Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
В бытность полковника Платова командиром N-ского гусарского полка означенный штаб-офицер на вопрос: «Не приходится ли он внуком знаменитого партизана Платова, патриотически воспетого по заслугам его в Отечественную войну поэтом Жуковским», отвечал неизменно:

— Отнюдь. Происхожу по прямой линии от лесковского Платова из «Сказа» о тульском Левше. Отчего и предвижу: по расхождению мыслей с августейшей политикой — буду, подобно оному мужественному старцу, «лежать на досадной укушетке и курить жуков табак без перестачи».

Что ныне и оправдалось.
Из записей архивариуса N-ского гусарского полка за 1913 год
Теперь все это уже — дела минувших дней и предания старины, хотя и неглубокой, но предания эти нет нужды торопиться забывать, поскольку только для нас они имеют уже характер «баснословного склада легенды», во вражеском же окружении нашем, за рубежом, — они живы.
Н Лесков. «Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе».

Разговор о чести

Сорочинского драгунского ее императорского высочества великой княжны Анастасии Николаевны полка штаб-ротмистр Энгельсов, отгоняв смену, шел домой. Он был хмур и даже нервен, что вовсе уже не полагается порядочному офицеру. Впрочем, основания к такому настроению были достаточные.

Честь!

Полковой командир именно так и выразился. Честь мундира. И потрудитесь в три дня это дело покончить.

В три дня. Легко сказать. Это же не дуэль: отмеряли шаги, подошел к барьеру и выпалил. А там попал не попал, все равно: честь — восстановлена. И даже битый по физиономии снова становится небитым.

Будь дуэль — было бы просто. Но здесь надо без промаха. Потому что дело — по-настоящему, о всей жизни. И не только своей. Если будут дети — о них. И о внуках. И о правнуках.

Честь. Имя.

* * *

Улица, пустая и пыльная, волоклась штаб-ротмистру под ноги узкой и щербатой панелью, цеплявшей каблук углами растресканных плит. И небо было пыльное, каких-то небывало грязных тонов. Скверно на небе, скверно на земле, скверно на сердце.

Анафемство.

* * *

Навстречу, вихляя из стороны в сторону, шел пьяный: мастеровой по обличью. Энгельсов туже сдвинул брови и сдержал широкий и сердитый свой шаг: только что случай был, с корнетом фон Дрейфельсом, его же полка. Так же вот точно на улице встретился с пьяным — как после оказалось, по акту судебно-медицинского вскрытия, сапожником. И так как офицеру не подобает кому-либо уступать дорогу, а сапожник от спиртного восторга пришел в забвение чинов и отличий, они столкнулись грудь в грудь. Корнет, конечно, сшиб мастерового, как броненосец шаланду, [5] но тот, падая, зацепил корявыми пальцами серебряный офицерский погон, касаться которого, не оскорбляя чести мундира, может, как известно, только женская ручка во время вальса или при поцелуе. По счастью, корнет не растерялся и тотчас же рубанул со всего плеча по картузу — так что в протокол сапожника записали уже мертвеньким. Взыскания на Дрейфельса наложено не было — даже церковного покаяния, как полагается после убийства во время дуэли, — поскольку офицер по чести своей обязан на оскорбление мундира отвечать оружием. Но полковой командир все же приказал господам офицерам избегать по возможности столкновений подобного рода, дабы не давать повода разным там радикалишкам разводить преступную агитацию, как случилось это после смерти сапожника: хотя революцию и приглушили, вполне очевидно, — время все-таки смутное.

* * *

Между тем, пока он соображал о Дрейфельсе и приказе, мастеровой, мотаясь на коротких и непокорных ногах, надвигался все ближе и ближе: отчетливо стал виден передник с нагрудником, измазанный охрой и синькой. Тою же охрой покраплен картуз. Маляр, очевидно.

Улица была пуста. И оттого, должно быть, что вокруг не было никого — ни души, ни единого постороннего глаза, — штаб-ротмистр подумал лениво: а может быть, перейти на ту сторону? Черта ли тут с ним связываться. Подумал, но тотчас же стряхнул недостойную эту мысль, брезгливо, как заползшую в казарме с солдата вошь.

Уже шагах в десяти всего мигал на трясущейся голове облупленный козырек над бледным, голодным, худым, заросшим лицом; из-под картуза — космы нестриженых, нечесаных, свалявшихся в войлок волос. И ясно представилось: взвизг клинка — и красный рубец на виске. Будущее как бывшее.

Потому что — было уже. Площадь, толпа, рабочие картузы (они, рабочие, все ж на одно лицо и на один картуз — вот эдакий, вскоробленный и замызганный), синеоколышные студенческие фуражки, бабьи платки — и красные, красные флаги над рядами, и песня:

Вставай, подымайся...

Эскадрон развернулся.

— Шашки — вон!

По толпе дрожью отдалась офицерская — его, штаб-ротмистра Энгельсова, — команда, флаги зашатались над головами, кто-то взвизгнул, кто-то с краю уже побежал.

Но какой-то... белокурый, бледный, остробородый (это уж он увидел потом), в облезлой шапке, меховой, не по сезону, в пиджачишке [6] поверх черной косоворотки, — агитатор, вождь... выскочил вперед, завернулся лицом к толпе, поднял руку:

— Товарищи!

— Эскадрон, равнение на середину, середина за мной, марш-марш!

Лицо у самого стремени. Повод — на себя. Взвизг шашки. И рубец, на виске, красный.

Лицо было белокурое, бледное, остробородое.

Штаб-ротмистр положил ладонь на эфес: лицо маляра маячило перед глазами. От холодной рубчатой рукоятки сразу стало тупо в голове той спокойной и ровной тупостью, что бывает перед атакой.

Но маляра нежданно качнуло вправо, как ветром снесло, — к самому краю панели. Рваный башмак зацепил за грязную тумбу, и тело тяжелым размахом грохнулось на мостовую: коленками, плечом и виском.

Штаб-ротмистр прошел, вспятив грудь, мерно печатая шаг, как на высочайшем смотру.

Рука отпустила эфес. И снова, тотчас же, — мысль. Опять та же: о чести. О разговоре с полковым командиром.

* * *

Вызван он был к командиру позавчера. И не успел отрапортовать: «Честь имею...», как полковник прервал, очень официально и сухо:

— Вам известно, я полагаю, ротмистр, что такое честь мундира?

Вопрос был по меньшей мере странным: кто из господ офицеров может не знать, что такое честь мундира и вообще офицерская честь?

— Так точно.

Голос полковника стал еще официальней и строже:

— А вам известно, что честь мундира не допускает ни малейшего даже соприкосновения с так называемой революцией?

Энгельсов еще более удивился. Не только за себя, но и за младших своих офицеров он мог головой поручиться: никакого соприкосновения.

— Так точно.

Полковник пошевелил усами с подусниками, как у «блаженныя памяти» императора Александра Второго, и вытащил из-под пачки бумаг небольшого формата, на тонкой бумаге газету. Он указал Энгельсову, озлобленно и брезгливо, отточенным и холеным ногтем на заголовок:

КАЗАРМА Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

и перебросил страницу:

— Прошу. Извольте полюбоваться.

Начальственный палец с золотым гербовым перстнем уперся в строку, жирно подчеркнутую синим карандашом. Штаб-ротмистр нагнулся и прочитал:

«...Карл Маркс и Фридрих Энгельс...»

Он, пожалуй, не сразу бы разобрался, в чем, собственно, дело, но на полях против фамилии Энгельса было тем же синим карандашом приписано: «ОВ» — с восклицательным знаком. И сразу все стало понятным:

Энгельс. Энгельсов.

Полковник сказал беспощадно:

— Извольте дальше читать: «Основоположники революционного марксизма». Вы понимаете: «Осново-положники!»

Энгельсов шевельнул губами, чтобы доложить, что это — случайное совпадение и отец его, из остзейских дворян, был действительным статским советником и достаточно крупным помещиком, но полковник не дал сказать:

— Полагаю, излишне указывать, что честь мундира не допускает в списках полка фамилии, однозначущей фамилии беглого каторжника. Кем еще может быть этот Энгельс, ежели он «основоположник»? В Российской императорской армии не может быть Энгельсов, а стало быть, и Энгельсовых.

Он пристукнул для убедительности перстнем по бронзовому пресс-папье. Штаб-ротмистр пробормотал:

— Но ведь до сих пор... и в училище, и в полку...

— До сих пор! — воскликнул полковник. — А кто из нас, в армии, знал «до сих пор» — до этой вот большевистской нелегальщины, что существует такой-эдакий Энгельс? И можете вы поручиться, что это имя не раструбят по всей Российской империи? С них станется, с социалов... Их вешают, а они все-таки — извольте видеть — печатают... Вы хотите дождаться, пока об этом позоре будут знать все?.. Вам ясно, надеюсь, что вы должны сделать?

— Подать в отставку, — глухо сказал Энгельсов и закрыл глаза. Полковник смягчился: это сразу можно было определить по голосу.

— Вы всегда были прекрасным офицером, Энг... э... э... э... — Полковник споткнулся на слове, и голос его опять стал сухим. — Скажу откровенно, мне вовсе не хочется вас отпускать из полка, тем более перед скачками. Мы твердо рассчитываем, что вы выиграете полку переходящий кубок на четырехверстьой барьерной. Ваше решение — делает вам честь. Но ведь для такого офицера, как вы, уйти из кавалерии — самоубийство.

— Самоубийство, — подтвердил Энгельсов и еще крепче зажал глаза. — Но другого выхода нет.

— Есть! — веско сказал полковник. — И я отечески вам его укажу. [8]

Штаб-ротмистр открыл глаза. Полковник сделал многозначительную паузу, подчеркивая значимость предстоящего:

— Перемените фамилию.

Энгельсов дрогнул.

Переменить фамилию? Перестать быть тем, что он есть? Потому что имя — это и есть человек. Он пробормотал:

— Переменить?.. Но... мой отец... и мой дед...

— Бросьте! — Полковник дружески положил руку на рукав Энгельсова. — Между нами! Если бы вы носили, как я, фамилию Собакина, тогда, конечно, другое дело: древний боярский род, родство с царями, хотя и по женской линии, славнейший герб! Но вы же из остзейских дворян — между нами, дорогой! — это не такая уж высокая марка, чтобы за нее держаться...

Энгельсов вспыхнул:

— Полковник...

Полковник нахмурился. И голос снова, как в начале разговора, стал резок и сух.

— Я не говорю уже о том, что и помимо крамолы, — он опять стукнул перстнем, — немецкая в корне фамилия может также возбудить... Особенно в связи с весьма вероятной войной с Германией... Но мое дело было дать, отечески, совет. Решать — ваше дело.

Он кивнул, показывая, что аудиенция окончена. У Энгельсова похолодели пальцы:

— Я подам рапорт... о перемене...

Собакин подвинул через стол листок: — Пишите. Прошение надо подать на высочайшее имя. По команде, конечно. Вы знаете форму?

— Так точно. Но... господин полковник, я не могу... сразу. Ведь надо — найти. Фамилия, это же... это же — надо подумать...

Полковник поморщился:

— Хор-рошо. Подумайте. Но — быстро. Во всяком случае, не позже как через три дня дело должно быть кончено. Это крайний срок: в вечер этого дня в полку не должно быть штаб-ротмистра Энгельсова. На это у меня имеются особые основания. Можете идти.

Энгельсов хотел спросить — какие, потому что лицо полковника приняло особо значительное выражение, но Собакин движением руки оборвал разговор и, только когда штаб-ротмистр был уже в дверях, добавил, в напутствие:

— Только не подцепите опять какого-нибудь... однофамильца. И не покушайтесь на старые дворянские фамилии... Департамент герольдии в этих случаях строг. [9]

* * *

Не подцепить. Старых не трогать.

Выходило почти так же, как в детской игре: «Барыня прислала сто рублей. Что хотите, то купите, «да» и «нет» не говорите. Черного и белого не покупайте».

И, как в детской игре, именно потому что запрет, упорно и неотвязно навертывалось на память «черное и белое": Репнин, Шереметев, Суворов, Македонский. И в обратную сторону, совсем уже по-дурацки: Пафнутьев.

Откуда его возьмешь — хорошее дворянское имя? Хорошие имена давным-давно поразобраны.

Когда он подарил Матильде Васильевне, прима-балерине городского театра, шпица-щенка, они с ней вдвоем чуть не неделю придумывали имя, хотя с собакой, в сущности, можно не церемониться.

И придумали в конце концов очень обыкновенное: Трезор.

Трезор. Трезоров.

Нет, не подходит.

* * *

Проще и надежнее всего, конечно, было бы взять что-нибудь из военного, из офицерского, быта... Но, приставляя к вещам и делам военного обихода «фамильные» окончания — ов, ин, ский, Энгельсов, к немалому своему удивлению, убедился, что получается неблагозвучно:

— Адъютантов — мелко; Эксельбантов — даже смешно, точно для комедии; Шпорин — чем-то неприлично; Шенкелев — почему-то на еврея похоже; Голенищев — нельзя, есть князь Голенищев-Кутузов; Пушкин — тоже есть; Стремячев, Мундштукин, Вальтрапский, Трензелев...

Трензелев — еще ничего. Трен-зелев. Подзванивает, как шпорой. Но — не солидно. Для корнета еще куда ни шло. Старше — не годится.

* * *

Три дня неотвязно, слово за словом, вещь за вещью, на что ни посмотришь — ов, ин, ский.

— Плац, помет, корда, кобыла...

Ничего подходящего. Сколько слов в языке — и все ни к черту. Порядочного имени не подобрать — для офицера!

— Корнет, кларнет, арбалет, кабриолет, шарабан, барабан...

Чем ближе к сроку, тем напряженнее работала голова, тем быстрее перебирались слова. С ума сойти. [10]

Вот и сейчас, на улице, едва разминулся с мастеровым — опять замелькало:

— Панель. Шинель. Тумба. Фонарь. Извозчик. Разносчик.

Лоток. Желток. Бульдог. Щенок. Собака...

Кобелевым, что ли, назваться?.. В пику Собакину. А что?

Энгельсов шарил глазами по сторонам. Энгельсов задерживал шаг, оттягивая возвращение домой. Дома — ничего не придумаешь. Дома — безнадежно: он уже в первый день перебрал все вещи — от иконы и до урыльника.

Но медленный шаг — все-таки шаг: дошел.

Дверь. Войлок. Клеенка. Кнопка. Попка. Бобка.

Скрипнув зубами, штаб-ротмистр вложил американский ключ в замок. Отпер.

Скважина. Ключ. Ключарев. Ключников. Америка. Колумб. Фрегат. Дамба. Амба.

Штаб-ротмистр ощутил неожиданную слабость в ногах. От этой капели имен (именно так: сначала был — марш, потом — вихрь, буран, хаос, ливень, потом пошла медлительная, слякотная капель) он вдруг осознал, ясно, до страха, до жути, что он сейчас — безымянный. Что старое имя за эти три дня ушло — уже не вернуть нипочем, — а нового нет. А стало быть, нет и его. Есть мундир — под мундиром чье-то тело. Безымянное. Чье-то. Неизвестно чье. Это было очень, до последней точки, страшно. Он остановился и уперся рукой в стену, чего с ним не случалось даже после трехдневной товарищеской выпивки.

— Придумать. Сейчас же. Или...

* * *

За кухонной дверью, около которой застыл в безнадежном творческом напряжении Энгельсов (ведь все уже перепробовано: ко-ри-дор, то-реа-дор, пол, потолок, крюк, Крюкин, Крючков, Круковский), ширкала сапожная щетка по шершавому голенищу и голос, баритонный, довольно приятного тембра, курлыкал достаточно, впрочем, громко:

Еще светлеется, расстилается полынь горькая.
Ох и нет тебя горче во чистом поле,
А еще того горче — служба царская.

Энгельсов опознал голос своего денщика. Песня была явно крамольная. Это сразу привело штаб-ротмистра в ранжир. Он крикнул:

— Вихрев!

И тотчас жгучая зависть цепко схватила за горло. Дана же скотине фамилия, красивее не измыслить! [11]

Вихрев. Вихрь?

В раскрывшейся двери, спустив руки по швам — в одной щетка, в другой сапог, — стал коренастый и курносый парень в гимнастерке с синими погонами. Энгельсов ударил кулаком, ставшим втрое тяжелее обычного, Вихрева в зубы, так что сразу забурела кровью белая перчатка.

— Стало быть, как, по-твоему? Царская служба — полынь, сукин сын?

И запнулся.

Полынь. Полынов. Полынин.

Он отряхнул руку и прошел к себе в комнату.

А, кажется, так и в самом деле будет неплохо... И на звук, и по смыслу.

Штаб-ротмистр Полынин.

* * *

В самом деле — неплохо.

Штаб-ротмистр Полынин.

Полковник Полынин.

Генерал от кавалерии Полынин.

Он исчеркал целый лист подписями, подыскивая новый рос черк: старый, энгельсовский, конечно, уже не годился: стиль совершенно другой. И росчерк нашелся. Вполне несомненно: фамилия выдерживала всяческое испытание: помимо смысла и звука она была приятна, так сказать, и на вид, и на ощупь.

Энгельсов повеселел. Он даже прошелся по комнате тем значительным и вместе с тем игривым шагом, с подзваниванием шпорой, каким подходят на балу к хорошенькой женщине, чтобы ангажировать ее на мазурку.

Штаб-ротмистр Полынин...

Даже странно, до чего фамилия подошла сразу: ему казалось уже, что он всегда именно так назывался. Какой черт, недоразумением каким — прилепил ему, Полынину, каторжную фамилию Энгельсов?

Теперь, живым манером, — рапорт.

Присвистывая, он подсел к столу, аккуратно оторвал четвертушку бумаги — как всегда делал для рапорта, — но тотчас же вспомнил, что на высочайшее имя полагается писать на целом листе, в знак верноподданного благоговения.

« Всепресветлейшему, державнейшему...»

Штаб-ротмистр писал, тщательно, по-писарски выводя буквы. Он дошел уже до последней строки, установленной формы: «Припадая к священным стопам Вашего Императорского Величества...» — и очень ясно почему-то представил себе гусарский его величества сапожок (Николай Второй, как известно, предпочитал именно лейб-гусарскую форму), когда — быть может, [12] именно от этого отвлечения — мозг нежданно ожгла ошеломляющая мысль:

— А что, если у «тех», у революционеров, есть Полынин? И что, ежели он еще хуже этого — Энгельса?

* * *

Радость сникла сразу. Неужели опять начинать все сначала?

Исписанный «Полыниным» лист дразнился начертанием росчерков. Сомнений быть не могло: росчерки были внушительны и благородны. Не придумать более благородной, более отвечающей чести мундира фамилии: Полынин.

С такой фамилией можно и в генерал-адъютанты, и в Свиту Его Величества:

Ардалион Викентьевич Полынин.

Свиты Его Величества генерал майор

По существу говоря, конечно, не может быть революционера с такой фамилией. А впрочем — черт их знает... Чего с них не станется. Где бы проверить?

Штаб-ротмистр задумался.

В полку справиться не у кого, очевидное дело. Знакомых тоже подходящих нет никого.

Раздумье Энгельсова было долгим. Потом он встал, приказал Вихреву подать шинель, взял стек и вышел.

Драгуны по здешнему гарнизону провинциальному — как бы на положении гвардии. Цветная фуражка, четыре звездочки на погонах, стек. Начальник жандармского управления принял господина штаб-ротмистра незамедлительно, вне всякой очереди:

— Чем могу служить?

Штаб-ротмистр изъяснил кратко, что имеет поручение от командира полка — по встретившейся служебной надобности — навести справку о некоем Полынине: кто он именно и в чем точно заключается политическая его неблагонадежность.

Полковник сощурился, припоминая:

— Полынин? Не слыхал.

У Энгельсова отлегло от сердца.

— Впрочем... Сейчас мы наведем исчерпывающую справку.

Полковник нажал кнопку — и тотчас предстал, колыша на синей груди красный, туго плетенный эксельбант (Эксельбантов, Адъютантов... Энгельсов внутренне усмехнулся: проехало!), жандарм с тройным подбородком.

Полковник приказал [13] отрывисто:

— Скворцова! — И протянул штаб-ротмистру серебряный, с вензелями портсигар: — Курите?

* * *

Скворцов, в вицмундире, вошел трусцой, лисьемордый и как будто припудренный, хотя предполагать пудру, конечно, никак было невозможно, ни по чину вошедшего, ни по возрасту. Полковник спросил:

— Полынин?

Лисьемордый ответил без запинки:

— Не числится.

Полковник кивнул головой удовлетворенно:

— Не за нами... а вообще?

Скворцов помедлил секунду:

— Никак нет. Вообще не числится. Ни по социал-демократам, ни по социалистам-революционерам, ни даже по анархистам.

Полковник обратился к Энгельсову:

— Скворцов у нас специалист. Всех до последнего знает — кто, где и как. Ежели он не знает, стало быть, никакого Полынина нет. Вас, очевидно, ввели в заблуждение.

Скворцов повернулся и на цыпочках пошел к двери. Энгельсова осенило. Он привстал:

— Виноват...

Чиновник остановился.

— Уж раз так случилось, что я вас обеспокоил, разрешите еще спросить: кто такой Энгельс?

Полковник блеснул глазами:

— Энгельс? Когда арестован?

— Не могу знать, — скромно сказал штаб-ротмистр и даже развел слегка руками. — Собственно, я... как бы так выразиться, не вполне уверен, что он арестован.

— Если известен — стало быть, арестован, — убежденно сказал полковник. — Иначе как бы он стал известен? Впрочем, может быть, у вас есть данные, что он пока находится еще под секретным наблюдением? Как у вас на этот счет, Скворцов?

Он обернулся к двери. Но Скворцова не было: он как-то совсем незаметно вышел. Полковник крякнул и покачал головой:

— Странно. Очевидно, и этот... не числится... А у вас откуда, собственно, сведения об означенных... Полынине и Энгельсе?

Небольшая на тонкой бумаге газета. Четкий черный заголовок: «Казарма». Жирно подчеркнутая строка. Энгельсов сказал — даже не без иронии (Скворцов совершенно его успокоил):

— Я полагал... вам известно. Об Энгельсе — напечатано было в «Казарме».

— Р.С.Д.Р.П. Большевистская военная организация? — подозрительно сказал полковник и скосил глаза на Энгельсова. Шея [14] и лицо стали наливаться кровью, и весь он встопорщился, как индюк. — А разрешите спросить, как вам эта мерзость в руки попала?

— Полковой командир указал, в качестве вещественного доказательства. Я имел уже честь доложить: имею служебное поручение...

— У командира? — Полковник сразу стал снова благодушным. — Достойный штаб-офицер — полковник Собакин. Так вы говорите — в «Казарме»? Странно, что Скворцов просмотрел. Может быть, Энгельс значится у нас под какой-нибудь другой фамилией? Эти ж господа, даже как правило, меняют фамилии: обычный бандитский прием. Порядочный человек разве станет менять фамилию?!

Он сморщил лоб, соображая:

— Если дело в большевистской военной... возникает некоторое осложнение. Должен признать: мы знаем о ней не все. У этих... господ — преподлое обыкновение: не давать показаний при допросах.

Энгельсова снова охватило беспокойство:

— Но... в таком случае — как узнать...

Полковник смотрел на Энгельсова пристально и меланхолично:

— Задача... тем более трудная, что и Полынин, и Энгельс, очевидно, офицеры: это — не простонародные фамилии.

Энгельсов слегка покраснел от удовольствия. Полынин, стало быть, найден верно, да и Энгельс, судя по жандармской апробации, тоже из порядочной семьи.

— Неужели... и следов никаких?

Жандарм вздохнул:

— След-то есть, конечно. Вы мне «Казармой» напомнили... Я теперь положительно даже могу сказать: об этом Энгельсе я что-то слышал... И как раз в связи с Полыниным... Но вот что именно?

У штаб-ротмистра опять, как давеча, в разговоре с полковым командиром, похолодели пальцы.

— Припомните, господин полковник... Совершенно необходимо.

— И рад бы... — медленно проговорил жандарм. — Но...

— Может быть, Скворцов... Полковник усмехнулся:

— Скворцов не ведает военными. Военными ведаю непосредственно я...

Наступило молчание. Полковник думал сосредоточенно.

— Как бы мне вам помочь... — Он опять помолчал. Взгляд стал еще более пристальным и острым. — По большевистской линии — как я уже имел честь сообщить — мы ничего не добьемся... Разве что... попробовать, так сказать, обходным движением... Всецело полагаясь на вашу честь... [15]

Энгельсов поспешно наклонил пробор и пристукнул шпорами, с должным достоинством. Полковник перегнулся через стол и прошептал:

— Поручика Гагарина изволите знать?

— Сапера? — Штаб-ротмистр невольно перешел на шепот и тоже перегнулся навстречу полковнику. — В гарнизонном собрании встречал, но чтобы личное, так сказать, было знакомство...

— Я полагаю, именно он может вам дать достоверные сведения... Под строгим служебным секретом скажу: имеется подозрение, что оный Гагарин — активный член Офицерского союза.

Полковник откинул корпус назад. Тотчас же выпрямился и штаб-ротмистр:

— Офицерский союз? Разве он... действительно есть?

Жандарм скривил рот:

— По-видимому... есть. Вам разве не приходилось видеть их прокламаций. И даже... журнал издают. Но сколько их и кто именно?..

Он досадливо потянул за угол лежавшую на столе газету:

— Вот-с, в этом номере «Нового времени» от десятого сего мая господин Суворин, редактор, ставит нам, Охранному, на вид: как это, дескать, такая огромная организация, как Офицерский союз, существует уже два года — по его, господина Суворина, сведениям — и до сих пор не раскрыт, хотя все военные восстания будто бы шли по его директивам. Насчет огромности — это, конечно, у страха глаза велики, а насчет восстаний — брехня очевидная: и в Свеаборге, и в Кронштадте, и в Севастополе, и в Киеве большевики орудовали, это достоверно. Партийные, словом... Ну, и союз, вероятно, тоже, как говорится, рублем примазался... Но чтобы руководить — это, конечно, брехня. На некий след мы напали... Однако, как офицер, вы понимаете сами: в офицерской среде нам трудно поставить агентуру. А наружное наблюдение одно дает слишком мало.

Энгельсов моргнул усом, прикрыв самодовольную усмешку. Жандармское положение действительно трудное. Офицер не станет марать свою честь сыщицким делом. Вышибить из полка офицера — ежели он проявит несовместимое с долгом присяги — это само собой разумеется, но доносить на офицера офицеру, путать жандармов в дела офицерской чести — нет! Охранное — грязное дело, хотя и высокого государственного значения, конечно. И сам он разве сидел бы здесь, у жандарма, да еще со всей почтительностью, ежели бы не крайняя необходимость.

— Во всяком случае, Офицерский союз в связи со всеми партиями — это мы знаем, и вожаки, конечно, все друг с другом знакомы. В частности, о Гагарине имеется — вспомнил я определенное указание, что он в прямых сношениях с Энгельсом и Полыниным. Обратитесь к нему, это сразу разрешит дело. [16]

— Но мы же... едва знакомы, — пробормотал Энгельсов. — С какой стати он мне скажет? И как мне объяснить, почему, собственно, я именно к нему обратился?

Полковник оправил мизинцем усы:

— Ну, это-то просто устроить. Скажите, что вы из ихних... Союзный.

— Я? — Энгельсов остолбенел от одной мысли о возможности. — Чтобы я, офицер кавалерии, и притом шефского, императорского высочества полка... допустил хоть на секунду подумать о себе, будто я...

— Кто подумает? — Полковник поднял брови высоко и недоуменно. — Простите, ротмистр, я не вполне понимаю, что вас смущает... Но, конечно... дело ваше. Другого пути, к сожалению, нет.

Энгельсов закусил ус:

— И к тому ж... Я ничего не понимаю в политике... и не смогу вести никакого — как это выразиться? — социального разговора. Он же сразу узнает.

Жандарм усмехнулся снисходительно:

— Обойдется. Насчет социального — все офицеры слабы. На этом не ушибешься... Ругните покрепче начальство и даже хотя бы Его Императорское Величество! Об Ее Императорском Величестве государыне императрице скажите какую-нибудь похабщину... посолоней. Наверно, слышали о ней таких рассказов — не обобраться... Конечно, я понимаю, насколько это претит чувству верноподданного, но в интересах службы такая невинная, в конце концов, хитрость — простительна.

— Не поверит, — потряс головой Энгельсов.

— Если он — как вы говорите — в союзе и даже... с Энгельсом... Не поверит. Потребует доказательств. У них, наверно, есть какие-нибудь, так сказать, удостоверения с места службы.

— В этом вы, пожалуй, правы, — раздумчиво сказал полковник. — Я полагал, что, поскольку он вас все-таки лично знает, можно обойтись и без удостоверений... Но и в этом случае, пожалуй... мы придем вам навстречу... поскольку... у вас — поручение по службе...

Он выбрал из пачки лежавших перед ним дел одно, в новенькой синей обложке, с надписью, которой не успел прочесть Энгельсов. Развернул, полистал, взблескивая золотым гербовым перстнем, вздетым, по-собакински, на указательный палец, подшитые в деле бумаги.

Энгельсов следил, скосив глаза. Письма с конвертами, протоколы. Опять письма. Палец полковника уперся тупым подровненным ногтем в подчеркнутую жирно, синим строку.

— Когда вы придете к нему, скажите: «Доктор просил узнать о здоровье». Он спросит: «Чьем?» Отвечайте: «Марианны».

— Пароль и отзыв. Как у нас? [17]

Жандарм кивнул:

— А вы как думали? Конспирация. И даже, знаете, у них это здорово организовано. И — дисциплина. Пожалуй, построже, чем в армии.

Энгельсов взял фуражку:

— «Доктор просил узнать о здоровье»... «Марианны». А если он спросит, откуда у меня пароль?

— Браво! — Полковник прихлопнул в ладоши. — У вас, я скажу, способности, ротмистр. Но — и это предусмотрено. Вы ответите: «От Николая».

— Роман! — усмехнулся штаб-ротмистр. — Вроде «Трех мушкетеров», честью клянусь... Но вы вполне убеждены, полковник, что он знает?

Полковничьи плечи поднялись — и опустились.

— Должен знать. Ну, как крайний случай, не он — другой кто-нибудь знает. Он же не один там. Надо будет — спросите, он вам укажет. Адресок у вас есть? Сейчас дадим справку. Вы как — прямо отсюда к нему?

Энгельсов посмотрел на часы и заторопился:

— Прямо, конечно. Время уже позднее, а до вечера я обязан доложить полковнику Собакину.

В квартире, где снимал комнату поручик Гагарин, дверь отперли не сразу. Пришлось позвонить вторично. Только тогда приоткрылась на цепке створа, в прощель глянул задорный и темный девичий глаз, и голос, как будто не слишком приветливый, спросил громче, чем надо:

— Вам кого угодно?

Штаб-ротмистра этот мало радушный прием не смутил. Даже напротив. От женского глаза — сквозь щель — пахнуло тайной. Он опять вспомнил «Трех мушкетеров» и, входя в роль, даже оглянулся назад, как будто бы поверяя, не стоит ли за ним, на лестничной площадке, какой-нибудь охранный агент, сукин сын шпик. И только потом ответил:

— К поручику Гагарину.

Глаз помедлил, но скрылся. Цепка щелкнула, дверь открылась.

— По коридору, налево, крайняя дверь.

Девушка посторонилась, пропуская штаб-ротмистра, и — отвернула лицо. Тайна сгущалась. Прихожая была темная, но все же он успел заметить: девушка очень хорошенькая.

Он подкрутил гусарским жестом усы и пошел по коридору, особо лихо пощелкивая шпорами, хвастаясь малиновым их звоном. Шпоры действительно на редкость: выписные из самой столицы. Но у двери, крайней налево, его порыв круто сник. Как постучать? Наверно, «свои» входят с каким-нибудь особенным, условным [18] стуком. Стукнешь не так — сразу себя выдашь. Как это он забыл спросить у полковника?..

Он остановился, переминаясь. Но, пока он раздумывал, дверь внезапно и резко распахнулась: Гагарин, в шароварах и рубахе, без кителя, выдвинулся навстречу. В руке он держал, зажав палец между страниц, закрытую толстую книгу. И было в этом быстром, точно нарасплох рассчитанном движении что-то, от чего штаб-ротмистр улыбнулся внутренне, с уверенностью и злорадством: «Есть. В точку».

Он отставил ногу, нагло вззвякнув шпорой, и сказал с полной развязностью:

— Доктор просил узнать о здоровье.

Лицо Гагарина — почти что мальчишечье, безусое — застыло. Он ничего не ответил. Он не поздоровался. Глаза смотрели недвижно, с совершенным, предельным недоумением.

Неужто все же ошибка?

Энгельсов повторил упрямо:

— Доктор просил узнать о здоровье.

Губы поручика на этот раз разомкнулись. С явным трудом. До слуха ротмистра еле дошло:

— Чьем?

— Марианны! — ответил Энгельсов и заржал веселым победным смехом.

Гагарин дрогнул ресницами и подбородком и отступил в сторону, давая дорогу. Штаб-ротмистр вошел в комнату хозяином. Поручик тщательно припер дверь и только теперь протянул руку Энгельсову. Он все еще был взволнован и даже как будто растерян.

— Вы... вы уж меня простите... Ни за что в жизни не подумал бы, что вы...

Штаб-ротмистр перестал смеяться. Поручичьи слова показались ему в чем-то задевающими его честь. Он сказал поэтому высокомерно и даже с некоторым вызовом:

— То есть... как? Вы что, собственно, этим хотите сказать?

Гагарин двумя руками сжал его руку:

— Вы не обижайтесь. Я же — попросту, по душам... Еще только один вопрос, чтобы кончить.

Энгельсов упредил:

— От Николая...

Зрачки Гагарина расширились и снова застыли.

— Нет!

В дверь постучали.

Гагарин подтянул шаровары:

— Войдите.

Вошла девушка, та самая, что отперла Энгельсову. Поручик метнулся в сторону и поспешно набросил на плечи китель. [19]

— Простите, Христа ради, товарищ Ирина... я, можно сказать, в растрепанности чувств... Разрешите представить: товарищ Энгельсов, от Николая.

Девушка шагнула вперед:

— Вы?

Гагарин расхохотался, совсем по-мальчишески тряся головой:

— Вот! Точь-в-точь, как я... Невероятно, ась? Полагайся после этого на внешность. Дело прошлое, покаюсь вам, товарищ Энгельсов. При встречах с вами всегда думал: вот уж этот — от каблука до пробора — патентованная, высочайшее утвержденная дубина...

При женщине? При интересной женщине! У Энгельсова кровь прилила к лицу, как от пощечины. Он сделал движение к Гагарину, но глаза девушки остановили: они были холодны и пристальны. Они не верили. Секунда еще, один только шаг, и она скажет: лжет! Откуда у него пароль и отзыв?

Поручик ничего не заметил. Он говорил дальше, с прежним увлечением:

— Да! А он, гляди-ка! С полномочиями от центра! Вот это, я понимаю, конспирация. Вот у кого учиться... — Он пододвинул, с шумом и скрипом, кресло. — Садитесь, милости прошу... Вы меня простите, что я так болтаю. Но очень уж я разволновался от неожиданности...

— Мне пора идти, — медленно и многозначительно, как показалось штаб-ротмистру, проговорила Ирина и сделала чуть заметный, но пойманный Энгельсовым знак глазами.

Гагарин тоже заметил знак. Он кивнул:

— Да, да, конечно. Стало быть, как условлено.

Ирина повернулась и вышла, бесшумно прикрыв за собой дверь. Поручик вздохнул:

— Удивительная это, я вам скажу, девушка, товарищ Ирина. В девятьсот шестом, вы знаете, она в Кронштадте работала, по подготовке восстания... Для конспирации под видом прачки жила: белье стирала. Вот этими самыми руками... Вы внимание обратили, конечно, — нельзя не обратить внимания. Совершенно изумительные руки!.. Когда восстание разбили, матросы ее на шлюпке к Лисьему Носу под огнем с фортов вывезли. А то повесили бы, наверно. — Он помолчал. — А потом работала в Киеве: в девятьсот седьмом восстание было в Селенгинском полку и двадцать первом саперном, помните? А теперь — здесь...

— В союзе? — осторожно спросил Энгельсов.

Поручик покачал головой. Лицо изменилось. Он выглядел теперь гораздо старше, и видно стало, что у него впалые щеки и под глазами темные круги. Чахоточный, что ли?

— Нет. Она — социал-демократка, фракция большевиков. Знаете? Большевики особых офицерских организаций — и союза в частности — не признают.

Он улыбнулся застенчиво и [20] виновато:

— Не полагаются на нас. Считают ненадежными. Отдельные офицеры, по-ихнему, могут оказаться настоящими революционерами, но целая специально офицерская организация — нет. Каста обязательно скажется.

— Она мне отперла дверь, — сказал Энгельсов. — Я поэтому думал...

— Нет, — медленно сказал Гагарин. — Просто она в этой квартире живет. А по революционной линии она держит с нами связь, информационную, так сказать: на собраниях наших бывает иногда... Но и только.

Он отошел к окну. Энгельсов зло подумал, что, вероятно, Ирина сейчас идет по тротуару и Гагарин смотрит на нее. Явственно же: влюблен, мальчишка. А какая красивая женщина... И каким ее чертом занесло в революцию?.. Белье стирала... Руки действительно изумительные: сказка!

Поручик обернулся. Должно быть — прошла Ирина.

— Самое тяжелое, что она, в сущности, права. Я говорю с вами абсолютно откровенно, как вы видите, поскольку вы имеете полномочия от Николая, из центра... Офицерство даже в нынешнюю революцию — я о честном, о революционном, стало быть, офицерстве говорю — все-таки показало себя именно так: кастой. Ведь уж достаточно одного того, что никто почти не пошел в общую с солдатами организацию. Единичные только партийцы. А для остальных, хотя они и идут в заговор против самодержавия, рискуя жизнью, солдат все-таки как был, так и остался «нижним чином», последним, в сущности, человеком. Я знаю, это — старая традиция. Не только декабристы, но и народовольцы не допускали в свою организацию солдат. Но я все-таки надеюсь, что мы отодвинем это — в прошлое...

— Почему вы так думаете? — хмуро спросил Энгельсов.

От настроения, с которым он вошел в гагаринскую квартиру, не осталось и следа. Он не совсем понимал, что говорит поручик, но слова и мысли были явно чужие и вражьи.

— Время возьмет свое, — тихо сказал Гагарин. — Вы чувствуете, как меняется время, Энгельсов? Люди кругом меняются. Меняются — прямо на глазах. Революция идет. «Они» думают, что она убита, что тысячи повешенных и застреленных, десятки тысяч угнанных в каторгу обескровили ее. Ого! Ничего подобного! Будьте уверены, она идет. И идет твердым шагом, Энгельсов.

Он подошел к этажерке с книгами и вытащил толстый атлас.

На шагреневом переплете четко золотилась надпись: фортификация

— Я написал обращение к товарищам-офицерам. — Гагарин раскрыл атлас, разогнул один из чертежей: под бумажную складку заложен был мелко исписанный листок. — В этом воззвании я [21] призываю именно разбить цепи касты и вступить, доподлинно, в ряды революционного народа, приняв его знамя.

Он повертел листок в руках и положил обратно, под сгиб чертежа.

— Читать его вам сейчас не стоит. Сегодня вечером мы будем обсуждать его на очередном нашем собрании. Вы, конечно, будете?

— У вас? — Голос Энгельсова прозвучал глухо.

— Нет. — Гагарин поставил атлас на место, на полку. — У меня неудобно. У меня же явочная квартира, народ ходит. И к Ирине ходят тоже. Большие собрания устраивать неудобно.

— А разве на собраниях так много бывает?

Энгельсов дышал тяжело и часто. Но Гагарин не замечал этого. Он явственно думал о чем-то своем.

— Не так чтобы очень. Но человек пятнадцать — двадцать. Больше всего — артиллеристов: семерка уже есть; мы поэтому и собираемся у артиллериста — Самойлова, штабс-капитана. Знаете? Так сегодня в восемь. Алексеевская, дом Пришиблова, квартира вторая. Очень хорошо, что вы именно сегодня зашли: как раз перед собранием. Оно будет очень решающим, я надеюсь. Потому что я буду ставить вопрос ребром: долой касту, четкая революционная программа, общая с солдатами организация.

Энгельсов встал:

— И вы полагаете, что офицеры за вами пойдут?

— Должны пойти! — пылко ответил Гагарин и выпрямился. — Или так, или на офицерском корпусе надо поставить крест... перечеркнуть его — клинком! — Он взмахнул рукой неожиданно упруго и четко — слева направо. — Кро-ва-вым крестом!.. Если он не поймет, что для офицера участие в революции — больше чем для кого-либо — вопрос чести...

— Чести?

Штаб-ротмистр вздрогнул, как от удара хлыста, и подошел к Гагарину вплотную.

— Чести, вы сказали?

Гагарин оглядел его удивленно:

— Ну да, конечно. Я полагаю, этого же не надо разъяснять. Именно так: чести...

— Я пойду, — сказал Энгельсов хрипло и скомкал фуражку в руке.

Глаза Гагарина раскрылись еще недоуменней и шире. Догадался?

Энгельсов добавил торопливо:

— Мне... нехорошо. Сердце. Прилив к голове... На воздухе — отойдет. На воздухе всегда отходит. Нервы!

Гагарин кивнул и повторил неуверенно:

— Да, конечно. На свежем воздухе отойдет...

* * *

«На свежем воздухе — отойдет».

Нет. Не отошло. Энгельсов тяжело волок шаг по щербатой панели. Дышать было по-прежнему нудно и трудно. [22]

Вопрос чести? Вы так думаете, поручик Гагарин?

Это что ж такое?.. Ежели уже офицеры — такие слова?.. Что ж это... Значит, и в самом деле — революция?

Пятнадцать человек в одном здешнем гарнизоне. Артиллеристов одних — семь. Правда, артиллеристы не в счет. Они — ненастоящие офицеры. Математики. Математики всегда вольнодумцы. Икс, игрек: Бог несовместим с тригонометрией. А без Бога и царя нет. Это и дурак понимает. Разве на таких можно полагаться? И в пехоте — офицеры тоже — со всячинкой: из юнкерских, провинциальных, из «шмаргонских академий» — черт знает кого в офицеры выпускают... В конце концов, только кавалерия и надежна. Какое счастье, что он, Энгельсов, в кавалерии.

Кто-то сзади осторожно окликнул:

— Господин ротмистр.

Обернулся. Тот. Лисьемордый.

И вспомнил. Сейчас только. Там, у Гагарина, он ничего не спросил о Полынине и об Энгельсе. Скворцов поклонился, осклабясь:

— Полковник просили зайти.

Следили? Энгельсов вскипел, но сдержался:

— Обязательно. Я и сам имел в виду. В ближайшее же время.

Улыбка Скворцова стала совсем сладкой.

— Полковник просили незамедлительно зайти, как только отбудете от поручика Гагарина.

— Я сейчас занят, — резко сказал Энгельсов и прибавил шагу. — Я должен доложить полковому командиру.

Лисьемордый закивал:

— Так точно. Вот, кстати, и перекресточек. Налево пожалуйте, через десять домов — и жандармское. Полковник просили... настоятельно.

Штаб-ротмистр закусил губу и круто свернул влево.

— Вместе неудобно будет, — прошептал Скворцов. — Все-таки улица. Будьте любезны вперед пойти. А я — сзади. Как совсем посторонний.

* * *

От казенного коридора, прокрашенного масляной краской, простеленного чистой холщовой с красной окоемочкой дорожкой, от бравого усатого унтера, лихо отдавшего честь у разделанных под мореный дуб дверей начальнического кабинета, от штаб-офицерских — по-кавалерийски — серебряных погон, перстня на указательном пальце, серебряного портсигара с вензелями и жетонами, от мягкого полковничьего ласкающего баска Энгельсов отошел: стало опять по-полковому привычно. Хоть и жандармский, а все-таки свой, военный и уставный, верноотечественный уклад. И [23] сразу вернулось чувство надежности, расшатавшееся было от Ирининых глаз, от гагаринского разговора.

Полковник записывал жадно. Про Ирину, Самойлова, атлас фортификации.

— Алексеевская, дом Пришиблова, в восемь.

— Все?

Штаб-ротмистр еще раз перебрал в памяти.

— Все, кажется...

Полковник протянул руку пожатьем...

— Почту за счастье донести о вашем примерном исполнении долга, ротмистр. Буду ходатайствовать о награждении, каковое, несомненно, последует. У вас с какого года старшинство в чине?

— К Пасхе я получаю ротмистра по линии. Но... господин полковник...

Жандарм перебил:

— Понимаю, понимаю. Вопрос чести, конечно. Чистота убеждений. Это само собой разумеется. Но, ротмистр, согласитесь сами: зачем существуют отличия, как не для того, чтобы награждать ими достойных. И не будем скрывать. Существуют глупейшие предрассудки — даже в нашей, офицерской и дворянской, семье. Не каждый на вашем месте поступил бы столь похвально, как вы. Имеете Анну третьей? Ка-ак?! Уже Станислава второй степени? Ого! Какой заслуженный! Стало быть — Анну на шею... Симпатичную блондинку, как принято говорить. Честь имею, ротмистр. Еще раз, от лица службы, благодарю.

Штаб-ротмистр пожал протянутую вторично руку, но уходить медлил. Полковник посмотрел на него вопрошающе:

— Чем еще могу служить?

Энгельсов потупился:

— Очевидно, воспоследуют аресты...

— Вполне очевидно... Так что?

Жандарм явственно прикидывался: не может же он не понимать, в чем дело. Но — так или не так — пришлось сказать прямо:

— Мне, говоря откровенно, было бы нежелательно, чтобы... мое участие получило огласку... Вы понимаете, всякие такие разговоры около моего имени... — Ах вот что? — Полковник нарочито неискусно разыграл изумление. — Вы желаете, чтобы патриотический ваш поступок... Опять... Скромность, ротмистр! Но ежели вам угодно, можно принять меры. Тем более что... возможно, подобный случай представится — вам и нам — еще и в будущем.

Он оторвал от лежавшего перед ним блокнота листок, поднял глаза к лепному, с гирляндами и амурами, потолку и продиктовал:

— Возьмите карандашик. Пишите. «Гагарин! Выйдя от вас, я узнал, что Николай заболел...» На их языке — вам, вероятно, неизвестно — «заболел» означает «арестован», «взят».

— Он разве в самом деле?.. [24]

— Сидит! — Жандарм хлопнул игриво рукой по синей папке. — Крепко сидит. А после сегодняшней ликвидации будет сидеть еще крепче. Пишите дальше: «Сегодняшнюю вечеринку придется поэтому отменить. Предупредите всех приглашенных. Я зайду, как только доктор удостоверит, что я не заразился от Николая, так как болезнь у него заразная». Поставьте сегодняшнее число. Теперь подпись. — Он подумал секунду. — Ваша фамилия как пишется?

— С «Э» оборотного.

— Тогда подпишитесь так: «Э», оборотное, точка. Николаевский.

Он провел пальцем по воздуху — крутой и очень красивый росчерк — и подхихикнул:

— Вот мы вам и переменили фамилию. Не Энгельсов, а, скажем, Эраст Николаевский. Чем не фамилия? От имени самого благополучно царствующего...

— В самом деле, — пробормотал Энгельсов. — Да... Очень хорошая фамилия.

Он подписал, стараясь повторить очень понравившийся ему полковничий, пальцем по воздуху, росчерк.

Полковник потянул к себе записку:

— Ну вот, теперь все в порядке. Вы уже догадались зачем? Нет? Неужели не ясно? После ареста всем будет предъявляться, в порядке строжайшего допроса, вот самая эта записка. «Кто такой Николаевский? Охранному отделению известно, что под этим именем скрывается важный государственный преступник. Потрудитесь сообщить, кто он? Где он? Другие партийные клички? Подлинная фамилия?»

Полковничьи усы топорщились, глаза стали темными и сверлящими, словно действительно шел строжайший допрос.

— Они, конечно, с первого же взгляда поймут, чья это записка. И по содержанию, и по подписи... Э. Николаевский. Ребенок расшифрует: Энгельсов от Николая. Ясно как апельсин! Страховка на все сто процентов. Никаких ни у кого подозрений.

— А если кто-нибудь из них скажет — Энгельсов?

Полковник заморгал от неожиданности. Но тотчас выставил перед ним успокоительно ладони:

— Не выдадут. Будьте уверены. Не такая компания! Разве такие выдают?

* * *

Штаб-ротмистр вышел из жандармского в раздумье. Записка, Анна — все это хорошо. И, конечно, полковник совершенно прав: предрассудок глупейший. Но все-таки... где-то очень глубоко, в темном шевелился будто какой-то гад. Зашевелился, еще когда шел разговор с полковником. Он сразу его пригвоздил, как Георгий [25] Победоносец дракона на полковой иконе. Но приколотый гад пошевеливал, должно быть, хвостом, потому что было почему-то нудно.

Он поманил стеком с высокой площадки подъезда извозчика, стоявшего на ближнем углу. Извозчик подобрал вожжи, тронул. Энгельсов стал спускаться, медленно, с таким расчетом, чтобы сойти как раз к тому моменту, когда подъедет пролетка. Так полагается людям хорошего тона: прямо из подъезда — в экипаж. Он спускался медленно; медленно и устало спускались тоже, будто со ступеньки на ступеньку, мысли.

А может быть, и в самом деле так будет лучше — Николаевский?

Может быть, судьба? Перст Божий? На все ведь, в конце концов, — судьба.

Вспомнилось, что полковник тоже забыл спросить насчет Энгельса и Полынина. Совсем как он сам у Гагарина.

На предпоследней ступеньке он обернулся влево, откуда должен был подъехать непонятно запоздавший извозчик, и увидел Ирину. В десяти шагах.

Она не смотрела в его сторону. Именно поэтому он почувствовал безошибочно и сразу: видела и видит.

Она поднялась очень легкая, очень быстрая и очень неторопливая — на подножку. Извозчик ударил вожжами, пролетка покатилась уверенным ходом упругих резиновых шин. Влево, назад, к углу, прочь от жандармского.

Не соображая, что делает, Энгельсов рванулся вперед, вдогонку, и крикнул:

— Стой!

На командный, на громкий оклик прохожие обернулись, многие остановились. Извозчик не обернулся и не остановился. Штаб-ротмистр увидел: рука — в желтой лайковой перчатке — прачкина рука, красивей которой не увидишь, тронула извозчика за плечо. Должно быть, сказала, потому что тот опять ударил вожжами и скрылся за поворотом.

Видела. Голову отдать.

Больше извозчиков не было, по всей улице. Догнать бегом? Нет! Прохожие все еще стояли и смотрели на высокого драгунского офицера со стеком, нелепо топотавшего на месте у высокого подъезда жандармского управления. Засвистал какой-то мальчишка. Офицер ударил стеком по голенищу сапога и поднялся обратно в подъезд, шагая через три ступеньки.

* * *

На этот раз полковник не улыбнулся. Он выругался, выразительно и кратко, и нажал кнопку. Предстал лисьемордый. Выслушав сообщение о роковой встрече штаб-ротмистра, он цокнул [26] языком:

— Д-дда... Незадача...

— Главное, ее надо взять, Ирину эту...

Энгельсов, забыв чинопочитание, расстегнул воротник кителя. Было душно и зябко.

— Если ее не взять...

— Всех возьмем, не беспокойтесь, — сказал сердито и сухо полковник.

Сказал уверенно, но по его глазам Энгельсов ясно видел: говорил он это для форсу, для жандармского престижа, а на деле — все уйдут, никого не поймают. И прежде всего уйдет Ирина. Из Кронштадта ушла, из Киева ушла. Уйдет и отсюда.

— Она, наверно, к Гагарину прямо. Гагарин изорвет свою прокламацию. Надо к Гагарину прежде всего..

— Вы простите, ротмистр, — совсем уже сухо сказал полковник, — но разрешите с вами попрощаться. К кому раньше, к кому позже — это мы сами знаем. Вы свое дело сделали, теперь мы будем делать свое. Честь имею.

Вихрев сидел на кухне с денщиком поручика Бирюлева, зашедшим его проведать: как-никак земляки. Оба замолчали и притаились, когда застучали тяжелым, волочащимся звоном шпор штаб-ротмистровы шаги по коридору.

Вихрев качнул головой:

— Лют вернулся. По аллюру слышно. А

«Лют» — подходящее слово. Войдя в комнату, Энгельсов смахнул на пол сердитой рукой белевший — насмешкой — на столе лист, исчерченный старательными росчерками:

Штаб-ротмистр Полынин Штаб-ротмистр Полынин Штаб-ротмистр Полынин ,

Старое имя, новое имя... один черт. От старого — не отвяжешься теперь. Теперь, как ни назовись, будут говорить: бывший Энгельсов. Три часа назад не было бы этого. Теперь — будет. Теперь от Энгельсова не уйти: попал на заметку, раззвонят обязательно, кто выдал. «Выдал». И слово, как нарочно, придумали какое-то подлое: «выдал», «предал». Офицер офицера. Раньше не было Энгельсова — был штаб-ротмистр. Мундир, под мундиром — кожа, под кожей — мясо, кости: тело. Чье? Неизвестно. Может быть, Николаевского? Три часа назад. Теперь известно: Энгельсова.

Не снимая кителя и сапог, он лег на кровать. Так он ложился только, если очень сильно выпьет. Сегодняшнее стоило сильной выпивки. В голове было ломотно и угарно.

И все из-за нее. Из-за Ирины. Откуда ее нанесло? Следила? Тогда, у Гагарина, она не поверила. Очень очевидно. Но следить — нет. Просто случай. Судьба. Божий перст. [27]

Он приподнялся на кровати и сжал кулак:

— За такой перст — по морде бить надо!

Время шло. Стемнело совсем. Зажечь лампу, что ли? Или сходить в жандармское, справиться: взяли, нет? Особенно эту, Ирину.

И от имени мысль опять — по кругу, по кругу, по кругу: не выскочить. О том, возьмут или нет, и о том, что, как ни назовись теперь, все равно будешь — Энгельсов.

Вопрос чести? Вы так думаете, поручик Гагарин?

Прокламацию из атласа фортификации он давно сжег, пепел выбросил, желторотый этот, чахотка бродячая, сидит, читает толстую книгу. Стук. Он открывает жандармам — в шароварах и рубахе, без кителя, заложив пальцем страницу. В комнате ничего подозрительного нет. В квартире ничего подозрительного нет. Без достаточных доказательств нельзя арестовать офицера. Офицер — не шпак. Шпака может взять за воротник любой городовой, офицера — никто не может, если нет доказательств, бесспорных, налицо. Честь мундира, ничего не поделаешь.

Он сбросил ноги с кровати:

— Вихрев!

Кухонная дверь хлопнула. Но Вихрев не дошел: в прихожей заливисто и тревожно зазвонил звонок; он бил языком беспощадно, захлебываясь, без остановок и передышки. Энгельсов слышал, как помчался бегом к парадному входу денщик, как завизжали петлями, раскрываясь в коридор, соседские двери; женский голос (Энгельсов сразу узнал: учительша, седая, кудлатая) выкрикнул пискляво, по-птичьи:

— Не пожар ли, храни Господь?!

На что другой голос, мужской, ответил хрипло, испуганно:

— Обыск!

Штаб-ротмистр вскочил.

Так. Наверно. Жандармы. За ним. Ни Ирины, ни Гагарина, ни Самойлова — никого не поймали. Удар впустую, по воздуху. Полковник решил: Энгельсов разыграл с ним комедию. Нарочно, чтоб подвести охранное. Должен так решить: зачем он пришел в жандармское, Энгельсов? Взять справку о Полынине, которого пока и вовсе нет. Очевидно, приходил выведать. Союзный. От Николая.

Застучали шпоры. Они приближались к энгельсовской двери быстро, неистовым бегом. Жандармы. Наверно. Так.

Энгельсов сбросил китель, чтобы встретить жандармов, как встретил Гагарин, в рубашке и рейтузах. Дверь распахнулась. Брике, корнет одного с Энгельсовым эскадрона, бурей ворвался в комнату и, широко разведя руки, сжал штаб-ротмистра в объятиях:

— Ур-р-а! [28]

Пьян? Нет.

Энгельсов высвободился с трудом:

— Что ты... спятил?

— В точку! — Корнет отступил на шаг, стал в позу, известную каждой девице по обложке популярнейшего романса «Гусар, на саблю опираясь...», и запел именно этот романс, во весь голос.

— Что? — выкрикнул Энгельсов и схватил корнета за плечо.

— Государь император, — захлебнулся восторгом Брике, — вернул гусарским и уланским полкам прежние наименования и — форму! Венгерки, венгерки, Энгельсов! Кивера!

— С помпонами и кутасами?

Вот почему сегодня, через три дня, в полку не должно быть Энгельсова. В гусарском полку... Еще бы! Это же не драгуны! Собакин знал. Слухи о восстановлении гусар и улан и прежнего их блестящего обмундирования — в целях подъема офицерского духа, сниженного неудачной войной и революцией, — ходили уже давно. Но что это в самом деле случится...

— Вихрев! — крикнул Энгельсов так, что в окне задрожали стекла. — Волоки, что там у меня есть! Мадера, коньяк... Два стакана. — Он перекрестился. — Господь Бог мой! Мечта всей моей жизни! Гусар!

Вихрев торопливо зажег лампу и принес бутылки и стаканы.

— Некогда, — заторопился Брике. — Я ж только на минутку... за тобой. Наши все уже в собрании. Там чествуют. Собакин — в новой форме.

Через три дня! Ну знал же заранее, конечно...

Энгельсов, проливая коньяк на стол, наполнил стаканы:

— Здоровье государя императора. Ур-ра!

— Ур-ра! — подхватил Брике. — Вихрев, ты чего стоишь, как дубина? Кричи «ура» Его Величеству. Все время кричи, пока мы пьем. Так кричи, чтобы глотка лопнула.

Денщик вытянул руки по швам:

— Ур-р-а-а!

Энгельсов выпил до дна и, поставив ногу на стул, разбил стакан о шпору.

— После такого тоста — из этого стакана не пить.

Вдогон звякнули осколки Бриксова стакана.

— Да... Это вот — царь! Этот понимает, что нужно офицеру. Не то что папаша, Александр Третий, — помянуть нечем.

— Пехотный был царишка, — подтвердил Энгельсов. — Самому на коня не сесть было, так он — себе под масть — всю кавалерию запехотил, оборотил гусар и улан — в драгун. Без малого ездящая пехота! Никакого блеска — ни в строю, ни в бою. Срам. А царь Николай недаром лейб-гусарский мундир особенно любит... этот понимает, что у настоящего человека от помпона и кутаса, от ментика и ташки — душа горит!

— Пошли! [29]

В дверях Энгельсов остановился:

— Вихрев! Ты отныне гусар! Понял? Чувствуешь, морда, какова честь? В ознаменование приказываю: напейся на радостях, как сукин сын. Ночевать я сегодня не буду. Брике, дай ему трешницу: у меня мелких нет.

* * *

В собрании гремело «ура» вперемежку с военным оркестром: исходя усердием и потом, дули музыканты в серебряные, георгиевские, в бою заслуженные трубы — гремучий, мазурочный гусарский марш.

Окруженный толпой офицеров, полковник Собакин стоял, багровый от гордости и вина, — в новой форме. Вместо темного мундира с тощим шитьем по обшлагам и воротнику — небесно-голубая венгерка, расшитая серебряными шнурами по груди, заложенная широчайшими шевронами по рукавам, по воротнику; вместо синих рейтуз — малиновые с серебряным позументом чакчиры. Левой рукой он опирался на кривую, чуть не в кольцо изогнутую саблю в ярких, нестерпимо блестящих ножнах.

Брике не то всхлипнул, не то заскулил по-щенячьи и рванулся сквозь офицерскую толпу к командиру:

— Разрешите!

Он перекрестился и благоговейно приложил губы к венгерке — к завитку серебряного шнура у плеча. Как в пятницу на страстной прикладываются православные к плащанице. Собакин поощрительно потрепал его по плечу.

Зал грянул бурным одобрением. Офицеры разомкнулись и гуськом пошли по Бриксову следу. Губа за губой. Капельмейстер, уловив торжественный и, так сказать, религиозный момент, взмахом ладоней перевел оркестр на «Коль славен...».

Бум!

Под раскат турецкого барабана рассаживались на ужин: пехотные прислали гусарам в приветствие свой полковой оркестр.

С барабанами, коих в кавалерии нет.

Единственное преимущество пехоты — ба-ра-бан.

* * *

Энгельсов пил. При условиях нормальной службы ко времени производства в ротмистрский чин окончательно вырабатывается устойчивость по отношению к спирту. Энгельсов был накануне ротмистрского чина: он мог пить хоть три дня — не пьянея.

Он не был поэтому пьян. Но время ушло. Время утонуло в бокалах, раскромсалось под лязгами ножей. Да и было ли оно, время? [30]

Энгельсов пил. Мгновениями сквозь гул голосов, взрывы труб, сквозь табачный густой дым всплывало в памяти: Ирина, Гагарин, синий и пухлый жандармский полковник. И каждый раз злей и злорадней опрокидывал в горло очередной стакан штаб-ротмистр:

— Вопрос чести? Вы так думаете, господин поручик Гагарин?

Ерунда.

Это ж все — сегодняшнее — с драгуном было. И мысли на дороге, на постели были, стало быть, драгунские. Почти что пехотные мыслишки. Ерунда, стало быть. С гусаром этого не было — и не могло быть! Только вот... Ирина эта, проклятая. Не идет из головы. Мешает.

* * *

Энгельсов пил. То есть не Энгельсов. Энгельсова нет. Он ушел в небытие вместе с драгунским мундиром.

Когда штаб-ротмистр подошел в свой черед в общей офицерской цепи приложиться к венгерке, полковник отвел плечо от его губ — назад, и спросил строго:

— Кто именно?

И штаб-ротмистрский язык — сам собой, без понуждения, без мысли, отрапортовал:

— Гусарского ее императорского высочества полка штаб-ротмистр Николаевский.

Шнур, серебряный, завитком, вдвинулся в губы.

— В честь священного имени Его Величества?

— Так точно.

Сказалось все без понуждения, без мысли. Даже, может быть, мысли вопреки. Мысль-то, кажется, была о Полынине. Значит, судьба. Перст Божий, взыскующий милостью. Гусарство. С помпонами и кутасами! Анна на шее...

— Взыскующий, Бог-то? А, отец Матфий?

Поп, полковой, сидевший наискосок, подмигнул дружески уже закраснелым от вина и умиления глазом:

— Пей! Чего ты Бога в рюмку суешь, похабник?!

* * *

Говорили речи: свои офицеры, пехотные, штабные, чиновник от губернатора — коллежский советник Лиманский. Никто не слушал. Только когда седой капитан в пехотном мундире вместо приветствия застучал кулаком по столу:

— Почему у всех пуговицы на заду, а у пехоты нет? Как поход или бой, все на нас, на наших плечах выволакивают, а честь — другим!.. У конной полиции — и у той форма красивей. Теперь вот гусары, уланы... саблями по панели... А мы так и ходи замухрыгами...

Гусары [31] загрохотали:

— Сравнил! Конное сословие — всегда было выше всех...

— Батя! Разъясни пехотному — крупе! — о конных — трояко, и притом духовно.

«Батя» стал разъяснять. Но в перебой принципиальному разговору кто-то затянул высочайшим и фалынивейшим фальцетиком:

По-ехали в Китай,
По-ехали в Китай.
И тотчас от всех концов раскатисто и радостно заголосили перезвоном в сто голосов тенора, басы и баритоны:

По-ехали, по-ехали,
по-ехали в Китай.

Вестовые, стуча каблуками, уже катились по лестнице вниз, за извозчиками.

В публичном доме под заманчивым наименованием «Китайский дворец», в офицерском просторечии «Китай», — шикарнейшем во всем городе, — прибытие офицерского корпуса вызвало приятную, но вместе с тем и тревожную суматоху. Господа офицеры, как известно, в обращении с легкими девицами своенравны: может облагодетельствовать — в три раза заплатить против таксы, а может и вовсе ни гроша не дать и даже избить, если не угодит какой выдумкой. А ежели в большой компании, могут и зеркала побить или, как в прошлом году было, накачать в рояль пива и пустить в него сардинок — плавать, будто в аквариуме, а тапера заставить удить их на булавку. С господами офицерами резонов никаких нет: люди благородного звания, и притом при оружии. Даже полиции не боятся.

Михеев, швейцар (а по более точной кабацкой терминологии — вышибала, поскольку на его же обязанности выводить из заведения гостей, ежели кто заскандалит), с опаской поэтому глянул опытным глазом в откидное оконце дубовой, прочной — бревном не прошибешь — двери и заколебался, увидев густую офицерскую толпу: открывать ли. Но в следующую же секунду, рассмотрев в первом ряду серебряные и золотые штаб-офицерские, полковничьи и подполковничьи погоны, заторопился откинуть тяжелый кованый тюремничий засов. Начальство. Стало быть, случай совершенно исключительный: не часто заезжают в «Китай» полковники, чину не соответствует. Для чиновных специальные имеются «дома свиданий": без огласки, на манер меблированных комнат, вполне прилично. * * *

По лестнице, устланной бархатным прошарканным и проплеванным ковром, мимо поддельных пальм, сухолистых, замотанных по стволу обшарпанным войлоком, и каких-то еще, совсем уже неправдоподобных — должно быть, вроде китайских — деревьев [32] полковника Собакина взвели, как митрополита в торжественном соборном богослужении, почтительно, под руки. Бряцала надутым и чванным бряком, взволакиваясь со ступени на ступень, за твердым особой пьяной твердостью командирским шагом, кривая и блестящая сабля. Следом, также под руки, подымали совсем захмелевшего «батю». Поповская ряса, малиновая, разделана была под гусарский мундир грудными перекрестами подшпиленных желтых шнуров — перехватов штофных портьер офицерского собрания ныне гусарского Сорочинского ее императорского высочества великой княжны Анастасии Николаевны полка; на «батином» тугом животе — серебряный офицерский шарф; под шарф подоткнуты полы подобранной рясы, обнажая ноги в клетчатых, домашнего изделия подштанниках; на ботинках — тяжелые солдатские шпоры. Гусарский «батя» во всю натуральную величину. Отец Матфий пучил глаза на непонятные кадки с растениями, на голых розовых баб, пущенных маляром по стене, и пел, переходя с тенора на бас, не то тропарь, не то частушку, не то и вовсе что-то заупокойное.

За ним, стуча каблуками, с гоготом и реготом шли господа офицеры, неся — на швабре — драгунский мундир.

Содержательница «Китая», говоря непочтительно, бандерша, знаменитая в свое время неслыханным проституционным искусством Клеопатра Амосовна, выйдя, по обычаю, на верхнюю площадку лестницы для встречи почетных гостей, ахнула, увидев попа и вознесенный над офицерскими проборами, распяленный, с обвисшими рукавами мундир: ей показалось, что к ней несут безголовый и выпотрошенный труп. Но полковой адъютант, проворно взбежав наверх наездным адъютантским аллюром в обгон процессии, разъяснил соответственно скороговоркой политический смысл происходящих событий: неизреченная монаршая милость, гусарское наименование, новая форма — венгерки и кивера, и по сему случаю похороны паскудного драгунского мундира, который — теперь уж это можно прямо сказать — по его пехотности порядочному кавалерийскому офицеру носить, конечно же, было зазорно. Тут же адъютант приказал изъять из общего оборота для его личных надобностей Катьку Станцуй, считавшуюся в заведении лучшей девицей.

— А полковника возьмите на свое попечение. Чтобы, понимаете, — полное...

Клеопатра Амосовна опустила стыдливо зрачки в жировые подглазные мешочки:

— Ай, как вам не стыдно... бесстыдник! Вам же известно: я давно уже не практикую. [33]

— Попрактикуете, мамаша, — строго сказал адъютант. — Командир гусарского полка — это тоже, знаете, на дороге не валяется: это же честь! Ему надо по рангу. И как вы здесь тоже, так сказать, на командном положении...

Он загоготал гусем, довольный умным сравнением, и хлопнул Клеопатру по огрузлому, обвисшему плечу, осыпав обильную пудру.

Разговор надо было кончать, потому что, как медленно ни подымалось по лестнице шествие, оно все-таки дотянулось до второго, верхнего, этажа и полковник Собакин, зыбя усы с подусниками, «как блаженныя памяти император Александр Вторый», уже пялился твердым, особой пьяной твердостью, взглядом в раскрытый корсаж Клеопатры Амосовны — бандерши.

* * *

Вторым приказом адъютанта было: «Очистить «Китай» от посторонних, то есть шпаков, штатского сословия».

Но штатские и сами, едва заслышали доходивший с лестницы офицерский гул, звяканье шпор и бряцанье шашек по-гусарски — уже отпущенных волоком по ступеням, благоразумно покинули зал, укрываясь в дальние спальни или окружным ходом выбираясь в прихожую. Штатские посетители знали по опыту: в любви офицер не терпит гражданских соперников. Девицы, таким образом, полностью и безраздельно предоставлены были в распоряжение офицерского корпуса.

* * *

Энгельсов-Николаевский не принял участия в разыгравшемся вслед за тем вполне непринужденном веселье. Он во хмелю всегда становился сосредоточен и хмур. А сегодня: «Поймали, нет?»

От накрашенных лиц, подведенных глаз, от челок, завитых до нахальства, до желания дать в морду, еще злей вспоминалось строгое и красивое — вражье! — лицо. Вражье! Энгельсов ударил об пол подвернувшийся под руку золоченый тонкоспинный стул. Обломки брызнули в стороны, едва не подбив адъютанта, пронесшегося мимо в козлином галопе.

Адский галопад страстей! Приглашайте дам! Справа по одному — марш-марш!

Ближайшие девицы взвизгнули. Адъютант крикнул уже из далекого отдаления хрипло и поощрительно:

— По-гусарски, ротмистр!

* * *

Энгельсов вышел в коридор, стиснув зубы до боли: «Подвернись мне сейчас в подходящем месте, черт бы меня взял, — изнасиловал бы!»

Мысль была — даже для штаб-ротмистра и гусара — страшная. Может быть, поэтому от нее и было не оторваться. В висках стучало [34] размеренно и тяжело. Хмель сходил с каждым ударом, но чем трезвее, тем было непереносимее.

Он схватил за руку поправлявшую подвязку девицу:

— Которая у вас здесь Ирина? Давай ее сюда.

Девица подняла рисованные черные брови:

— Ирина? Нет у нас такой... Пусти. Чего жмешь, синяк же будет!

Девица заплакала. Энгельсов отпустил руку:

— Нет? Жаль! Попомнила б... Живого бы места не оставил...

Он свел в воздухе мертвой хваткой ладони, скалясь бурыми от беспрерывного сегодня курения и винного перегара зубами. Девица вскрикнула тонким и сиплым голосом и побежала опрометью по коридору. Штаб-ротмистр посмотрел равнодушно ей вслед и свернул хорошо знакомой — как все в этом доме — дорогой вправо по коридору, в уборную.

* * *

После зального гама, топота ног и кокетливых хохотков девиц здесь, в уборной, было уютно, прохладно и чисто. Вымытый кафельный пол. Фарфоровые раковины. Переливаясь в трубах, тихо и ласково журчала вода.

Тишина. Одиночество. Как в лесу весной. Штаб-ротмистр усмехнулся далекому какому-то воспоминанию. Он прислонился к стене и закурил.

Но побыть одному не удалось: почти тотчас за ротмистром вслед вошел, пошатываясь, штатский. У него был довольно растрепанный вид, галстук съехал набок, из рукавов вицмундира выбились и нависли на кисти опущенных рук отстегнувшиеся и смятые манжеты.

Энгельсов нахмурился было при виде шпака, но тотчас вспомнил, что это — Лиманский, чиновник, поздравлявший полк от имени губернатора. Увязался-таки за офицерами: до чего они прилипчивые к военному мундиру, шпаки.

Лиманский не без труда вправил манжеты в рукава и спросил:

— Вы что ж... у-ед-ди-нилсь?

Слово было трудное. И сказалось трудно. Но все-таки сказалось. Он вовсе не был так безнадежно пьян, как показался Энгельсову с первого взгляда.

— А там... М-мундир хоронят...

Энгельсов не ответил. Ему не хотелось разговаривать.

Дверь открылась опять. Вошел штабной, капитан. Тоже из поздравлявших. Генеральный штаб — высокая корпорация. Выше даже гвардии. Генеральный штаб держит всегда высокую марку: капитан был совершенно трезв.

Лиманский открыл в умывальнике кран и подставил под струю плешивую голову. Вода текла по щекам, затекала за воротник. Офицеры смотрели и курили. [35]

Лиманский выпрямился и отряхнулся, как собака, вылезшая из болота. Он сказал, припоминая, значительно членораздельней, чем раньше:

— А как с тем... Кого счас... по морде?

Энгельсов насторожился. Капитан кивнул подтвердительно и засмеялся:

— Марго там Брикса в самом деле по щеке хлестнула...

— Вот... — Лиманский затряс головой. — Оскорбление мундира,,. Что будет?

— Ерунда! — Энгельсов брезгливо повел плечами. — О чем вы? Эка штука — проститутка в заведении, по пьяному делу... При чем тут оскорбление? Что ему с ней — на дуэли, что ли, драться... Высечь — и все тут.

— В-высекли, — подтвердил чиновник и опять пошел к крану. — А все-таки... н-не понимаю, почему... ничего?.. И как хоронят, тоже не понимаю...

Он опять пустил воду, но головы не нагнул, а затопал прямо на штаб-ротмистра:

— За эт-тот мундир... офицер... сап-пожника убил.

— Честь мундира, — холодно сказал Энгельсов.

Капитан кивнул опять.

— А с-сейчас — эт-тот мундир... на швабре... — воскликнул Лиманский и взял штаб-ротмистра за пуговицу. — Не понимаю...

— И никогда не поймете. — Энгельсов резко отвел чиновника рукой: не будь Лиманский «для особых поручений» при губернаторе и уже в чинах, он бы вообще не стал с ним разговаривать. — Вы не можете этого понимать: вы — штатский.

Чиновник для особых поручений обиделся. От обиды речь его внезапно стала твердой. А может быть, и вода помогла.

— Я-с — коллежский советник. По военной Табели о рангах это соответствует чину полковника. Да-с. И я имею высшее образование.

— Не имеет значения, — рассмеялся капитан. — В «Русском инвалиде» прекрасно это было разъяснено. Я точных слов не помню, конечно, но за смысл ручаюсь: самый захудалый подпоручик, даже со слабым развитием, — он стукнул себя для большего пояснения в лоб, — всегда будет компетентнее в вопросе об офицерской чести, чем самый старый штатский человек, поскольку тот никакого, даже отвлеченного понятия о ней иметь не может.

Чиновник продолжал, однако, петушиться:

— Поч-чему?

— А потому... — сказал Энгельсов и сплюнул в раковину. — Честь — это...

Он остановился. Лиманский опять придвинулся вплотную и опять целился взять за пуговицу:

— Н-ну?

— Честь... — снова начал Энгельсов и снова остановился. — Да это же само собою понятно: глупо даже и объяснять. [36]

— Н-не можете! — торжествующе выкрикнул коллежский советник. — Надо мной... смеетесь, а сами — не можете.

— Могу, — неуверенно сказал штаб-ротмистр и оглянулся на капитана за помощью.

Конечно, Лиманский был пьян. Но все-таки он — хоть и штатский, но дворянин и «для особых». И уступать не хотелось.

Капитан понял энгельсовский взгляд и вступил тотчас же:

— Честь воинская, то есть офицерская (потому что солдат это не касается), честь мундира, — сказал он, снисходительно глядя на Лиманского, — понятие... — Он затянулся папиросой дольше, чем следовало. — Я говорю: честь воинская — понятие трудно поддающееся формулировке. Необходимость ее всеми сознается, но ее существо остается неуловимым. Вникая в это понятие, нельзя не заметить, что честь представляет собою явление крайне сложное, чем и объясняется ее, так сказать, неуловимость. Вы поняли?

— П-понял, — шепотом сказал Лиманский и сложил руки, как на молитве. Он был явственно подавлен. — Пр-рошу дальше.

— Понятие чести не есть понятие правовое. Оно коренится исключительно в нравственном сознании. И, не имея формального основания, представляется столь же исключительным, как и принципы нравственности. Но оно не есть и нравственный принцип, по крайней мере, в существенной части своей оно не совпадает с этикой... Таково научное и четкое определение чести, данное знаменитым нашим военным юристом и профессором генерал-лейтенантом Кузьминым-Караваевым.

— Верно! — воскликнул Энгельсов. Он старался запомнить слова капитана — на случай, но они расплывались, не доходя до сознания, точно их и не было вовсе. — Нет ничего выше чести! В этом все дело! Думай о чести — и всегда будешь чист!

Он торжествующе оглядел посрамленного Лиманского. Лиманский действительно был посрамлен. Он слушал, отвесив губу.

* * *

Слушал он не один. В дверях уже минуты две, не меньше, стояла Катька Станцуй, глухо запахнув розовый японский халат на голом, не одними адъютантскими руками захватанном теле. Ввиду отсутствия стеснений, свойственного учреждениям подобного рода, уборная была общая.

Катька стояла и слушала. Потом рассмеялась смехом злорадным и гулким.

Два офицера и штатский обернулись. Тогда она сказала, сделав жест, который многим мог бы показаться не вполне приличным:

— Самое подходящее место нашли — о чести своей разговаривать... Эх, вы... мундирные! [37]

Дальше