:
— Проворнее, ребята, работай! Лучше на берегу пить водку и обнимать баб, чем опускаться на морское дно или погибать в зубах акулы...
Из операционного пункта поднялся на батарейную палубу инженер Васильев, поддерживаемый трюмным старшиной Осипом Федоровым. Васильеву, очевидно, самому хотелось посмотреть, что здесь делается, и помочь людям своими указаниями. Но когда он, шагая при помощи костылей, попробовал приблизиться к правому борту, броненосец случайно накренился в эту же сторону. Одновременно с гулом хлынула к правому борту вода, залив Васильеву ноги выше колен. Он вернулся назад и в этот момент встретился со мною.
— А, и вы здесь!
— Так точно, ваше благородие.
Поблизости стучали кувалды, лязгало железо. Это очищали элеватор, чтобы восстановить по нему подачу 75-миллиметровых патронов из погреба.
Мы остановились перед люком в машинную мастерскую.
Васильев, оглянувшись, покачал головою и сказал:
— Мы держимся чудом. Броненосец может в любой момент пойти ко дну.
— Это как же так? — спросил я, удивленно глядя на Васильева.
— Очень просто. Два часа тому назад я разговаривал с трюмным инженером Румсом, и мы пришли к неутешительному выводу. Сообразите сами. Кочегары сжигали только тот уголь, что находился внизу, у них под руками. От артиллеристов мы узнали, что израсходовано из погребов около четырехсот тонн снарядов и зарядов. По батарейной палубе гуляет более двухсот тонн воды. Вы представляете себе, насколько переместился на корабле центр тяжести? Броненосец может выдержать крен не больше восьми градусов. Один только лишний градус — и броненосец перевернется вверх килем.
От сообщения инженера на меня повеяло таким ужасом, как будто к моему затылку приставили дуло заряженного револьвера.
Осип Федоров ушел от нас помогать своим трюмным машинистам. Я проводил Васильева в машинную мастерскую. Жалуясь на головную боль, он улегся на токарный верстак и попросил меня положить что-нибудь под голову. Я принес ему свой бушлат.
— Может быть, ваше благородие, вы подниметесь да верхнюю палубу? Я помогу вам.
Васильев грустно улыбнулся, сузив от яркого электрического света зрачки.
— Зачем? Если наш "Орел" пойдет ко дну, то и здоровые едва ли спасутся. А мне, по-видимому, погибать. Лучше останусь здесь, чтобы сразу, без мучений, расстаться с белым светом. Я на все смотрю трезво. Восемь градусов — наш предельный крен. А эту предельную цифру легко можно превысить при крутом повороте судна. Я просил Румса предупредить об этом старшего офицера. Кроме того, я и от себя послал ему записку.
Я поднялся наверх один. Тьма была настолько густой и плотной, что, казалось, давила плечи. Пространство шумело ветром и всплесками моря. Вокруг мачт бились обрывки снастей, и где-то жалобно звенел оторванный лист железа. Постепенно мои глаза стали разбирать предметы. Я осторожно пробирался к носовому мостику и, чтобы не провалиться в какую-нибудь пробоину, ощупывал ногой каждый аршин палубы. Часто приходилось отступать назад и обходить опасные места. Под ногами, там, где от снарядов была прогнуто палуба, хлюпала вода, доходившая почти до колен.
Внезапно до меня донесся из-за борта отчаянный крик:
— Спасите!.. Погибаю!.. Братцы, спасите!..
Кто это кричал: офицер или матрос? И как он попал в море? Сорвался ли с борта "Николая I", шедшего впереди нас, или случайно остался в живых с какого-нибудь уже погибшего корабля? Об этом знало только море. Наш броненосец, не останавливаясь, шел дальше. Он и не мог заняться спасением одного человека, когда вопрос стоял о сохранении жизней всего экипажа. Взывавший о помощи голос, надрываясь, быстро уносился за корму и становился все глуше, словно погружался в бездну. Я с дрожью подумал: "Может быть, и нам придется так барахтаться в морской пучине. Сколько теперь людей, разбросанных волнами в разные стороны, держатся на воде, доживая последние минуты..."
С трудом я добрался до носового мостика. Справа от боевой рубки, привалившись к ее броне, стоял человек и через бинокль всматривался в ночную тьму. Это оказался старший сигнальщик Зефиров.
— Как дела, Василий Павлович?
— Пока идем без остановки.
— Куда? Восвояси или в нейтральный порт?
— Хватился! Еще с десяти часов "Николай" повернул на прежний курс норд-ост двадцать три градуса. Пробираемся во Владивосток.
Мне казалось, что и контр-адмирал Небогатов допустил величайшую ошибку. Он не мог не сознавать, что мы разбиты, разбиты безнадежно. А раз так, то он, как и всякий другой военачальник, при таких условиях должен был заботиться лишь о том, чтобы сохранить для будущего времени остатки вверенных ему сил. Конечно, нечего было и думать о возвращении в Балтийское море: оно слишком далеко. Но у нас была другая возможность, выйти из создавшегося положения: завернуть в ближайший нейтральный порт Китая и там разоружиться. Адмирал Небогатов этого не сделал, несмотря на то, что командовал теперь остатками эскадры самостоятельно и мог по-своему решать вопросы тактики и стратегии. Он слепо подчинился субординации и, выполняя приказ Рожественского, повел уцелевшие суда во Владивосток. Для чего, они там будут нужны, когда этот порт уже потерял для нас всякое значение? И где была гарантия, что мы снова не будем встречены японцами в их море? Это была наша третья попытка прорваться через опасный двор противника к своей далекой земле, не имея никаких шансов на успех. Невольно складывалось впечатление, как будто нас, измученных и обескураженных, толкала к гибели чужая злая воля.
Зефиров сообщил мне еще новость:
— Мы чуть свой крейсер "Изумруд" не пустили ко дну. Приблизился он к нам с левой стороны. Наши приняли его за неприятеля и давай по нем жарить. Четыре выстрела сделали. К счастью, не попали в него. А то больше не пришлось бы ему плавать.
Я случайно оглянулся назад. В этот момент далеко от рас, позади левого траверза, море взметнуло багровое пламя; и мы услышали отдаленный рокочущий грохот.
— Что это значит? — спросил я у Зефирова.
— Вероятно, какое-нибудь судно взорвали миной, — ответил он озябшим голосом.
В воображении возникла страшная картина тонущего судна с барахтающимися людьми, пожираемыми волнами. Чье оно, это судно: японское или наше? Но эти далекие и невидимые жертвы войны заполняли лишь часть моего воображения. Главное же мое внимание было приковано к своему кораблю: не прозевали бы и у нас приближения противника. По краям мостика расположились сигнальщики, оглядывая ночной горизонт; около двух уцелевших 47-миллиметровых пушек находились комендоры. На крыше двенадцатидюймовой башни возвышалась крупная фигура лейтенанта Павлинова, который забрался туда, чтобы лучше следить за японскими миноносцами. Временами по его зычному приказу эта башня, а также и носовая правая шестидюймовая поворачивались своими жерлами в ту сторону, где замечался подозрительный силуэт судна.
Я заглянул в боевую рубку. Из начальства находились там четверо. Из них только младший минный офицер, лейтенант Модзалевский, остался невредим, все же остальные были ранены. Лейтенант Шамшев, согнувшись, сидел на палубе и слабо стонал. Старший офицер Сидоров, изнемогая, привалил забинтованную голову к вертикальной броне рубки. Лейтенант Модзалевский и мичман Саккелари следили через прорези за "Николаем I", на корме которого, как путеводная звезда, излучался лишь один кильватерный огонь. У штурвала стоял боцманмат Копылов, плотный и смуглый сибиряк с небольшими жесткими усами. Это был лучший рулевой, знавший все тонкости своей специальности и великолепно освоивший все капризы судна при тех или иных поворотах. Он низко опустил голову, как бы пряча от других свое лицо, оцарапанное мелкими осколками. Кисть правой руки была обмотана ветошью — ему оторвало два пальца. С раннего утра, как только появились японские разведчики, он занял свой пост, хотя потерял много крови от ран, бессменно стоял перед компасом, словно притянутый к нему магнитом. В рубке находились еще двое — сигнальщик Шемякин и кондуктор Казинец.
— "Адмирал" поворачивает влево! — крикнул мичман Саккелари.
Старший офицер сразу выпрямился и скомандовал:
— Не отставать!
И, повернувшись к Копылову, добавил:
— Осторожно клади руля!
— Есть осторожно клади руля, — угрюмо ответил Копылов.
"Орел" покатился влево и в те же время начал крениться на правый борт, в наружную сторону циркуляции. С верхней и батарейной палуб донесся до боевой рубки зловещий гул воды. Неприятельским огнем еще в дневном бою были уничтожены все кренометры, но и без них чувствовалось, что корабль дошел до последней черты своей остойчивости. Свалившись набок, он дрожал всеми частями железного корпуса. В рубке, зная о восьми градусной предельности крена, все молчали, и, вероятно, всем, как и мне, казалось, что наступил момент ожидаемой катастрофы. Так продолжалось до тех пор, пока броненосец, постепенно поднимаясь, не встал прямо.
— Молодчина "Орел!" — облегченно вздохнул старший офицер.
Минут через пятнадцать, когда начали ложиться на прежний курс норд-ост 23°, опять повторилось то же самое.
Контр-адмирал Небогатов проделывал такие повороты, очевидно, для того, чтобы затруднить действия неприятельских миноносцев. При этом каждый раз мы теряли флагманский, корабль. "Николай I" поворачивался почти на пятке, а мы, чтобы не допустить большого крена своего судна, вынуждены были описывать циркуляцию с большим радиусом. Сверкавший перед нами огонек ратьеровского фонаря на время исчезал. Мы рисковали совсем разойтись с флагманским кораблем. Но в этих случаях всегда выручал старший сигнальщик Зефиров. Для его больших серых глаз как будто совсем не существовало тьмы — он все видел. Благодаря его указаниям снова находили флагманское судно.
— Меня сильно знобит, — пожаловался старший офицер Сидоров.
Мичман Саккелари посоветовал ему:
— Вам необходимо спуститься в операционный пункт.
Сидоров что-то хотел сказать, но его перебил чей-то нервный выкрик с мостика:
— Миноносец! Миноносец!
Впереди справа сверкнул огонек.
Моментально забухали орудия.
— Мина! Мина! — завопил чей-то голос.
Я выскочил на правое крыло мостика и застыл на месте. Было видно, как выпущенная неприятелем торпеда, оставляя на поверхности моря фосфорический блеск, неслась наперерез нашего курса. Гибель казалась, неизбежной. Все были бессильны что-либо предпринять. В висках отдавались удары сердца, словно отсчитывая секунды жуткого ожидания. Сознание заполнилось одним лишь вопросом: пройдет ли торпеда мимо борта, или внезапно корабль будет потрясен до последней переборки и быстро начнет погружаться в могилу моря? По-видимому, наш час еще не пробил — торпеда прочертила свой сияющий путь перед самым носом броненосца. Люди вернулись к жизни.
Старший офицер крепко выругался, а потом, словно спохватившись, воскликнул:
— Господи, прости мою душу окаянную!
Сигнальщик Зефиров промолвил:
— Вот подлая, чуть не задела.
И, сорвав с головы фуражку, начал колотить ее о свои колени, словно стряхивая с нее пыль.
Слова и фразы других офицеров и матросов звучали странно и нелепо, как будто произносились во сне.
Бешеные, атаки минных судов прекратились только после полуночи. В продолжение почти шести часов люди должны были выдерживать предельное для человеческой психики напряжение. Наконец измученные моряки могли вздохнуть спокойнее, — японцы, по-видимому, потеряли нас окончательно
Около боевой рубки неожиданно появился кочегар Бакланов. Я пробрался с ним на кормовой мостик, где мы решили провести остаток ночи. Здесь находилось несколько человек из команды, и каждый имела запасе либо койку, либо спасательный круг. Мы тоже разыскали две койки, а потом, усевшись рядом, привалились к грот-мачте. Над горизонтом всплывал узкий обрезок луны. Кругом стало светлее. Словно возлюбленную, я держал в объятиях свернутую коконом койку и прижимал ее к себе. Набитая пробкой, она в случае катастрофы может заменить мне спасательный круг, Сквозь дрему слышался говор Бакланова:
— Сколько церквей, сколько монастырей вымаливают у бога для нас победу! Сотни тысяч попов и монахов поднимают свои очи к небу. А что толку? Вероятно, у бога уши шерстью заросли — не слышит он. Эх, остаться бы живым! Уж я кое-кому докажу, сколько стоит игла с ниткой...
Ночь медленно тянулась к рассвету. Но в памяти осталась еще одна картина, которая не забудется до конца моих дней. Я находился тогда на переднем мостике. Немного впереди правого траверза, в одном кабельтове от нас, наметился в темноте небольшой силуэт какого-то судна. С одного из кораблей, шедших за нами, его озарили лучом прожектора. Это оказался японский миноносец. Будучи подбитым, он выпускал пар и стоял на одном месте, беспомощный и обреченный. На его открытом мостике виднелся командир. Желая, очевидно, показать перед русскими свое презрение к смерти, он стоял на одном колене, а на другое оперся локтем и, покуривая, смотрел на проходившие наши суда. Сзади грянул выстрел из крупного орудия какого-то корабля. Фугасный снаряд ослепительно вспыхнул в самом центре миноносца. Открыли по нему огонь и с нашего "Орла", но это было уже лишним. Там, где находился миноносец, клубилось лишь облако пара и дыма. Огненный зрачок прожектора закрылся. Все погрузилось в непроницаемую тьму. Но еще долго я не мог избавиться от потрясающего впечатления мгновенной гибели судна. И хотя мысль подсказывала, что уничтожен противник, но сердце сжималось от зрелища смерти, поглотившей в одну секунду несколько десятков жизней.
4. Нас окружает неприятель
Я экстерном держу экзамен за среднее учебное заведение. По всем вопросам мои ответы вполне удовлетворительны. Осуществляется моя заветная мечта, и уже мерещится физико-математический факультет Московского университета. Я буду студентом, а потом — ученым. Какое это счастье для человека, вышедшего из низов глухой и дикой деревни. Но моя радость преждевременна; я проваливаюсь по математике, проваливаюсь с таким стыдом, какого не испытывал ни один ученик. Учитель, седенький и сморщенный старичок с поперечными погонами на плечах, долго смотрит на меня уничтожающим взглядом, а потом, издеваясь, говорит:
— Напрасно, молодой человек, вы только время отнимаете у других. Вы — круглый невежда. Я даже сомневаюсь, что вы знаете таблицу умножения. Ну, скажите, сколько будет — семью восемь?
Математику я всегда любил, к экзамену готовился упорно и долго. А тут не могу ответить на такой простой вопрос. Что со мной случилось? Хохочет весь класс. Стоя у доски, я смущенно оглядываюсь. Передо мною изувеченные люди — со сломанными руками, с раздробленными лицами, есть даже без головы. Но как они могут смеяться? Вместо человека какой-то кровавый обрубок катится к моим ногам. Вот около меня появляется мать и, заслоняя меня от страшного зрелища, ласково говорит:
— Ничего, сынок, не сокрушайся. Поступишь монахом в монастырь...
Быстро тает ее заплаканное лицо. Остаются лишь одни глаза, но и те, увеличиваясь, сливаются в сплошную голубизну. Нет, это уже не глаза, а небо, чистое и ясное, и в нем, извиваясь, летают черные змеи, готовые опуститься на меня...
Я дернулся и окончательно проснулся, когда увидел над собою исковерканную осколками грот-мачту с колыхающимися вокруг нее обрывками снастей. Парусиновая койка выпала из моих рук. Рядом сидел кочегар Бакланов. Широкая улыбка расколола его закопченное лицо с крупным подбородком.
Он говорил:
— Ну и чудила ты! Бормочешь что-то, а разобрать ничего нельзя. Я думал: неужели парень умишком рехнулся?
Над мерно вздымающейся зыбью вод широко распростерлось небо. Ветер почти совсем стих. Грудь жадно вдыхала свежий морской воздух, разливавшийся по телу, как целебный напиток. Всходило солнце, и я, уцелевший от вчерашней бойни, смотрел в синеющую даль с таким восторгом, как будто снова родился к жизни.
— Идем завтракать, — предложил Бакланов.
Мы начали спускаться с кормового мостика на палубу. Я знал, что корабль наш сильно пострадал, но я не представлял себе, что он имеет такой безнадежный вид. Все вокруг было обезображено взрывами, обгорело, превращено в сплав чугуна и стали, завалено кучами бесформенных обломков. Но главные его механизмы продолжали действовать. Он дымил двумя дырявыми трубами и шел исправно, держав кильватер "Николая I", на траверзе которого находился крейсер. "Изумруд". За нами следовали "Апраксин" и "Сенявин". Куда же, однако, девались остальные наши броненосцы: "Наварин", "Сисой Великий", "Ушаков" и броненосный крейсер "Адмирал Нахимов"? Что с ними произошло? Погибли ли они от минных атак или отстали от нас?
Матросы, прокопченные и усталые, уныло осматривали горизонт, как бы ища ответа на мучительные вопросы. Кругом, насколько хватал глаз, не было видно ни одного дымка, ни одного Признака чьих-либо судов. Под утренним небом сыто поблескивало море, равнодушное к горестям подневольных людей.
3а завтраком ели консервы с сухарями. Немного "заправившись", я решил обежать некоторые отделения, чтобы узнать, в каком состоянии наше судно. Дойдет ли оно до Владивостока и какими средствами будем защищаться в случае нападения противника?
За минувшую ночь немало людской силы было потрачено на то, чтобы навести на судне хоть какой-нибудь порядок.
Очистили проходы от ненужного хлама, без чего нельзя было проникнуть из одного отделения в другое. Вместо разбитых железных трапов поставили стремянки или подвесили шторм-трапы. Кое-где успели починить перебитые водопроводные трубы. В бортах корпуса заделали пробоины, с палуб убрали воду. Корабль, освободившись от лишней тяжести, уменьшил свою осадку на два фута. Остойчивость его значительно увеличилась. Но мы не могли не сознавать, что если поднимется буря, то нам не видать Владивостока. Все эти временные сооружения по заделке пробоин моментально будут уничтожены ударом волн. Раны "Орла" снова раскроются, снова он начнет захлебываться водою, и тогда уж никакие человеческие усилия не спасут его от гибели.
Еще безотраднее стало, когда я поговорил с артиллеристами. Правда, некоторые орудия удалось к утру исправить. Из пятидесяти восьми пушек только половина окончательно вышла из строя, а остальные могли стрелять. На первый взгляд это служило каким то утешением. Но в действительности утешаться было нечем.
Прежде всего, у всех уцелевших орудий сместились прицелы, и на корабле не осталось ни дальномеров, ни приборов управления огнем. А выбрасывать снаряды при таких условиях так же будет бесполезно, как бесполезно во время драки производить грохот хлопушками. Одни башни поворачивались вручную, другие лишились электрической подачи снарядов. У некоторых пушек уменьшился угол возвышения, и они стали ненужными для стрельбы с дальних дистанций. Многие элеваторы в батарейной палубе были разрушены. Боевых припасов осталась в погребах лишь пятая часть.
Мало того, эти остатки припасов были распределены по судну неравномерно: там, где уцелели пушки, не было снарядов, а где имелись снаряды, не действовали пушки. Кормовая двенадцатидюймовая башня располагала всего только четырьмя снарядами.
Один комендор этой башни сказал:
— В случае чего бухнем четыре раза, а потом садись и закуривай.
Короче говоря, броненосец сохранил не больше десяти процентом своей боевой мощи. Он способен будет защищаться только от крейсера 2-го ранга.
На верхней палубе со мною встретился боцман Воеводин, направляющийся в боевую рубку. Усталый и осунувшийся, с воспаленными глазами, он удивленно посмотрел на меня и заговорил:
— Как будто прорвались. Во всяком случае, пока идем благополучно. Знаешь, чего еще нам не хватает? Я, как и всякий моряк, ненавижу туман, но теперь он был бы нам кстати — густой такой, непроглядный. В нем наши корабли затерялись бы, как иголка в молоке.
— Да, это было бы для нас спасением.
Но тумана не было. Широко раздвинулся горизонт, прозрачный, с хорошей видимостью.
— А может быть, и так дойдем до Владивостока? — спросил я.
— Возможно, — ответил боцман, удаляясь от меня.
Мирно вздыхало море, как бы дразня нас иллюзией счастья...
А несколько минут спустя позади левого траверза, далеко на горизонте, показался дымок. Он вырастал так медленно, словно там разжигали костер. За первым дымком, заметили второй, третий. Весть об этом облетела все отделения броненосца. Люди сразу забеспокоились. А когда обрисовались очертания пяти военных кораблей, то перед каждым из нас встал лишь один мучительный вопрос: свои это приближаются к нам или чужие?
— Братцы, да ведь это наши суда, ей-богу, наши! — радостно воскликнул молодой матрос.
— Конечно, наши, — согласились с ним и другие. — Вон "Нахимов", "Аврора" идут, за ними тащится "Александр III".
— "Александр", говорят, вчера утонул.
— Ну, значит, "Суворов" будет.
— А трубы у него откуда взялись? Разве, как грибы после дождя, выросли за ночь!
— Нет, товарищи, вы все обознались! — крикнул гальванер Козырев, только что спустившийся на палубу из боевой рубки. — Сейчас я смотрел в подзорную трубу. Это неприятель к нам приближается.
Глаза матросов впились в Козырева с такой ненавистью, как будто он стал лиходеем для команды, и раздались угрожающие выкрики:
— Брось трепаться!
— Башку оторвем!
Я побежал в машинную мастерскую, чтобы сообщить новость инженеру Васильеву. Его там не было. Я направился в операционный пункт. Доктора меняли повязки раненым офицерам и матросам, а те стонали от боли или бредили. Заботливо гудел вентилятор, очищая в помещении воздух, пропитанный лекарствами и запахом крови. В углу на табуретке, опираясь на костыль, понуро сидел Васильев и дремал. Я взял его за локоть.
— На горизонте появились японские корабли.
Мне показалось, что я сказал тихо, но те раненые, которые лежали ближе к Васильеву, вдруг зашевелились, поднимая в тревоге головы.
— Что такое? Какие корабли?
— Несколько дымков показалось вдали, а чьи суда, пока неизвестно, — ответил за меня Васильев таким спокойным голосом, словно сообщил о каком-то пустяке, и попросил меня проводить его в машинную мастерскую.
Мы оставили раненых в неведении, и, пока шли, он говорил:
— Значит, опять мы попали под надзор противника. Скверное наше положение, очень скверное. А главное — ничего не придумаешь, чтобы избавиться от настигающего нас бедствия. Остается только одно — махнуть на все рукой. В прошлую ночь я не мог сомкнуть глаз. Мозг точно чадом пропитан. Устал. Сейчас лягу и усну так, что не проснусь даже и в том случае, если корабль будет тонуть.
— Я постараюсь в случае катастрофы вытащить вас наверх. У меня спрятаны два спасательных пояса. Мы с вами заранее выпрыгнем за борт.
— Спасибо за добрый порыв, но для меня он будет бесполезным.
Я убежал на верхнюю палубу.
На мостике около боевой рубки стояли старший офицер Сидоров, лейтенанты Модзалевский и Павлинов и мичман Саккелари, разглядывая в бинокли японские корабли. Они шли параллельным с нами курсом. Наши офицеры и сигнальщики старались определить типы судов. Это были легкие, быстроходные крейсеры: "Сума", "Чиода", "Акицусима", "Идзуми". Особняком от них держались еще два каких-то крейсера. Расстояние до неприятеля было более шестидесяти кабельтовых.
На "Николае I" был поднят сигнал: "Боевая тревога", а потом адмирал Небогатов приказал своему отряду повернуть "всем вдруг" на восемь румбов влево. Наши суда пошли строем фронта на сближение с противником, чтобы сразиться с ним, пока не подоспела к нему помощь. Но он понял наш маневр и немедленно отступил, пользуясь огромнейшим, преимуществом в ходе. Наш отряд снова лег на прежний курс норд-ост 23°.
Японцы были недостаточно сильны, чтобы задержать нас. В сознании слабо воскресала надежда на спасение. Но сейчас же наступило еще более гнетущее разочарование: показались дымки впереди левого траверза. По распоряжению адмирала Небогатова к ним помчался на разведку крейсер "Изумруд". Минут через тридцать, которые показались нам невероятно длинными, он, вернувшись, донес, что приближается, новый отряд неприятельских крейсеров. По-видимому, японцы, сообщаясь беспроволочным телеграфом, стягивали вокруг нас свои силы. И действительно, вскоре заметили еще шесть судов по направлению на левую раковину. Участь наша была предрешена.
С мостика было отдано распоряжение:
— Команде пить вино и обедать!
Матросы с мрачным видом выпивали свою чарку изжевали сухари с консервами.
Тем временем начали вырисовываться неприятельские суда впереди правого траверза.
После обеда было приказано похоронить убитых. Изуродованные трупы давно уже собрали на ют, разложили в два ряда и накрыли флагами. Боцман Воеводин пошел за священником.
— Ну, боцман, как я буду служить там, коли сейчас стрелять начнут? — плаксиво прогнусавил священник Паисий, когда узнал, зачем его приглашают наверх.
— Нет уж, ради бога, оставь меня. Я лучше внизу отпою покойников. Заочно я... ну как это... в два раза больше помолюсь за них. А если останусь жив, то и в монастыре буду поминать их.
— Да вы, батюшка, напрасно беспокоитесь. Ведь это к нам наши корабли приближаются.
— Да ну? Вот оно что? В таком случае пойдем. Надо отпеть покойников. Без этого нельзя и хоронить. Ведь они... ну как это... за веру православную умерли.
На юте священник Паисий, отпевая на скорую руку покойников, подозрительно посматривал на японские корабли, грозно окружавшие нас с трех сторон. Он, не знавший своей эскадры, никак не мог понять, что происходит. Взлохмаченные рыжие волосы запламенели на солнце, оттеняя его дряблое лицо. Путаясь, он бормотал погребальные молитвы. Человек тридцать матросов, слушая священника, угрюмо поглядывали то на приближающегося противника, то на своих убитых товарищей. Среди трупов лежали оторванные руки и ноги, неизвестно кому принадлежащие. Кто-то из комендоров принес оторванную кисть чьей-то руки и бросил ее в общую кучу покойников. У изголовья их стояло ведро с песком, чтобы, перед тем как выбросить трупы в море, предать их земле. Из кадила струился синий дымок, распространяя запах ладана. Казалось, что вместе с убитыми отпевают и нас, живых, ожидающих огненных взрывов.
Я ушел на шканцы и присоединился к группе матросов.
Неприятель продолжал окружать нас своим флотом, состоявшим из двадцати семи боевых судов, не считая миноносцев. В числе их были и те двенадцать броненосцев и броненосных крейсеров, которые представляли собою главные силы, с которыми мы сражались накануне. Как эти корабли, так и все остальные поражали нас своим парадным видом. Мы не замечали на них ни снесенных мачт, ни поваленных труб, ни разбитых мостиков. Японцы, разгромив нашу 2-ю эскадру, сами, по-видимому, мало пострадали, словно стреляли по щитам на маневрах. И теперь, как на смотр, вышли они в полном составе, сжимая нас железным кольцом смерти. Это было неслыханное торжество одних и полное бессилие других. Мы еще в пути знали, что будем разбиты, но едва ли кто предполагал, что разгром эскадры примет такие грандиозные размеры. На нас, случайно уцелевших от вчерашнего боя, нашло какое-то оцепенение. Угнетенная мысль отказывалась что-либо понять в этом событии. Матросы, доискиваясь причин поражения, спорили между собою.
Один артиллерийский квартирмейстер, размахивая руками, возбужденно кричал:
— Разве мы вчера не стреляли в японцев? Мы разбросали в них почти все боевые припасы. Наши погреба опустели. Как же так получилось, что японские корабли остались невредимы?
На артиллеристов все смотрели со злобой, словно они были виноваты в нашем бедствии, и упрекали:
— Вы, лопоухие черти, стреляли и по щитам при Мадагаскаре. Бухали четыре дня. А что толку? Вытащили из воды свой щит, а на нем ни одной царапины.
Старший боцман, кондуктор Саем, объяснил это по-другому:
— Как видно по всему, братцы, мы вчера сражались с английской эскадрой. А японцы тем временем скрывались за островом Цусима. И только сегодня явились перед нами, чтобы доконать нас.
— Скорее всего, так оно и было, — поддакнул артиллерийский квартирмейстер. — Я сам видел, как тонул четырехтрубный корабль. А у японцев, как сказывают офицеры, таких не было. Значит, с англичанами сражались.
Кочегар Бакланов похлопал по плечу артиллерийского квартирмейстера и спросил:
— Послушай, друг, ты хорошо помнишь, чем заряжали оружия? Может быть, вместо снарядов вы вкладывали в них резиновые шары?
— Убирайся ты ко всем чертям! — рассердился артиллерист.
Гальванер Штарев, вздохнув, промолвил:
— Да, выходит, так, как будто мы только салютовали японцам.
Кто-то из матросов прохрипел озлобленно:
— Петербургские воротилы нас нарочно послали на убой.
Я смотрел на японский флот и думал: что мы могли противопоставить ему? Жалкие остатки разбитой эскадры: "Николай I", "новый корабль с устарелой артиллерией, стреляющий дымным порохом, неспособный даже докинуть своих снарядов до противника; "Орел", новейший, но весь избитый, превращенный в руины, да еще с большой убылью самых необходимых в бою людей; два броненосца береговой обороны — "Апраксин" и "Сенявин", каждый по четыре тысячи пятьсот тонн водоизмещением, — такие, два броненосца, для которых достаточно одного хорошего крейсера, чтобы уничтожить их; наконец, крейсер 2-го ранга "Изумруд", опасный только для миноносца, но не для крупного судна. Пять кораблей против всего японского флота — это было чудовищное неравенство сил.
Что произойдет у нас, когда вступим в бой? Если начнут обрушиваться на наш броненосец удары тяжелых снарядов, то от одного только сотрясения корпуса вылетят все втулки и клинья из пробоин, разрушатся прикрывающие их щиты; а от осколков загорятся парусиновые пластыри. Нам не выдержать и десяти минут сражения. "Орел" может перевернуться внезапно. Но пусть даже заранее скомандуют: "Спасаться!" — чтобы подняться снизу наверх по стремянкам и штормтрапам, потребуется много времени, а его не будет при гибели корабля. Почти весь экипаж останется в железной западне. У нас не осталось в целости ни одной шлюпки, ни одного парового катера. Большинство коек, спасательных кругов и пробочных поясов обгорело и было выброшено за борт. Умеющих плавать было в команде не больше одной трети, остальные же и минуты не смогут продержаться на воде, несмотря на то, что некоторые прослужили во флоте по семи лет. Начальство занятое парадами и внешним блеском, не позаботилось заранее научить своих подчиненных такому простому делу, как плавание, хотя и знало, что многие из них, попавшие во флот из центральных губерний, видели до службы воду только в колодцах.
Раздалась боевая тревога. Матросы вздрогнули, но на некоторое время остались на месте, словно не поверили своим ушам.
Потом медленно и нехотя, бледные, начали расходиться по боевому расписанию.
Священник уронил кадило и моментально скрылся внизу. Для окончания обрядности не было больше времени. Полуотпетых покойников начали быстро выбрасывать за борт, как выбрасывали до этого ненужный, хлам с корабля.
Я продолжал стоять, словно окаменелый. Неужели наступил конец? Весь наш длинный и тяжелый путь был похоронной процессией. Вчера на наших глазах броненосцы, как черные гробы, допускались в колыхающуюся могилу. Сегодня наступила наша очередь. Через несколько минут исчезнут для меня навсегда и ласковая голубизна неба, и сияние солнца, и блеск вводной равнины, и все, все.
"Началось!.." — охнул каждый про себя, когда раздались первые удары неприятельских кораблей.
Я направился к ближайшему люку, ощущая в себе непомерную тяжесть. А когда, начал спускаться по стремянке вниз, то услышал крики, заставившие меня вернуться обратно.
На корабле что-то произошло.
5. Тягостная глава
Во время сражения 14 мая японцы старались в первую очередь уничтожить наши лучшие броненосцы и мало обращали внимания на "Николая I". По нему стреляли как бы между прочим. И все же он с самого начала боя получил от двух снарядов большую пробоину под левой носовой шестидюймовой пушкой. Эта пробоина, оказавшаяся одним краем ниже ватерлинии, причиняла много хлопот: сколько ни заделывали ее койками и чемоданами, вода продолжала прибывать и залила подшкиперское отделение. Позднее попало еще несколько снарядов. Вышло из строя одно двенадцатидюймовое орудие. Были пробиты осколками минные и паровые катеры и приведены в негодность шлюпки, за исключением шестерки и одной двойки. Немного пострадал и личный состав: нашли убитыми лейтенанта Мирбаха и несколько нижних чинов, выбыли из строя командир судна, капитан 1-го ранга Смирнов, и человек двадцать матросов.
"Николай" стрелял довольно исправно, когда расстояние до неприятельских кораблей не превышало дальнобойности его орудий. Для своей устарелой артиллерии он пользовался дымным порохом, и это затрудняло дело. После нескольких выстрелов броненосец застилался своим же дымом. Противник становился невидим. Орудия замолкали, пока не рассеивался дым. Однако и при таких условиях "Николай" успел расстрелять тысячу четыреста пятьдесят шесть снарядов только крупного и среднего калибра. Его погреба с боевыми припасами так же опустели, как и на других наших кораблях.
Контр-адмирал Небогатов командовал не только своим отрядом, но и взял на себя, когда выбыл из строя раненый командир Смирнов, управление судном. В белом кителе, плотно облегавшем его располневшее тело, в необыкновенно широких черных брюках, он походил скорее на добродушного купца, чем на военного человека. Но вместе с тем все офицеры чувствовали над собою его власть, и никто из них не посмел бы не выполнить того или иного его приказания. В бою он подавал пример другим своей храбростью и часто выходил из боевой рубки на мостик, чтобы лучше разглядеть, что происходит кругом. Неплохой моряк, академик, он не мог не понимать, что кампания наша проиграна, однако ничем не выдавал своего волнения. Его лицо, одутловатое, словно распухшее, в седой заостренной бороде, в запудренных пятнах экземы, было внешне спокойно. Только изредка поблескивал в руках морской бинокль, приставляемый к большим, немного навыкате глазам.
Адмирал жаловался своим штабным:
— Я не получаю ни одного распоряжения со стороны командующего эскадрой. И не знаю, жив ли он. По старшинству его должен был бы заменить адмирал Фелькерзам. Но, может быть, и этот погиб вместе с броненосцем "Ослябя"? Такое неведение связывает меня порукам и ногам. Кто же все-таки командует эскадрой?
— Не исключена возможность, ваше превосходительство, что эскадрой командует какой-нибудь мичман, — сказал флаг-капитан Кросс, подергивая по своей постоянной привычке небрежно свисающие усы.
Небогатов продолжал:
— Мы как будто попали в заколдованный круг. Толчемся в нем и никак не можем выйти из пролива. Дело идет уже к вечеру. Если нас застанет здесь ночь, то очень будет плохо от минных атак.
И, приняв решение, распорядился:
— Поднять сигнал: "Курс норд-ост двадцать три градуса"!
Приказ, как мы знаем, немедленно был выполнен сигнальщиками. За ними наблюдал младший флаг-офицер, лейтенант Северинц, худое и безусое лицо которого выражало усердие забитого морского чиновника... Как человек точный, он подождал на мостике несколько минут, а потом, войдя в боевую рубку, доложил:
— Наше превосходительство, сигнал отрепетовали только суда вашего отряда. Но, по-видимому, поняли сигнал и передние мателоты — "Бородино" и "Орел". Они тоже начинают склоняться на север.
В это время, заметив что-то, быстро выскочил из боевой рубки старший флаг-офицер, лейтенант Сергеев, но скоро вернулся обратно. Рыжий, румяный, оплывающий жирком, он бросил на адмирала бегающий взгляд и отчеканил:
— Только что прошел по борту один из наших миноносцев. К сожалению, надписи на нем я не успел прочитать. С него передали голосом, что адмирал Рожественский приказал вам идти во Владивосток{25}.
Небогатов, выслушав, кивнул седой головой.
— Вот и отлично. Значит, я правильно распорядился относительно сигнала. Теперь по крайней мере выяснилось, что я могу распоряжаться.
Не терял он самообладания и ночью, когда начались минные атаки. Был случай, когда выпущенная неприятелем мина шла на "Николая". У всех находившихся в рубке замерло сердце. Небогатов сам скомандовал, громко выкрикнув:
— Право на борт!
Броненосец круто повернул влево, оставляя мину за кормой.
Адмирал, оглядываясь на хвостовые корабли, возмущался:
— Почему они так неистово светят прожекторами? Ведь этим самым они выдают свое местонахождение и привлекают неприятельские миноносцы. В такую темную ночь ничего не стоит скрыться от противника. Вы посмотрите, в двух кабельтовых едва можно разглядеть судно.
Но каким способом запретить судам второго отряда пользоваться боевыми фонарями? Беспроволочный телеграф на "Николае" испортился, а отдавать какие-либо распоряжения световым семафором было невозможно без того, чтобы не обнаружить себя. Хотелось скорее скрыться от миноносцев. Небогатов даже запретил стрелять по ним, чтобы вспышками артиллерийского огня не привлекать их внимания. Он всецело положился на бдительность "Изумруда", с успехом отгонявшего противника.
Досадно было, что при броненосцах находился только один крейсер. И возникали опасения за участь "Сисоя Великого", "Наварина" и "Нахимова". Ночью без огней они не привыкли держаться друг за другом, а потому могли отстать. Кроме того, оставалось неизвестным, насколько благополучно удалось им отбиться от минных атак. Может быть, какой-нибудь корабль уже давно пошел ко дну.
Прекратились минные атаки. Стало тихо. Небогатов не ложился спать и вступал по временам в разговор со своим штабом.
— Отряд наших крейсеров ушел на юг. Но я думаю, что адмирал Энквист в конце концов опять повернет за нами. Иначе это было бы преступлением с его стороны. Мне почему-то думается, что мы с ним встретимся на рассвете. Должны обнаружиться и наши миноносцы. Из девяти миноносцев в дневном бою, кажется, ни один не пострадал.
— И я держусь такого же мнения, ваше превосходительство, — говоря немного в нос, подтвердил флаг-капитан.
— Вот, с транспортами, ваше превосходительство, горе, — всегда дипломатичный, осторожно вставил старший флаг-офицер Сергеев. — Имея тихий ход, они едва ли поспеют за нами. Им будет плохо.
Небогатов на это ответил:
— Я не знаю, какие инструкции дал Рожественский командирам транспортов на случай поражения эскадры. Несомненно, они отстали. Но им лучше всего пробираться к Владивостоку врассыпную, держась корейского берега.
Помолчав немного и снова заговорил как бы про себя:
— Это еще не велика беда, что наша колонна частично разъединится. Курс был дан всем кораблям, а к Владивостоку путь один. Поэтому они не могут разойтись далеко. Утром с помощью "Изумруда" их удастся собрать.
Офицеры соглашались с ним. Всем хотелось, чтобы вышло именно так: наши разрозненные силы снова соединятся, а противник на время поглупеет и не обнаружит их. Но этим только успокаивали самих себя: навряд ли японцы оставят без преследования остатки нашей разбитой, эскадры. В распоряжении адмирала Того имелись десятки миноносцев, легких и вспомогательных крейсеров. Они, словно стая гончих, бросятся во все стороны хорошо изученного моря на розыски русских. При таких условиях нельзя было рассчитывать, на возможность проскочить мимо японцев незамеченными. Адмирал Небогатов сам облегчал им задачу, направляясь во Владивосток кратчайшим путем.
С нетерпением ждали рассвета, а когда он наступил, то увидели, что от эскадры осталось только пять кораблей. Жадно оглядывали горизонт, надеясь увидеть своих отставших товарищей, но встретились снова с противником. И по мере того как увеличивалось число его кораблей, настроение адмирала падало. Если вчера всей эскадрой не могли нанести вреда противнику, то можно ли сегодня сражаться с ним? Да он и не подойдет на расстояние наших выстрелов. Значит, он будет громить русские военные корабли, словно пассажирские пароходы, совершенно безнаказанно.
Адмирал, нервничая, то выходил на мостик, то возвращался в боевую рубку. Он пристально всматривался в очертания появлявшихся на горизонте кораблей. Никаких сомнений не было, что его окружают японцы. Но он как будто не доверял своим бесцветным глазам и много раз обращался к помощникам:
— Посмотрите хорошенько, не приближаются ли свои с какой-нибудь стороны?
Повторялся безнадежно один и тот же ответ:
— Никак нет, ваше превосходительство, все неприятельские корабли.
Небогатов наконец замолчал и, нахлобучив на глаза фуражку с большим флотским козырьком, поник седою головой. Он знал, что все взоры обращены к нему, ожидая от него спасения. Но что он должен сказать своим подчиненным, какое отдать распоряжение, чтобы избавить их от бессмысленного истребления? Ничего. Если бы он держался ближе к берегу, то можно было бы разбить или взорвать свои корабли и вплавь добраться до суши. Но поблизости не было даже полоски земли. И может быть, он как начальник впервые по-настоящему почувствовал на себе всю страшную ответственность за свои действия. Какое огромное преимущество в жизни давали ему адмиральский, чин, блестящий мундир, ордена! А теперь, когда он мысленно уже заглядывал в верную бездну небытия, все стало мучительно постылым. Он сгорбил спину и натужил лицо, как будто красовавшиеся на его золотых плечах черные орлы превратились в двухпудовые гири.
— Да, промазали мы, — ни к кому не обращаясь, промолвил адмирал.
В девять часов к нему приблизился флаг-капитан Кросс и тихо сказал:
— Командир просил передать вам, что нам ничего не остается, как только сдаться.
Это слышали сигнальщики и рулевой и насторожились.
Адмирал вздрогнул всем своим грузным туловищем.
— Ну, это еще посмотрим.
Если бы мнение о сдаче исходило не от командира, а от Кросса, то адмирал, может быть, и не придал бы этому большого значения. Флаг-капитан отлично знал иностранные языки. Складно писал доклады на любую тему, красиво играл на скрипке, с успехом покорял женщин. Способный, он принадлежал к тем баловням судьбы, которым жизнь дается очень легко. Отсюда выработалось у него и несерьезное отношение ко всему и большое самомнение. Все это было известно адмиралу. Но в данном случае Кросс был ни при чем — он являлся только передатчиком чужой идеи. Совсем по-иному относился адмирал к командиру судна, капитану 1-го ранга Смирнову. Это был богатый и образованный моряк, спокойный и рассудительный. Он имел большие связи не только во флоте, но и в дворцовых сферах. С ним нельзя было не считаться. И если этот карьерист решился внести такое предложение, значит, действительно другого выхода нет, и остается только сдаться.
Небогатов, тяжело дыша, в упор посмотрел в худое лицо флаг-капитана, удлиненное темной бородкой.
— А вы как думаете?
Кросс, не смущаясь, ответил:
— Я полагаю, что командир прав.
В такой ответственный момент только немедленный арест командира и флаг-капитана мог бы удержать адмирала от заманчивого соблазна. Но решительность не была проявлена, и отрава, брошенная в сознание, возымела свое действие. Воля начальника отряда ослабла и заколебалась. Закружились беспомощные мысли, как травинки в речном водовороте. Мерещилось мрачное будущее: позор сдавшегося адмирала, железная решетка тюрьмы, военный суд, может быть, смертная казнь. В то же время всем своим существом он протестовал против того, чтобы так глупо погружаться на морское дно или быть разорванным в клочья. А это произойдет, как только японцы откроют огонь, — через десять минут. В поисках оправдания перед родиной адмирал как будто раздвоился и заспорил сам с собой. Во имя чего погибать? Он обязан выполнить свой долг. На этих бронированных корытах, именуемых боевыми кораблями? Наконец лазейка нашлась, и сердце адмирала закипело обидой против тех главных воротил российского строя, которые послали людей не на войну, а на убой. Если сам он как начальник до некоторой степени виновен в создание этого нелепого флота и должен явиться искупительной жертвой, то при чем же здесь матросы? Они виноваты только в том, что носят военную форму. Нет, он не допустит, чтобы две с половиной тысячи людей ни за что ни про что утопить в море. Общественное мнение будет на его стороне. И новая человеколюбивая идея, красивая, как синь василькового сорняка среди ржи, заполнила седую голову адмирала. Эта идея вытеснила из его сознания главное, что он находится на военном корабле, а не в доме милосердия, и что он командующий, а не какой-нибудь духобор или толстовец, рассуждающий о непротивлении злу. На его лице выступили багровые пятна. Он энергично повернулся к флаг-капитану Кроссу и прохрипел:
— Немедленно вызвать командира в боевую рубку!
— Есть.
Пока рассыльный бегал за командиром, в боевой рубке решалась судьба отряда. Сначала обменялись мнениями штабные чины, а потом и судовые офицеры, находившиеся здесь же и на мостике. Возражений против сдачи не было.
Флаг-капитан Кросс сейчас же разыскал книгу международного свода и, заглянув в нужную страницу, бросился к ящику с флагами. Он сам набрал трехфлажный сигнал: "ШЖД", означавший — "сдача", "сдаюсь". Сигнал был немедленно пристопорен к фалу, и оставалось только поднять его на мачту.
В боевую рубку вошел командир судна, капитан 1-го ранга Смирнов, высокий, статный, с карими глазами, внимательно смотревший из-под густых, словно нарисованных бровей. Несмотря на полученную вчера рану, он держал забинтованную голову барственно прямо. Под пушистыми усами резко очерчивался большой, с толстыми и сочными губами рот, без слов говоривший, что его обладатель создан как будто только для того, чтобы повелевать и наслаждаться жизнью. Но обычно румяное лицо за ночь побледнело, а струившаяся с него широким потоком светло-русая борода спуталась и, частично попав под бинт, потеряла свой прежний внушительный вид.
Адмирал, увидев командира, обратился к нему:
— Владимир Васильевич, что нам делать?
Смирнов, не задумываясь, убежденно ответил:
— Вчера мы свой долг выполнили. Больше не имеем сил сражаться. Мое мнение — нужно сдаться.
И, жалуясь на головную боль, он ушел.
Дальнейшие действия на броненосце "Николай I" развивались с поразительной быстротой. Зазвенели телефоны, бросились по разным отделениям рассыльные и даже, вопреки судовым правилам, засвистали дудки капралов, призывая господ офицеров на передний мостик. Это по распоряжению адмирала созывался военный совет. Сам он, окруженный своим штабом, вышел из боевой рубки на мостик. Офицеры не успели еще собраться на совет, а уже на ноке фор-марса-рея кем-то был поднят сигнал о сдаче. Торопливо, с растерянными лицами бежали к адмиралу офицеры. Не дожидаясь появления остальных, он поставил перед ними вопрос:
— Я хочу, господа офицеры, сдать броненосец. В этом я вижу единственное средство спасти вас и команду. Как вы думаете?
Что сражаться не было никакого смысла, на этом сходились почти все. Но против сдачи некоторые возражали. Согласно военно-морскому уставу, обратились с вопросом относительно сдачи самому младшему офицеру. Все обернулись к высокому статному человеку, на груди которого красовался университетский значок. Это был прапорщик Шамие. Юрист по образованию, призванный на службу лишь на время войны, он оказался более храбрым воином, чем многие из кадровых офицеров, и энергично заявил:
— Если нельзя драться, то нужно кингстоны открыть и топиться.
— Взорвать броненосец и спасаться, — скромно отозвался мичман Волковицкий, почтительный не только к начальству, но и старшим товарищам по службе.
Приблизительно то же самое сказал и старший офицер, капитан 2-го ранга Ведерников.
Но те, кто стоял за сдачу, начали приводить убийственные доводы:
— Все орудия неприятельского флота наведены на "Николая" как на флагманский корабль. Японцы взорвут и потопят его раньше, чем мы соберемся это сделать. Потопят вместе с людьми.
— Выговорите — надо спасаться. На чем? Шлюпки и катеры разбиты. Койки приспособлены на защиту небронированных частей судна и крепко снайтованы. Из сорока спасательных кругов тридцать никуда не годятся. Нас даже не смогли снабдить хорошими спасательными средствами.
— А разве японцы не будут подбирать нас? — спросил старший офицер Ведерников.
— Возможно, что и будет, но только тогда, когда уничтожат весь наш отряд.
С марса фок-мачты, где стоял дальномер, раздался звонкий голос мичмана Дыбовского:
— До неприятеля шестьдесят кабельтовых!
На мостике появился флагманский артиллерист, капитан 2-го ранга Курош, темнокожий, как мулат, с черной курчавой бородкой на сухом, жестком лице. Со вчерашнего дня этот воин запил и до утра не расставался с бутылками. Накрахмаленный воротничок на нем измялся. Шатаясь, Курош протолкался ближе к адмиралу и, размахивая руками, заорал:
— Сражаться до последней капли крови! Сейчас я прикажу своим молодцам открыть огонь. Я из японцев яичницу сделаю!..
Адмирал приказал:
— Уберите с моих глаз эту пьяную личность!
Офицеры оттолкнули Куроша назад. Он ругал их матерными словами. Матросы подхватили его под руки и увели вниз.
Еще раз пришел командир и снова подтвердил свое прежнее мнение.
На мостике стоял галдеж. Кто-то из офицеров плакал. Другие приводили разные аргументы для оправдания самих себя.
— За эту войну наши войска только то и делали, что сдавались. Вспомните Ляоян, Порт-Артур, Мукден. Ко многим сдачам прибавится еще одна.
Адмирал повернулся к старшему артиллеристу, лейтенанту Пеликану, выделявшемуся среди офицеров своей крупной и сытой фигурой:
— На таком расстоянии мы можем стрелять?
— Бесполезно, ваше превосходительство. Наши снаряды не достанут до неприятеля.
Адмирал вдруг потерял самообладание, чего с ним никогда не бывало. Из бесцветных глаз брызнули слезы. Он сорвал с головы фуражку и, словно в ней заключалось все зло, бросил ее себе под ноги и начал топтать.
Со стороны неприятеля раздался пристрелочный выстрел, направленный в левый борт "Николая". Офицеры начали разбегаться по своим местам, согласно боевому расписанию. Небогатов вошел в боевую рубку. Флаг-офицеры докладывали ему, что все наши суда отрепетовали сигнал о сдаче, а он, не слушая своих помощников, кричал:
— Японцы, очевидно, не разобрали нашего сигнала. Поднять белый флаг! Быстро! Через пять минут будут уничтожены все мачты.
Но белого флага на броненосце не было. Пришлось заменить его принесенной из каюты простыней. Однако и она, подтянутая к рею фок-мачты, не остановила неприятельских выстрелов. Вокруг броненосца начали подниматься фонтаны. Над головою слышался гул пролетавших снарядов, словно где-то в воздухе был железнодорожный мост, по которому беспрерывно проносились курьерские поезда. Раздался взрыв около боевой рубки. Осколками ранило флагманского штурмана, подполковника Федотьева. Вся боевая рубка наполнилась черными удушливыми газами. Из темноты, как с того света, хриплыми выкриками командовал адмирал:
— Передайте, чтобы наши орудия не отвечали! Спустить наш флаг! Поднять японский! Стоп машина!
Пока выполнялись эти приказы, броненосец получил еще несколько ударов. Снарядом разворотило ему нос. Якорь, сорвавшись с места, бухнулся в море. Появились пробоины с левого борта.
"Николай I", застопорив машины, остановился, и в знак этого на нем вместо уничтоженных накануне шаров подтянули к рею ведро. Японцы прекратили стрельбу. Стало необыкновенно тихо. Остановились и другие наши броненосцы, повернув носами кто вправо, кто влево. На каждом из них, как и на "Николае", развевался уже флаг Восходящего солнца.
Иначе поступил только "Изумруд". Это был небольшой трехмачтовый и трехтрубный крейсер, изящный и стремительный, как птица. Он тоже отрепетовал было сигнал о сдаче, но, спохватившись, быстро его опустил. С правой стороны между отрядами неприятельских судов оставался большой промежуток. В этот промежуток, дав полный ход, и направился "Изумруд". Глубоко врезываясь форштевнем в поверхность моря, он вздувал вокруг своего корпуса белопенные волны, поднимавшиеся почти да верхней палубы. Из его труб вываливали три потока дыма и, круто сваливаясь назад, сливались в одну гриву. Расширясь, она тянулась за формой. Японцы, очевидно, не поняли его замысла и не сразу приняли против него меры. А когда выделили в погоню за ним два крейсера, было уже поздно. Неприятельские снаряды едва долетали до него. А он, имея преимущество в ходе, все увеличивал расстояние между собою и своими преследователями. Со сдавшихся судов с замиранием сердца следили за ним, пока он не скрылся в солнечной дали. Его хвалили на все лады, им восторгались. Он действительно проявил героизм, вырвавшись из круга всего японского флота.
На "Николае" по распоряжению Небогатова была собрана на шканцах команда. Стоя на продольном мостике, он произнес краткую речь. Несмотря на блеск солнечных лучей, игравших в серебре конусообразной бороды, в золоте погон с черными орлами, в эмали двух крестов св. Владимира, адмирал поеживался. Обрисовав причины, заставившие его сдаться, он в заключение, волнуясь, сказал:
— Братцы, я уже пожил на свете. Мне не страшно умирать. Но я не хотел вас губить, молодых. Весь позор я принимаю на себя: пусть меня судят. Я готов пойти на смертную казнь.
И, сгорбившись, пошел на передний мостик.
На броненосце продолжалась суматоха. Уничтожали шифры, секретные документы, сигнальные книги. Одни из офицеров говорили, что нужно портить орудия, механизмы и выбрасывать за борт разные приборы, другие запрещали это делать. Часть команды была занята своими вещами, а некоторые уже добрались до водки. Кое-где начали появляться пьяные.
Из операционного пункта поднялся на верхнюю палубу машинный квартирмейстер Василий Федорович Бабушкин. Это он двадцать три дня тому назад соединил 2-ю и 3-й эскадры. Но у него тогда раскрылись незажившие раны, полученные им в Порт-Артуре. Попав ни броненосец "Николай I", Бабушкин серьезно заболел и пролежал в лазарете до самого сражения. В бою он был бесполезным. Накануне, с появлением на горизонте главных неприятельских сил, его перевели в машинное отделение, где он просидел до позднего вечера. Но и там, в глубине судна, он не переставал дрожать от страсти во что бы то ни стало победить японцев. И когда ему говорили, что такой-то наш броненосец перевернулся, он упрямо твердил:
— Нет! Это, должно быть, погиб "Микаса".
И он один, как безумец, начинал кричать "ура".
Ему даже трудно было стоять на ногах. Но он не мог, узнав о сдаче четырех броненосцев, оставаться дольше внизу и появился среди команды, огромный, худой, обросший черной бородой, в нательной рубахе и черных, брюках. Опираясь дрожащими руками на костыли, он остановился и взглянул в сторону кормы, — там на гафеле развевался японский флаг. То же самое он увидел и на других броненосцах. Судорога передернула его лицо с крупными чертами, брови вросли в переносицу, как два черных корня. Задыхаясь, он выкрикнул срывающимся басом:
— Братцы! Как же это получается? Я защищал первую эскадру. А начальство приказало потопить ее. Потопили суда на таком мелком месте, что японцы теперь, вероятно, уже подняли их. Я стал биться за порт-артурскую крепость, живота своего не жалеючи. Получил в сражении сразу восемнадцать ран от осколков разорвавшегося снаряда. Можно сказать, побывал на том свете. А начальство сдало Порт-Артур японцам. В Сингапуре я назвался охотником на эскадру Небогатова. А ее также сдали в плен. Да что же это такое творится?
Кто-то из матросов сказал:
— Небогатов пожалел нас.
Бабушкин возразил:
— Жалеть нужно родину, а не солдат и матросов. Адмирал — не сестра милосердия.
Некоторые из команды смеялись над ним:
— Брось, Вася, надрываться. Иди-ка лучше в лазарет и отдохни.
Бабушкин, стуча костылями, загремел:
— Россия опозорена, а вы мне спать предлагаете?!
— Вся эта война была позорная, а мы-то тут при чем? Не мы ее начинали.
— Сражаться надо, а вы хохочете!
— За что? За лапти? Таких дураков больше нет!
Бабушкин заскрежетал зубами и, шатаясь, двинулся к люку.
— Пойду в машину и сам открою кингстоны! Сейчас же броненосец пущу ко дну!
— Попробуй только — моментально полетишь за борт!
Бабушкин понял, что его намерение неосуществимо. Возбуждение богатыря сразу угасло. Ослабевший, он тихо побрел в лазарет, ворча:
— Если бы я знал это, я бы не пошел с вами. Ваш адмирал — трус. Под видом матросов он самого себя спасает{26}...
К борту "Николая" пристал неприятельский миноносец. С него поднялся на палубу броненосца флаг-офицер, посланный адмиралом Того, и передал Небогатову приглашение прибыть к командующему японским флотом для переговоров. В присутствии противника на корабле русские офицеры чувствовали себя растерянными. Одни из них, подавленные событием, угрюмо молчали. На других сдача в плен меньше отразилась. Они храбрились и, пока Небогатов со своим штабом, по требованию адмирала Того, готовился к отъезду, пробовали заговаривать по-английски с японским офицером. Он держался чрезвычайно корректно, как будто и не был завоевателем. Обменялись с ним мнениями насчет погоды, находя ее скверной. Кто-то из русских офицеров пожаловался, какой трудный поход был для 2-й эскадры. Японец посочувствовал русским морякам, а потом заявил, что они прекрасно сражались, и это прозвучало иронией. Лейтенант, молодой легкомысленный человек, обращаясь к нему, весело сказал:
— Я ни разу не был в вашей стране. Мне очень хочется посмотреть, как вы живете.
— Мы рады видеть вас у себя, — улыбаясь, ответил японский офицер.
— Всю жизнь мечтал встретить ваших гейш. Особенно кстати будет теперь, — ужасно соскучились. Вы поймите: ведь восемь месяцев мы провели в плавании.
— О, это у нас сколько угодно и в большом выборе.
Противник посмотрел на русских офицеров с явным презрением. Некоторые из них опустили головы. А прапорщик Шамие покраснел и демонстративно ушел вниз. Стиснув зубы, он быстро прохаживался взад и вперед по офицерскому коридору с таким видом, как будто ему лично нанесли тяжелое оскорбление. К едкой боли, вызванной сдачей в плен кораблей, присоединилось еще чувство ненависти и раздражения распущенностью и низостью сослуживца. Прапорщик нервно сдергивал с головы фуражку и снова надевал ее, как будто она мешала ему думать. Вскоре с ним встретился в коридоре лейтенант, хотел что-то сказать и сразу осекся. Страшный, невменяемый вид Шамие согнал с его лица веселую улыбку. Он в испуге остановился, услышав грозный задыхающийся голос:
— На корме русского броненосца висит японский флаг, а вы уже о девочках думаете?
От громкой пощечины у лейтенанта качнулась в сторону голова. Боясь еще удара, он молча закрыл руками лицо и весь съежился. Прапорщик Шамие без оглядки пошел от него прочь.
Через несколько минут Небогатов и чины его штаба, за исключением пьяного Куроша, направились на этом же миноносце к флагманскому броненосцу "Микаса"{27}.
6. Перед врагами герой, а на свободе растерялся
Остзейский край насыщал царский флот немалым количеством разных баронов. Были среди них хорошие и плохие, умные и глупые. Но все они, как правило, зарекомендовали себя во флоте большими формалистами. Когда-то их предки участвовали в крестовых походах. Они гордились этим и ко всем русским офицерам, а тем более к матросам относились с нескрываемым презрением. Царское правительство, однако, дорожило ими. Ведь никто так не подавлял всякое стремление к свободе, к критике морских порядков, как эти буквоеды законов и циркуляров.
Командир крейсера "Изумруд", капитан 2-го ранга барон Ферзен, также был выходцем из Остзейского края, но он считался лучше своих сородичей. Он снисходил до частных разговоров даже с мичманами и матросами. При этом на его круглом и краснощеком лице с рыжевато-белобрысыми бакенбардами, поднимающимися от усов к вискам, играла вежливая, тысячи раз репетированная улыбка. Каждого своего собеседника он обвораживал мягким голосом. Но он становился другим, начиная командовать. Голубые глаза его холодно поблескивали, словно превращались в эмалевые. В повелительных окриках появлялась особая зычность. Самоуверенный, он не допускал никаких возражений со стороны своих офицеров.
Плохую помощь оказывал ему старший офицер Паттон-Фантон-де-Верайон. Этот небольшого роста толстяк больше занимался выпивкой в кают-компании, чем судовыми делами. Глупый и самолюбивый, он придирался к матросам из-за всякой мелочи и кричал тонким, резким голосом, всячески издеваясь над ними. Команда не любила его и дала ему кличку — Ватай-Ватай.
Командир и старший офицер не ладили между собою, потому что были в одних чинах — оба капитанами второго ранга.
В бою 14 мая "Изумруд" сражался с противником хорошо. Под руководством артиллерийского офицера, лейтенанта Васильева, его орудия исправно стреляли. А в тех случаях, когда крейсеру угрожал неприятельский огонь, он умело передвигался на безопасное место. Командир Ферзен во время боя находился на мостике и отдавал разумные распоряжения. Никто не замечало нем какой-либо растерянности. Так же держались и его подчиненные.
Вечером крейсер вышел из боя почти без повреждений. Два снаряда пробили углы верхней палубы. Еще один снаряд перебил тросы на грот-мачте, откуда упал фонарь. Из личного состава никто не был убит, только четыре человека получили ранения.
Ночь для "Изумруда" была тревожная. Никто не спал. Крейсер охранял флагманский броненосец "Николай I", рискуя погибнуть от неприятельских минных атак и снарядов своих судов.
На второй день, когда адмирал Небогатов поднял сигнал о сдаче, командир Ферзен приказал на скорую руку собрать офицеров и команду. Во время похода эскадры он обычно прогуливался по верхней палубе на своих несгибающихся ногах, сгорбившись и понуря голову. Теперь он преобразился. Вся его фигура выпрямилась, из-под густых бровей твердо смотрели на подчиненных голубые глаза. Все, ожидая от него слова, замерли. Командир громко отчеканил:
— Господа офицеры, а также и вы, братцы-матросы! Послушайте меня. Я решил прорваться, пока японские суда не преградили нам путь. У противника нет ни одного корабля, который сравнился бы по быстроходности с нашим крейсером. Попробуем! Если не удастся уйти от врага, то лучше погибнуть с честью в бою, чем позорно сдаваться в плен. Как вы на это смотрите?
Он как будто спрашивал совета у своих подчиненных, но все понимали, что это было приказом. Офицеры и матросы с уважением смотрели в строгие глаза командира. Кочегар Галкин, весельчак и повеса, неожиданно для всех выкрикнул:
— Правильно вы сказали, ваше высокоблагородие!
И все остальные одобрили решение командира.
Он обратился к нижнепалубной команде:
— Кочегары и машинисты! От вас зависит наше спасение. Я надеюсь, что судно разовьет предельный ход.
И сейчас же распорядился:
— Все по своим местам!
Как только "Изумруд" ринулся на прорыв сквозь блокаду, на нем заработал беспроволочный телеграф, перебивая самой усиленной искрой переговоры японцев. Чтобы облегчить крейсер, командир решил пожертвовать правым якорем вместе с канатом. Последовало распоряжение расклепать канат. Две тысячи пудов железа, с грохотом свалившись за борт, исчезли в пучине моря.
В боевой рубке стрелка машинного телеграфа стояла против слов: "Полный вперед!" Казалось, крейсер напрягал последние силы, дрожа всем своим изящным корпусом. Все, кто находился наверху, видели, что неприятельские снаряды уже не долетают до него, и с любовью смотрели на своего отважного командира. В их представлении сейчас его коренастая фигура, напоминающая норвежского шкипера, была овеяна ореолом романтики водных просторов и поэзии увлекательных приключений на море. Ведь только в фантазии, только в грезах мог представиться такой случай, какой выпал на долю "Изумруда", — он вырвался из кольца неприятельской эскадры на свободу. И командир Ферзен твердо вел его опять на родину. Это были упоительные минуты как для самого начальника, так и для его подчиненных, — минуты сознания правильного решения в боевой обстановке. Но главный герой ничем не выдавал своего торжества, и это еще больше возвеличивало его в глазах команды. Заложив руки за спину, он прохаживался теперь по мостику, спокойный и уверенный, словно вышел на судне в обычный мирный рейс. Он только один раз через переговорную трубу спросил машинное отделение:
— Как держится пар?
Ему ответили:
— Давление, двести пятьдесят фунтов.
Машинные и кочегарные отделения, несмотря на беспрерывное действие вентиляторов, наполнились невыносимым жаром. Людям трудно было дышать. Мокрые от пота, они работали в одних брюках — наполовину голые. Теперь их не нужно было ни понукать, ни упрашивать. Они сами понимали свою ответственность и вкладывали в дело все, что могли. Строевые матросы, назначенные в помощь кочегарам, подносили уголь из запасных ям. Чаще обычного открывались огненные пасти топок, глотая топливо, подбрасываемое кочегарами. Как-то по-особенному, словно захлебываясь, гудели поддувала. От сильного давления пара дрожали и шипели верхние пароприемные коллекторы. За перегородками, в других отделениях, голоса людей заглушались яростным движением машин.
Командир Ферзен, находясь на мостике, по-прежнему не терял своего душевного равновесия. Его подчиненные работали отлично. Он хорошо знал свой корабль. Предельная скорость, какую дал "Изумруд" на испытаниях, была двадцать четыре узла. Но теперь казалось, он превысил эту норму и, поглощая пространство, летел вперед, как птица, вырвавшаяся из западни. Гнавшиеся за ним неприятельские суда, отставая, исчезли за горизонтом.
Это было во втором часу дня. Впереди сияло свободное море. "Изумруд", взявший сначала курс на зюйд-ост, постепенно склонился на норд-ост.
Но тут с командиром Ферзеном случилось что-то необъяснимое. Он начал терять самообладание, словно надломился от непомерной тяжести. В его глазах появилась тревога. Он беспокойно оглядывал горизонт. Не было видно ни одного дымка. Но все мрачнее становилось лицо командира. В пятом часу, узнав, что запасы угля ограничены, он распорядился убавить ход до двадцати узлов.
Через несколько минут произошла авария в четвертой кочегарне. Те, кто находился ближе к ней, услышали такой сильный треск, словно взорвался снаряд. Это лопнула паровая магистраль, питавшая все кормовые вспомогательные механизмы и рулевую машину. Из образовавшегося отверстия с ревом повалил пар, наполняя помещение горячей влагой. Четыре кочегара, спасаясь от бедствия, повалились на железный настил.
На судне поднялась паника. Офицеры и матросы спешили к четвертой кочегарке и останавливались перед трапом, как перед пропастью. Снизу, волнуясь, поднимались клубы серого пара. Никто не знал, что делать. Не мог помочь этому и прибежавший сюда на несгибающихся ногах барон Ферзен. Он только ахал и хватал себя за голову. Кто-то из офицеров подсказал ему, что прежде всего необходимо выключить рулевую машину и перейти на ручной штурвал. Сейчас же это было сделано. Крейсер шел вперед пятнадцатиузловым ходом.
Явился кочегар Гемакин и, не спрашивая разрешения командира, начал кричать на матросов:
— Что же вы стоите? Скорее давайте мне несколько рабочих платьев. Я их надену на себя. Приготовьте мешки, чтобы окутать мне лицо и голову. Дельфины! Козлы! Поворачивайтесь скорее!
Несколько человек сорвались с места. Вскоре было доставлено Гемакину все, что он требовал. Он быстро напяливал на себя спецовки. Командир не спускал с него глаз, словно хотел запомнить всякую мелочь в действиях этого человека. Спустя минуты две Гемакин, с окутанной мешками головой, в парусиновых рукавицах, облитый холодной водою, кубарем свалился по трапу вниз. Его примеру последовал один из машинистов, захватив с собою необходимые инструменты. Через полчаса авария была ликвидирована.
Два героя и четыре кочегара, находившиеся внизу, отделались легкими ожогами.
Казалось бы, что жизнь на "Изумруде" должна пойти нормальным порядком. Но барон Ферзен не переставал нервничать. Наступила ночь. Корабль одиноко пробирался сквозь тьму во Владивосток. Командир не ложился ни на одну минуту. Не спали и его подчиненные. После полуночи один из сигнальщиков заявил, что впереди слева мелькают огни. Быть может, ему только показалось это, потому что никто их больше не видел. Однако командир немедленно приказал сменить курс вправо. Так шли час — полтора и опять легли на прежний курс.
Чем дальше уходил "Изумруд" от опасности, тем больше командир терял самообладание. К вечеру следующего дня, то есть 16 мая, он превратился в издергавшегося неврастеника. Когда противник был на виду, он знал, что нужно было предпринять. Но теперь сияющая пустота моря, казалось, пугала его больше, чем неприятельские корабли. Люди с изумлением вглядывались в него и не верили своим глазам: по мостику метался не прежний волевой командир, а жалкий трус, случайно нарядившийся в капитанскую форму. Прошлой ночью он никак не мог дождаться дня, а теперь ему хотелось, чтобы скорее наступила тьма. Ему все мерещилось, что сейчас он будет настигнут неприятельскими судами. До Владивостока с избытком хватило бы угля, но, по приказанию командира, ломали на судне дерево и жгли в топках. Он начал вмешиваться в дела штурмана, лейтенанта Полушкина, утверждая, что курс им взят неверно. Полушкин, кончивший академию, прекрасно знал свою специальность, но он был тихий и застенчивый человек. Сквозь пенсне он удивленно смотрел на взъерошенного командира, не смея возражать ему. Вблизи родных берегов своим непонятным страхом командир Ферзен заразил сначала офицеров, а потом и всю команду. Все стали ждать смертного часа. Кончилось это тем, что "Изумруд" проскочил мимо Владивостока и направился в бухту св. Владимира. Командир Ферзен, как бы оправдываясь перед своими офицерами, бормотал, что для крейсера это будет лучше. Подходы к Владивостоку, вероятно, минированы. Если бы направились в этот порт, то могли бы взлететь на воздух от русской же мины. Была и еще одна опасность — туда, скорее всего, направились японские корабли, чтобы перехватишь путь "Изумруду". Так или иначе, но крейсеру, при недостаче угля, предстояло пройти лишних сто восемьдесят миль.
Это была первая ошибка.
К бухте св. Владимира приблизились ночью 17 мая. Командир вдруг решил перейти в залив св. Ольги. Но здесь почему-то он нашел стоянку, неудобной. А может быть, на него повлияло сообщение боцманмата Смирнова, только что рассказавшего ему, как до войны в этот залив нередко заходили японские корабли. Командир замотал головою, словно изгоняя из своего воображения страшные призраки; и снова направил крейсер в бухту св. Владимира. Было темно. Перед людьми стояла задача найти себе временный приют в этой дикой и малознакомой местности. Если бы командир сохранил спокойствие духа, то он, вероятно, не рискнул бы сейчас входить в такую бухту. Тихая погода давала возможность "Изумруду" продержаться в море до утра. О присутствии японцев здесь не могло быть и речи. Не настолько они были невежественны, чтобы разыскивать крейсер, ушедший за двое суток неизвестно куда. Это было бы так же нелепо, как нелепо разыскивать блоху, исчезнувшую в копне сена. Однако командир, потерявший перспективу действия и трезвость ума, торопился скорее скрыться в бухте.
Вход в бухту был довольно широк. Но командир почему-то приказал направить судно не посредине пролива, а около левого берега. Крейсер шел пятнадцатиузловым ходом. Слева, совсем близко, обрисовался в темноте мыс Орехова. Матросы на верхней палубе обрадовались, увидев родную землю. Кончались их мытарства. Мечта превратилась в явь. Лотовый правого борта выкрикнул:
— Глубина десять сажен!
Вслед за ним лотовый левого борта возвестил:
— Глубина четыре сажени!
Только что успели повернуть ручку машинного телеграфа на "тихий ход", как "Изумруд" дрогнул от толчка и заскрежетал всем своим железным днищем. Люди попадали. Многие думали, что под ними взорвалась мина. Крейсер сразу остановился, беспомощно накренился на правый борт под углом 40-50° и, Казалось, готов был свалиться совсем. Во всех его отделениях внезапно оборвался говор. В зловещей тишине барон Ферзен завопил:
— Полный назад! Полный назад!
Но сколько машины ни работали, крейсер, севший на каменную гряду мыса Орехова, не двигался с места. Пробовали заводить верп, но и это не помогло: крейсер сидел плотно, словно был прикован к мели.
Это была вторая ошибка.
Особой беды еще не было в том, что крейсер сел на камни, тем более что течи в его днище нигде не обнаружили. Можно было бы дождаться следующего прилива воды, чтобы сняться с камней; можно было бы разгрузить судной таким образом избавиться от аварии; наконец, можно было бы вызвать по телеграфу помощь из Владивостока, а крейсер приготовить к взрыву на случай появления противника. Но барон Ферзен, на круглом Лице которого дрожали белобрысые бакенбарды, дал иное распоряжение, выкрикивая:
— Японцы находятся где-нибудь поблизости! Каждую минуту они могут накрыть нас! Я не хочу, чтобы "Изумруд" достался им! Немедленно все части его привести в негодность и приготовить судно к взрыву!
На крейсере поднялась необычная суматоха. Все, что можно было раскрепить и снять, полетело за борт, а то, что не тонуло и поддавалось огню, жгли в топках. В бухте утопили все мелкие пушки, замки с более крупных орудий и часть пулеметов. Разбивали молотками вспомогательные механизмы, компасы, штурвалы, приборы управления огнем. Барон Ферзен считал себя добросовестным человеком и не хотел, чтобы какое-нибудь добро попало в руки японцам. Он даже потерял голос и с пеной на губах только хрипел, подгоняя своих подчиненных в их разрушительной работе. А те, словно во время пожара, бегали по трапам снизу наверх, сверху вниз, бестолково метались по разным отделениям. Железный корпус судна стонал от грохота и человеческих выкриков. Такого аврала "Изумруд" не испытывал со дня своего рождения. Если бы на это посмотреть со стороны, то непременно пришлось бы сделать заключение, что у всего экипажа острый психоз.
Наступило тихое майское утро. Над горизонтом медленно всплывало солнце, лаская загорелые лица моряков. Теперь люди заняты другой работой: на шлюпках спешно свозили с корабля винтовки, оставшиеся пулеметы, продукты, посуду для еды, походную кухню, свои вещи. Люди, изнуренные постоянной тревогой за свою жизнь, казалось, не замечали лучезарного великолепия весны на морском берегу. Некоторые, наваливаясь на весла, настороженно поглядывали в сторону Тихого океана. Но их привлекала не красота искрящейся водной равнины (похоже, что она была усыпана солнечной пылью), а паническая тревога: не видно ли дымков неприятельских кораблей?
На "Изумруде" осталось только нисколько человек: старший офицер Паттон-Фантон-де-Верайон, боцман Куликов, минные квартирмейстеры Тейбе и Григорьев и радиотелеграфист Собешкин. Им было поручено приготовить крейсер к взрыву. А остальные офицеры и матросы находились на берегу, за версту от судна. Во главе с бароном Ферзеном они забрались на гору и, построившись во фронт, стали ждать.
Широко распростерлось, обдавая теплом, голубое небо, ослепительно сияли, уходя до самого горизонта, воды океана. В солнечных лучах зеленели кудрявые вершины сопок. Это еще больше угнетало людей, подавленных тяжестью противоречивых переживаний: с одной стороны — родная земля в весеннем наряде, с другой — такой порочный конец после героического подвига. Только теперь сознание моряков как будто стало проясняться, и они с глубокой скорбью всматривались в знакомые очертания корабля, приготовленного к уничтожению.
На вершине другой горы, ближе к "Изумруду", появился красный флаг, означавший: "бикфордов шнур подожжен". Напряжение моряков нарастало. Бледные, с пепельными губами, они имели такой вид, как будто сами были обречены к расстрелу.
Раздался взрыв в носовом патронном погребе. Поднялся столб дыма. Когда он рассеялся, люди увидели свой корабль, как казалось издали, целым и невредимым. Следующим взрывом оторвало всю корму. Громадное пламя, разбрасывая в разные стороны куски железа и обломки дерева, высоко подняло к небу черною облако. Раскатистым эхом откликнулись горы. Содрогнулись моряки, словно лишились не судна, а близкого друга, не раз спасавшего их жизни. Три с половиной сотни пар человеческих глаз смотрели туда, где вместо красавца "Изумруда" чадил на камнях изуродованный скелет корабля. На нем догорали остатки деревянных частей. Он все еще продолжал осыпать бухту стальным дождем крупных и мелких осколков. Это рвались снаряды, до которых добирался огонь. Полчаса длилась похоронная канонада, и потом наступила такая тишина, как будто оцепенели и люди и вся природа.
Это была третья ошибка.
Началась сухопутная жизнь. Изумрудовцы передвинулись ближе к складу вещей. Барон Ферзен, не смея взглянуть в глаза своих подчиненных, объявил:
— Команде можно обедать и отдыхать.
И сам ушел, якобы приискать место для лагеря.
За горою, чтобы воображаемые японцы не увидели с моря дым, запылали костры. На ее вершине часовые следили за морским горизонтом. Пока кок Дидуренко приготовлял в походной кухне обед, усталые и осиротелые моряки, как лунатики, бродили по берегу бухты.
Обед прошел без обычных шуток и смеха.
Ночью над затихшим лагерем небо загорелось звездами. Вблизи опушки леса, прямо на земле, всхрапывая и посвистывая носами, раскинулись человеческие тела. Это был первый сон со дня Цусимского боя, первый отдых людей, переживших смертный побег из плена, последний ночной аврал и бессмысленную катастрофу крейсера. Так продолжалось до двух часов ночи, когда весь лагерь внезапно был поднят на ноги. Это внесли переполох часовые. Они прибежали с горы и, задыхаясь от волнения, сообщили страшную новость:
— В бухту вошли два японских миноносца. А у входа в бухту остановились два крейсера. Все это мы видели собственными глазами. Японцы хотят высадить десант.
В лагере никто и не подумал встретить неприятельский десант ружейным и пулеметным огнем. У каждого было лишь одно желание — бежать скорее отсюда. Старший офицер, выстраивая команду фронтом, отдавал распоряжения тихо, почти шепотом. Матросам было разрешено взять только винтовки с патронами и по две банки консервов, оставив остальные вещи на берегу бухты. Стараясь не шуметь, колонны людей направились к заливу св. Ольги. На пути нашли барона Ферзена, который на ночь приютился в китайской фанзе. Разбуженный, он выскочил наружу и дрожащим голосом заговорил:
— Мои предположения оправдались. Я был уверен, что японцы найдут нас. Поэтому-то я торопился скорее взорвать крейсер.
Взяли проводниками китайцев и пошли дальше, подгоняемые страхом. С рассветом изумрудовцы взошли на высокую гору, откуда долго рассматривали бухту и море. К удивлению всех, не только в бухте, но и дальше, на всем водном пространстве, не оказалось ни военных кораблей, ни дымков. Барон Ферзен смущенно объяснил:
— Должно быть, японцы успели уйти.
Кочегар Кабелецкий буркнул:
— Скорее всего, они во сне представились нашим часовым.
Лейтенант Романов добавил:
— Обычная галлюцинация перепуганных людей, а нами в голову не пришло проверить их сообщения.
К вечеру, пробираясь охотничьими тропами, изумрудовцы пришли в село Киевлянка, расположенное близ залива св. Ольги. Через несколько дней сюда же были перевезены их вещи и продукты. Здесь моряки профили более трех недель. У многих сложилось впечатление, что барон Ферзен по каким-то соображениям нарочно задерживается в этом селе{28}. От владивостокского коменданта, генерала Казбека, было получено телеграммой предписание — закупать скот и гнать его до ближайшей железнодорожной станции. Командир поручил это дело боцману Куликову. Тот с радостью взялся за такую выгодную для него операцию.
От безделья не только команда, но и офицеры постепенно разлагались. Среди них только один человек не поддавался распущенности — прапорщик по механической части Шандренко. Он держался уединенно, мало с кем разговаривал, и никто не подозревал, что этот упрямый украинец ведет дневник. Но если бы кто из офицеров заглянул в эту маленькую в коричневом переплете, сильно потрепанную книжечку, то пришел бы в негодование и задохнулся бы от ярости, читая страшные строки{29}.
Вот что прапорщик Шандренко писал от 21 мая:
"Удивительно то, что теперь выискивают некоторые господа оправдание относительно взрыва крейсера. Дело дошло теперь до того, что хотят все свалить на машину: якобы потому и во Владивосток не попали. А ведь это наглая ложь. И я громко заявил протест, на что старший офицер заметил, что необходимо всем показывать одинаково. Но я с этим не согласен, буду говорить, что было!.."
От 22 мая:
"Если, бог даст, возвратимся мы все благополучно на родину, то вранья будет по горло. А истина опять будет неизвестна для России. Я хочу сказать, что тунеядцы и бездельники опять возьмут безнаказанно все выдающиеся места и снова поведут Россию к разорению и гибели. Печально и жутко!.."
От 30 мая:
"Мы чувствуем, что командир боится идти во Владивосток, боится попасть на батареи и выжидает здесь — авось мир будет заключен. Мне так противно все это, что если бы я мог уйти, то ушел бы как можно скорее от этих кровопийц нашей родины. О, как я ненавижу их! Все до того подлы, что считают поступок с крейсером "Изумруд" вполне правильным и даже себя вполне в герои зачисляют. Об орденах Георгия мечтают".
Наконец 9 июня изумрудовцы двинулись в далекий путь. Шли пешком, гнали с собою около двухсот голов рогатого скота. Раньше дикая природа Приморья привлекала красотой зеленых долин и лесистых сопок. Но теперь ходьба по этим бездорожным местам оказалась чрезвычайно изнурительной. Крутизна подъемов на горы, быстрые речки, болотные топи часто создавали для путешественников с трудом преодолеваемые препятствия. Но идти было нужно. Деревни попадались редко. Ночевали под открытым небом: Не всегда можно было достать подводы для раненых и больных. Здоровые попеременно несли их на самодельных носилках. Менялась погода, то обжигая людей зноем, то поливая дождем. Многие из команды, будучи еще на корабле, поизносили свою обувь. Этим пришлось отмерять пространство в лаптях и босиком. Некоторые матросы не успели второпях захватить с судна собственные вещи и оделись в зипуны или пиджаки, купленные у крестьян. В общем вся эта ватага воинов напоминала французов, бежавших в 1812 году из России.
Барон Ферзен, словно стараясь забыть о погибшем крейсере, разговаривал только о скотину. С какой-то непомерной жадностью фермера он в каждом селении увеличивал ее численность. По-видимому, это успокаивало его совесть. Недели через три стадо разрослось до пятисот голов.
Стадо ревело, прося корму. Шедшие впереди горнисты, по распоряжению начальства, играли сигнал на привал. Для этого выбирали травянистые луга с речкой. Часть людей пасла скотину, а остальные, раскинувшись табором, отдыхали. И снова изумрудовцы поднимались в поход. Теперь они шли без всякого строя, разбившись на кучки и вытянувшись длинной вереницей. Дорога вела через горные перекаты, обходила стремнины, спускалась вниз, извивалась вдоль речек, увеличивая расстояние. По сторонам виднелись мрачные ущелья. Для свежего глаза непривычны были таежные дебри. От нанятых проводников моряки узнавали о лесных породах. Среди могучих тополей, мелколистных кленов, коренастых и приземистых лип, остроконечных пихт и елей попадались корейские кедры с тупыми, словно срезанными вершинами. По южным склонам гор разместились монгольский дуби черная береза. Ближе к речкам, на влажных лощинах, нашли себе приют ольшаник с темно-зеленой и липкой листвой, высокоствольный тальник. Под крупными кронами деревьев заполнили землю всевозможные кустарники: пахнущий смолою богульник, маньчжурская лещина, колючий чубышник, душистый жасмин, а там, где был доступ солнечным лучам, обильно произрастал виноград. В лесных зарослях, окутанных вьющимися актинидиями и лимонником, можно было проходить только звериными тропами.
Люди страдали от обилия комара, а еще больше от сибирского гнуса. Эта мелкая мошкара тучами носилась в воздухе, облепляя лица, попадая в рот, в ноздри, в глаза. Скотину, помимо того, донимали слепни и овод. Спасаясь от них, она бросалась в чащу леса. Матросы с руганью гонялись за животными, обдирая одежду и тело о колючки чубышника. Лейтенант Романов, помогавший пастухам, с горечью признавался им:
— Никогда в жизни я не думал, что придется мне быть в роли загонщика скота.
Радиотелеграфист Собешкин никак не мог забыть о самосуде, учиненном своими моряками над "Изумрудом".
— Когда я стал поджигать бикфордов шнур, так у меня руки дрожали. Мне казалось, что вместе с начальством и я совершаю преступление.
Кочегар Кабелецкий возмущался:
— Надо бы нам тогда арестовать командира, а крейсер попытаться самим снять с камней.
Другие ему возражали:
— Ну и пошли бы все в тюрьму.
Дисциплина в отряде падала. Она и не могла долго держаться. Сорок два дня длился этот обидный поход. Как бесприютные бродяги, матросы шли, проклиная свою долю, злые и отчаянные с дерзкими мыслями. Начинался разлад между начальством и командой. Матросы ложились и вставали уже без переклички. Офицеры чувствовали перед ними страх и старались держаться около караула, вооруженного винтовками.
На железнодорожной станции Океанская опустели все дома. Жители, старые и малые, высыпали на широкую улицу, обсаженную тополями. Еще издали они увидели длинное облако пыли, пронизанное лучами предвечернего солнца. Казалось, что это приближается к станции какая-то грозная сила. Но вскоре представилось небывалое зрелище. Шагая напоследок в ногу, показались моряки, оборванные, одетые в странные наряды, до женских кацавеек включительно. Одни были босые, другие кое-как обмотали, себе ноги сырыми бычьими шкурами, а сверху — веревками. Из-за мозолей среди воинов немало было хромых. За ними с тоскливым ревом двигалось огромнейшее стадо рогатого скота. Известно, насколько быки и коровы не любят длительного путешествия, а от надоедливых насекомых они нервничают и раздражаются.
При виде деревни они бегом бросаются в нее, надеясь найти там отдых и покой. Так было и здесь. Вступая в поселок при станции Океанская, многочисленный гурт ринулся врассыпную — к домам. Голоса людей смешались с мычаньем скотины. Это кричали матросы, исполнявшие роль пастухов. С дубинами или арапниками, надрываясь от ругани, они преграждали путь разбегающимся животным и теснили их в общую массу обреченных голов. Местные жители, прочитав на фуражках надпись "Изумруд", посмеивались:
— Должно быть, надоело им плавать.
— Да, корабль на скотину променяли.
На станции Океанская скотина была сдана генералу Шушинускому. Барон Ферзен получил от него благодарность. Мучения для моряков кончились. Они могли отдыхать, уносясь дальше уже на поезде. Во Владивосток изумрудовцы прибыли ночью. Начальство местного гарнизона, словно в насмешку, встретило их с музыкой, как настоящих героев.
Новые впечатления нахлынули на людей, но эти впечатления не могли заглушить того, что произошло в бухте св. Владимира. Навсегда врезались в их память пустынные берега бухты и гулкие взрывы, превратившие "Изумруд" в бесформенную, дымящуюся развалину. Мертвый, он далеко остался позади на камнях, никому уже не нужный из его команды. Но следующие поколения моряков, заплывая в бухту и заглядывая на торчащий из воды изуродованный остов крейсера, еще долго будут говорить о том, до какого безумия может довести паника на войне.
7. Люди боевых традиций
Броненосец береговой обороны "Адмирал Ушаков" ночью отстал от отряда Небогатова и шел самостоятельно во Владивосток. В ходовой рубке у штурвала стоял широколицый рулевой, стараясь не сбиться с курса норд-ост 23°. Корабль проходил мимо острова Дажелет, уцелевшая часть 2-й эскадры попала в западню. Весть об этом еще не дошла до "Ушакова", и ему предстояла неизбежная встреча с японцами. Но можно было заранее сказать, что его участь не будет похожа на участь кораблей небогатовского отряда. На этом броненосце были люди иных взглядов на военный долг, вдохновляемые своим командиром. Сказывалось на них влияние и еще одного человека, который сам отсутствовал, но великое имя его было для лучших моряков олицетворением мужества и славы русского оружия.
В конце апреля выдался ясный день. Спокойно зыбились воды океанских просторов с лучезарными далями. Залитый лучами тропического солнца, соблюдая кильватерный строй, легко и плавно покачивался военный корабль. Низкобортный, однотипный с "Сенявиным" и "Апраксиным", он особенно выделялся двумя высокими трубами, извергавшими толстые клубы дыма. Завитки дыма, поднимаясь в голубую высь, таяли и напоминали морякам легкие облачка далекой родины.
Это был броненосец береговой охраны "Адмирал Ушаков".
По мостику тяжелой и уверенной поступью прохаживался, покуривая папиросу, высокий и плечистый рыжеватый моряк. Его полнокровное лицо с раздвоенным подбородком, с большими медно-красными усами было спокойно. Во всей могучей фигуре моряка, в его осанке и решительных движениях было что-то властное и покоряющее. Среди своих людей он слыл героем моря, мужественным человеком с большими страстями. А глядя на него со стороны, можно было подумать, что это прохаживается после удачной добычи типичный корсар. Эта роль на сцене подошла бы ему по внешности без всякого грима, если только сбросить с его крупного носа круглые очки, Но таким он только казался. На самом же деле это был замечательный командир судна — капитан 1-го ранга Владимир Николаевич Миклуха-Маклай, родной брат знаменитого русского путешественника и первого исследователя островов Микронезии.
Миклуха-Маклай был незаурядным человеком, обладал большими знаниями по военно-морской тактике. Правда, исхоженных путей в новые земли он не открыл, как его брат, но много плавал на разных кораблях и считался опытным моряком. Его не прельщало повышение в чинах. Боевой, он стремился скорее попасть на войну. Особенно ему хотелось сразиться с японцами. Он хорошо их знал, долгое время плавая командиром на пароходе Добровольного флота "Владивосток" у берегов Японии.
Впервые он попал на корабль, будучи еще гимназистом. Море увлекло Миклуху-подростка: он поступил в Морской кадетский корпус. Там он примкнул к передовой молодежи и состоял членом "Китоловного общества", распространявшего, запрещенную литературу. Об этом узнало Третье отделение и произвело у Миклухи обыск. С этого дня и до окончания Морского корпуса он находился под подозрением. Но и впоследствии он продолжал поддерживать связь с лейтенантом Сухановым и другими революционерами-моряками и хранил у себя на квартире нелегальную литературу.
Миклуха всегда отличался храбростью. Служа во время турецкой войны на пароходе, обращенном в крейсер, он однажды днем, стоя на вахте, заметил на горизонте неприятельский броненосец. Не спросив разрешения командира, он изменил курс и пошел прямо навстречу противнику. В это время вышел на палубу командир. Он немедленно отправил Миклуху под арест, а сам повернул корабль на обратный курс.
Родом Миклуха происходил из запорожских казаков. В детстве он был очень драчлив, не спускал обид мальчикам старше себя и часто приходил домой сам избитый и изодранный. Вспыльчивостью он отличался и в старшем возрасте. В приморском городе Николаеве у него произошло столкновение с офицером, оскорбившим его жену. Офицер был чином старше Миклухи. Но Миклуха по своей горячности не утерпел и дал оскорбительную оплеуху, зная наперед, что за такой поступок ему грозит военный суд. А физически он был очень силен: крестился двухпудовой гирей и в шутку не раз, ухватившись за заднее колесо, останавливал одноконную повозку. Можно представить, какой удар получил его противник! Но Миклуха избег военного суда. По телеграфу он попросил свою мать, проживавшую в Петербурге, подать задним числом на "высочайшее имя" прошение об отставке. Отставка была принята, и он судился как штатский человек. Миклуха отделался штрафом в двадцать пять рублей.
В отставке Миклуха прослужил несколько лет — сперва старшим офицером, потом командиром корабля Добровольного флота на Дальнем Востоке. Призвание опять влекло его в военный флот. В 1882 году он вернулся в Петербург и, снова поступив на военно-морскую службу, плавал на кораблях в Черном море.
И здесь он скоро проявил себя смелым моряком. Был такой случай. В Севастопольской бухте стояло боевое судно особой конструкции, построенное по проекту адмирала Попова. Оно было круглое, как колесо, и быстро повертывалось, что повышало боевые качества этой плавучей батареи. Броненосец назывался "Адмирал Попов". Он имел очень низкие борта и передвигался медленно, как черепаха. Командиры боялись выходить на нем в море, думая, что он сразу затонет в случае шторма. Каждый из них, узнав, что будет приказ о переводе этого странного судна из Севастополя в Николаев для достройки, заранее под разными предлогами списывался с него на берег. И только Миклуха-Маклай, когда был назначен на него командиром, не испугался выполнить приказ.
Миклуха хорошо знал современный паровой корабль. Будучи в течение нескольких лет старшим офицером на броненосце "Двенадцать апостолов", он пользовался там заслуженным авторитетом. Но в парусном деле он доходил до виртуозности. Ему особенно нравился шлюпочный спорт. На гонках он всегда брал призы. Однажды во время свежего ветра на броненосце "Двенадцать апостолов", стоявшем на якоре, между офицерами загорелся спор, можно ли в такую погоду обойти эскадру на парусной шлюпке. Все офицеры пришли к заключению, что нельзя. Тогда Миклуха предложил им пари. Он отправился в путь на баркасе. Почти весь экипаж броненосца с замиранием сердца и в то же время с каким-то восторгом следил, как Миклуха блестяще огибает эскадру под одними только парусами, без руля. Но больше всего поразило людей то, что он вел свой баркас кормою вперед. На корабль он вернулся в установленное время и выиграл пари.
В обыденной жизни Миклуха был суетлив, криклив, любил ругнуться, но как только наступала опасность — шторм, аврал или те угрожающие неожиданности, которые так свойственны практике морской жизни, — он каменел. В такие тяжелые минуты от него никто уже не слышал ни крика, ни бессмысленной брани, ни лишних слов. Он преображался, являя собою образец выдержки и спокойной рассудительности. По своим способностям он должен был бы командовать лучшим, новейшим кораблем, а не маленьким броненосцем береговой обороны. Но Миклуха, ничего не имевший общего с затхлой обстановкой царского режима, загубил свою карьеру только тем, что посмел остаться самим собою перед лицом начальства. Его затирали по службе и давали ему в командование плохонькие суда, особенно после одного случая.
На парусном крейсере, которым командовал Миклуха, был адмиральский смотр. Шло учение по смене марселей, и все под руководством командира делалось превосходно. На мостике, рядом с Миклухой, стоял адмирал. Этому заядлому чиновнику мало было того, что корабль находился в порядке, ему хотелось, чтобы командир лебезил и угодничал перед его высокой особой. На это Миклуха был неспособен. Он стоял в независимой позе, с удовлетворением наблюдая четкое выполнение его приказаний матросами. Адмирал, взглянув на него, почувствовал внезапное раздражение и, не зная, к чему придраться, грубо буркнул:
— Что это у вас делается на правом ноке?
Миклуха хладнокровно, но с явной иронии ответил:
— А вы, ваше превосходительство, взгляните, что делается на левом ноке.
Никто и никогда так не смел разговаривать с адмиралом. На секунду он оторопел, а потом впал в ярость и закричал:
— Что я слышу?! Я не в шутки с вами играю! Все вижу! Это не корабль, а...
Адмирал ввернул неприличное выражение и закончил фразу грубой бранью.
Миклуха сверкнул очками, глядя на него в упор:
— Здесь не трактир, ваше превосходительство, а военный корабль его величества. И вы не ломовой извозчик. Я прошу вас выражаться здесь, на мостике, как надлежит русскому адмиралу и воспитанному человеку.
После этого Миклуха уже не мог продвигаться вперед по службе.
С тех пор прошло много лет, но годы не изменили характер Миклухи-Маклая. Он остался таким же горячим и бесстрашным. Нового в нем замечалось только то, что он стал больше нервничать. Вероятно, на него действовала спешность досылки 3-й эскадры, ее неподготовленность. Иногда он впадал в такое раздражение, что, казалось, не в силах был сдержать себя. В такие минуты от него не раз попадало провинившимся в чем-нибудь матросам. Случалось, что он ткнет в лицо матросу культяпой правой руки (пальцы у него были оторваны случайным выстрелом из охотничьего ружья) и тут же сконфузится, и тем дело кончалось. Хотя Миклуха и делал это в запальчивости сам, но он не позволял так поступать своим офицерам. Он даже преследовал тех из них, которые плохо относились к матросам. Миклуха пользовался большим уважением всей команды и офицеров, — те и другие верили в него, как в лучшего боевого командира. Броненосец под его руководством был вполне подготовлен к встрече с противником.
Прохаживаясь под тентом по мостику, Миклуха выкуривал одну папироску за другой и изредка останавливался, задумчиво глядя сквозь очки вперед. Там шли корабли. На флагманском броненосце, где находился адмирал Небогатов, поднимались и спускались сигнальные флаги. Лучистое тропическое солнце немилосердно накаляло горячим зноем верхнюю палубу.
На мостик поднимался, медленно передвигая толстые ноги, старший офицер капитан 2-го ранга Мусатов, полнотелый блондин, среднего роста, с небольшой, гладко расчесанной бородкой. Ходил он вразвалку, как селезень, и при виде его матросы издали подшучивали: "Баркас плывет". Приблизившись к командиру, Мусатов вытянулся перед ним, приложил руку к козырьку и заговорил:
— Владимир Николаевич! Офицеры с радостью узнали, что мы скоро соединимся с эскадрой Рожественского. Вдобавок некоторые повышены в чинах. В честь этих событий мы решили устроить праздничный обед с шампанским, и мне поручено просить вас сегодня в кают-компанию.
— Благодарю вас, Александр Александрович. С удовольствием приду разделить с вами компанию за столом. Момент вышел самый подходящий для этого. Кстати, нам нужно будет поговорить кой о чем.
На баке группа матросов убирала палубу. От природы угрюмый и сосредоточенный человек, квартирмейстер Василий Прокопович молча наблюдал за ними. Около людей, похрюкивая, разгуливал пестрый боров. Матросы избаловали его сахаром, поэтому он всегда ходил за ними, выпрашивая подачку. И сейчас он не отставал от них, изнывая, от жары. Прокопович долга смотрел на борова хозяйским глазом и распорядился облить его водой. Один из матросов вооружился шлангом. С треском забила прохладная струя, под которую боров с удовольствием подставлял бока.
— Сюда... Калган, скорей... Только тебя не хватало, — крикнул один из матросов.
Каштановая дворняжка, любимица всей команды, виляя лихо закорюченным за спину пушистым хвостом, обежала людей, обнюхивая каждого из них и осторожно сторонясь лужи воды на палубе. Облитый боров пошел в сторону кормы, но ему преградил дорогу Калган. В игривой позе он остановился перед ним, с любопытством разглядывая тяжелую, неповоротливую тушу животного. Без всякой злобы, словно только для порядка, собака раза два тявкнула на борова, а тот на это тряхнул длинными ушами, попятился назад и уставился на нее маленькими и сонными, в белых ресницах, глазами. В загородке, прося корма, повизгивали еще две свиньи. Они принадлежали к китайской породе и отличались злобностью. Поэтому на палубу их не выпускали. Оставив в покое борова, Калган подбежал и к ним, носом потянул в себя воздух, но тут же замотал головой от запаха свиного навоза и расчихался. Точно обходя свои владения, Калган направился к большой деревянной клетке с утками. Они . встретили его беспокойным кряканьем. Д он, потешно повернув голову набок, долго вглядывался в них, как бы дожидаясь, когда они замолкнут. Но утки, надрываясь, крякали часто и по-весеннему неуемно. Калган с подскоком громко один раз тявкнул на них, словно приказав им не шуметь, и побежал дальше от них по палубе.
На баке, тихо разговаривая между собою, появились минно-артиллерийский содержатель — квартирмейстер Илья Воробьев и боцман Григорий Митрюков. Вдруг Воробьев разразился таким смехом, что затряслась вся его здоровенная фигура. Он вынул из кармана лист почтовой бумаги и, повернув к боцману смуглое, с крупными чертами; лицо, заговорил:
— Ты не веришь, что у Звягина столько же ума в голове, сколько у нищего денег в кармане. А я удивляюсь, как это такого человека в кондукторы произвели. Вот полюбуйся, какими делами занимается мой непосредственный начальник. Сегодня утром я в арсенале убирался. Смотрю — под клеенкой письмо. Слушай, что Звягин пишет жене.
Прокопович, а за ним и матросы обернулись к разговаривавшим и прислушались. А Воробьев, широко улыбаясь, начал читать:
— "Милая Маруся. Бриллиант мой чистой воды. Пишу тебе из далеких стран. Плывем уже мимо Китая. Много насмотрелся я на невиданных людей и земель. Я ведь теперь дослужился до больших чинов и стал вроде как армейский полковник. И такое же большое получаю жалованье. Мне от всех почет. Много стало у меня подчиненных. Но есть у меня Воробьев — противный человек. Я его скоро выгоню. И вестового дали мне. Он мне чистит ботинки и одежду. А я его бью и все по морде..."
Боцман, русый и плотный человек, с выдающейся вперед грудью, откинулся назад и громким хохотом прервал чтение, приговаривая и давясь от приступов смеха:
— Ах, хвастунишка. Трус несчастный. Вот распотешил, пьянчужка, как балаганщик на ярмарке. Все смеялись, кроме Прокоповича, который мрачно протянул:
— Полковник, лыком шитый.
— Мы теперь разыграем его высокоблагородие, — добавил Воробьев.
Засвистала дудка и раздалась команда:
— Вино наверх.
Матросы разбежались на обед. Воробьев, и Митрюков направились к корме. На шкафуте они встретили кондуктора Звягина. Это был невысокий тщедушный человек острым, как птичий клюв, носом. Он шел развинченной походкой и намеревался прошмыгнуть мимо, но Воробьев остановил его, протянул руку с письмом и с нарочитой почтительностью сказал:
— Не знаю, как вас теперь величать, но не вы ли случайно обронили это?
Звягин, беря бумагу, со злобой посмотрел на Воробьева. Губы самозванного полковника задрожали, и на щеках выступили красноватые пятна. Он прошипел:
— Пакостник отверженный.
И быстро засеменил к люку под хохот боцмана и Воробьева.
В кают-компании буфетчик Егор Сорокин и вестовые заканчивали приготовления к торжественному обеду. Это помещение, расположенное в кормовой части корабля, было светлое и занимало место во всю ширину броненосца. Световой люк на потолке и иллюминаторы по бортам были открыты: в них проникали лучи тропического солнца, играя светотенями на белой эмали стен и переборок. Длинный стол, обращенный концами к бортам, был накрыт чистой скатертью и тесно заставлен посудой, бутылками, стаканами, бокалами и рюмками. Отражение солнца сверкало на хрустале и в стекле разноцветными блестками. С правого борта черным глянцем отсвечивало пианино, а с левого стоял диван. К носовой переборке были прикреплены полубуфет с мраморной доской, уставленной закусками, и книжный шкаф. В сторону кормы у переборки, отделявшей кают-компанию от командирской каюты, ничего не стояло. Ее украшал только один большой портрет. Из широкой рамы красного дерева строго глядели умные глаза старика в военно-морской форме павловских времен. На полотне масляными красками был изображен по пояс знаменитый русский флотоводец — адмирал Ф.Ф. Ушаков, славное имя которого носил броненосец. С левого плеча адмирала спускалась на правый бок широкая красная муаровая лента ордена Александра Невского, грудь его была в крестах, звездах и орденах — самых высших знаках отличия за боевые заслуги перед родиной, в руках он держал подзорную трубу. Больше всего в портрете поражало живое и мужественное выражение лица этого замечательного человека, непревзойденного в свое время стратега и тактика морских войн. Моряки знали еще одну удивительную особенность этого великолепного портрета: откуда ни зайди, хоть справа, хоть слева глаза Ушакова всегда были обращены на зрителя.
И сейчас, когда офицеры собирались в кают-компании на обед, каждого из них, входившего в дверь, адмирал как будто встречал пристальным взглядом. По традициям неписаного этикета люди рассаживались на определенные свои места: в конце стола — старший офицер, справа от него — командир, слева — старшие специалисты, а дальше — младшие офицеры. Все они были в чистых белых кителях.
Обед был приготовлен из свежего мяса и домашней птицы, что не часто случалось в походе. Настроение у всех было приподнятое. Люди радовались, что скоро встретятся с эскадрой Рожественского. Раньше они предполагали, что им, пяти небогатовским кораблям, придется самостоятельно пробиваться во Владивосток. В который уже раз опять на разные лады обсуждали предстоящую встречу с японцами. Но в речах теперь было больше бодрости и уверенности в победе, после того как стало известно, что эскадры скоро соединятся. Другие не скрывали трудностей, доказывая, что японский флот встретит их у своих берегов и что он в два раза сильнее русской эскадры.
Командир Миклуха-Маклай, обычно скупой на слова, сегодня как-то особенно повеселел и разговорился. Памятливый и начитанный, он мог в ударе обворожить интересной беседой. Обращаясь ко всем присутствующим, командир с воодушевлением заговорил:
— Господа, поздравляю вас с новыми известиями. И не будем сейчас спорить о том, кто кого сильнее или слабее. Будем помнить одно — мы, военные моряки, солдаты. Наша задача — сражаться, до конца защищать честь своей родины и, если потребуется, умереть. Но все вы знаете, что представляет наша эскадра и как она снаряжалась. В помощь второй эскадре нас послали под давлением общественного мнения. И наш корабль, которым я имею честь командовать, никогда не предназначался в столь дальнее плавание. Но все равно — сражаться мы будем. За этим идем. А в истории морских войн — об этом я именно сегодня, хочу напомнить — было множество примеров, когда количественно слабейшие били сильнейшие.
Миклуха молча посмотрел на висевший в кают-компании портрет Ф.Ф. Ушакова и взволнованно продолжал, играя густыми медно-красными бровями:
— Господа, в чем же секрет таких побед? Взгляните, как пристально смотрит на нас сейчас Федор Федорович. Всем нам нужно брать пример с этого замечательного человека. Каждый из нас будет храбрым в бою, чтобы иметь честь прямо, без смущения глядеть ему в глаза. Сколько раз и с каким блистательным успехом Федор Федорович в боях командовал русскими эскадрами. При каждой встрече русской эскадры с турецкой полумесяц падал перед андреевским флагом. Военный гений Федора Федоровича приводил турок в трепет. При нем Россия была полной хозяйкой всего Черного моря. А потом международная политика сложилась так, что самому Ушакову пришлось защищать турок. Он вдребезги растрепал в Средиземном море французов. Русские корабли под его началом брали подряд их приморские города.
Миклуха-Маклай встал с поднятым стаканом. Все присутствующие за столом последовали его примеру. Указывая на портрет адмирала на стене, командир вместо тоста сказал:
— Господа, дадим же здесь Федору Федоровичу честное слово русских воинов, что при встрече с японцами будем биться до последней возможности. Эта боевая встреча в худшем случае будет несчастной, но во всяком случае славной для нас и достойной высокой чести того имени, которое носит наш корабль.
Чокнувшись, люди выпили и уселись за еду.
В продолжение обеда разговор об Ушакове возобновлялся несколько раз. С увлечением то командир, то офицеры вспоминали вычитанные из книг разные случаи из жизней деятельности адмирала. Они наперебой приводили примеры замечательных подвигов его эскадры в Средиземном море, в Италии, Греции, на берегах Ионического и Адриатического морей, где русские моряки являлись избавителями народов от иноземного ига.
Боевая биография Ушакова действительно была незаурядна. Федор Федорович Ушаков родился в 1745 году. На родине, в Темниковском уезде Тамбовской губернии, от родителей ему досталось наследство в 19 ревизских душ. Помещик он был захудалый. Но Россию он любил очень и своими победами прославил ее на морях. Это был самостоятельный адмирал, создатель русской морской тактики. В войнах с турками на Черном море и с французами на Средиземном море он одержал ряд блестящих побед. Турки прозвали его — "Ушак-паша". А турчанки его именем припугивали балующихся детей.
Крепость на острове Корфу в Средиземном море всегда считалась неприступной. И только перед русскими моряками 20 февраля 1799 года она не могла устоять. Это была одна из самых громких побед русского флота, окончательно утвердившая во всем мире имя Ушакова как великого флотоводца. В тот момент другой великий, но сухопутный русский полководец, Суворов, действовал в Северной Италии против французов. Узнав о победе Ушакова, он сказал так: "Жалею, что при взятии Корфу не был хотя бы мичманом...". О своих действиях на море Ушаков всегда писал Суворову. Однажды, передавая пакет от Ушакова Суворову, немецкий офицер назвал адмирала "господин адмирал фон Ушаков". В гневе он крикнул на немца: "Возьми себе слово "фон" и передавай его кому хочешь, только не мне. А победителя турецкого флота и потрясшего Дарданеллы называй по-русски: "Федор Федорович Ушаков".
И английский адмирал Нельсон тогда же писал Ушакову: "От всей души поздравляю ваше превосходительство со взятием Корфу и могу уверить вас, что слава оружия верного союзника столько же дорога мне, как и слава моего государя..." Едва ли он искренне восхищался победами Ушакова; потому что, как союзник России в войне с Францией, Нельсон нисколько не помог русскому флоту. В 1799 году два великих флотоводца встретились в Палермо. Нельсон твердо рассчитывал, что Ушаков расшаркается перед ним и станет покорным орудием в интересах Англии. Но самоуверенный англичанин обманулся в своих ожиданиях. Случилось другое: от природы умный, самостоятельный, русский адмирал не уронил достоинства России и ревниво оберегал интересы своей родины. Разочарованный Нельсон в письме к леди Гамильтон отзывался об Ушакове, что он держит себя очень высоко и что под его вежливой наружностью скрывается медведь. Ушаков был единственным соперником по славе с знаменитым Нельсоном. Но в старой России Ушаков не пользовался такой широкой известностью, как Нельсон в Англии. В Англии каждый школьник знает этого адмирала. А у нас, кроме морских офицеров, мало кто знал о народном герое — Ушакове. Одна или две книги — вот и все, что было написано о нем.
Цари не очень ценили Ушакова. Им не нравилась его самостоятельность, поэтому Ушаков не подошел ко двору. Из него не вышел "лукавый царедворец". Так и вынужден был он, шестидесяти двух лет, полный сил, уйти в отставку и уехать к себе в тамбовскую деревню, где и умер в 1817 году.
Незаслуженно забытый в царской России, русский адмирал был любимым героем в Греции. От острова Итаки ему была преподнесена выбитая медаль, на которой Ушаков был изображен в доспехах древнегреческого воина с надписью "Одиссей". На другой медали, полученной им от греков, вокруг его портрета было написано: "Знаменитый почитаемый Федор Федорович Ушаков, главный русский флотоводец; на обороте значилось "Кефалония всех Ионических островов спасителю".
В Италии Ушаков прославился, не только военной доблестью, но и мудрой политикой. Итальянцы были восхищены героизмом русских моряков. Десанты Ушакова 3 июня 1799 года взяли Неаполь, а в ноябре того же года участвовали в занятии Рима. Это было огромное торжество русского оружия. Впечатлительные южане, освобожденные от французов, с любопытством разглядывали северных мужественных воинов и приветствовали их криками восторга.
Боевая жизнь адмирала навсегда останется гордостью русских моряков. Под его командованием русский флот был непобедим, а потери в людях были баснословно, ничтожны. Достаточно сказать, что в продолжение всего похода 1799 года, когда эскадра Ушакова одержала много громких побед на Средиземном море, она потеряла только четыреста человек. И самое замечательное было то, что из пятидесяти трех боевых кампаний на море, сделанных Ушаковым за всю жизнь, в сорока трех он командовал непосредственно сам и ни одного сражения не проиграл.
Все это было хорошо известно офицерам броненосца "Ушаков". Во время, похода среди, них не раз поднимался разговор о знаменитом адмирале. Ни на одном корабле он не пользовался такой любовью, как здесь. Это была заслуга командира. При каждом удобном случае Миклуха прививал своим офицерам военные идеи и боевые традиции непобедимого флотоводца. Такие беседы об Ушакове всем очень нравились. Они как будто отвечали тем мыслям, сомнениям и вопросам, которые занимали людей в долгом походе.
В этом же духе воспитывалась и вся команда броненосца.
К концу обеда в кают-компании все были особенно веселы. Буфетчик Егор Сорокин и вестовые уже разносили черный кофе, но разговор об Ушакове не прекращался. Возбужденный речами и раскрасневшийся от вина, старший офицер Мусатов громко заговорил, перебивая шум голосов:
— Господа, мне особенно врезался в память такой характерный штрих из жизни Ушакова. Даже в пылу сражения его не попадало не только мужество, но и чувство юмора. В тысяча семьсот девяносто первом году, отправляясь из Константинополя в поход, адмирал Саид Али дал султану клятву — привести пленником Ушакова. Молва об этом дошла до русского адмирала. Рассердившийся Федор Федорович в сражении у мыса Калиакрии тридцать первого июля нарочно стремился захватить корабль с адмиралом Сайд Али. Обрезая в бою корму турецкого адмиральского судна, Ушаков с юта громко закричал: "Сайд бездельник! Я отучу тебя давать такие обещания". Действительно, господа, в этом сражении турецкий флот был наголову разбит. Особенно пострадал адмиральский корабль Сайд Али. И только ночь спасла бахвала от плена.
Громкий смех и аплодисменты покрыли этот рассказ Мусатова. Все были возбуждены и веселы. Улыбался и командир. Казалось, люди забыли все невыносимые трудности далекого похода и давней разлуки с родиной, словно этот обед происходил не в открытом море на военном корабле, идущем навстречу неприятелю, а в морском собрании в Кронштадте.
Миклуха встал, поблагодарил офицеров за гостеприимство и вышел. За ним начали расходиться и остальные. Один из офицеров, порядочно захмелевший, задержался в дверях, посмотрел на портрет Ушакова и, качая головою, сказал:
— Все это правильно, но нашу эскадру кто ведет?
И, горько улыбнувшись, он вышел в коридор.
В кают-компании остались хозяйничать вестовые и буфетчик Егор Сорокин. Они с удовольствием допивали остатки вина на столе и доедали закуски. Сорокин сильно захмелел. Пошатываясь, он с привычной ловкостью убирал бутылки и гремел посудой, мурлыкая что-то вполголоса себе под нос. Ноги буфетчика подкашивались, его сильно качало. Вдруг он остановился перед портретом Ушакова. Вспомнил, что говорилось о нем, и с поднятым стаканом вина обратился к портрету:
— Ваше превосходительство... Осмелюсь и я выпить... Господин адмирал... Не смотрите на меня так строго. Я человек маленький. Ответственность у меня небольшая. Пока под моей командой только бутылки. А в бою посмотрим — и мне дело найдется... За вечный ваш покой, Федор Федорович, и за здоровье нашего орла... Владимир Николаевич у нас вам под стать. Лихой командир. Ну, плывем...
Запрокинув назад голову, Сорокин опорожнил стакан. Не устояв на месте, он качнулся, натыкаясь на вестовых: те, отступив, громко захохотали. А Сорокин, уставившись на них остекленевшими глазами, начальственным тоном зыкнул:
— Плакать нужно, а вы, неучи, гогочете. Такого боевого адмирала больше нет, как Федор Федорович...
— А что же, по-твоему, Рожественский... не боевой?.. — спросил один из вестовых.
Ему, вместо Сорокина, ответил другой вестовой:
— Возразить нечего... Чересчур боевой, да только не с того боку... Нашего брата матроса он много поколошматил...
Все дружно и громко засмеялись, но вдруг сразу стихли. Лица их стали серьезными. Они насторожились. За дверью кают-компании послышались шаги. Собеседники засуетились вокруг неубранных столов.
8. "Ушаков" в действии
Недели через три — 14 мая — при встрече с главными силами противника броненосец "Адмирал Ушаков", вступая в бой, шел концевым в небогатовском отряде. Офицеры и команда занимали свои места по боевому расписанию. В боевой рубке было тесно от людей. Здесь, кроме командира, находились его ближайшие помощники: штурман, артиллерист, минер, а из команды — рулевой, рассыльные и другие матросы у телефонов и переговорных труб.
Эскадры сближались. Командующий японским флотом адмирал Того неожиданно повернул влево, делая петлю. Рожественский, хотя и открыл огонь, но не использовал ошибочный маневр противника для решительного наступления. Миклуха прильнул к прорези рубки. Он ждал адмиральского сигнала об атаке, но его не было. Откинувшись от прорези, Миклуха схватился за голову и взволнованно воскликнул:
— Боже мой! Что он делает? Нужно броситься строем фронта. Опять нам Вафангоу...
Командир тоскливо взглянул на своих помощников, как будто искал у них подтверждения своему сравнению. Но они молчали, теперь и для них было ясно, что Рожественский упустил самый выгодный момент для атаки. Миклуха отвернулся и приставил, бинокль к глазам.
Люди на "Ушакове" самоотверженно исполняли свои обязанности. Никогда корабль не жил такой напряженной жизнью, как в эти часы. Грозно вращались броневые башни, задирая высоко верх стволы десятидюймовых орудий, искавших живую цель на горизонте. Выстрелы их были размеренны, сильны и оглушительны. Слабее, но чаще, словно торопясь, палили 120-миллиметровые пушки. От залпов содрогался весь корпус броненосца. Все были в движении, все действия людей и механизмов настолько были согласованы между собой, точно корабль представлял собою единый живой организм.
Сражение разгоралось. Броненосец "Адмирал Ушаков" вместе с другими кораблями беспрерывно стрелял по неприятелю. Пальба его орудий, не умолкая, вливалась в общий грохот. Казалось, что над морем разразилась небывалая гроза: орудийные залпы раскатывались, как удары грома, в воздухе упруго дрожали и ревели невидимые гигантские стальные струны.
Все внимание офицеров, наблюдавших из рубки за боем, было направлено в левую сторону, где, обгоняя русскую эскадру, вытянулась в обхват колонна неприятельских кораблей. На одном из них вспыхнул пожар, окутывая его черным дымом. Миклуха радостно отметил:
— Великолепно!
Были попадания русских снарядов и в другие корабли. Это поднимало у всех боевое настроение. Но вдруг из груди сигнальщика вырвался сдавленный возглас, похожий на стон:
— "Ослябя" тонет...
Все обернулись вправо и увидели, как большой корабль сперва лег на левый борт, потом быстро перевернулся и затонул. К месту гибели корабля под сильным огнем неприятеля подходили миноносцы для спасения людей. Вскоре вышел из строя флагманский броненосец "Суворов", на котором держал свой флаг адмирал Рожественский. Эскадра лишилась главного командования. Ее повел броненосец "Александр III". Но под действием неприятельского огня кильватерный строй русских кораблей стал часто нарушаться. Они вылезали из боевой линии то вправо, то влево. Чтобы избежать столкновения с каким-нибудь впереди идущим судном, Миклуха, насупив медно-красные брови, четко приказывал:
— Право на борт.
Через полминуты раздавалась другая команда:
— Лево руля.
Иногда приходилось стопорить машины.
Миклуха проворчал:
— Идем каким-то стадом.
И тут же, словно отвечая на свои мысли, добавил:
— Хорошо Наполеон выразился...
Офицеры вопросительно оглянулись на командира, но не дождались от него окончания фразы. Может быть, наблюдая за сражением, он вспомнил изречение великого полководца, гласившее, что армия без главы — ничто. И действительно, положение эскадры становилось все тяжелее. Неприятельские снаряды стали чаще перелетать и через броненосец "Ушаков", издавая угрожающий рокот. Офицеры и матросы бросали взгляды на командира. Но в бою он был более спокоен, чем во время похода, и хладнокровно отдавал распоряжения. Однажды, когда противник оказался с правого борта, Миклуха спросил:
— Почему башни молчат?
— Задержка с определением расстояния, — ответил старший артиллерист лейтенант Дмитриев.
— А батарея?
— Тоже.
— Так поторопите же дальномерщиков.
С крыши штурманской рубки, где был установлен дальномер, послышался зычный голос:
— До неприятеля сорок кабельтовых.
Сотрясая воздух, полыхнули огнем из своих орудий две башни. Четыре водяных столба поднялись вдали от одного из неприятельских кораблей. В рубке послышались замечания:
— Направление хорошее, но получился большой недолет.
Командир ничем не выдавал своего волнения, и только на его рыжеусом лице как будто сильнее стягивались узлы мускулов.
В это время в батарейной палубе правого борта действовала одна только 120-миллиметровая пушка. Другая замолчала. В рубке не знали, что там случилось.
Правой батареей командовал мичман Дитлов, высокий темно-русый молодой человек. Сознавая всю важность и ответственность своей роли на корабле, он торопил комендоров быстрее заряжать орудия, а сам, приставив бинокль к глазам, наблюдал за падением снарядов. Вдруг он оглянулся в сторону одной пушки и крикнул:
— Почему нет выстрела?
— Гильза помята, снаряд не доходит, — ответил комендор, стараясь дослать его руками.
Дитлов приказал:
— Чего ковыряетесь? Дослать затвором!
Этот разговор услышал минно-артиллерийский содержатель Илья Воробьев, только что поднявшийся на палубу из крюйт-камеры. Он обратился к мичману:
— Нельзя так делать, ваше благородие. Снаряд может еще дольше заклиниться, или несчастье произойдет. На одном корабле так двенадцать человек убило.
Дитлов сначала опешил, а потом крикнул:
— Молчать! Не разговаривать! Исполнять мои приказания!
Комендоры в нерешительности застыли около пушки. Нельзя было не исполнить приказания начальника, и в то же время им угрожала бессмысленная смерть. Воробьев спокойно заявил:
— Ваше благородие, мы сейчас достанем специальные клещи и мигом вытащим застрявший патрон.
В пылу запальчивости мичман сам бросился к затвору, но ему преградил дорогу Воробьев и в свою очередь повысил голос:
— Вы можете застрелить меня на месте, но я вас не допущу до пушки.
Взгляды их встретились. Воробьев стоял, здоровенный и непоколебимый, как броня корабля. Мичман как будто понял свою ошибку, но все же крикнул:
— Запомни, Воробьев: после боя ты пойдешь под суд.
И, отступив, направился к другой пушке.
Через несколько минут ручным экстрактором вытащили патрон из орудия, и оно снова загрохотало выстрелами. Уже более двух часов длился бой русских с главными силами японцев. "Ушаков", успевший выпустить сотни снарядов, оставался невредимым. Но вот "Александр III" с креном вышел из строя. Японская эскадра, решив скорее с ним покончить, сосредоточила на нем усиленный огонь. Мимо него русские корабли проходили дальше. Как раз в этот момент "Ушаков" выровнялся с ним и, имея его на левом траверзе, а на правом — японскую эскадру, стал случайно мишенью для противника. Снаряды, направленные в "Александра III", не долетели до него, но зато вокруг "Ушакова" стало взметываться множество водяных столбов. За несколько минут на корабле оказались повреждения и человеческие жертвы.
Первый снаряд крупного калибра попал в носовое отделение: Пробив у пятнадцатого шпангоута правый борт у ватерлинии, он сделал дыру в три фута диаметром. Осколками от него были перебиты паровая труба, идущая к шпилевой машине, и пожарная труба. Хозяин трюмных отсеков, его подручный и двое матросов остались на месте мертвыми. Четверо из команды были ранены но они, получив в операционном пункте медицинскую помощь, вернулись на свои места. Под руководством трюмного механика, поручика Джелепова, матросы заделали пробоину. Влившаяся через нее вода была спущена в канатные ящики и выкачана турбинами. Хуже обстояло дело со второй пробоиной, полученной в носовом гальюнном отделении. На ходу и во время разгара боя ее не могли заделать. Пришлось задраить дверь непроницаемой переборки на десятом шпангоуте. Все это отделение наполнилось водою. Корабль осел носом и даже при полном числе оборотов машин сбавил ход, точно охромел. При этом он стал плохо слушаться руля, как будто выходил из повиновения человеческой воле.
Пожарная магистраль, перебитая снарядом в двух местах, не имела по всей своей длине ни одного разделителя. Поэтому она вышла из строя, лишив корабль главного средства борьбы с пожарами. К счастью, пока машинист Максимов и слесаря исправляли ее, никакого огня на корабле не возникло.
Третий снаряд, разорвавшись, образовал глубокую выбоину в кормовой башне и повредил палубу. При этом второй раз был ранен младший боцман Григорий Митрюков, но он в операционном пункте не остался и продолжал исполнять свои обязанности.
В дневном бою больше попаданий в броненосец не было.
С наступлением сумерек адмирал Небогатов поднял на "Николае" сигнал: "Следовать за мной — курс норд-ост 23°". Уцелевшие после боя корабли начали выстраиваться в кильватер флагманскому броненосцу. Эскадра прибавила ход, но "Ушаков" от пробоины зарывался носом в море и стал постепенно отставать. В это время с ужасом заметили, как из темноты на него слева катится корабль.
— Что вы делаете? Куда вас несет? — закричали на корме "Ушакова".
На том корабле тоже послышались тревожные голоса.
Корабли могли столкнуться.
— Полный вперед! — громко скомандовал на мостике Миклуха-Маклай.
Угрожавший тараном корабль оказался броненосцем "Сенявин". Он проскользнул мимо кормы "Ушакова" в каких-нибудь пятнадцати футах. Корабли благополучно разошлись.
Эта опасность миновала, но надвигалась другая. Начались минные атаки. По приказу командира, из орудий не стреляли, прожекторы не светили. Только темнота могла быть верной защитой. С "Ушакова" разглядели, как несколько миноносцев шло мимо, не замечая его. Они спешили к полоскам света на горизонте, привлеченные прожекторами других русских судов. Комендоры у заряженных орудий напряженно вглядывались в темноту, которую вдали прорезали голубые лучи прожекторов. Доносились отдаленные глухие выстрелы с кораблей, отражавших минные атаки. Но шедший без огней "Ушаков" молчал — молчал даже тогда, когда недалеко от его кормы вынырнули три японских миноносца и, уходя, скрылись с глаз. Люди пережили тревожные минуты. На мостике Миклуха-Маклай по этому поводу вспомнил приказ Небогатова и сказал:
— Полная темнота — лучшая защита от миноносцев. Адмирал прав. Ведь они чуть не протаранили нас, полунощные разбойники.
На палубе никогда не унывавший в походе прирожденный весельчак матрос Сельг радостно воскликнул:
— Значит, живем, братцы!
Даже лейтенант Гезехус, всегда замкнутый, не говоривший с командой ни доброго, ни худого слова, не вытерпел и, теребя неряшливую бородку, заговорил с комендорами:
— Японцы приблизились к нам чуть ли не на револьверный выстрел. Они, вероятно, приняли наш броненосец за свой корабль. А может быть, стремясь к судам, которые светят прожекторами, они не заметили нас. Во всяком случае, под покровом ночи мы идем, как под шапкой-невидимкой.
И в других частях корабля чудом уцелевшие люди обменивались впечатлениями о минувшей пока опасности.
К полуночи минные атаки прекратились. Ветер стал слабеть. Редели облака, и в прорывы их проглядывали звезды.
На мостике, следя за темным горизонтом, стоял командир Миклуха-Маклай. Около него находились офицеры и матросы. Они не спали более суток, провели бой и теперь стояли усталые, с осунувшимися лигами. Подошел старший офицер Мусатов. Он обратился к командиру:
— Где мы находимся, Владимир Николаевич?
— Я тоже думаю об этом. Курс держим верный, а где находимся — пока неизвестно.
Командир повернулся к дремавшему старшему артиллеристу лейтенанту Дмитриеву:
— Помните, Николай Николаевич, без моего приказа ни огня, ни света не открывать. Пока можете соснуть, а я пойду в штурманскую.
— Есть, — ответил старший артиллерист, вытягиваясь перед командиром.
Подбитый броненосец "Ушаков" одиноко шел в ночную неизвестность. Его руководящим центром стала теперь штурманская рубка. Здесь шла напряженная работа по определению места нахождения корабля. Над картой склонился мужчина среднего роста. Несмотря да все переживания во время боя и беспокойной ночи, вид его, как обычно, был опрятен. Аккуратно причесанные темные волосы оттеняли белизну его полного лица. Он имел такой озабоченный вид, точно готовился к экзамену в Морской корпус, и, не теряя присутствия духа, старался разрешить трудную задачу. Это был передовой офицер, любимец команды, старший штурман лейтенант Максимов.
Дверь в рубку отворилась, и на пороге показался Миклуха. Его приход не удивил штурманов, понимавших, что от них сейчас ждут решения ответственной задачи. Не отрываясь от своей работы, Максимов повернул лицо к вошедшему. Из-под нахмуренных бровей командира сверкнули голубые умные глаза. Для подчиненных в них теплилась дружеская ласка, соединенная с неумолимой требовательностью выполнения долга. Миклуха подошел к развернутой на столе картечи нагнулся. Показывая на нее обрубками пальцев куцей правой руки, он негромко сказал:
— Как бы нам все-таки определиться.
— Очевидно, только звезды нам это подскажут, — ответил старший штурман Максимов, направляясь к выходу вместе со своим помощником.
— Только помните, господа звездочеты, каждая минута нам дорога, но в то же время не сделайте ошибки в наблюдении, — дал им наказ Миклуха.
Командир остался в рубке. Его клонило ко сну. Может быть, борясь с дремотой, он вспомнил рассказы своего старшего брата, знаменитого русского путешественника, не раз попадавшего в очень тяжелое положение среди дикарей. Но брату везло, и всегда он как-то выпутывался из самых затруднительных и безнадежных обстоятельств. Повезет ли также и ему, командиру продырявленного корабля? Миклуха подпер голову рукою и закрыл глаза.
В это время в носовой башне шла своя жизнь. К дежурившим комендорам пришли минно-артиллерийский содержатель Илья Воробьев и ординарец старшего артиллериста комендор Чернов. Беседуя между собою, они не стеснялись присутствием здесь командира башни лейтенанта Тыртова. Этот офицер, родственник управляющего Морским министерством, пользовался на корабле всеобщим уважением, как справедливый человек. Матросы любили его еще за то, что он больше, чем другие офицеры, рассказывал им о жизни и боевых подвигах адмирала Ушакова.
Воробьев потрепал по плечу Чернова и заговорил:
— Эх, Ваня, друг любезный! Хоть ты и хвалишься своим старшим артиллеристом, а на поверку выходит совсем другое. Помнишь как на Крите твой Дмитриев сменял Гаврилова. Где только у него глаза тогда были! Пушки-то никудышные подсунул ему Гаврилов. Наши башни ремонтировались в пути. Комиссия принимала их от Обуховского завода тоже в пути, и все нашли как будто в порядке. А кто-то все-таки тут руки погрел. Артиллерийский лейтенант Гаврилов после приема пушек тотчас списался по болезни. Я, конечно, не доктор, но только его болезнь показалась мне подозрительной. Медицина такой не знает. Не золотая ли у него была болезнь? Вот тут и дал маху твой Дмитриев, а за него теперь нам приходится отделываться своими боками. Для дальней стрельбы орудия не имеют нужного угла возвышения. Башенные механизмы еле держатся на "честном слове" приемочной комиссии. А главная беда — уже разошлись кольца, которые снаружи скрепляют орудие. От этого наша главная артиллерия еще вчера отслужила свою службу. С виду поглядишь — грозные пушки, а много из них уже не постреляешь. И вреда от них неприятелю будет не больше, чем воронам от чучела на огороде. Скажите, пожалуйста, что мы после этого теперь будем делать при встрече с японцами?
Чернов, не допускавший мысли о том, что его начальник мог ошибаться, отмахнулся рукой от рассказчика:
— Не городи чепуху. Пушки как пушки и еще как постреляют.
Но комендоры, перебив Чернова, поддержали Воробьева. Послышались подтверждения:
— Нет, Воробьев прав, вчера пушки уже расстрелялись.
— Звон-то будет, а какой толк?
Длинная фигура спящего заворочалась. Разговор замолк. Собеседники оглянулись в сторону Тыртова, который, на секунду открыв заспанные голубые глаза, медленно повернулся лицом к стене.
Воробьев, помолчав, сжал кулаки и, стиснув зубы, заговорил так сердито, как будто неприятель находился у него перед глазами:
— Досадно. Какой боевой командир у нас, а драться нечем. Такому бы командиру да хороший броненосец! Или хоть бы настоящие дальнобойные пушки были. Вот тогда японцам мы пришили бы языки к пяткам. А сейчас плетемся по морю малым ходом, как спутанная лошадь. Так обидно, что сердце на части...
Не договорив, Воробьев, а за ним и его слушатели обернулись на двери. В башню вошел боцман Митрюков. Он обвел взглядом всех сидевший, молча подошел к спящему Тыртову и тронул его за плечо:
— Ваше благородие, командир в штурманской рубке вас ждет на совет.
Обращаясь к Чернову, боцман сказал:
— А ты скорей разыщи лейтенанта Дмитриева. Туда же и его зовут.
Лейтенант Тыртов встал, одернул китель и, пригнувшись, исчез за дверью. За ним вышли из башни боцман Воробьев и Чернов.
В штурманской будке командиру уже докладывали о местонахождении корабля. Слушая штурманов, Миклуха шевелил рыжими пучками бровей и пристально оглядывал входивших старших судовых офицеров, как бы проверяя на глаз готовность каждого из них к предстоящим подвигам и испытаниям. Кончив разговор со штурманами, Миклуха выпрямил свою сутуловатую фигуру, поправил очки и обратился к собравшимся:
— Мы находимся сейчас, господа, вот здесь.
Офицеры придвинулись к карте. Большой палец куцей руки командира показывал на карте местонахождение корабля.
— Нос броненосца затоплен, — продолжал Миклуха. — Больше десяти узлов броненосец дать не может. Наша эскадра впереди. Полагаю держать курс тот же: норд-ост двадцать три. Нам важно теперь одно — прошмыгнуть до рассвета мимо противника. Свою эскадру нам догнать не удастся. Но все равно — мы и одни будем прорываться во Владивосток. Вот и все. А ваше мнение, господа?
Командиру никто не возражал. Не было и других мнений. Так и решили на военном совете: идти тем же курсом до рассвета.
Из штурманской рубки командир перешел на мостик. Разошлись и офицеры по своим местам. Смертельная усталость после дневного боя и беспрерывной вахты валила моряков с ног: ложились, кто где попало, но спали чутко и тревожно. Главное — всех беспокоила полная неизвестность будущего: никто не знал, что принесет им следующий день.
9. Трагедия от недолетов
Настало 15 мая. Утро было тихое, море слегка зыбилось. "Ушаков", зарываясь носом, шел прежним курсом. Солнце, оторвавшись от поверхности моря, повисло над горизонтом.
Справа по носу, дымя, показались четыре судна. Силуэты их едва намечались в дымке утренней мглы. На "Ушакове" все были уверены, что это идут свои корабли, и взяли курс на них. Но напрасно машины броненосца делали полное число оборотов — расстояние до неизвестного отряда не сокращалось. Вскоре и слева, темного впереди траверза, по лучезарному горизонту протянулись дымовые дорожки. Это шли на пересечку "Ушакову" пять кораблей. Не сразу узнали в них старые японские броненосцы. Командир приказал изменить курс на ост. Первый и второй отряды постепенно начали скрываться. Но каждому русскому моряку стало ясно, что незамеченным пройти не удалось. Беспокойство еще больше усилилось, когда позади справа обозначились рангоуты двух судов — маленького и большого. Надвигаясь ближе, они становились выше, словно вырастали из воды. Потом обозначились контуры кораблей. На мостике уже определили, что это идут разведочный крейсер "Читосе" и какой-то миноносец. Миклуха-Маклай, не спускавший с них глаз, распорядился:
— Пробить боевую тревогу.
Под аккомпанемент высоких и отрывистых звуков горна рассыпалась частая барабанная дробь. Люди, находившиеся на верхней палубе, ринулись в разные стороны к своим местам. Пес Калган взвизгнул и, поджав хвост, юркнул по трапу вниз, в жилые помещения. Боевая тревога всегда его пугала. Но теперь получалось впечатление, как будто и он побежал занимать свое место по боевому расписанию.
Освещенный лучами солнца боевой андреевский флаг развевался уже не на гафеле, который накануне был сбит осколками, а на правом ноке грот-реи. У него стоял по боевому расписанию часовой — строевой квартирмейстер Василий Прокопович. От канонады он еще во вчерашнем дневном бою совершенно оглох на оба уха, но утром снова был уже на своем посту.
На крыше штурманской рубки, где были приспособлены дальномеры, опять, как и вчера в бою, вместе с сигнальщиками находились офицеры: мичманы Сипягин и Транзе. Первый был высок, тонок и белобрыс, с мальчишеским лицом. Он походил на гимназиста, увлеченного морской романтикой и сбежавшего из родительского дома в поисках приключений. Второй был ниже его ростом, головастый и задумчивый шатен, в пенсне. Они должны были стоять у дальномера посменно. Но еще вчера между ними произошел спор за честь, кому быть первым в бою под неприятельскими снарядами. Один не хотел уступить другому, и они оба стали вместе на боевую вахту. Под огнем противника они пробыли до поздней ночи. Сегодня с утра их опять увидели вместе.
Дальномерная работа Сипягина и Транзе уже началась. До неприятеля определили сорок кабельтовых. Комендоры навели орудия на "Читосе". Но вдруг этот японский крейсер вместе с миноносцем развернулся крутым поворотом и, удаляясь, направился в сторону видневшихся раньше японских кораблей. На "Ушакове" сыграли отбой. Командир единственным большим пальцем правой руки осадил фуражку на затылок и громко скомандовал:
— Право руля!
Броненосец повернул на север. На некоторое время горизонт: был чист. Вдруг на мостике все замолкли и насторожились: откуда-то издалека слабо доносились глухие раскаты выстрелов. В сторону орудийной пальбы были направлены бинокли, но сияющая поверхность моря была по-прежнему пуста. Миклуха, повернувшись к старшему штурману Максимову, сказал:
— Вот когда наши встретились с японцами. Надо идти на помощь. Определите точнее направление.
Острый взгляд Миклухи впился в морскую даль. Туда же смотрели офицеры и сигнальщики. Скоро все смолкло, но они еще долго слушали и молчали.
— Непонятно, что произошло, — удивленно пожимая плечами, промолвил командир.
— Да, бой не мог так скоро кончиться, — согласился Максимов.
Эта короткая стрельба, происходившая между небогатовским отрядом и японцами, так и осталась загадкой для всех на "Ушакове".
— Теперь, пожалуй, команде можно обедать, — сказал с облегчением командир и закурил папиросу.
Как и в обычное время, вынесли наверх вино. За обедом собравшиеся матросы из разных отделений корабля спешили обменяться впечатлениями о пережитых напряженных минутах ожидания боя. Но сейчас "Ушакову" пока ничего не угрожало. Тревожное настроение команды сменилось общим оживлением. Почуяв запах съестного, Калган снова появился на палубе. Казалось, что он тоже понял настроение людей. Калган весело обегал матросские столы. Ему, как общему любимцу, каждый уделял из своей порции куски консервного мяса. Машинист Максимов подманил собаку к себе и, угощая ее, сказал:
— Не бойся. Калган, японцы ушли. Тварь, а понимает, что такое боевая тревога. Не любит стрельбы.
Спокойствие длилось недолго. Опять люди с тревогой стали следить за горизонтом. А там то в одном, то в другом месте начали показываться неприятельские корабли, как будто со всех сторон ими обрастало море. Повороты "Ушакова" участились. Теперь на нем многие с тоской вспоминали прошедшую ночь. Сейчас только тьма могла бы спасти подбитый корабль. А до другой ночи было далеко.
В четвертом часу дня рассмотрели справа по носу шесть больших кораблей, шедших кильватерным строем. Видимость была отличная. Они все явственней выделялись над прозрачным горизонтом. А сигнальщики с марса кричали:
— Наши — "Аврора", "Олег"...
На мостике офицеры уговаривали Миклуху догнать их, полагая, что это русский отряд крейсеров.
— Не может быть. Наши все равно нас догонят. Повернуть на обратный курс, — приказал командир.
"Ушаков" сделал поворот, ложась на юг, и над морем заклубилась гигантская петля дыма.
Командир сказал правду. Сомнения рассеялись, когда два корабля отделились от отряда в сторону "Ушакова". Неизбежность боя была очевидна.
Миклуха по-прежнему был спокоен. Не замечалось ни одной дрогнувшей нотки в его голосе, никакой суетливости в его движениях и жестах. Первым делом он приказал позвать на мостик минного офицера. С безупречной военной выправкой, легкой походкой к нему подошел красавец-брюнет лейтенант Жданов, опрятно одетый в морскую форму, как будто только сейчас изготовленную в петербургском магазине. С матового лица с тонкими изнеженными чертами, не мигая, уставились на командира глубокие карие глаза. По обыкновению, Миклуха не сразу заговорил, пронизывая его своим пытливым взглядом из-под нависших бровей, точно он хотел вдоволь налюбоваться статной фигурой и лицом Жданова:
— Борис Константинович, вам ясно, с кем мы будем сейчас иметь дело? Два первоклассных броненосных крейсера идут взять нас живьем, как подранка. На всякий случай приказываю приготовить корабль к взрыву. Все. Потом приходите на совет.
— Есть, Владимир Николаевич. Докладываю: в моей каюте уже готовы провода из крюйт-камеры и бомбовых погребов. Заложен динамит и под котлами.
Затем командир обратился к старшему офицеру Мусатову:
— А вы, Александр Александрович, распорядитесь приготовиться к бою. На корабле оставить одни пробковые матрацы, а все прочее — за борт.
Через некоторое время на мостике начали появляться один за другим офицеры из разных отделений корабля. Они докладывали командиру о выполнении его приказа. Миклуха задержал пришедших и приказал всех остальных офицеров позвать на военный совет. Собравшиеся смотрели на командира с молчаливым удивлением — так он был спокоен и тверд. Подчинённым импонировали его стойкость и непоколебимость в эти ответственные минуты. С уверенностью он отдавал распоряжения, входя во все мелочи обороны броненосца.
На совете Миклуха кратко описал боевую обстановку и предложил офицерам высказать свое мнение. Начиная с самого младшего чина, все офицеры твердо говорили об одном — драться, пока хватит сил и снарядов. Миклуха, убеждаясь в готовности каждого умереть на посту, светлел в лице. Его нахмуренные толстые брови поднимались рыжими полукругами, морщины разглаживались. Он был доволен. Все высказывания были проникнуты преданностью родине и долгу. Его беседы о героическом прошлом русских моряков, его система воспитания на боевых традициях адмирала Ушакова не пропали даром. Люди были готовы на подвиг.
Миклуха выпрямился и, вытянув куцую правую руку вверх, к развевающемуся андреевскому боевому флагу, воскликнул:
— Умрем, но русский флаг на броненосце не опозорим. Будем драться по-ушаковски. По местам, господа!
На корабле вновь раздалась короткая дробь-тревога.
Было около четырех часов дня. "Ушаков" свернул на запад. Но два крейсера продолжали за ним гнаться. Теперь они оказались на правой его раковине. Дым от них стлался низко над морем, что бывает при очень сильном ходе. Дальномерщики определили расстояние — до противника было сто кабельтовых. Но оно постепенно сокращалось. Неприятельские корабли вышли на параллельный курс и приблизились к правому траверзу "Ушакова". Уже можно было различить, что первым шел "Ивате" под флагом контр-адмирала и сзади "Якумо".
Это были два первоклассных бронированных крейсера с ходом; в двадцать узлов и общим водоизмещением в 19700 тонн. Их восемь восьмидюймовых орудий и двадцать восемь шестидюймовых могли стрелять на семьдесят пять кабельтовых. "Ушаков" имел только 4126 тонн водоизмещения и десять узлов хода. Он мог противопоставить неприятелю четыре десятидюймовых и четыре 120-миллиметровых орудия. Первые предельно стреляли только на шестьдесят три, вторые — на пятьдесят кабельтовых. Противник был сильнее почти в пять раз. В официальных документах "Ушаков" числился под рубрикой "броненосец береговой обороны", но матросы корабли такого типа в шутку называли "броненосцы, берегами охраняемые".
Мачты "Ивате" запестрели множеством флагов по международному своду. "Ушаков" ответил сигналом: "Разбираем". Через несколько минут штурман Максимов доложил командиру:
— Сигнал пока разобран до половины: "Советуем сдать ваш корабль..."
Японцы не допускали мысли, что такой маленький русский броненосец будет с ними сражаться. Но они ошибались. Люди корабля жили боевыми традициями знаменитого флотоводца Ушакова. И сам командир Миклуха был его последователем. Отвечая на доклад Максимова, он промолвил:
— Ну, а продолжение сигнала и разбирать нечего.
И, повернувшись к старшему артиллеристу, он добавил:
— Открыть по неприятелю огонь!
Миклуха сказал это так спокойно, точно приказал окатить палубу водой.
С "Ушакова" всем правым бортом дали залп по "Ивате" — головному адмиральскому кораблю. Взметнувшиеся водяные столбы показали, что получились большие недолеты. Противник ответил ураганным огнем. Но японцы никак не могли пристреляться: в течение десяти минут ни одного снаряда в "Ушакова" не попало. Миклуха скомандовал идти прямо на неприятеля. В это время на "Ушакове" испортился механизм гидравлической горизонтальной наводки в носовой башне. Она успела сделать только четыре выстрела. Командир этой башни лейтенант Тыртов распорядился вращать ее вручную. Эта была очень трудная работа, но все же башня изредка продолжала стрелять.
На "Ушакове" раздались один за другим страшные взрывы и начались пожары. Командиру доложили, что снарядом разбито правое носовое 120-миллиметровое орудие, взорвались три беседки с патронами, правая сторона батареи разрушена. Началась борьба с пожаром.
Это был единственный момент, когда и ушаковские снаряды долетали до противника.
— "Ивате" горит! — раздалось на мостике.
— Молодцы комендоры, — помедлив, сказал Миклуха, не отзывая глаз от флагманского корабля неприятеля, который на несколько минут был объят пламенем.
В последующие моменты боя неприятель держался вне выстрелов "Ушакова".
Командиру продолжали докладывать о новых повреждениях: восьмидюймовый снаряд пробил борт у ватерлинии под носовой башней. Было еще несколько мелких пробоин в борту. Вдруг в боевой рубке все покачнулось и весь корабль затрясся от взрыва огромной силы. Снаряд попал в борт под кают-компанией, разворотив в нем большое отверстие. "Ушаков" начал заметно крениться на правый борт.
Ни один корабль из 2-й эскадры не попадал в такое трагическое положение, в каком оказался "Ушаков". Все люди на нем находились на своих местах, все выполняли свой долг, готовые умереть на боевом посту. Но никакая отвага не могла уже спасти броненосец. Бой для него свелся к тому, что быстроходные неприятельские крейсеры, держась вне досягаемости русских снарядов, расстреливали его совершенно безнаказанно. А "Ушаков" не мог ни уйти от них, ни приблизиться к ним. Он уподобился, человеку, привязанному к столбу на расстрел. Для одинокого и подбитого корабля таким столбом служило пространство, а веревками — тихий ход. Но как гордый человек, умирая за свои идеи, не просит пощады у тех, кто приговорил его к смерти, так и "Ушаков", обреченный на гибель, был непреклонен перед своим врагом.
Миклуха-Маклай, наблюдая бой, все это отлично сознавал. Склонившись впереди согнув в локтях руки, он принял такую боевую позу, точно приготовился сам броситься на врага. Подергав большие рыжие усы, он прохрипел в сторону своих помощников, как бы отвечая на их невысказанные мысли:
— Будь у нас большая скорость — я бы пошел на таран. Мы погибли бы, но и противник вместе с нами пошел бы на дно...
В боевую рубку поступали сведения о новых бедствиях. Люди крепились и не покидали боевых постов. Многие уже были убиты. Судовые врачи не успевали оказывать помощь раненым. Помимо больших пробоин в корпусе, были повреждения по всему правому борту. Не успели окончательно справиться с пожаром в передней части судна, как запылала кают-компания. В жилой палубе загорелись рундуки с матросскими вещами и бортовая обшивка. Всюду клубился дым, и казалось, что огнем охвачен весь корабль. Но ничто не могло сломить мужества моряков. Они исполняли свои обязанности с таким упорством, точно среди них присутствовал сам великий флотоводец, имя которого носил броненосец. Наконец носовая башня совсем замолчала. Кормовая продолжала стрелять, но крен судна на правый борт значительно уменьшил угол возвышения ее орудий. Пальба из единственной 120-миллиметровой пушки правого борта стала бессмысленной — снаряды ее падали на полпути. Боевая способность корабля была исчерпана.
Это больше, чем кто-либо другой, учитывал командир. Он знал, что жизнь разбитого броненосца угасает с каждой минутой. Миклуха куцей рукой потер лоб, потом сделал ею резкий жест, словно что-то решительно отбросил. Только теперь судорога боли исказила его лицо. Но это продолжалось лишь одно мгновенье. Словно желая убедиться в стойкости присутствующих в рубке людей, он внимательно посмотрел на них сквозь очки голубыми глазами и сдержанно, как будто решался пустяковый вопрос, сказал:
— Пора кончать. Застопорить машины! Прекратить стрельбу! Затопить корабль!
Распоряжение командира было передано по всем отделениям броненосца. Спустя минуту-другую орудия замолчали и судно остановилось, все больше и больше кренясь на правый борт и беспомощно покачиваясь на морской зыби. Через пробоины и открытые кингстоны с ревом врывалось во внутренние помещения море. Трюмные машинисты начали заполнять водою бомбовые погреба.
Циркуляционные помпы были взорваны. Теперь уже никакая сила не могла спасти корабль.
Командир отдал последний приказ:
— Команде спасаться!
Оба неприятельских крейсера продолжали стрелять по "Ушакову".
Его верхняя палуба стала быстро заполняться матросами. Все шлюпки были разбиты. Поэтому люди с поспешностью хватали матрацы, набитые накрошенной пробкой, спасательные пояса и круги. Одни сразу бросались за борт, другие медлили, словно не решаясь на последний шаг. У дальномеров на штурманской рубке стояли на боевом посту мичманы Сипягин и Транзе вместе с сигнальщиками. Совершенно не защищенные, они каким-то чудом уцелели от неприятельских снарядов. Старший артиллерист Дмитриев, увидев их, крикнул:
— Вы больше там не нужны. Скорей спускайтесь вниз — спаться!
Один за другим они начали сбегать по трапу. В этот момент сорвался снаряд у основания боевой рубки. Сигнальщик Демьян Плаксин, спускавшийся последним, кровавой массой свалился на мостик.
"Ушаков" с креном на правый борт медленно погружался в волны. На правом ноке его грот-реи, приводя в ярость врага своею непокорностью, все еще развевался боевой андреевский флаг. Под ним, как и накануне, с самого утра стоял часовым квартирмейстер. Василий Прокопович. Боцман Митрюков кричал ему:
— Вася, спасайся!
Но он, оглохший набоба уха, ничего не слышал. Тогда боцман, показывая на борт, махнул ему рукой. Молнией сверкнул взрыв снаряда. Прокопович свалился на своем посту мертвый. Митрюков, словно подхваченный ветром, бросился в море.
Одна китайская свинья была убита, другая тяжело ранена. Свою боль она выражала надрывным визгом. А боров уцелел и, похрюкивая, прохаживался по палубе среди оставшихся людей. Голодный с утра, он настойчиво требовал корма. В птичьей клетке один угол был разрушен. Из нее с кряканьем вылезали утки. На палубе появился и пес Калган. До этого его видели в жилой палубе. Выстрелы очень нервировали его. Он как будто чувствовал, что где-то находится незримый враг, и заливался громким лаем. А сейчас он метался по палубе, то с тревогой заглядывал в лица матросов, находившихся на ней, то наблюдая за теми, кто был уже за бортом. Ему никогда не приходилось видеть свой корабль и команду в таком необычном состоянии.
Только после того как броненосец ничем уже не мог угрожать японским крейсерам, они стали к нему приближаться.
Вокруг "Ушакова" продолжали падать снаряды. На мостике, заложив руки назад, стоял Миклуха. В солнечных лучах пламенели его рыжие усы. Он не торопился спасаться и не выказывал ни страха, ни тревоги, как будто корабль не тонул, а все еще шел вперед. Вестовой принес спасательный пояс и положил его у ног командира, но тот, не обратил на него никакого внимания. Рядом с Миклухой находились штурман Максимов и артиллерист Дмитриев. К ним подошел старший офицер Мусатов и доложил командиру:
— Корабль затопляется. Почти вся команда на воде со спасательными средствами. Раненых выносят наверх. Для них приготовлены спасательные круги. Прощайте, господа!
Мусатов пожал всем руки и направился к корме. Через минуту он уже был на спардеке, у правого борта. Держась одной рукой за шлюпбалку, Мусатов другой указывал, как лучше привязывать раненых к спасательным кругам. В этот момент с ростров сорвался горевший баркас. Голова Мусатова, придавленная к шлюпбалке была расплющена. Смерть наступила мгновенно.
На шканцах минно-артиллерийский содержатель Илья Воробьев, снимая рубашку, обратился к раздевавшемуся лейтенанту Тыртову
— Ваше благородие, куда лучше прыгать? В ту сторону, куда корабль валится, или в противоположную?
— Голубчик, сам не знаю, первый раз в жизни приходится. Сейчас испытаем, — ответил тот и бросился в воду с левого борта. За ним последовал и Воробьев.
Броненосец "Ушаков" перевернулся вверх килем. Но с минуту он еще держался на поверхности моря. Из его днища, обросшего ракушками, как рыбьей чешуей, через открытые клапаны кингстонов били высокие фонтаны воды. Внутри опрокинутого корабля раздался глухой взрыв, тяжелый, похожий на вздох. После этого корма броненосца, содрогнувшись, стала быстро погружаться, и над водой торчал только один таран. А через несколько секунд "Ушаков" совсем скрылся под водою. Море кишело людьми. С ними мешались бревна, разбитые шлюпки, деревянные обломки, столы, решетки, реи, ящики, анкеры, доски. Кругом слышались вопли, страдания раненых, ругань, проклятия и крики. По временам их заглушали взрывы снарядов. Качаясь на волнах, разведенных зюйдовым ветром, моряки не знали, куда плыть. До берега было слишком далеко — ни один пловец не мог бы его достигнуть. А два видневшихся на горизонте неприятельских крейсера не только не предпринимали никаких мер к спасению людей, но даже и теперь не прекращали по ним стрельбу. Такая озлобленная жестокость, была вызвана, очевидно, тем, что японцы обманулись в своих надеждах: "Ушаков", представлявший собою незначительную боевую силу, все-таки в плен им не сдался. За это японцы мстили героям, терпевшим бедствие на морских волнах. Среди пловцов то в одном месте, то в другом поднимались столбы воды. Что-то гулко шлепнулось около минно-артиллерийского содержателя Воробьева. В ту же секунду, оглушенный ревом, он был подброшен водяным вихрем вверх. Первое впечатление было такое, что его разорвало на части. Он уже больше ничего не чувствовал и не сознавал. Очнувшись, Воробьев с трудом приходил в себя. Долго ему никак не верилось, что он остался невредим. Только в ногах ощущалась сильная ломота, как будто кто вывернул их, разорвал суставы. Рядом с ним, опираясь на спасательный круг, плавал священник Иона. Его искаженное лицо в черной лохматой бороде, с выкатившимися тёмными глазами, казалось окаменелым. Повернувшись в сторону противника, он почти бессознательно размашистым жестом благословлял большим золотым крестом морское пространство. Выходило так, точно он загораживался им, как щитом, от действия неприятельских снарядов. Но они все равно несли смерть. Недалеко от Воробьева за большой спасательный круг держалось около тридцати человек. Неприятельский снаряд угодил в его центр. Пламя, дым, кровь, вода, руки и ноги — все перемешалось и взметнулось вверх огромным столбом. Потом поверхность моря на этом месте окрасилась в розовый цвет, и на ней плавали только куски разорванного круга.
Это был последний неприятельский выстрел. Канонада стихла. Слышнее стали крики людей. И что было особенно удивительно — раздавались голоса уток. Истомленные неволей в тесной клетке на корабле, эти птицы, очутившись на просторе, крякали с какой-то особенной радостью, неподходящей к этим жутким минутам гибели людей. Вода, приносившая всем страдания и мучения, была для уток родной стихией. Вместе с людьми на воде оказался и Калган. Ему было страшно, и, по-видимому, он не понимал того, что произошло. Он жалобно скулил и метался от одного человека к другому, не зная, куда и за кем плыть. Люди сочувствовали мучениям собаки, но ничем не могли помочь любимому соплавателю. Другое четвероногое существо, очутившееся в воде, приводило людей в ужас. С того момента, как затонул корабль, крупный боров не отставал от моряков. На воде у него было одно стремление — на что-нибудь опереться. Как взбешенный, ничего перед собой не разбирая, он карабкался на деревянные обломки, но они тонули под его тяжестью. Соскользнув с них, боров тут же взбирался и на людей, подминая их под себя. Вынырнув из-под свиной туши, люди в страхе отфыркивались, а боров опять лез то на одного, то на другого человека. Трудно было отбиться от него. В последних усилиях он подплыл к своей очередной жертве, но подвернувшийся на этот раз человек спасался на барабане. Отгребаясь одной рукой, матрос выхватил из-под себя барабан, высоко поднял его и с руганью начал золотить им по свиному рылу. Раздавались глухие удары. При виде этой картины кто-то крикнул:
— Так его и надо, жирного черта! Японцам помогает нас топить!
Из группы людей, в испуге отплывавших от борова, отделился здоровенный рыжий матрос Петр Барышников. Саженными бросками он ринулся на помощь человеку, изнемогавшему в борьбе с обезумевшим животным. Богатырскими руками Барышников подмял под себя борова и сел на него верхом. Под всадником боров наконец захлебнулся.
Два матроса поддерживали раненого Миклуху, плававшего в спасательном поясе. По старой, освященной веками традиции командир оставил корабль последним. Словно не желая расстаться с тонущим броненосцем, он долго еще стоял на мостике, когда все люди уже были на воде. Не спеша закрепив на себе спасательный пояс, он все еще медлил покинуть свой корабль, с которым у него было связано столько переживаний. Держась за поручни, командир молча оглядывал море, усеянное людьми. Можно было подумать, что он наблюдает обычное купанье команды. Но его, надо полагать, волновали другие мысли. Он свой маленький броненосец береговой обороны, предназначавшийся для операций на внутренних морях, благополучно провел по чрезвычайно длинному пути через три океана. Он с беззаветной любовью вкладывал энергию и всю свою страстную душу в дело организации судовой службы, а она, при порочном руководстве верхов, требовала от него нечеловеческих усилий. Он сплотил вокруг себя своих подчиненных, поднял среди них дисциплину, мобилизовал их волю на стойкое сопротивление противнику, явно превосходившему их числом и качеством боевых единиц флота. Словом, он сделал все, чтобы победить. И, однако, использовав все боевые возможности людей и орудий, теперь он один очутился на разбитом и тонущем корабле. Для настоящего моряка и волевого командира это было такое крушение надежд, от которого могло содрогнуться любое закаленное сердце. Но в этом поражении виноват был не он, а те, кто не обеспечил его надежными боевыми средствами. Много он, вероятно, передумал в эти трагические минуты, стоя на мостике и держась за поручни, словно прикованный к ним. И только в самый последний момент, когда корабль, качнувшись, повалился на борт, Миклуха-Маклай вспомнил, что ему нужно спасаться. Перескочив за поручни мостика, он взмахнул руками и, словно в дружеские объятия, бросился в прозрачные воды моря, с которыми за много лет плавания ему пришлось так крепко сродниться. Здесь, раненный в плечо осколком, командир постепенно изнемогал, а через некоторое время матросы, поддерживавшие его, заметили, что у него беспомощно свешивается голова. Он слабо проговорил:
— Оставьте меня. Спасайтесь сами. Мне все равно погибать...
И командир закрыл глаза. Больше он ничего не говорил. Но матросы еще долго плавали около него и оставили командира только тогда, когда он совсем окоченел.
А кругом, выбиваясь из сил и дрожа от холода, люди прощались друг с другом, молились богу, проклинали свою судьбу. Сильные и крепкие моряки, легко держась на воде, помогали спасаться товарищам и передавали им более надежные средства для плавания. Некоторые неунывающие люди даже и в эти страшные минуты сохраняли присутствие духа, шутили, смеялись над своим бедственным положением. Один из матросов плавал с папироской за ухом.
— Братцы, нет ли у кого спички закурить? — спрашивал он матросов с такой мольбой, как будто от этого зависело его спасение.
Из воды вдруг высунулись босые ноги. Сгибаясь в коленях, они дрыгали, как будто делали гимнастические упражнения. Первым подплыл к ним машинист Григорий Скопов. Он без труда выправил потерявшего равновесие человека. Это оказался опрокинувшийся вниз головой кочегар Семен Минеев, у которого спасательный нагрудник был подвязан слишком низко. Вместе они поплыли дальше.
Только через два часа подошли два японских крейсера: "Ивате" и "Якумо". Спустив шлюпки, они приступили к спасению людей. К этому времени пловцов разнесло волнами в разные стороны, далеко от места затопления "Ушакова". Пока подбирали из воды людей, стемнело. Последних пловцов, еле живых и окоченевших, искали уже лучами прожекторов. Этим несчастным в темноте было тяжелее, чем на броненосце в боях. Там снаряд мог пролететь и мимо, а здесь они уже захлебывались в холодной пучине моря. Каждому хотелось, чтобы именно на него скорей упал луч прожектора, а луч скользил по сторонам, оставляя многих незамеченными, ужасала мысль, что они не попадут на шлюпку.
Спасение закончилось в полной темноте около девяти часов вечера. Из четырехсот сорока двух человек всего экипажа "Ушакова" на оба крейсера попало живыми триста тридцать девять человек. Среди них не было доблестного командира. Он остался в море и умер как герой.
Спасшийся штурман Максимов записал себе на память:
"Японское море. Широта — 37° северная и долгота — 133°30' восточнее от Гринвича".
Это и есть точное обозначение места затопления броненосца "Адмирал Ушаков", достойно носившего имя великого флотоводца.
10. Я расстаюсь с "Орлом"
Командующий броненосцем "Орел" капитан 2-го ранга Сидоров, перед тем как пробить боевую тревогу, обратился к офицерам, находившимся около него:
— Ну, где же нам сражаться против всего японского флота? Наш броненосец весь разбит, артиллерия вышла из строя, снарядов нет. Придется, видно, умирать...
На это обиженно ответил мичман Саккелари:
— Я вам час тому назад говорил: пересадить офицеров и команду на "Изумруд", а броненосец свой утопить. В этом был единственный выход из создавшегося положения. Но вы не обратили внимания на мое предложение.
По распоряжению Сидорова пробили боевую тревогу.
В это время старший сигнальщик Зефиров доложил:
— Ваше высокоблагородие, на "Николае" поднят сигнал по международному своду.
— Какой? — спросил Сидоров.
Справились по книге свода сигналов и ответили:
— "Сдался".
Сидоров раскрыл рот и на несколько минут как будто онемел. По-видимому, то, что он услышал, с трудом усваивалось его помутившимся сознанием. Он с таким напряженным вниманием рассматривал то Зефирова, то офицеров, словно впервые решил изучить лица этих людей. Потом тряхнул забинтованной головой и промолвил:
— Не может этого быть!
Еще раз проверили сигналы — сомнений не было. Сидоров согнулся, схватился за голову и спросил самого себя:
— Ну, Константин Леопольдович, что ты теперь будешь делать? И, никого не стесняясь, громко зарыдал, беспомощный, как покинутый ребенок.
Снова доложили ему, что на "Николае", по которому неприятель открыл огонь, поднят белый флаг.
Сидоров выпрямился и пощупал сначала на одном плече, потом на другом двухпросветные золотые погоны, потемневшие от дыма и копоти.
— Раз адмирал сдается, то и мы должны так же поступить. Отрепетовать сигнал! Белый флаг поднять!
Послышались слабые протесты со стороны некоторых офицеров. Здесь так же, как и на "Николае", одни предлагали взорвать броненосец, другие — открыть кингстоны и потопить его. Но кто-то вспомнил о раненых: как быть с ними? Ведь их насчитывалось около ста человек, среди них были офицеры и сам командир! Оправдание для того, чтобы ничего не делать с броненосцем, было найдено, и у растерянного начальства сразу уменьшилась тяжесть ответственности.
На грот-мачте не осталось ни одного фала, с помощью которого можно было бы отрепетовать сигнал о сдаче.
Из подшкиперного отделения были принесены запасные фалы и блочки. Сигнальщики стали налаживать приспособления для подъема флагов. Кто-то побежал в кают-компанию за салфеткой. Сигнал о сдаче не был еще поднят, а на корабле уже перекатывалась из одного отсека в другой ошеломляющая весть:
— Сдаемся в плен!
— Неужели?
— Да, да, сдаемся. Сейчас сигнальщик говорил. Он понес салфетку на мостик. Поднимут ее вместо белого флага.
На корабле начался переполох. Люди бросали свои посты и лезли наверх. Вдруг шестидюймовая башня левого борта, не подозревая того, что делается на мостике, начала пристрелку по неприятелю. Но после двух выстрелов из боевой рубки поступило распоряжение не открывать огня. Кроме того, посланный с мостика ординарец, рыжий, конопатый матрос, обегал каждую башню, способную к действию, и неистово орал:
— Не стрелять! Кончилось сражение!
Застопорили машины, и броненосец остановился, грузно покачиваясь на мертвой зыби. "Орел" во всем следовал движениям других судов. Но когда на них заменили андреевский флаг японским, Сидоров решительно заявил:
— Нет у меня японского флага!
Один из офицеров, остробородый, с густыми усами брюнет, волнуясь, заявил:
— Я полагаю, что если уж решили сдаться, то нужно быть последовательными до конца и самим поднять неприятельский флаг. Ведь все равно это сделают японцы, когда явятся к нам на корабль. Но они поднимут свой флаг с церемонией, с криками "банзай", может быть, даже с музыкой. Зачем же давать врагу возможность лишний раз поглумиться над нами?
С доводами его согласились все офицеры и сам Сидоров. Во время боя, согласил морскому уставу, андреевский флаг, поднятый на гафеле, строго охраняется часовым, как знамя в полку, — он ни на одну минуту не должен спускаться без личного распоряжения командира. Но у нас часовой, поставленный на этот пост, строевой квартирмейстер Заозеров, накануне был ранен, а другого назначить забыли. И сигнальщики сдернули никем не охраняемый Андреевский флаг, словно ничего не стоящую тряпку, и заменили его японским.
Броненосец "Орел" не принадлежал уж больше Российской империи.
Это был уже не первый случай в истории русского флота. С 1668 года четырнадцать кораблей — дедов и прадедов нашего броненосца — носили это геральдическое название. Первый "Орел" был взят в плен Степаном Разиным, два захватили шведы, и теперь последний — наш броненосец — сдался японцам. Таким образом, "Орел" и на этот раз не оправдал своего громкого имени, любимого царями, как символ побед, могущества и бессмертия.
Я помчался в машинную мастерскую, чтобы сообщить инженеру Васильеву о новом событии. Расположившись на токарном станке, он крепко спал. Я схватил его за плечи и, обращаясь к нему без "благородия", крикнул:
— Владимир Полиевктович!
Он вскочил с такой поспешностью, как будто его подбросило электрическим током. Я задыхался от волнения и ничего не мог сразу сказать ему. А он, очевидно догадываясь, что произошло что-то необычайное, торопливо спрашивал:
— Я сквозь сон слышал стрельбу. Почему же замолчали наши орудия? Почему нет грохота от неприятельских снарядов? И что за крики доносятся? Может быть, мы уже тонем?
В нескольких словах я сообщил ему о сдаче в плен.
Пораженный, он широко открыл карие глаза, словно услышал о чуде. Замасленная рабочая куртка, надетая на ночную рубашку, распахнулась. Он быстро начал застегиваться и, сурово сдвинув черные густые брови, заговорил:
— Все кончилось. Российский императорский флот разгромлен. Японцы стали полными хозяевами моря. Сдача четырех броненосцев явилась логическим завершением всей нашей несуразной кампании. На мачтах висит салфетка, на гафеле — неприятельский флаг Восходящего солнца. Великолепно! Более жестокий удар для самодержавия трудно придумать.
Васильев попросил меня помочь ему выбраться наверх. Возбужденный, я схватил его в охапку и почти бегом начал подниматься по уцелевшему кормовому трапу.
Лейтенант Вредный, легко раненный, со вчерашнего дня не выходил из операционного пункта и только теперь появился на верхней палубе. Увидев инженера Васильева, он завопил:
— Владимир Полиевктович! Да что же это у нас натворили? Без боя решили сдаться...
Японский флот, окружив четыре наших броненосца, приближался к нам очень осторожно. Кольцо его кораблей постепенно суживалось. На мачтах то и дело поднимались какие-то сигналы.
На броненосце "Орел" росло смятение. Те из экипажа, кто не находился на мостике, не знали, что будет дальше. Одни говорили, что корабль будут топить, другие опровергали это.
Из центрального поста поднялся на мостик ревизор, лейтенант Бурнашев. Он спросил у Сидорова:
— Как прикажете поступить с судовой кассой? Кроме того, у меня хранятся секретные бумаги и шифры.
Сидоров распорядился:
— Секретные бумаги и шифры сжечь в топке, а деньги раздать офицерам и команде.
Но ревизор заявил:
— Принять раздачу казенных денег я на себя не беру. По-моему, лучше, утопить их.
Сидоров согласился с ним, и решено было выдать только офицерам по десять фунтов стерлингов на первые надобности в плену.
Обычно флегматичный и неповоротливый, ревизор вдруг оживился. Через несколько минут он уже был в первой кочегарке. Принесенные им пакеты в одно мгновение превратились в пепел. С таким же проворством Бурнашев спустился в центральный пост, куда на время боя был поставлен денежный сундук. Там, внизу, кроме часовых, находились еще несколько человек из команды. Ревизор, не призывая разводящего, сам отстранил часового и раскрыл сундук. В судовой кассе было более семидесяти тысяч рублей русскими и английскими деньгами, не считая экономических и окрасочных сумм, лежавших в особой шкатулке. Здесь же находились и личные деньги командира и матросов, сданные на хранение. Ревизор торопливо сортировал деньги по мешочкам, отделяя золото от серебра и меди. Руки его дрожали, с мясистого и прыщеватого лица катились капли пота. Пачки с крупными кредитками он совал себе за пазуху. Матросы поняли, в чем дело, и обратились к нему с просьбой, чтобы он с ними поделился добычей. Ревизор поднял голову и сказал:
— Хорошо, ребята, я вам дам понемногу денег, но только об этом никому ни слова. За это мне может влететь от начальства. А если в команде узнают, что я наградил вас, то от такой оравы тогда не отобьешься.
Матросы получили деньги неравномерно — начиная от ста рублей и выше. На долю рулевого Жирнова, который помогал ревизору выбрасывать деньги за борт, досталось тысяча двести двадцать пять рублей. Но больше всего пришлось ревизору поделиться с подоспевшим старшим баталером Пятовским.
В результате за борт полетела только мелочь, а остальная сумма, за вычетом розданных, осталась у ревизора. Он успел ухватить не менее пятидесяти тысяч рублей. И все же этому богатому орловскому помещику такая сумма казалась мала. Он забрал себе и пакет с деньгами, принадлежавший лично командиру. А в это время командир Юнг мучился от смертельных ран и не подозревал, что его ограбил свой же офицер{30}.
Среди команды началась деморализация. Многие из матросов перестали слушаться своих офицеров. Командующий броненосцем Сидоров, заметив это, приказал мне уничтожить ром. Я со своим юнгой спустился в глубину судна в ахтерлюк. У нас имелось в запасе двести пятьдесят ведер неразведенного восьмидесятиградусного рома и более ста ведер сорокаградусного. Мы его выпустили из цистерны на палубу, застланную линолеумом, а с палубы по особым сточным трубам он стекал в трюм. Когда данное мне задание было уже закончено, в ахтерлюк прибежали матросы, любители выпивки. Они набросились на меня с матерной бранью:
— Зачем ты такое добро уничтожил? За это пришить тебя на месте, и больше никаких!
— Начальство приказало.
— Нет у нас больше начальства!
Кое-кто из матросов, став на колени, начали схлебывать оставшиеся на линолеуме лужицы душистой влаги. Один полез в горловину цистерны и сразу задохнулся там. Его вытащили оттуда мертвым. Больше мне не было надобности оставаться в ахтерлюке. Я перешел в отделение для сухих продуктов, где у меня была спрятана под гречневой крупой связка рукописей: дневники, путевые заметки, наброски для будущих произведений из морской жизни. Я вытащил эту связку и, немного поколебавшись, решил ее сжечь, чтобы она не досталась японцам. Для этого пришлось мне подняться в камбуз. Когда мои тетради запылали в топке, то я почувствовал такую боль, словно часть моей души корчилась, на огне. Меня успокаивало лишь одно: то, что мною написано, я никогда не забываю.
После этого я стал свободен от всяких обязанностей и лишь ходил по кораблю, наблюдая, что делают другие.
Экипаж корабля никак не мог прийти в нормальное состояние и продолжал волноваться. Оставшиеся здоровыми около восьмисот человек перестали представлять собою организованную силу, подчиненную единой воле командира. Военные люди быстро превращались в дикую толпу. Меньшинство горевало, большинство радовалось дарованной жизни. Слышались бестолковые выкрики матерная ругань, злые шутки. Метались взад и вперед те, которых не верили в свое спасение. Словом, как и во всякой толпе, каждый человек действовал по-своему.
Со стороны начальников отдавались самые противоречивые распоряжения:
— Ломай приборы! Выбрасывай за борт все, что можно!
— Нельзя этого делать! Броненосец больше не принадлежит нам. Японцы расстреляют нас за это.
Мичман Карпов, горячий и порывистый человек, с монгольскими чертами лица, то возмущался, то жаловался офицерам:
— Какой позор!
Его успокаивали:
— Мы спасаем команду и раненых.
Он резко обрывал своих коллег:
— Мы пришли сюда не спасаться, а воевать! Спасаются только в монастырях!
Для него это событие было действительно тяжелым горем. Никто не рисковал так жизнью в бою, как этот молодой офицер. Борясь с пожарами, он носился по судну с каким-то диким упоением, выбегал на открытые места, осыпаемые раскаленными осколками. Он принадлежал к тем немногим героям, которые думали, что можно еще поправить дело, обреченное на гибель всей государственной системой.
Один из офицеров, сокрушаясь о дальнейшей своей судьбе, в отчаянии выкрикивал:
— Пропало наше дворянство!
Ему ответил торжествующий и ухмыляющийся кочегар Бакланов.
— Да, ваше благородие, полезли в волки, а зубы-то оказались телячьи.
Боцман Саем пробовал снискать себе сочувствие среди команды:
— Ведь это что же такое! Сколько лет служил верой и правдой, а теперь сдают меня в плен.
Но вместо сочувствия услышал злые насмешки:
— Зря, господин боцман, усердствовали. Придется вам другую должность приискивать.
— Ничего, боцман, не тужите. За двадцать лет службы вы так наловчились избивать матросов, что теперь это вам пригодится. Вас сразу примут вышибалой в любой публичный дом.
В команде упорно держался слух, что корабль взорвут или потопят. Поэтому многие вооружались спасательными средствами. Другие, боясь, что японцы будут отбирать вещи, переодевались в "первый срок", чтобы на себе сохранить новенькие брюки и фланелевую рубаху. Десятки матросов стояли на срезах, приготовившись при первой тревоге прыгнуть за борт. Более трусливые среди них разделись догола и держали перед собой в охапке свое платье и сапоги.
Случайно проходивший лейтенант Павлинов, увидев такое зрелище, начал уговаривать матросов:
— Бросьте, ребята, готовиться к спасению. Судно топить не будем. Сейчас явятся к нам японцы. А вы в таком виде предстанете перед ними! Ведь они смеяться будут над вами.
В настроении матросов произошел перелом. Теперь трудно было бы заставить их сражаться.
То же самое случилось и с офицерами. Это ясно выявилось на переднем мостике, где сосредоточилось большинство из начальствующих лиц. Одни из них угрюмо молчали, другие продолжали ворчать, недовольные поступком капитана 2-го ранга Сидорова. Больше всех возмущался сдачей находившийся здесь же лейтенант Вредный, поглядывая на рулевых и сигнальщиков, будущих свидетелей судебного процесса. Когда он начал говорить, какие меры можно было бы принять, чтобы броненосец не достался японцам, пришло известие, что кормовая двенадцатидюймовая башня хочет открыть огонь по неприятелю. На мостике все офицеры, страшно забеспокоились, а лейтенант Вредный, дрожа, завопил:
— Как же это можно стрелять? Да они там с ума сошли! Японцы потопят нас в одну минуту. А я раненый, я не могу спасаться...
По распоряжению командующего броненосцем лейтенант Павлинов сбегал на корму и, вернувшись на мостик, доложил:
— В башне никто и не помышляет о стрельбе. Сидят там комендоры, жуют консервы и, кажется, выпивают что-то. Из орудий, заряженных еще с ночи, я приказал выбросить полузаряды за борт.
На корабле то в одном месте, то в другом начали раздаваться пьяные голоса. Откуда команда добывала себе выпивку? Оказалось, что о роме, спущенном мною в трюм, прежде всего пронюхали трюмные машинисты, а потом узнали об этом судовые машинисты, кочегары и другие матросы. И все начали бегать в трюм с ведрами, с большими медными чайниками. Правда, ром оказался там загрязненным, с мусором, с блестками смазочного масла, но это не останавливало матросов. Сейчас же его очищали через вату, добываемую от санитаров.
Команда пьянела с каждой минутой и становилась все развязнее. Офицеры притихли, чувствуя, что кончилась их власть. Они не возмущались даже в том случае, если какой-нибудь нижний чин, разговаривая с ними, держал папиросу в зубах.
Машинист Цунаев, или, как его звали матросы, "Чугунный человек", встретился в батарейной палубе с лейтенантом Вредным и заявил:
— Должок хочу вам заплатить, ваше благородие.
— Я что-то не помню за тобой долга.
— Зато я хорошо помню, ваше благородие. Это было месяца три тому назад. Вы тогда ни за что ни про что засадили меня в карцер.
Лейтенант Вредный сразу переменился в лице, дрогнув острой рыжей бородкой, и не успел слова сказать, как покатился по палубе. Это произошло, с такой быстротой, что никто из окружающих и не заметил, куда он получил удар. Цунаев, сжав кулаки, тяжелые, как свинец, хищно изогнул свой громадный и угловатый корпус и хотел было еще раз броситься на офицера, но его схватил Бакланов.
— Во-первых, лежачих не бьют, во-вторых, стыдно нападать на раненого человека. И вообще не стоит безобразничать. В Петербурге — вот где, если хочешь, покажи свою удаль.
— Да какой он раненый? Это же известный притворщик!
— Об этом может судить только врач.
Пока кочегар и машинист спорили между собой, лейтенант Вредный, вскочив, убежал в каюту. Цунаев разразился бранью против своего друга, а тот как ни в чем не бывало, ухмыляясь, мирно заговорил:
— Будет тебе сердиться. Ты лучше ответь мне на вопрос: что такое хвост и прохвост? Хвост есть хвост, а вот прохвост непонятно. Это то, что под хвостом, что ли, находится?
Матросы расхохотались, смяк и Цунаев.
В офицерском винном погребе сломали замок. Там много было разных сортов вин. Все это пошло по чемоданам команды.
Сидоров, глядя с мостика на горланящих матросов, вздыхал:
— Хоть бы скорее японцы явились. А то бог знает, до чего может дойти наш пьяный корабль.
Контр-адмирал Небогатов вернулся на свой броненосец и потребовал к себе командиров судов своего отряда. Вскоре к борту "Орла" пристал японский катер. На нем уже находились командир "Сенявина", капитан 1-го ранга Григорьев, и командир "Апраксина", капитан 1-го ранга Лишин. Захватив с собою Сидорова, катер направился к "Николаю".
С мостика увидели, что к нам приближается японский миноносец. На "Орле" заканчивалось уничтожение секретных документов. В батарейной палубе появился тяжело раненный младший штурман Ларионов. Его трудно было узнать: тужурка залита кровью, с одного погона сорвана лейтенантская звездочка, левая рука на перевязи, голова и лицо забинтованы, открыт только правый глаз. Ларионов не мог сам передвигаться. Два матроса вели его под руки, а перед ним, словно на похоронах, торжественно шагал сигнальщик, неся в руках завернутые в подвесную парусиновую койку исторический и вахтенный журналы, морские карты и сигнальные книги. В койку положили несколько 75-миллиметровых снарядов, и узел бултыхнулся через орудийный порт в море. Это произошло в тот момент, когда неприятельский миноносец пристал к корме "Орла".
Японские матросы, вооруженные винтовками, быстро высаживались на палубу броненосца. Их было около ста человек. Вместе с ними прибыли четыре офицера, из которых капитан-лейтенант Накагава, как самый старший, был назначен командовать "Орлом". Через минуту-другую, по указанию своего начальства, японские матросы рассыпались по всему кораблю, взяв под охрану уцелевшие башни, минные отделения, бомбовые погреба, крюйт-камеры, динамо-машины и другие места. Часть их невооруженной команды спустилась в машины и кочегарки.
Наши матросы, не стесняясь присутствием японцев, продолжали кутить. На корме полуразрушенного минного катера находились машинные квартирмейстеры Громов и Никулин, машинист Цунаев и какой-то кочегар. Перед ними стояли банки с мясными консервами и ведро с ромом. С катера доносились пьяные голоса:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног...
Наш пес Вторник, который пропутешествовал с нами от Ревеля до Цусимы, никак не мог примириться с пребыванием японцев на судне. Он увидел, что у них лица были иные, чем у русских моряков. А больше всего ему, вероятно, не травился непривычный для собачьего чутья запах восточно-азиатских людей. Правда, он не кусал их — в его характере не было того, чтобы бросаться на человека. Но он, подняв бурую шерсть и оскалив зубы, лаял на японцев с такой яростью, точно они были его личными врагами. И никто не мог заставить Вторника замолчать. Всех удивляло, почему это он, обыкновенно послушный, на этот раз не исполняет приказания своих хозяев. Не сразу догадались, что он от своих выстрелов и от разрывов неприятельских снарядов совершенно оглох. С верхней палубы его прогнали в батарейную, но он и там не унимался. Всюду, где только встречались ему японцы, он захлебывался от лая, словно задался целью выжить их с корабля.
Часа в два вернулся на броненосец Сидоров. Мы уже стояли во фронте на верхней палубе. Приблизительно две трети нашей команды японцы решили отправить на свой броненосец "Асахи". К нам были присоединены офицеры: старший инженер-механик Парфенов, трюмный; инженер Румс, лейтенанты Модзалевский и Саткевич, мичманы Саккелари и Карпов и обер-аудитор Добровольский.
Сидоров объявил условия сдачи:
— Господа офицеры, ваше оружие, собственное имущество и деньги вы сохраняете при себе. Затем вам предоставлено право вернуться к себе на родину, если дадите подписку, что не будете участвовать в этой войне. Команда также может взять свои собственные вещи и деньги...
Японцы больше не дали говорить Сидорову и немедленно усадили его в свой паровой катер. Вслед за ним спустились и остальные намеченные офицеры. Потом началась посадка на баркасы нашей команды. Желая посмотреть японский броненосец, я умышленно попал в число отъезжающих. На шканцах, опираясь на костыли, стоял инженер Васильев. Я бросился к нему проститься. Пожимая мою руку, он наказывал мне:
— Берегите себя для более важной работы. Предстоят грандиозные события. Помните, что с сегодняшнего числа в истории Российской империи начинается новая глава...
Рядом с Васильевым стоял священник Паисий, недоуменно поглядывая на японцев. К нему приблизился кочегар Бакланов и, обнажив голову, сказал нарочито отчетливо и громко:
— Прощай, козел в сарафане!
Под взрыв матросского хохота священник растерянно заморгал.
С парусиновыми чемоданами, набитыми больше книгами, чем вещами, я спустился на баркас. Когда мы тронулись, буксируемые паровым катером, я в последний раз оглянулся на свой корабль. На мгновение в памяти почему-то всплыл эпизод из далекого детства. Мне было пять лет. Под жаркими лучами послеобеденного солнца мать жала в поле рожь. А я один, играя в войну, носился с криками по сжатой полосе. В руках у меня была палка, заменявшая ружье, пику, пушку. Воображаемые турки падали под моими ударами, как стебли ржи под серпом матери. Крестец снопов представлялся мне неприятельской крепостью. Я напал на крепость и, споткнувшись о борозду, со всего размаху ткнулся в колючий огузок снопа. Из губ полилась кровь, острой болью заныл левый глаз. Я с плачем кинулся к матери, а она, испуганная, прижала меня к своей груди и заговорила укоризненно-ласковым голосом:
— Ах, Алеша, Алеша! Непутевый мой сынок. Молиться надо, а ты воевать вздумал. От этого люди счастливыми не бывают.
С тех пор прошло двадцать два года. За это время я много пережил, много видел и вычитал из книг, и теперь, мысленно пробегая прошлое, я вспомнил изречение одного философа: "Человек до сорока лет представляет собою текст, а после сорока — комментарий к этому тексту". До этого возраста мне еще далеко. И если философ прав, то за время плавания на "Орле", а в особенности за последние полутора суток, когда я вместе с другими дышал воздухом разрушения и смерти, текст моей души увеличился до колоссальных размеров...
Броненосец слегка покачивался на мертвой зыби. Краска на нем обгорела, зашелушилась. Вчера он был черным, сегодня стал пепельным, словно поседел в бою.
Когда броненосец "Орел" сдался в плен, тяжело раненного командира Николая Викторовича Юнга перенесли из операционного пункта в заразный изолятор. Это небольшое удлиненное помещение с одним иллюминатором уцелело в бою. Несмотря на множество возникавших пожаров на судне, здесь переборки и потолок по-прежнему блестели белой эмалевой краской. В головах единственной железной койки, укрепленной вдоль борта, стоял небольшой столик, в ногах — стул.
Командир, с пробитым желудком и печенью, с раздробленным плечом и с неглубокими ранами на голове, находился в безнадежном состоянии и, лежа на койке, бредил. По просьбе наших офицеров, к дверям изолятора был поставлен японский часовой, охранявший вход туда главным образом от неприятельской команды. Это было сделано для того, чтобы Юнг не догадался о сдаче его судна в плен. Мучительно долго он боролся со смертью, наполняя изолятор то стонами, то выкриками. Около него неотлучно находился вновь назначенный вестовой Максим Яковлев вместо убитого Назарова, и по временам приходил к нему старший судовой врач Макаров.
Только на следующий день, 16 мая, к вечеру Юнг начал приходить в сознание.
Вестовой Яковлев, человек малограмотный и недалекий, после рассказывал о нем:
— Только что опомнился командир, а тут, как на грех, в дверь заглянули японцы: "Это, спрашивает, что за люди у нас? Пришлось сказать: "Сдались мы, выше высокоблагородие". А он поднялся повыше на подушку и как заплачет! Потом начал мне объяснять на счет какого-то земского собора: "Кончается, говорит, позорная война, и я, говорит, кончаюсь. А ты, Максим, может быть, будешь заседать в земском соборе". Вижу — все лицо командира в слезах. Жалко мне его. Все-таки он был хороший человек. А про себя думаю: опять начал умом путаться. Как же это я буду заседать вместе с земскими начальниками, да еще в соборе? У нас в селе один только земский начальник, а и от того спасения нет. Сущий живодер. Если в поле едет, за версту от него сворачивай. Иначе — расшибет. Поговорил со мною командир и опять заплакал. Потом наказывает мне позвать доктора...
Разговаривая с вестовым, Юнг имел, конечно, в виду не земских начальников. В молодости своей, будучи мичманом, Юнг участвовал в революционном движении. В восьмидесятых годах начались аресты во флоте. Его спасло от тюрьмы только то, что он в это время находился в кругосветном плавании.
Но почему же он теперь, умирая, вдруг вздумал просвещать своего вестового? Очевидно, командиру хотелось хоть чем-нибудь вознаградить себя перед смертью. Эскадра была разгромлена, а судно, которое он так храбро защищал, сдалось в плен. Для Юнга осталось одно: вернуться к прежним, быть может, давно забытым идеалам.
Старший врач Макаров, посетив его, сейчас же направился в судовой лазарет. Там вместе с другими ранеными офицерами находился и младший штурман, лейтенант Ларионов. Старший врач обратился к нему с просьбой:
— Вот что, Леонид Васильевич, командир узнал от вестового что мы сдались. Я старался опровергнуть это, но он не верит мне. Просит вас зайти к нему. Успокойте его. Он сейчас находится в полном сознании.
Два матроса повели Ларионова к заразному изолятору а внутрь он вошел один.
Юнг, весь забинтованный, находился в полусидячем положении. Черты его потемневшего лица заострились. Правая рука была в лубке и прикрыта простыней, левая откинулась и дрожала. Он пристально взглянул голубыми глазами на Ларионова и твердым голосом спросил:
— Леонид, где мы?
Нельзя было лгать другу покойного отца, лгать человеку, так много для него сделавшему. Ведь Ларионов вырос на его глазах Командир вне службы обращался с ним на "ты", как со своим близким. Юнг только потому и позвал его, чтобы узнать всю правду. Но правда иногда жжет хуже, чем раскаленное железо. Зачем же увеличивать страдания умирающего человека? С другой стороны, он мог узнать об истинном положении корабля не только от вестового. И что скажет командир на явную ложь, если он собственными глазами уже видел японцев?
Ларионов, поколебавшись, ответил:
— Мы идем во Владивосток. Осталось сто пятьдесят миль.
— А почему имеем такой тихий ход?
— Что-то "Ушаков" отстает.
— Леонид, ты не врешь?
Ларионов, ощущая спазмы в горле, с трудом проговорил:
— Когда же я врал вам, Николай Викторович?
И чтобы скрыть свое смущение, штурман нагнулся и взял командира за руку. Она была холодная, как у мертвеца, но все еще продолжала дрожать. Смерть заканчивала свое дело.
Командир знал, что старший врач Макаров и штурман Ларионов обманывают его, но делают это исключительно из любви к нему. Он не стал изобличать близкого ему человека во лжи. Наоборот, он как будто поверил в то, что ему говорили, и примиренным голосом попросил:
— Дай мне покурить.
Юнг торопливо затянулся раза три папиросой, и она выпала из его дрожащей руки. Агония продолжалась недолго. Он застонал и, словно что-то отрицая, потряс головой. Из его груди вырвался такой глубокий вздох, какой бывает у человека, сбросившего с плеч непомерную тяжесть, и в последний раз он устало потянулся. Лицо с русой бородкой, угасая, становилось все строже и суровее. Голубые глаза, до этого момента блуждавшие, неподвижно уставились на белый потолок, с напряжением всматриваясь в одну точку, словно хотели разгадать какую-то тайну.
Штурман Ларионов согнулся и, подергивая плечами, вышел из изолятора.
В сдаче корабля командир Юнг никакого участия не принимал. Поэтому наши офицеры решили похоронить его в море. Японцы согласились.
На следующий день утром мертвое тело, зашитое в парусину, покрытое андреевским флагом, с привязанным к ногам грузом, было приготовлено к погребению. Оно лежало на доске, у самого борта юта. На сломанном гафеле развевался приспущенный флаг Восходящего солнца. После отпевания два матроса приподняли один конец доски. Японцы взяли на караул. Под звуки барабана, игравшего поход, под выстрелы ружей мертвое тело командира скользнуло за борт.
Спустя полчаса японский офицер вручил Ларионову, как единственному штурману, оставшемуся на броненосце, небольшой квадратный кусочек картона. На нем была выписка из вахтенного журнала. Выписка указывала место похорон командира: "Широта 35°56'13" северная. Долгота 135° 10' восточная".
11. На японском броненосце "Асахи"
Японский паровой катер вел на буксире три больших баркаса. На одном из них, переполненном русскими матросами, сидел я и близкие мои товарищи. Сначала все молчали и настороженно посматривали на видневшийся впереди броненосец "Асахи". Нас, находившихся теперь во власти противника, переправляли на новое местожительство. Что будет с нами дальше? Боцман Воеводин согнулся, словно решал про себя какую-то сложную задачу. Гальванер Голубев настойчиво шевелил белесыми бровями. Кочегар Бакланов, щурясь, загадочно улыбался своим мыслям.
Кто-то со вздохом промолвил:
— Отвоевали.
Сейчас же откликнулся другой голос:
— Да, маялись, маялись, а за что?
Гальванер Козырев, тряхнув головою, весело сказал:
— Слава тебе, господи: и чужой крови не проливал, и своей ни капли не потерял. Подвезло, словно от злой тещи избавился. Теперь бы домой письмецо настрочить.
Рулевой квартирмейстер серьезно пробасил:
— Они тебе, японцы-то, настрочат шомполами ниже поясницы.
Все взглянули на него испуганно.
— Пожалуй, и вправду что-нибудь сотворят с нами?
Послышались еще голоса:
— Если бы стали только пороть — это пустяки. Я бы сам брюки снял. А вот как начнут всех нас на реях вешать, как рыбу для провяливания, тогда запоем Лазаря.
— Они не постесняются и с живых кожу содрать. Ведь азиаты! Что они понимают?
— Да, не понимают! — рассердился боцман Воеводин. — Только наша эскадра уничтожена, а у них нетронутая осталась.
Кочегар Бакланов, иронически улыбаясь, посоветовал ему:
— Не мешай, боцман, покудахтать им перед смертью.
Под безоблачным небом сияло море, слегка подернутое лиловой дымкой. Неприятельские корабли обменивались какими-то сигналами. Позади нас скользили катеры и шлюпки. Это японцы развозили по своим судам пленных с "Сенявина", "Апраксина" и "Николая".
Буксировавший нас паровой катер, сделав крутой поворот, стал приближаться к броненосцу "Асахи". Мы смотрели на него с тревожным любопытством. Покрытый шаровой краской, весь одетый стальною броней, он густо дымил обеими трубами. Его многочисленные орудия, накануне громившие нашу эскадру, сегодня угрожающе молчали. Но больше всего мы были изумлены тем, что на нем от артиллерийского сражения не осталось никаких следов. Все его верхние надстройки были без повреждений, а борта корпуса не имели даже царапин. Наш броненосец "Орел" превратился в плавающую и обгорелую руину. Как же это могло случиться, что "Асахи" оказался нетронутым, словно он был заколдован от наших снарядов?
Холодок пробегал по спине, когда мы, подойдя к трапу, стали подниматься на верхнюю палубу. Как японцы отнесутся к нам? Но они встретили бывших своих врагов чрезвычайно радушно, улыбаясь и приговаривая:
— О, рюський, рюський...
Наших офицеров отвели в каюты, а матросов разместили в носовых кубриках. Немедленно каждому из нас, независимо от того, курит он или нет, выдали по пачке сигареток. Потом стали готовить для пленных обед, состоявший из американского консервного мяса и белых галет. Такого отношения к нам со стороны японцев никто из нас не ожидал. Но для меня все это стало понятным, когда я перед самим собою поставил вопрос: что они могли иметь против нас? Стреляли мы плохо. От нашего огня "Асахи" пострадал мало, а из людей были убиты офицер и семь матросов и ранено около двадцати человек. Он был чисто вымыт, хорошо убран, все на нем находилось в образцовом порядке. Как позднее выяснилось, на нем оказался развороченным комингс одного люка, да была уничтожена ступенька трапа. И это все, что сделали мы, выбросив с одного только "Орла" около четырехсот тонн снарядов. Кроме всего, мы сдали японцам в плен четыре броненосца вместе с адмиралом и его штабом. Они должны быть только признательны нам — им легко досталась победа на море.
Наши матросы осмелели и, приступая к обеду, извлекли из своих чемоданов бутылки разных форм, наполненные дорогими сортами вин. Все это было добыто из офицерского погреба броненосца "Орел". Выпивали большими кружками херес, марсалу, портвейн, мадеру, шампанское, всевозможные ликеры. Настроение быстро поднималось. Носовой кубрик, где я обедал, становился все шумливее. В дверях стояли два японских часовых, с любопытством посматривали на русских матросов. Кто-то из наших крикнул:
— Ребята, надо и японцев угостить!
Такое предложение было одобрено всеми.
Часовым налили по кружке ликера. Они долго отказывались пить, что-то говоря на своем языке и отрицательно качая головой. Но их уговаривали:
— Да вы только отведайте. Ведь это господский напиток. Вы, поди, сроду не пили такого вина.
Один часовой взял кружку и приложился к ней. Может быть, он только хотел попробовать вкус вина, но губы его точно прилипли к кружке и, не отрываясь, потягивали густой, сладкий и душистый восьмидесятиградусный напиток. После этого столько же выпил и другой часовой. А минут через десять они оба сидели с русскими матросами, весело улыбаясь, словно никогда и не были врагами.
Вопрос, который обсуждался утром на "Орле", всплывал снова: с кем же все-таки мы сражались вчера?
— С английской эскадрой, — уверяли одни.
— С японской, — уверяли другие.
— Слепые, что ли, вы? Разве не видели, что на японских орудиях даже краска не обгорела? После такой длительной стрельбы она не могла бы сохраниться.
— Это ничего не значит. Просто краска их прочная. Но могло быть и другое: они свои орудия снова выкрасили..
— Да куда же мы все снаряды расстреляли?
— В море места хватит.
Я попробовал разъяснить, что разбили нас японцы, а не англичане. Не только целая эскадра, но и один корабль другой державы не мог бы участвовать в Цусимском сражении и без того чтобы об этом потом не узнали. А это привело бы к новым международным осложнениям.
Кочегар Бакланов перебил меня:
— Довольно! Надоело жевать один и тот же вопрос. Японцы победили нас своей техникой и умением владеть этой техникой. Это ясно. Вот если бы та и другая сторона были вооружены только оглоблями, то японцам ни за что не устоять бы против нас. Народ мелкий, малосильный. Но все это чепуха. У меня есть более важный вопрос.
— Ну-ка, друг, учуди.
— Бывает у царя и царицы расстройство желудка или нет?
Бакланову ответили смехом.
Несколько пьяных голосов пели песню, известную на 2-й эскадре:
Мы у Скагена стояли,
Чуть "Ермак" не расстреляли,
И, боясь японских ков,
Разгромили рыбаков...
Заголосил и японский часовой какую-то свою, непонятную нам песню. Бронзоволицый и скуластый, он прищурил черные глаза и, качаясь корпусом, страстно визжал. Другой часовой, низенький, худой, черноголовый, скалил зубы и, порывисто жестикулируя тонкими руками, что-то хотел доказать русским матросам. Пьяный машинист Семенов останавливал его, бормоча:
— Обожди. Теперь я тебе скажу. Слушай: за что мы с тобой воевали? За господ, да? Ты старался победить русских, можно сказать, рисковал своей жизнью, а дадут тебе за это, скажем, тысячу рублей, чтобы ты свое хозяйство улучшил? Нет. Кукиш с бобовым маслом ты получишь от своих господ, и больше ничего. Вот ты убил бы меня. А у меня осталось дома двое детей. Что им пришлось бы делать? Побираться.
Машинист Семенов тряхнул японца за плечо:
— А у тебя сколько детей?
Японец что-то сказал на своем языке, а Семенов сейчас же подхватил:
— Ну вот видишь, у тебя трое ребят. Убил бы я тебя, им тоже пришлось бы нищими стать. Вот оно, брат, какое дело. Зря мы с тобой воевали, по глупости. А если нужно землю делить, то давай это сделаем без господ. Эх, скажу я тебе, как другу, настоящее русское слово. Такого слова ты никогда не слыхал. Постой, я тебе скажу... Фу, черт возьми, забыл! Давай лучше поцелуемся...
Семенов, обняв японца, крепко поцеловал его и окончательно растрогался. По его грязному лицу покатились слезы. Он вынул карманные часы и сунул их японцу:
— Возьми, друг. Это тебе на память от машиниста Семенова.
Японец, разглядывая часы, не понимая, зачем их дали ему.
— Да не крути ты их. Варшавские часы. За двенадцать с полтиной я их выписывал.
Машинист положил подарок в карман японцу. Только после этого тот догадался, в чем дело, и оскалил белые зубы. В свою очередь он подарил Семенову черепаховый портсигар с изображением дракона.
Японцам пришлось сидеть с нами недолго. В кубрик вошел не то караульный начальник, не то просто унтер-офицер и арестовал их обоих. Уходя от нас под конвоем других часовых, они оглядывались и кричали нам:
— Рюський... рюський...
Я подумал: в словах пьяного машиниста была глубокая правда. Зачем ему и японскому матросу понадобилась война? Какие выгоды извлекут из нее рабочие и крестьяне того и другого государства? Я вспомнил, как однажды на ярмарке мне пришлось увидеть за двугривенный петушиные бои. Приученные к драке, петухи сражались с яростью: били друг друга шпорами, долбили клювами в гребень, в голову, в глаза? Что же получили за это изувеченные и окровавленные петухи? Ничего. Они старались, а хозяйская касса разбухала от денег.
То же самое, но в больших размерах и еще ужаснее, происходит с людьми, участниками империалистических войн. В барышах остаются не те, которые, рискуя головой, непосредственно сражаются на поле брани. Поймет ли когда-нибудь трудящееся человечество всего мира эту простую истину? И скоро ли направит свое оружие в другую сторону — против поджигателей войны...
Вечером японские корабли и сдавшиеся русские броненосцы тронулись в путь. От японцев мы узнали, что направляемся в Сасебо. Но на Следующий день броненосец "Асахи" и крейсер "Асама" почему-то отстали от своей эскадры и повели под конвоем "Орел" отдельно в порт Майдзуру. У нас сейчас же явилось предположение: что-нибудь случилось с нашим судном. Впоследствии выяснилось, что мы не ошиблись.
12. Неожиданная доблесть
Японское командование, наводя на сдавшемся броненосце "Орел" свой порядок, отобрало тяжело раненных русских офицеров и сосредоточило их в судовом лазарете. Помещение это было небольшое, с шестью опрятными койками. Для всех офицеров их не хватало. Поэтому пятеро из них разместились на матрацах, положенных на мокрую палубу.
Наступила ночь на 16 мая. Броненосец шел своим ходом, распахивая воды чужого моря. Изувеченный корпус корабля, вздрагивая, скрежетал железом, как будто протестовал против того насилья, какое совершили над ним. Электрическая проводка в лазарет была перебита. Он освещался масляным фонарем, подвешенным на переборку у двери. Было сумрачно, фонарь слегка покачивался. На стенах, блестевших эмалью риволина, ползали тени, и этому бестелесному движению их, казалось, не будет конца. Звуки судовой жизни доносились сюда слабо. Раненые офицеры временами стонали, бредили. Некоторые из них просили пить. Другой внезапно вскакивал, очумело оглядывался и снова валился на свое место. Иногда среди них наступала такая тишина, точно все они превратились в покойников.
В один из таких моментов беззвучно приоткрылась железная дверь лазарета. Перешагнув через комингс, тихо, как тень, вошел в помещение человек в промасленном рабочем платье и такой же промасленной фуражке, сдвинутой на затылок. Он остановился около двери и, словно проверяя раненых, молча переводил взгляд с одного из них на другого. Рябоватое лицо его было измождено, но серые глаза горели какой-то решимостью. Это был трюмный старшина Осип Федоров. Охрипшим, как и у многих людей его специальности, голосом он сказал:
— Я хочу потопить броненосец. Можно?
Эта мысль созрела у него давно. Ему хотелось, чтобы и офицеры оправдали ее. Но они молчали. Федоров, озираясь, забеспокоился, что получит не тот ответ, какой ему нужно. Взгляд его остановился на койке, на которой зашевелилось одеяло, и человек, лежавший врастяжку лицом к борту, не оборачиваясь и не поднимая головы, глухо и хрипло, как последний вздох, протянул:
— Топи.
Трюмный старшина не видел его лица, но ему показалось, что это слово, судя по голосу, произнес штурман лейтенант Ларионов. Соглашались ли другие офицеры с таким решением, или спали и ничего не слышали, но они не возражали. Федоров, уходя, осторожно закрыл за собою дверь.
Прошло четверть часа. В лазарете кто-то начал громко бредить. Проснулись и другие офицеры. Опять начались стоны. А один из раненых приподнял голову и, оглядываясь, сказал:
— Броненосец как будто начинает крениться. Вы замечаете это, господа?
— Да, по-моему, тоже, — подтвердил другой.
Стоны прекратились. Некоторое время длилось молчание, словно все к чему-то прислушивались. Машины работали, но корабль не выпрямлялся. Один из раненых уселся на койке.
— Несомненно, что с "Орлом" что-то неладно.
— Может быть, уже тонем? — был задан вопрос с палубы.
— Лучше сразу погибнуть, чем так мучиться от ран.
— Ну уж нет. Кому жизнь надоела — пусть прыгает за борт.
Беспокойство зарождалось и в других отделениях корабля.
Русские матросы, что бодрствовали, будили спящих своих, товарищей и сообщали им тревожную новость. А те, проснувшись, бестолково таращили глаза. У всех было такое ощущение, какое бывает у людей, ожидающих смертельного удара. То же самое было и с японцами. Не зная, что случилось с броненосцем, они вопросительно оглядывались, потом в испуге перебрасывались какими-то словами. Переполоха среди них еще не было, но в кочегарках, в машинных отделениях и в других местах корабля уже прекращалась работа. Некоторые японцы стояли, как в столбняке. По-видимому, они надеялись, что броненосец выпрямится, но крен его упорно увеличивался, а с мостика почему-то не отдавалось никаких распоряжений.
И никто не подозревал, что это Осип Федоров осуществлял свой замысел. В левых отсеках он открыл клапаны затопления и ушел на верхнюю палубу. Он не видел, что делается внизу, в трюме, но ясно представлял себе, как броненосец захлебывается соленой водой. Нужно было пять-шесть градусов крена, и море сомнет сопротивление корабля: он опрокинется вверх килем. Федоров с нетерпением ждал этого момента, переживая страшную внутреннюю борьбу. Он был пораженцем и весь поход на Дальний Восток занимался революционной пропагандой. Он не имел ни фабрик, ни заводов, ни земли, не имел чинов и не занимал высокого положения. Это был типичный бедняк, пролетарий. Почему же он решился на такой поступок? Толчок своим мозгам Осип Федоров получил неожиданно для самого себя: это случилось еще днем. Русские матросы столпились на верхней палубе, с мрачным любопытством разглядывая, как снарядом разворотило камбуз. Группа японских матросов, настроенных очень весело, подошла к пленным, и между ними завязался разговор. Сперва объяснялись каждый на своем языке, пустив в ход мимику и жесты. Русские старались понять, о чем лопочут их недавние враги. Осипу Федорову, находившемуся здесь же, казалось, что японцы хотят завести мирную и дружескую беседу. Но ему пришлось в этом скоро разочароваться. Вперед выступил японский унтер-офицер, маленький и вертлявый человек, с плоским, как доска, лицом. От него с удивлением вдруг услышали правильную русскую речь. Сощурив черные глаза, он говорил:
— Слышал я, что с другими нациями вы когда-то храбро сражались. А против нас, японцев, вы никуда не годитесь. Сразу сдали нам четыре броненосца.
— Это не мы, а наш адмирал сдал, — ответил один из пленных.
— Будь у нас другой командующий, ни один японец не вступил бы на палубу русского корабля, — задорно добавил другой.
Унтер-офицер, покосившись на русских, продолжал:
— Духу у вас не хватает против Японии. Мы оказались сильнее вас. Накололись вы на японские штыки. А на море и вовсе никто и никогда нас не победит. Знайте это,
Пленные, постепенно раздражаясь, отвечали:
— На ваше счастье у нас высшее начальство оказалось незадачливым. А русский народ — это совсем другое...
После каждой реплики русских унтер-офицер что-то объяснял своим по-японски. Точно ли он переводил, или выдумывал что-нибудь, пленные не знали. Но японцы, слушая его, ехидно улыбались, показывая кривые зубы. Наконец, желая, чтобы его сразу понимали свои и пленные, он заносчиво и наставительно, как на уроке словесности, заговорил, перемешивая русские и японские слова:
— Япония маленькая, но умна — сакасий. Россия большая, но... как это называется? Глупа — бакарасий. Мы ее всю можем разгромить — хогеки-суру...
— А это посмотрим, — с обидой возразили хвастуну пленные. — По-вашему, Россия — бакарасий. Это баковый карась, что ли? Наполеон не вам чета, да и тот зубы себе обломал об этого карася. А вы и подавно...
Победители, выслушав перевод своего унтера, разразились хохотом, злорадно повторяя между собой:
— Рося бакарасий... Бакарасий... Хогеки-суру... Рося...
Русские матросы нахмурились, опустили головы. Больше всех был задет Осип Федоров. Сам он не произнес ни слова, но, видя насмешки врага над Россией, закипел такой ненавистью, как будто публично оскорбили его родную мать. Он повернул голову в сторону кормы: там, на гафеле, вместо андреевского флага, развевался флаг Восходящего солнца. У него от обиды зарябило в глазах. Ощущая судороги на лице, он еле сдерживал себя, чтобы не броситься на японского унтера. Вот тогда-то и зародилась у него мысль: хотя бы ценою своей жизни, но вырвать трофей из рук противника. С этой мыслью, сверлящей мозг, он мрачно бродил по кораблю до самой полуночи.
А теперь, когда корабль, задыхаясь от воды, валился уже на борт, Федоров вдруг вспомнил, что здесь находятся не одни только японцы. Две трети нашей команды они перевели на свои суда, но на "Орле" еще осталось около трехсот человек. Японцы едва ли будут спасать русских, которые спят и не знают, что гибнут от руки своего товарища. И сам он не избежит общей участи. До слез ему стало жалко своих матросов, особенно раненых. Его так и подмывало закричать:
— Спасайтесь! Броненосец тонет! Это я виноват!..
И тут же словно кто со стороны поставил перед ним вопрос:
— А как же японцы? Будут торжествовать?
Нет, он никак не может примириться, чтобы родной корабль находился в руках врага. Для этого им все сделано. Федоров достал кусок брезента, завернулся в него и улегся около двенадцатидюймовой башни. Легче было бы вместе с этой палубой, не просыпаясь, провалиться на морское дно. Заснуть, однако, он не мог. В его разгоряченной голове сменялись мысли, противоречащие одна другой. Он был доволен, что крен корабля с каждой минутой увеличивается, в то же время в воображении рисовалась жуткая картина гибели своих людей. Его лихорадило. Вдруг до него донеслись необычные звуки. Сквозь брезент Федоров расслышал, что на верхней палубе все пришло в стремительное движение. Казалось, корабль задрожал от топота множества ног — люди торопливо разбегались по разным направлениям. Свистки боцманских дудок мешались с гортанными выкриками на непонятном языке. Эти выкрики срывались на каких-то высоких визгливых нотах. Можно было подумать, что на палубе происходит резня. Смятение усиливалось, шум нарастал. Для Федорова все это было сигналом того, что дело его не пропало даром. Он решил про себя:
— Началось...
Больше он не думал о своих товарищах. Его горячее сердце ликовало, что он напоследок отомстил японцам за их насмешки над русскими, за позор Цусимы, за потопленные корабли и команды. От волнения в груди ощущались напряженные толчки, отдававшиеся в висках, как удары маятника. Приближалось то мгновение, когда уже никто не избавит корабль от катастрофы. Федоров соображал, что времени для жизни у него осталось меньше, чем потребовалось бы на то, чтобы выкурить папиросу.
Но вскоре все стихло, и эта тишина странно обеспокоила его. А главное — броненосец перестал крениться. Федоров, откинув брезент, выглянул и все понял: люди спустились в трюмы. Подавленный отчаянием он прохрипел:
— Догадались...
Для Федорова наступил такой момент, какие редко бывают у людей. Его пугало не приближение смерти, что было бы вполне естественно, а возвращение жизни. И это случилось уже после того, как он окончательно и бесповоротно приготовился погибнуть вместе с кораблем.
Его мучил вопрос: каким образом японцы узнали причину крена? Скорее всего, на руках у японцев были чертежи "Орла", добытые еще раньше через шпионов. А может быть, под угрозой штыка им помогли в этом русские трюмные машинисты, и это больше всего его терзало. Так или иначе, но меры были приняты: корабль начал выпрямляться. Значит, японцы пустили воду в правые отсеки. А дальше им остается только осушить эти отсеки водоотливными средствами, и авария будет окончательно устранена. Не хватало каких-нибудь двух градусов, и "Орел", опрокидываясь, сам зарылся бы навсегда в водяную могилу. При этой мысли о неосуществленном подвиге Федоров задрожал от ярости, и чтобы не завыть исступленно, он крепко стиснул зубами кусок просоленного брезента.
13. Правда, которой не хотелось верить
Меня все время интересовал вопрос: в чем же заключалось преимущество японцев? Что они маневрировали лучше нашего и, пользуясь быстрым ходом, занимали для своей эскадры наиболее выгодное положение, что они метко стреляли, и что снаряды их хотя и не пробивали брони, но сжигали русские суда и производили потрясающее впечатление на психику людей, — об этом мы как очевидцы узнали 14 мая во время генерального сражения. А еще что?
Я осматривал броненосец "Асахи". На нем не было той излишней роскоши, которая обременяла наши суда, ослабляя их боевое значение. У японцев все было устроено просто, без всяких затей, без деревянных надстроек на верхней палубе. Поэтому во время боевой тревоги на броненосце не нужно было ничего ни убирать, ни складывать, ни прятать, а это давало возможность ускорить изготовление его к бою. За счет уменьшения офицерских кают он увеличил свою артиллерию двумя шестидюймовыми орудиями. Бросалось в глаза особое устройство боевой рубки: прорези ее, в противоположность нашим, были узки и лучше обеспечивали безопасность находившихся в ней людей и сохранность приборов. Каждая орудийная башня, каждый каземат имели свой дальномер. Орудийные амбразуры так хорошо были защищены, что внутрь башни не мог проникнуть даже маленький осколок.
Вместе с товарищами я три дня прожил на броненосце "Асахи". Конечно, многое из того, что я наблюдал, было бы для меня непонятным, если бы не помогли некоторые японские матросы, говорившие по-русски. В особенности сдружился с нами один из них — комендор-наводчик. До военной службы он много лет жил в русских городах, работал в прачечных. Назовем его условно Ятсуда.
У нас на "Орле" команда делилась на две вахты, вахта — на два отделения. Каждое такое отделение представляло собою роту, возглавляемую обязательно строевым офицером. Наша рота составлялась из матросов разных специальностей. Поэтому у нас ротный командир не знал в лицо многих из своих подчиненных, если они не принадлежали к числу строевых. Обязанности его сводились лишь к выдаче им жалованья. Не так обстояло дело на японском корабле. Там каждая часть команды определенной специальности образует собою роту и во главе ее стоит соответствующий специалист из офицеров: инженер-механик, штурман, минный офицер, артиллерийский офицер, даже врач. Такое подразделение команды дает возможность ротному командиру следить не только за вверенной ему материальной частью, но и за исполнением подчиненными своих обязанностей. Он должен знать личные качества каждого из них, давать им оценку и продвигать по службе наиболее прилежных, развитых и способных матросов.
Как-то вечером мне удалось еще кое-что узнать о японском флоте. Командир "Асахи", капитан 1-го ранга Номото, только что обошел судовые отделения. С заходом солнца потушили на корабле все внешние огни. И хотя японцам никто теперь не угрожал, все их орудия были наготове: у каждого из них дежурила прислуга. В 7 часов 30 минут раздали койки. Матросы, не занятые вахтой, стали свободны и могли заниматься своими личными делами.
На баке, вокруг кадки с тлеющим фитилем, от которого можно было прикуривать, расположились японские и русские матросы. Здесь же находился и я вместе с боцманом Воеводиным и кочегаром Баклановым. Пахло морем. На лице ощущалось легкое дыхание ветра. На горизонте, угасая, пенился закат. Золотисто отсвечивало море. Против меня сидел на корточках комендор-наводчик Ятсуда и, покуривая маленькую медную трубку "чези", вмещавшую в себе табаку лишь на две-три затяжки, загадочно прикрыл ресницами свои черные восточные глаза. Разговорились с ним о военной службе. Он крайне был удивлен, когда узнал от нас, что русские моряки обычно находятся в плавании не больше четырех месяцев, а остальное время года живут на берегу, в казармах.
— Нет, у нас не так, — заговорил Ятсуда. — Мы постоянно живем на кораблях и плаваем почти круглый год. Мы проходим большую практику.
Боцман Воеводин спросил:
— А кого берут у вас во флот?
Оказалось, что на японских кораблях лишь половина команды отбывает службу по воинской повинности, находясь во флоте четыре года и в запасе восемь лет. Остальные были добровольцами. Срок действительной службы для них установлен восемь лет и четыре года в запасе. Охотнее всего идут во флот те, которые и до военной службы находились либо в каботажном плавании, либо на рыбных промыслах. Из добровольцев вырабатываются лучшие специалисты.
В японском флоте лучших наводчиков всячески стараются оставить на сверхсрочной службе, привлекая их приличным жалованьем: от них главным образом зависит успех артиллерийского боя. Не менее разумно поступали японцы и в другом: самых выдающихся комендоров они собрали со всего флота и распределили их по кораблям главных сил. Поэтому броненосцы и броненосные крейсеры противника лучше стреляют, чем его подсобные суда. А у нас даже на новейших кораблях 2-й эскадры, которые должны были иметь решающее значение в бою, орудия обслуживались новобранцами и запасными. Русское морское командование не догадалось заменить их наиболее опытными комендорами Черноморского флота, который тогда далеко оставался в стороне от театра военных действий. Ведь одно только это мероприятие могло бы значительно ослабить успех противника.
Но от Ятсуда же узнали мы и другое, что нас особенно поразило. В японскую армию и во флот не так уж все охотно рвутся, как это казалось со стороны. Некоторые потомки самураев пускаются на всевозможные хитрости, лишь бы уклониться от военной службы. Страх перед войной заставляет их калечить себя. Конечно, за такие поступки, если они вскрываются, закон строго карает виновных. Но все-таки симулянты не переводятся. Иногда солдаты прибегают к анекдотическим средствам, чтобы искусственно заболеть и одурачить военных врачей. Существует, например, поверье, что для этого будто бы достаточно съесть хвост ехидны, сваренный в ее крови.
— Вы, как хороший наводчик, вероятно, останетесь на сверхсрочной службе, — сказал я, обращаясь к Ятсуда.
— Не останусь. Надоело служить. Я опять хочу поехать в Россию.
— Зачем?
— Я изобрел новый способ крахмалить воротнички. Секрет. Мне будут платить хорошие деньги.
Я смотрел на него и думал: может быть, от его удачного выстрела погиб какой-нибудь наш корабль с сотнями людей. А теперь передо мною сидел маленький человек, выкуривал сбою "чези" и снова ее набивал табаком, — сидел с невинной улыбкой на плоском лице. Темные глаза задумчиво устремились в меркнущую даль. Он жил своей мечтой, не имевшей никакого отношения к войне.
Поздним утром 17 мая командир "Асахи", капитан 1-го ранга Номото, вызвал к себе в каюту боцмана Воеводина. В каюте он был встречен словами:
— Здравствуйте, боцман.
Воеводин, услышав русскую речь, удивленно посмотрел на командира, спокойно сидевшего за письменным столом, и не сразу ответил:
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие.
— Ну, как вы чувствует себя у нас на корабле? — спросил командир, подбирая русские слова.
— Хорошо.
— Пищей довольны?
— Так точно, ваше высокоблагородие. Одно только плохо — ложек нет. А палочками мы не привыкли действовать. Приходится кушать рис горстью.
Номото не сводя с боцмана щупающего взгляда, сдержанно заулыбался.
— Ничего не поделаешь. Мы не знали, что русские попадут к нам в плен. На берегу дадим вам ложки.
Боцман почувствовал себя уязвленным. Номото начал осведомляться у него, сколько человек было на "Орле" убито, сколько ранено. Полагая, что сейчас последуют расспросы о более секретных делах, Воеводин насторожился. Но тот ограничился только этим и сам сообщил:
— Сегодня вашего командира Юнга похоронили в море.
— Он был смертельно ранен, ваше высокоблагородие.
— Хороший был командир?
— Отличный. Команда очень любила его.
Номото, опустив глаза, на минуту задумался, словно что-то вспоминая, и тихо промолвил:
— Да, я знал Юнга. Хороший был человек. Очень жаль, что он погиб.
— Осмелюсь доложить вам, ваше высокоблагородие, что если бы наш командир Юнг не был смертельно ранен, то вам все равно не удалось бы с ним встретиться.
— Почему?
— Судя по его характеру, он не сдался бы вам в плен. Он утопил бы свой броненосец и сам погиб бы вместе с ним. Решительный был человек.
Наступило неловкое молчание.
Пожилое лицо Номото сразу стало строгим. Косясь, он жестко посмотрел на боцмана, словно кот, у которого хотят отнять пойманную им жертву, и сухо приказал:
— Идите.
— Есть.
Воеводин свой разговор с Номото сейчас же передал мне. И мы долго ломали голову над тем, откуда японский командир знает Юнга. Я слышал от своих офицеров, что он был женат на японке и даже имел от нее сына. Не на этой ли почве наш командир познакомился с Номото?{31}
Когда показались японские берега, к нам подошел наводчик Ятсуда и, улыбаясь, ошарашил нас новостью:
— Ваш адмирал Рожественский попал в плен. Штаб его тоже в плену.
Мы впились в японца глазами:
— Как, при каких обстоятельствах?
Но Ятсуда вместо ответа сказал:
— Теперь скоро кончится война.
Он не стал с нами больше разговаривать и, сославшись на то, что ему некогда, убежал в нижнее помещение корабля.
Эта новость моментально облетела русских матросов, но никто ей не поверил. Возбужденно загалдели:
— Брешет азиат!
— Что Рожественский был дураком — мы все знаем. Но чтобы такой свирепый человек в плен сдался — никогда не поверю этому.
— Да если бы ему пришлось тонуть, так все равно он угрожал бы адмиралу Того кулаком.
— Не командующий, а угар. Рожественского японцы могли взять только мертвым.
В полдень, перед тем как пойти в военный порт Майдзуру, нас, пленных, согнали в носовые кубрики, и вскоре мы услышали грохот отданного якоря. Перед нами открывались страницы новой жизни. Но все это, как и сдача кораблей, случилось только потому, что адмирал Небогатов подчинился приказу командующего эскадрой и пошел по курсу норд-ост 23°{32}.