Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Фламенко из Гренады

Говорят, человек не может жить без памяти. Память — его прошлое, то, с чем нельзя никак расстаться, без нее он просто перестанет быть человеком. Когда-то, в далекой юности, Николай запоем читал писателей-фантастов, и как часто встречал он в их книгах людей, лишенных памяти. Но бывает ли что-нибудь нелепее? Дерево зеленеет, вынашивает плоды там, где питает его живыми соками мать-земля. А наши соки — это наша память.

Когда человек молод, он не любит оглядываться на прошлое: слишком оно неприметно. Но оставаться вечно молодым нельзя — несбыточное это пожелание уместно только в елейных новогодних открытках. Наступает пора, и молодость безвозвратно уходит. У одних это случается раньше, у других позже. А нашему поколению суждено было связать свои молодые годы с войной. Иные говорят так: война отняла у людей молодость. Нет, это совсем не так. Время выбрало нас, но и у нас было право выбора. Мы не прятались от тревожной судьбы в пору лихолетья, прошли эти годы открыто и честно.

...С Сашкой Косоноговым Николай расстался в тридцать девятом — тот уехал в военное училище. А Коля не хотел быть военным. Он с семи лет играл на скрипке, брал уроки у чеха-музыканта, бывшего военнопленного австро-венгерской армии, который после революции женился на каменской казачке, да так и остался в России. Кроме скрипки Николай освоил еще и балалайку, гитару, мандолину. Больше всего любил гитару. В двенадцать лет его пригласили играть в станичном духовом оркестре. Играл он там, впрочем, совсем недолго и разочаровался в духовой музыке, побывав однажды на похоронах. Его, совсем мальчишку, потрясло ужасное равнодушие и откровенный цинизм взрослых музыкантов перед лицом смерти, перед слезами близких покойного. А он-то считал этих людей своими учителями, кумирами... Духовой оркестр он покинул навсегда, но с музыкой не расстался. Занимался в школьном струнном оркестре, был там и первой скрипкой, и руководителем. Увлечения эти не мешали ему прилично учиться: отличником, правда, не был, но и в отстающих не ходил. А когда в восьмом классе вступил в комсомол, райком поручил ему организовать городской джаз-оркестр при Доме соцкультуры. «Джаз-банд», как тогда говорили. Солисты играли на бутылках, на гребешках с папиросной бумагой, на пиле, один даже вилкой на сковороде. И ничего — получалось...

Это было время, когда на экранах шли фильмы «Чапаев», «Красные дьяволята», «Веселые ребята». Мальчишки бредили Утесовым, и репертуар у джаз-оркестра тоже был, конечно, утесовский. У Николая как раз начинал «прорезаться» голос. Правда, подражать Утесову по-настоящему он стал позже, начав совсем по-утесовски, с такой же хрипотцой и надрывом, петь и «Кочегара», и «Сердце», и еще — знаменитую «Эх, Андрюша...»

Это было время «Веселых ребят», но еще и время Испании. В Испании побывал Сашкин отец — Лев Васильевич. Он возвратился оттуда тяжело раненным, с орденом и привез им обоим из Мадрида пилотки республиканцев — настоящие, с шелковыми кисточками. «Тоже мне придумал, — сказал отцу Сашка, — мы не маленькие, чтоб в войну играть...» Лев Васильевич посуровел: «Пусть это будет вам как сувенир, других подарков я привезти не смог. Сувенир и — символ... А играть в войну вам не придется. Она уже на пороге...»

Все мальчишки тогда щеголяли в пилотках, но у них-то пилотки были особенные, казалось, они впитали пороховую гарь боев. Испания, наверное, и помогла Сашке сделать выбор. Он звал Николая с собой в училище, но тот отшутился: «Знаешь, как Суворов говорил? Музыка удваивает армию. Вот я и буду тем самым музыкантом, который понадобится тебе».

И рассказал ему вычитанную в книжке легенду о греческом певце Тиртее. Однажды спартанцы обратились к своему оракулу с вопросом: как одержать победу над персами? Оракул ответил: надо просить вождя у афинян. В ответ на просьбу Спарты Афины выслали им пожилого, хромого Тиртея. Спартанцы обиделись: афиняне прислали этого человека в насмешку. Но Тиртей встал перед войском и... запел. Он пел о прекрасной Греции, о мужестве и стойкости ее народа. Пел страстно, с горящими молодостью и воинственным огнем очами. Вдохновленные его пением, ринулись спартанцы на врага и победили его...

«А ты говоришь, музыка...» — сказал Николай Сашке.

Не подозревал тогда, как окажется прав.

Всю жизнь он почему-то считал, что человека можно разгадать по песне. Скажи мне, какие песни ты поешь, и я скажу, кто ты... Если ты любишь наши довоенные песни, мне непременно хочется пожать тебе руку.

Однажды Николай познакомился со своим однополчанином, которого фашисты захватили контуженным на поле боя и увезли в Ростов, в концлагерь. Лагерь этот фарисейски назывался «лазаретом», и немецкий комендант, желая сломить волю узников, придумал для них страшную пытку. Он организовал из пленных духовой оркестр, который утром, и днем, и вечером играл «Синенький скромный платочек...» Палачи издевались над своими жертвами, а стоны и крики несчастных заглушала такая близкая и родная всем мелодия. Не было пытки изощренней... Тот человек вырвался из концлагеря чудом — ему помогли бежать партизаны. Когда в освобожденный Новороссийск приехала Клавдия Шульженко и запела на солдатском концерте «Синий платочек», человек едва не потерял сознание: он вспомнил все, что пришлось ему пережить в концлагере.

У каждого поколения была своя песня. «Эх, Андрюша, нам ли быть в печали? Не прячь гармонь, играй на все лады! Поднажми, чтобы горы заплясали, чтоб зашумели зеленые сады...» Как долго не приходилось слышать ему этот нехитрый, созвучный сердцу мотив. Сквозь калейдоскоп «Маяка» нежданно-негаданно пробилась старая мелодия. Николай сразу узнал ее и — не узнал: она показалась чужой, отнятой у его юности и безжалостно исковерканной. Пел ансамбль — несколько мужских голосов. Они очень добросовестно повторяли старые слова, но звучали эти слова совсем на другой манер: ребята ритмично и ловко скандировали их и хлопали в ладоши, приспосабливая для танцевального ритма. Показалось, будто из песни вынули душу, и все ее очарование сразу исчезло, испарилось, а сам Андрюша стал похож на этакий механический робот, холодно подмигивающий электрическими лампочками. Диктор расхваливал певцов за то, что они возрождают хорошую, незаслуженно забытую песню, а Николаю было грустно: ему словно дали пощечину. Из песни ушло все, что в ней было, — ушла и сама песня. Подкрашенная и подрумяненная, она стала чужой. Забыть фронтовые дороги нельзя. Нельзя предавать и наших боевых друзей, наших спутников — песни...

Тогда, в тридцать шестом, они еще не знали, что дядя Лева воюет в Испании. Сашкину мать пригласили в военкомат и сказали, что муж ее уехал в важную командировку. А Сашка, доверительно рассказывая об этом друзьям, добавлял: «В секретную командировку». В ту пору все жили Испанией, и каждый день ждали по радио вестей из Мадрида, ждали газет. У Николая и у Сашки дома висели карты Пиренейского полуострова, и они переставляли на ней маленькие флажки. Но чтобы дядя Лева, Сашкин отец, оказался там... Нет, это было непостижимо! А впрочем, разве не пытались убежать из Каменска в Испанию два сорванца из соседней школы? Они даже до Ростова не добрались, сняли их в Лихой с поезда... Сказали бы тогда Николаю или Сашке, что им нужно отправиться в Испанию, ответили бы не задумываясь: «Готовы».

Однажды в Каменск приехала из Испании футбольная команда басков. Какой это был праздник! Даже люди, далекие от футбола, хотели попасть на стадион. Билеты продавали на предприятиях — самым достойным ударникам, самым активным спортсменам. Это был, скорее, матч-митинг. А как баски играли, как виртуозно владели они мячом! Станичная сборная проиграла с небывалым за всю историю каменского футбола разгромным счетом: семь — два, да и то остряки издевались потом над нашими игроками. Баски, дескать, как истые джентльмены, поддались, чтоб не обидеть хозяев поля. Никакой обиды, конечно, не было, да и можно ли было держать за пазухой камень против посланцев мужественного испанского народа, свершившего у себя на родине революцию и сражавшегося против фашистов, — так именовал гостей перед началом матча председатель станичного исполкома.

Тем вечером довелось Николаю пережить свой триумф.

Гостей пригласили на концерт, и «гвоздем» программы стало, конечно, выступление джаз-оркестра. Николай даже разучил с ребятами «Испанскую серенаду». Сыграли два такта, и вдруг на сцену поднялся правый крайний из команды басков. «Компаньеро маэстро, — обратился он к Николаю. — Маленький вам сюрприз. Фламенко из Гренады». Он стукнул высокими каблуками, щелкнул дробью кастаньет, неожиданно оказавшихся у него в руках, вытянулся и поклонился Николаю: «Музыку!» Оркестр снова заиграл, а кабальеро плавно поплыл вдоль рампы, и столь выразительной была игра его гибкого мускулистого тела, столь грациозны движения рук, что зрители поднялись с мест и начали аплодировать в такт музыке. А кабальеро взмахнул вдруг руками и — запел. Запел, конечно, по-испански, никто в зале не знал, о чем он поет, но незнакомые слова заворожили всех удивительно красивой мелодией — угадывались в ней и гордость, и чувство достоинства, и душевная щедрость, и способность на сильные чувства и страсти, столь присущие сыновьям Гренады.

Баски на следующий день уехали из Каменска, а в репертуаре джаз-оркестра появился новый номер: «Испанская серенада» с сольным выходом Николая. И он тоже пел по-испански: после концерта баски записали ему русскими буквами текст «фламенко». Николай знал, о чем говорится в песне, — в станичной библиотеке ему отыскали единственный томик Гарсиа Лорки, в нем нашлись созвучные мелодии слова:

Я о грусти моей расскажу в песне,
Потому что петь — значит плакать;
Я о радости моей расскажу в танце.
Потому что танцевать — значит смеяться...

«Фламенко, — наставлял Николая баск, — это когда песня и танец сразу, а все подчиняет себе гитара. Гитара может уступать танцу, но только на время. Песня может взять верх — и тоже на время. Гитара — это все, потому что без нее не найдет музыкант ни стонов скорби, ни криков радости. И конечно, импровизация — ты выходишь на сцену и еще не знаешь, как будешь себя вести; но ты должен увлечь за собой зал — пусть зрители вместе с тобой плачут и вместе с тобой радуются...»

Как обязан Николай тому баску за памятный урок! Он часто вспоминал потом наставления баска. Их фронтовой ансамбль ведь и любили моряки прежде всего за то, что в нем жила искристая душа фламенко...

Две страсти не оставляли Николая: музыка и спорт. Музыка, наверное, от матери-певуньи. Ну а спорт конечно же от отца, отменного борца, любившего иной раз щегольнуть латынью: «Мене сана ин корпоре сано». — «В здоровом теле здоровый дух».

Это отец приучил его умываться зимой снегом, а осенью до самого ледостава купаться в Северском Донце. И документы после восьмого класса уговорил подать в Ростовский физкультурный техникум. Николай и там, в техникуме, играл в струнном оркестре. Когда приезжал домой на каникулы, каждый вечер спешил в Дом соцкультуры — в джаз-оркестре его по-прежнему считали шефом.

Учеба в техникуме давалась Николаю легко, весной тридцать девятого ему разрешили сдать экстерном за весь курс и пригласили в Харьковский институт физкультуры.

Он и в Харькове не расставался с музыкой, поступил в заочный институт театрального искусства. Дьявольски трудная была задача: сделать из себя и спортсмена, и музыканта в одно и то же время. Пытался.

Он учился на первом курсе, когда началась советско-финляндская война. На митинг приехал к ним в институт незнакомый комбриг, сказал, что уполномочен отобрать добровольцев в лыжный батальон. Потом была еще отборочная комиссия, и комбриг беседовал с каждым в индивидуальном порядке. Николай ему понравился: сын красного партизана, кандидат в мастера спорта по многоборью, отлично стрелял, ходил на лыжах, фехтовал, владел штыком и прикладом. А в середине декабря тридцать девятого года их особый 314-й легколыжный батальон уже отправился в рейд по вражеским тылам.

На Карельском перешейке Николай и его друзья — восемнадцати — и девятнадцатилетние безусые ребята — впервые узнали, что такое война. Там они перестали быть мальчиками, но — еще не стали мужчинами, и все же мир взрослых уже становился их миром. Романтика громких побед, которой они бредили, обернулась суровой и нежданной прозой. Для них не было в сражениях передышки — на самые опасные, самые трудные участки фронта бросали особый легколыжный батальон. Нужно было «пощекотать» глубокие тылы финнов, добыть «языка», устроить диверсию, перерезать идущие к фронту коммуникации — посылали лыжников. Быстрых, дерзких, неуловимых, отчаянных, забывавших в азарте схватки самих себя...

«Нет, мы не начинали в сорок первом, в тридцать девятом видевшие смерть...» — прочитал он уже после войны у поэта Владимира Жукова, по-видимому, своего сверстника.

Не повезло Николаю на финской войне: шюцкоровец прошил ему из пулемета обе ноги. Случилось это в жестокий мороз, и кто знает, остался бы он жив, если б не вынес его на себе, не дотащил в медсанбат земляк-однокурсник Борька Жданов.

Второй день пребывания Николая в медсанбате был последним днем войны. Назад, в Харьков, его везли в санитарном вагоне. Долго помнил он по-весеннему радостный харьковский вокзал и огромные толпы людей, со слезами на глазах встречавших близких, родных, любимых. Его никто не встречал... На привокзальной площади стихийно начался митинг, студентов-добровольцев приветствовали, поздравляли с победой. Николая вынесли из вагона на носилках, чуточку приподняли, чтоб все это видел. Было много тепла и солнца, много ранних цветов. А сердце обжигала белая зависть: хоть и понимал, что все они заслужили эти почести, но где-то в глубине точил червь печали, тоскливого одиночества. Ребята стояли на своих ногах, а он лежал пластом и не знал еще, встанет ли вообще.

Он встал. С трудом, но встал. Помогли врачи, помогла молодость. Помогло фантастическое желание во что бы то ни стало подняться. Харьковский профессор Соколов трижды оперировал его, сделал все, что мог, и еще «немножко сверх возможного». Из госпиталя Николай вышел уже под осень — на своих ногах, хотя и с палочкой. В институте ему дали отпуск — отдохнуть, подлечиться. Предложили путевку в санаторий — отказался. Уехал в Каменск — родной дом лучше всякого курорта. А потом вдруг начал скучать. Понимал, что без дела ему не усидеть. Устроился преподавателем военного дела в школу, где когда-то сам учился. Как-никак, был фронтовой опыт, на него с доброй завистью поглядывали десятиклассники, мечтавшие о военной карьере, и на уроках внимали, раскрыв рты: муха пролетит — услышишь... А с весны сорок первого Николая пригласили военруком еще и в ремесленное училище. И ноги вроде бы стали подживать, он начал ходить без палочки.

В мае Николай похоронил отца. Это случилось нелепо и внезапно. Отец никогда не болел. И до самого последнего был на ногах, собирался съездить с Николаем на рыбалку, перематывал старые удочки, но все откладывал. Николаю всегда казалось, что отец так и останется «железным человеком», и когда он умер, никак не мог взять себя в руки. Мальчишкой не знал слез, прошел, стиснув зубы, финскую, держался, когда в госпитале резали его и кромсали — не проронил ни слезинки, а сейчас плакал навзрыд. Плакал в первый и последний раз.

А через три недели началась война — для него вторая по счету.

Когда двадцать второго июня, в полдень, Николай слушал по радио тревожную речь Молотова, он уже знал, что непременно вернется в армейский строй, докажет любой медицинской комиссии, что никакой не инвалид. Стрелять и владеть штыком умеет не хуже других, а тело его послушно и на брусьях, и на кольцах, и на канате — многие могут только завидовать. А музыка... Может, думал он тогда, Сашка действительно прав — музыка подождет?..

Не так просто было в тот день попасть к военкому, пробиться сквозь толпу тех, кто пришел, не дожидаясь повесток, с вещмешками и баулами, требуя немедленной отправки на фронт. Военком знал Николая, дружил с его отцом, он даже приходился дальним родственником Льву Васильевичу Косоногову, но, устало подняв глаза, только развел руками: «Ты прости, но призвать тебя в армию с белым билетом я не могу. Просто не имею права... Ты отвоевал свое на финской. Найдешь по себе дело и в тылу...» Спорить было бесполезно.

Николай послал телеграмму в Харьков, в институт — отпуск у него уже кончался, — оттуда никакого ответа. Из ремесленного училища, где Николай работал, многие уже ушли в армию. Давно призвали и всех его сверстников — ребят с их улицы. Он еще дважды ходил к военкому, упрашивал его, и тот наконец «порадовал» Николая:

— Училище будет готовить отныне кадры для оборонной промышленности. Оформляю на тебя бронь. Вот так. И еще тебе общественное поручение — обучать ребят в истребительном батальоне.

Тогда чуть ли не на каждом шагу висели плакаты: «Все для фронта, все для победы». В лозунгах, в сущности, особой нужды не было: без призывов и понуканий все этим и жили. Николай приходил домой далеко за полночь, а с рассветом снова был на ногах — всюду надо было успеть, хоть чем-то оправдаться перед ровесниками, которые сражались там, на фронте...

А сводки Совинформбюро становились все тревожнее. Через Каменск шли воинские эшелоны, в школах и больницах размещались госпиталя. В октябре фронт уже совсем близко подошел к городу, и явственно можно было услышать глухой орудийный гул. Училище готовилось к эвакуации на Урал, вместе с ним предстояло ехать и Николаю.

Пятый дом НКПС{2}, где жили Щербаковы и Косоноговы, находился недалеко от гостиницы. Думал ли Николай, что как раз в ту осень сорок первого года, когда обивал он пороги военкомата, в этой самой гостинице на проспекте Карла Маркса обосновалось Политуправление Южного фронта. В этой же гостинице жили тогда поэт Илья Френкель и композитор Модест Табачников, они сложили там знаменитую песню «Давай закурим!», а приехавшая на фронт Клавдия Шульженко впервые исполнила ее на концерте для красноармейцев. С легкой ее руки песня пошла потом гулять по всем дивизиям и полкам, дошла до самого Берлина.

Жил осенью сорок первого в каменской гостинице и Генрих Рисман, дирижер Одесской оперы, ставший руководителем армейского ансамбля песни и пляски.

Но все это Николай узнает потом. А тогда, осенью сорок первого, он ходил по проспекту Карла Маркса, мимо старой неуютной гостиницы, которая охранялась строгими часовыми, и не подозревал еще, что они охраняют и его фронтовую судьбу.

А пока, как и прежде, каждую субботу во Дворце соцкультуры он выступал со своим джаз-оркестром. Правда, музыкантов в нем поубавилось: многие ушли в армию. Николаю приходилось не только дирижировать, но и самому петь, играть на гитаре. Разучили фронтовую песню «Смелого пуля боится...» На новый лад пели «Крутится, вертится шар голубой...» Их приглашали в госпиталя, на призывные пункты. Все оркестранты работали, начальство отпускало их со службы неохотно: там выполнялись фронтовые заказы, и военкому приходилось вызывать солистов повестками, а тем — отрабатывать потом за свои концерты в ночных сменах.

Словно гром среди ясного неба, пришло известие о том, что наши сдали Таганрог. А вскоре фашисты ворвались в Ростов. Ремесленное училище грузилось в теплушки, чтобы через Морозовск и Сталинград отправиться в глубокий тыл. Николай сказал начальнику, что он никуда не поедет.

«Нет, поедешь, — отрубил тот. — Или я позвоню по телефону куда следует, и ответишь по законам военного времени как дезертир». Николай скривил в усмешке губы: когда Борька Жданов тащил его, с обмороженными ногами, через вражеские заслоны, отбиваясь от карауливших на высоких соснах «кукушек», этот человек, ставший позже начальником училища, пуще всего боялся, что его тоже призовут в армию. Он и теперь боялся, что не успеет уехать, что с него снимут бронь. Спорить с таким? А если не хватит выдержки? Николай боялся, что вот-вот сорвется, но все-таки кое-как пересилил себя, смолчал. Услышав: «Собирай чемодан, и чтоб в десять ноль-ноль был на вокзале!..» — повернулся и вышел.

Оставалось еще часов шесть. Он пошел с ребятами во Дворец соцкультуры — сыграть в последний раз, просто так, для себя, и, наверное, ему улыбнулась сама фортуна. Хорошо, что не отправился домой укладывать чемодан. Только заиграли любимую свою «Испанскую серенаду», как в комнату вошел незнакомый лейтенант с бойцами. «Кто здесь главный?» — спросил он. Пришлось выйти вперед Николаю: «Наверное, я». — «Так вот, — сказал лейтенант. — Я капельмейстер военного оркестра и по законам военного времени обязан изъять у вас инструменты для армии. Расписку получите по всей форме». Николай сразу нашелся: «Все это мы сделаем. Только не лучше ли вместе с инструментами забрать в армию и всех нас?» Лейтенант спросил: «На чем вы играете? И почему до сих пор не в армии?» Пришлось открыть ему душу, рассказать и про ретивого начальника училища, который угрожал трибуналом. Лейтенант рассмеялся: «Ну, это еще вопрос, кто из вас дезертир... Два часа на сборы хватит? В двадцать ноль-ноль будьте в военкомате с вещами, оформим вас добровольцами. Это я беру на себя...»

Прощание всегда бывает тягостным. Тем более если оно неожиданно. Рано или поздно — мать это знала — Николай добьется своего, попадет в армию, и все-таки, когда он сказал, что через два часа уезжает, как-то неловко осела на стул у тазов со стиркой и уткнулась лицом в мокрые простыни. «Ну что ты, мама?.. Не плачь. И провожать меня не надо. Я везучий, ничего со мной не случится. А хлопцев береги. И чтоб вы, пострелята, — повернулся к братьям-близнецам, — слушались во всем мать. Она у нас одна...» Николай знал, как нелегко ей придется, — совсем недавно похоронила мужа и вот теперь будет с двумя мальчишками: их и одень, и накорми. Мать будто чувствовала, что останется без старшего сына, и потому уже с месяц стирала для госпиталя — там давали хороший паек.

Вместе с Николаем пришли в военкомат еще три музыканта. Борис Тетерин — трубач; в Каменске он жил недавно, приехал с отцом в тридцать пятом году из Харбина. Валентин Патуроев — саксофонист. Евгений Попов — баянист. Эти были его соседями, их года еще не призывались. Через каких-то полчаса все уже сидели в кузове полуторки, с трудом уместившись между барабанами и медными трубами. Лейтенант-капельмейстер оказался человеком дела, все быстро устроил.

Кроме них в кузове было еще два неразговорчивых красноармейца с винтовками. «И куда мы едем?» — спросил у них Николай. «Куда нужно», — отрезал один. Разговор не клеился, а поговорить хотелось. Сидеть было неудобно, машину подбрасывало на ухабах, огромная бочка то и дело грозила прижать их к бортам, нужно было оберегать от нее музыкальное хозяйство и, упаси бог, не растерять его в дороге.

Переехали мост через Донец, повернули на раскисшую степную дорогу, машина начала отчаянно буксовать, натужно ревела мотором. А тут еще зарядил холодный дождь. И темень — хоть глаз выколи... В конце концов мотор заглох, и лейтенант предложил немножко «размяться». Выпрыгнув в грязное месиво, начали толкать полуторку в гору. И так — часа три, пока не выбрались на хорошую и ровную дорогу, мощенную камнем. Все, конечно, вымокли, страшно устали и, прижавшись друг к другу, задремали.

Разбудили их взрывы: машину отбросило к кювету, а в кузов шлепнуло фонтаном жидкой грязи. Высоко в небе тяжело ревел немецкий самолет: похоже, он уже отбомбился. И куда только девался сон! Еще ничего не успели сообразить, как лейтенант взвалил на плечи грузное тело одного из бойцов и сердито крикнул Николаю: «Помоги!» Оказалось, они уже на месте, а что случилось с красноармейцем, никто толком не мог понять. Они отнесли его к сараю, недалеко от дороги, уложили на ворох сена. «Убит?» — спросил Николай. «Хуже», — ответил ему лейтенант. Что может быть хуже, он не сказал. «Быстро привести себя в порядок, я доставлю вас в штаб», — добавил лейтенант. Николай знал, что такое бомбежка, а ребят она будто обескуражила. И еще это безвольно обмякшее тело...

Между тем начал заниматься рассвет. Вид у них был ужасный — чуть ли не бандиты с большой дороги. «Ничего, сделаем из вас бойцов, — смеялся лейтенант. — В баню сводим, к парикмахеру, обмундируем как положено...» Он вел себя так, будто в дороге ничего страшного не случилось. Только в штабе Николай понял, в чем тут дело. «Максимова мы оставили в сарае с сеном, — докладывал лейтенант дежурному, — пусть проспится. Как проснется — сведете его на гауптвахту, скажете, что я дал ему пять суток ареста...»

Оказывается, в бочке, что грозила раздавить музыкальные инструменты, было вино — наверное, месячная норма всего полка. «Находчивый» часовой, приспособив камышинку, насосался в дороге так, что его не могла разбудить даже отчаянная бомбежка. Смешное и трагическое на фронте ходило рядом.

История с Максимовым научила Николая выдержке. Случалось, армейских артистов потчевали после концертов в полках и батальонах изысканными трофейными напитками — таким гостям, как они, везде были рады. Николай с товарищами охотно садился за стол, выслушивал первый тост, потом просил его извинить и говорил: «Я хотел бы добавить от себя два слова. Давайте лучше, не чокаясь, выпьем за тех, кого с нами уже нет. И пусть они всегда останутся с нами». Возразить ему никто не мог. Никто также не думал, что этот тост будет за столом единственным. Николай отодвигал в сторону стакан и объяснял: «Моему голосу вино не товарищ...»

Дальше