Содержание
«Военная Литература»
Проза

Ночь у мыса Юминда

РОДНАЯ БАЛТИКА 1941—1942 гг.

Наша молодость была не длинной

И покрылась ранней сединой,

Нашу молодость рвало на минах,

Заливало таллинской волной…

О. Берггольц

В ТАЛЛИНЕ

Мое знакомство с Эстонией произошло летом 1940 года. Старинный Таллин я увидел весь в зелени и цветах. Петлял по лабиринту его узеньких средневековых улиц, и все казалось, будто нахожусь в музее: меня окружали массивные крепостные стены, снизу доверху поросшие мхом, островерхие шпили с петушками и круглые башни с узкими бойницами и причудливыми названиями: «Длинный Герман», «Толстая Маргарита», «Девичья», «Кик ин де кек» (что означает «Смотри в кухню»).

Однако скоро эти первые экзотические впечатления были оттеснены на задний план событиями, которые происходили тогда по всей Прибалтике и полностью захватили меня.

Таких демонстраций, как на улицах древнего Таллина, я нигде и никогда не видел. Шумела площадь Победы, заполненная народом. Как языки пламени, колыхались над ней красные знамена. Отовсюду слышались звуки «Варшавянки» и «Интернационала».

Простые люди Эстонии вышли на улицы, решительно требуя от буржуазного правительства, связанного с немецкими фашистами, убраться подобру-поздорову.

Полицейские держались в стороне, понимая, что они бессильны и что сейчас лучше всего соблюдать нейтралитет.

Люди, завладевшие городом, подходили к чугунным воротам тюрем. Через несколько минут ворота распахивались настежь, и толпа вливалась в сырые, темные дворы, освобождая борцов за народное счастье, многие годы томившихся в казематах.

В эти дни народ сбросил буржуазное правительство, правившее страной. Впервые состоялись свободные выборы в парламент, который выполнял волю трудящихся и обратился в Верховный Совет СССР с просьбой принять Эстонию в Союз Советских Социалистических Республик.


Война не была для нас неожиданностью. В Прибалтике, на границе с чужим миром, у нас выработалась особая интуиция, острота восприятия. Чутьем своим мы улавливали, что близится этот страшный день.

Ровно через год этот день настал.

Меня сразу послали в Таллин, на флот, в качестве военного корреспондента «Правды».

Мы вышли из Ленинграда 4 июля утром на морском охотнике, а к вечеру перед нами замаячил зубчатый силуэт города. В светлых прозрачных сумерках в центре города все было по-старому: в пруду плавали утки со своими выводками, белочки прыгали прохожим на плечи, шумели ручьи, сбегая с утесов, в плетеных корзинках продавали цветы. Не удержавшись от искушения, я купил маленький букетик незнакомых, похожих на колокольчики, нежно окрашенных цветов.

Человек с цветами в руках еще не вызывал удивления, хотя жизнь уже перестраивалась на военный лад. Создавался рабочий полк, истребительные батальоны. В цехах таллинских предприятий, там, где делали посуду и разный кухонный инвентарь, теперь готовились выпускать минометы и мины к ним. А в железнодорожных мастерских оборудовались бронепоезда, которые пойдут прямо в бой. Тысячи таллинцев шагали по утрам с лопатами и кирками на строительство оборонительных укреплений. Война постепенно становилась бытом. Но так же как в мирное время, с учтивым поклоном официант ставил перед вами клубнику, залитую взбитыми сливками, и маленький оркестр, расположившийся в глубине эстрады, исполнял популярную до войны «Кукарачу».

В центре города, в кафе под большим полосатым шатром, сидели за столиками шумные компании: мужчины в легких кремовых костюмах, дамы в изысканных туалетах. Им некуда было спешить. Часами они просиживали за порцией мороженого, не торопясь тянули через соломинку коктейли и тоже говорили о войне… со смехом и злорадством. Они не маскировались, не прикидывались друзьями Советской власти. Наоборот, они открыто ждали фашистов, ждали возможности вернуть фабрики, дома, магазины, ставшие в 1940 году народным достоянием.

Я выглядел, вероятно, нелепо: с пистолетом на ремне, с противогазом на боку, с чемоданом — в одной руке и букетом колокольчиков — в другой. Знакомый журналист, которого я встретил у штаба флота, смерил меня с ног до головы скептическим взглядом и спросил:

— Ты откуда же такой взялся?

— Из Ленинграда.

— А цветочки? Это не противогаз ли у тебя в дороге зацвел? Кстати, ты хоть умеешь им пользоваться?

— Не очень.

— Нам скорее потребуется винтовка, чем эти сумки, — с видом знатока произнес он.

— Ты думаешь?

— Не думаю, а знаю. Немцы-то у Пярну. Скоро и сюда подкатятся.

Я удивился: ведь Пярну — это сто тридцать километров от Таллина.

Однако, к счастью, мой коллега ошибся. Это «скоро» наступило лишь через два месяца.


Помнится, я зашел в Дом партийного просвещения, обширное белое здание, расположенное по соседству с политуправлением Краснознаменного Балтийского флота.

В умывальной комнате я увидел обнаженного по пояс человека. Фыркая от удовольствия, он лил на голову воду, его лицо — продолговатое, худощавое, с большим выпуклым лбом — показалось мне знакомым.

— Простите, — неуверенно начал я, — вы очень похожи на одного ленинградца.

— Ленинградца? — переспросил меня незнакомец, вытираясь широким мохнатым полотенцем. — К вашему сведению, я и есть ленинградец.

Я удивился еще больше:

— Вы очень похожи на профессора Цехновицера… Мне доводилось слушать его лекции по литературе в Ленинградском университете.

— Похож на Цехновицера?! — громко рассмеялся незнакомец. — Трудно быть похожим на кого-либо другого более, чем на самого себя.

Он начал меня расспрашивать о Ленинграде, и по тому, с каким вниманием он слушал, как интересовался всеми мелочами, я понял, что он живет думами о родном городе.

— А вы давно из Ленинграда? — спросил я.

— Кажется, целую вечность, — ответил Цехновицер, — хотя, впрочем, сегодня пошел всего девятый день.

Мне странно было видеть его в морской форме: в синем кителе с пуговицами, начищенными до ослепительного блеска, и четырьмя золотыми нашивками полкового комиссара на рукавах. Форма сидела на нем очень ладно, только в движениях не было той естественной свободы, какая свойственна профессиональным, кадровым командирам флота.

— Вас призвал военкомат?

— Что вы?! Пришлось не один бой выдержать. У них ответ такой: научных работников, видите ли, не берут. Я плюнул на все и послал телеграмму наркому Военно-Морского Флота. Ответ пришел немедленно, и моя мобилизация состоялась. Кстати, как вы устроились? — тут же спросил Цехновицер.

— Да пока никак. Намерен поселиться в этом доме.

— В таком случае приглашаю в мою спальню, то есть, простите, в мой рабочий кабинет, — сказал он с каким-то лукавством и повел меня в большой зал с высоким лепным потолком и широкими, как в магазине, окнами, где стояло около сотни стульев. Пройдя между рядами стульев, я увидел в стороне аккуратно сложенную кровать дачного типа.

— Вот мое ложе, — сказал Цехновицер. — Если устраивает, можете жить вместе со мной. Не очень уютно, зато, смотрите, какая благодать, сколько света и воздуха! Тут я готовлюсь к докладам, и сплю, и выступаю.

Орест Вениаминович вводил меня в курс дела с присущим ему юмором.

— Койка у вас будет шик-модерн, — говорил он, указывая на свою примитивную раскладушку. — Одеяло из гагачьего пуха. — При этих словах демонстрировалось обыкновенное серое солдатское одеяло. — Трюмо всегда к вашим услугам. — Он протягивал кругленькое карманное зеркальце. И с деланной серьезностью продолжал: — Конечно, всякий рабочий кабинет немыслим без книжного шкафа. И шкаф у нас имеется. Вот он.

Цехновицер подвел меня к стене и открыл дверцу небольшого шкафа, внутри которого была мраморная доска с выключателями. В это сооружение Орест Вениаминович сумел втиснуть полочку, на которой в четком строю стояло десятка полтора книг и лежали пачки рукописей.

— Зачем вам таскать все с собой? Блокноты и прочий бумажный скарб вполне можете хранить здесь. Место надежное. Никто не догадается.

Я воспользовался гостеприимством Цехновицера, расположился в зале и занял чуть ли не половину оригинального книжного шкафа.

Мы сели в первом ряду, и я спросил:

— Что на флоте?

Цехновицер улыбнулся:

— Сейчас пойдем к нашему командарму. Он устроит нам пресс-конференцию, в пять минут — полный стратегический обзор.

— К командарму? — удивленно переспросил я, зная, что на флоте есть адмиралы, командиры соединений кораблей различных классов, командующие эскадрами, но командарм — фигура сухопутная.

— Э, милый, вы отстали от жизни, — продолжал улыбаясь Цехновицер. — У нас на флоте есть свой командарм. Он один посвящен во все тайны военного искусства.

— Кто же это такой?

— Писатель Всеволод Вишневский.

Я знал, что Всеволод Витальевич в первые дни войны приехал сюда из Москвы, и обрадовался возможности повидаться с ним.

Цехновицер повел меня в политуправление флота, на третий этаж, и постучал в дверь служебного кабинета. На стук откликнулся спокойный, неторопливый голос: «Да, войдите».

Вишневский стоял у карты, висевшей на стене, в руках держал газету и, судя по всему, изучал утреннюю сводку Совинформбюро.

Он встретил нас сухо. Впрочем, это было характерно для него. Вся бурная и поистине неукротимая энергия, которой он жил, скрывалась где-то в тайниках его души и обнаруживалась лишь в тот момент, когда он поднимался на трибуну. А в обычной обстановке он казался нелюдимым, замкнутым, говорил тихо, даже застенчиво и всегда был погружен в раздумье. Но как это ни странно, даже когда он молчал, это был прекрасный собеседник: один взгляд, улыбка на лице подчас выражали значительно больше, чем слова.

Я смотрел на грудь Вишневского с орденами Ленина, Красного Знамени и «Знак Почета». В ту пору было редкостью встретить человека, имеющего такие высокие награды.

— Вы смотрите на карту, а не на ордена! — дружески-повелительным тоном сказал мне Цехновицер и обратился к Вишневскому: — Всеволод Витальевич, что у нас нового?

Вишневский, любивший информировать, объяснять, вводить в обстановку, показал нам на карте, где проходит линия фронта, сколько километров немецкие войска прошли за последние сутки и за истекшую неделю. Он сравнивал, в какие дни они продвигались быстрее, в какие медленнее, и делал при этом собственные выводы.

Мы вернулись в зал и долго говорили о Вишневском, вспоминали его пьесу «Оптимистическая трагедия», фильм «Мы из Кронштадта». Потом Цехновицер сообщил, что у него сегодня лекция, и в раздумье стал расхаживать по залу. Это называлось у него «собраться с мыслями». Он терпеть не мог выступать но заранее написанному тексту.

Вечером зал, служивший нам спальней, заполнили моряки, пришедшие с кораблей и далеких участков фронта, — командиры, политработники, пропагандисты. На трибуне появилась высокая худощавая фигура Цехновицера. Взяв в руки длинную указку, он начал лекцию. На какой-то миг мне показалось, что я нахожусь в университетской аудитории, но только на миг: разумеется, сегодня он говорил не о литературе.

Через всю карту тянулись флажки, обозначавшие линию фронта от Черного до Балтийского моря. Гигантский вал гитлеровской армии с каждым днем продвигался все дальше. С объяснения этого факта и начал Цехновицер свою лекцию. Говорил он страстно, убежденно. Это было живое слово пропагандиста, доходившее до самого сердца слушателей.

Лекция окончена, но долго еще стоял Цехновицер в толпе, курил и беседовал со слушателями. Наконец все разошлись — было поздно.

Перед тем как лечь спать, мы вышли на улицу, охваченную ночной тишиной. С моря доносились раскаты артиллерии.

— Эх, жаль, после гражданской войны мало занимался военным делом, — проговорил Орест Вениаминович. — Будь я крепче подкован, в тысячу раз полезнее был бы на фронте.

Неожиданно на нас надвинулось несколько теней, и мы услышали окрики:

— Стой! Пропуск!

Синиц свет фонарика упал на наши лица, После обычной проверки документов послышался удивленный и обрадованный возглас:

— А, товарищ профессор! Вас-то мы знаем. Вы у нас выступали.

Мы пошли дальше. Ночная встреча с патрульными, для которых Цехновицер был старым знакомым и желанным лектором, — не случайный эпизод. Скоро я убедился, что «товарища профессора» ждали везде. Он был популярен на кораблях и в частях Балтики. Его острый ум, широкие знания и тонкий юмор особенно ценили моряки. Никогда он не повторялся. Об одних и тех же вещах каждый раз умел сказать по-новому.

Еще до войны в Ленинграде мне иной раз приходилось слышать такое мнение о Цехновицере: «Человек талантливый, но… — тут мой собеседник недоумевающе подергивал плечами, — очень уж беспокойный у него характер».

Да, беспокойство было одной из характерных черт Цехновицера — беспокойство за судьбу каждого порученного дела.

Он умел ценить то, что ему дала Советская власть, и в благодарность отдавался труду, творчеству весь без остатка, и в этом видел смысл своей жизни.

Гражданскую войну прошел рядовым солдатом. Интерес к литературе зародился у него еще в окопах, уже там он мечтал об учебе. В потертой шинели, в шлеме и обмотках приехал первый раз в Ленинград. Весь его несложный багаж умещался в вещевом мешке. Один крупный литературовед, к которому прямо с вокзала явился Цехновицер, искренне удивился, когда красноармеец вместе с фронтовыми документами извлек из мешка «Божественную комедию» Данте.

Приехав в первый раз в незнакомый город, Цехновицер поселился в зале с позолоченной отделкой, в одном из бывших барских особняков на Неве, недалеко от памятника Петру I. Прежде чем обзавестись самыми необходимыми вещами, он начал приобретать книги. Библиотека была первым имуществом, которое появилось в его квартире. Переплетчики стали завсегдатаями его дома. Он любил и холил книги, точно живые существа. В самые трудные времена выискивался где-то добротный коленкор, и каждая новая книга переплеталась. Перед войной его библиотека насчитывала многие тысячи томов различной литературы на французском, немецком, английском и итальянском языках. Этими четырьмя языками профессор Цехновицер владел свободно, и книги Франса, Золя, Роллана, Гете, Гейне, Шоу он читал в подлинниках.

У Цехновицера была жажда к познанию всего, что его окружало.

За короткое время он успел увидеть самое интересное, что было в Таллине, и говорил о городе со свойственной ему восторженностью:

— Вот где действительно на каждом шагу живая история.

Как только выдавался свободный час, он водил меня по историческим местам Таллина, что были поблизости от нашей «штаб-квартиры».

Мы ездили в трамвае на побережье к знаменитому памятнику «Русалка» и долго рассматривали бронзовую фигуру ангела с крестом в руке. Этот памятник был сооружен на добровольные пожертвования населения морякам русской броненосной лодки «Русалка», трагически погибшей в 1893 году во время жестокого, шторма.

Цехновицер показывал мне живописный парк Кадриорг и почерневший от времени домик Петра I со скромной обстановкой: круглыми зеркалами, широкой дубовой кроватью под истлевшим балдахином, бюро красного дерева, высокими стульями с искусной резьбой на спинках. Живя здесь, Петр наблюдал за строительством крупнейшей для своего времени Ревельской гавани. Его руками были посажены многие деревья, образовавшие теперь густые аллеи, сквозь листву которых не могли пробиться даже лучи солнца.

Мы поднимались на Вышгород — старинную часть города, обнесенную крепостной стеной, — и бродили по узким средневековым улицам.

— Зайдемте сюда, — предложил однажды Цехновицер, показывая на чернеющий, точно горное ущелье, вход в старинный храм «Томкирха», который стоит более шести веков. — Тут невредно побывать всем нашим товарищам, — добавил он.

Нас встретил хранитель кирки, сухой, сгорбившийся эстонец, немного говоривший по-русски. Проведя нас в глубь храма, к массивным мраморным гробницам, он объяснил, что здесь покоятся останки знаменитых русских флотоводцев и мореплавателей — адмиралов Крузенштерна и Грейга.

— Господин Крузенштерн вместе со своей супругой — наши самые молодые покойники, — сказал старичок. — Они похоронены всего два века назад, а есть мумии, которым триста — четыреста лет.

Мумии? Меня это заинтересовало, и я спросил, можно ли их посмотреть.

— Нет, сейчас нельзя, — ответил хранитель, — гробницы вскрываются очень редко. При мне их проверяли. Мумии сохранились хорошо. Тело и одежда давно окаменели, только замшевые перчатки на руках мадам Крузенштерн как новые…

Дома, разговаривая с Цехновицером обо всем виденном, я думал о том, что, несмотря на войну и на золотые нашивки полкового комиссара, он все же остался сугубо гражданским человеком, ученым, и в такие минуты я вспоминал увлекательные лекции Цехновицера в университете, которые приходили слушать и мы, студенты Института журналистики.

Страстные диспуты нередко из университетской аудитории переносились на другую сторону Невы, в квартиру профессора. В его кабинете, что называется, негде было яблоку упасть. На широкой тахте, в креслах и просто на полу размещались юные друзья Цехновицера. В эти часы низкий голос его гремел, прерываемый взрывами хохота. По задору и темпераменту профессор мало отличался от своих молодых университетских друзей.

Главным делом его жизни была литература. Перу Цехновицера принадлежат до пятидесяти научных работ, посвященных истории русской и западной литературы. Не один год своей жизни он отдал созданию книги «Литература и мировая война», которая увидела свет в 1938 году.

Накануне Отечественной войны вышел однотомник повестей Достоевского с большой вступительной статьей Цехновицера. Дальнейшая работа оборвалась буквально на полуслове. С 22 июня 1941 года профессор отложил в сторону любимый труд и начал добиваться зачисления на фронт. Каждый час, проведенный дома, казался ему преступлением. Он успокоился лишь после того, как получил предписание явиться в Таллин, к месту военной службы.

Без оглядки на прошлое он устремился в свою новую жизнь…

Самым частым гостем в нашем зале был Всеволод Витальевич Вишневский. Его многое роднило с Цехновицером, у них всегда было о чем поговорить.

Обычно Вишневский приходил с какими-нибудь новостями, садился возле трибуны и жестом заправского полководца, что было наивно и трогательно, поправив огромную деревянную кобуру с маленьким пистолетом внутри, начинал свой стратегический обзор. По ходу разговора Цехновицер вставлял остроумные реплики, но сбить Вишневского было невозможно: не обращая внимания, он продолжал в том те духе.

Потом мы открывали наш потайной шкаф, вынимали оттуда свои записки и читали Вишневскому вслух. Слушая нас, он иногда брался за книжечку в черном коленкоровом переплете и что-то быстро записывал: или ему в эти минуты приходили на ум какие-то интересные мысли, или, не полагаясь на свою память, он хотел записать кое-что из наших наблюдений.

— Вы даже не представляете, какой ценный материал для истории оставим мы с вами, — говорил Всеволод Витальевич. — Любая деталь, схваченная вашим глазом, должна быть зафиксирована сразу, по горячим следам.

Так мы прожили много дней. По вечерам обычно зал был переполнен. Когда слушатели расходились, кровать Цехновицера раскладывалась по одну сторону трибуны, моя — по другую. Мы ложились, но подолгу не могли заснуть, разговаривая о наших семьях, о литературе, о будущем….

С Цехновицером, а затем и с Вишневским у меня установились дружеские отношения. Я начинал привыкать к внешней суровости Всеволода Витальевича, его неразговорчивости и даже как будто неподвижности. Впечатление, которое складывается от произведений писателя, и впечатление, которое он сам производил, — почти полярны. Динамизм, темперамент, бурная энергия Вишневского — и бесстрастная суровость его внешности.

Он не был говоруном, хотя много знал, был прекрасно эрудирован, не был он и остряком, хотя, безусловно, ему нельзя было отказать в остроумии. Все то, что так заметно в пьесах и публицистических статьях Вишневского, было скрыто глубоко внутри. Под внешней неподвижностью и угрюмостью таился колоссальный темперамент и напор мысли.

Я стал заходить к Всеволоду Витальевичу, открывая дверь в его кабинет с неизменной почтительностью ученика. Однажды рискнул захватить с собой очерк. Хотя знал, что времени у писателя мало, я все же старался улучить момент и отдать ему свою работу.

— Ну что вы мнетесь? Принесли что-нибудь? — выручил меня Всеволод Витальевич.

Я обрадовался и извлек из планшета рукопись на семи страницах.

— На досуге, когда сможете… — промямлил я, как будто чтение моего очерка было самым лучшим проведением досуга.

— Зачем на досуге? — сказал Вишневский и, едва пробежав глазами первые строчки, потянулся к карандашу.

Я был готов ко всему, но только не к такому разгрому. При всем моем уважении к Вишневскому, я все же не собирался жертвовать тремя четвертями очерка.

— Это зачем? Что это еще за пустота? — спрашивал Вишневский и, вычеркивая абзац за абзацем, удовлетворенно отмечал: — Пустое место — прочь!

Я попытался сказать что-то в свою защиту, хотел сослаться на художественность. Мне казалось тогда, что написать: «Подводная лодка потопила противника», это сухо и нехудожественно. Годится для информации. Зато: «На алой заре, перьями висевшей над свинцовой поверхностью моря, подводная лодка торпедировала стальное тело морского пирата» — это художественно.

И вдруг все мои «перья» и «свинцовые тела» оказались пустыми местами и были вычеркнуты одним движением карандаша.

— Художественно — это у Льва Толстого, — сказал Вишневский. — Война идет, а у вас все еще «перья» над поверхностью. Перья были до 22 июня. Тогда я еще согласился бы выслушать ваши объяснения относительно «алых перьев». А сейчас… Люди гибнут, а вы со своими перьями… Время требует строгого делового стиля, без нарочитых красот, без сюсюканья.

После правки от очерка остались только три страницы. Пробежав их глазами, Вишневский удовлетворенно сказал:

— Вот теперь в порядке. Не огорчайтесь, Коля.

Он улыбнулся. Улыбался он редко и очень по-доброму. Наверное, поэтому его улыбка вполне могла служить утешением.

— Всегда нужна саморедактура, — объяснил он. — В каждом пишущем должны сосуществовать два человека: автор и его редактор. Если редактора нет — плохо. Значит, нет браковщика. Редактор, выбросив все лишнее, оставит только нужное. Учитесь выбрасывать. Вы пишете по записным книжкам? И все, что в записной книжке, так и включаете подряд?

Я объяснил, что пишу даже больше, чем в записной книжке. Тут слово «художественно» стало снова путаться на языке.

— А вы не больше, а меньше. Ведь в записную книжку попадает почти все, что увидели или узнали от людей, считайте — это первый круг отбора. Незначительный. Второй — когда вы размышляете над книжкой и отбираете те факты и те детали, что вам нужны. Третий — это когда отобранное и написанное вы читаете свежим, редакторским глазом. Фильтр материала. Если его нет, получается большая миска бульона, в котором перекатываются две постные галушки. Покажите вашу записную книжку.

Он полистал мой блокнот, отметил, что моим почерком надо составлять шифровки, и спросил:

— Что вы записываете в блокнот? Какой материал?

— Рабочий, — сказал я.

— А откуда вы знаете, что «рабочий», а что — «нерабочий». Я, например, не знаю. Записываю все, что успеваю записать: разговор, который меня заинтересовал, важные сообщения, даты, цифры, даже впечатления от прочитанной книги, — словом, все, что меня заденет. Не надо думать, сможете ли вы это использовать сегодня. Все, что вас задело за живое сегодня, немедленно заносите в книжку. Пусть она станет чем-то вроде дневника. Тогда вы сможете черпать из нее не только завтра, но и послезавтра, может быть, даже всю жизнь. Вот взгляните.

Он раскрыл свою записную книжку в блестящем коленкоровом переплете и показал гриф, стоящий сбоку возле одной записи: НДП — «Не для печати».

— Запись носит сугубо личный характер, — пояснил он. — Но я сделал ее, и, кто знает, может, когда-нибудь пригодится.

Часть моих записных книжек вернулась с войны целой и невредимой. Если иногда я нахожу в них записи, интересные не для меня одного, то этим в большой степени я обязан уроку, преподанному мне Всеволодом Витальевичем Вишневским.

«ДЕРЗКИЙ СТИХ И ДОСТОВЕРНЫЙ ТОМ»

С первых дней пребывания в Таллине мы собрались под эгидой политуправления КБФ. Мы — это большая группа литераторов, писатели и журналисты: Всеволод Вишневский и Леонид Соболев, Всеволод Азаров и Анатолий Тарасенков, Юрий Инге и Николай Браун, Александр Зонин и Филипп Князев, Григорий Мирошниченко и Юлий Зеньковский, Даниил Руднев, Евгений Соболевский, Владимир Рудный, Яков Гринберг, фотокорреспондент ТАСС Николай Янов…

В политуправлении нас встретили дружески. Многих литераторов и раньше знали. Оно и понятно: еще не была забыта финская война, когда журналисты вместе с пубалтовцами высаживались на Гогланд и вместе ползли под пулями в дни штурма финского укрепленного района Муурила.

Наш шеф — начальник отдела агитации и пропаганды полковой комиссар Кирилл Петрович Добролюбов оставил при Пубалте Вишневского, Соболева, Рудного, Гринберга и меня, поскольку мы были корреспондентами центральных газет. Остальные получили назначение в газету «Красный Балтийский флот» и многотиражки соединений: Тарасенков — редактором газеты ПВО главной базы, Мирошниченко редактором газеты минной обороны, Князев — многотиражки морской пехоты. Никто не остался без дела.

Кирилл Петрович каждого по-отцовски напутствовал, хотя сам был не многим старше нас, а казался даже моложе потому, что отличался поистине комсомольским темпераментом.

Работал он быстро и того же требовал от окружающих.

Однажды он обратился к Рудному с таким вопросом:

— Вы способны написать листовку, обращенную к нашим бойцам, с призывом бить фашистов беспощадно?

Володя объяснил, что вообще-то он газетный фельетонист, но если нужно — попробует…

Сел за стол и погрузился в работу. Проба получилась удачная. Прочтя написанную им листовку, Кирилл Петрович произнес одно слово: «Пойдет!» Но тут же поставил перед Рудным новую задачу: написать брошюру о фашизме, рассказав в ней, как Гитлер пришел к власти, о поджоге рейхстага, лейпцигском процессе, о речи Георгия Димитрова, а главное — о кровавых делах фашизма, вплоть до нападения на Советский Союз. Брошюра — это уже сложнее. Но Володя Рудный написал и брошюру. Она называлась «Коричневая чума» и вышла без фамилии автора, от имени Пубалта, отрывки из нее публиковались в газетах на русском и эстонском языках.

Подобные поручения давались также Вишневскому. Он сидел в кабинете, обложившись книгами. Тут были сочинения Ленина, история гражданской войны, но не столько литература и пособия, сколько личный боевой опыт участника трех войн помогал ему найти нужные слова и выразить свои сокровенные мысли.

Вскоре в Таллине появился новый член Военного совета дивизионный комиссар Николай Константинович Смирнов.

Через несколько дней после его приезда в Таллин мы, как полагалось у Кирилла Петровича, «срочно», «экстренно», «безотлагательно» были вызваны в Пубалт и под его предводительством направились в здание Военного совета.

В приемной сидели люди, прибывшие на доклад к командованию флота. Добролюбов пропустил нас в кабинет члена Военного совета. Из-за стола вышел к нам навстречу и поздоровался с каждым высокий, весьма представительный человек с веселыми глазами и густой шапкой вьющихся волос.

— Ну что ж, товарищи, будем вместе работать!

В отличие от порывистого Добролюбова Николай Константинович Смирнов был всегда спокоен, нетороплив. Но за всем этим ощущалась решительность и железная воля.

Старый моряк, комсомолец первого призыва, он прошел на флоте хорошую школу, прошагал по всем ступенькам служебной лестницы, вплоть до члена Военного совета.

Смирнов рассказал, что перед отъездом в Таллин он был на приеме у секретаря ЦК и Ленинградского обкома ВКП(б) А. А. Жданова и услышал горькие слова о том, что обстановка на фронтах крайне тяжелая. Ближайшее намерение Гитлера — прорваться к Ленинграду. С потерями он считаться не будет. Балтийский флот на переднем крае борьбы. Надо удерживать Таллин во что бы то ни стало. Он должен оттянуть часть гитлеровских войск с сухопутного фронта и преградить доступ фашистам к Ленинграду с моря. Жданов напомнил, что больше двух третей балтийских моряков коммунисты и комсомольцы.

Мы слушали с большим вниманием, а Вишневский не выпускал из рук вечное перо и своим бисерным почерком исписывал страницу за страницей знакомой мне записной книжечки в черном коленкоровом переплете.

— Что мы ждем от печати? — спросил Смирнов, окинул нас взглядом и сам ответил на вопрос: — Боевитости! Задача номер один — борьба с паникой и паникерами. Это наш враг. И бороться с ним нужно всеми организационными средствами и печатным словом — в первую очередь… Здесь, в Прибалтике, немало враждебных элементов, они распускают ложные слухи, пугают людей, вносят дезорганизацию… А мы должны вселять уверенность, что, как бы ни было трудно, все равно в конечном счете победа будет за нами.

Мы с вами находимся накануне боевой страды. Враг продвигается к Таллину, и по мере его продвижения будет крепнуть наше сопротивление. Каждый день, когда мы задерживаем врага и изматываем его силы, равен выигранному сражению, — произнес Смирнов.

Когда он кончил говорить, поднялся Вишневский и сообщил, что у него есть некоторые соображения насчет организации обороны Таллина по опыту войны в Испании.

— Напишите, Всеволод Витальевич, будем вам признательны, — сказал Смирнов и после короткой паузы сообщил: — Мы тут подумали и решили просить товарища Вишневского возглавить в Таллине наших литераторов. У вас возражений не будет?

— Нет, — ответили мы в один голос.

С тех пор Вишневский вместе с Добролюбовым координировал нашу работу, поручал нам отдельные задания и вместе с тем не стеснял нашу инициативу. В ночные часы он готовил для Военного совета материалы с неизменным грифом НДП (не для печати). Мы знакомились с ними и даже делали выписки.

Часто писал Вишневский руководству флота о недостатках нашей пропаганды. Он отмечал «налет казенщины», бичевал «выступления по шпаргалке» и ратовал за смелый, прямой, откровенный разговор, которого ждут фронтовики…

В эту пору у нас установились крепкие связи с руководителями Советской Эстонии И. Лауристином, А. Веймером, О. Каротаммом, Г. Абельсом, З. Пяллем… Всего год назад освобожденные из буржуазных тюрем, они стали во главе молодой республики. Рядом с ними были молодые коммунисты. Иван Кэбин возглавлял отдел печати Центрального Комитета. Он был рад нашему участию в местной печати и нашей помощи. Вместе с Вишневским они разработали план печатной и устной пропаганды в условиях фронтового города.

Оперативность, быстрый отклик на события — вот что было характерно, для Вишневского.

На исходе первого месяца войны в газетах публикуются его обзорные статьи, полные бодрости и оптимизма. Указом Президиума Верховного Совета СССР введен Институт военных комиссаров — Вишневский пишет статью «Балтийские комиссары», вспоминая прошлое, роль комиссаров на флоте в гражданскую войну. И в каждой его статье либо устном выступлении красной нитью проходит главная мысль: «Мы победили в гражданскую. Мы и в Отечественную выйдем победителями. Нужны терпение, выдержка, мобилизация всех душевных и физических сил…»

Статья Вишневского «Что видел и знает старый Таллин», опубликованная в газете «Советская Эстония» на целую полосу, стала ценным материалом для пропагандистов.

«Многое видели древние стены Таллина… — писал он. — Видели они века борьбы упорного, стоического народа против надменных, беспощадных, хитрых и коварных немецких колонизаторов, слышали стоны сжигаемых на кострах людей, плач обесчещенных женщин, плач сирот. Эстонцы не уступали своих земель, своего очага, своей независимости. Восстания против немецких захватчиков шли по всей Эстонии. Свободолюбивые эсты не смущались тяжелым вооружением рыцарей, латами, кольчугами, шлемами, копьями, мечами, плотным сомкнутым, клинообразным строем врагов… Эсты шли и бились, имея рядом союзников: русских».

Именно в дни нараставшей битвы своевременно было напомнить о том, что всегда «рядом, плечом к плечу с эстонским народом, век за веком шел русский народ. Он шел к тем же целям: царя, шайку помещиков, баронов — долой! Восстания эстов и русских против их вековых угнетателей вспыхивали одновременно».

Вишневский старался поспевать на корабли, в части, держать связь с ЭТА (Эстонским телеграфным агентством) и еще многими учреждениями. А его малолитражка ДКВ встала на ремонт. Но безвыходных положений не бывает. Мы получили в свое распоряжение мотоцикл, и Всеволод Витальевич попросил меня в кратчайший срок научиться ездить.

Сначала я тренировался перед гаражом штаба флота. Шоферы надо мной подтрунивали, но вместе с тем охотно посвящали в тайны, объясняя и показывая, как включается мотор, регулируется газ, переключаются скорости. Вскоре я на третьей скорости часами колесил по двору, падал, снова поднимался и опять падал… Вместо того чтобы «выжать» тормоз, я спускал ноги, и оторвавшиеся подметки моих ботинок повисали в воздухе. Все это вызывало бесконечные остроты наблюдавших со стороны. Но через два дня я плотно оседлал стального коня и отважился выехать в город. Тогда в Таллине еще не было строгих орудовцев, и я по близорукости не раз пролетал под красным светом.

Вишневский опасливо смотрел на нашу конягу и лишь после долгих размышлений отважился занять место на заднем сиденье. Мы понеслись в управление связи. Подъехав к зданию, я остановился, глянул назад — нет моего пассажира. Оказывается, где-то на углу я застопорил ход, чтобы пропустить машину, Всеволод Витальевич на минуту спустил ноги на асфальт — и остался посреди дороги. Подобных казусов было у нас немало.

Но этот непритязательный транспорт нас здорово выручал. Ему мы обязаны частыми поездками на фронт и, в частности, знакомством с известным балтийским асом летчиком-истребителем Героем Советского Союза Петром Бринько.

Это случилось неожиданно. Бринько прилетел с Ханко всего на несколько часов заменить износившуюся деталь мотора. Не будь мотоцикла, мы бы вряд ли успели с ним повидаться.

А тут быстро примчались на аэродром. Бринько стоял, окруженный летчиками, и неторопливо беседовал, пожевывая травинку. Это был молодой человек небольшого роста, с быстрыми и живыми глазами; рассказывал он, наверное, что-то забавное — стоявшие вокруг весело смеялись.

— Вот так и воюем! — заключил Бринько, и в эту минуту издали донесся протяжный вой сирены.

Тревога!

— Прошу прощения, я вас оставлю на несколько минут, — сказал Бринько и, подбежав к своему «ястребку», вскоре взмыл в небо…

Все находившиеся на аэродроме стали свидетелями пятиминутного воздушного боя, во время которого Бринько яростно атаковал и сбил немецкого разведчика. Летчики выбросились на парашютах и приземлились поблизости.

Гитлеровцы были задержаны, и Бринько, а заодно и нас с Вишневским пригласили на них посмотреть.

Мы прибыли в штаб авиационной части.

— Давайте-ка сюда фашистов, — сказал начальник штаба сержанту.

Ввели пленных. Серые мундиры, форменные галифе, высокие зашнурованные ботинки. На лицах — пятна ожогов. У одного забинтована голова.

— Спросите этого долговязого, за что он получил Железный крест? — сразу обратился Бринько к переводчику.

— За Англию! — с гордостью ответил немец.

— А этот значок? — Бринько указал на другой фашистский орден.

— За Францию!

— А теперь, — проговорил Бринько, обращаясь к переводчику и показывая пальцем на забинтованную голову фашиста, — а теперь объясните ему, что это он получил от нас — за Россию!

Даже строгий начальник штаба не смог удержать улыбку.

Из допроса гитлеровцев стало ясно, что экипаж разведчика прилетел для фотосъемки Таллинского аэродрома.

Бринько несколько раз во время допроса нетерпеливо поглядывал на часы, было видно, что он торопится.

— Куда вы спешите? — спросил я.

— Пора домой!

Мы вышли.

— До ночи надо обязательно быть на Ханко, — сказал Бринько, направляясь к машине. — Там я «прописан», туда и спешу…

Летчик уже садился в машину, когда я вынул блокнот и хотел еще о чем-то спросить. Заметив это, он дал сигнал шоферу и исчез. Мы же поехали в Пубалт и написали корреспонденции о десятом самолете, сбитом Петром Бринько.


В августе мы особенно ясно ощутили, что фронт приближается… Как метко определил Вишневский — «кончился курортный сезон». Понемногу закрывались кафе, магазины, незаметно затухала деловая жизнь. Немцы перерезали дорогу Таллин — Ленинград. Как-то грузовая машина политуправления повезла лектора и литературу на аэродром в Котлы и уже не могла проскочить — на шоссе ее обстреляли, и она вернулась в Таллин.

Под непрерывной бомбежкой линии связи — это форменный зарез для нас, корреспондентов. Едва успевают починить линию в одном месте, как сообщается о новых повреждениях. Практически невозможно позвонить в Москву и продиктовать корреспонденцию стенографистке. Материалы для редакции мы теперь отправляем в Кронштадт с попутными кораблями, оставляя у себя копии, ибо нет никакой гарантии, что корабль дойдет, не напорется на мину, не станет жертвой бомбежки. Уже случалось, что мы, вручив капитану свои пакеты, были уверены, что они в редакции, а проходит несколько дней — сообщают: транспорт погиб…

Но работа не останавливается. Мы по-прежнему держим связь с частями армии и флота, бываем на фронте и много пишем.

Кабинет Вишневского — своеобразная штаб-квартира. Мы приходим сюда, и каждый рассказывает, где был, что видел. Вишневский слушает, его лицо то хмурится, то на нем вспыхивает по-детски простодушная улыбка.

— Не нужно отчаиваться, что нет связи с редакциями, — говорит Всеволод Витальевич. — Давайте переключимся на местную прессу, радио, установим более тесный контакт с ЭТА. Я думаю, и здесь у нас немало возможностей…

Он еще и еще раз повторяет: «Будем накапливать материал, фиксировать все, что мы видим и переживаем, для будущей работы». Эту мысль спустя много лет очень точно выразил в нескольких стихотворных строчках поэт Константин Ваншенкин:

Важно быть участником событий,
Именно из этого потом
Возникают молнии открытий,
Дерзкий стих и
                       достоверный том!

Как мы знаем, немало «дерзких стихов и достоверных томов» родилось после войны из фронтовых записей: томики стихов Всеволода Азарова и Николая Брауна, «Военные дневники» Вс. Вишневского, «Гангутцы» и «Действующий флот» В. Рудного, «Подводный дневник» А. Зонина, «Гвардии полковник Преображенский» Г. Мирошниченко, «Вечная проблема» Александра Крона, «В море погасли огни» Петра Капицы, «Интервью с самим собой» Даниила Руднева, «Таллинский дневник», «С тобой, Балтика!», «Мы уходили в ночь» автора этих строк и другие произведения документальной прозы о моряках Балтики…

МИННАЯ ГАВАНЬ

Минная гавань… Не забыть ее аккуратных домиков, где размещались разные службы нашего флота. Не забыть длинного пирса, у которого стояли надводные корабли и подводные лодки. Среди них выделялся сверкавший на солнце пароход «Вирония», названный в честь Виру, одного из уездов Эстонии. На этом весьма комфортабельном пароходике в прежние времена состоятельные люди совершали увеселительные прогулки по Финскому заливу: обычно в субботу пароход уходил в Хельсинки, а в понедельник утром возвращался.

…С начала войны на «Виронии» разместилась оперативная группа штаба Краснознаменного Балтийского флота. У входа в танцевальный салон стоит часовой. На бильярдных столах — морские карты. В коридорах и каютах строгая тишина. Десятки телефонов, аппаратов Бодо и коротковолновые радиостанции связывают командование флота с действующими частями и штабами соединений.

Стараясь быть в курсе всех событий, мы, военные корреспонденты, часто наведываемся на «Виронию». Нас принимает начальник штаба, еще сравнительно молодой, хотя уже изрядно поседевший контр-адмирал Юрий Александрович Пантелеев — человек по натуре живой, веселый, остроумный, выходец из петроградской интеллигенции; отец Пантелеева первый советский кинорежиссер, а сын сызмальства увлекался парусным спортом. После революции добровольцем вступил в рады Балтийского флота, в 1921 году принял боевое крещение под Кронштадтом, был удостоен ордена Красного Знамени. Предельно загруженный работой, Юрий Александрович все же находил время принять корреспондентов. Наши беседы проходили то у него в кабинете перед картой военных действий, то нам удавалось захватить его прямо на палубе «Виронии» и с ходу атаковать вопросами. Он выслушивал, неизменно посасывая трубку, и быстро отвечал на вопросы.

— Что происходит на море? — неизменно спрашиваем мы.

— Рано говорить о характере морской войны. Положение не определилось. Ясно одно — противник пока не вводит в бой крупные корабли. Он пытается минировать подступы к нашим морским базам. Мы, разумеется, ему противодействуем. Часто завязываются бои, но пока, что называется, по мелочам. Боевые действия ведутся главным образом в Рижском заливе. Там проходят важные морские пути противника, и туда мы бросили свои главные силы.

Рассказывая нам о боевых делах флота, Юрий Александрович нередко углублялся в историю и проводил интересные параллели.

Когда Петр I ногою твердой стал у моря, основав крепость и город Санкт-Петербург, он понимал, что без «финской подушки» и без Прибалтики Петербургу не устоять. Отсюда его заботы о Ревельской гавани и о Выборге.

Во время первой мировой войны 1914—1918 гг. Петроград имел передовые оборонительные рубежи далеко в море — в горле Финского залива. Гельсингфорс защищал правый фланг Петрограда. Ревель (Таллин) — его левый фланг. Вход в залив был забаррикадирован мощной минно-артиллерийской позицией, опирающейся на сильные фланги. Сверх того, на островах Або-Аландского архипелага — и в Рижском заливе также — имелись сильно укрепленные позиции. Система обороны Петрограда была весьма надежна и вполне оправдала себя в годы той войны.

Теперь же весь финский плацдарм находился в руках противника.

Только полуостров Ханко, предусмотрительно взятый Советским правительством в аренду по мирному договору с Финляндией в 1940 году, был нашим выдвинутым вперед опорным пунктом на северном берегу Финского залива. Однако и здесь еще не было и не могло быть завершено в столь короткий срок строительство оборонительных сооружений.

Исходная обстановка на Балтике в 1941 году оказалась для нас более сложной, чем в 1914-м.

Вражеские аэродромы, базы, гавани, крепости находились в тылу и на фланге нашего флота.

Немецко-фашистские вооруженные силы буквально нависали над единственной дорогой Балтийского флота из Таллина в Кронштадт. Они грозили отрезать наш флот от его основной базы. Противник стремился заблокировать советский флот в Прибалтике, чтобы здесь уничтожить его.

Тогда у фашистского командования были бы развязаны руки на море, его военно-морские силы могли оказать серьезную поддержку своим сухопутным силам — и Ленинград был бы полностью блокирован с моря.

Осуществлению этого оперативно-стратегического замысла и служили все усилия противника.

Уже в первые дни войны враг захватил Либаву.

Теперь и с юга немецкие аэродромы находились в непосредственной близости от нас. Фашисты господствовали в воздухе. Они стремились к господству и на море.

Бывая в Минной гавани, я надеялся встретить там кое-кого из своих старых знакомых. Говорили, что в Таллине находится известный балтийский подводник Александр Владимирович Трипольский.

Зимой 1939 года о нем узнала вся наша страна. Одним из первых среди моряков Балтики он получил звание Героя Советского Союза. В лютые морозы подводная лодка, которой он командовал, пробивалась сквозь льды Финского залива по узенькому фарватеру, проложенному ледоколом, и выполняла боевые задания. Однажды ее затерло льдом. В это время появился вражеский самолет. Начался необычный поединок. Самолет заходил с разных курсовых углов, стараясь точно сбросить бомбы и потопить лодку. Подводники всякий раз встречали его огнем из пушек и пулеметов. Долго он летал, боясь приблизиться к лодке. Наконец летчику надоела эта игра, он решил действовать энергичнее, пошел на прорыв и получил прямое попадание снаряда в мотор. Самолет загорелся и упал; лед не выдержал его тяжести и проломился.

Помнится, Трипольский, к которому так внезапно пришла слава героя, был до того смущен, что посылал всех писателей и журналистов за материалами к комиссару своего подводного корабля.

Интересно было теперь с ним снова повидаться.

…В самом конце пирса, как бы маскируясь под его стенками, притаилась флотилия торпедных катеров. Они особенно лихо действуют в Рижском заливе и у финских берегов, где проходят важные коммуникации противника. Что ни день — приходят известия об успешных атаках нашими катерами вражеских кораблей.

Днем торпедные катера покачиваются у пирса, и на них не видно никаких признаков жизни. Только с наступлением сумерек на палубах этих маленьких кораблей появляются люди в кожаных костюмах, в русских сапогах, в глухих кожаных шлемах. Снимают чехлы с пулеметов. Все тщательно проверяют: оружие, приборы управления, моторы гоняют на разных режимах. Глухим воркующим гулом наполняется гавань, а когда все готово, слышатся резкие свистки — и катера один за другим выходят в море на поиск конвоев противника.

А вот и плавучая база подводных лодок, где должен быть Трипольский. Будто детеныши к матери, прижались к ее бортам короткие и узенькие «малютки», «щуки» с выпуклостями по бортам и, наконец, самые большие крейсерские лодки.

Лодки приходят сюда с моря, принимают на борт торпеды, соляр и снова идут на охоту за немецкими транспортами и боевыми кораблями в Финский и Рижский заливы, в Ботнический залив и к берегам Германии.

Поднимаюсь на борт плавбазы. Рассыльный провожает меня в каюту Трипольского. Всегда спокойный и чуть даже флегматичный, массивный и широкоплечий, он сейчас в каком-то необыкновенно взвинченном состоянии.

— Извините, у меня дела, — говорит он, обращаясь ко мне. — Оставьте ваши координаты, если будет что-нибудь для печати, я с вами свяжусь.

Я выхожу из каюты Трипольского с неприятным осадком на душе и думаю: что произошло? Ведь каких-нибудь полтора года назад, когда он командовал подводной лодкой, у нас были добрые и даже приятельские отношения. Теперь он командует целым дивизионом. Неужели это так изменило его?

Нет, не похоже, чтобы простой, скромный Трипольский зазнался. Скорее всего, он чем-то расстроен. Да, нелегко приходится нашим балтийским подводникам. Нигде на других морских театрах войны нет такой плотности минных заграждений, как в Финском заливе. Нигде нет такого множества природных препятствий в виде банок и отмелей, островов и шхер.

На следующее утро я снова пришел в Минную гавань и случайно встретил на пирсе Трипольского. Он был так же мрачен и неприветлив. И все же отвел меня в сторону и сказал доверительно, словно ожидая совета или сочувствия:

— Исчезла лодка. Командир Абросимов — знающий, толковый, а вот ушел — и, что называется, след простыл…

— Нельзя ли за ним послать корабль или подводную лодку? — спросил я.

— Бесполезно, — ответил Трипольский, должно быть удивленный моей наивностью. — Зачем посылать корабли, у нас круглосуточная радиовахта. Вызываем их непрерывно, но, увы, пока не отвечают. Я был уверен в нем, как в самом себе, — продолжал Трипольский. — Много раз ходил с ним в море и видел, чего стоит этот командир. А вот получилось неладно. И очень даже неладно… Кто знает, может, подорвались на минах, а может, их забросали глубинными бомбами немецкие катера. Причина гибели лодки почти всегда загадка.

— Но все-таки есть какая-нибудь надежда на то, что они живы?

— Трудно сказать…

Должно быть, Трипольскому тяжело было продолжать этот разговор. Он протянул мне руку и зашагал своими широкими, размашистыми шагами по направлению к плавбазе.

Прошел еще день, и поздним вечером, перед самым сном, меня вызвали к ближайшему телефону, и я услышал в трубке глухой и неторопливый голос Трипольского.

— Пришли мои ребята, живы-здоровы! — радостно возвестил он и пригласил меня на торжество..

Мы встретились у ворот Минной гавани. Кругом было темно. Я не видел его лица, но чувствовал, каким счастливым был Трипольский в эти минуты.

— Орлы ребята, — говорил он. — В такую попали переделку, что нам и во сне не снилось, а вышли из положения как нужно…

Мы незаметно подошли к плавбазе, в потемках перебрались на борт лодки и по отвесному трапу спустились в рубочный люк.

Там, в центральном посту, озаренном ярким светом, Трипольского встретил главный виновник торжества — командир корабля капитан-лейтенант Абросимов.

Сначала, как положено, он скомандовал: «Сми-ирно…» — и отдал рапорт, но тут же лицо Абросимова расплылось в улыбке.

— Прошу к столу, — сказал он.

Никогда не забуду его молодое лицо, красные воспаленные веки и добрые, смеющиеся глаза. Он был самый обыкновенный русский парень — ничего героического в наружности.

За праздничным столом уже собрались командиры. Они еще не успели отдохнуть, отоспаться, но все гладко выбриты, глаза у них веселые, возбужденные.

— Из лап смерти вырвались! — сказал мне комиссар лодки и начал рассказывать подробности.

…Подводная лодка действовала в районе, где часто появлялись корабли противника. Перед выходом в море Абросимова вызвали в штаб флота и предупредили: коммуникации противника сильно охраняются и на море, и с воздуха. Действовать надо с умом, осторожно, осмотрительно.

И вот началась охота за вражескими кораблями. Сначала встречались только тральщики, торпедные катера, посыльные суда.

Каждый раз, глядя в перископ, Абросимов испытывал разочарование: «Все та же мелочишка. Должно быть, в этом районе так и не встретим солидного корабля, а стрелять в мелочь нет никакого смысла. Торпеда дороже стоит».

Но подводники обладают адским терпением и поразительной настойчивостью. Они день за днем, сутки за сутками, целыми неделями ищут корабли противника. Штормовая погода изматывает их. Они устают от вахты у механизмов, от качки и тесноты в маленьких отсеках. При всем этом ни у кого не возникнет мысль вернуться на базу раньше срока, не выполнив задания.

Как-то раз в дождливое утро, когда вахту нес офицер Винник, на горизонте показались дымы.

Винник сразу доложил командиру:

— Похоже, купцы идут, — и уступил место у перископа капитан-лейтенанту Абросимову.

Тот прильнул глазами к окулярам перископа, долго рассматривал дымы и решил: «Подойдем ближе».

Лодка сближается с надводными кораблями. Среди них все яснее и яснее выделяются контуры большого судна. Ровный борт, и только в кормовой части возвышаются мостик и труба. Ага, это танкер. Вероятно, нагружен нефтью, недаром со всех сторон его охраняют боевые корабли.

Абросимов прикидывает: такой танкер вмещает не меньше десяти тысяч тонн горючего. Кажется, тебя, голубчик, мы и искали…

В отсеках все готово. Поданы предварительные команды. Экипаж на боевых постах.

Командир терпеливо, не спеша поднимает перископ, чтобы в последний раз перед атакой проверить себя, не ошибиться, не израсходовать зря торпеды.

Абросимов дает команду.

Лодка содрогается, из первого отсека в центральный пост по переговорным трубам доносят: «Торпеды вышли!»

Вода — хороший проводник звука. И там, в толще воды, подводники слышат взрыв, за ним — второй. Абросимов поднимает перископ и видит: танкер, охваченный густым черным дымом, кренясь на один борт, погружается в море.

Теперь поскорее уйти от кораблей охранения и скрыть свои следы. Но в этом районе моря малые глубины. Остается схитрить, погрузиться на дно и отлежаться на грунте, пока все не успокоится и вражеские корабли охранения не уйдут дальше своим курсом.

Подводники, кто где был, замерли на месте. Лодка стремительно погружается. Но вот под килем прошуршал твердый грунт. Стопорятся машины. Молчание. Вероятно, противник слушает лодку, стараясь поймать хотя бы малейший ее звук, но и в лодке слушают корабли противника. В крохотной акустической рубке, прижав ладони к наушникам, матрос Карпушкин улавливает шумы винтов вражеских кораблей.

Секунды томительного ожидания: пройдут мимо или услышат, обнаружат и начнут бомбить?

Сторожевые корабли не уходят, они ищут след подводников. Не раз проходят над самой лодкой, и шум их винтов отчетливо слышит не только акустик Карпушкин, но и весь экипаж. Где лодка, они, должно быть, не знают и начинают сбрасывать бомбы наугад, по площадям.

Один за другим прокатываются оглушительные взрывы. Звенит битое стекло лампочек и плафонов. Гаснет свет. Отсеки погружаются в темноту. Мгновенно включается аварийное освещение, вспыхивают огни аккумуляторных фонарей.

— Товарищ командир! В первый отсек поступает вода! — стараясь подавить волнение, докладывает инженер-механик.

Абросимов приказывает пустить трюмную помпу, но его слова тонут в новом грохоте взрывов, от которых корпус лодки содрогается. Кажется, все рушится и гибель неминуема. Но люди делают свое дело, борются за жизнь корабля.

Взрывы глубинных бомб… Их глухие раскаты слышны то где-то поодаль, то настолько близко, что с подволока осыпается пробковая обшивка. Но вот появляется какой-то новый шум. Должно быть, подошел катер — охотник за подводными лодками — с металлоискателем. Это значительно хуже! Что будет, если он нащупает лодку? Вот, кажется, спустили металлоискатель. Он коснулся грунта и тащится по дну. И вот уже скользит по металлическому корпусу лодки… Опять загрохотали новые взрывы глубинных бомб.

Абросимов смотрит на часы: время клонится к вечеру.

Тяжело дышать. В воздухе много углекислоты. Включить приборы, поглощающие углекислоту, тоже нельзя — по шуму моторов противник моментально обнаружит лодку. Каких трудов стоит сделать каждое движение? Даже собственные руки кажутся тяжелым грузом.

Комиссар лодки тихо проходит по отсекам, вполголоса разговаривает с матросами и старшинами, подбадривает их.

Абросимов стирает со лба крупные капли пота и предупреждает, что испытания еще не кончились. Приближается самый важный, быть может, решающий момент…

Командир хочет к ночи во что бы то ни стало всплыть и незаметно уйти. Нужно быть готовыми ко всему. Не исключена возможность, что придется принять бой с надводными кораблями и драться до последнего патрона.

Помощник командира и комиссар раздают подводникам оружие: винтовки, гранаты, пистолеты.

Командир приказывает механику:

— Подготовить все к всплытию. В случае если лодка будет повреждена и создастся безвыходное положение, по моему приказанию взорвать артиллерийский погреб. — Немного помедлив, Абросимов добавляет: — Это на самый крайний случай. Мы будем драться и постараемся уйти.

Моряки, которые должны молниеносно выскочить на мостик и принять бой, собираются в центральном посту, остальные — на своих местах.

Команда: «По местам стоять, к всплытию!»

Лодка всплывает. Откидывается рубочный люк. Звон в ушах. Командир артиллерийского расчета и вооруженные подводники выскакивают на мостик.

Абросимов осматривает горизонт, жадно вдыхая свежий воздух. Смотрит и не верит своим глазам: вокруг совсем тихо, вражеские корабли ушли. На воде плавают только светящиеся буи, которыми немцы обозначили нос и корму лодки. Где-то далеко, в туманной дымке, маячат силуэты стоящих на якоре двух вражеских сторожевиков. Все ясно: немцы, уверенные в том, что лодка подбита, отметили буями место ее «гибели», а сами встали на якорь. Вероятно, они рассчитывали утром доставить сюда водолазов, проникнуть внутрь лодки, захватить шифры, карты, документы… Но их расчеты не оправдались. Мотористы дают полный ход дизелям, и лодка ложится на обратный курс — к родным берегам.

Вот по какому поводу сегодня здесь торжество.

Трипольский как старший провозглашает первый тост. Встав у стола и чуть ли не упираясь головой в подволок, он говорит:

— Друзья! Я позволю себе несколько нарушить старый морской обычай и первый тост поднимаю не за тех, кто в море, а за вас, вернувшихся из трудного боевого похода. Ваша победа на первый взгляд может показаться и не столь значительной, не столь большой, но именно из таких побед и вырастает наша общая большая победа.

Трипольский помолчал и, все еще держа бокал в руке, тихо добавил:

— Признаться, я ночей не спал. Вы ушли — и пропали. А теперь вижу, что у нас так не бывает. Один идет по следу другого, за ним — третий. Наш след нигде не кончается, потому что нас очень много. Фашисты думали одним махом нас уничтожить. Да не вышло и не выйдет! Хотя нам сейчас очень трудно, но, как видите, мы не только обороняемся. Мы наступаем. И не кто иной, как вы это доказали. Противник еще узнает силу наших ударов. Итак, первый тост за ваше возвращение.

Поздно ночью, когда закончилось торжество, Трипольский, прощаясь с Абросимовым, сказал:

— Имей в виду, командир, долго отдыхать не придется. С утра начинай ремонт, потом примешь торпеды, соляр — и опять в поход.

Абросимов вытянул руки по швам и коротко ответил:

— Есть, в поход!

ТАЙНА АЭРОДРОМА «КАГУЛ»

Если в июле фронт проходил вдали от Таллина, то в августе он уже приблизился к городу и за один день можно было несколько раз съездить на фронт и вернуться обратно.

Каким-то образом мы прослышали, что из-под Ленинграда на аэродром «Кагул», что находится на острове Эзель (Саарема), прилетел полк нашей бомбардировочной авиации под командованием Евгения Николаевича Преображенского, уже в первые дни войны отличившийся точными сокрушительными ударами по немецким танковым колоннам.

После первого сообщения о бомбежке никаких подробностей для печати получить не удалось. Уже много позже буквально по крупицам стали просачиваться кое-какие сведения.

Если журналист не является непосредственным свидетелем и участником событий, о которых он должен написать, — ему на помощь приходят люди. Важно получить материал, что называется, из первых рук, учили меня старшие товарищи — правдисты. Следуя этой методе, я встречался с летчиками, инженерами, стрелками-радистами и записывал все, что слышал и узнавал.

Но подобно тому как в самой простейшей алгебраической задаче требуется узнать, чему равен икс, так для меня оставалось одно неизвестное: с чего все началось? Как возникла идея полетов на Берлин? Кто ее автор?

Командующий балтийской авиацией Михаил Иванович Самохин рассказал мне, что идея налетов на Берлин принадлежала наркому Военно-Морского Флота Николаю Герасимовичу Кузнецову. Но прежде чем доложить об этом в Ставку, он послал на Балтику командующего ВВС Военно-Морского Флота генерал-лейтенанта С. Ф. Жаворонкова выяснить, какая часть готова к выполнению такого задания.

Жаворонков пробыл на Балтике несколько дней. Вернулся с конкретным предложением. Есть полк скоростных бомбардировщиков с опытными летчиками. Командует ими Евгений Николаевич Преображенский, налетавший уже около полумиллиона километров. Сейчас они сидят под Ленинградом. Но в любой момент их можно перебросить на Эзель, и они оттуда смогут летать на Берлин.

— Значит, я могу доложить в Ставку? — спросил Кузнецов.

— Можете, товарищ народный комиссар, — заверил Жаворонков.

Николай Герасимович Кузнецов в тот же день был у Сталина и высказал предложение о бомбардировке Берлина.

— А как вы это мыслите? — заинтересовался Сталин.

Кузнецов изложил план.

— Когда вы сможете это осуществить?

— Перебазирование полка со всем хозяйством займет не меньше недели.

Сталин одобрил план:

— Действуйте!

Все последующие дни, несмотря на исключительно сложную обстановку и занятость, Сталин помнил о предстоящей операции и не раз вызывал Кузнецова к себе, интересуясь всеми деталями подготовки…

— Ну а все остальное, надеюсь, вам известно, — сказал генерал Самохин. — Жаль, нет Ралля. Он бы рассказал о последующих событиях. В этом деле ему принадлежит далеко не последняя роль…


Контр-адмирала Юрия Федоровича Ралля знали многие, в том числе и автор этих строк. Моряк, участник первой мировой войны, боев на море с английскими интервентами в 1919 году, первый командир линейного корабля «Марат» — за долгую службу на флоте он накопил огромный опыт.

Трудно сказать, что покоряло в этом человеке: широкая эрудиция, морская культура или скромность, личное обаяние. Все это как-то сочеталось в нем, запоминалось и его лицо со своеобразной донкихотской бородкой и добрым прищуром много повидавших глаз.

Война застала Ралля на посту начальника минной обороны Балтийского флота. А через месяц, в дни, о которых идет речь, ему было поручено совсем необычное задание: перебросить на остров Эзель несколько тысяч авиационных бомб. Никто не сообщал, для чего это нужно, никто не раскрывал замысла предстоящей операции.

Под началом Ралля было немало разных кораблей, в том числе и тральщики. Какой-то из них должен был принять на себя опасный груз и провезти его по Финскому заливу, усеянному минами.

Выбор пал и на тральщик старшего лейтенанта Дебелова. Николай Сергеевич Дебелов — капитан 1 ранга в отставке, преподаватель Ленинградского кораблестроительного института — рассказал мне:

— Я командовал быстроходным тральщиком «Шпиль». Мы стояли на Большом Кронштадтском рейде, готовые к выходу в море. Вдруг с берегового поста принимают семафор: «Командиру немедленно прибыть в штаб минной обороны».

Я заторопился в штаб. Ралль без лишних предисловий объяснил суть дела: бомбы разных калибров должны быть переброшены на Эзель.

— Вы пойдете первым, Николай Сергеевич, — сказал он. — Не хочу скрывать: задание сложное. Обстановка на море — сами знаете. А время не ждет… Грузитесь в немедленно выходите. Задание от самого высокого начальства. Так что можете не сомневаться — приняты все меры для вашей безопасности.

Я только спросил:

— Где принять груз?

— В Ораниенбауме. Приказание отдано. Вас там ждут. Торопитесь!

Я вернулся на корабль, стоявший в полной готовности. Загремела цепь, и якоря, вынырнув из воды, послушно легли в клюзы.

Мы взяли курс на Ораниенбаум, к самому далекому причалу, где уже ждали, груженные бомбами тележки.

Когда погрузку закончили, заполнив трюм, артиллерийский погреб, — укрытые рогожами и брезентом бомбы разместили даже на палубе, — начальник арсенала вручил мне какую-то странную на вид шкатулку:

— Тут первичные детонаторы, товарищ командир, вещь очень деликатная. Придется их «поселить» в вашей каюте.

Я принял футляр, бережно перенес его в каюту и спрятал в бельевой ящик кровати.

Попрощались, зазвучала привычная команда: «Отдать швартовы!» И мы вышли. Впереди — почти две сотни миль по Финскому заливу, начиненному минами, как суп галушками. (Так шутили тогда моряки.)

Ни Ралль, ни я, ни тем более все остальные, находившиеся на вахте, не знали, почему мы держим курс на Эзель и зачем у нас на борту столько бомб. Мы не подозревали, что родилась дерзкая идея и что наш переход — это первый шаг к ее осуществлению.

Мы знали, что каждый миг в прозрачной голубизне неба могут объявиться «юнкерсы» или «мессершмитты», а за невинным гребешком волны — блеснуть глазок перископа подводной лодки; если проглядеть — торпеде достаточно коснуться борта тральщика и мы погибли… В штурманской рубке у лейтенанта Тихомирова напряженно: выйдет на палубу, определится — и обратно, снова за логарифмическую линейку и расчеты. И рулевой Рыбаков ощущал штурвал, как часть своего тела, — ведь многое зависело от его рук и слуха, от его способности мгновенно уловить команду, переложить руль и держать корабль строго на заданном курсе.

Ночь была светлая. Вода серебрилась, и на востоке блестела алая полоса зари. «Теперь-то могут появиться самолеты», — подумал я, вглядываясь в небо. Но опасность таилась в воде, рассекаемой острым форштевнем. Услышав донесение сигнальщика: «Прямо по курсу мина!», я скомандовал рулевому, и корабль «покатился» в сторону. Все, кто был на мостике и внизу — около орудий, увидели качающийся в воде черный шар. Он остался позади…

Проходили самый сложный район… Похожий на скалу, выступавшую из воды, высился нос танкера, подорвавшегося на мине. Очевидно, команду сняли, только этот полуобгорелый нос торчал из воды как напоминание об опасности.

Я вызвал помощника:

— Прикажите раскрепить спасательные средства и надеть всем пояса.

— Есть! — ответил он и бросился выполнять приказание.

Мы шли осторожно, все время чувствуя близкую опасность. Новая мина не заставила себя ждать. Она неожиданно объявилась у самого борта. Командир отделения Маторин набросил на нее «тулуп» для смягчения удара. Мы уклонились в сторону, и темное чудовище осталось за кормой… Зоркие глаза наблюдателей обнаруживали мины — одну, другую, третью… Мы маневрировали, обходили их.

Розовело небо, занимался новый день. Корабль входил в воды Моонзундокого архипелага. Тут уж были не страшны ни авиация, ни корабли противника. Береговые батареи могли в любой момент нас надежно прикрыть.

А вот и бухта Куресааре. Поход окончен. Мост между материком и островом проложен. Бомбы выгрузили. Последним я осторожно вынес с тральщика шкатулку с детонаторами, пролежавшую весь путь среди моего постельного белья.

…Решение Ставки по-прежнему хранилось в секрете. Даже летчики полка не знали, чем вызван быстрый перелет в Эстонию. На острове они разместились в пустующих классах школы и стали ожидать. Чего? В тайну были посвящены лишь командир полка Евгений Николаевич Преображенский и его флаг-штурман Петр Ильич Хохлов. Они проводили все дни в подготовке к дальним рейсам. Работа над картами — прокладка курсов, их уточнения и новые расчеты. Если кто-нибудь оторвется, не долетит до Берлина, значит, должен сбросить бомбы на запасные цели… Где эти цели? Их тоже требовалось определить.

Лишь вечерами Евгений Николаевич Преображенский брал в руки баян, вокруг собирались летчики. И дорогие русские мотивы согревали душу. За баяном Преображенский отдыхал от напряженного рабочего дня…

Дальше рассказывает бывший стрелок-радист из экипажа Преображенского, когда-то бедовый малый, а ныне степенный гвардии подполковник запаса Владимир Макарович Кротенко, неутомимый собиратель всего, что связано с историей полка.

Заметим, что, когда Володю Кротенко и его приятеля, тоже стрелка-радиста, Ваню Рудакова назначили к Преображенскому и они явились представиться, командир полка строго глянул на обоих и сказал:

— Об умении стрелять и о вашем озорстве я был наслышан еще в финскую войну. Готовьте радиоаппаратуру и оружие. Скоро полетим на задание…

А новым заданием был полет на Берлин. Трасса протяженностью 1800 километров, из них 1400 километров — над Балтийским морем. Восемь часов в воздухе, в тылу врага…

15 самолетов ДБ-3 конструкции С. Ильюшина готовились к ответственной операции. Машины были надежные. И люди тоже…


Успех воздушных рейдов зависел не только от мастерства летного состава. Но и от… погоды! Если летчики, штурманы и стрелки подчинялись приказу, то погода никому не подчинялась.

Несколько дней специально выделенные летчики по утрам вылетали на разведку погоды. Возвращались они с одним и тем же неутешительным известием: дождь, туман…

Но 6 августа они вернулись из полета повеселевшими. Доложили: метеообстановка изменилась к лучшему. Лететь можно…

Тогда-то Преображенский и получил «добро» на долгожданный рейд.

Владимир Макарович Кротенко вспоминает последний инструктаж: в лесочке, неподалеку от стоянки самолетов, плотным кругом стояли летчики, штурманы, стрелки-радисты. Командующий ВВС ВМФ генерал-лейтенант Жаворонков сказал, обращаясь к ним:

— Ставка Главнокомандующего поручает вашему полку, нанести бомбовые удары по логову врага — Берлину. Вы все коммунисты и комсомольцы, и у командования нет никаких сомнений в том, что это задание партии и правительства вы выполните образцово…

Затем продолжался разговор о курсах, которыми пойдут самолеты, о бомбовой нагрузке, о том, как уходить от истребителей и уклоняться от зенитного огня. На карте Берлина, раскинувшегося на 88 тысячах гектаров, условными значками были отмечены 22 авиационных и авиамоторных завода, 7 электростанций, 13 газовых заводов, 22 станкостроительных и металлургических завода, 7 заводов электрооборудования, 24 железнодорожные станции. Объектов для бомбардировки было предостаточно…

Но вокруг Берлина шестьдесят аэродромов. Значит, держи ухо востро.

— В какое время вы стартовали? — спросил я.

— Уже наступила темнота, — сказал Кротенко. — Помню, когда мы заняли места в самолете, Преображенский сказал штурману Хохлову: «Ну, сынок, дай на счастье руку!» — и пожелал нам всем успеха.

Это было 7 августа в 20 часов 30 минут. Три звена самолетов — Преображенского, Ефремова, Гречишникова, — предельно нагруженные бомбами, выруливали на старт. Одна за другой отрывались тяжелые машины от земли.

Скоро под крыльями самолетов уже проплывала чужая и зловещая земля.

— Между островами Готландом и Борнхольмом, — рассказывает дальше Кротенко, — мы попали в грозовую облачность. Наверно, у каждого кольнуло в сердце: как быть дальше? И вдруг в наушниках слышен голос Преображенского: «Пробивать облачность веером». По стеклам кабины застучали крупные капли дождя. Густая темная мгла. Машину резко бросает, сбивая с курса. Беспокоит мысль: «Как бы не столкнуться с другим самолетом». Пять минут трепало самолеты в этой грозовой преисподней, но летное искусство Преображенского и других пилотов побороло силы стихии. Сначала мы, а потом и другие самолеты вырвались из облачности.

Пролетев южнее острова Борнхольм, развернулись на юг. Высота 6800 метров. Температура, что в лютую зиму — минус 45°. Наш самолет негерметичен.

…Самолеты идут над морем, но определить это можно лишь по карте. Кругом туман.

— Как себя чувствуешь? — спрашивает полковник.

— Терпимо. Немного подташнивает, — отзывается Хохлов.

— А у меня руки коченеют. Где наши?

— Идут. Все в порядке!

— Чтобы согреться, я вращал турельную установку и наблюдал за воздухом, — продолжает свой рассказ Кротенко, — а мой друг Ваня наклонился к люковому пулемету и следил за нижней полусферой.

Пересекли береговую черту. Впереди, с левой стороны, Штеттин, неподалеку от него виден освещенный аэродром. Небо очистилось. То и дело принимаешь яркую звезду за приближающийся истребитель с включенной фарой. Сделав промер, штурман Хохлов сообщает командиру: «Встречный ветер 70 километров в час». Теперь нам понятно, почему медленно приближаемся к цели. Сильный встречный ветер нам на руку: он относит назад звук моторов. Между Штеттином и Берлином дважды ниже нас прошел узкий луч прожектора. Немецкие летчики, видимо, летали в зоне ПВО, но нас не обнаружили.

«Берлин близко. Через десять минут цель», — слышится голос штурмана. Наша цель — заводы Симменс — Шуккерта, но летчики мечтают попасть в рейхстаг или имперскую канцелярию.

Ваня Рудаков неподвижно застыл у пулемета. Руки у Преображенского мерзнут на штурвале. Но это не беда. Главное — мы у цели. Нашей мечтой было — дойти во что бы то ни стало. И мы дошли! С семикилометровой высоты хорошо виден большой город. Усыпанный тысячами огней, он распростерся, как паук. Нас не ждут. Рано все же поспешил Геббельс сообщить об уничтожении советской авиации…

Голос штурмана: «Мы над целью!» Самолет вздрагивает, слегка подпрыгнув вверх. В кабину проникает характерный запах сработавших пиропатронов. Тяжелые бомбы устремляются вниз…

«Это вам за Москву, за Ленинград!» — слышим хрипловатый голос Хохлова.

«В рейхстаг бы!» — произносит заветное Иван Рудаков, а я ногой выталкиваю большой пакет, в котором тысячи листовок — подарок фашистам от нашего комиссара Оганезова. На листовках — фотографии разбитой техники, трупов немецких солдат, погибших на советском фронте.

Напряженно смотрим вниз. Надо обязательно увидеть взрывы наших бомб. Через минуту полыхнули два желтовато-красных взрыва. Есть! Докладываем Преображенскому и Хохлову. В Берлине гаснет свет, кварталы один за другим погружаются в темноту.

Быстро включив тумблер передатчика, радирую:

— Мое место — Берлин! Задание выполнено. Возвращаемся на базу.

Вокруг самолета клокотали разрывы зенитных снарядов. Вряд ли дотянем до Балтийского моря, собьют — мелькнула тревожная мысль. Она исчезла, когда я увидел, с каким искусством Преображенский маневрирует и мы уходим от разрывов.

В затемненном Берлине вспыхнул пожар. Это бомбили наши боевые товарищи. Евгений Николаевич круто менял направление и высоту, мы шли на приглушенных моторах.

Через тридцать минут, показавшихся очень долгими, мы уже летели над балтийскими волнами.

Под утро сели на наш маленький аэродром. Вслед за нами посадили машины и остальные летчики. Все, за исключением старшего лейтенанта Ивана Петровича Финягина, штурмана лейтенанта Дикого, радиста Морокина и стрелка-краснофлотца Шуева. Они погибли от зенитного огня Берлинской зоны ПВО.

Преображенский доложил командующему морской авиацией о выполнении задания.

— Спасибо, дорогие… — только и смог сказать генерал Жаворонков. По русскому обычаю, он трижды поцеловал Преображенского и Хохлова.

Утомленные трудным полетом, мы вскоре заснули… Разбудила громкая команда начальника штаба группы капитана Комарова. Сонные встали в строй. И сразу пропала усталость, как только услышали, что Верховный Главнокомандующий поздравляет нас с успешным выполнением задания.

Характерно, что после нашего налета Берлинское радио сообщило: «В ночь на 8 августа крупные силы английской авиации, в количестве до 150 самолетов, пытались бомбить нашу столицу. Действиями истребительной авиации и огнем зенитной артиллерии основные силы англичан были рассеяны. Из прорвавшихся к городу 15 самолетов — 9 сбито». Англичане в ответ на эту фальшивку передали опровержение: «В ночь на 8 августа ни один самолет с нашей метрополии не поднимался вследствие крайне неблагоприятных метеоусловий».

К сожалению, в первом полете не все экипажи дошли до Берлина. Над немецкой землей, так же как и у нас, по ночам поднимали баллоны воздушного заграждения на высоту пять с половиной километров. Некоторые летчики, не сумев набрать высоту больше 5500 метров, бомбили запасные цели: Мемель, Данциг, Кенигсберг, Штеттин. Так, Афанасий Иванович Фокин не долетел до Берлина и сбросил бомбы на Штеттин. Тяжело было видеть слезы огорчения на лице этого большого, сильного человека.


9 августа — новый налет на фашистскую столицу. Он был значительно труднее первого. Хотя погода улучшилась, но зато мы летели в сплошных вспышках снарядов зенитной артиллерии. Между Штеттином и Берлином огонь с земли внезапно прекратился, и в ночном небе появились истребители противника. Два немецких самолета с яркими фарами пролетели почти над нами. У Рудакова чесались руки открыть огонь — цель очень уж заманчива и так близка! Но рискованно было обнаружить себя. Вскоре чуть ниже нас пролетел еще один фашистский истребитель. А через десять минут наш самолет вновь окунулся в море зенитного огня. К нам давно уже пристроился какой-то самолет и упорно следовал рядом. Невозможно выяснить, кто сопровождает нас: па этой трассе строжайше запрещено выходить в эфир. Наш штурман сообщает: «Через пять минут цель».

Вздрогнул самолет — Хохлов сбросил бомбы. Летевший рядом самолет исчез. Там, на земле, мы вскоре увидели четыре взрыва, один из них вызвал зарево пожара. В воздухе участились вспышки зенитных снарядов.. Внимательно наблюдаю за удаляющимся Берлином. Вижу еще две вспышки — это взрывались бомбы, сброшенные другими экипажами.

В эту ночь на гитлеровское логово было сброшено 7200 килограммов бомб.

Тяжелый полет… Два часа в гуще зенитного огня…

Под утро приземлились на аэродроме. После доклада командующему с наслаждением легли на землю, покрытую густой душистой травой.

Чуть позже, в автобусе по дороге домой, выяснилось, что рядом с нами до самого Берлина летел тот, кто накануне, не стыдясь, плакал от досады за свою неудачу, — капитан А. И. Фокин. Приземлившись, он расцеловал техника, готовившего самолет. Теперь Афанасий Иванович и его штурман Евгений Шевченко, как и остальные члены экипажа, чувствовали себя счастливыми: их бомбы легли на Берлин.


Налеты советской авиации привели Гитлера в ярость. Фашистским войскам, готовившимся атаковать Моонзундский архипелаг, была отправлена срочная телеграмма: «Следует совместными усилиями соединений сухопутных войск, авиации и военно-морского флота ликвидировать военно-морские и военно-воздушные базы на островах Эзель и Даго. При этом особенно важно уничтожить вражеские аэродромы, откуда осуществляются воздушные налеты на Берлин».

После сообщения нашей прессой о повторных налетах английское радио еще раз сообщило: «Берлин бомбила советская авиация». Комментаторы явно перестарались, сообщив, что аэродромы русских где-то на востоке, сделав недвусмысленный намек на Эстонию…

Фашистское командование приняло это к сведению. Сперва гитлеровцы начали посылать на острова воздушных разведчиков, а затем предприняли атаки аэродрома «Кагул».

Но наши полеты на Берлин продолжались…

Вот краткая хроника:

12 августа восемь самолетов ДБ-3 сбросили на логово фашистов 80 бомб различного калибра общим весом 6500 килограммов.

13 августа Берлин снова бомбили две эскадрильи ДБ-3.

16 августа новая группа советских самолетов бомбила столицу третьего рейха. На цель было сброшено 10 550 килограммов бомб, в том числе 48 зажигательных бомб крупного калибра.

19 августа наши самолеты в пятый раз полетели на Берлин, сбросив на военные объекты фашистской столицы 24 бомбы общим весом 3100 килограммов.

21 августа летчики Беляев, Трычков и Ефремов сбросили на Берлин 2300 килограммов бомб и наблюдали пожары.

31 августа седьмой раз бомбили Берлин, сброшено 1600 килограммов фугасных и зажигательных бомб.

2 сентября на Берлин сброшено 700 килограммов бомб.

4 сентября — новый групповой полет — девятый по счету…

И вот общий итог: летчики 1-го минно-торпедного полка КБФ совершили девять полетов, сбросив на военные объекты Берлина 311 бомб различного калибра общим весом 36 050 килограммов. Уместно сравнить: англо-американской авиацией за весь 1941 год сброшено на Берлин 35 500 килограммов бомб, то есть почти столько, сколько морские летчики Балтики обрушили на фашистскую столицу за один месяц.

Полеты требовали предельного напряжения физических и душевных сил. Какой бы выдержкой ни обладали люди, но ведь они не из железа. И потому случалось, что у самого аэродрома руки летчиков не могли больше справиться со штурвалом, глаза слипались от усталости. Не дотянув какие-то сотни метров до посадочной площадки, самолеты иной раз падали, разбивались. Так погиб экипаж старшего лейтенанта Н. Дашковского. Вместе с летчиком погибли штурман лейтенант И. Николаев, радист сержант С. Элькин.

В Берлине не допускали мысли, что на них посыплются русские бомбы. А когда это случилось, писали панические письма на фронт:

«Дорогой мой Эрнст! Война с Россией уже стоит нам многих сотен тысяч убитых. Мрачные мысли не оставляют меня. Последнее время ночью к нам прилетают бомбардировщики. Всем говорят, что бомбили англичане, но нам точно известно, что в эту ночь нас бомбили русские. Они мстят за Москву. Берлин от разрывов бомб сотрясается… И вообще скажу тебе: с тех пор как появились над нашими головами русские, ты не можешь представить, как нам стало скверно! Родные Вилли Фюрстенберга служили на артиллерийском заводе. Завода больше не существует! Родные Вилли погибли под развалинами. Ах, Эрнст, когда русские бомбы падали на заводы Симменса, мне казалось, все проваливается сквозь землю. Зачем вы, Эрнст, связались с русскими? Неужели было нельзя найти что-либо поспокойнее. Я знаю, Эрнст, ты скажешь мне, что это не мое дело… Но знай, мой дорогой, что здесь, возле этих проклятых военных заводов, жить невозможно. Все мы находимся словно в аду. Пишу я серьезно и открыто, ибо мне теперь все безразлично… Прощай! Всего хорошего. Твоя Анна». (Из письма Анны Ренинг своему мужу на фронт от 17.08.41.)

«Мой милый Генрих! Пишет твоя невеста. Мы сидим в подвалах. Я не хотела писать тебе об этом… Здесь взрывались бомбы. Разрушены многие заводы и дома. Мы так измучились и устали, что просыпаемся в момент разрыва бомб. Вчера с половины двенадцатого до половины пятого утра хозяйничали летчики. Чьи? Неизвестно. Всякое говорит. Нам было очень плохо. Я начинаю бояться каждой наступающей ночи. С Брунгильдой мы пошли в бомбоубежище. Там сказали, что это были русские летчики. Подумай только, откуда они летают?! Скажу тебе, что у нас каждую ночь воздушная тревога. Иногда два-три раза в ночь. Мы прямо-таки отчетливо слышим, как русские ползают над нашими головами, у них характерный монотонный гул самолетов. Они бросают адские бомбы. Что же будет с нами, Генрих? Твоя Луиза». (Письмо изъято у пленного.)

И мировая печать долгое время жила этими событиями.

В одной из лондонских газет сообщалось: «Прибывший из Германии видный американец заявил, что население Берлина воспринимает бомбежки совсем не так, как англичане. Берлинцы не могут переносить воздушных налетов. После объявления воздушной тревоги начинают метаться… Каждое сообщение об интенсивном налете на Лондон и Москву вызывает чувство страха у многих жителей Германии. Они боятся ответных налетов. В середине августа ночью упало пять крупных бомб русских в центральной части города. Много убитых. Промышленный район Берлина горел в двух местах».

Ставка Верховного Главнокомандующего не задавалась целью разрушать город, как это делали гитлеровцы, бомбардируя советские города. Теперь, с дистанции времени, становится ясно и другое: ударами по фашистской столице морские летчики Балтики не только опровергли геббельсовскую брехню об уничтожении советской авиации, но и еще раз доказали, на что способны советские люди. И тогда весь мир понял: если русские добрались до Берлина по воздуху, то наверняка и по суше дойдут…

ГОРЯЧИЕ ДЕНЕЧКИ

А между тем огненный шар войны быстро катился к Таллину. По широкой асфальтированной дороге на попутном грузовике я ехал в бригаду морской пехоты полковника Т. М. Парафило, сражавшуюся на юго-восточном участке фронта. Надеялся собрать материал, к вечеру вернуться в редакцию «Советской Эстонии» и написать корреспонденцию, которая пойдет сразу же в номер.

…Дорога тянется вдоль берега Финского залива, потом уходит в лес. Грузовичок проносится по местам, где не видно ни одной живой души. Между тем мы уже в районе боев. Как только останавливается машина, смолкает мотор — среди лесной тишины раздаются разрывы снарядов, пулеметные трели и ясно различается сухой треск винтовочных выстрелов.

Подъехали к шлагбауму. Часовой останавливает машину:

— Дальше проезд закрыт, не то в лапы к немцам попадете…

— Где проходит линия фронта? — спрашивает шофер.

— Километра полтора будет. Не больше.

Я выпрыгнул из кузова и пошел пешком. Грузовик повернул обратно.

Лес. Дорога направо. В зеленой долине — землянки и стук печатной машины. Узнаю полевую типографию бригадной многотиражки, где я был несколько дней назад.

Боец указывает мне тропинку на командный пункт части. В землянке у телефонного аппарата седой подполковник.

Телефонист надрывается: «Слушай меня, «Барс», я «Пантера», я «Пантера»!..» Нетерпеливо постукивает карандашом по столу кто-то из штабников. И только подполковник невозмутим. Минут пятнадцать назад КП бригады был обстрелян противником из минометов, и временно нарушилась связь с батальонами, которые сражаются на сухопутных рубежах.

— Вызывайте крейсер «Киров», — говорит он связисту. — Срочно требуется артиллерийская поддержка…

Проверив мои документы, он объясняет, что обстановка напряженная, и рекомендует пока что связаться с редакцией.

Я говорю о своем желании повидаться с начальником политотдела Ф. И. Карасевым. Мы с ним давние знакомые. Он был лектором политуправления КБФ.

— Трудно будет его найти. Наверняка он в батальонах, на переднем крае. Может, случайно встретитесь в редакции.

Отправляюсь в землянку, где помещаются редакция и типография. У самого входа — маленький столик, за которым работают редактор и сотрудники, сразу за их спинами трудятся наборщики. В глубине стучит печатная машина.

Редактор газеты — политрук Дрозжин; самое характерное в его наружности — высокий рост и худоба. Таких дразнят: «Дяденька, достань воробышка». Поминутно он поправляет очки, сползающие на нос. Раньше он носил морскую форму, теперь, как и все морские пехотинцы, он в защитной армейской гимнастерке и зеленой пилотке. Только якорь на рукаве указывает на принадлежность к морской пехоте.

Чувствую себя здесь как в родной семье.

На мой вопрос, как дела, Дрозжин отвечает:

— Прется вперед. Сил не хватает сдержать его, сукиного сына. Если бы нам дали пополнение, мы наверняка остановили бы его и даже, возможно, погнали назад. А то ведь силы тают, а пополнения взять неоткуда…

Мне хотелось чем-то помочь, и я предложил свои услуги.

— Давайте с вами сделаем макет номера да побыстрее сверстаем, — сказал Дрозжин. — А то, не ровен час, накроют нас минометным огнем — и поминай как звали нашу газету…

Мы распределяем материалы: что пойдет на первую полосу, что — на вторую, расклеиваем свежие гранки, придумываем шапки, призывы.

Дрозжин передает макет пожилому наборщику и вынимает из кармана часы:

— Ну, дядя Костя, верстай побыстрее, а мы тем временем поужинаем. Пора!

— Пора, — соглашается с ним наборщик.

Дрозжин откидывает полотнище, заменяющее дверь. В этот миг взрыв сотрясает землю. Слышен голос: «Всем в укрытие!»

— Кажется, они бьют не по нашему квадрату. Это был просто шальной снаряд. Пошли ужинать, — предлагает Дрозжин.

Лес, овраг, кустарник. Путь довольно далекий, узенькая дорожка приводит нас к постройкам дачного типа. Мой спутник вдруг останавливается в изумлении.

Двухэтажный голубой домик, в котором помещалась столовая, обвалился, словно под собственной тяжестью. Один снаряд пробил крышу, другой отхватил целый угол.

Встречающая нас девушка говорит дрожащим от испуга голосом:

— Товарищи командиры, вместо ужина получайте сухой паек.

Рядом стоит машина, с нее старшина выдает хлеб и консервы.

Молча возвращаемся к землянкам. Где-то совсем близко бьют орудия.

У землянок в раздумье стоит тот, кого я давно жажду увидеть, полковой комиссар Федор Иванович Карасев.

Встреча самая дружеская. Но нет времени на душевные излияния. По его тревожному лицу вижу, что положение неблагополучное.

— Противник наступает, пытаясь нас обойти, — объясняет Федор Иванович. — Идет бой за аэродром «Лаксберг». Люди из последних сил держатся, понимая, что, если они отступят или образуется брешь в нашей обороне, тогда мы попадем в окружение и будет труднее во много раз… Это большое счастье, что у нас есть крепкая артиллерийская поддержка, — махнул он в сторону залива. — Корабли выручают…

Да, в тот день не смолкал гул корабельной артиллерии. Крейсер «Киров», лидеры «Минск» и «Ленинград», эсминцы «Гордый», «Калинин», «Володарский», «Артем», «Яков Свердлов», «Скорый», «Сметливый», «Свирепый», канонерские лодки «Москва», «Аргунь» и другие корабли, а также береговые батареи помогали сдерживать натиск противника.

— И немцам нелегко приходится, — продолжал Карасев. — Наступающие всегда несут бо?льшие потери. Это истина. И вот тому подтверждение. — Он открыл полевую сумку и извлек письмо, найденное у убитого солдата 311-го полка 217-й пехотной дивизии Эдмунда Вагенера. К аккуратным строчкам, написанным его рукой на немецком языке, был приколот русский перевод:

«Дорогие родители! Я участвовал в боях за Таллин. Это был ужасный день. Такие дни никогда не забудутся. И я молю бога лишь об одном, чтобы ничего подобного не повторилось в моей жизни. Русские обстреливали нас из крупной артиллерии. Снаряды летели градом, вокруг свистели пули. Невозможно было не только поднять голову, но и протянуть руку. Такого ужаса мы еще не-видели…»

— Интересное признание, — заметил Дрозжин. — Разрешите поместить в газете?

— Обязательно! Как у вас с газетой?

— Номер сверстали, — отрапортовал Дрозжин.

— В случае опасности типографию уничтожить, раздать патроны, гранаты — и всем в боевой строй, — сказал Карасев.

— Есть, товарищ полковой комиссар! — откликнулся Дрозжин.

…Вернувшись в землянку, стараемся ускорить выпуск газеты.

Дядя Костя срочно набирает письмо убитого. Полосы поступают в машину.

Стрельба как будто стихла. В ту минуту, когда печатник выдал из-под пресса первый оттиск газеты, в землянку вошел полковой комиссар.

— Атаки противника отбиты, — сообщил Федор Иванович Карасев. — Выручили нас зенитчики. Стреляли прямой наводкой. Благодаря им ребята держатся на своих рубежах (он имел в виду 2-й батальон майора А. З. Панфилова, сражавшийся на главном направлении). Завтра обязательно побывайте у них — они стоят в двух километрах отсюда — и дайте материал в нашу газету. А до утра отдохните хорошенько — и опять за дело.

— Надо возвращаться в Таллин, — заикнулся было я. — Хочу написать материал для «Советской Эстонии».

— И не думайте! Здесь вы нужнее. Если хотите, я дам в Пубалт телеграмму, что вас задержали. Помогите нам.

Выходим с Дрозжиным из землянки. Луна заливает лес голубым светом. Оба близорукие, идем осторожно, прислушиваясь к треску сучьев под ногами.

За оградой высится одинокая дача.

Дрозжин вынимает из кармана фонарик и освещает дверь. В доме тихо. Никого нет. Все перевернуто вверх тормашками. Должно быть, хозяева спешно эвакуировались. Поднимаемся на второй этаж и укладываемся спать. Едва легли — по лесу прокатывается грохот взрыва. Противный протяжный свист снарядов.

— Не обращайте внимания. Если свистит, то не тронет, — комментирует Дрозжин.

Вскоре стрельба стихает, но мы никак не можем заснуть — то ли от слишком настороженной тишины, то ли от нервного напряжения.

Кругом так тихо, что даже немножко страшновато.

— Вы давно знаете Карасева? — спросил Дрозжин.

— Давненько. Не раз встречались в Пубалте, на кораблях, когда он был лектором…

— Говорят, он с двадцатых годов на военной службе?

— Да…

Я вспомнил наш давний разговор с Федором Ивановичем. Мы однажды ночевали в одной каюте, и он рассказывал мне о своей родословной, о Волге — где он родился и провел детство. Отец и дед всю жизнь плавали по великой реке, и младший Карасев собирался отслужить действительную и вернуться на Волгу, учиться на капитана речных судов. Да все повернулось иначе. «Мы вас оставляем на политработе», — сказали ему после окончания службы. Кем только он не служил: политруком, секретарем комсомольской организации, секретарем партбюро. А в 1932 году послали учиться в Военно-политическую академию. Окончил ее. И снова по поручению партии: комиссар подводной лодки, инструктор политорганов, лектор…

Дрозжин внимательно выслушал меня и заключил:

— Да, повидал человек на своем, веку. Мы рядом с ним зеленые…

Мы долго разговаривали, и я не заметил, как заснул.

Вдруг чувствую, где-то поблизости взрывы. Протираю глаза — комнату заливает солнце.

— Что такое? — спрашиваю.

— Да известное дело: опять обстреливают. Седьмой час. Не пора ли подниматься? Вы двигайте к пехотинцам, а я — к себе в редакцию. Надо готовить очередной номер, — говорит Дрозжин. — Жду вашу статью, — напоминает он, протягивая мне руку. — До скорой встречи!

В то утро я с трудом добрался до командного пункта батальона, разместившегося в пригороде Таллина. Командир батальона А. З. Панфилов встретил меня приветливо, хотя чувствовалось, что ему сейчас не до корреспондентов.

Улучив момент, он все же подозвал меня к карте и показал шоссе, где сейчас идет, ожесточенное сражение. Противник пытается овладеть им и вбить клин в нашу оборону. Одна рота почти сутки находилась в окружении и понесла большие потери. Уцелевшие бойцы собрали патроны, гранаты и ночью, совершив бросок, прорвались к своим и сейчас ведут бой за это самое шоссе.

— Обстановка крайне тяжелая, — произнес Панфилов глухим, охрипшим голосом.

Во время нашей беседы послышался голос телефониста:

— Товарищ майор, вас.

Майор подошел к аппарату. Разговоры на КП прекратились. Все настороженно прислушивались не только к словам, но и к дыханию комбата.

— Скапливаются? Так… так… — повторял Панфилов, и все догадывались, что фашисты, начавшие артиллерийскую подготовку, вот-вот бросятся в атаку. — Передайте Шувалову, — продолжал майор, — комбат приказал держаться. Если будет нужно, поможем артиллерией.

Шувалов? Знакомая фамилия! Да уж не сигнальщик ли с потопленного корабля? Вспомнил паренька, с которым недели полторы назад встретился в таллинском госпитале.

Впрочем, сейчас было не до расспросов. Комбат, не обращая ни на кого внимания, схватил автомат, из-под подушки вынул два диска с патронами, на ходу отдал приказание начальнику штаба и ушел.

Через полчаса он вернулся, сел на кровать, закурил. Румянец играл на его щеках. Нервно подергивались плечи. Неестественный блеск глаз выдавал его возбуждение.

Я спросил его о Шувалове.

— Он самый… Шувалов. Теперь командир взвода. А первый раз явился, смотрю — голова в бинтах. Думаю: «Ему одна дорога — в инвалидную команду». Поговорил с ним, вижу, парень толковый, хочет воевать, а это самое главное…

Мне захотелось повидать Шувалова. Вместе со связным мы пробирались к переднему краю обороны, что находился в полукилометре от командного пункта батальона.

Лес. Густые пушистые сосны закрывают небо. Лучи солнца едва пробиваются сквозь толщу зелени. В просветах между деревьями видна поляна, залитая солнечным светом, а еще дальше — небольшие холмики и редкий кустарник. Показывая туда, связной говорит приглушенным голосом, точно боится, что его услышат: «Вот там, товарищ корреспондент, уже фашисты».

Навстречу нам, пригибаясь к земле, идет матрос.

Связной останавливает его:

— Шувалова не видал?

— В траншее, — махнул тот рукой в сторону поляны и добавил предостерегающе: — Вы там поосторожнее, а то снайперы в два счета голову продырявят.

Мы сгибаемся как только можно, подползаем к глубокой траншее и прыгаем в нее.

В песчаном грунте выдаются вперед стрелковые ячейки; в первых двух — ни души, только в глубине траншеи, за извилиной, видны несколько человек в синих фланелевках, широких флотских брюках, подпоясанных ремнями с медными бляхами. Среди моряков выделяются бойцы в зеленом армейском обмундировании и пилотках. Они пришли сюда из рабочего истребительного батальона, сформированного в самом начале войны. Дрались под Тарту, у Раквери, а теперь вместе с моряками защищают Таллин. Кто сидит, подогнув под себя ноги, кто полулежит, откинувшись спиной на желтую песчаную стенку траншеи. В руках у бойцов солидные ломти хлеба, перочинными ножами они выковыривают из банок волокнистые куски тушеного мяса.

Один из моряков поднялся нам навстречу. По вздернутому носу, толстым губам и озорным, чуть раскосым глазам я сразу узнаю старого знакомого. Цел и невредим Василий Шувалов. И он меня узнал, козырнул и, улыбнувшись, спросил:

— Какими судьбами в наше логово?

— На своих на двоих, — шутя ответил я.

— А где же мотоцикл?

— Мотор не заводится. Сейчас не до ремонта.

— Верно, не до ремонта, — многозначительно повторил Шувалов.

Три недели назад мы встретились с Шуваловым в госпитале. В парке Кадриорг, на скамейке среди раненых моряков, сидел юноша в синем халате со вздернутым носом, толстыми губами и задорным мальчишеским лицом. Белая повязка, охватывавшая его голову, напоминала чалму. Он срывал с веток большие зеленые листья клена, рвал их на мелкие части и рассказывал мне подробности гибели своего корабля и о том, как были спасены шифры, коды, вахтенный журнал — все, что могло стать ценной находкой для противника.

Прощаясь со мной, он сказал: «Раз корабль потопили — пойдем на фронт. Все одно где бить фашистов». И он пошел…

Теперь Вася казался повзрослевшим, словно прошли не дни, а годы. Держался он солидно, с достоинством, словно хотел подчеркнуть, что, заменив погибшего командира взвода, воюет за себя и за него и доверенный ему маленький клочок земли удерживает и будет держать до последней возможности.

Шувалов показывал окопы, отрытые по всем правилам и замаскированные дерном. Наблюдательный пост на высокой прямой сосне с густыми ветвями был своего рода шедевром. С высоты десяти — двенадцати метров как на ладони просматривались позиции противника. Это была знаменитая в ту пору «небесная канцелярия», которая поддерживала связь с артиллеристами. Такой позывной придумали матросы. Звонил комбат, ему вполне серьезно отвечал телефонист: «Небесная» слушает…» Комбат в свою очередь спрашивал: «Ну как связь с господом богом?» «Нормальная, товарищ комбат», — докладывал телефонист.

Я извлек из планшетки записную книжку и попросил рассказать о бойцах, отличившихся в последнее время. Шувалов охотно назвал несколько фамилий и дал характеристику каждому. Я выразил желание познакомиться с ними. Тогда Вася с горечью сообщил:

— Они убиты… — и, помедлив, сердито продолжал: — Мы за них этим психам душу вытрясем! Они несколько раз на дню свои представления устраивают. Хватят шнапса и идут в психическую: шпарят из автоматов, кричат во все горло «ол-ла-ла»… На испуг хотят взять. Мы сидим притаившись. Подпустим поближе — и жахнем из пулеметов. Кто на месте валится, другие — обратно, аж пятки сверкают. Тут мои ребята не выдерживают, выскочат из окопа — и за ними, гранаты в дело пускают. Опять же с той стороны на огонь напарываются и тоже гибнут. Но сдержать невозможно, если у человека в душе злость бушует…

Шувалова позвали к телефону — звонил комбат. Шувалов вернулся серьезный, озадаченный и приказал по цепи всем собраться в траншее. По одному и по двое пробирались бойцы.

— Вот что, друзья. Будьте готовы. Ожидается новая атака. Ни на какую шумиху гитлеровцев не поддаваться. Не отходить ни на шаг! Вот тут пан или пропал. Понятно?

— Ясно, — ответили голоса.

Таял отряд Шувалова, но непоколебимы были оставшиеся в живых.

Мне надо возвращаться в редакцию к Дрозжину, наверно, он уже верстает очередной номер газеты и ждет мой материал.

Выхожу на Пиритское шоссе. Какие здесь перемены! Гладкий асфальт во многих местах покорежен снарядами. В лужах крови валяются лошади, убитые всего несколько часов назад. По шоссе движется нескончаемый поток людей, машин и повозок. Шагают солдаты. Связисты тянут по обочине проволоку. Люди в гражданском платье везут на ручных тележках и в детских колясочках домашний скарб.

Все озабочены, все спешат.

Далеко от берега, на рейде, видны силуэты наших боевых кораблей. По воде прокатываются гулкие залпы. Над головой со свистом пролетают снаряды.

— Наши стреляют! — говорит матрос, нагруженный патронами и тоже торопящийся к линии фронта.

Прежним путем иду к штабу бригады. Прыгаю с песчаных откосов, карабкаюсь по пригоркам; еще один перевал — и выйду прямо к землянкам.

Но вокруг — ни души. Только нарастающее хлопанье винтовочных выстрелов и короткие пулеметные очереди.

Странно: так близко от штаба — и никто не окликает.

При входе в штабную землянку раньше висел кусок парусины. Теперь его нет, и в землянке пусто. На полу — обгоревшие листки бумаги, несколько пустых консервных банок. Нары сломаны. Ясно: ушли в другое место.

Из леса доносится стрельба. Стреляют и позади, и где-то впереди. Перейдя широкую полосу асфальта, прыгаю в глубокую траншею по ту сторону шоссе. Слышу строгий оклик:

— Стой! Руки вверх!

Ко мне бегут наши бойцы. Матрос, на бескозырке которого скопилась серая пыль, подходит вплотную и сердито требует:

— Документы! — Возвратив документы, он говорит так же сердито: — Что же вы, товарищ, находитесь, где не положено? Не знаете, где линия фронта, а?

— Штаб Парафило ищу, — объясняю я. — Где он сейчас?

— Вот этого вам сказать не могу, — нахмурился краснофлотец. — Бойца к вам прикомандирую — он вас доведет.

Через несколько минут мы оказались у двухэтажной дачи. Входим. Снова встреча с начштаба. Сообщаю ему, где был, что видел. Спрашиваю, какие события произошли за эти сутки.

— Противник атаковал аэродром, — рассказывает подполковник. — Был жаркий бой. Мы уничтожили около батальона пехоты. Они видят, что штурмом взять Таллин не так-то просто. Стали хитрить, стремятся просочиться в город мелкими группами. Наша бригада несет потери, но держимся на прежнем рубеже.

— А где редакция? — спрашиваю его.

— Там, где все.

— То есть?

— На передовой!

Да, моя статья Дрозжину уже не понадобилась. Поскольку обстановка круто изменилась в пользу противника, по приказанию командования все способные держать оружие пошли в строй. Дрозжин с горсткой своих людей тоже отражал атаки…

Мне не оставалось ничего другого, как возвращаться в Таллин.


На обратном пути, на самой дороге, я встретил Всеволода Витальевича Вишневского.

— Изучаю обстановку и с народом беседую, — объяснил он. — Тяжело приходится. Противник крепко жмет. Люди, сжав зубы, держатся, пружинят.

Просвистели снаряды. И точно эхо, где-то совсем близко прокатилось несколько глухих взрывов.

Вишневский дружески взял меня под руку и привел к бойцам, которые поблизости от шоссе маскировали орудие, только что установленное на новой огневой позиции. Его встретили как старого знакомого, и маленький круглолицый сержант обратился к нему:

— Товарищ полковой комиссар, вопросик есть. Фронт у нас не сплошной, мало нас, а гитлеровцы в город лезут, по пятку, по десятку просачиваются. Чего доброго, там соберется целый полк. Как ударит нам в спину, что будем делать?

— Биться! — резко ответил Вишневский и уже спокойно, рассудительно продолжал: — Такая же картина была в Мадриде во время боев. Целые подразделения фашистов умудрялись пробираться через боевые порядки республиканских войск. И что же? Кто-нибудь отходил? Нет! Фашистов вылавливали, обезвреживали, а линию фронта держали на крепком замке.

— Откуда вы знаете? — с наивным любопытством снова спросил сержант.

— Я был в Испании. Всего насмотрелся…

С жаром и душевной страстью он начал рассказывать об Испании. Артиллеристы стояли не шелохнувшись, внимая каждому его слову.

После беседы Вишневский обратился ко мне:

— Где были, что видели?

А выслушав мой короткий рассказ, сказал:

— Спешите в «Советскую Эстонию». Там верстается очередной номер, может, поспеете со своими материалами.

Мы опять вышли на шоссе, проголосовали. Остановилась машина, направлявшаяся в Таллин, и я сравнительно быстро добрался до редакции.

— Где ты был, пропащая душа?! — набросился на меня мой друг Даня Руднев. Недавно назначенный редактором «Советской Эстонии», он сидел над макетом полос и, не дав мне открыть рта, выпалил: — Ты знаешь, мы нуждаемся во фронтовых материалах. Сейчас же иди к машинистке и продиктуй, что у тебя есть.

Далеко за полночь, после того как я сдал материал и все четыре полосы, подписанные редактором, были спущены в типографию, мы в ожидании, когда зарокочет ротация и принесут первые оттиски, сидели с Рудневым, неторопливо обсуждая текущие события. Он рассказал о беседе с председателем Совнаркома Эстонской республики Иоганесом Лауристином, который сообщил поразительную историю подвига, совершенного жителями бухты Локса.

Я узнал от Руднева о самом факте — эстонские жители помогли балтийским морякам, попавшим в беду. Подробности не были известны. Но я уже лишился покоя и на следующий день утром поднимался на Вышгород к Лауристину.

Прохожу под арку, иду длинными коридорами. В приемной просят подождать — у Лауристина заседание. Терпеливо жду. Наконец открывается дверь и из кабинета выходят люди. Я захожу. В кресле за письменным столом сидит окруженный людьми Иоганес Лауристин. У него худое скуластое лицо, добрые задумчивые глаза, очки в черной роговой оправе. Несмотря на трудную напряженную работу, выглядит он значительно моложе своих лет. На его свежем, гладком лице, казалось, не отразились многие годы, проведенные в тюрьмах буржуазной Эстонии, бесконечные преследования, которым он подвергался за принадлежность к Коммунистической партии. Последний раз он был освобожден из тюрьмы в 1938 году.

Когда все удалились, Лауристин начал беседу со мной.

— Мы хорошо понимаем серьезность положения, — говорил он, — и стараемся эвакуировать из Таллина ценное оборудование. Вот на этом-то и играют наши внутренние враги. А они есть, вы о них, конечно, знаете.

Да, я наблюдал за ними, как только приехал в Таллин. В то время как трудящиеся строили оборонительные укрепления — они целыми днями сидели под парусиновыми тентами кафе, изнемогая от жары. В дымчатых очках и шерстяных костюмах, они лежали на пляже в Пирите и злословили в наш адрес.

А когда в окрестностях Таллина послышался гром фашистской артиллерии, что ни день, в кирках демонстративно устраивались пышные свадьбы и праздничное шествие с цветами растягивалось по центральным улицам города.

— Но не они делают погоду. Напишите, как ведут себя настоящие люди, истинные патриоты Советской Эстонии, — продолжал Лауристин. — К примеру, случай в Локсе. Жаль, вы туда не попадете. Бухта Локса уже занята противником. Там произошло событие, которое очень ясно показывает, кто нам истинный друг.

К сожалению, Лауристин почти ничего не прибавил к тому, что я узнал от Руднева. Но он сообщил одну весьма существенную деталь: на месте происшествия находился заместитель начальника политуправления флота бригадный комиссар Карякин.

— Думаю, это для вас самый надежный источник, — заключил Лауристин.

Василия Васильевича Карякина мы хорошо знали как строгого, требовательного, но вместе с тем на редкость душевного человека. В дни битвы за Таллин я редко видел его в политуправлении. Большую часть времени он находился на кораблях или в частях морской пехоты. В момент воздушного налета немецких пикировщиков он на посыльном катере подходил к эсминцу «Карл Маркс». При взрыве бомбы его ранило в ногу и контузило.

Все это я узнал гораздо позже от моряков. А пока я спешил в Кадриорг, где помещался морской госпиталь. Очень скоро я нашел палату и койку, на которой увидел Василия Васильевича. Забинтованная нога лежала поверх одеяла. Думаю, ему было несладко в это время, но он и виду не показал. Приветливо помахал рукой и, улыбнувшись, произнес:

— От вашего брата никуда не скроешься.

Из рассказа Василия Васильевича отчетливо вырисовывалась картина событий, развернувшихся в бухте Локса.

…Корабль стоял на рейде. После прямого попадания бомб он стал быстро погружаться на дно. Успели спустить баркасы, собрали раненых, подобрали обожженных, плававших вокруг корабля в горящем соляре, и направились к берегу.

В мирное время военные корабли не очень-то удостаивали своим вниманием бухту Локса: здесь даже причалить было некуда. Первыми появились на берегу директор местной школы Арнольд Микович Микивер и рабочий кирпичного завода Леонхард Гнадеберг. Потом сбежались мальчишки — ученики Микивера, рабочие кирпичного завода, их жены, учителя… Прибежала медсестра и даже провизор из аптеки. Спокойно и деловито они подошли к баркасам и помогли легкораненым выбраться на берег, тяжелораненых выносили на руках.

Медсестра Юхана на правах врача оказывала первую помощь. Учителя и школьники превратили школу в госпиталь, раздобыли в поселке кровати, одеяла, постельное белье, уложили пострадавших и трогательно ухаживали за ними.

Немцы в это время находились всего в пятнадцати километрах от Локсы, могли неожиданно нагрянуть, захватить раненых моряков и учинить кровавую расправу.

Часы и даже минуты решали все. А до Таллина далеко. Что предпринять, чтобы там узнали о несчастье и выслали помощь? Телефонная связь была нарушена. Несколько раз пробовали звонить окружным путем. Ничего не получалось. Тогда кому-то пришла мысль: устроить живую эстафету от одного поселка к другому, и так до самого Таллина. Решено — сделано! Бригадный комиссар Карякин написал донесение, и ребятишки на велосипедах помчались в ближайший населенный пункт, а оттуда дальше, дальше и дальше…

Через некоторое время к школе подошли автобусы из таллинского военно-морского госпиталя. Все население собралось проводить раненых. Василий Васильевич Карякин поднялся на камень, чтобы сказать несколько слов, но, когда увидел грустные лица мужчин, слезы на глазах женщин, ему стало не по себе, слова комом застряли в горле.

«На кого мы оставляем этих честных и добрых людей! — подумал он. — Ведь немцы все узнают и, конечно, не пощадят».

— Спасибо, товарищи, — с трудом сказал он. — У нас есть пословица: «Друзья познаются в беде». Мы будем помнить всех вас и эту бухту дружбы. Мы еще встретимся.

Автобусы тронулись в путь. А у школы стоял учитель Микивер, Леонхард Гнадеберг, его жена Магда, двое маленьких детей, стояло все население поселка. Издалека были видны белые платочки в руках женщин, шляпы и кепи, поднятые высоко над головами мужчин.

Вот что я узнал от Василия Васильевича. Узнал главное. В моей записной книжке было достаточно материала, чтобы написать корреспонденцию, но, прощаясь со мной, Василий Васильевич строго-настрого предупредил:

— Пока ничего в газету не давайте. Немцы прочитают — плохо будет нашим друзьям.

Я последовал совету Карякина, не написал ни одной строчки. И два года после оставления Таллина наши газеты хранили на этот счет полное молчание.

А в двадцатых числах сентября 1944 года, накануне освобождения Таллина, вместе с нашими катерниками я оказался в бухте Локса. Эстонцы нас встретили, как родных. И поведали печальную историю.

Дорогой ценой пришлось расплатиться патриотам за свое гуманное отношение к раненым морякам.

Как только гитлеровцы заняли бухту, сразу начались обыски. Среди бела дня конвоиры проводили по поселку в тюрьму учителей, работников сельсовета и активистов кооперации.

С Леонхардом Гнадебергом они поступили иначе: хотели переманить на свою сторону, завоевать его расположение. Такой популярный среди местного населения человек всегда пригодится.

Сначала были пущены в ход посулы. Потом угрозы. Ничто не помогало. Тогда однажды в сумерках несколько бандитов из местной фашистской организации в гражданской одежде явились к одноэтажному кирпичному домику Леонхарда на окраине поселка и вызвали хозяина на улицу.

Леонхард почувствовал что-то недоброе и не торопился выходить. Бандиты вошли в домик, схватили Леонхарда за руки и насильно вывели во двор.

— Ну как, решил, с кем идти? — обратился к нему высокий, здоровенный парень.

— Не с вами, — ответил без колебаний Леонхард.

Бандит вынул из кармана пистолет и погрозил.

— Не пугай, — спокойно заявил Леонхард. — Не очень-то боюсь ваших угроз.

Он хотел еще что-то сказать, да не успел: упал, сраженный пулей.

БОИ У ГОРОДСКИХ ЗАСТАВ

Последние числа августа… У стен Таллина много дней не затихает жестокая битва. Немецкое командование бросает в бой все новые и новые силы. Три фашистские дивизии сняты с ленинградского направления и переброшены сюда, в Эстонию.

«Таллин падет через двадцать четыре часа», — сообщает Берлинское радио.

«Невод заведен. Рыба находится внутри невода. Можно считать, что русской армии и Балтийского флота больше не существует», — передают шюцкоровцы.

И не только враги, даже наши союзники пророчат самый мрачный исход борьбы.

«Положение русских безнадежное. Они закупорены в Таллине, как в горле бутылки, и единственное, что им осталось, — это затопить свои корабли и пробиваться по суше в Ленинград», — заявляет английский радиообозреватель.

Ленинград не может нам помочь: он сам в опасности. К тому же шоссе Нарва — Таллин уже в руках гитлеровцев. Остается одно: пружинить — как говорил Вишневский — и держаться. До последней возможности удерживать Таллин, поскольку здесь сосредоточены и корабли, и склады боепитания, и продовольственные запасы.

А самое главное — Таллин отвлекает большие силы противника от наступления на Ленинград, без Таллина трудно сражаться островным гарнизонам Эзеля, Даго и полуострова Ханко. Береговые батареи Таллина, Ханко, Эзеля, Даго взаимодействуют, закрывают вход в Финский залив вражескому флоту. Кроме того, Ханко, Эзель и Даго прикрывают наши передовые маневренные базы, откуда активно действуют балтийские торпедные катера.

Вот почему все, чем располагает флот: корабли, авиация и люди, — все брошено навстречу врагу, чтобы возможно дольше задержать его на промежуточных рубежах, измотать его силы.

Таллин в кольце пожаров. Огонь полыхает вдоль всего побережья — от пестрых домиков Пириты до рыбацких слобод. Черные столбы дыма поднимаются в небо и долго-долго почти неподвижно висят в воздухе. Вдали перекатываются взрывы, сливаясь с гулкими залпами крейсера «Киров», лидера «Ленинград», эскадренных миноносцев и многих других кораблей, темные силуэты которых ясно выделяются на фоне спокойных вод Таллинского рейда.

Корабли ведут артиллерийскую дуэль с врагом, помогают армии сдерживать противника на главном направлении.

Особенно сильное впечатление производит крейсер «Киров», его стройный корпус, весь устремленный вперед. Он скользит, рассекая гладь моря. На борту мелькают желтые огненные вспышки, и по воде проносится грохот выстрелов.

Снаряды корабельной артиллерии летят туда, где идет борьба не на жизнь, а на смерть, и наши люди дерутся из последних сил, чтобы не допустить прорыва противника в город.

Подобные раскатам грома, басовые голоса крейсера «Киров» слышный днем, и ночью, и на рассвете. Их уже хорошо знают в наших войсках. Они известны и противнику.

Гитлеровцы не раз делали попытки уничтожить его в Рижском заливе и продолжают за ним охотиться здесь, у Таллина.

Едва им удается приблизиться на расстояние выстрела, как всю мощь огня они обрушивают на крейсер. В бинокль можно различить немецкие аэростаты наблюдения, появляющиеся над лесом и корректирующие огонь своих батарей. Что ж, артиллерия «Кирова» бьет и по аэростатам, расстреливает и поджигает их.

Дальнобойные батареи врага обстреливают рейд. Вокруг «Кирова» высоко взлетают столбы воды — то далеко, то совсем близко от борта. Корабль непрерывно меняет место и тем самым сбивает пристрелку вражеских артиллеристов.

За один день 23 августа противник выпустил по рейду более шестисот снарядов. «Киров», в свою очередь, отвечал огнем.

Передышка продолжалась лишь несколько ночных часов, а с первыми лучами солнца опять завязалась дуэль. Убедившись, что потопить крейсер артиллерийским огнем не, удастся, гитлеровцы с утра бросили на корабль авиацию.

Крейсер атаковали восемнадцать пикировщиков. Теперь к грохоту пушек главного калибра присоединили свой голос зенитки и пулеметы.

Первая тройка вражеских самолетов пикирует на крейсер с правого борта. Наступает самый острый момент. Самолеты один за другим резко снижаются, и от них отрываются бомбы.

— Лево на борт! — приказывает командир корабля рулевому.

Главстаршина Андреев быстро перекладывает руль, и крейсер уклоняется влево. Через несколько секунд шесть бомб падают в воду справа от корабля. Искусное маневрирование спасает корабль от прямого попадания.

Но слева заходит вторая тройка. Вновь маневр — и опять бомбы летят в воду.

И так почти весь день — атака следует за атакой. Зенитчики крейсера отбили одиннадцать воздушных атак. Более ста бомб было сброшено в этот день авиацией врага, но ни одна из них не причинила «Кирову» сколько-нибудь серьезных повреждений.

— Рыбку глушат, стервятники! — смеялись утомленные напряженным боем моряки.

А командир корабля объяснял:

— Если корабль на ходу, то пикировщики не так опасны. Нужно только вовремя изменить свой ход и курс.

Бои у городских застав. Снаряды летят через город — над головами не затихает их противный свист, рассекающий воздух. Корабли занимают огневые позиции напротив ближайшего пригородного местечка Пирита и бьют по батареям и живой силе противника. Катера-дымзавесчики шныряют между кораблями и закрывают их облаками густого дыма.

Обстановка усложняется с каждым часом, но в городе сохраняется порядок. По ночам на улицах тишина. Патрули, зажигая фонари, проверяют пропуска.

Противник любой ценой хочет прорваться в Таллин. Пленные говорят, что фашистские полки несут большие потери, но сейчас подтягиваются новые силы из Риги и Каунаса. Видимо, скоро начнется последний и решающий штурм Таллина.

Постепенно угасает деловая жизнь. В центре города нет привычного оживления — мало пешеходов, не видно традиционных таллинских извозчиков. Смолк грохот трамваев, молчат уличные радиорупоры. Пустуют газетные киоски.

По тенистым аллеям парка Кадриорг прыгают ручные белки. Они голодны — кому придет в голову их покормить?! В узеньких улочках тихо и пустынно. Никто не обращает внимания на мусор, который не убирался много дней. Исчезли дворники в белых передниках с метлами и совками. Учреждения закрыты. На дверях парикмахерских круглосуточно висит плакат: «Salutud» (закрыто).

На улице Харью снимают тенты над зеркальными витринами магазинов готового платья и закрывают их щитами. Удары молотков эхом отдаются в конце улицы. Так забивают последние гвозди в гробовую доску.

В ресторане гостиницы «Золотой лев» посетителей встречает толстый, с двумя подбородками человек во фраке — тот самый необычайно любезный метрдотель, который всегда учтиво смотрел в глаза, стремясь угадать желания и вкусы клиента.

Сейчас его окаменевшее лицо могло бы соперничать с египетской мумией.

— Что угодно? — спрашивает он.

— Можно пообедать?

На лице человека во фраке саркастическая улыбка:

— Кончилось, все кончилось, достопочтеннейшие товарищи…

Он бесцеремонно показывает нам спину и уходит.


Молчат паровозные гудки. Бывало, они, перекликаясь днем и ночью, радовали и ободряли людей. А без них чего-то не хватает, грустно и тоскливо на душе. Получен приказ Ставки Верховного Главнокомандования: войскам, сражавшимся под Таллином, и Краснознаменному Балтийскому флоту отойти в Кронштадт и Ленинград.

Фронт перемещается еще ближе к городу. В окопах при въезде в Таллин, на развилке дорог, у памятника морякам русской броненосной лодки «Русалка», уже ведут бой автоматчики, прикрывающие отход наших воинских частей.

На самом берегу моря, в кустах зелени, кого-то хоронят. Нет ни оркестра, ни гроба. Неглубокая могила вырыта в тени, и возле нее на санитарных носилках девушка, одетая в шинель, с белым, как мрамор, лицом. Улыбка застыла на тонких губах. Руки по швам. Русые волосы разметались.

Вокруг носилок бойцы. Скорбно склонены головы. Командир — высокий, пожилой человек — перочинным ножом режет зеленые ветки, а боец сплетает из них венок.

Когда венок готов, командир бережно кладет его у изголовья погибшей, и все снимают пилотки. Тело девушки-бойца опускают в могилу.

Двое бойцов уже взялись было за лопаты, но командир сделал знак — отставить. Он с минуту стоит молча, потом поднимает голову и, будучи не в силах подавить волнение, начинает тихо говорить:

— Товарищи! Мы прощаемся с Зиной, с нашим хорошим другом. Она была так же молода, как и вы. Она спасала вашу жизнь и сама хотела жить. И вот нет ее. Мы оставляем ее здесь, в сырой земле. Прощаясь с ней, скажем: мы вернемся сюда, в Таллин. Вернемся обязательно!

Он замолк, и все стоят в горестном оцепенении, пока первая горсть земли не брошена в могилу.

…Улица Нарва-Маанте. У здания школы, превращенной в госпиталь, сгрудились санитарные машины. Выносят раненых, назначенных к эвакуации на транспортах. Один из них срывается с носилок и кричит:

— Я сам! Я сам!

Он вырвался из рук санитаров и с безумными глазами бежит в толпу. Санитары настигают его и ведут обратно к машине.

— Я к своим!.. К ребяткам!..

— Осторожнее, товарищи, он бредит, — объясняет врач.

На главных улицах люди, машины, повозки. По лицам солдат сбегают струйки пота. Некоторые солдаты держат две-три винтовки — свою и убитых товарищей. На плечах несут пулеметы. Все спешат в порт. Ветер с моря гонит запах гари и пороховой дым.

Улицы перегорожены баррикадами из толстых бревен, связанных колючей проволокой. Оставлены лишь неширокие проходы, возле которых стоят бойцы, ожидая, когда пройдут последние воинские части, чтобы закрыть бревнами эти проходы, перегородить путь немцам в Минную и Купеческую гавани.

— Тере![1] — приветственно обращается к нам какой-то пожилой эстонец в светло-зеленом плаще. Он стоит без фуражки, в руках держит корзинку. На лице растерянность. — Ай-ай, что происхотит! — разводит он руками, показывая на отступающие войска. — Вы покитаете Таллин! Опять фашист притет?!

— Придет, да ненадолго…

— Плохо бутет нашему брату, — отвечает он дрожащим от волнения голосом. — Плохо… — Он от всего сердца пожимает руки матросов: — То свидания. То свидания, товарищи!

И он долго стоит, этот старик с корзинкой в руках, глядя нам вслед, и кажется сейчас особенно одиноким.

В Минной гавани среди страшного грохота, среди непрерывных огненных вспышек и густого дыма, расстилающегося над землей и временами скрывающего из виду наши корабли, происходят торжественные проводы на фронт курсантов Военно-морского училища имени Фрунзе.

Рослые юноши в новых форменках с голубыми воротниками; до блеска надраены бляхи на ремнях. Вот такими мы видели их на парадах, на Дворцовой площади в Ленинграде, и одно их появление всегда вызывало в народе восторг.

Они выстроились поодаль от пирсов. К ним выходит командующий флотом вице-адмирал Трибуц и обращается с короткой речью, которая поминутно заглушается ревом орудий.

— По выправке узнаю вас, товарищи курсанты. Не скрою — на горячее дело идете. Бейте врагов, как били их ваши отцы и деды. В боях под Таллином помните о Ленинграде! За землю Советскую, за родное Балтийское море — ура!

«Ура» прокатывается из ряда в ряд. Играет оркестр. Чеканя шаг, безупречно выдерживая равнение, курсанты проходят торжественным маршем и скрываются за портовыми зданиями. Щемит сердце: не многие вернутся домой…

Разрывы снарядов, гул канонады, клубы кирпичной пыли напоминают о том, что бой идет неподалеку, жестокий и неумолимый бой.

«Киров» и миноносцы дают залп за залпом.

Непрерывные огненные вспышки. Плывут тучи дыма.

Поблизости от стоянки транспортов, где идет погрузка наших войск, горит склад с патронами. Слышится сухой треск рвущихся патронов и глухие взрывы.

Все охвачены волнением, считая минуты, оставшиеся до выхода транспортов в море. В каждом из нас живет вера в то, что опасность существует только тут, в гавани, что достаточно оторваться от причала, как корабль станет неуязвимым… Такое странное ощущение не только у армейцев, но и у моряков…

Капитаны транспортов руководят погрузкой техники. Помощники капитанов размещают людей, непрерывно прибывающих с фронта.

Из кабины плавучего крана показалось искаженное от злобы лицо крановщика.

— Какого черта грузите ящики? Живым людям места мало, а вы с фронта ящики приперли!

— Боезапас это, дурная голова! — отвечает снизу боец.

— Боезапас, боезапас! Кому он нужен в море, твой боезапас! — надрывается крановщик.

— В Ленинграде все пригодится.

Тяжелый кран поднимает на борт груды ящиков с боезапасом.

Сторожевой корабль «Пиккер», служивший командным пунктом, уже давно опустел. Вице-адмирал В. Ф. Трибуц со своим штабом и член Военного совета Н. К. Смирнов перешли на крейсер «Киров». На корабле остался лишь кок, рослый детина в белом колпаке.

Фигура начальника штаба флота Ю. А. Пантелеева мелькает на пирсе. К нему поминутно обращаются — то насчет ненормальностей с погрузкой, то спешат выйти в море и просят «добро». Один армейский капитан, только что явившийся со своей частью, хочет во что бы то ни стало попасть на транспорт, которому уже дано «добро» на выход из гавани.

— Разрешите, товарищ начальник, — чуть ли не умоляющим голосом просит он. — У меня никакой техники нет, последнюю пушку подорвали.

— Не могу, — решительно заявляет начальник штаба. — Транспорт переполнен. Грузитесь на танкер.

Капитан видит, что его уговоры не помогут, отходит в сторону и спрашивает первого попавшегося ему матроса.

— Братишка, ты не знаешь, танкер с нефтью? А то ведь сгорим к чертовой бабушке.

— Не беспокойтесь, танкер порожний.

— Порожний? Ну тогда порядочек…

Обрадованный капитан бежит к бойцам и ведет их к борту танкера.

Непрекращающийся свист снарядов, и вдруг в небе нарастают новые звуки — глухой рокот. Самолеты!.. Они летят на восток. Значит, не наши. На палубе транспорта кто-то кричит: «Всем вниз!»

Черные точки приближаются с разных направлений… Все дрожит от гула зениток. Небо в густых облачках разрывов шрапнели. Никто не ожидал, что несколько транспортов и боевых кораблей способны создать на пути противника такой густой зенитный огонь. Перекрывают всех, конечно, зенитки крейсера «Киров». Он окутывает себя дымовой завесой, но как раз на него и направляют свой основной удар фашистские самолеты. На мгновение они как будто повисают в воздухе и тут же пикируют на «Киров» один за другим.

— А ведь могут угробить, — шепчет встревоженно боец. Но в ту же секунду он преображается, толкает соседа в бок и с детской восторженностью кричит: — Смотри, боятся! Честное слово, боятся!

Фашистские летчики и впрямь не решаются приблизиться к шапкам разрывов — они пикируют поодаль от крейсера.

Невероятный грохот. Столбы воды закрывают корабль. Но вот спадает водяная стена, и снова видны знакомые контуры башен и надстроек.

Трудно сказать, сколько минут беснуются в небе фашистские пикировщики. Когда с замиранием сердца смотришь в небо и на корабль, бой кажется очень долгим.

На эти минуты все в гавани остановилось. Бойцы как поднимались по трапу на танкер, так и замерли на том месте, где застал налет. Подъемный кран, подхвативший с пирса противотанковую пушку, не успел опустить ее в трюм: пушка повисла в воздухе. Крановщик высунул голову из окна кабины, и на его лице нет и следа от недавней злости — оно полно тревоги за судьбу нашего красавца крейсера.

В небе клубы черного дыма. Самолеты отогнаны. Зенитки замолкли, и водворилась тишина, от которой все мы успели отвыкнуть.

Вдали от пирса останавливается серая трофейная малолитражка. Из нее выходит Всеволод Вишневский. Прищуренными глазами долго смотрит на пожары, на рейд, окутанный дымом, прислушивается к непрерывному гулу выстрелов.

Оглядевшись по сторонам, Вишневский насупился и обратился к шоферу, показывая на узенький проезд между двумя кучами угля:

— Здесь ее подорвите.

Шофер колеблется:

— Может, просто бросим, товарищ полковой комиссар? Карбюратор испорчу — сам черт не наладит.

— Вы приказ знаете: ничего врагу не оставлять. Выполняйте приказ.

— А если я ее в воду? — продолжает упрямиться шофер.

Он смотрит на пирс, где полно людей и машин — яблоку упасть негде. Поняв, что из его плана ничего не выйдет, шофер загоняет машину между двумя кучами угля. Долго роется в багажнике, словно жаль ему расстаться со своим детищем, не спеша извлекает оттуда заплечный мешок, инструменты и весь остальной скарб. Отойдя в сторону, он несколько минут смотрит на машину издали, а затем кричит во все горло:

— Попрошу подальше, товарищи! Как бы осколочком ив задело!

Из-за кучи угля со всего размаха он бросает в машину гранаты-лимонки и сам падает на землю. Обломки машины поднимаются в воздух и разлетаются среди угля.

Шофер бежит к разбитой машине, и мы снова слышим его голос:

— В порядке, товарищ полковой комиссар, приказ выполнен в точности.

Вишневский и его шофер с вещевым мешком за плечами шагают к пирсу.

Среди пожаров на улицах слышны выстрелы и пулеметные очереди — это уличные бои, но не с немцами, а с кайтселитовцами, которые засели на чердаках, в подвалах и хотят отрезать отряды прикрытия, задержать их, чтобы они не успели ни в одну из гаваней на суда, уходящие в Кронштадт.


Нас всех распределяли по кораблям. Вишневский пойдет на лидере «Ленинград», а меня, Анатолия Тарасенкова и еще многих писателей и журналистов направили на «Виронию».

Пароход «Вирония» камуфлирован и потому утратил свою прежнюю франтоватость. Он стоит крайним в ряду еще не ушедших кораблей.

Масса людей. И штабные офицеры, и работники политуправления флота, и сотрудники прокуратуры, трибунала с кипами бумаг, и морские пехотинцы.

Каюты переполнены. Люди стоят, сидят и лежат в узеньких коридорах и на палубах. Многие, вернувшись с передовой после бессонных ночей, примостились на полу. Если нужно куда-либо пробраться — перешагиваешь через них…

По всему побережью бушует огонь. И может показаться странным, что в ясный, солнечный день на рейде темно от дыма. Сигналы, переданные флагами, не различишь. Сверкают огни прожекторов. Только они могут прорвать этот фантастический мрак.

Небо озарено багровым отблеском пожаров. Полыхает арсенал — старинное здание с высокими колоннами, факелы огня стоят над нефтяными цистернами в Купеческой гавани.

Население корабля возрастает с каждой минутой. Встречаются друзья, только что дравшиеся с фашистами на окраинах города. Усталый, поднимается на борт с рюкзаком за спиной и наш друг профессор Цехновицер.

— Привет, ребятки! — кричит он издали, заметив на корабле знакомых командиров, и медленно передвигает ноги по трапу.

Его лицо обросло бородой. Шинель помята, ботинки в глине. Одно в этом человеке неизменно — бодрость, оптимизм.

— Ну и попал в чертову мясорубку, — говорит он. — Каким чудом уцелел, просто не понимаю. Мы три дня из боя не выходили, и я думал — конец всему, и вдруг сообщение об отходе, приказ явиться в Минную гавань.

— Вы под счастливой звездой родились, — замечает кто-то.

— Какое там! — махнул рукой Цехновицер. — Просто случай. На войне есть свои необъяснимые законы.

При виде Цехновицера у всех нас сразу поднялось настроение. Мы ведем его в нашу и без того переполненную каюту, по общему согласию уступаем ему самое лучшее место и выставляем на стол всю еду, какая только осталась. Но он не ест, а едва успевает отвечать на наши вопросы…

До выхода в море еще есть время, хочется посмотреть, что вокруг. Мы сходим с «Виронии» и попадаем в толпу солдат, заполнивших гавань.

Немецкие батареи по-прежнему бьют с закрытых позиций. Вокруг кораблей поднимаются белые султаны воды — то где-то поодаль, то у самого борта. Кажется, вот-вот снаряд разорвется на палубе. Но расчеты наших моряков расстраивают намерения противника: корабли под прикрытием дымовых завес непрерывно меняют места и продолжают обстреливать врага. Они живут и сражаются.

В 11 часов 15 минут противник снова сосредоточил огонь на «Кирове». Сплошная волна разрывов встала вокруг крейсера. Уклоняться нет возможности. Еще минуты две — и крейсер получит повреждения.

Трудное положение флагмана заметил командир одного из миноносцев. Он снялся с якоря и под градом снарядов дал полный ход. Дымовая завеса плотно окутала рейд. Пристрелка вражеской артиллерии сбита. Но не успела еще рассеяться дымовая завеса, как немецкие снаряды вновь падают у борта «Кирова». На этот раз снаряд взорвался на палубе. Есть раненые. Но корабль продолжает вести бой.

В Минной гавани, вероятно, еще никогда не было такого скопления охваченных тревогой людей. Кого только здесь не встретишь! Крупные государственные деятели Эстонской республики, рабочие со своими семьями, известные писатели и артисты. И особенно много военных.

Подразделения Красной Армии приходят на пирс строем, со знаменосцами впереди. У бойцов усталые, потные лица. Шутка ли сказать: по две-три недели не выходили из боя!

Все, что происходит кругом, — странно и необычно для молодых бойцов. Они пугливо взирают на громады транспортов. По всей вероятности, многие из них никогда в жизни не были на корабле. И уж, конечно, не при таких обстоятельствах надеялись познакомиться с морем и совершить свое первое плавание.

Посадка на транспорты происходит быстро и организованно. Как только транспорт заполнен — к нему подходят буксиры и ведут из гавани, а дальше он идет своим ходом и занимает место, отведенное ему в отряде кораблей.

Пробиваясь сквозь толпу, совершенно неожиданно лицом к лицу встречаю председателя Совнаркома Эстонской ССР Иоганеса Лауристина. Он в синем плаще, на голове спортивная шапка с длинным козырьком, какие чаще всего носят лыжники. За плечами рюкзак, набитый вещами.

— Вы куда держите путь? — спрашиваю его.

— На эсминец «Володарский». До встречи в Ленинграде! — махнул он рукой и поспешил дальше…

Мог ли я подумать, что разговариваю на пирсе с Иоганесом Лауристином в последний раз. Он трагически погиб во время похода.

Наступила ночь, но бой продолжается.

Древний Вышгород стоит на возвышенности, точно сказочный богатырь, среди моря огня. В отблеске пожаров на башне «Длинный Герман» виден красный флаг.

На улицах Таллина то и дело рвутся снаряды. Солдаты, моряки и рабочие — бойцы истребительных батальонов держатся на самых последних рубежах.

НОЧЬ У МЫСА ЮМИНДА

Вы знаете, что такое мыс Юминда?

Вряд ли знаете, если вы не моряк.

Этого названия нет на широко распространенных географических картах. Напрасно вы будете искать его в школьных учебниках географии, в атласах и справочниках. Этот мыс мало известен людям, не имеющим отношения к мореплаванию, хотя он находится на южном берегу Финского залива, недалеко от Таллина. И только в морской лоции и на специальных штурманских картах можно видеть выступающий в воду, закругленный отрезок земли, поросший лесом, и маленький, похожий на ковшик залив Харалахт.

Ночью, в густой темноте или когда наползает стена непроглядного тумана, на помощь морякам спешит яркий, прорезающий темень и туман сноп света маяка Юминда-нина. Он медленно проплывает над водой, указывая верный и безопасный путь.

Возможно, прошли бы еще годы и десятилетия, а мыс Юминда по-прежнему оставался в неизвестности, если бы не августовские события 1941 года.

Итак, продолжим наш рассказ.

…Транспорты выходят в море. Боевые корабли прикрывают их отход. Настала очередь и нашей «Виронии». Портовый буксир заводит концы.

Медленно разворачивается грузный пароход. Буксир ведет его к выходным воротам, обозначенным буями. Шквал огня. Несколько снарядов падает невдалеке от борта «Виронии». Вода окатывает палубу. Еще снаряд. Корпус дрогнул, снаряд разорвался между буксиром и «Виронией». Взрывная волна основательно тряхнула буксир. Мы, стоящие на палубе, были уверены, что буксир перевернулся. Но водяной столб спал, и мы увидели — буксир целехонек, перебиты лишь тросы. Командир «Виронии» с мостика в мегафон отдает команду:

— На буксире! Заводить новые буксирные концы. Новые, говорю!

Его голос тонет в шуме.

Буксир поворачивает и снова медленно подходит к носу парохода. Матросы на лету ловят трос и закрепляют его. Буксировка продолжается.

Мы идем мимо острова Нарген. Зеленый, поросший густым лесом, с желтым песчаным берегом и громадными серыми валунами, он остается слева. Где-то в глубине зелени сверкают орудийные вспышки. Расположенные на острове, наши батареи будут стрелять, пока из Таллина не уйдет последний корабль. Затем батареи взорвут, а людей эвакуируют на катерах. Сейчас они стоят замаскированные под сенью прибрежных кустов.

Мы хорошо понимаем, что нас ждет впереди. Предстоит идти через густые минные поля, отражать атаки вражеской авиации, торпедных катеров и подводных лодок. Противник давно начал готовиться к этому дню. На захваченные им прибрежные аэродромы несколько дней стягивалась авиация. В финских портах укрывались подводные лодки и торпедные катера: немецкое командование готовило все для уничтожения боевого ядра Балтийского флота.

Не в первый раз в истории враг зарится на Балтийский флот. В марте 1918 года он тоже пытался захватить русские корабли, находившиеся в Гельсингфорсе. Финский залив был скован тогда тяжелыми льдами. На кораблях не хватало квалифицированных специалистов, туго было с топливом. Но матросы — коммунисты Балтики совершили неслыханный подвиг: из-под носа врага увели линкоры, крейсеры и другие корабли, составлявшие тогда основное ядро Балтийского флота. Этот героический поход вошел в историю под именем «Ледового».

Теперь еще более трудная обстановка. Но есть у наших балтийских моряков боевой опыт, полученный в первых схватках, и самое главное — неукротимая воля к борьбе.

Мы с Тарасенковым и Цехновицером не уходим с верхней палубы «Виронии». Смотрим на Таллин, окутанный дымом пожаров, на башни и шпили, то открывающиеся, то вновь затягиваемые темной пеленой дыма.

Внимание привлечено к Таллинскому рейду и к городу, неповторимый силуэт которого хочется сохранить навсегда.

Кругом нас корабли и катера.

Бой идет вдалеке от нас, на Таллинском рейде, и сюда доносятся лишь его глухие отголоски. Но вот открыл стрельбу стоящий рядом с нами лидер миноносцев. С чего это вдруг? Всем хочется узнать, что произошло.

Сразу разобраться трудно, по какой цели ведется огонь. Только видно, что пушки развернуты в сторону моря и бьют с нарастающей быстротой.

Вероятно, мы долго оставались бы в неведении, если бы чей-то сильный голос не прокричал с верхнего мостика:

— Смотрите, там катера! Торпедные катера противника!

В самом деле, прямо на нас издалека, со стороны солнца, несутся развернутым строем маленькие черные точки.

Все корабли, в том числе и наша «Вирония», спешат сняться с якоря, чтобы в нужный момент иметь возможность произвести маневр — отвернуться от торпеды.

Но времени в нашем распоряжении слишком мало, а катера все ближе и ближе.

Наши снаряды ложатся довольно точно. С каждым новым падением снаряда всплески приближаются к катерам.

Мы не можем оторвать глаз от этих черных точек, рассекающих спокойную гладь воды, пристально наблюдаем за всплесками.

Все корабли, за исключением «Виронии», снялись с якоря. Они уже на ходу. А нам сняться с якоря не так просто. Противник может воспользоваться случаем и торпедировать нас.

Стрельба лидера все чаще и чаще! И вдруг слышно восторженное «ура!».

Накрыли! Прямые попадания! От двух катеров только дымки пошли вверх. Третий катер горит. Это ясно видно даже невооруженным глазом. Еще несколько выстрелов — и с ним тоже кончено.

Остальные катера повернули обратно и уходят на полной скорости. Вдогонку им летят наши снаряды.

Стрельба постепенно стихает. Настроение у всех приподнятое. Все смотрят на лидер, который идет малым ходом неподалеку от нас. Кто-то говорит вслух:

— Молодец Петунин! Дал им жару.

Хочется собраться с мыслями. Достаю записную книжку и начинаю писать, но свист снарядов не дает сосредоточиться.

А вот и час обеда. Собираемся в кают-компании. В салоне среди обслуживающих нас официанток появилась неизвестная девушка: черные косы, тонкие, словно резцом мастера выточенные черты лица, голубые глаза. На вид ей лет девятнадцать — не больше. Похожа на школьницу-выпускницу.

После обеда все выходят на палубу и следят за самолетами противника. Их все больше и больше. Девушка с черными косами, аккуратно уложенными на голове, стоит рядом со мной.

— Так странно война началась… Так неожиданно, — говорит она. — Я долго решительно ничего не понимала.

— Вы ленинградка?

— Да, я в Таллин попала совершенно случайно. Приехала по делам и застряла.

— А ваша семья где?

— Муж на фронте, дети с бабушкой в Ленинграде. Совсем крошки… Я все о них думаю… — Глаза моей собеседницы полны слез. — Говорят, немцы у самого Ленинграда. Неужели это правда, а?

— Не знаю, завтра выяснится.

— Господи! Только бы они не подошли к Ленинграду! Скажите, у вас тоже есть семья? — спрашивает она.

— Да, у меня жена и дочь шести лет. Они эвакуировались в Сталинград.

— Будем надеяться, что все будет хорошо и с нами, и с нашими ребятами.

…Снялись с якоря и идем на восток. Острова Нарген и Вульф остались далеко позади. Впереди и в кильватер нам тянется длинный караван судов. Считаю дымы. После полусотни окончательно сбился со счета.

Снова гул фашистских самолетов.

Они вне досягаемости зениток «Виронии». Сейчас по ним ведут огонь другие корабли. Голубое прозрачное небо расцвечено черными и белыми разрывами.

Со стороны Таллина по-прежнему доносятся взрывы и грохот орудий. Это крейсер «Киров» и миноносцы прикрывают отход самых последних транспортов с войсками.

Среди нас командир, который не отрывает глаз от бинокля. Вокруг собираются люди. Каждому хочется знать, что происходит там, вдалеке.

— Девяткой пикируют не то на танкер, не то на теплоход. И кажется, попали… валит густой дым… Нет, я ошибся — катера поставили завесу.

С замиранием сердца все слушают командира. Его информация дает приблизительное представление о том, что творится вокруг.

Хочется знать, что происходит сейчас на море! Не только возле Таллина, но и у Эзеля, Даго, Гогланда. У самого Кронштадта. И что задумали фашисты? Пугает неведение. Если бы знать — кажется, тогда не было бы этих волнений.

— Смотрите! Нас нагоняют корабли! — восклицает командир и наводит бинокль на корабли, появившиеся позади нас.

Затаив дыхание, ждем, что он скажет.

— Наши, — сообщает командир.

Напряжение сразу спадает. Через несколько минут, вспарывая воду острым форштевнем и поднимая волну, на полном ходу нас обгоняет крейсер «Киров» в сопровождении лидера и миноносцев. Один вид этого стального красавца вселяет спокойную уверенность. Крейсер выходит вперед и ведет бой с немецкими пикировщиками.

На «Кирове», так рассказывали мне очевидцы, вскоре один за другим стали поступать доклады сигнальщиков:

— Мина справа по курсу!.. Мина слева по борту!..

Опасность нарастала с каждой минутой. Правый параван[2] не сумел перебить минреп, и черный блестящий шар потянуло к борту корабля. Мина в параване. С минуты на минуту может грянуть взрыв, но тут на палубе появляется группа моряков во главе с командиром БЧ-5 инженер-капитаном 3 ранга А. Я. Андреевым. В руках у них длинные шесты. Осторожно, рискуя задеть смертельные рога, отводят они мину от борта застопорившего ход корабля. Опасность стала не столь острой. Однако не миновала.

— Обрезать параван! — решает командир корабля.

С мостика по трансляции подается команда:

— Сварщика Кашубу с кислородной горелкой на полубак!

Мина то всплывает, обнажая гладко-черную, почти полированную спину, то снова накрывается волной. Краснофлотец Петр Кашуба, зажав в руках кислородную горелку, опускается на беседке к самым гребням волн. Вспыхивает огонек, брызжет каскадом искр. Тралящая часть паравана хрустнула, переломилась, оторвалась от борта и вместе с миной пошла в сторону. На корабле облегченно вздохнули.

Посиневшего, зябко ежащегося Кашубу поднимают на полубак. Крейсер увеличивает ход. Но… Снова мина в параване, теперь уже в левом. За борт с горелкой лезет напарник Кашубы краснофлотец Шуляпин…

Торпедные катера, авиацию, подводные лодки бросил враг в этот день на героический корабль, но он идет своим курсом. Вскоре «Киров» открывает огонь по обнаружившей себя батарее противника.

Теперь враг пытается нанести комбинированный удар по крейсеру.

Сигнальщики доносят: «Самолеты справа!»

Почти одновременно с кормового мостика сообщают: «Самолеты по корме. Торпедные катера с норда».

Критическая минута. Маневрировать негде. Справа и слева минное поле, на фарватере плавающие мины. А самолеты врага уже на короткой дистанции, торпедные катера — на боевом курсе.

Они несутся па крейсер, чтобы послать в упор свое смертоносное оружие — торпеды. И не так просто уклониться от них.

Секунды решают все. Комендоры «Кирова» посылают снаряд за снарядом. Пушки бьют очень точно, образуя на пути катеров огненный заслон.

Чем ближе катера подходят к крейсеру, тем точнее огонь кормовой башни. Вот на одном из катеров сверкнула желтая вспышка — прямое попадание. Остальные не рискуют идти строго по курсу и один за другим поворачивают, оставляя за кормой широкие пенящиеся буруны.

А зенитчики тем временем ведут бой с пикирующими бомбардировщиками.

Очевидно, на этот налет противник делал главную ставку. Вот тут-то фашисты и предполагали свести счеты с «Кировым». Самолеты должны были отвлечь на себя огонь крейсера, а торпедным катерам надлежало в это время незаметно подкрасться к кораблю и послать в упор торпеды.

Но экипаж «Кирова» своей выдержкой и боевым умением расстроил план «комбинированного удара». Побросав в воду около полусотни тяжелых бомб, самолеты, так же как и катера, скрылись в дымке, затянувшей небосклон.

То там, то тут взрывы сотрясали воздух. Окутывались дымом потерявшие ход транспорты. Погружались в пучину корпуса судов, оставляя плавать на поверхности цепляющихся за обломки людей. Их подбирали катера. Для многих через несколько мгновений после катастрофы море становилось могилой. Но, несмотря на атаки пикировщиков и торпедных катеров, несмотря на минный заслон, корабли и транспорты, растянувшиеся на пятнадцать миль, продолжали пробиваться на восток.


…У нас на «Виронии» близится время ужина. По корабельному распорядку собираемся в кают-компании и занимаем места за столиками. Молодая женщина с косами разносит тарелки с борщом. Мы начинаем ужинать и вдруг слышим протяжный вой сирены.

— Ну вот… Не было печали! — сердится Цехновицер.

На большой высоте едва заметными точками появляются «юнкерсы».

Наши зенитчики торопливо вращают маховики вертикальной и горизонтальной наводки. Сверкают разрывы зенитных снарядов. Небо в черных клочьях дыма.

Вооружение у «Виронии» небогатое, зато зенитчики стараются как могут. «Юнкерсы», сверкая на солнце дисками пропеллеров, поочередно пикируют на «Виронию». В эти мгновения ничего не слышишь — ни громких команд, ни выстрелов зениток. Все заглушает вой самолетов, срывающихся в пике.

Бомбы… Серебристые груши отрываются от самолета. Кажется, будто они повисли в воздухе. Мы слышим свист, пронизывающий до костей.

«Вирония» выходит из общего строя и непрерывно меняет курс. Бомбы падают в море, в нескольких десятках метров от нас. Звонкий металлический гул прокатывается по воде.

Вдруг у всех нас разом вырываются нестройные крики восторга: один «юнкерс» быстро снижается, за ним тянется шлейф густого черного дыма. Самолет горит. На наших глазах он врезается в воду. Остальные самолеты скрываются, и на душе сразу легко-легко. Зенитчики — молодые ребята — улыбаются во весь рот.

Но враг не оставляет нас в покое. У него, по-видимому, приказ: во что бы то ни стало потопить «Виронию». Фашисты думают, что здесь по-прежнему размещается штаб флота.

Снова глухое, прерывистое ворчание моторов. Пикировщики опять идут на нас — в этот раз со стороны заходящего солнца.

Слышится басовитый голос Цехновицера:

— Товарищи! Успокойтесь! Ведь с нами пока ничего не случилось! Паника — самое опасное в нашем положении…

Люди сразу возвращаются на свои места.

Пока наши пушки бьют по одной группе самолетов, с другой стороны появляется еще шестерка «юнкерсов», Ведущий клюет носом, вывертывается и визжит, срываясь в пике. Он метит точно в нас. Голова непроизвольно втягивается в плечи, пальцы крепко сжимают леера, Кажется, еще миг — и бомба обрушится прямо нам на головы.

Нет. Опять мимо! Все с надеждой смотрят на зенитчиков. А они едва успевают поворачивать пушки, направляя огонь по самолетам. Мы не в силах облегчить их тяжелый и опасный труд. И только на чем свет стоит клянем гитлеровцев.

Пикировщики бросают бомбы и уходят. Но почти сразу же появляется новая группа самолетов. Пароход маневрирует — и бомбы падают мимо цели. Тогда фашистские летчики меняют тактику: они отказываются от атак в одиночку и совершают звездные полеты.

В воздухе беспрерывный свист падающих бомб. Да, надо иметь крепкие нервы, чтобы не растеряться. Зенитчики — молодцы, и на сей раз отбили атаку. Но вот над нами новая волна пикирующих бомбардировщиков.

Удар страшной силы сотрясает пароход.. Что-то под ногами трещит и рушится. Все тонет в дыму. Не успев опомниться, я оказываюсь в воде и стремительно иду ко дну. Кажется, это конец! Нет! С такой же силой меня снова выбрасывает на поверхность. Где очки? Их нет, исчезли. Со лба стекает тоненькая струйка крови и заливает левый глаз.

Самое ужасное для меня остаться без очков. Хочу увидеть пароход. Он куда-то пропал. Утонул в клубах густого дыма. Вокруг меня множество голов. И я во власти одной мысли: за что-нибудь ухватиться и как-нибудь продержаться, пока не спасут.

По воде свистят пули. Брызги ударяют в лицо. Сразу не понять, кто стреляет и откуда. Только повернувшись на спину, вижу в небе самолеты. Они осыпают нас каскадами белых искр, они расстреливают нас из пулеметов.

Самолет! Кажется, он пикирует прямо на меня. Прячу голову в воду. Рокот мотора удаляется дальше. Опять лежу на спине, устремив глаза в густую синеву неба.

Ощущаю толчок. Что-то твердое, холодное. Переворачиваюсь на живот и вижу окровавленное тело на поплавках. Узнаю молодую женщину — нашу спутницу-ленинградку, которая совсем недавно мечтала о встрече со своими детьми. Ее тело несет по волнам…

Долго еще вижу ее голову с аккуратно уложенными косами.

Плыву, плыву… Выбиваюсь из сил, захлебываюсь. Кажется, все кончено. Ну вот, пришла и моя очередь. И только нечаянные глотки соленой воды возвращают сознание. Нет, надо установить режим. Лежу на спине, отдыхаю и снова плыву. Кругом крики о помощи. Кажется, стонет все море. Но чем помочь людям? Волны катятся мне навстречу, и с каждым новым глотком соленой воды смерть незримо подбирается ближе ко мне. Да, конечно, это последние минуты жизни. Думаю: «Ну, сколько можно выдержать борьбу с морем? Еще пять — десять минут, не больше». И опять издалека подкрадывается волна. Снова захлебываюсь. Физические силы еще есть, но сознание отказывает… Вера в возможность спасения слабеет…

Кругом вода, холодная, мертвая вода до самого горизонта. Но вдруг в руках появляется сила; я энергично рассекаю воду и плыву, не знаю куда и зачем, но плыву вперед. Встречаю один, другой, третий водяной вал, и опять силы покидают меня. Зато сознание работает ясно: «Теперь некуда спешить. Море велико. Пусть оно поглотит меня хотя бы часом позже».

Переворачиваюсь, долго лежу на спине. Перед глазами бескрайняя синева неба. Волны по-прежнему катятся мне навстречу. Принимаю и отражаю их головой. На спине плыть удобнее — не так захлебываюсь.

Постепенно людей вокруг меня остается все меньше, все реже доносятся крики о помощи, наконец они совсем прекращаются, и вокруг ничего не слышно, кроме плеска воды.

Вероятно, уже часа полтора прошло с того момента, как меня выбросило в море. Пока я жив. Пять-шесть минут плыву, пятнадцать — двадцать минут лежу на спине и накапливаю силы. Кажется, я даже привыкаю к своему положению и не чувствую себя обреченным. Вдруг приходит мысль: цел ли бумажник с партийным билетом? Что с часами? Бумажник оказывается в порядке, и часы на руке. Но стрелка замерла. «Вот жулик часовщик! Клялся, что они герметически закрыты и в механизм не проникнет ни одна капля воды».

Мысли уносятся в прошлое, и на память приходят какие-то малозначащие детали далекого детства. Но глоток соленой воды, перехватившей дыхание, сразу отрезвляет меня, и я возвращаюсь к своему печальному положению.

Издалека катятся белые барашки. Водяной вал, словно вор, подкрадывается, чтобы схватить меня за горло.

Снова крутая волна. Возможно, на этом все будет кончено, все разом оборвется, рухнет как в пропасть.

Что же делать? Может, покориться судьбе? Не сжимать судорожно губы, открыть рот? Ведь нужно совсем немного, несколько глотков соленой воды, — и я навсегда освобожу себя от страдания.

А жизнь? Она больше не повторится. Нигде и никогда я не испытывал такой жажды жизни, как сейчас, здесь, в море, на краю гибели. Нет, я хочу жить и буду бороться!

Слышны глухие перекаты волн. Вот они совсем близко от меня. Я поворачиваюсь к ним спиной, и через мою голову перехлестывают высокие, как горы, пенящиеся водяные валы.

Руки инстинктивно тянутся вперед, хочется ухватиться за что-нибудь твердое, устойчивое, но кругом вода и только вода.

Очередной вал, как взмыленное чудовище, набрасывается на меня, и я куда-то проваливаюсь, даже не сопротивляясь. Только сжимаю губы и задерживаю дыхание.

Седой вал умчался, и белая пена облепила мне шею, подобно петле.

Несколько энергичных движений руками — и я рву эту петлю, лежу на спине, слегка покачиваясь. Смотрю на белые облачка, и кажется, будто птицы летят в густой синеве.

Хочу крикнуть громко, пусть услышат меня люди на каком-нибудь нашем корабле и бросят мне спасательный круг. Кажется, если мои пальцы коснутся чего-то твердого, я буду самым счастливым человеком в мире.

Стараюсь думать, бодриться; только бы не оборвалась нить сознания; если сознание хоть на минуту сдаст — воля ослабнет и силы покинут меня.

Мысль работает отчетливо. Это руль, без которого я давно бы покорился стихии.

…На вечернем небе прорезываются звезды. Они чуть видны, только что загораются, далекие и бледные.

А я плыву и плыву. Живет надежда: «Авось заметят и спасут». Холодно! Только бы судорога не схватила. Если онемеет нога или рука — тогда я обречен на гибель.

Мимо проплывают ящики с надписью крупными буквами: «Театр КБФ». Какое счастье! Эх, ухватиться бы за такой ящик! Тогда продержусь хоть сутки. Решаю охотиться за ящиками. Из последних сил подгребаю к ним, но, как на грех, налетает волна, и ящики уносит далеко вперед. Нажимаю снова, еще несколько энергичных гребков — и один из ящиков будет мой. Нас разделяет какой-нибудь десяток метров. Еще одно усилие — и как крепко я за него вцеплюсь чем угодно: руками, ногами, зубами!.. Нет, не судьба мне завладеть ящиком. Проклятая волна налетает откуда-то со стороны и опять отбрасывает меня.

Навстречу плывут канцелярские счеты — обыкновенные счеты с деревянными желтыми костяшками. Поймать счеты — не выход из положения, но и они кажутся здесь драгоценной находкой. Подплываю к ним, протягиваю руку. Волна и их отбрасывает далеко в сторону.

Солнце садится, окрашивая потемневшее небо красноватыми отблесками. «Темнота — самое страшное. На всю ночь меня, конечно, не хватит…» Мною овладевает страшное безразличие. Лежу на спине и думаю: «Теперь черт с ним, будь что будет». В теле появляется расслабленность, силы сдают, и сознание постепенно угасает.

Не видно людей, вода не доносит их голоса, только шум волн, и больше никаких звуков не улавливает мой слух. Я остался один. Один среди моря.

И сколько бы я ни кричал, сколько бы ни старался найти точку опоры — все зря, все понапрасну. И тут, в душевном смятении, в хаосе мыслей и чувств, появляется новое ощущение. Страх! Он парализует и тело, и сознание.

Мне холодно. Озноб растекается по всему телу. Мерзнут не только руки и ноги, холод забирается в сердце, оно леденеет, и это самое страшное — я, кажется, теряю над ним власть…

На море свежеет, волны больше, круче, свирепее… Огромный пенящийся вал несется издалека, подбрасывая на гребне мое тело. Но что это? Прямо на меня идет катер. Быть может, это галлюцинация? Нет, его бросает, он раскачивается с борта на борт, но идет, идет ко мне на помощь.

Я готов выпрыгнуть из воды. Из последних сил поднимаю то одну, то другую руку. Только бы заметили и не отвернули в сторону. Нет, уже не отвернет. Я различаю его острый нос, разрезающий волны, и нескольких матросов, стоящих на борту, и особенно ясно вижу одного, который держит толстенный трос и готовится подать его мне.

Катер подходит ближе и стопорит ход. Мне бросили конец. Судорожно хватаюсь за упругий трос и повисаю в воздухе. Катер болтает на волне. Что-то мешает матросам вытащить меня на палубу. Руки мои слабеют, и я больше не в силах держаться. Помимо моей воли трос выскальзывает из рук, и я опять лечу в воду. Ударяюсь головой о что-то твердое. Все разом исчезает в потемках. Прихожу в сознание оттого, что опять захлебнулся. Открываю глаза — возле меня канат с восьмеркой на конце. Руки окоченели, пальцы не сгибаются. Левую ногу удается просунуть в петлю. За ногу меня и вытягивают на палубу.

Твердая палуба — родная наша земля.

С жаром целую первого попавшегося матроса — и сразу мысль: чем отблагодарить за спасение? Взгляд останавливается на руке с часами. Отстегиваю цепочку и сую часы в руку матросу. Он отказывается:

— Что ты, не надо!

Я заставляю его принять свой скромный подарок. Матрос осторожно ведет меня в кубрик, укладывает на койку и прикрывает теплым байковым одеялом.

— Водку пьешь, браток?

— Нет, нет, — дрожащими губами отвечаю я.

— А спирт?

— Нет.

— Да ты не стесняйся, тяпни маленькую — и сразу согреешься.

Я даже не в силах разжать рот, сказать что-нибудь, глаза мои закрываются. А матрос продолжает уговаривать:

— Согреться надо, выпей стопочку. Смотри, дрожит у тебя каждая жилка.

Тело сводит судорога. В голове туман. Все куда-то проваливается, исчезает…

Просыпаюсь утром от шума в моторном отсеке.

До меня доносятся тревожные голоса:

— Быстрее огнетушитель!

— Нет, лучше шубой! Шубу давайте!

Я слышу за переборкой удар, звон стекла и шипение струи огнетушителя.

Шум быстро стихает. Мой спаситель-матрос заглядывает в кубрик, трогает меня за плечо и спрашивает:

— Ну как дела?

— Что у вас там за шум? — спрашиваю я.

— Да так, маленькое происшествие! — смеется он. — Твои часы беду принесли. Хотел я их подсушить, смазать и вернуть тебе. Снял, значит, стекло, положил на мотор, рядом с масляной тряпкой, и совсем забыл. Стекло-то, оказывается, целлулоидное. Ну оно и загорелось. А кругом бензин. Хорошо, моторист заметил, а то пришлось бы тебе еще раз плавать. Так что прошу больше не делать таких подарков.

Через люк льется дневной свет. За стеной ритмично стучат моторы и слышится спокойный повелительный голос командира катера: «Лево руля!», «Право руля!». И время от времени короткое, как меч разящее слово: «Бомба!» Глухой удар прокатывается вслед за этим по воде. В кубрике все падает со своих мест от сотрясения. Чтобы не свалиться с койки, хватаюсь за барашки иллюминатора.

Сквозь все это, сквозь взрывы и постукивание моторов слышен протяжный крик:

— Человек на мине!

Что за чертовщина такая? С трудом поднимаюсь с койки и, как пьяный, шатаясь, держась за поручни, выхожу на палубу. Моторы отрабатывают задний ход, а впереди маячит захлестываемая волнами голова человека, словно припаянного к круглому телу мины. Смерть и спасение! Кажется, и то и другое сосредоточено в этой мине. Отпусти он ее хотя бы на миг, лишись ее опоры — и, обессиленный, не сможет двигаться дальше, пойдет ко дну. Это, невероятно, но это так — мина сейчас спасательный шар в схватке человека со смертью!

— Отплывайте в сторону! — передает командир в мегафон. — Сейчас мы к вам подойдем!

А человек или не слышит, или не в силах оторваться от своей страшной спутницы.

В конце концов он все же отделяется от мины. На самом малом ходу приближается к нему катер.

Бросили конец, и человек жадно вцепился в него пальцами. С концом, крепко зажатым в ладонях, поднимают на палубу юношу в матросской форме, с посиневшим лицом и застывшими, устремленными в одну точку, стеклянными, словно окаменевшими, зрачками.

Двое матросов держат его под руки.

— Бросай конец. Сейчас уложим тебя в кубрике.

Юноша никак не реагирует.

— Дай конец-то. Ведь он тебе больше не нужен, — уговаривает боцман, склонившись над ним и глядя ему прямо в лицо.

Парень словно неживой.

— Да помогите ему разжать пальцы! — кричит с мостика командир катера.

Боцман пытается разжать пальцы. Безуспешно. Они словно срослись с пеньковым концом.

— Ого! Крепко схватил. Нет, ничего не выйдет, — заключает боцман, сообщая об этом командиру катера.

— Тогда руби конец! — приказывает командир. Боцман вытаскивает топорик и несколькими ударами обрубает конец.

Так, с остатками пенькового троса, крепко зажатого в руках, спасенного несут в кубрик и укладывают на койку.

Губы его дрожат, глаза полузакрыты. Приходится долго оттирать его спиртом, пока краска не проступает на покрытых пушком щеках.

— Я… из училища… Фрунзе, — с трудом произносит он, приподнимается на койке и смотрит в круглое стекло иллюминатора.

Катер отходит в сторону. Грохочет выстрел. Оглушительно взрывается расстрелянная мина, на которой курсант-фрунзевец продержался всю ночь.

— А как же это вы с миной встретились? — спрашиваю, когда он приходит в себя.

— Плавал, плавал, смотрю — мина. Обрадовался. Схватился за нее. Решил, нет худа без добра: лучше взлечу на воздух, а живым ни за что немцам не дамся.

Еще не затих в ушах металлический гул, как снова слышны голоса матросов:

— Справа по борту мина!

— Слева мина!

— Прямо по курсу мина!

Сплошное минное поле! Моторы работают на малых оборотах. Все способные двигаться выбежали на палубу, Мины окружают наш маленький корабль.

Черные шары смерти несет прямо на катер. Да, теперь, кажется, наша песенка спета…

Тишина. Вдруг чей-то молодой, энергичный голос зовет:

— Коммунисты, за борт! Руками отталкивать мины!

Стоящие рядом со мной двое матросов поспешно сбрасывают непромокаемые плащи, сапоги, расстегивают ремня…

— Отставить!

С мостика раздаются лаконичные приказания: «Задний ход! Лево руля!»

Катер осторожно маневрирует — не просто выйти из минного поля. Можно было уйти от одних мин и нарваться па другие. Их тысячи… Это подтверждают сами немцы.

«До начала войны, — писал историк Юрг Майстер, — четыре германских минных заградителя с помощью финских кораблей поставили значительное минное поле при входе в Финский залив к западу от Таллина, так называемый барьер Корбета. Этот барьер был дополнительно усилен после 22 июня германскими вспомогательными кораблями… Другие минные постановки производились также в Финском заливе, например так называемый барьер Юминда, который был создан 8 августа и 20 августа, когда минный заградитель «Кобра» вместе с одним финским кораблем подверглись нападению двух советских эсминцев…»

Сегодня мы узнали также исполнителей замысла гитлеровской ставки. «При постановке минных полей в Финском заливе (у мыса Юминда) особо отличился призванный из запаса капитан 2 ранга Брилль. В ходе войны из него выработался один из наиболее талантливых командиров минных заградителей. Им было установлено в общей сложности 9 тысяч мин», — сообщает адмирал флота в отставке Вильгельм Маршалль.

Так что один Брилль установил 9 тысяч мин. А сколько было таких Бриллей?!

…Через несколько часов всех спасенных решено перевести на большой корабль. Не хочется уходить с этого маленького юркого катера, от этой дружной команды. Кажется, что только здесь наше спасение, а на другом корабле мы опять попадем в какую-нибудь беду.

Но приказ есть приказ. Едва держась на ногах, собираюсь. Матрос — мой попечитель — натягивает на меня свою сухую голландку. Я отказываюсь от этого дружеского дара, но матрос непреклонен:

— Подумаешь, люди пропадают, а ты об одеже беспокоишься. На, бери. Придем в Кронштадт, я новую получу.

Катер подходит к борту учебного корабля «Ленинградсовет». Старый знакомый! На этом корабле мне приходилось не раз бывать в Таллине. Моряки уважительно называют его «ветеран Балтики». И действительно, учебный корвет, спущенный на воду еще в 1896 году, все еще служит нашему флоту.

Много поколений русских и советских моряков первый раз в жизни увидели море с борта этого корабля.

У «ветерана Балтики» есть заслуги перед революцией. В Октябрьские дни 1917 года он доставил в Петроград отряды балтийских моряков, выступивших вместе с рабочими на штурм Зимнего дворца.

Не раз думало командование: не пора ли «ветерана» списать с военного флота? Но всегда у него находились рьяные защитники, преподаватели нашей старейшей «навигацкой школы» — Высшего военно-морского училища имени Фрунзе. Они упорно доказывали: рано такой крепкий корабль отправлять в отставку! Пусть еще послужит курсантам-фрунзевцам. Так была продлена жизнь «ветерана Балтики» до самой Отечественной войны.

Война застала его в Таллине, и он был включен в боевую жизнь. Конечно, рядом с миноносцем или лидером он выглядел музейным экспонатом. Однако и ему нашлась работа.

Имея лишь две небольшие пушки, он не поддерживал с моря наши войска и не топил фашистские корабли. Ему давались более скромные задания: перебросить войска из одного порта в другой или сопровождать конвои.

И хотя это была нужная и даже крайне необходимая боевая работа, командир «Ленинградсовета» старший лейтенант Амелько тяготился своим положением.

Я хорошо запомнил его — стройного молодого командира со смуглым загорелым лицом и светлыми, расчесанными на пробор, красивыми, золотистыми волосами.

Он не любил ничего рассказывать о себе и своем корабле, но часто говорил мне о своих однокашниках, воюющих на миноносцах, торпедных катерах, подводных лодках, и в словах его чувствовалась зависть, вызванная самыми чистыми и благородными помыслами. Они участвуют в набегах на фашистские конвои, уходят к берегам противника и топят корабли врага, а тут не видишь противника и нет случая отличиться — сиди у моря, жди, пока пошлют тебя перевозить войска или сопровождать военные транспорты.

Но, так или иначе, старший лейтенант Амелько понимал: он тоже находится на действующем флоте, и командовать кораблем четыре года спустя после окончания училища — это не так уж плохо! А что касается встреч с противником, то он, конечно, знал: рано или поздно до него тоже дойдет очередь.

И как видим, она дошла. Трудно представить более серьезное боевое испытание для молодого командира, чем участие в этом походе.

Мы на палубе «Ленинградсовета». Кто-то позади окликает меня. Оказывается, Анатолий Тарасенков. Мы горячо обнимаемся. Он — в мокрых брюках, кителе и в одних носках.

— При взрыве меня тоже выбросило за борт. И представь, больше ничего не помню. Говорят, «Виронию» взяли на буксир, а потом она подорвалась на мине и затонула. Пойдем пить чай, — предлагает он и, посмотрев пристально мне в лицо, вдруг восклицает: — Дорогой мой! У тебя же на голове запеклась кровь. Давай сначала сходим к врачу.

Мы спускаемся вниз, в санчасть. Врач, осмотрев рану, говорит:

— Пока сделаем перевязку. Я думаю, черепная коробка не задета и все обойдется. Только примиритесь с мыслью, что шрамик останется на всю жизнь.

— Будет у тебя память о нашем походе, — добавляет Тарасенков.

Идем в кают-компанию. Тарасенков представляет меня:

— Еще один неудавшийся утопленник. Прямо с того света.

Все смеются, глядя на меня — босого, обросшего бородой, одетого в твердую, как футляр, неуклюжую голландку.

Впрочем, сидящие за столом ничем не лучше меня: они в рабочих костюмах, в комбинезонах, фуфайках, тельняшках, бушлатах. По одежде никак не догадаешься, командиры они, матросы, военные или гражданские.

В углу примостилась черноглазая машинистка штаба флота Галя Горская в широких матросских брюках и полосатой тельняшке. Она сидит на корточках и, не обращая внимания на окружающих, быстро-быстро набивает патронами ленты для зенитных пулеметов.

— Как ты думаешь, что стало с Цехновицером? — спрашиваю я Тарасенкова.

— Трудно сказать. Все это лотерея: одни прекрасно умели плавать и погибли, другие, вроде меня, не ахти какие пловцы, а все-таки выгребли. Представь, как я только очнулся в воде, вспомнил сразу о Машиных письмах, нащупал их в кармане, успокоился и поплыл дальше. Дай-ка я их сейчас высушу.

Тарасенков вынимает из кармана пачку отсыревших, пропитавшихся влагой писем жены, где все написанное сливалось в сплошные синие пятна. Каждый листочек в отдельности он бережно раскладывает на столе.

Из кают доносятся стоны.

— Раненые были доставлены на борт прямо с фронта, — спешно поясняет корабельный врач и тут же уходит.

Впрочем, горячие часы не только у врача. Все командиры «Ленинградсовета», свободные от вахты, заняты тем, чтобы разместить, одеть, накормить сотни спасенных людей.

У старшего помощника командира корабля жар, но он стоически переносит болезнь на ногах.

— Проверь, все ли товарищи накормлены, и вызови ко мне Силкина, — говорит он вестовому.

В кают-компанию является баталер корабля, очень занятный парнишка — маленький, круглолицый, с рыжими волосами.

— Силкин, надо одеть наших гостей, — говорит старпом.

Старшина молчит, потом подозрительно оглядывает нас и вдруг спрашивает:

— А вещевые аттестаты у них имеются?

Мы на секунду даже опешили, и тут же по кают-компании прокатился громкий хохот.

— Аттестаты, старшина, рыбки съели! — отшутился старпом.

— А без аттестатов не могу. Действуем согласно приказу. Не положено. И все! Сами знаете, в военном деле порядок требуется. В Кронштадт придем, у меня ревизия будет. Мне за них в трибунал идти — мало радости, — вполне серьезно оправдывается Силкин.

— Чудак-человек! Не об этом речь! — перебивает его старпом. — Личный состав корабля дарит пострадавшим товарищам свои вещи. Твое дело: пройти по каютам, кубрикам, собрать обмундирование и приодеть наших гостей. Понятно?

— Ах так! За счет командного состава — пожалуйста, на таких условиях сколько угодно! Мы по-пионерски — всегда готовы! — обрадовался Силкин и сразу бросился выполнять приказание.

После обеда баталер притаскивает в кают-компанию вороха одежды, обуви и белья.

— Я буду показывать каждую вещь — и, кому понравится, подходи, примеряй и забирай. Ладно? — спрашивает Силкин.

Все соглашаются. Так открывается нечто похожее на аукцион.

— Брюки сорок восьмой размер! — выкрикивает Силкин и, подобно опытному коммерсанту, обводит нас неторопливым взглядом, пока не находится охотник до брюк — пожилой худой мужчина в сером свитере и широких морских брюках клеш, изодранных в клочья.

— Тужурка парадная? Размер пятьдесят четыре.

— Давай примерю, — выходит юноша в холщовом костюме и, облачившись в длинную тужурку, глядит на себя, не выдерживает и смеется.

— Явно не подходит. Отставить! — замечают со стороны.

Мы поглощены переодеванием, а над нами вдруг раздается топот. По верхней палубе бегут люди. Слышатся слова команды. Что еще случилось?

А вот и выстрел пушки. Пулеметная очередь. Ударили зенитки. Возбужденно кричат наверху наблюдатели:

— Слева по курсу самолет противника!

— Прямо по курсу пикирует самолет!

Нам, находящимся в кают-компании, самолетов не видно. Но отчетливо слышно противное завывание бомб и металлический звон при их падении в воду.

Смотрим на ходовой мостик, на фигуру в кожаном реглане с биноклем на груди. Мы впились в нее глазами, отлично понимая, что сейчас почти все зависит только от командира корабля старшего лейтенанта Амелько.

«Старший лейтенант! — разочарованно подумал я. — Не молод ли для таких испытаний? Вот если бы кораблем командовал капитан первого ранга — можно было бы на него положиться. А что старший лейтенант!..»

Мы были слишком наивны, и число золотых нашивок на рукаве часто было для нас единственным мерилом человека. Какое глупое заблуждение!..

Положение серьезное. Над кораблем кружат не два и не три, а уже девять пикировщиков. С воем срываются «юнкерсы» в пике. Смотрим на командира: все ли он делает для спасения корабля?

Командир замечательно владеет собой. Он не выпускает ручку машинного телеграфа. Как только раздается завывание бомб, Амелько командует в переговорную трубу:

— Право руля! Лево руля! — и тут же быстро выпрямляется, запрокидывает голову и, наблюдая, куда летят бомбы, снова энергично подает команду.

Минуты затишья. Одни бомбардировщики сбросили смертоносный груз и исчезли, другие еще не успели появиться. С мостика слышен голос старшего лейтенанта Амелько:

— Сколько снарядов?

— Маловато осталось, товарищ командир, сто двадцать.

— Экономить снаряды! — приказывает он. — Открывать огонь только на прямое поражение противника.

Опять приближается прерывистое жужжание моторов. Смотрим в небо и ожидаем новых ударов.

Мы прекрасно понимаем, что так далеко в море нас не могут встретить истребители балтийской авиации. И все же увидеть сейчас свой самолет — страстная мечта каждого из нас.

Визжат бомбы, вода кипит от взрывов.

— Товарищ командир, снаряды кончились.

Случилось то, чего мы больше всего боялись. Смотрим направо, где замер живой конвейер подачи снарядов. Еще минуту назад люди, расставленные на палубе от погребов до орудий, были в непрерывном движении. Сейчас они стоят неподвижно, в какой-то непонятной растерянности.

Еще несколько выстрелов — и пушки смолкли. Стрекочет один крупнокалиберный пулемет.

На палубе — тишина, странная, непривычная и потому особенно тревожная.

Возможно, что наш орудийный огонь не был особенно эффективным, но гул выстрелов укреплял нашу уверенность. А теперь мы чувствуем себя безоружными, и первый же вражеский пикировщик безнаказанно сможет летать над мачтами корабля, сбрасывать бомбы, расстреливать пулеметным огнем так же, как они это делали вчера, когда мы барахтались в воде.

Смотрю на своих товарищей. Они молчаливы. На лицах — отчаяние.

Какой-то пехотный командир, сидя на полубаке, снимает с себя аккуратненькие, отливающие блеском хромовые сапоги гармошкой.

— Что это вы раздеваетесь, товарищ командир? — опрашивает матрос.

— Случись что, прыгать-то будет легче.

Матрос переводит взгляд на босые ноги моих товарищей по несчастью и говорит:

— В таком случае разрешите пожертвовать ваши сапоги тем, кто уже выкупался.

— Нет, браток, пусть они покуда тут постоят. Хлеба не просят. — И пехотинец предусмотрительно отодвигает сапоги в сторону.

Кто-то с тревогой спрашивает:

— Братцы, что там за вспышки?

Все смотрят направо, в сторону далекого берега. Незнакомый капитан 2 ранга раньше всех определил:

— Так это же немецкая батарея пуляет.

Недолго резвится батарея противника. Над нашей головой со свистом проносятся снаряды. «Киров» открыл по мысу Юминда огонь и, должно быть, очень удачно, потому что батарея замолкла.

И опять тревожные голоса сигнальщиков:

— Справа по борту пять самолетов противника.

— Слева по корме…

Дальше слов не слышно, все тонет в гуле моторов, пулеметной дроби и в грохоте взрывов.

Через минуту все стихает. Корабль невредим.

Один из командиров обращается к собравшимся на палубе:

— Все, у кого есть оружие, выходи строиться!

На корабле нашлись винтовки с патронами. Щелкают затворы.

Капитан 2 ранга, пожилой моряк с густыми бровями, нависшими над самыми глазами, все время находившийся на ходовом мостике рядом с Амелько, сходит на палубу и обращается к выстроившимся:

— Товарищи! Снаряды кончились. Мы будем отражать налеты из ручного оружия. Вы, вероятно, слышали: бойцы на фронте из винтовок не раз сбивали фашистские самолеты. Если самолет пикирует низко, цельтесь в кабину. Хотя бы один из нас может попасть и убить бандита. — Цепочкой люди встают вдоль бортов и поднимают к небу винтовки. Капитан 2 ранга предупреждает: — Без команды не стрелять!

В это время у командира корабля появилось на мостике чересчур много непрошеных советчиков и консультантов. Они шумят, не переставая спорят, каким курсом идти, как маневрировать. Эти разговоры, должно быть, изрядно надоели Амелько, потому что он вдруг, первый раз за время похода, вспыхивает и разражается гневом:

— Мне никаких советов не нужно! Я несу ответственность за корабль и прошу всех пассажиров с ходового мостика удалиться!

«Консультанты» вынуждены ретироваться. Амелько остается один.

Его взгляд прикован к самолетам, уши ловят донесения наблюдателей, руки вращают рукоятку телеграфа. Поразительная собранность. Предельное напряжение: видимо, каждый нерв, каждый мускул — как взведенный курок.

В мгновения наибольшей опасности, когда бомбы с бешеным воем несутся на корабль, Амелько остается невозмутимым. Нас приводит в изумление точность его расчетов: в какие-то секунды корабль меняет курс, и бомбы, летящие прямо на нас, падают в стороне. Мы видим: победу в морском бою решают не только мужество и отвага, но также и твердый, безошибочный расчет. Нет, с таким командиром мы не пропадем!

День клонится к концу. Налет за налетом. Наши стрелки бьют залпом и в одиночку. Увы, ни одного самолета они не сбили, но мы верим: своим огнем они отпугивают самолеты.

Солнце спускается к горизонту. Сорок восьмой налет… Десятки «юнкерсов» пикируют со всех сторон. Все притихли. Часто-часто бьется сердце. Вдруг радостный крик:

— Товарищи, наши летят!

— Где? Где?

Люди выбегают на палубу. Прыгают, радуются, как дети, при виде красных звезд на серебряных крыльях нашего разведчика МБР-2[3], пролетающего низко над водой. В воздухе мелькают бескозырки. Но блаженный миг краток: разведчик ушел — и над нами снова висят «юнкерсы». Опять в ушах вой фугасок. Слышу по звуку, один бомбардировщик ринулся в пике. Свист его хлещет по всему телу. В следующее мгновение завоют бомбы. Так оно и есть.

— Полундра! Четыре штуки на нас…

Бомбы падают метрах в двадцати от корабля. На палубу обрушиваются водяные столбы. Стрелки с винтовками и пистолетами на своих постах.

Солнце садится. Тарасенков отмечает в записной книжке: пятьдесят девятый налет за день…

Пятьдесят девять раз висела над нами смерть, а мы живем и сражаемся… Кому мы этим обязаны? Командиру корабля, его экипажу и тем пассажирам, что проявили себя настоящими воинами.

По палубе бежит матрос. Бежит безумный, оголтелый — и прямо на ходовой мостик. Действительно, не сошел ли он с ума?.. Вот он уже около Амелько. Кричит так, что кажется, лопнут голосовые связки:

— Товарищ командир! «Ястребки»! Вижу «ястребки»!.. Там! — Он выбрасывает руку вперед. — Наши!

— Бред какой-то, — ворчит наш сосед, пожилой желчный человек, но тоже срывается с места, бежит по палубе, как, вероятно, бегал только в детстве, играя в лапту.

Да, это из Кронштадта «ястребки»…

«Юнкерсы» заметили появление нашей авиации и спешат уйти. Глухой прерывистый гул фашистских бомбардировщиков сменяется звонким пением наших истребителей. Они проносятся над кораблем, бросая опознавательные зеленые ракеты и покачивая крыльями. Как выразить радость?! Мы хлопаем в ладоши. Мы счастливы. Мы поздравляем друг друга.

«Ястребки» гонят «юнкерсов». Мы — в относительной безопасности.

Стемнело. Кругом до того тихо, что командир корабля, оставив на мостике своего помощника, впервые за двое суток может сойти вниз в кают-компанию и передохнуть немного.

Он не садится, а падает на диван с такой силой, что даже трещат пружины. Подперев голову правой рукой, он долго сидит неподвижно. И вдруг, спохватившись, вяло начинает расстегивать пуговицы, достает из кармана кителя гребешок и не торопясь расчесывает свои золотистые волосы. Его широкое лицо стало задумчивым, щурятся глаза под светлыми бровями. Никто в кают-компании не решается заговорить, как бы боясь нарушить тишину, которая хоть на короткое время дает отдых этому человеку, выстрадавшему больше всех нас. Кто знает, какие испытания еще впереди?!

Амелько о чем-то задумался, но тут является штурман, держа под мышкой навигационную карту.

— Товарищ командир, разрешите доложить: от близких взрывов бомб вышли из строя оба гирокомпаса. Магнитный после двух суток стрельбы тоже пошаливает.

Амелько смотрит вопросительно:

— Вы Кронштадт запросили, каким фарватером идти?

— Так точно. Южный фарватер не рекомендуют. Он под огнем батарей противника.

Подумав, командир говорит:

— Сегодня Шепелев маяк будет давать проблески. Кроме того, есть мигалки. Вы должны суметь определиться, штурман.

Штурман раскладывает на столе карту:

— Здесь узкий проход в сетевом заграждении… Может, проскочим?

— Другого ничего не остается. — Амелько, усмехнувшись, обращается к нам: — Смотрите, здесь минное поле — наше, там — противника. Совсем нет жизни мореплавателям! — И, повернувшись к штурману, сообщает свое решение: — Ночью встанем на якорь. А к утру полезем через эту узкость…

Теплая летняя ночь — последняя перед Кронштадтом. К «Ленинградсовету» подходят два катера, морские охотники, присланные сопровождать нас.

Корабль в сплошном мраке. Слышна команда:

— Приготовиться к постановке на якорь!

Гремит якорь-цепь. Вахтенные проверяют светомаскировку — ни одного огонька.

Еще не прошло нервное возбуждение после тревожного дня. Говорят вполголоса, словно боясь нарушить тишину.

Одолевает смертельная усталость. Болит каждая косточка, каждый сустав. Нет сил стоять на ногах. Говорю себе: взбодрись, опасность не миновала — нас могут торпедировать, могут накрыть огнем вражеские береговые батареи… Но и самовнушение не действует. Хочется спать и только спать.

Над машинным отделением железная решетка. Снизу идет тепло. Здесь меня сваливает сон. Уже в состоянии полузабытья чувствую, как трудно дышать: нос забило мелкой угольной пылью, поднимающейся вверх вместе с потоком теплого воздуха. Ну и черт с ней, с пылью! Кажется, пусть меня колют сейчас иголками, бьют, режут на части, все равно я буду спать: и эту усталость не может перебороть сознание того, что именно сейчас, в ночное время, надо быть начеку. Нет, ни бомбы, ни мины, ни торпеды — ничто больше для меня не существует. Спать! Только спать!

Вскакиваю от оглушительного грохота. Слева над головой шарит голубой луч прожектора.

— Что случилось? — спрашиваю идущего мимо матроса.

— Финны прощупывают прожекторами. И ведут огонь. Один снаряд упал рядом.

Доносится голос Амелько, усиленный мегафоном. Он объясняется с командирами катеров, невидимых в темноте и угадываемых только по прерывистым звукам моторов.

— Подойти к борту! — несколько раз повторяет Амелько, пока в ответ не доносится голос:

— Есть, подойти к борту!

Шум моторов приближается. Морские охотники пришвартовываются к борту корабля. Моторы работают приглушенно, и потому можно разобрать каждое слово из разговора Амелько с командирами катеров:

— Надо сниматься с якоря. Иначе нас накроют. Сниматься и идти самым малым.

— Опасно, товарищ командир. Много мин.

— Я вас потому и вызвал. Мое решение: послать катер вперед и каждые пятнадцать минут бросать по бомбе. Если поблизости мины, они будут детонировать. Понятно? Время дорого, пошли… Один катер — впереди… Второй — справа по борту.

— Есть! — отвечают с катера. — На вашу ответственность…

— Да-да, на мою! — звучит сердитый голос Амелько.

По учащенному шуму моторов и всплескам воды можно понять, что катера отходят от борта. Наши машины тоже прибавляют обороты. Идем в сплошной черноте. Море слилось с небом. Лишь слева, с финского берега, тянутся узенькие белые лучи прожекторов. Сидя на палубе, настороженно прислушиваемся к всплескам воды, рассекаемой носом корабля. Через ровные промежутки времени по воде прокатывается металлический гул. Иногда после взрыва глубинной бомбы следует еще более сильный удар — это взорвалась мина.

Справа берег охвачен пожарами. Из темноты вырываются огненные блики. Там тоже идут бои. Фашисты приближаются к Ленинграду. Об этом даже страшно подумать…


На исходе последняя ночь нашего плавания. Восток светлеет, окрашивается в фиолетовый и розовый тона. Над водой расстилается легкая беловатая дымка тумана. Острые золотистые иглы солнца играют в воде, переливаются, согревают нежным теплом.

Занимается новый день. Шестьдесят девятый по счету день тяжелой войны.

Тихое утро. Ни волны, ни ряби, ни единого дуновения ветра. Гляжу на спокойное море, простирающееся далеко, до самого лесистого берега, выступающего узенькой, едва приметной черточкой на горизонте, и в голову приходит мысль: неужели это и есть то самое море, что сутки назад кипело от взрывов мин и бомбовых ударов, не раз погребало и пылающие немецкие самолеты, и обломки кораблей, унесло немало человеческих жизней?

Впереди и сзади нас едва заметными точками на горизонте видны корабли. Так же как и «Ленинградсовет», они держат курс на Кронштадт. Их не сумели потопить фашисты, как не смогли они сломить дух советских людей, убить нашу волю к борьбе, способность к сопротивлению.

…Легкий шелест доносится с носа корабля, рассекающего воду: два волнистых уса тянутся по бортам, а за кормой остается шумный пенящийся поток.

Все воспрянули духом и высыпают на палубу, с нетерпением ожидая, когда откроются родные берега.

Командир нашего необычного стрелкового подразделения собрал нас вокруг себя и показывает на финские шхеры, откуда в августе 1919 года английские торпедные катера совершали налет на Кронштадт. От катеров, как известно, сохранились одни обломки, их можно видеть в Центральном военно-морском музее в Ленинграде.

Даже раненые сейчас словно переродились. Не слышно стонов, производивших в боевой обстановке гнетущее впечатление. В каютах для раненых то же, что и везде: радость возвращения.

Только один человек не изменился. Амелько по-прежнему стоит на ходовом мостике в своем кожаном реглане с биноклем на груди, поглощенный управлением кораблем.

Солнце разлилось по палубе и начинает основательно припекать.

Корабль увеличил ход, но время тянется ужасно медленно, хочется поскорее увидеть хотя бы маленький клочок нашей родной земли.

Мои размышления обрываются криками сигнальщиков:

— Прямо — истребитель!

Кто-то восклицает:

— Неужели опять налет?!

Все насторожились.

— Да нет, наши!

Как передать это волнующее чувство, когда люди, в ушах которых еще стоит проклятый гул фашистских бомбардировщиков, слышат вдруг звонкие певучие голоса наших истребителей. Защитники Ленинграда! Их рокот в ясной голубизне неба кажется нам живым приветом из родного города. Они несколько минут кружатся над нами, сигнализируют ракетами, а затем выстраиваются и продолжают полет над морем навстречу другим кораблям.

Одна радость сменяется другой. Впереди на горизонте появились очертания маленьких островков. Кажется, они все больше и больше поднимаются из воды. Кронштадтские форты — недремлющие морские стражи Ленинграда!

Мы продолжаем стоять на палубе и, забыв в эти минуты обо всем на свете, смотрим на приближающуюся родную землю.

На ходовом мостике, рядом с командиром корабля, появляется корабельный врач и обращается к Амелько:

— Товарищ командир! Раненые просятся на палубу.

— Вывести тех, кто может ходить. Пусть порадуются, — отвечает улыбаясь Амелько. И на его лице сейчас уже нет той суровости и ледяного спокойствия, что были вчера.

Фигура Амелько возвышается над счастливой и восторженной толпой, окружившей ходовой мостик.

Идем поодаль от фортов. На серых крепостных стенах не видно никого, кроме часовых да сигнальщиков.

И наконец вот он, долгожданный большой Кронштадтский рейд! Какое множество кораблей: миноносцы, тральщики, сторожевики, и среди них заметно выделяется изящный корпус с внушительными надстройками и орудийными башнями. Крейсер «Киров».

Мы приближаемся к «Кирову». Матрос, стоящий рядом с Амелько, поднял горн и играет «Захождение». Проходя мимо «Кирова», мы стоим в торжественном молчании, вытянув руки по швам. На «Кирове» тоже играет горн, и вахтенные, и комендоры, только что возившиеся у пушек, и коки в белых колпаках, которых звук трубы застал по пути на камбуз, — все замирают на месте лицом к нашему кораблю. И оттого, что моряки «Кирова» приветствуют нас, появляется новое, до сих пор не изведанное, гордое и радостное чувство.

Прошли мимо «Кирова». Подходим к новым кораблям, и опять горнист играет «Захождение». Идем, как на параде. Одна такая встреча в родной гавани — это, пожалуй, самая лучшая, самая большая награда за все пережитое нами в открытом море за последние сутки.

Во время перехода мы понесли большие потери. Погибло много транспортов, имевших слабое зенитное вооружение. Не дошли до Кронштадта старые миноносцы дореволюционной постройки. Но боевое ядро Балтийского флота — лидеры, миноносцы, вступившие в строй незадолго до войны, подводные лодки, торпедные катера с флагманом Балтики — крейсером «Киров» — здесь, в Кронштадте. Около двухсот кораблей и вспомогательных судов прорвались из Таллина в Кронштадт. План германского верховного командования потопить или захватить Балтийский флот снова провалился точно так же, как и в 1918 году.

Мы никогда не забудем этих дней, не забудем и тех, кто переживал вместе с нами тяжелое и опасное время, кто пал в борьбе с фашистами. Вечная слава их боевым делам!

Сигнальщики энергично заработали флажками: запрашивают, где кораблю пришвартоваться. С берега быстро отвечают, указывают место.

У пирса стоят корабли в пять-шесть рядов. Мы подходим к тральщику. «Привет, браточки!» — крикнул кто-то из моряков, да так громко, что самому стало неловко, и он, оглянувшись, даже покраснел.

Не сон ли это? Густые, массивные деревья Петровского парка, бронзовая фигура Петра на высоком постаменте, окаймленная зеленью, толпа каких-то людей на стенке, машущих нам фуражками, и даже сам воздух — запах пеньки и нефти, — все, все подтверждает, что мы в Кронштадте, родном и близком сердцу каждого моряка.

Ну, пора на берег. Так и тянет поскорее выскочить на пирс и ощутить под ногами твердую землю. Между тем все терпеливо ждут, пока командир закончит свои дела на мостике, отдаст последние приказания. Но вот и он сходит на палубу и попадает в радостную толпу. Все хотят попрощаться с Амелько и пожать руку этому поистине замечательному человеку, который потом пройдет все ступени флотской службы и четверть века спустя будет известным советским адмиралом, командующим нашим Тихоокеанским флотом.

— Легче, товарищи, оторвете ему руку! — шутит штурман. — Раньше времени наш командир инвалидом станет.

Один из пассажиров, тот самый, что снимал хромовые сапоги, готовясь плавать, обнимает Амелько обеими руками:

— Дружок мой, всю жизнь тебя не забуду и детишкам накажу, чтоб внуки узнали.

— Ну стоит ли такими пустяками детские головы забивать, — отшучивается Амелько.

Дошла и наша очередь проститься с Амелько. Анатолий Тарасенков развертывает листок бумаги и, к удивлению всех, читает свои наспех срифмованные строки:

Амелько, старший лейтенант!
Вам шлю любовь свою
За доблесть, мужество, талант,
Проявленный в бою!

Тарасенкова оттирают в сторону, а рука Амелько переходит в широкие ладони пожилого капитана 2 ранга, в критическую минуту принявшего на себя командование стрелками и проявившего такую решительность во время налетов.

— Поздравляю! — говорит он. — Я рад, что из моих курсантов вышли такие командиры!

Амелько широко открывает глаза. Вспомнил и, словно увидел родного отца, бросился в объятия старого моряка, стыдясь и краснея, что не узнал его сразу в горячке боя.

— Ну ладно, живы будем — еще встретимся, — говорит капитан 2 ранга, прощаясь с Амелько.

Время идет, а толпа не трогается с места. К Амелько пробиваются все новые и новые люди. На редкость трогательны эти минуты расставания с кораблем, прошедшим дорогу смерти.

А там, на пирсе, нас встречают и, видимо потеряв всякое терпение, посылают своего делегата узнать, что случилось, почему мы не сходим на берег.

Через палубы кораблей маленький, крепко сбитый политработник с трудом добирается до нашего «Ленинградсовета» и вскипает от возмущения:

— Вы думаете, мы будем стоять и ждать, пока вы соблаговолите обратить на нас внимание?!

После столь грозного упрека уже сам Амелько, пользуясь властью, начинает, что называется, деликатно выпроваживать нас с корабля.

Мы переходим с борта одного корабля на борт другого и наконец ощущаем под ногами родную твердую землю.

Нас окружают совершенно незнакомые люди, обнимают, поздравляют с возвращением, слышатся простые, идущие от всего сердца слова.

— Товарищи, нам просто неудобно, так встречают только победителей. А мы… — сказал кто-то, с трудом высвободившись из крепких объятий.

— Не скромничайте, знаем, сколько вы горя хватили!

— Честное слово, просто неловко.

— Ну, товарищи, кончайте! Еще будет время, наговоритесь! Ваше время расписано. Пора двигаться, — объявляет представитель политуправления флота полковой комиссар Василий Иванович Гостев.

И целая толпа под руководством Гостева двигается по направлению к Кронштадтскому экипажу. Там действительно нас уже заждались. Первым делом мы попадаем в баню, и с нами происходит чудесное превращение: в одну дверь вошли грязные, одетые во что попало, кто босой, кто в непомерно большой обуви, через каких-нибудь сорок минут выходим из другой двери, все в новенькой форме, в ботинках, в фуражках с блестящими позолоченными эмблемами.

Осматривая друг друга с ног до головы, мы идем в столовую, где все сервировано по-праздничному.

Рассаживаемся за столами. У каждого тьма-тьмущая вопросов, и бедного Василия Ивановича раздирают на части. Раньше всего хочется узнать о нашем походе.

— Как дошел «Киров»?

— Так же, как и все остальные, — с боем прорывался. Только вы имели хотя бы короткие передышки, а на «Киров», как по конвейеру, непрерывно шли самолеты. Наверно, три четверти своих бомбовых запасов они побросали вокруг крейсера, но у них так ничего и не вышло, — рассказывает Гостев. — Справедливости ради надо сказать, что корабли охранения хорошо отражали атаки врага. Один из них погиб.

— Какой?

— Миноносец «Яков Свердлов», — с печалью в голосе ответил Гостев.

Мы помнили, как миноносец вел огонь на Таллинском рейде и, маневрируя, ловко уклонялся от прямого попадания фашистских бомб и снарядов.

Стало тихо, все молчали, как бы отдавая почесть людям, оставшимся на дне моря вместе со своим героическим кораблем.

И вероятно, долго продолжалось бы тягостное молчание, если бы не открылась дверь и не появился командир, который сообщил, что несколько минут назад из Берлина воспевали хвалебные гимны гитлеровскому морскому и воздушному флоту за потопление… большевистского крейсера «Киров».

Фашисты тогда не поскупились на краски, чтобы расписать уничтожение крейсера «Киров», а заодно с ним и всех остальных кораблей Балтийского флота.

Но как туман отступает при наступлении ясного солнечного дня, так очень скоро рассеялся миф о потоплении Балтийского флота, который огнем своих пушек встретил врага на подступах к Ленинграду.


Таллинский поход — самое сильное, что пришлось многим из нас увидеть и пережить в свои молодые годы. Мы увидели войну в ее настоящем выражении, как писал Лев Николаевич Толстой, не в правильном и красивом, блестящем строе, а в крови, страданиях, смерти. И вместе с тем в мужестве, величии духа, героизме, которые всегда были свойственны русскому человеку.

Отступило, ушло из жизни множество мелочей, которые в мирное время тяготели над нами, нередко заслоняли от нас самое главное — человека. Теперь люди пытливо заглянули в глаза друг другу и поняли, где под маской непогрешимости скрывается пустое и себялюбивое, а где — настоящее, большое, душевное благородство.

Я думал о своих боевых товарищах.

Болью сжималось сердце при мысли, что не вернется профессор Цехновицер (его не оказалось среди спасенных). Студенты университета не услышат своего любимого лектора. Кто-то другой будет писать воинственные статьи о Достоевском и вести бой с западными мракобесами.

Не увидим мы Иоганеса Лауристина. Он утонул вместе с командой эскадренного миноносца «Володарский».

Нет славного паренька Дрозжина — редактора многотиражки бригады морской пехоты. Убит на фронте в тот самый день, когда мы с ним расстались на Пиритском шоссе.

Поэт Юра Инге! Высокий, худощавый человек, с серыми зоркими глазами, в хорошо подогнанной морской форме, которую он умел носить с каким-то особым достоинством. На улицах Таллина расклеивались плакаты с его стихами. Во флотской газете каждый день печатались его острые сатирические фельетоны. И он погиб в море.

О чем писал Юра, нам хорошо известно. И ясно также из его стихов, в чем он видел цель жизни и как понимал свое благородное призвание.

Года пролетят, мы состаримся с ними.
Но слава балтийцев, она — на века.
И счастлив я тем, что прочтут мое имя
Средь выцветших строк боевого листка.

Под этими стихами мог подписаться каждый из нас…

ЯНЫЧ

«И дым Отечества нам сладок и приятен…» Да, прибыв в Кронштадт, мы не раз произносили эти слова, кажется впервые почувствовав и поняв их истинный смысл. Сколько ласки и заботы проявляли совсем чужие люди к нам, побывавшим в беде. Куда бы мы ни пришли — везде оказывались дорогими, желанными гостями. Многие попали в совсем незнакомые семьи, и здесь они нашли друзей, с которыми потом были связаны многие годы…

В Кронштадте мы узнавали все новые и новые подробности таллинской эпопеи. О как мы радовались, встречая на улице знакомых и товарищей, считавшихся уже погибшими! А они, оказывается, тоже тонули, потом попали на остров Гогланд и с первой попутной оказией прибыли в Кронштадт. Они рассказывали самые удивительные истории, приключившиеся с ними…

Я убежден, что для всех нас это время было самым высоким в нравственном отношении.

Никогда не было у нас такого единства мыслей и чувств, как в тяжкую пору 1941 года, когда мы видели и знали, что страна в смертельной опасности и от усилий каждого человека, от нашей сплоченности зависит успех борьбы.

Ну а что сталось с другими моими товарищами по перу, как они выбрались из огненного кольца? Об этом можно рассказать многое.

Николай Павлович Янов — фотокорреспондент Ленинградского отделения ТАСС. Когда появлялась крупная фигура, очки на носу, «лейка» на груди и широкое лицо из-под кепки светилось добродушной улыбкой — трудно было в ответ не улыбнуться.

Яныч… Павлович… По-разному мы называли Колю, но всегда дружески и уважительно относились к нему, считая его своим старшим товарищем. И в самом деле, мы были еще совсем зеленые, когда он, отслужив десять лет в погранохране, перешел на мирные рельсы и занялся фоторепортажем. Он был молодецкого здоровья, обладал выдержкой, в море не укачивался. Зоркие глаза бывшего пограничника примечали многое, мимо чего мог пройти любой из нас.

Он не был суетлив, однако всегда вовремя оказывался в нужном месте, и его снимки часто печатались на страницах газет.

Свою работу он делал размеренно и солидно. Мы знали: если Янов прицелился и щелкнул, можно не беспокоиться — снимками мы обеспечены.

В первые недели войны мы оба оказались в Таллине.

В вихре событий мы мельком встречались, но не было времени как следует поговорить. И только развернув газеты, я видел его снимки, запечатлевшие наших катерников в момент атаки и героев боев в районе Марьямаа. Кстати, там, в Марьямаа, он чуть было не поплатился жизнью. Вместе с сотрудником Эстонского телеграфного агентства Владимирским Янов попал в окружение, отстреливался как мог, а затем оба корреспондента сели в машину, и Янов скомандовал шоферу: «Шпарь напропалую!» Тот развил бешеную скорость, и они счастливо проскочили к своим.


«Где Янов? Неужели погиб?!» — с тревогой думал я по пути из Таллина в Кронштадт. Но едва вступил на твердую кронштадтскую землю, как кто-то меня обхватил и сжал так, что даже косточки затрещали. Это и был Николай Павлович.

— Где твои очки? — спросил он, увидев меня, в морской робе, без привычных очков на носу, и прекрасно зная по своему опыту, что значит для близорукого человека остаться без очков.

— Утонули.

— Ну хорошо, пусть их изучают рыбки. Дарю тебе свои запасные… — И он великодушно протянул мне новенькие очки.

— Откуда они у тебя? — воскликнул я, полный благодарности.

— Носи на здоровье, — сказал он улыбаясь. — Это моя последняя покупка в Таллине. Все мое хозяйство утонуло, кроме очков. Они со мной плавали. Так что имей в виду, счастливые…

Оказывается, и Янов испробовал водицы из балтийской купели.

Опять же в горячке первых дней по возвращении в Кронштадт, получив драгоценный дар, я не успел расспросить о подробностях его «заплыва» по очень простой причине — мне казалось, что это не так важно. Так я думал — и явно ошибался, ибо прошло несколько месяцев и в «Правде» появились новеллы Николая Семеновича Тихонова о Ленинграде и ленинградцах и небольшое произведение — «Люди на плоту».

«Пароход тонул. Его корма высоко поднялась над водой, и над ней стояла стена черной угольной пыли. Бомба ударила как раз в середину корабля и выбросила со дна угольных ям эту пыль, которая медленно оседала на головы плавающих, на обломки и на уходившую в морскую бездну корму.

Среди прыгнувших в холодную осеннюю воду Финского залива мирных пассажиров был один фотограф. Тяжелый футляр с «лейкой» и разным фотографическим имуществом, висевший на ремне, через плечо, тянул его книзу. Тусклая зеленая вода шумела в ушах, с неба рокотали моторы немецкого бомбардировщика, разбойничьи атаковавшего маленький пароход, на котором не было ни одного орудия, ни одной винтовки. Были женщины и дети, старики и больные, но военных на нем не было.

Фотограф решил, что с жизнью все кончено и что мучить себя лишними движениями, свойственными утопающему, не стоит. Он попытался представить себе, что это скучный и кошмарный сон, но, увы, вода попадала ему в рот, в глаза, тело странно онемело, не чувствовало холода.

Он скрестил руки на груди, закрыл глаза и постарался представить себе родных в последний раз.

Смутно в сознании возникли они и пропали, как будто их размывали волны. Он нырнул с головой и пошел на дно, но не дошел до дна. Вода выбросила его вверх. Полузадушенный, полураздавленный волной, он оказался снова наверху и, раскрыв глаза, увидел море, усеянное человеческими головами, низкое солнце, свинцовые тучи и услышал треск пулеметов. Это немецкий пират пронесся над тонущими, расстреливая их…»

Далее рассказано, как он заметил плот с тремя мужчинами и молодой женщиной. Видя вокруг себя много людей, фотограф не осмелился вскарабкаться на плот, а только держался за край досок. Он был оглушен криком женщины, которую никто не мог успокоить. Видя такую картину, он спросил: «Кто здесь коммунист?» И один из трех откликнулся: «Я…»

«Так что же вы, товарищ?! — сказал медленно фотограф. — Женщина так кричит, надо же ее успокоить! Вы, товарищ…» Эти слова звучали, как призыв к действию. Паника прекратилась. Все четверо плюс фотограф, державшийся за край плота, спаслись, выжили…»

Новелла небольшая.

По закону жанра автор не назвал имена героев, но в фотографе все мы моментально узнали Николая Павловича Янова.

И уже много позже при встрече с ним я спросил:

— Это о тебе написал Николай Семенович Тихонов?

— Не знаю. Вроде многое сходится, — улыбнулся Янов.

— Что же с тобой было на самом деле? Расскажи, — попросил я.

Совершенно непривычный к роли человека, у которого берут интервью, Николай Павлович как-то сразу сник и смущенно сказал:

— Так ты же плавал. Сам знаешь…

Мне пришлось убеждать его в том, что одно плавание не похоже на другое. Сколько бы людей ни оказалось в таком трагическом положении, у каждого отложилось в памяти свое — единственное и неповторимое.

Янов согласился.

Он уходил на эстонском ледоколе «Вольдемаре», который по тоннажу был вчетверо меньше русского ледокола «Ермак», но только наполовину уступал ему в мощности машин. У него было двойное дно, и все считали, что даже при встрече с миной, получив пробоины, он сможет держаться на воде. Это радовало наших ребят — кинооператоров Лампрехта, Знаменского, фотокорреспондентов Мишу Прехнера и Николая Янова.

— В последние минуты мы снимали силуэт Таллина в шапках огня и дыма… — начал свой рассказ Янов. — На переполненном ледоколе мне достался диван в кают-компании, а один из ящиков в буфете я загрузил своими аппаратами и негативами. Но все светлое время мы проводили на мостике, снимая Таллин и уходящие корабли.

Допоздна сидели в битком набитой кают-компании, слушали игру на пианино артиста театра Балтийского флота. Рано утром началась другая музыка… На нас со всех сторон налетали самолеты, и наши пушки, почти весь день не смолкая, вели огонь.

Под вечер я стоял на мостике, когда по ледоколу прокатились два взрыва. Я поспешил на корму. Там сбрасывали за борт плоты, но их сразу понесло от корабля. Корпус корабля дрожал, и судно кренилось. Самую большую свою ценность — «лейку», висевшую на шее, на коротком ремешке, я с сердечной болью положил на палубу. Перелез через леера и, представь себе, совершенно не умея плавать, солдатиком прыгнул в воду. Я знал: бывают чудеса. И мне ничего другого не оставалось, как надеяться на чудо…

Видимо, мне улыбнулось счастье, — вынырнув на поверхность, я схватился руками за плот из двух бревен. За него держался не я один: тут же уцепились руками за бревно художник газеты «Красный Балтийский флот» Лев Самойлов и еще несколько человек, в том числе одна женщина.

Вот эта-то женщина и доставила нам много беспокойства. Она все пыталась забраться на бревно и громко кричала. Тогда я крикнул что было силы: «Кто тут коммунисты? Неужели вы не можете призвать к порядку эту женщину? Объясните, что нас спасут. Спасут обязательно!» Честно скажу, что я и впрямь не допускал мысли, что мы можем погибнуть. Помнил, как спасали челюскинцев, в душе жила надежда, что нас спасут, надо только сохранять спокойствие, а эта женщина продолжала карабкаться наверх, и у нас получилась форменная карусель.

— Почему же ты обратился к коммунистам? — спросил я.

— Я считал, что в обстановке страха и неуверенности в первую очередь себя покажут коммунисты. И не ошибся…

— Но ведь ты и сам коммунист!

— Правильно, коммунист. Вот мы ее общими усилиями и утихомирили, — скромно заметил Янов. — И благодаря этому все спаслись…

Те очки, что Николай: Павлович мне подарил, хранятся по сей день, как драгоценная реликвия. Если считать формально, сейчас Янов пенсионер, а на самом деле — в строю действующих… Издан фотоальбом его работ «Дважды Краснознаменный Балтийский флот в Отечественной войне». За годы, минувшие после войны, он изучил польский язык и занимается переводами. И безусловно, не расстается с аппаратом, фиксирует события наших дней. Яныч не тот человек, чтобы выпустить из рук свое главное оружие…

ЗАПЛЫВ ВАСИ ШУВАЛОВА

Я думал о многих, с кем довелось встретиться в таллинскую страду, и также о Васе Шувалове. Как сложилась его судьба? Где он? Последние сведения о нем были очень тревожные. Фашисты энергично наступали, как раз на том самом участке, где дрался отряд Шувалова. Я не мог до него добраться и только позвонил по телефону комбату. В его голосе чувствовалась тревога:

— Ничего о Шувалове сообщить не могу. Мы отрезаны. Послал туда связного. Если вернется обратно — узнаем, что с ними. Одно могу сказать: двое суток они не выходили из боя. Если Шувалов уцелел, то это просто чудо…

Вот на это чудо и оставалось надеяться.

Вероятно, я никогда бы не увидел Шувалова, не узнал, жив он или погиб, если бы не встретился с комиссаром Таллинского госпиталя, который частенько заходил в политуправление флота, ожидая нового назначения.

Мы сидели в служебном кабинете, и маленький человек, утонувший в кожаном кресле, не спеша рассказывал нам многое из жизни госпиталя во время его эвакуации. Когда последний рассказ о женщине-враче был окончен, в комнате стало тихо. Мы не заметили даже, что прошло много времени и сиреневые сумерки заглянули в окна.

Меня особенно заинтересовала эта история, и я захотел встретиться с тем раненым моряком, которому женщина-врач спасла жизнь.

И вот я в кронштадтском госпитале. В залитой солнцем палате я не сразу нашел нужного мне товарища. Подойдя ближе, ощущая некоторую неловкость от своего непрошеного визита, я взглянул в лицо, темнеющее на белой подушке, и глазам своим не поверил: передо мной лежал Василий Шувалов, возмужавший, с первой сединой в волосах и скупой улыбкой на лице.

Узнав меня, он стал рассказывать о том, что произошло с ним после нашей фронтовой встречи.

Там, на укрепленном рубеже, моряки держались до самых последних дней обороны Таллина. Потом прикрывали отход. Василий командовал своим уже совсем поредевшим отрядом. В бою под Пиритой противник вел сильный минометный огонь. Тут Васю ранило в ногу, и он потерял сознание. Благо госпиталь находился поблизости, на улице Нарва-Маанте, друзья быстро доставили туда Василия, его сразу положили на операционный стол. И не успела зажить рана, как был получен приказ об уходе из Таллина. Раненых спешно перевозили в Купеческую гавань, на самые различные суда — пароходы, лесовозы и даже на танкеры.

Шувалов оказался на одном из транспортов. Сколько тут было раненых — никто не знал. Они лежали в трюмах, каютах и просто на открытой палубе: одни в лубках — большие, беспомощные дети, в их глазах запечатлелось страдание, другие на костылях, забинтованные, но способные двигаться. Как могли, они старались помочь своим товарищам.

Врачи и медицинские сестры — их было очень мало — сняли обувь, в чулках и носках осторожно ступали по палубе, стараясь не потревожить раненых.

Молодая женщина-врач наклонилась к Шувалову и, ловким движением поправив бинты, спросила:

— Ну как себя чувствуете? Лучше? Ничего, бодритесь. Во время операции вы вели себя молодцом. Обошлось без наркоза. Теперь самое страшное позади.

Пушистая русая коса выбилась из-под косынки и, свесившись из-за ее плеча, приятно ласкала ухо, мешая собраться с мыслями, и, пока Василий думал, что ответить, врач выпрямилась и ушла.

Мысль, что такая молодая женщина оперировала его, была Василию не совсем приятна. Он попытался вспомнить ее во время операции, но не мог. Одни белые марлевые маски, белые колпаки и халаты остались в памяти.

Но оттого, что эта женщина нагнулась к нему, сказала несколько сердечных слов, Василию стало легче в этом море боли, стонов, страданий.

Вместе с другими судами транспорт «524» вышел на рейд и занял свое место в колонне кораблей, уходящих из Таллина. В море на транспорты налетели немецкие пикирующие бомбардировщики. В такие минуты было особенно страшно лежать на открытом месте, смотреть в небо, на бомбы, отрывающиеся от самолетов, и понимать, что ты совершенно беспомощен и никуда не можешь уйти от беды.

Гул моторов почти не смолкал. Самолеты летели непрерывно. Пользуясь слабой зенитной обороной, один пикировщик отвесно бросился вниз. Казалось, он врежется в транспорт. Бомба ухнула в носовую часть. Столб воды захлестнул раненых, и где-то поблизости начался пожар. Люди стали прыгать за борт.

Транспорт недолго держался на плаву. Вода быстро заполняла его трюмы, и он все глубже и глубже оседал в море.

Василий оказался в воде. Исчезло ощущение боли, невесть откуда появившиеся силы заставили работать затекшие ноги. Его охватило желание жить. Не умереть, не погибнуть в этой бурлящей пучине, и, увидев проплывавшее мимо бревно, он ухватился за него. Василий, стиснув онемевшие, пальцы над бревном, молча работал здоровой ногой. Счет времени был потерян. И только по тому, как холодела вода, небо опустилось над морем и все чаще попадались свободные доски и бревна, он понял, что время бесстрастно совершает свой ход.

Ночь пугала Василия тем, что она несла с собой одиночество. Страшно было видеть вокруг тонущих, слышать их крики, но не иметь сил помочь им. Крики стихали, и вокруг только звуки глухо перекатывающихся волн и потемневшее небо.

Вдруг Василий заметил, как поблизости от него, над каким-то обломком дерева, появилась голова.

— Давай сюда! Сюда давай! — закричал он что было силы.

Ответа не последовало.

Их разделяли какие-нибудь десять — пятнадцать метров, но сейчас это было больше, чем километры самого трудного пути.

Усиленно работая руками и ногами, они медленно сближались. Василий заметил, что человек, плывущий к нему, держится за большую доску.

Когда оба оказались рядом, Василий увидел бледное, мокрое лицо уже знакомой ему женщины-врача. Внезапно налетевшие крупные волны снова отбросили их в разные стороны. Василий изо всех сил устремился к женщине, барахтавшейся поодаль. Как только они поравнялись, Василий окоченевшими пальцами с трудом размотал бинт, которым была перевязана раненая нога, и перехватил им бревно и доску крест-накрест. Теперь получилось нечто вроде плотика. Взобраться на него нельзя, но держаться за эту крестовину, опираясь на нее руками, было даже удобно.

Находясь друг против друга, они уравновешивали свой плотик.

А тем временем совсем спустились сумерки, и море закрыл туман. Они уже не видели друг друга и вообще ничего не видели и не ощущали, кроме воды и холода.

Василий чувствовал рядом живое существо, и ему стало немного легче.

— Я погибаю, — прозвучал в тумане слабый женский голос.

— Не погибнете, скоро будет остров.

— Какой остров?

Василий сам не знал, какой остров, но ему хотелось верить, что желанный остров с твердой землей под ногами непременно встретится у них на пути. Эта мысль согревала, и Василий продолжал думать и говорить об одном и том же: остров будет, будет остров.

Слова Шувалова действовали на женщину ободряюще. Действительно, верилось, что где-то совсем близко есть маленький клочок родной земли. И это заставляло из последних сил бороться за жизнь.

Но время от времени Татьяна Ивановна Разумова переставала владеть собой. Держаться на воде ей стоило большого труда, сознание затмевалось, в воспаленном мозгу рисовались ужасные сцены, виденные несколько часов назад, в момент гибели транспорта. Перед глазами вставала картина взрыва, растерянное лицо капитана. Вот он подбежал почему-то к ней со словами: «Девушка, родная, пока не поздно, прыгайте в воду!» «Нет, я не брошу раненых», — ответила Татьяна. «Все равно вы ничего не сделаете, никому не поможете. Мы сейчас погибнем, а вы молодая, у вас вся жизнь впереди», — почти умолял капитан.

Когда положение было совершенно безнадежным и транспорт уже погружался в воду, Татьяна сбросила с себя халат, обмундирование, спустилась по штормтрапу вниз и поплыла.

Впереди себя она увидела тонущую девушку. Должно быть, та почти совсем не умела плавать, только беспомощно размахивала руками и кричала истерически: «Мама! Мамочка! Прости! Прощай!»

Татьяна поплыла к ней, не сводя глаз с ее кудрявой головы, то исчезавшей, то вновь появлявшейся над водой. Но, увы, помочь не успела — девушка, захлебываясь, крикнула в последний раз: «Ма-а… Ма-а!» Голова ее исчезла и больше не показалась…

Скоро силы оставили Татьяну, она тоже стала захлебываться и тонуть, но тут чьи-то сильные руки схватили ее за волосы и подтянули к себе.

Она открыла глаза и сквозь помутневшее сознание поняла: это ее старший товарищ, врач таллинского госпиталя Сутырин, обычно тихий и необщительный человек.

«Держитесь за эту доску, вас заметят и спасут», — твердо проговорил он и отплыл в сторону.

«Он отдал мне свою доску, а сам погиб», — решила Татьяна и не могла себе простить, почему она не удержала его рядом.

Теперь, плывя вместе с Шуваловым, она вспоминала то девушку, кричавшую «мама», то лохматую голову врача.

В полубреду она бормотала:

— Сутырин погиб, и мы погибнем.

— Нет, он не погиб, — убежденно говорил Шувалов. — Он доплыл до острова и встретит нас.

— Неужели встретит? — И Татьяна сильнее сжимала пальцами деревянный плотик.

Шувалов бодрился и поддерживал свою спутницу, но и ему силы постепенно изменяли, к тому же заныла рана, разъеденная соленой водой, по всему телу разлился озноб. Он чувствовал, что все кончено, и, еле шевеля губами, произнес:

— Доктор! Плохо! Прощайте!

Кто-то звал Татьяну на помощь, кому-то она была нужна, и это прояснило затухающее сознание врача, придало ей новые силы, пробудило волю к борьбе за жизнь человека, совсем мало известного ей, но сейчас такого необходимого.

Еле шевеля помертвелыми губами, она сказала:

— Держись, сейчас я тебе помогу.

Она перебралась на другую сторону плотика, прикоснулась к похолодевшим рукам раненого, одной рукой держась крепко за плотик, другой стала растирать его застывшее тело.

— Потерпи немного, — сказала Татьяна. — Вон там огни острова.

Конечно, никакого острова не было, это появились сигнальные огни приближающихся кораблей.

Василий совсем ослабел и держался на воде лишь потому, что никакие силы уже не были способны разжать его окоченевшие руки, обнимавшие плотик.

Когда луч прожектора зашарил по волнам и ярко осветил утопающих, Татьяна решила, что это бред и теперь уже наверняка смерть незримо подбирается к ней. Еще более утвердили ее в этой мысли живые человеческие голоса, усиленные мегафоном:

— Продержитесь несколько минут. Сейчас мы к вам подойдем! Сейчас мы к вам подойдем! Сейчас…

Последнее Татьяна уже не слышала. Она потеряла сознание.

Очнулась в небольшом теплом кубрике. Открыла глаза, долгим невидящим взглядом посмотрела перед собой и снова сомкнула отяжелевшие веки.

Попробовала шевельнуться и почувствовала, как онемели тяжелые, словно налитые ртутью, руки и ноги. Постепенно кровь начала пульсировать под тонкой кожей, и никогда еще Татьяне не было так сладостно это ощущение.

«Живая, живая…» — эта мысль озарила сознание, и из самой глубины его опять всплывали картины виденного и пережитого. Эти картины прошли одна за другой, и страшный вопрос обжег мозг: «Где я, у своих или?..» Неужели, испытав столько страданий, пережив собственную смерть и вот наконец возвратившись к жизни, впервые осознав, какое это счастье, — жить, неужели теперь умереть снова и уже навсегда?!

Несколько минут полного смятения. Но вот открылась дверь и послышалась русская речь. У Татьяны гулко застучало сердце. Горячие слезы заструились по щекам, согревая лицо и душу.

— Девушка, что вы плачете, милая?

Татьяна, приподнявшись, смотрела на вошедших моряков, на лежащего по соседству раненого бойца, смотрела сквозь застилающие глаза слезы. Все расплывалось перед ней в радужных огнях, и огни эти сияли, двигаясь, и она чувствовала себя счастливой.

— Хорошо, хорошо, — шептала она.

— Что хорошо?

Татьяна не могла объяснить, как ей хорошо оттого, что нашелся этот остров и живут на нем такие замечательные, хотя и незнакомые ей, русские люди.

Через несколько часов, окончательно придя в себя, Татьяна спросила:

— Где я?

— На тральщике, — пояснил склонившийся над ней инженер-механик Любко. — Извините за любопытство, а вы откуда к нам пожаловали?

Разумова стала объяснять, что она врач таллинского госпиталя и, что…

— Врач?! — с восторгом перебил ее Любко. — Так вы же здесь самый нужный человек! Наш санинструктор Ткаченко совсем с ног сбился, а пользы от него, извините за выражение, как от козла молока.

Любко объяснил, что на тральщике есть еще полковник и капитан медицинской службы, снятые с горящего транспорта. Но они, к сожалению, не хирурги.

— А я хирург и попробую вам помочь, — сказала Татьяна.

Превозмогая слабость, она встала, облачилась в матросскую форму. Надела халат, косынку на голову и с помощью моряков превратила кают-компанию в хирургический кабинет.

Одним из первых пациентов, которого принесли на носилках и положили на операционный стол, был Василий Шувалов. Сейчас трудно было узнать его лицо, искаженное болью.

Василий увидел свою спасительницу, приподнялся и с удивлением воскликнул:

— Доктор! Это вы здесь командуете парадом?!

— Да, я. Лежите спокойно, сейчас я вам сделаю перевязку.

И как тогда, в Таллине, она надела на лицо марлевую маску, разбинтовала, промыла и снова перевязала рану…

Василий долго рассказывал мне обо всем, что произошло с ним и Татьяной Ивановной Разумовой.

— Если бы не она, мы с вами больше не встретились бы, — сказал Василий. — Прошу вас, напишите о нашем докторе.

И я написал.

ГНЕЗДО ОРЛИНОЕ — КРОНШТАДТ

Осенью 1941 года Кронштадт стал передним краем невской твердыни.

Он находился в двойном кольце, отрезанный не только от Большой земли, но и от Ленинграда.

Положение осложнялось еще и тем, что в Або-Аландские шхеры Финляндии пришла из Германии эскадра в составе линкора «Тирпиц», тяжелого крейсера «Адмирал Шеер», двух легких крейсеров, шести эскадренных миноносцев, тральщиков, торпедных и сторожевых катеров. Другой отряд немецких кораблей сосредоточился в Либаве.

Если бы немецкие морские силы попытались прорваться в Финский залив и поддержать штурм Ленинграда, они неизбежно напоролись бы на огонь береговых батарей сначала Ханко и Осмусаара, а затем балтийских фортов; их встретили бы торпеды подводных лодок, расставленных на позициях, им не избежать было атаки балтийской морской авиации и торпедных катеров. Все это, видимо, приняли во внимание гитлеровцы.

Фашистские дивизии, катившиеся к Ленинграду, были остановлены на ближайших подступах к городу. И в том, что врагу не удалось с ходу захватить невскую твердыню, немалая заслуга Кронштадта, артиллеристов линкоров «Марат» и «Октябрьская революция», крейсеров «Киров» и «Максим Горький», лидеров, миноносцев, балтийских фортов и железнодорожной артиллерии, а также тех ста тысяч моряков, что сошли с кораблей на берег и влились в ряды пехоты. Немцы называли их «черными дьяволами» и смертельно боялись, когда они с криками «полундра!» бросались в контратаку.

В мирное время пройти морем из Ленинграда в Кронштадт было очень просто. Быстроходному катеру нужно было на это сорок — пятьдесят минут.

Теперь Кронштадт стал для нас далеким и труднодоступным. Мы в огненном полукольце. Сразу за Морским каналом кусок побережья в руках противника: в Лигове, Стрельне, Петергофе стоят вражеские пушки и прямой наводкой бьют по кораблям, катерам и даже рыболовным баркасам.

Переход корабля из Ленинграда в Кронштадт или возвращение его в Ленинград — это подобно боевой операции. Она заранее разрабатывается в штабе, нередко в ней принимают участие артиллерия, авиация, катера-дымзавесчики.

Вот и на этот раз моряки двух бронекатеров готовятся к походу в Кронштадт: проверяют моторы на разных режимах, пробуют зенитные пулеметы. Командиры катеров смотрят на карту, где нанесен фарватер. А тем временем на Неве, у военной пристани, собираются пассажиры — тоже моряки, в полном походном снаряжении, с биноклями, противогазами; у некоторых через плечо автоматы.

Бронекатера стоят в готовности. Матросы в кожаных куртках и толстых кожаных шлемах больше похожи на танкистов, чем на моряков.

Я получил редакционное задание — побывать на кораблях — и вместе с моряками нетерпеливо ожидаю на набережной, когда пойдут катера в Кронштадт.

Наконец получено «добро» на выход. Заревели моторы, катера оторвались от стенки.

Мы шли обычным путем. На стапелях, как и в мирное время, вспыхивали белые огни электросварки. В порту кроме нескольких десятков торговых судов стояли миноносцы и вели в это время дуэль с крупнокалиберными батареями врага.

Катера набирали ход. Скоро Морокой капал остался позади.

— Обстреливают, — сказал кто-то из командиров.

И в ту же минуту послышались звонки электрического телеграфа. Катера рассредоточились и начали маневрировать, уклоняясь то в одну, то в другую сторону с таким расчетом, чтобы вражеские артиллеристы не могли взять их в вилку.

Вдруг наш катер вздрогнул от близкого разрыва снаряда, и за бортом взметнулся столб воды, обдавший нас брызгами.

Теперь ясно различились водяные столбы и черные дымки, стлавшиеся над водой, ближе к берегу. Фашисты, явно не рассчитав, стреляли с большим недолетом. Из многих десятков снарядов, выпущенных батареями врага, только два или три упали вблизи от нас.

Так на всем пути до самых кронштадтских стенок мы шли под непрерывным обстрелом.

Когда мы уже были в Кронштадте и швартовались у пирса, огонь немецких батарей обрушился на рейд и гавани. Противник пристрелял каждый домик. Пришлось укрыться за полуразрушенным сараем и выжидать, наблюдая, как то тут, то там вспыхивали пожары от прямого попадания зажигательных и фугасных снарядов. Только через час кончился обстрел, и мы смогли выйти в город.

А Кронштадт жил, как сразу показалось мне, своей обычной будничной жизнью. На улице Ленина почти лицом к лицу я встретился с пожилым человеком невысокого роста в пенсне на длинном черном шнурке. Мой старый знакомый, учитель — кронштадтский старожил.

— Куда торопитесь?

— Известно куда, милый человек. В школу, в свою родную школу, — повторил он.

— А снаряды?

Он махнул рукой:

— Привыкли уже. Вы, милый человек, в девятнадцатом году под стол пешком ходили, а я уже тогда приучался к снарядам… — Посмотрев на часы, он ползал мне руку. — Ох, как бы не опоздать. А то еще, не дай бог, тревога начнется. Бегу, бегу.

Я посмотрел вслед старику.

Ему и впрямь нечего было страшиться. Он знал, что Кронштадт смолоду жил суровой осадной жизнью. Издавна, еще в XVIII веке, были расписаны по боевым постам все его жители, вплоть до учеников-подмастерьев. Эта традиция переходила от одного поколения к другому.

Я зашел к секретарю Кронштадтского райкома партии Евгению Ивановичу Басалаеву. Его знали здесь все от мала до велика, и понятно почему: человек родился и вырос в Кронштадте. Многие из тех, кто теперь приходил к нему на прием, хорошо помнили, как недалеко от того дома, где находился райком партии, Басалаев в детстве играл с ребятами в бабки.

— Что делается в Ленинграде? — спросил Басалаев.

Я посмотрел на батарею телефонов возле письменного стола и сказал:

— По-моему, вы связаны со всем миром.

— Это верно. Только по телефону нас не очень охотно информируют.

Я рассказал о Ленинграде и в свою очередь спросил Басалаева, чем занят райком.

— Вы лучше спросите, чем мы не занимаемся! Ремонтируем корабли. Переселяем людей из разбитых зданий. Снимаем урожай овощей. Налаживаем рыбное хозяйство. Открываем новые детские ясли. Хороним погибших. Принимаем новорожденных.

— Неужели и новорожденные есть?

— А как же! Каждые сутки в Кронштадте рождается шесть-семь новых граждан. Только беда — кавалеров маловато, все больше барышни. Природа совсем не считается с тем, что Кронштадт — город флотский и нам в первую очередь нужен мужской персонал. — Затем Басалаев перешел к делам продовольственным: — Хотим иметь неприкосновенный запас на случай полной блокады. Заготовляем овощи. Создали новые рыболовецкие артели и усиленно ловим рыбу. Мало ли что может быть!

Вдруг где-то поблизости завыла сирена, дублируя сигнал воздушной тревоги. Басалаев заторопился на командный пункт. Я вслед за ним вышел из райкома и посмотрел в сторону гавани. Небо усеяли прозрачные белые барашки. Очень высоко кружили наши истребители.

Со стороны форта «Краснофлотского» доносился гул зениток. Вскоре из-за барашкового полога вывалилась девятка «юнкерсов». Они срывались в пике и прицельно бомбили гавань, в которой стояли корабли. В небе появились черные клубки разрывов. Один вражеский самолет загорелся. Быстро теряя высоту, он шел в сторону Петергофа. Не дотянул до своих и упал в залив.

Пока я наблюдал за этим самолетом, остальные «юнкерсы» побросали бомбы и исчезли. Но в небе не прекращалось сражение наших «ястребков» с «мессерами». Понять, кто кого бьет, было очень трудно. Только к вечеру стали известны результаты боя: сбиты три немецких бомбардировщика, мы потеряли два истребителя.

В те дни Кронштадт называли огневым щитом Ленинграда. И действительно, кронштадтские форты вместе с боевыми кораблями помогли нашей армии остановить фашистов у стен Ленинграда. Вот почему фашисты хотели сломить Кронштадт, потопить боевые корабли… Каждый день с рассвета волнами — одна за другой — летели на Кронштадт пикирующие бомбардировщики.

У нас было мало самолетов-истребителей, и они не могли отразить все воздушные атаки противника.

Пикировщики старались обходить форты — там очень сильная зенитная оборона. Окружным путем они прорывались к гавани и нацеливали свои удары на боевые корабли.

Два дня, 22 и 23 сентября, бомбы взрывались в гавани. Туго приходилось нашим зенитчикам. Стволы корабельных орудий раскалялись от непрерывной стрельбы. Трудно было нашим морякам отбиваться от самолетов, наседавших со всех сторон. В один из этих дней наш флот постигло большое несчастье: бомба весом около тонны попала в линкор «Марат».

Все это произошло мгновенно. Сразу после удара ошеломляющей силы, когда столб воды вместе с обломками корабля, поднятый взрывом выше мачт, снова обрушился вниз на палубы, мы увидели, что у линкора нет носовой части. Она вместе с мостиком, надстройками, с орудийной башней и людьми, находившимися в эти минуты на боевых постах, в задраенных отсеках, оторвалась от корабля и была похоронена в пучине, на дне гавани. Разрушенные переборки быстро заполнялись водой.

Прибежали мы на пирс и обмерли при виде обрушившихся мачт, скрюченного металла и палубы у самой воды.

Сердце холодело при мысли, что на глубине похоронена боевая рубка и в ней смерть настигла командира корабля Павла Константиновича Иванова, артиллеристов Константина Петровича Лебедева, Леонида Николаевича Новицкого, любимца команды комиссара корабля Семена Ивановича Чернышенко и еще многих, многих…

Вместе с ними погиб писатель, редактор многотиражки «Маратовец» Иоганн Зельцер.

Горе было для всего флота — огромное горе. О моряках «Марата» и говорить не приходится, что в эти дни они пережили.

На смену павшим пришло пополнение. Среди новичков оказался раньше служивший на «Марате» старый моряк Владимир Васильев, назначенный командиром корабля, — смелый, решительный, сразу завоевавший симпатии людей, а также комиссар Сергей Барабанов, после гибели Чернышенко словно самой судьбой посланный ему на смену и даже во многом похожий на него.

На «Марат» Барабанов приходил уже по третьему кругу: начинал службу в феврале 1922 года в числе первых комсомольцев-добровольцев Красного Флота, позже был пропагандистом, и вот снова на родном корабле…

Как и многое на войне — это случилось неожиданно. Он — лектор Главного политуправления Военно-Морского Флота частенько приезжал из Москвы на Балтику для выступления на кораблях и в частях. Это была не только его профессия, но и истинное призвание.

Барабанов говорил просто, сам увлекался и увлекал моряков. Касался ли он международного положения, народнохозяйственных планов страны или задач, которые стоят перед нашим флотом, — это был неизменно живой, доверительный разговор, что всегда так ценят люди…

Одним словом, он был талантливый пропагандист. Вряд ли могло прийти ему в голову, что он окажется в должности комиссара линкора. Впрочем, чего тогда не случалось! Как показала жизнь — это было мудрое решение; на израненном корабле больше всего требовался человек, способный поднять моральный дух людей, ободрить их, вселить веру в себя — и для этой роли, как никто другой, подходил Барабанов.

Немцы считали, что от одной хворобы избавились — «Марат» больше не существует. А в это самое время новый командир корабля Васильев и комиссар Барабанов подняли людей на то, чтобы в самый короткий срок ввести в действие дальнобойные орудия корабля и превратить «Марат» в маленький форт, еще один бастион на острове Котлин.

Готовя к новым боям артиллерию, неустанно думали о защитных средствах, поскольку «Марат» оставался неподвижным, прирос к «Рогатке» и превратился в мишень для немецких батарей, находившихся на южном берегу залива — в Стрельне, Петергофе. Наблюдатели могли в бинокль видеть корабль и бить по нему прямой наводкой. Тут-то и родилась мысль о второй броне. Но где достать броневые плиты? Не разоружать же другие корабли! Кто-то предложил пустить в дело гранитные плиты, два века служившие покрытием мостовой. И начался аврал. Матросы поднимали плиту, на тележке подкатывали к кораблю, а там ее укладывали, защищая самые уязвимые места, чтобы вражеские снаряды не причинили вреда ни снарядным погребам, ни орудиям, ни команде…

И вскоре снова послышались басовые голоса пушек «Марата». В самые критические дни вражеского наступления они вели ураганный огонь по немецким войскам, пытавшимся по южному берегу залива прорваться к Ленинграду. В ответ сыпались снаряды, ударялись о плиты, дробили гранит, и все тут. А техника и люди оставались целы-невредимы.

Заодно расскажу и о том, что было дальше. Надвигалась блокада. Топлива на корабле — несколько десятков тонн. И в порту говорят: «Не хватает нефти даже для плавающих кораблей».

— Без топлива у нас выйдет из строя энергетика, тогда и стрелять не сможем, — доказывают маратовцы.

— Никто вам не поможет. Сами ищите выход из положения, — твердо заявили портовики.

Ну, что ж делать. Стали думать, советоваться. И тут неожиданно комиссару корабля пришла мысль — обойти все баржи, законсервированные корабли и собрать остатки топлива. И пошли моряки с ведрами, банками, бачками. Идея оказалась правильной, только нефть была с примесью воды. Тут опять же сметку проявил Барабанов: он вспомнил Баку в годы разрухи. Там женщины вот так же ходили с ведрами за нефтью: бросят тряпку в воду — она быстро напитается нефтью, ее тут же выжимают в ведро. Глядишь — чистая нефть. На корабле приняли эту «методу», и, облазив все гавани, моряки таким способом за короткое время сделали солидный запас нефти.

Кто-то заявил в прокуратуру: на «Марате» неоприходованная нефть. Там рьяно взялись за «нарушителей», завели дело на командира и комиссара. В Кронштадте пронеслась молва: судить будут по законам военного времени.

И как раз в это время приезжает в Кронштадт заместитель наркома Военно-Морского Флота Л. М. Галлер. Пришел на «Марат», увидел, что израненный корабль превратился в береговую батарею. Похвалил он моряков, говорит: «Молодцы, на такое дело не все способны». А Барабанов ему в ответ: «Не очень-то молодцы. Скоро нас судить собираются». И рассказал, за что именно. Лев Михайлович тут же позвонил прокурору и приказал вместе со следователем прибыть на корабль и ознакомить его с материалами. Те прибыли, доложили…

— Я полагаю, тут нет состава преступления, — сказал Галлер. — Ведь все это делается в интересах обороны, чтобы надежнее защитить Кронштадт. Иначе вас же, вместе со следователем, немцы смогут забросать бомбами и снарядами.

Прокурор возражал:

— Сейчас все прикрываются интересами обороны. Продукты утаивают. Топливо скрывают…

— Поймите, голубчик, — со свойственной ему мягкостью продолжал убеждать Галлер, — ведь они находятся под огнем прямой наводки. И не заслуживают наказания.

Прокурор наконец выдавил из себя:

— Ну что ж, под вашу личную ответственность, товарищ заместитель наркома, мы можем дело прекратить.

— Да, под мою ответственность, — твердо повторил Галлер.

И так дело было закрыто. А маратовские пушки все девятьсот дней не давали немцам покоя, вели дуэль через залив и получали ответные удары. Однажды Барабанов показал мне кальку, испещренную черными точками, — тысячи вражеских снарядов, взрывавшихся на самом корабле и вокруг него. И все же «Марат» не замолкал, нанося врагу крупный урон.

Мне остается добавить немногое. После войны Барабанов вернулся в Москву, преподавал в Военно-политической академии, стал кандидатом исторических наук. Тема его диссертации: «Партийно-политическая работа на кораблях Балтики в дни Отечественной войны».

На страницах объемного тома я встретил много знакомых имен и свершений той памятной поры. Автор по-своему осмысливает жизнь — суровую, беспощадную, — в которой выковывались настоящие люди…

И сегодня, находясь в отставке, капитан 1 ранга С. А. Барабанов продолжает жить своими прежними интересами — он работает в комиссии старых большевиков райкома партии (его партийный стаж с 1922 года), читает лекции по международному положению и не хочет отставать от специальности, не пропускает занятий по военно-морскому делу. Во всем этом проявляется коммунист, который, не жалея сил и здоровья, по-прежнему отдает себя людям…

ПОД АДМИРАЛЬСКИМ ФЛАГОМ

С кировцами у меня еще в Таллине установилась большая дружба. Мешало нашему общению то, что корабль находился на рейде: пока дождешься катера! Еще труднее уйти обратно. А здесь — он в гавани, что называется, рукой подать. Я приходил в разное время повидать друзей, особенно командира зенитной батареи, никогда не унывающего, приветливого лейтенанта Алексея Федоровича Александровского, или «Лешу с ямочками», как называли его товарищи. И впрямь, две ямочки резко выделялись на его щеках. За простой нрав его любили моряки. И мне доставляло удовольствие с ним встретиться, поговорить… Придя к нему в каюту, я видел на столе раскрытую книгу — он интересовался историей и обо всем, что узнавал из книг, рассказывал потом своим молодцам. Однажды мне довелось быть свидетелем его беседы с командиром орудия старшиной Даниилом Павловым. Большой, немного мешковатый старшина считался образцовым служакой и потому пользовался особым расположением Александровского.

— Ты знаешь, что было до появления нарезной артиллерии? — спросил его лейтенант.

Старшина смутился, покраснел, покачал головой.

— Так вот, батенька мой, были метательные машины, наподобие катапульты. Бросали они в противника тяжелые камни, горящие стрелы. Самым опасным оружием считались горшки с горящей смолой. Потом уже появились пушки, похожие на наши, только стреляли они ядрами. Корабли сближались и шпарили друг в друга.

— Сколько же выстрелов они делали в минуту?

— Что ты, в минуту! За час десять выстрелов — не больше. Ядро-то тяжелое. Надо его зарядить с дула, накатать пушку, прицелиться и потом только выстрелить.

Заметив интерес в глазах старшины, Александровский продолжал рассказывать про Петра Первого, как тот наказывал пушкарям «стрелять как возможно скоро, однако же с доброго прикладного, дабы действительно были выстрелы, а не гром один».

Еще в Таллине, когда завершался очередной день, заполненный тревогами и стрельбой по самолетам — прямо скажем, стрельбой неудачной, ибо клубки разрывов ложились в хвост немецким самолетам, — собрал зенитчиков контр-адмирал Дрозд а сказал:

— Вы ведете огонь по всем правилам, у меня к вам особых претензий нет. Самолеты не смеют появиться над кораблем, бросают бомбы и спешат улизнуть — это уже хорошо. Но все-таки мне хотелось бы их проучить.

— Стреляем точно по приборам, а сбивать самолеты не удается. Почему? — спросил Александровский.

— Приборы строились в мирное время. А немцы, как выяснилось, по нашим приборам не летают. В том и весь секрет. Стало быть, нужно вносить постоянные коррективы.

Озадаченный лейтенант вернулся на свой командный пункт, находившийся на мостике, укрытый от осколков броней. Он тут же спал, сюда же ему приносили еду. И может вызвать улыбку решение, которое принял тогда «Леша с ямочками» — он дал обет не бриться пока не будет сбит хотя бы один фашистский самолет. Правда, недолго ходил он бородатый. Когда начались особенно большие налеты немецкой авиации на корабли зенитчики сбили первый самолет. И открыла этот счет батарея лейтенанта Александровского.

И уже тогда, на первых порах войны, контр-адмирал Дрозд, держа свой флаг на «Кирове», приметил лейтенанта Александровского и всякий раз, обходя корабль, непременно остановится, поговорит с ним…

Еще раз хочу напомнить то сентябрьское утро, когда немецкая авиация совершала налеты на Кронштадт и корабли. Казалось, вот-вот земля разверзнется и море закипит от непрерывных бомбовых ударов.

— Они за свои потопленные корабли хотят с нами рассчитаться! — сказал тогда Алексей Федорович Александровский.

Подошел командующий эскадрой Валентин Петрович Дрозд:

— Вы не совсем точны. Для них Кронштадт — бельмо на глазу. Вы, наверно, слышали, Гитлер расхвастался на весь мир, будто Ленинград, как спелый плод, падет к его ногам. Осень пришла, а плод не падает… Они считают, что, если бы не корабли, форты, береговые батареи, если бы не мы с вами, они могли с ходу захватить Ленинград. Вот почему они бесятся и готовы разорвать нас на части…

— Не разорвут, товарищ адмирал, руки у них коротки, — сердито откликнулся старшина Павлов.

Дрозд бросил на него добрый взгляд:

— И я так думаю.

И тут послышался протяжный вой сирен, и где-то вдали на фортах глухо ударили зенитки. Воздушная тревога! Все насторожились в ожидании…

С угрожающим гулом со всех сторон неслись стаи самолетов. Несколько наших «ястребков» устремились к ним и пытались связать боем. Где уж тут!.. Они рассеялись, потерялись среди сотен немецких бомбардировщиков и истребителей, тучей летевших на Кронштадт.

Ясное сентябрьское небо потемнело: его закрыли птицы с черной свастикой.

— Самолеты со всех сторон! Держись, ребята! — последнее, что успел произнести Александровский со своего наблюдательного поста.

Тут же рявкнули пушки, застрочили пулеметы. И все слилось в один невообразимый грохот, сквозь который различались только гулкие взрывы бомб…

Перед самолетами вспыхивали черные клубки. Один, другой. А третий угодил в мотор и бензобаки. Бомбардировщик вспыхнул и метеором пронесся над кораблем. Он мчался на полной скорости дальше, к маленькому островку Кроншлоту. И не дотянул, врезался в воду, взорвался на своих собственных бомбах…

— Ура старшине Павлову!

Все смотрели на спардек. Там у орудия стоял рослый, кряжистый старшина, еще не веривший в свою победу. Снова приближались самолеты, и опять грохотали зенитки.

Один, должно быть самый отчаянный, летчик оторвался от группы, отвлекавшей пока на себя зенитный огонь, и камнем бросился вниз.

Как рассказывал мне Александровский, ему казалось: теперь все! Теперь никуда не денешься! Вот тут придется смерть принять. Голова невольно втягивалась в плечи… А пулеметчик Вирченко будто только и ждал этого момента. Припал грудью к пулемету, нажал спусковой крючок. В небо протянулись огненные трассы — белые, красные, зеленые… Они подбирались все ближе и ближе к самолету… И наконец хищная птица вспыхнула, и за ней потянулся шлейф густого дыма. Но бомбы были все же сброшены, и корабль вздрогнул… С правого борта сверкнуло пламя. На мостик посыпались куски раскаленного металла.

Дрозд, стоявший на мостике, схватился за голову. Кто-то бросился к нему:

— Товарищ адмирал, вам плохо?!

Он прикрыл рану носовым платком, облокотился на переборку и, довольно быстро овладев собой, произнес:

— Смотрите, там пожар! Принимайте меры!

Лицо его стало совсем бледным, губы посинели. Его взяли под руки и отвели в каюту.

Самолеты улетели. Смолкли зенитки. На палубе больше не бушевало пламя, только струился дым и пар. Все стихло. И тогда на мостике разразился спор.

— Я очень ясно ощутил два удара, — доказывал командир корабля капитан 2 ранга Сухоруков. — Две бомбы попали в корабль. Одна — в правый борт, а куда вторая — не знаю.

— Да нет, вы ошибаетесь, товарищ капитан второго ранга, — убеждал старший помощник. — Одна бомба, а вам показалось две…

— Нет уж, извините.

Уверенный тон командира заставил скептиков усомниться: а может, и впрямь в корабль попали две бомбы? Тем более Сухоруков упорно настаивал на своем и даже приказал всем спуститься вниз на розыски второй бомбы.

И вот вскоре на мостик явился несколько сконфуженный помощник с двумя матросами — Гончаровым и Пузыниным.

Оба стояли, переминаясь с ноги на ногу, словно провинившиеся школьники.

— Так где же вторая бомба? — спросил Сухоруков.

Оказывается, вторая бомба не разорвалась, дошла до броневой палубы, пробила несколько переборок и очутилась в сорок пятой каюте, на койке. Гончаров и Пузынин, находясь поблизости, вбежали в каюту, отдраили иллюминатор, подняли на руки стокилограммовую бомбу и выбросили в воду. Явившись к своему командиру, доложили: «Неразорвавшаяся бомба списана за борт!»

— Как вы все-таки не побоялись? — допытывался Сухоруков. — Она ведь, дура, могла рвануть у вас в руках!

— Могла, товарищ командир, — согласился рослый здоровяк Гончаров. — А мы в тот момент об этом не думали.

— Ну а все-таки? Погибать-то никому не хочется!

— Если бы мы погибли — это одно дело, а если весь корабль?.. — произнес Гончаров и оборвал фразу, не найдя слов для дальнейших объяснений.

Впрочем, и так все было ясно…

Узнав эту историю, всегда невозмутимый и начисто лишенный всякой сентиментальности командир крейсера подошел к смельчакам и обнял их за плечи:

— Случай небывалый. Придется вас, друзья, представить к награде.

Сухоруков поспешил с этой новостью к Дрозду. Валентин Петрович лежал в каюте с перевязанной головой.

Услышав о неразорвавшейся бомбе, «списанной за борт», Дрозд даже приподнялся от удивления, Сухоруков готов был в подтверждение привести к нему двух отважных парней.

— Поразительно! — сказал Дрозд и приказал немедленно составить наградные листы. — Позвоните в редакцию газеты. Пусть на флоте узнают новых героев…

— Теперь по поводу корабля, — обычным деловым тоном продолжал Валентин Петрович. — Нам больше нельзя оставаться здесь. Завтра нас могут разбомбить. Надо менять место. И как можно быстрее.

Сухоруков запросил штаб флота. Ответ не заставил себя ждать: крейсеру «Киров» предписывалось, ночью перейти в Ленинград.

Вызвав к себе в каюту штурмана Пеценко, контр-адмирал сказал:

— Один бросок из Таллина в Кронштадт мы сделали удачно. Теперь новая и совсем не простая задача. Переход в Ленинград. Учтите, ни одного огонька не будет на фарватере. Идти придется по счислению. Если ошибетесь — сидеть нам на мели, и тогда немецкие летчики скажут вам большое спасибо.

— Ничего, товарищ адмирал. Прошли тогда. Пройдем и теперь…

— В вашем распоряжении час на подготовку.

…Колокола громкого боя: «По местам стоять, с якоря и швартовов сниматься!» Моряки разбегаются по боевым постам. Дрозд поднялся с койки, натянул на себя китель, поверх набросил реглан и вышел на ходовой мостик.

В сплошной темноте буксиры выводят крейсер из гавани. Корабль затемнен, и кругом ни единого огонька. Все маяки потушены. Небо затянуто облаками, а фарватер узкий, того и гляди свернешь на мель…

В штурманской рубке тишина. Василий Пеценко склонился над картой. Взгляд на приборы, быстрый расчет — и на карту ложится новый отрезок пути.

Моряки выстроены вдоль бортов. Сотни глаз смотрят в темноту на море, бьющееся о борта, и с особым трепетом на южный берег Финского залива. Знакомые пригороды Ленинграда. Не верится, что там сейчас враг. Впрочем, яркие вспышки прожекторов и зарницы далеких выстрелов властно напоминают об этом.

Корабль идет малым ходом, как будто на ощупь. Темнота его маскирует. Наблюдательные посты противника не должны знать, что его уже нет в Кронштадте.

— Право руля, — тихо произносит командир корабля, обращаясь к старшине рулевых Андрееву, и тот, повторив команду, быстро выполняет маневр…

Сверкание зарниц остается за кормой. Заметно спадает напряжение, впереди выступили белесые молы Морского канала, заметные даже в темноте. А там дальше торговый порт и долгожданный причал.

Время: 6 часов 24 минуты. Корабль завершает свой рейс. Здесь, у заводских стен, под зеленой маскировочной сеткой, он будет стоять до наступления морозов. Стоять и вести бой…

ПИСАТЕЛЬ И ТРИБУН

Я оставался в Кронштадте.

Закончив редакционные дела, пошел к Вишневскому. В маленькой комнатушке общежития Дома Военно-Морского Флота с одним окном, выходящим во двор, мы встретились с Всеволодом Витальевичем. Он сидел за письменным столом, без кителя, в синей телогрейке. Глаза у него были усталые. Оказывается, с вечера он не ложился.

— Я даже не заметил, как ночь прошла. Зато моя история Кронштадта близится к концу, — говорит он и показывает десятки страниц, исписанных бисерным почерком.

Не каждому в такое тревожное время, когда решалась судьба Ленинграда, могла прийти в голову мысль ежедневно рыться в архивных документах, терпеливо собирать материал для книги. Всеволод Витальевич делал это с большой охотой. Он знал, как нужна политработникам книга о прошлом города-крепости, о традициях балтийских моряков. И, продолжая заниматься текущей оперативной работой, Вишневский одновременно изучал материалы и писал такую книгу.

За день Всеволод Витальевич успевал сделать все свои дела и к тому же посмотреть и отредактировать наши материалы. Он продолжал быть нашим военным и литературным начальником.

Сразу же после Таллинского похода и гибели многих литераторов Вишневский предложил пополнить наши ряды свежими силами и создать писательскую группу. Он получил «добро» от политуправления флота, и вскоре нам всем, находившимся в частях далеко друг от друга, вручили короткую телефонограмму: явиться на набережную Красного Флота, 38, в Военно-морское издательство.

В назначенный день и час мы собрались.

Вишневский был рад этой встрече не меньше нас. Вопреки своей обычной серьезной сосредоточенности он улыбался, неторопливо говорил насчет будущей работы группы: через печать, радио освещать боевые действия балтийских моряков, помогать флотским газетам, писать брошюры, листовки и все время накапливать «капитал» для будущего, чтобы после войны писать романы, повести, книги очерков и воспоминаний.

Планы у Вишневского были широкие, увлекающие. Мы с интересом слушали его. Сидя на диване, курил заметно поседевший в дни войны писатель Александр Зонин — автор романа о Нахимове; зажав в руках томик стихов, щурил близорукие глаза поэт Всеволод Азаров; куда-то в пространство был устремлен взгляд Анатолия Тарасенкова. Строгими, настороженными были лица Александра Крона, Ильи Амурского, Григория Мирошниченко.

— Сегодня наше оружие — перо и живое слово, — говорил Вишневский, призывая нас не только писать, но побольше общаться с людьми, не упускать возможности выступать, читать им свои произведения.

Он изложил свою программу и затем объявил, что оргсекретарем группы назначается Анатолий Тарасенков, у которого есть опыт творческой и организационной работы в редакции журнала «Знамя».

Тарасенков, избалованный писательской демократией, встал и хотел было дать себе отвод, но тут Вишневский не на шутку рассердился и резко оборвал своего друга:

— Здесь не профсоюзное собрание! Приказ не обсуждается, а выполняется! — И таким же строгим голосом добавил: — Запишите, что требуется для группы!

Тарасенков немного опешил, но делать было нечего, и он потянулся к блокноту и карандашу.

Вишневский диктовал задание: каждому члену группы обеспечить личное оружие, противогаз, гранаты, сапоги, теплый жилет. Подготовить комнату для работы машинистки, помещение для связного, определить для писателей места по боевой тревоге, поговорить с начальником отдела боевой подготовки штаба флота, чтобы всех членов группы включили в систему военного обучения.

— Теперь давайте выясним, на каких соединениях вы будете работать. У кого есть пожелания? — спросил Вишневский.

Каждый из нас сказал свое слово, и мы тут же были расписаны по соединениям.

На этом наша первая встреча закончилась.

Затем начались трудовые будни нашей оперативной группы писателей.

Обычно мы отправлялись в части и соединения на неопределенный срок. Собирали материал и часто там же писали статьи, очерки, отсылали их в газеты, на радио и, выполнив свой план, на очень короткое время возвращались в наш боевой «штаб», отчитывались перед Вишневским, встречались со своими товарищами и снова отправлялись туда, где люди жили напряженной боевой жизнью.

Всеволод Азаров и Григорий Мирошниченко подружились с балтийскими морскими летчиками и большую часть времени проводили на аэродромах. Мы узнавали о том, что они живы, лишь по их корреспонденциям о героях авиации, публиковавшимся в газетах за двумя подписями. В эту пору Мирошниченко собирал материал и начинал писать документальную повесть «Гвардии полковник Преображенский» — о замечательном летчике, который в 1941 году наносил первые бомбовые удары по Берлину.

Неутомимый Владимир Рудный находился на Ханко, познакомился там с бригадным комиссаром Раскиным, капитаном Граниным, летчиками Антоненко и Бринько, излазил с десантниками самые далекие и малоизвестные островки, не раз лежал под пулями и снарядами. У него накопился материал, который невозможно было вместить ни в очерки, ни в рассказы. Впоследствии и родилась книга «Гангутцы», получившая признание читателей.

На линкоре «Октябрьская революция» поселился Александр Зонин и писал документальную повесть «Железные дни».

На базе подплава одной жизнью с подводниками жил Александр Крон, он редактировал многотиражку, ему не нужно было придумывать конфликты, они происходили на глазах у Крона. Вот почему так правдивы и выразительны его рассказы о подводниках, пьеса «Офицер флота», поставленная во многих крупных театрах нашей страны, и его роман «Дом и корабль».

Боеспособность писательского пера проверялась в самых неожиданных жанрах.

Однажды Вишневский вернулся от начальника Пубалта, собрал нас и объявил, что получено задание написать популярную брошюру на тему «Береги оружие». Срок — одна неделя. Кто берется?

— Откуда мы знаем, как нужно хранить оружие?! — с удивлением воскликнул кто-то из писателей.

Вишневский недовольно нахмурил брови:

— У писателя-фронтовика не может быть слов «не знаем». Боец, придя на фронт, тоже не знает врага, а пройдет недельки две — и он уже бьет немца. Если вы не знаете материал — поезжайте на фронт, посмотрите, как люди обращаются с оружием. Изучите эту тему всесторонне, воспользуйтесь консультацией специалистов, и я уверен — напишете так, что матросы и солдаты будут читать вашу брошюру, как художественный очерк.

Веские и убедительные слова Вишневского победили скептицизм наших товарищей. Через неделю брошюра в двадцать пять страниц лежала на столе начальника политуправления, а еще через несколько дней она была отпечатана и разослана по частям.


…Сейчас Вишневский подвел меня к карте, висевшей на стене, и стал объяснять обстановку:

— Балтийский флот после Таллина снова активизируется… Наши подлодки угрохали ряд транспортов. На наших минах у Ганге подорвалась на днях немецкая лодка. Скоро будем прощупывать оборону немцев вот на этом участке. — Вишневский показал на район Стрельна, Петергоф.

Мы поговорили о делах и пошли в наш любимый Петровский парк.

Над бухтой — серой, молчаливой — заходит солнце. Тени древних деревьев ложатся на аллеи. Мы останавливаемся у бронзовой фигуры Петра. На граните высечена надпись: «Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота, яко наиглавнейшее дело». Символические слова. Сегодня они для нас звучат приказом…

Смотрим на, противоположный, южный берег Финского залива. Там темно-синий массив Петергофского парка, охваченный пожарами. Зарево полыхает над парком, отблески огня на миг выхватывают из полумрака Петергофский дворец и купол собора.

— Пойдемте домой, — говорит Всеволод Витальевич. — Мне нужно еще раз прочитать мое радиовыступление. Завтра я непременно должен быть в Ленинграде.

Всеволод Витальевич собирался на следующий день вылететь в Ленинград на самолете У-2, но погода испортилась, небо заволокло тучами, и самолеты в воздух не выпускали. Тогда мы вместе решили отправиться на катере.

Сложили вещи в рюкзаки, повесили их за плечи и вышли во двор. Прошли несколько шагов — и тут издалека донесся грохот взрыва. «Везет же! — подумал я. — Весь день было спокойно, и вот, как на грех, началось».

Обстреливались соседние улицы. Комендантские патрули поддерживали порядок и прохожих направляли в подворотни. Глядя уважительно на широкую золотую нашивку бригадного комиссара на рукаве Всеволода Вишневского, патрулирующие нас не останавливали.

Мы ускорили шаг и вышли к будке дежурного по катерам. Дежурный мичман удивился нашему появлению.

— Обстреливают, товарищ бригадный комиссар. Начальник штаба флота по боевому делу собирался и то отставил, а вам и подавно незачем рисковать.

— У нас тоже боевое дело! — оборвал Вишневский. — Есть разрешение оперативного дежурного по штабу флота.

У пристани стоял маленький штабной катерок. Старшина бросился в моторный отсек. У него что-то долго не ладилось. Наконец зарокотал мотор, и катер, отвалив от стенки, проскочил сквозь узкие ворота и запрыгал на высокой волне.

Пока катер проходил вдоль стенки, противник перенес огонь на военную гавань. Должен признаться, мне было страшновато в эти самые минуты. Казалось, что немцы нас видят, вот-вот пошлют нам свой фугасный гостинец — и от катера останутся одни щепки.

Я зашел в каюту, а Вишневский остался на палубе, с невозмутимым видом поглядывая в сторону гавани и делая очередную запись в своем дневнике.

Катер огибал Кронштадт, чтобы выйти к Лисьему Носу, откуда поездом мы могли попасть в Ленинград.

Несколько снарядов попало в нефтяные цистерны, возвышавшиеся на берегу. К небу взметнулись столбы огня, и над водой поплыл густой дым. Наблюдатели противника не могли не заметить этого, и теперь весь огонь был обрушен в район пожара. Мы проходили на расстоянии не более двухсот метров от цистерн, охваченных пламенем. Снаряды свистели над головой и падали то в воду, то в самое пожарище. Огонь взметнулся с новой силой.

Катер уже обогнул Кронштадт, и мы ушли сравнительно далеко, но еще долго было видно пламя горящих цистерн. В сумерках катер пришвартовался к причалу Лисьего Носа, мы вышли на берег и по лесной дороге направились к вокзалу.

У срубленной сосны сделали привал. Сели на большой круглый пенек — ив эту минуту удар. В нескольких шагах от нас из земли поднялись дула орудий. Нас ослепили огненные вспышки. Зенитные орудия били учащенно: высоко в небе со стороны Финляндии плыли фашистские самолеты.

— Идут на Ленинград! — гневно сказал Вишневский. — Схватить бы их за горло и задушить к чертовой матери!

С воинским эшелоном мы добрались до города, вышли на затемненный перрон Финляндского вокзала. И тут били зенитки, а в воздухе метались лучи прожекторов.

— Куда теперь? — спросил я Вишневского.

— Разумеется, в Радиокомитет!

— Но ведь тревога, трамваи не ходят!

— А ноги на что даны? — резко ответил он, подтянув портупею.

Мы вышли к Литейному мосту.

Вскоре из радиорупоров послышались звуки отбоя. Двинулись трамваи, и мы благополучно добрались до Радиокомитета.

Сообщили, что студия свободна. Едва мы поднялись на третий этаж, снова раздался сигнал воздушной тревоги. Худенькая девушка — сотрудница отдела политвещания провела нас в студию. Заметив ее волнение, Вишневский дружески погладил девушку по плечу:

— Ничего, милая, мужайтесь. Сейчас мы им ответим по-нашему, по-балтийски.

Девушка улыбнулась, надела наушники, нажала кнопку, и у нас перед глазами вспыхнуло красное табло: «Внимание, микрофон включен!»

Вишневский, как солдат по команде «Смирно», выпрямился, опустил руки по швам и с обычной страстностью начал говорить. Его выступление кончалось словами:

— И если будет нужно, мы погибнем в борьбе, но город наш не умрет и никогда не покорится врагу!

В ту пору с особой силой проявилась еще одна грань таланта Вишневского — оратора. Я слышал его выступления перед моряками, отправлявшимися в петергофский десант, в госпиталях перед ранеными, на кораблях и в частях. На трибуне с ним происходила какая-то совершенно необъяснимая метаморфоза.

Выступал он, разумеется, без всяких шпаргалок, импровизируя. В такие минуты он мог поднять людей и повести их в атаку. И сегодня, слушая его речи, записанные на пленку, невозможно оставаться равнодушным. А тогда при одном имени Вишневского люди останавливались возле уличных рупоров и замирали — слушали затаясь, внимая каждому его слову.

Особенно отложилось у меня в памяти его выступление 14 сентября 1941 года перед комсомольским активом Ленинграда.

Представьте себе обстановку тех дней. Бои идут у городских застав. Снаряды рвутся на улицах. Каждый день в 18 часов с немецкой пунктуальностью на город летят стаи фашистских бомбардировщиков. Отдельные самолеты прорываются, в небе не затихают воздушные бои. Раздаются взрывы бомб. Вспыхивают пожары. Под развалинами домов гибнут люди…

Город начинает испытывать горькую участь осажденной крепости. Трамвай «девятка», еще месяц назад весело бежавший за Нарвскую заставу, теперь осторожно доходит чуть ли не до самой линии фронта.

Среди молодежи, заполнившей исторический зал Таврического дворца, многие юноши в военной форме; они пойдут с бутылками горючей смеси навстречу вражеским танкам, будут драться в рукопашных схватках. Сейчас они полны внимания.

— Слово предоставляется представителю Краснознаменного Балтийского флота писателю Всеволоду Вишневскому.

Зал рукоплещет. На трибуну поднимается невысокий, кряжистый моряк — ордена на груди, широкие нашивки бригадного комиссара на рукавах кителя, через плечо деревянная кобура с пистолетом.

— Здравствуйте, юноши и девушки Ленинграда, молодежь великого краснознаменного города. Я обращаюсь к вам по поручению Краснознаменного Балтийского флота как военный моряк, писатель и уроженец этого города.

Уже само обращение необычно, все насторожились. И дальше все с большим накалом, точно штормовая волна, крепнет его голос:

— Друзья! Вникнем всем сердцем, всей мыслью в происходящие события. Ваши деды в 1905 году, ваши отцы в 1917—1920 годах воистину не щадили себя (вот так дрался выступивший здесь рабочий, тридцать три года отдавший производству), чтобы добыть для народа, для вас, для молодого поколения, все права и все возможности свободного и культурного развития. Вы росли, не зная окриков и гнета со стороны хозяев-эксплуататоров. Вас не били — никто не смел прикоснуться, — вы не знали мук голода и безработицы. Все двери для вас в стране были открыты: все школы, все вузы, заводы, кино, театры, музеи; все дороги, шоссе, парки — все было для вас, все было ваше. Вот это и есть Советская власть, это и есть завоевания, добытые кровью, трудами дедов и отцов, участников революции и гражданской войны. Никто не смел в нашей стране остановить юношу и девушку и сказать им: «Halt! Zuruck!» («Стой! Назад!») Тебе сюда нельзя, ты не этой расы, ты годен только на черную работу, работу раба. Никто не смел так сказать ни одному юноше, ни одной девушке в нашей стране, потому что мы все одной породы, гордой советской породы…

Нет, это не было повторением прописных истин потому, что говорил об этом человек, у которого за плечами большая жизнь, говорил к месту и ко времени. В словах Вишневского был сплав идеи, мысли, в них была сама правда. Именно об этом в первую очередь было разумно напомнить в дни смертельной опасности.

— Фашизм хочет плюнуть тебе в лицо и в твою душу… лишить права на любовь, вас хотят загнать в шахты и на химические заводы Германии — туда, где уже страдают поляки и бельгийцы. Вы разве пойдете туда? — спрашивал он, обратив взгляд к юношам, сидевшим перед ним. И тут же отвечал: — Лучше умереть на месте за Родину, чем склонить хоть на минуту, хоть на миг свою голову перед этой гитлеровской сволочью.

Он говорил о фашистах с ненавистью и презрением, хорошо зная, что вечером его речь будет передаваться в эфир, и те, кто рассматривают наш город в бинокли, готовясь отпраздновать свою победу в гостинице «Астория», услышат его гневные слова…

— Товарищи, речь сейчас идет не только о Ленинграде, речь идет о самом существовании нашей страны. Речь идет о самом основном. Быть или не быть — вот в чем дело!

Его жесткий взгляд был устремлен в зал, словно он обращался к кому-то из сидящих там.

— И оставь, товарищ, если они у тебя есть хоть на минуту, оставь личные мелкие соображения: «Как бы мне увильнуть, куда бы мне спрятаться, как бы мне уцелеть, как бы мне остаться в стороне». Не об этом идет речь, и нельзя думать сейчас о личном, и не убережешься ты, если у тебя есть шкурные и трусливые мысли. Народ тебя найдет и не простит тебе. Спросит: «Где ты был, прятался? Отвечай!» И враг тебе не даст пощады, он тоже постарается тебя найти. Путь единственный, прямой — идти всем, идти, не щадя себя, зная, что дело идет о самом великом — о существовании нашего народа.

На эти слова вал ответил аплодисментами.

Помню самые трагические дни. В Ленинграде уже не было света, не работали телефоны, прекратилась доставка газет и даже умолкло радио. Люди поневоле чувствовали себя отрезанными от мира, и каждая встреча с человеком, который побывал на фронте и мог что-то рассказать, каждое живое слово было неоценимо.

Всеволод Витальевич вернулся с фронта у Невских порогов, где сражались моряки. И случилось так, что в тот же вечер ему пришлось выступить в военно-морском госпитале на улице Льва Толстого.

Длинный темный коридор заполнили раненые, люди ежились, кутались в байковые халаты. Все, способные двигаться, потянулись к маленькому светильнику на столе; при таком свете не видно было всей массы людей, их можно было лишь чувствовать по шороху и приглушенным разговорам.

В коридоре адский холод, и решили долго раненых не задерживать. Вишневский сказал, что его выступление займет не больше десяти минут. Он поднялся на стул. Вид у него был усталый и болезненный, но стоило ему начать говорить, как речь захватила его самого и всех слушателей. Он рассказывал о фронтовых наблюдениях, приводил множество деталей, которые мог запечатлеть в своей памяти только истинный художник. Говорил он горячо, темпераментно, эмоционально, и все стояли, не шелохнувшись.

Я смотрел на бледных, исхудалых людей — их лица были взволнованными и одухотворенными. Конечно, это выступление длилось не десять, а добрых сорок минут, потом Вишневский еще отвечал на вопросы.

На другой день после его выступления к начальнику и комиссару госпиталя началось форменное паломничество раненых. Они просили, а некоторые категорически требовали немедленно отпустить их, послать на фронт — именно к Невским порогам, где идет жестокая битва.

Комиссар госпиталя Василий Иванович Гостев не без основания говорил, что, если Вишневский еще раз выступит, в госпитале не останется ни одного раненого.

ДОМ НА ФОНТАНКЕ

…Два месяца мы не были в Ленинграде. Совсем неузнаваемым стал наш родной город.

Мы привыкли к его улицам, площадям, к каждому дому на Невском, к коням на Аничковом мосту, к Екатерининскому садику с массивным памятником посредине.

Все это представлялось нам неизменным. И потому глазам не веришь, видя Аничков мост без коней Клодта, а на месте памятника Екатерины — неуклюжую громаду из мешков с песком, обшитую досками. Рядом с клумбами, на которых краснели георгины, появились укрытия — щели, куда прячутся люди, услышав протяжное завывание сирены. В сумерках, похожие на каких-то чудовищ, плывут ввысь отливающие серебристой чешуей аэростаты заграждения. Всю ночь они маячат в вышине — часовые ленинградского неба.

Разве можно было подумать о том, что у Пяти углов в стене булочной когда-нибудь появятся амбразуры огневых пулеметных точек, а на окраинах города посреди улиц протянутся гранитные надолбы и баррикады, построенные из толстых бревен в несколько рядов?!

Только в ночном кошмаре могло привидеться, что фашистские армии подойдут к самому городу и мы будем в трамвае ездить на фронт.

Гитлер бросил на Ленинград почти полумиллионную армию. Наступление поддерживал немецкий воздушный флот, насчитывавший более тысячи самолетов.

Стало правилом, что каждый вечер, без пяти восемь, воют сирены. За несколько минут до этого пустеют улицы, все спешат домой, чтобы во время воздушных налетов быть со своими близкими.

Подвал нашего дома на Фонтанке, 64, превращен в бомбоубежище. Несколько сот людей теснятся под низкими сводами. Многие, особенно пожилые, приходят сюда с постелями и проводят здесь всю ночь.

Прислушиваюсь к разговорам соседей. Девушка в белом берете с портфелем в руках рассказывает:

— Сегодня днем они прилетели без тревоги. Наши «ястребки» были тут как тут, вступили в бой и один фашистский самолет сбили. Я сама видела. Он здорово дымил. А вообще-то, осточертели эти тревоги. У нас в университете одна лекция пять часов продолжалась. Три раза вместе с профессором бегали в убежище.

Заметив меня, девушка подходит и спрашивает:

— Мне сказали, что вы были в Таллине. — На глазах у нее слезы. — Там воевал мой дядя и не вернулся. Говорят, утонул. Он совсем не умел плавать.

И она расспрашивает меня о переходе кораблей. Я рассказываю — глаза ее становятся большими, лицо кажется испуганным…

Вокруг нас собираются люди и принимают горячее участие в разговоре. Слышатся короткие реплики:

— Да, тяжело нашим пришлось. Молодцы, что так долго держались и помогли Ленинграду.

— Проклятые фашисты! Их бы всех связать — и в море вниз головой!

Я смотрю на возбужденные лица людей, готовых без конца слушать рассказы о борьбе балтийских моряков, и понимаю, что Таллин близок не только нашему сердцу. Даже для людей, ни разу там не побывавших, он стал символом мужества.

Мы выходим к воротам. Бьют зенитки. В небо летят красные ракеты.

— Ох, бандюги-предатели! — со злостью говорит девушка.

Действительно, неподалеку от нас, в районе Апраксина двора, поминутно взлетают в воздух красные ракеты. Не иначе как фашистский лазутчик забрался на чердак и сигнализирует самолетам.

— Товарищи, пойдем туда, изловим его!

— Пойдем, пойдем!

Несколько человек уходят, но вскоре возвращаются обратно:

— Там сплошная темнота. Ничего не разберешь. Лафа для подлецов.

Стоим у ворот. Небо расцвечено трассирующими пулями, вспышками зениток, острыми лучами прожекторов.

Темная ночь озарена серебристым светом осветительных ракет, которые немцы сбрасывают на парашютах. Эти фонари долго и неподвижно висят в воздухе, помогая ориентироваться вражеским летчикам.

Вот повисла ракета и над нашим районом. Стало светло как днем. Ясно видны силуэты домов, блестит узкая полоса Фонтанки.

Тысячи зажигалок падают на крыши, во двор, в соседний садик Холодильного института.

Мужчины, женщины и дети — бойцы команды ПВО бросаются с песком, ведрами воды и быстро справляются с огненной опасностью. Только одна зажигалка застряла в неудобном месте, на железном подоконнике дома, и рассыпает искры; ребятишки заметили ее из окна и сбросили на тротуар.

Но это лишь пролог. Вскоре слышим воющие звуки фугасных бомб. Земля дрожит от близких разрывов. Одна за другой три бомбы падают вдоль набережной Фонтанки, перед фасадом нашего дома, четвертая — у Чернышева моста.

По небу шарят прожекторы. В перекрестье двух сильных лучей появляется маленькая точка, похожая на букашку. Все находившиеся в этот момент на улице чуть ли не в один голос кричат:

— Фашист, фашист! Попался наконец, сукин сын!

В небе — ливень зенитного огня. Не считаясь с опасностью пострадать от бомб и осколков зенитных снарядов, тысячи людей, прорвав все кордоны, выбегают на улицу и смотрят, как немецкий самолет мечется в небе, точно зверь, попавший в капкан. Он виражит, пытаясь вырваться из лучей, но они неотступно его сопровождают.

На него устремлен огонь зениток. И вдруг все смолкло. Люди с досадой возмущаются:

— Какого черта его не бьют? Неужели зенитчики не видят?

Никто не догадывается, что зенитчики отлично все видят, но не стреляют потому, что в небо поднялись наши ночные истребители. Их никто не замечает до тех пор, пока один «ястребок» не подлетел вплотную к фашистскому бомбардировщику. Мгновение — и за вражеским самолетом потянулся дымок. Самолет быстро снижается и исчезает за громадой домов.

Над Таврическим садом полыхает зарево пожара. Туда спешат пожарные машины. Пруд, на котором каждую зиму устраивался большой каток, сейчас охвачен огнем. Из глубины пруда вырываются гигантские столбы пламени, торчат обломки немецкого самолета «Юнкерс-88». Он рухнул в центр пруда.

…Весь Ленинград говорил в ту ночь о замечательном подвиге летчика Александра Севостьянова, который винтом своей машины срезал хвост фашистскому бомбардировщику, а сам выбросился на парашюте и приземлился на крыше здания завода.


…Этот дом ленинградцы по старинке называют елисеевским. Он стоит на Фонтанке, фасадом к Чернышеву мосту, — высоченный, немного мрачноватый, украшенный искусной лепкой, внутри чем-то напоминающий замок древних рыцарей. Тяжелые дубовые двери, мраморные лестницы, скульптуры в нишах, разноцветные стекла. В наши дни все это принято называть излишеством… Купец Елисеев строился в лучшие свои времена и не скупился на затраты. Снять у него квартиру из семи — десяти комнат мог разве что фабрикант. А после революции эти огромные квартиры населял трудовой люд.

Вот и у нас в квартире, на третьем этаже, обитало семь семей — двадцать пять человек. У каждой семьи — просторная комната, и в каждой комнате вершилась своя жизнь… Сухощавый на вид, но весьма подвижный и деятельный мастер с завода Петр Дмитриевич Иванов и мрачный неразговорчивый инженер Михаил Павлович Максимов, солистка Малого оперного театра народная артистка республики Ольга Николаевна Головина и директор Дома занимательной науки старый большевик Александр Ефимович Широкогоров, архитектор Николай Дмитриевич Зезин и работница хлебозавода Татьяна Ефимовна Иванова — все прекрасно уживались под одной крышей, и порой даже казалось, что это одна семья. В кухне постоянно раздавался смех, шутки, хозяйки допоздна не расходились. По праздникам пекли пироги, и на пробу разносили по всей квартире…

И вот война! Я сразу уехал в Таллин, а вернувшись осенью, застал в квартире странную, совсем непривычную тишину. Большая прихожая, где постоянно играли дети, теперь казалась удручающе пустынной и заброшенной. «Мертвый дом», — подумалось мне, когда я шел по длинному коридору, стучал в двери и никто не откликался. Комнаты были на замке. Большинство жильцов успели эвакуироваться, но кое-кто остался. Среди них и Петр Дмитриевич Иванов. По утрам он заводил мотоцикл, и весь дом оглашался ревом мотора. Оседлав своего «зверя», он летел на завод. В мирное время без него там не могли обойтись, а уж теперь подавно… Петр Дмитриевич считался редким специалистом по вооружению танков. Конструкторы танкового вооружения постоянно обращались к нему. Можно сказать, он был в ореоле славы, премия за премией, и новейший американский мотоцикл «харлей» — редкость по тем временам — был пожалован ему самим наркомом оборонной промышленности…

Не уехал и Широкогоров — высокий, плотный человек, с густой гривой серебристых волос, напоминающий Мартина Андерсена Нексе: не решился бросить свое детище — Дом занимательной науки и остался, как он говорил, в качества «ангела-хранителя». А с ним застряли жена — Лидия Дмитриевна и дочь Инночка лет шести. Та самая Инночка, что прибегала на кухню и, сделав умильную рожицу, с любопытством спрашивала хозяек: «А что у вас на обед?» «Рябчики», — отвечали ей, показывая тарелку с румяным картофелем, который отнюдь не был для Инночки любимым блюдом. Она подозрительно осматривала наполненное блюдо и замечала: «Ваши ляпчики похожи на нашу калтошку».

Татьяна Ефимовна — очень набожная женщина, у которой целый угол комнаты занимали иконы и перед ними всегда теплилась лампада, оказалась незаменимым работником хлебозавода и никуда не уехала. А уж о Николае Дмитриевиче Зезине и говорить не приходится. Он, кажется, никогда не чувствовал себя таким нужным, как в эту пору. Работал Зезин в Управлении по охране памятников старины. И теперь у него было забот больше, чем когда-либо. Ведь все памятники, начиная с «Медного всадника», надежно упаковывались и укрывались. Если «Медный всадник» находился в относительной безопасности, обложенный мешками с песком, обшитый досками, к тому же рядом с ним стояла зенитная батарея, то знаменитые бронзовые кони Клодта были сняты с Аничкова моста, перевезены в сад Дворца пионеров и закопаны там.

И он, светлый, благородный человек, душой болевший за свое дело, стал жертвой немецких обстрелов.

Как-то осенним утром мы вместе вышли из подъезда, попрощались, и он быстрой походкой направился к Чернышеву мосту, а я — к Невскому проспекту.

Пройдя несколько домов, я услышал свист снарядов и грохот взрыва. Оглянулся и увидел обрушившийся в воду парапет моста.

Кончился обстрел, и я вернулся. Там, на мосту, уже собралась толпа, на мостовой валялись куски гранита, обрубки железных перил и на проезжей части видны были пятна крови. Я спросил, кто пострадал.

— Мужчина. Вон из того, елисеевского дома, — объяснили мне.

«Неужели Николай Дмитриевич?» — с ужасом подумал я.

— А где он?

— В медпункте типографии Володарского.

Я поспешил туда. На кушетке лежал Зезин, прикрытый белой простыней: бледное лицо, синие губы, раны на лбу, глаза закрыты. Осколками снаряда были перебиты обе ноги. Суетилась медсестра, и чей-то голос в коридоре вызывал «скорую помощь». На табурете — знакомое черное пальто с бархатной окантовкой на воротнике.

Через несколько минут пришла машина. Врач взял руку Николая Дмитриевича и произнес:

— Пульса нет. Умер…

Все, что окружало наш дом на Фонтанке, было с детства знакомо и дорого. Всякий раз сердце щемило, когда я проходил мимо своей школы.

Больно было видеть фанеру, торчавшую из окон, где некогда сверкали зеркальные стекла, стены, изуродованные осколками бомб и снарядов. И в этом была безумная жестокость фашистов, превративших самое гуманное и благородное учреждение в объект варварских обстрелов и бомбардировок…

23-я советская школа — бывшее Петровское училище — выпустившая из своих стен много достойных людей, среди них трижды Герой Социалистического Труда академик Я. Б. Зельдович, народный артист СССР А. И. Райкин, писатели Е. М. Мин и А. М. Минчковский.

Я вспоминал наших ребят, и хотелось снова вернуться в те чудесные годы, увидеть нашего математика — маленького, лысоватого, с лукавыми глазками и козлиной бородкой — Александра Александровича Борисова или преподавателя черчения — художника Владислава Матвеевича Измайловича, в бархатной куртке с большим белым бантом на груди, узенькие бриджи, зашнурованные ботинки. Если добавить к этому пышные вьющиеся волосы и острую бородку, то это был законченный персонаж из испанских романов. Однако заболтавшейся девчонке он кричал не по-испански, а на чисто русском языке: «Чудо природы! Выйди вон!..»

Школе я многим обязан. Мы шефствовали над эсминцем «Ленин» и часто в субботу ездили в Кронштадт. Принимали нас сердечно, оставляли ночевать, мы видели хорошо организованную размеренную жизнь, верную морскую дружбу…

Вероятно, у каждого есть тот день и час, тот памятный рубеж, когда он среди тысяч дорог и тропинок находит свою единственную, иначе говоря, приобщается к своей будущей профессии, и она потом становится делом всей его жизни. Таким рубежом стал для меня 1929 год — конфликт на Китайско-Восточной железной дороге (КВЖД).

Прошло немногим больше шести лет после окончания гражданской войны на Дальнем Востоке, и снова там гремели пушки, эхо которых разносилось по всей нашей стране. Китайские милитаристы спровоцировали новую войну, и на защиту наших дальневосточных рубежей встала Особая Дальневосточная армия под командованием Василия Константиновича Блюхера.

…В хмурый осенний день у нас в школе стало известно о том, что в Дальневосточную армию едет делегация ленинградских рабочих с подарками для бойцов.

Мы решили тоже собрать подарки. И в ближайшие дни в школу стали стекаться балалайки, книги, тетради, цветные карандаши, бесчисленное множество носовых платков и кисетов для табака. Подарков набралось так много, что пришлось для них отвести половину учительской.

Мы не знали, что с ними делать, и тогда кто-то предложил: «Давайте сходим в Смольный и узнаем, как быть дальше…» В Смольном нас встретили очень приветливо. Кто-то из ответственных товарищей провел нас в кабинет, усадил за круглый стол, выслушал и неожиданно предложил выбрать одного делегата от школьников и послать его вместе с делегацией ленинградских рабочих.

Выбор пал на меня — деткора «Ленинских искр». Это счастье мне точно с неба свалилось. Я ходил сам не свой при мысли, что скоро увижу Дальний Восток — суровый, легендарный край.

В эти дни я вставал раньше всех в доме, прибегал в школу до начала занятий. Вместе с ребятами мы сортировали и упаковывали подарки. Почти к каждой вещи, к каждому свертку было приложено письмо с коротенькой трогательной надписью на конверте: «Дорогим братьям дальневосточникам», «Храброму воину — защитнику Родины».

Накануне нашего отъезда редактор газеты «Ленинские искры» Андрей Гусев вызвал меня в редакцию и, поминутно приглаживая пышную взлохмаченную шевелюру, спросил:

— Ты что собираешься делать, когда окончишь школу?

Этим вопросом я сразу был поставлен в тупик. Помедлив, я нетвердо ответил:

— Буду учиться на журналиста.

— Я так и знал, — улыбаясь, сказал Андрей и совсем серьезно добавил: — В таком случае вот что, дорогой мой. Возьми эту тетрадь! — Он извлек откуда-то толстую тетрадь в клеенчатом переплете и протянул мне, продолжая: — Ты будешь записывать все, что увидишь. Имей в виду, настоящие журналисты во время таких поездок ведут записи день за днем и час за часом. А когда накопится много материала — они садятся и отписываются. Пусть и у тебя будет свой дневник. Записывай все, что тебе покажется интересным.

Андрей прошелся по кабинету и энергично произнес:

— Было бы просто здорово, если бы тебе удалось повидать Блюхера. — Но тут же сам умерил свой пыл: — Впрочем, человек-то он очень занятой. И пожалуй, из этой затеи ничего не выйдет… — Он задумался. И вдруг снова обратился ко мне, притом в его голосе зазвучала какая-то необыкновенная решимость: — А знаешь что?! Ты все-таки постарайся… Будет просто здорово, если представитель ленинградских пионеров побывает у Блюхера.

Прощаясь, Андрей вручил мне удостоверение, где говорилось, что я — специальный корреспондент газеты «Ленинские искры». Первый раз я получал такой солидный мандат, и мне жаль было его мять. Андрей заметил это, свернул удостоверение вдвое и вернул мне в конверте.

— Ну, ни пуха ни пера, — сказал он, пожимая мне руку.

Вечером мы уезжали. Я едва пробился на платформу Октябрьского вокзала, запруженную людьми. Ударил тяжелый колокол. Стало шумно и суетливо. Все задвигалось, замелькало. До наших ушей доносились напутственные крики, которые сливались с громом музыки. Поезд тронулся. И очень скоро позади остались огни Ленинграда, а впереди открылся нескончаемо длинный путь на Восток.

Нетрудно понять мое душевное состояние: первый раз в жизни мне приходилось уезжать далеко от родного дома.

Почти две недели мы прожили в вагоне. Подъезжая к большим станциям, мы уже заранее готовились к встрече. Так оно и было. Как только поезд приближался к платформе — в морозном воздухе неслись звуки оркестра. Потом мы попадали в дружеские объятия совсем незнакомых людей, которые говорили нам какие-то очень сердечные слова и передавали письма и посылки для бойцов-дальневосточников. К концу нашего путешествия вагон был настолько завален ящиками и мешками, что, пробиваясь из одного купе в другое, мы карабкались точно по горам…

Я не буду описывать наше пребывание в ОКДВА — это особая тема, и, вероятно, я к ней когда-нибудь вернусь. Скажу лишь, что на Дальнем Востоке в боевой обстановке я впервые увидел человека с ружьем и понял, что он достоин самого высокого уважения, ибо он всегда начеку и, если находятся охотники до наших земель, он принимает первый бой и нередко отдает самое ценное — жертвует своей жизнью.

Вместе с ленинградскими рабочими я побывал тогда почти на всем огромном фронте со стороны Забайкалья. Я был свидетелем сокрушительного удара, который нанесла наша армия китайским войскам генерала Ляна. Увидел я также и В. К. Блюхера и еще малоизвестного командира Пятой отдельной кавалерийской бригады К. К. Рокоссовского. Об этом я писал в «Ленинские искры». Это была моя первая газетная школа. С тех пор я втайне хранил мысль стать военным, но не меньше хотелось быть журналистом. Не знал я, что в конечном счете можно совместить оба желания.

Много позже я окончил Институт журналистики имени Воровского и, решив специализироваться в области военной журналистики, пошел работать в газету «Красная звезда» Ленинградского военного округа — в «Звездочку», как любовно называли ее читатели. По сравнению с «Красной звездой», выходившей в Москве, наша «Звездочка» была в два раза меньше по формату, а в остальном, мне кажется, она не уступала своей старшей сестре.

Мне посчастливилось оказаться под началом многоопытного редактора бригадного комиссара Петра Петровича Матюхова. И потом мне везло на редакционное начальство, но этот человек оставил особый след в памяти.

Он выглядел моложаво, хотя уже прошел гражданскую войну. Многое поражало в нем, начиная с внешности. Защитная гимнастерка с твердым накрахмаленным воротничком, узкая полоска белоснежных манжет, ромбик в красной петлице и тонкое, благородное лицо с густой золотистой шевелюрой, зачесанной назад. Голос у него был спокойный, негромкий, хотя и требовательный. И со всем его обликом как-то очень удачно сочетался ясный, деловитый стиль работы. Он дорожил временем и не любил длинных летучек, бесконечных словопрений. Он был враг горячек и штурмовщин. Жизнь в редакции протекала плавно и организованно, без суеты.

Особо хочется сказать о его внимании к нам — молодым журналистам. Конечно, он и сам когда-то ходил в молодых и, вероятно, не забыл это время. Он был к нам строг, требователен, но сколько же терпения, сколько такта проявлял в разговоре по поводу материалов — удачных и чаще всего неудачных! После разговора с ним мы уходили не побитые, а окрыленные новыми мыслями, которые с душевной щедростью выдавал нам редактор. И хотелось не ударить в грязь лицом перед таким человеком…

Петр Петрович Матюхов пережил немало горьких дней. Он и поныне живет в Ленинграде. Конечно, постарел малость, а в остальном остался таким, каким был в тридцатые годы…

Итак, осенью 1941 года наш дом заметно опустел, но в тишину нашей квартиры ворвалась новая струя жизни.

В эту пору мои друзья — флотские писатели еще не были определены на казарменное положение. Вишневский и Тарасенков согласились поселиться у меня. Мое семейное гнездо им сразу приглянулось — есть диваны, белье, электрический чайник, посуда и, главное, телефон. Что еще нужно?

Они привезли свои скромные чемоданчики и начали устраиваться…

В блокадных дневниках Вишневского часто встречаются записи: «Дома, на Фонтанке…», «В холостяцкой квартире Михайловского…».

Мы с Толей Тарасенковым размещались в детской. Комично было видеть по утрам длинного Тарасенкова в маленькой кроватке моей дочери Киры. Ноги его висели, как две оглобли… Непритязательный Толя вполне этим довольствовался и на все мои предложения переселиться на диван деликатно отказывался:

— Мы и так тебя стеснили. Я знаю, как важно спать в своей постели… — отговаривался он.

Толя просыпался раньше всех — его ноги уставали свисать. Большой знаток поэзии, он в ту пору и сам писал много стихов, печатал их во флотской газете и даже издавал отдельными сборниками. Он сидел тихо, и только слышался скрип пера. За ним поднимался я. И вскоре из-за стеклянной перегородки доносился голос Вишневского. «Ребята, посмотрите, пожалуйста, там тарахтят какие-то мотоциклы. Узнайте: это наши или немецкие?» — шутил Всеволод Витальевич, прекрасно зная, что в это время Петр Дмитриевич Иванов уезжает на работу…

Вишневский мог пошутить, но в нем жила твердая уверенность, что в критические сентябрьские дни, сорвав штурм Ленинграда, мы уже выиграли победу. Сам он не жалел ничего, в том числе и себя самого, ради того, чтобы наш народ уничтожил фашизм. Разве не об этом напоминают страницы дневника, подобные исповеди:

«Со времен XIII века — нашествия орд не было таких напряженных трагических дней! А история шагает неумолимо, не считаясь с жертвами, индивидуальными судьбами и мечтаниями…

Верю в невероятную выносливость нашего народа, в его силу, стойкость, напористость…»

«Россия мне бесконечно мила! Она трогательно чиста… И у меня состояние духа чистое, решительное: придется идти с автоматом, с винтовкой — пойду… Ничего не жаль, пусть все потеряется — вещи, дом, архив, рукописи и прочее. Все пыль, только бы удержать врага! И мы уж с Гитлером рассчитаемся! Узнает он силищу советского народа. Мы добры, чисты, но с врагами — круты…»

Нас не забывали братья писатели Александр Крон, Всеволод Азаров, Александр Зонин… По утрам на пороге появлялась маленькая женщина с упрямым волевым лицом и огоньком в глазах — родственница Вишневского Нина Кравец. В эту пору она командовала плодоовощной базой, находившейся наискосок от нашего дома — внутри Апраксина двора.

Нина присаживалась на кончик стула, закуривала папиросу и обращалась с одним и тем же вопросом:

— Что нового? Рассказывайте…

Вишневский рассказывал об обстановке.

Нина слушала не перебивая, а затем с грустью сообщала:

— А овощей-то у меня на базе недели на две — не больше. Что будем делать — не представляю. Голодать будем…

Увы, ее прогнозы скоро начали сбываться. Голод подкрадывался незаметно. Поначалу мы ходили в столовую Дворца пионеров и обедали по талонам, но еще не были нормированы конфеты, шоколад и другие деликатесы. Скоро все это пропало, буфет закрылся, остались пустые полки. Затем и столовая приказала долго жить; на ней появился увесистый замок, и мы вынуждены были питаться по аттестату в воинской части. Правда, экономная и предусмотрительная моя теща, Мария Захаровна, оставила кое-какой НЗ. Она, работница, кузнец Балтийского завода, хватила горя, в девятнадцатом году переживала голод со своей большой семьей и хорошо знала, что такое лепешки из жмыхов или суп из столярного клея. Больше всего в жизни она боялась повторения такой беды. И не могла равнодушно видеть, когда недоедали хлеб, собирала кусочки, огрызки, сушила и прятала в мешочки, висевшие за большим дубовым буфетом. Там же она оставила немного сахару и макарон. Мы, вернувшись с фронта, как правило, голодные, «аки шакалы», быстро разводили примус, варили макароны и согревали чай… Но однажды, вернувшись, мы застали на столе записку: «Была. Взяла сахар и макароны. Не обидела ли?» Я узнал руку моей тетки — старого зубного врача, которая до семидесяти шести лет стояла у зубоврачебного кресла, а теперь людям было не до больных зубов. Мы, конечно, на нее не обиделись, но Вишневский не забыл ее и уже после войны в письмах осведомлялся: что делает тетя «не обидела ли?». Под этим именем она вошла в историю наших блокадных лет…

Однажды я удивился, заметив, что Вишневский — по натуре не очень сентиментальный — стоял у окна, смотрел на противоположную сторону Фонтанки и плакал.

— Что с вами, Всеволод? — спросил я.

— Да так, кое-что вспомнилось…

— Что именно?

— В том доме напротив, как раз окно в окно, я жил когда-то… Это было счастливое время, и я его не променял бы ни на что… — ответил он, промокнув платком влажные глаза.

Много позже я узнал: оказывается, Вишневский жил там со своей первой женой, которая скончалась совсем молодой…


В доме на Фонтанке Вишневский чувствовал себя хорошо. Он не выражал своих восторгов, но, когда мы приходили домой, я ощущал, что ему приятно. Он садился за письменный стол и писал дневник.

Спал он на тахте, покрытой ковровой дорожкой. По-хозяйски открывал буфет и помогал нам с Толей сервировать стол к ужину. Радовался, найдя у меня в библиотеке «Севастопольские рассказы» Толстого, и упивался ими, находя в них сходство с сегодняшним днем. На моих письмах жене в Сталинград он делал короткие, ободряющие приписки и однажды, получив денежное содержание, потребовал, чтобы эти деньги я немедленно отправил моей семье в Сталинград. Все мои уговоры ни к чему не привели, он не успокоился, пока я не вручил ему квитанцию.

И неизменная бодрость духа Вишневского передавалась нам с Толей.

— Мы остановили их. Мы их разгромим, — не раз говорил он.

Да, немцы действительно были остановлены у самых стен города. Но тем больше была их злость за свои неудачи, и они мстили как могли, методично обстреливали город и ежедневно посылали армады бомбардировщиков. По вечерам город был в зареве пожаров. Много бомб падало в нашем районе. Уходя из дома, мы не знали, вернемся ли, застанем ли наш дом на месте таким, как его оставили…

Поэтому все самое ценное из рукописей, а для Вишневского это были дневники, мы прихватывали с собой…

В дневнике за 5 ноября 1941 года Вишневский отмечает:

«11 часов (вечера. — Н. М.). Возвращаемся под звуки «Интернационала» (из радиорупоров) с Васильевского острова домой.

Луна, облака… Высоко поднялись аэростаты заграждения. На Фонтанке пожар, много битого кирпича… Дымно… Воронки на набережной, воронки у Чернышевского мостика (Чернышева. — Н. М.). Четыре разрыва бомб. Близко…

В нашем доме вылетели стекла и весь уют — к чертям!

Новая воздушная тревога. Люди идут вниз, а мы идем в наш «дот» — маленькую комнатку без окон, где темно и холодно. Перешли на «новый рубеж».

Да, все было так в точности. Мы пришли и ахнули: на мостовой полно стекла, вошли в квартиру и увидели в окнах зияющую пустоту, ветер гулял по квартире. Вот тут-то и возникла мысль перебраться на «новый рубеж»…

Наш «дот» — это была маленькая кладовая в самой середине квартиры, со всех сторон защищенная толстыми капитальными стенами, — она стала надежным убежищем. Все приходившие удивлялись: «Елисеев был явно не дурак, смотрел вперед и о вас позаботился».

В конуре общей площадью не больше семи метров едва удалось установить диван, стол и раскладушку. Между ними остались узенькие проходы. Всеволоду мы уступили диван, сами с Тарасенковым мучились на раскладушке. И все же преимущества нашего «дота» были очевидны. За капитальными стенами мы ничего не слышали — ни звуков сирены, ни грохота зениток, — и только когда поблизости взрывались бомбы и дом пошатывался от взрывной волны, мы чувствовали, что кругом идет война. «Близко!» — восклицал Вишневский, поворачивался на другой бок и засыпал. Наш «дот» получил известность — к нам началось форменное паломничество. Кроме Нины Кравец, по-прежнему приходившей «за новостями», самым желанным гостем был у нас Лев Семенович Ганичев, руководитель ленинградского корреспондентского пункта «Правды». Теперь он по праву стал старшим военным корреспондентом, сменил привычный нашему глазу аккуратный синий костюм с крахмальной сорочкой на военную гимнастерку со шпалами в петлице и с пистолетом ТТ на портупее. Серьезный, вдумчивый журналист, воспитанный в духе правдистских традиций, он много помогал нам. И надо сказать, что в той важной и нужной для газеты продукции, которую от нас ждала тогда «Правда», всегда была частица его ума, знаний, литературного мастерства.

Забегая вперед, добавлю, что майор Лев Семенович Ганичев с честью прошел всю Великую Отечественную войну от первого до последнего ее дня. Он был в Ленинграде в самые критические месяцы, а потом на фронте от Ладоги до Ильменя испытал на своих плечах все тяготы и невзгоды военкоровского труда в лесах и болотах Приволховья.

Военный отдел «Правды» на Волховском фронте, включавшем шесть армий, имел только одного корреспондента, и, чтобы в нужный момент быть в нужном месте, Ганичев перебирался с одного боевого участка на другой, голосовал на фронтовых дорогах, таскал на себе в весеннюю и осеннюю распутицу тонущую в дорожной грязи редакционную эмку.

В качестве военного корреспондента «Правды» Лев Ганичев участвовал в прорыве немецкого кольца вокруг Ленинграда в январе 1943 года, а год спустя — в боях двух фронтов за полное освобождение его от блокады.

Отступая из Новгорода, немцы взорвали тогда за собой мост через Волхов. В вечерних сумерках, подсвечивая себе электрическим фонариком, Ганичев перебрался по рухнувшим в воду мостовым стропилам в освобожденный город, чтобы через несколько часов в ночном мраке вновь проделать тот же путь, но уже в обратном направлении. Ведь «жив ты или помер, главное — чтоб в номер материал успел ты передать…».

Вернувшись в Ленинград, он возглавил нашу военкоровскую группу и летом 1944 года, находясь в авангарде стремительно наступавших советских войск на Карельском перешейке, был дважды ранен — в голову и в правую руку. Врачи хотели уложить его в госпиталь, мы — его друзья — настаивали на срочной эвакуации в Ленинград. Но Ганичев не захотел покинуть свой пост в часы, когда наши части вот-вот должны были ворваться в Выборг и в редакции ждали его материал.

Еще долгое время ходил он с забинтованной головой и с рукой на перевязи, продолжая нести вахту до водружения над Выборгом советского красного флага.

Военный совет Ленинградского фронта наградил тогда Льва Ганичева орденом Отечественной войны I степени. В адресованной ему телеграмме, подписанной всеми членами редакционной коллегии «Правды», говорилось: «В течение всего времени наступления Красной Армии на Карельском перешейке коллектив правдистов с глубоким удовлетворением следил за Вашей неустанной работой. Редакция гордится Вашим самоотверженным выполнением долга военного корреспондента «Правды». Горячо желаем скорейшего выздоровления. Сердечный привет Вам. Поздравляем с победой!»

Удивительно скромный, всегда спокойный, Лев Семенович пользовался особыми нашими симпатиями, и, если проходил день без его звонка, Вишневский начинал волноваться: «Узнайте, что слышно у Ганичева?!» И конечно, отмечая в своем «доте» 24-ю годовщину Октября, мы не могли обойтись без Льва Семеновича.

Мы были все под глубоким впечатлением обстановки, в которой проходит этот большой революционный праздник, и решили написать об этом в «Правду». Наш коллективный очерк «Октябрь на Балтике», опубликованный 9 ноября, запечатлел дух времени и всю гамму чувств и настроений той далекой поры.

ЛИТГРУППА ДЕЙСТВУЕТ

…С наступлением зимы все писатели из группы Вишневского собрались на Васильевском острове, в здании Военно-морской академии имени Ворошилова. На четвертом этаже большого пустынного здания нам отвели две комнаты. В одной жил Вишневский со своей женой Софьей Касьяновной Вишневецкой, художницей, приехавшей из Москвы и тоже влившейся в нашу группу. В другой мы — «гвардии рядовые» Анатолий Тарасенков, Всеволод Азаров, Александр Зонин, Григорий Мирошниченко, Илья Амурский и я. Многие бойцы, нашего необычного воинского подразделения находились в частях и появлялись лишь изредка… Так, А. Крон редактировал газету подводников и жил на плавбазе, а Зонин по-прежнему находился на линкоре «Октябрьская революция», на ораниенбаумском пятачке были «дислоцированы» Лев Успенский и поэт Александр Яшин…

Однажды Всеволода Азарова послали в знаменитый полк минно-торпедной авиации КБФ, которым командовал Герой Советского Союза полковник Е. Н. Преображенский. Азаров появился среди летчиков — худой, близорукий, совершенно ослабевший от голода. Верный своему долгу, он с ходу пустился собирать материал. Летчики рассказывали о себе скупо, нехотя, и, когда в очередной раз он обратился с вопросом к Герою Советского Союза А. Я. Ефремову, тот сумрачно ответил: «Да что там говорить. Сам слетай — тогда все узнаешь».

Азаров охотно принял это предложение. И вот наступила глухая, наполненная свистящим ветром ночь. Азаров облачился в тулуп и забрался в кабину самолета ДБ-3ф, загруженного бомбами. Взлетели. Внутри машины был адский холод. Даже тулуп не спасал. Внимание Азарова было сосредоточено на том, как ведут себя люди в полете. Время от времени он переключал взгляд на белые завьюженные поля, освещенные бледным лунным светом.

Приближались к цели. Во время бомбометания самолет основательно тряхнуло. Еще и еще раз… И в ту же самую минуту с земли протянулись в небо красноватые шарики — то били немецкие зенитки. Летчик искусно маневрировал среди разрывов, и полет закончился благополучно.

Азаров написал об этом очерк, напечатанный через несколько дней во флотской газете.

И не от того ли памятного дня, не от тех ли ощущений появились стихи, адресованные боевым друзьям:

Мы можем письма не писать друг другу,
Но память тронь —
Увидим вьюгу, яростную вьюгу
И тот огонь.
Который был согреть не в силах руки
В кромешный год,
Но душу нашим правнукам и внукам
Он обожжет!..

Время от времени писатели появлялись у нас на Васильевском острове, делились новостями, советовались с Вишневским и уезжали обратно, в части и на корабли. Дальше всех — на полуострове Ханко находился член нашей литгруппы Владимир Рудный. Время от времени мы получали от него короткие записки. Однажды он примчался оттуда и ненадолго забежал к нам в общежитие, объяснив, что у него поручение комиссара Ханко Раскина доставить в Москву, в «Правду», обращение ханковцев к защитникам столицы. Это было в разгар боев за Москву. Огненные строки ханковцев о том, что там, на далеком бастионе, они сражаются с мыслью о Москве, немедленно появились в «Правде» и читались в частях Западного фронта, на передовой. Потом воины Западного фронта, также через «Правду», ответили ханковцам. Эту благородную миссию передачи душевной эстафеты с Ханко в Москву и обратно выполнил Владимир Рудный.

Жизнь среди сражающихся людей помогала уже в ходе войны создавать произведения с большим «запасом прочности».

Пьеса Александра Крона «Офицер флота» о проблеме становления нового советского офицерства до сих пор идет в театрах, напоминая о славном прошлом.

«Работа над пьесой проходила в условиях, которые в мирное время показались бы мне немыслимыми, — вспоминает А. А. Крон. — Тогдашний начальник Пубалта Волков отвалил мне на написание четырехактной пьесы ровным счетом один месяц и был крайне недоволен, когда я попросил два. Чтоб меня не отвлекали посторонними делами, я с разрешения начальства поселился в промерзшей «Астории», в маленьком номеришке, выходящем окнами в закоулок двора — преимущество немалое, учитывая артобстрелы и бомбардировку с воздуха. Раз в сутки я шел с судками на береговую базу подплава и забирал свой суточный рацион. Однажды, когда я возвращался обратно, меня основательно тряхнуло взрывной волной, и я на короткое время потерял сознание. Помню только, что, спускаясь на тротуар, я больше всего думал о том, чтобы не разлить макаронный суп, составляющий основу моего обеда. И, очнувшись, первым делом убедился в том, что судки не потекли. Температура в номере падала ниже нуля, чернила замерзали в чернильнице, а авторучки у меня не было. Электричество часто гасло, и тогда приходилось зажигать коптилку. Но все равно писать в «Астории» было лучше, чем в управлении или даже на корабле».

И очень важно еще одно признание Александра Крона:

«…Я был профессиональным драматургом и не был кадровым моряком. Говорят, что тот, кто вдохнул запах кулис, отравлен на всю жизнь. За последние годы я разлюбил театр. А запах корабля волнует меня по-прежнему».

Во время блокады родилась талантливая и злободневная пьеса Вс. Вишневского, А. Крона и Вс. Азарова «Раскинулось море широко», пользовавшаяся огромным успехом. Она ставилась в Академическом театре имени Пушкина, где было большое вместительное бомбоубежище. Зрители приходили в овчинных полушубках, валенках, сидели не раздеваясь, положив противогазы на колени. Если среди действия раздавался сигнал воздушной тревоги, занавес закрывался и все шли в бомбоубежище. Иногда тревога продолжалась часа два, в таких случаях зрители досматривали спектакль на другой день. Нет, музы не молчали. Они тоже были в строю и работали для грядущей победы.

Наш шеф — Управление политической пропаганды флота помещалось в одном здании с нами. Начальник его дивизионный комиссар Владимир Алексеевич Лебедев понимал всю сложность труда писателей и журналистов. Узнав, что Вишневский хотел бы нас всех собрать и поговорить о работе, он горячо поддержал эту идею, приказав отпустить всех наших товарищей с далеких боевых участков, обеспечить их транспортом и продовольствием.

И вот в просторной академической аудитории 6 февраля 1942 года днем начали собираться участники «ассамблеи» и гости, кто приезжал, а кто приходил на своих двоих из разных концов города. Все уселись за столиками подобно тому, как сидели здесь слушатели академии.

Начальник политуправления В. А. Лебедев, открывая совещание, обратился к нам с такими словами:

— Пубалт очень ценит вашу работу. Признателен за все, что вы сделали… Все, кого я здесь вижу, прошли боевую проверку и оказались достойными высокого звания советского писателя.

Затем поднялся Вишневский — выбритый, надушенный, праздничный, каким мы его не видели со времен Таллина. И говорил он с присущей ему горячностью, душевной страстью, рисуя картину жизни флота и на этом фоне работу балтийских писателей…

Он напомнил о патриотическом настрое русской маринистской литературы, начиная с песен и сказов петровского времени, Марлинского, Гончарова, Станюковича, о рождении революционной морской литературы, ее неразрывной связи с партией большевиков и протянул ниточку к нашим дням, стараясь дать трезвый критический анализ того, что мы делаем и как делаем…

— Часто мы пишем: столько-то истребили, столько-то взяли в плен. Это не раскрывает суть военного подвига, не дает представления о природе современного героизма. У меня в памяти наш прорыв из Таллина в Кронштадт. Мы шли через минные поля. Было очень тяжело. Коммунисты и комсомольцы бросались за борт и руками отталкивали мины. Слышу, как кто-то тяжело плывет, шлеп-шлеп… Матросу бросают конец. Слышно его прерывистое дыхание, затем голос: «Отставить конец, вижу мину, пойду ее убрать…» И он идет во мрак спасать корабль… Он один на один вступает в борьбу с этой миной, зная, что находится на волоске от смерти… Вот что такое героизм сегодня… А как мы об этом пишем? Мало и плохо, не умея говорить с той внутренней неукротимой силой, которая характерна для классической русской литературы — для Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского. Не жгут глаголом сердца людей и себя не мучают, не раздирают свою душу… А ровный, небеспокоящий разговор — это не литература, друзья…

Почти все наши товарищи выступили.

— Все мы держим решительный экзамен — тот, кто выдержит его, будет Героем с большой буквы. Кто не выдержит — выйдет в тираж. Мир в огне; мы идем по нему — будущие победители, — и нам неведомо знать, кто останется в рядах, кто падет. Кто увидит реальную победу, кто умрет с верой в нее… — это были слова Анатолия Тарасенкова.

Закончилась официальная часть, и место на трибуне заняли поэты. Впервые мы услышали главы из только что законченной поэмы Веры Инбер «Пулковский меридиан». Всеволод Азаров читал стихи о моряках. Настроение у всех заметно поднялось. Не было большего счастья и большей награды, чем сознание того, что литература тоже сражается, все мы находимся в боевом строю и наш труд нужен для дела победы так же, как точные снайперские выстрелы и бомбовые удары летчиков. Это с предельной ясностью понял каждый литератор, и в этом был главный смысл маленького форума…

Надо иметь в виду, что в группе Вишневского собралась небольшая горстка писателей, служивших на Балтике в разных должностях: Николай Чуковский — корреспондентом газеты «Летчик Балтики», Николай Браун — в газете «Красный Балтийский флот», ближайший друг Вишневского — Александр Штейн был корреспондентом «Красного флота» и уже во второй половине войны влился в писательское подразделение Пубалта, Петр Капица редактировал газету Кронштадтского ОВРа, в различных частях и на кораблях служили: Ефим Добин, Леонид Кронфельд, Еремей Лаганский, Анатолий Кучеров, поэтесса Наталья Грудинина была краснофлотцем на береговой базе торпедных катеров.

Мы чтили память погибших наших товарищей: поэта Алексея Лебедева — штурмана подводной лодки, не вернувшегося из боевого похода, и Иоганна Зельцера, в ту пору уже известного драматурга, редактора газеты «Маратовец», в трагический момент оказавшегося в боевой рубке «Марата» и найденного уже после войны, когда затонувшую часть корабля подняли и в кармане одного неопознанного моряка нашли членский билет Союза писателей.

Мы потеряли многих друзей. Оставшиеся в живых продолжали сражаться своим оружием.

Наша коллективная работа была рождена большой дружбой, чувством локтя, тем поистине морским братством, которое проявилось в дни самых тяжелых испытаний воли и духа.

«Я хочу, чтобы группа была спаянной, дружной… За службой никогда не должна пропадать человеческая писательская душа. Революция имеет смысл только как дело человечности, простоты, ясности и дружбы» — это строки из дневника Вишневского. Он так писал, так мыслил и делал все возможное, чтобы морское братство не угасало.

В нашей группе царила деловая атмосфера. Дружба не мешала бригадному комиссару Вишневскому строго и требовательно относиться к каждому из нас, а нам — подчиняться воинской субординации, не забывая, что Всеволод Витальевич наш начальник и, стало быть, его поручения, данные в мягкой, дружеской форме, следует считать приказом.

Сегодня, перелистывая «Правду» и читая фронтовые корреспонденции, я вспоминаю, как они рождались.

Нередко наши материалы появлялись в «Правде» за двумя и даже за тремя подписями: Вс. Вишневский, Н. Михайловский, А. Тарасенков. Коллективная работа была продиктована самой жизнью, особенностями обстановки тех дней, когда фронт борьбы с каждым днем ширился и один человек не мог охватить события, происходившие на многих участках битвы. Горячих мест слишком много — на флоте, в авиации, на сухопутном фронте. Мы там бывали. Но даже при этом условии трудно было нарисовать общую картину жизни фронтового Ленинграда. И потому, возвращаясь с разных участков фронта, мы нередко собирались у Вишневского, рассказывали, где что видели, выкладывали на стол записи в блокнотах. И тут вырисовывалась тема очередной нашей коллективной корреспонденции. Она детально обсуждалась, а затем кто-то из нас — я или Тарасенков — делал первоначальный набросок. После рукопись передавалась Всеволоду Витальевичу — он читал, что-то выбрасывал, добавлял какие-то факты и ювелирно обрабатывал все от первой до последней строки…

Каждая наша корреспонденция либо очерк из фронтового Ленинграда, опубликованные в ту пору на страницах «Правды», имеют свою историю.

«Ветер гонит ледяную волну. Заморозки ударили по траве и лесам, первым льдом покрылись болотца и канавы на прибрежном фронте. Но ярче огонь в сердцах моряков. Родина-мать, балтийцы идут за тебя отряд за отрядом…»

Это начало корреспонденции «На подступах к городу Ленина» о том, как фашисты два месяца штурмовали ленинградские укрепления и в конечном итоге вынуждены были признать: «Они лучше линии Мажино». Но дело было, конечно, не в укреплениях. Стойкость и выдержка людей имели решающее значение. Таких людей, как командир бронекатера лейтенант Чудов. Попал под перекрестный огонь вражеских батарей, вел с ними бой. Кончилось горючее, и немцы попытались захватить катер. Чудов приказал экипажу покинуть катер. Остался один и стрелял из пушки, затем перешел на автомат. Когда положение стало совсем безвыходным, он открыл клапаны, затопил катер, а сам вплавь добирался до своих…

Судьба свела нас с Чудовым, и он стал главным героем нашей корреспонденции.

После опубликования очерка начался поток писем на Балтику в адрес лейтенанта Чудова, который, лишившись корабля, продолжал сражаться на сухопутном фронте…

Вишневский был ярым противником сухости и казенщины, приучая нас писать о войне живо и занимательно. Он любил пейзаж, детали обстановки, умел находить нужные слова для передачи чувств, для создания неповторимых образов…


«В ранний утренний час над Финским заливом стоит холодный туман, сквозь который проступают контуры Кронштадта с его маяками, мачтами кораблей, собором, гранитными стенками гаваней» — так начиналась наша корреспонденция о Кронштадте.

Вишневский щурится, читая эти строки, задерживается на них, вижу: ему чего-то не хватает. Он несколькими штрихами дорисовывает картину:

«Дует острый нордовый ветер. В нынешнем году рано налетела первая снежная пурга. Пенистые валы, один за другим, дробятся о гранит и бетон. Белые узоры украсили деревья старинного Петровского парка. Наступает русская зима. Моряки в сапогах, ушанках и шинелях — одеты ладно, тепло. Новый отряд проходит с песней сквозь снежный вихрь…»

И он опять задерживается, думает — еще чего-то не хватает, — затем дописывает всем знакомую фразу: «Революционный держите шаг!» И сразу появляется образ, настроение…

В другой корреспонденции я начал излагать факты сегодняшней жизни Кронштадта. Всеволод Витальевич прочел мою «запевку» и нахмурился:

— А где же история? Можно подумать, что вы пишете о городе, которому два десятка лет, а не два столетия…

И опять же рукой Вишневского вписывается один абзац, как мостик, перекинутый из прошлого в сегодняшний день:

«Огромен послужной список Кронштадта. Сколько отбито десантов, нападений эскадр, сколько было диверсий, поджогов, налетов! Кронштадт умел быть годами в обороне: и во время Великой Северной войны 1700—1721 гг., когда русские моряки начинали войну юношами, а кончали зрелыми мужами; и во время последующих войн XVIII века; и в Отечественную войну 1812 года, когда флот выделял десант, а гвардейский флотский экипаж пересек Европу и первым вошел среди победителей в Париж; и в годы гражданской войны, когда Кронштадт сумел в течение долгих месяцев отбивать комбинированные удары врагов: налеты авиации, торпедных катеров, удары мониторов с 15-дюймовой артиллерией, удары и обстрелы захваченных мятежниками фортов, пожары, взрывы мин. Кронштадт стоял непоколебимо в условиях сильнейшего голода, эпидемий тифа и цинги, а также при острейшей нехватке боезапаса и топлива. Ныне защитники Кронштадта с честью продолжают боевые традиции своих предшественников. И сегодня острова-форты как бы поднялись из воды и устремили вперед дула орудий. Они властвуют на десятки километров — вся морская береговая полоса под их могучей огневой волной…»

Далее идет рассказ о том, как артиллеристы форта подавили вражескую батарею. Идут и другие эпизоды…

— Стоп, стоп… — как будто сам себе командует Вишневский. — Тут для разрядки надо дать какие-то штрихи жизни…

И описание сурового боя сменяет короткая лирическая картинка:

«Этот город умеет драться, умеет дружить, ценить искусство. Во время очередного артиллерийского обстрела в гости к морякам приехали ленинградские композиторы. Тепло, дружески встретились люди в старинном зале Морского собрания. На середину зала выдвинули рояль. Прозвучала песня о прославленном герое-балтийце летчике Бринько. За окнами снова артиллерийский гром. Ритм песни поразительно совпал с ритмом канонады. Все чувствовали силу и правду нового произведения».

И кончается очерк так:

«Изо дня в день Кронштадт делает свое дело. Вьюга. Снег падает на черновато-бурые студеные воды, схваченные первым льдом, а в море уходят корабли. Балтфлот сражается и вместе с Красной Армией надежно удерживает оборону Ленинграда».

А о том, как рождались темы, где и как добывался материал, можно просто ответить: сама жизнь была щедрым поставщиком разнообразных фактов, примеров, достойных удивления. Каждый день мы были свидетелями проявлений стойкости и мужества ленинградцев. Для этого даже не требовалось ехать на фронт, хотя туда добирались теперь проще простого — трамваем «девяткой». Кронштадт и Ленинград фактически находились на линии огня: их жители подвергались почти таким же испытаниям, что и бойцы на передовой.

…Как-то днем мы остановились возле уличного репродуктора (в это время передавались «Последние известия»). Вдруг передача прервалась. Раздались гудки и сирены. Потом установилась тишина. Люди ушли в убежища, стараясь не нарушать порядка. Мы задержались в подворотне дома и оттуда поглядывали на небо. Несколько минут продолжалось напряженное ожидание… А затем воздух наполнился прерывистым шумом «юнкерсов», звенящим ревом наших истребителей, гулом пушечных очередей…

Высоко в зените начинался воздушный бой. Наши истребители лихо врезались в строй бомбардировщиков, разбили неприятельскую стаю на мелкие части и атаковали их с разных курсовых углов.

В небе образовалась гигантская карусель. Мы стояли вместе с бойцами МПВО и, затаившись, присмирев, наблюдали за воздушной битвой. Слышались возгласы: «Молодцы!», «Здорово!». И вдруг удивление перешло в ликование: один из «юнкерсов» задымил и пошел на снижение. За ним — еще и еще… В тот раз немецкая авиация недосчиталась трех бомбардировщиков. Все говорили о наших летчиках. Но кто они — этого никто не знал, кроме работников штаба ВВС. Вот к ним-то мы и обратились по телефону. Нам сообщили, что бой провели наши балтийские истребители. Назвать фамилии летчиков нам не могли, ибо не успели еще разобраться.

— Поехали к ним! — нетерпеливо сказал Вишневский.

К вечеру мы приехали на аэродром пятого истребительного полка, повидались с летчиками, записали их рассказы, и родилась наша корреспонденция о балтийских асах — Каберове, Костылеве и их товарищах, участвовавших в этом бою.

Нередко материалом для газетных статей и радиовыступлений Вишневского были письма с фронта и из далекого тыла. Всеволод Витальевич просил редакцию флотской газеты знакомить его с такими письмами. Кроме того, из разведотдела флота ему часто посылали письма, захваченные у немецких солдат и офицеров, газеты на немецком языке. Он все это читал с большим интересом и широко использовал в своих публицистических выступлениях.

Однажды позвонили из редакции и сообщили, что получено письмо от вдовы погибшего капитана с полуострова Ханко.

— Присылайте. И как можно быстрее, — просил Вишневский, словно знал, что это письмо с писательским комментарием будет иметь особый резонанс.

«Я — жена капитана-орденоносца Т. Л. Половинкина, — говорилось в письме. — Раньше мы вместе с мужем проживали на Ханко. В настоящее время я живу далеко на Урале, работаю колхозным счетоводом и агитатором. Сейчас у нас идет уборка урожая, и каждая минута дорога.

Вчера я достала номер нашей родной газеты «Красный Балтийский флот», и вы не можете себе представить мои чувства, когда я держала в руках и читала дорогую газету.

Я выросла на Балтике. Там узнала счастье советской женщины. В вашей газете не раз появлялась фамилия моего мужа, писали и о нашей работе — жен командиров. Через эту газету узнала я о героической гибели мужа при защите Ханко и награждении его орденом Красного Знамени.

Я не знаю, где сейчас его товарищи, но я уверена, что все балтийцы так же сильны и крепки духом, как прежде. К их силе и воле прибавилась еще месть, святая месть за погибших товарищей, за жен и матерей, за осиротевших детей.

Слезы мешают мне писать, ненависть жжет мое сердце. Я хотела бы помогать вам, но не могу уехать, у меня маленькая дочурка, и оставить ее нельзя. Буду помогать вам, чем могу, работая в тылу…»

Вишневский ответил жене погибшего героя.

Его материал, опубликованный в газете «Красный Балтийский флот», читали повсюду — на переднем крае, на кораблях и береговых батареях, и не было человека, который остался бы равнодушен к судьбе героя Ханко капитана Половинкина…

«В ЖЕЛЕЗНЫХ НОЧАХ ЛЕНИНГРАДА…»

Никто не припомнит такой ранней зимы. Кольцо блокады замкнулось вокруг Ленинграда, и ко всем нашим невзгодам — артиллерийским обстрелам, бомбежкам, недоеданию — прибавились еще ужасающие морозы.

Наша писательская группа живет по-прежнему на Васильевском острове, в здании Военно-морской академии.

Редко выдается день, когда мы все вместе. Вечером, закончив дела, сидим возле печки-времянки, и в такие минуты как-то особенно остро ощущается товарищество, близость. Появляется желание поделиться своими думами и наблюдениями. Любому из нас есть что рассказать о поездках на корабли, в части, о встречах с интересными людьми. Не обходится без воспоминаний о таллинской эпопее, без споров (уже в который раз!): правильно ли поступило командование, собрав весь флот вместе, или лучше было эвакуировать корабли поодиночке, либо небольшими отрядами? И очень часто разговор завершается мечтами о будущем, о путях развития послевоенной литературы. Тут можно услышать самые оригинальные суждения, и все сходятся на том, что надоели отжившие приемы, штампы и привычки. «Все это надо ломать и создавать литературу широкую и откровенную».

Мы приспосабливаемся к блокадному быту: к холоду, дальним пешим походам и многому другому. Только никак не привыкнешь к пайку, который сокращается день ото дня. Обед: вода с двумя ложками соевых бобов, на второе — горсточка каши. Вечером — сто граммов хлеба и кипяток.

Не все в нашей группе одинаково переносят недоедание. Самая разительная перемена произошла в последнее время с Анатолием Тарасенковым. Он похудел, осунулся, длинное лицо вытянулось еще больше, глаза все время блуждают, человек не переставая думает и говорит о еде. За час до обеда он бросает работу, нервно расхаживает по комнате, смотрит на часы, и на лице одна мысль: «Ох и долго же тянется время!» А когда наступает желанная пора и мы идем вниз, в столовую, Анатолий садится за стол, почти залпом поглощает свою порцию и потом с сожалением смотрит в пустую тарелку.

…Мы переживаем трудные и очень страшные дни.

Снимаю телефонную трубку и нажимаю кнопку.

— Алло, группа «А», группа «А»! — в исступлении кричу я, но не слышу даже обычного треска. Нажимаю другую кнопку: — Алло, группа «Б»!.. Группа «Б»!

Бесполезно, хоть разбей аппарат! В городе нет электричества, несколько дней молчит радио, сегодня выключен телефон — последнее средство связи с внешним миром. Мы не слышим сводок Совинформбюро, не знаем о событиях на Ленинградском фронте, решительно ничего не знаем, что творится за пределами наших четырех стен.

— Нужно с кем-то установить связь, — предлагает Всеволод Вишневский, — хотя бы с редакцией фронтовой газеты «На страже Родины», и по пути зайти на почтамт, порыться в письмах, нет ли там весточек для нас.

— Ладно, мы с Михайловским пойдем, нам заодно надо отправить корреспонденцию, — говорит Анатолий Тарасенков.

Каждый член нашел маленькой семьи спешит дать поручение.

— Узнайте судьбу моих стихов, — просит Азаров.

— Ставку делайте на письма и газеты! — решительным тоном говорит Вишневский.

Записываем все поручения. Тарасенков берет свой большой портфель с рукописями. По слухам, мороз до сорока градусов. Мы навьючиваем на себя все теплые вещи: свитеры, меховые жилеты — и отправляемся в поход.

Идем и молчим, каждый думает о своем. Приближаемся к Неве. На льду длинная цепочка людей с ведрами, чайниками, бадейками вытянулась в очередь к проруби. Вдалеке гремит орудийная канонада, небо затянуто тучами.

Люди, которых мы встречаем, тащат дрова, воду, какой-то домашний скарб, детей, укутанных в шерстяные платки и одеяла. Люди везут своих ближних на кладбище. И никто не плачет. Смерть стала у нас обычным явлением, как это ни странно, но к ней даже привыкли…

Добираемся до Главного штаба и скрываемся в темном подъезде редакции газеты Ленинградского фронта «На страже Родины». Идем по неосвещенному коридору.

В конце коридора, в самой крохотной комнатке редакции, горит свечка. Машинистка Саша, круглолицая, но не краснощекая, как в мирное время, под диктовку печатает статью, а сотрудники притулились вокруг стола со свечкой и пишут что-то для очередного номера.

Редактор, бригадный комиссар Фомиченко, у себя в кабинете сидит в кожаном пальто, подняв меховой воротник, и поминутно растирает окоченевшие руки. Он рад нашему приходу.

— Сейчас редко кто к нам заглядывает. Все ищут тепла, а у нас… — Фомиченко складывает рупором ладони, и струя пара изо рта врывается в ледяную атмосферу. — Ну что на Балтике?

Мы рассказываем все, что нам известно. Затем спрашиваем:

— Можно получить сегодняшний номер «На страже Родины»?

— Еще не вышел. Набран, сверстан, только отпечатать никак не можем. Нет электроэнергии… А вручную сил не хватает, сами знаете, люди отощали, еле живы. Могу дать первые оттиски полос, вы там развесьте в штабе флота — пусть читают.

— Ну что ж, и это хорошо.

Тарасенков прячет оттиски в портфель и вынимает нашу коллективную статью о Балтике, написанную для бойцов Ленинградского фронта. Редактор доволен:

— Хорошо, дадим в ближайший номер.

— Как дела на фронте?

— Тихо. Противник окопался. Больше не наступает. Теперь ставку делает на голод и артиллерийские обстрелы. Бросает листовки, грозится задушить блокадой. В Колпине перебежал к нам один австриец, говорит: думали захватить Ленинград до наступления зимы, а теперь все надежды у них на весну.

Тарасенков вынул блокнот и слово в слово записывает весь наш разговор с редактором.

— Вы центральных газет не имеете?

— Ну что вы! — махнул рукой Фомиченко. — Какие тут газеты, целый день добиваемся от ТАСС сводки Информбюро. И никак не можем получить. Хотел послать машину на аэродром, узнать что-нибудь от летчиков, прилетевших с Большой земли, да нет ни капли горючего…

Мы условливаемся, что, пока не включат телефон, будем ежедневно приходить в редакцию за материалами, и отправляемся дальше.

На Главном почтамте не очень гостеприимно нас встречает сторож.

— Что нужно? — сердито спрашивает он.

— Да вот письма получить.

Он смотрит на нас удивленно, точно мы с неба свалились.

— Какие вам письма?

— Самые обыкновенные письма с Большой земли, — поясняет Тарасенков.

— Пройдите один. Там узнаете.

Анатолий проходит в большой зал, скоро возвращается и разводит руками:

— Понимаешь, там сотни мешков, миллионы писем, надо прийти специально и засесть на полдня. А я еле на ногах держусь. Так что давай оставим это дело до лучших дней.

— Вишневский будет ругаться. Мы и центральных газет не достали, и без писем явимся.

— Пусть ругается. Я больше не могу.

Мы идем обратно.

Тарасенков быстро устает и, совершенно обессиленный, садится на снег. Я вижу, как его щеки белеют, снимаю рукавицу и оттираю их, но моя рука тоже коченеет. Помогаю ему подняться, и мы, еле передвигая ноги, добираемся до дома. Нас обступают со всех сторон и требуют новостей, но Тарасенков едва смог снять шинель и доползти до кровати. Он не в силах говорить. Мы приносим ему тарелку с несколькими ложечками ячневой каши и стакан горячего чая.

Толя делает отчаянное усилие, чтобы подняться. Он но привычке съедает кашу, в несколько глотков выпивает чай и опять падает на подушку.

Вишневский вызвал врача. Тот бегло осмотрел нашего друга и сделал заключение:

— Дистрофия. Нужно госпитализировать.

Утром пришла «скорая помощь».

Толя смотрел мутными скорбными глазами. На него не действовали ни ободряющие слова Вишневского, ни наши дружеские пожелания. Он был безразличен ко всему, и когда карета «скорой помощи» отошла от подъезда академии и помчалась, поднимая снежную пыль, мы долго стояли молча, охваченные тревогой за жизнь нашего товарища.

Примерно через неделю мы пошли навестить Тарасенкова.

Путь с Васильевского острова на Петроградскую сторону показался нам очень далеким. Ноги увязали в глубоком снегу. Узенькими тропками, по которым тянулся бесконечный людской поток, подошли к большому зданию на улице Льва Толстого, где помещался военно-морской госпиталь.

Получив разрешение проведать Тарасенкова, мы поднялись на третий этаж и в маленькой проходной палате нашли своего друга.

Лежа на кровати под двумя теплыми одеялами, он что-то писал.

Увидев нас, то ли от неожиданности, то ли от радости он выронил карандаш и сказал удивленно:

— Не верю, это сон или наяву? Ребята! Как вы добрались?

Во время нашего разговора в палату вошел врач, сел у койки, которая стояла рядом с койкой Анатолия, и обратился к лежавшему там забинтованному человеку:

— Ну как дела?

— Плохо, доктор, очень плохо, — хриплым голосом ответил раненый. — Может, меня к тому таллинскому доктору отправить? Она хоть и молодушка, а все равно что родная мать. Мы как в тот раз вылечились, пришли на фронт, так первый снаряд немцам за нее послали.

— Кто же такая? — не мог понять врач.

— Молодая, красивая, говорят, сама чуть не погибла — корабль потопили немцы — и раненого спасла, — прохрипел раненый.

— А-а, теперь ясно, о ком вы говорите, — догадался врач. — Татьяна Ивановна Разумова, да?

— Она, она, — обрадовался раненый. — Она все может, любую операцию. С того света нашего брата возвращала. Вот я и хочу к ней.

— Мы не можем, голубчик, этого сделать, она служит не в нашем госпитале, — ласково сказал врач.

— Знаю, что не в вашем, — не унимался раненый. — Где она лечит, туда и отправьте.

Я внимательно прислушивался к этому разговору, потому что уже достаточно хорошо знал, кто такая Татьяна Ивановна Разумова, и по рассказам Шувалова, и по статьям, что в ту пору появлялись в газетах.

— Удивительное дело. Об этой женщине ходят настоящие легенды, — заметил Тарасенков. — Хотя бы одним глазом поглядеть, как она выглядит.

Мы знали, чем можно больше всего обрадовать Тарасенкова: вручили ему толстое письмо от жены. Оно было доставлено по воздуху из Ташкента в Москву, а затем с попутным самолетом в Ленинград.

Анатолий выхватил письмо из моих рук и углубился в чтение. Он пробежал глазами строки, и на его исхудавшем лице появилась счастливая улыбка.

— Все в порядке! — воскликнул он. — Митька здоров! Это самое главное.

Он читал дальше, и лицо его начинало хмуриться.

— А живется Маше[4] с сыном несладко, — грустно сказал Тарасенков.

Мы стали собираться в обратный путь. Анатолий вручил нам несколько своих статей, написанных на госпитальной койке для разных газет, и на прощание дружески наказывал:

— Вы уж, ребята, не тратьте зря силы, не ходите ко мне. Думаю, что через недельку я выпишусь и сам приду.

Действительно, он скоро поправился и вернулся к нам в группу.

СЕМЬЯ РОХЛИНЫХ

…С продовольствием в Ленинграде день ото дня все хуже и хуже. Уже несколько раз сокращалась хлебная норма. Наш военно-морской суточный рацион предельно скромен. Даже горячей воды не хватает… Утром стакан кипятку — и ни капли больше! Пара тоненьких ломтиков хлеба общим весом 50 граммов и малюсенький, почти невесомый кусочек масла остается на обед.

После обеда я отправился в город. На улице меня кто-то окликнул. Я оглянулся. Передо мной стоял совершенно истощенный человек в полупальто и черной барашковой шапке. Куда-то в пространство смотрели безжизненные, стеклянные глаза.

— Вы, конечно, меня не узнаете, — медленно произнес человек. — Неудивительно. Мы с вами не виделись целую вечность. Может быть, вспомните Рохлина…

Как же не вспомнить! Человек на редкость скромный и трудолюбивый, он работал техником на одном крупном заводе, который вооружал наши корабли и береговые батареи новейшей артиллерией.

— Пушки-то наши дают немцам жару, — сказал он и слабо улыбнулся.

— Неужели и сейчас вы работаете?

— Раз флот живет, то и мы обязаны жить.

— Как же вы добираетесь в такую даль?

— Пешком. Туда и обратно двадцать четыре километра. Все время ходил, бодрился, а вот вчера на улице упал два раза. Ноги тяжеловаты стали. Завтра, пожалуй, останусь ночевать в цехе. Многие так и живут на заводе, а мне нужно ходить, семью поддерживать.

— А как жена, дочка?

— Живы пока. Приходите к нам. Увидите сами.

Я взял его под руку, и мы пошли сперва по Владимирскому проспекту, потом повернули на Колокольную.

Пока мы поднимались на пятый этаж, Георгий Михайлович несколько раз садился на подоконник и отдыхал.

Вошли в темную, словно вымершую, коммунальную квартиру. Я ощупью пробирался по коридору за Рохлиным. Он открыл дверь, мы вошли в комнату, наполненную запахом гари.

Возле печки, на корточках, в пальто и шерстяном платке хлопотала женщина, ее лицо было измазано сажей. Это была жена Рохлина — Валентина Ефимовна. На широкой тахте лежала девочка лет шести с большими грустными глазенками.

— Узнаешь? — спросил жену Рохлин.

— Как же, как же. Очень рада. Входите, пожалуйста.

— Что у тебя нового? Как ноги? — продолжал муж.

— Пухнут. Насилу встала, — безразличным топом ответила Валентина Ефимовна. И, обернувшись ко мне, сказала: — Вот так и живем. Ходила на рынок, обменяла ботинки мужа на две плитки столярного клея. Готовлю обед. Сегодня у нас холодец. Испробуете?

Женщина в двадцать шесть лет походила на глубокую старуху. Тонкими, высохшими руками она ломала этажерку и медленно подбрасывала щепки в печурку, чтобы чуть-чуть поддерживать огонек.

Девочка лежала все такая же печальная и безучастная ко всему. Отец подсел к ней и вынул из кармана пакетик. В бумаге оказался носовой платок, а в него были завернуты два тоненьких ломтика хлеба. Он протянул хлеб дочери. Светлана поднялась и стала жадно есть.

Мы сели за стол. В тарелках плавала слизь, сдобренная перцем и солью. Валентина Ефимовна предложила лепешки из отрубей.

— До войны я купила два пакетика отрубей. Валялись они в сундуке, вчера только нашла. Вот счастье-то. На пять лепешек хватило.

Наступили сумерки, и хозяйка зажгла коптилку. В печи уже не теплился огонь.

Я поблагодарил хозяев и ушел.

Ленинград был почти безлюден в эту морозную ночь. В воздухе веяло ледяным дыханием.

По Владимирскому проспекту медленно брели одинокие путники. Посреди улицы, как снежные крепости, возвышались темные громады трамваев и троллейбусов. Больше месяца они стояли как вкопанные, запорошенные снегом, обросшие льдом.

На Невском было так же темно, и лишь изредка проносились машины, мигая синими огнями. Много дней на улицах снег не убирался, к тому же утром разразилась метель. Люди шли, как в открытом поле, по колено проваливаясь в снег.

В этот час противник обстреливал набережную Невы, и несколько снарядов попало в здание на бульваре Профсоюзов. Проход и проезд были закрыты. На мосту Лейтенанта Шмидта мерцал красный огонек, и толпа людей рассматривала зияющую пробоину, которую образовал снаряд крупного калибра.

Только ночью я возвратился в наше общежитие. Товарищи еще бодрствовали, сидели вокруг времянки и читали вслух «Севастопольские рассказы».

Трудно мне было заснуть в эту ночь. Я долго думал о семье Рохлина и о тысячах таких же ленинградских семей — физически слабых, истощенных голодом, но не павших духом, готовых продолжать борьбу.

Прошло несколько дней. Меня вызвали к телефону. Я удивился и обрадовался, что много дней молчавший телефон вдруг заработал. В трубке я услышал женский плач. Несколько минут я не мог понять ни слова, но наконец узнал Валентину Ефимовну.

— Помогите, он умирает, — сказала она.

Придя на Колокольную, я увидел Георгия Михайловича лежащим на тахте. Пустым, стеклянным взглядом смотрел он в потолок и произносил какие-то странные слова. Я взял его за руку, прикоснулся к окоченевшим пальцам и понял, что ему осталось жить считанные часы или даже минуты. В полузабытьи он говорил:

— Как часто стали умирать… Нет, я не умру. У меня семья, завод… Я не имею права…

Я бросился к ближайшему телефону. Валентина Ефимовна не отставала от меня.

— Хождение его подорвало, — говорила она. — По двадцать километров ходил. Разве это мыслимо при таком питании! Директор разрешил ему два раза в неделю отдыхать, а он ни за что. Сами знаете его характер. Твердил свое: «Мы выполняем задание флота. Я коммунист и должен все силы отдать работе». Ну вот и отдал. Вчера упал на улице. Хорошо, бойцы подоспели и на руках принесли домой.

«Как же быть с Рохлиным?» Я решил посоветоваться с Всеволодом Вишневским. Позвонил ему, рассказал обо всем и спросил: что делать?

Вишневский сказал:

— Звоните командующему флотом от моего имени.

— Товарищ адмирал! — сказал я. — Звоню по поручению Вишневского. Умирает от голода техник Рохлин. Он пушки отливал для боевых кораблей, а сейчас плох.

— Что предлагаете? — спросил командующий флотом вице-адмирал Трибуц.

— Разрешите поместить его в морской госпиталь.

— Добро! Сейчас дам указание.

Вскоре на квартиру Рохлиных прибыла «скорая помощь», и Георгий Михайлович, без сознания, со слабыми признаками жизни, был отправлен в госпиталь. Он провел в госпитале немногим больше месяца. За это время мы виделись с ним всего два раза.

Когда Рохлина выписали из госпиталя, он на следующий день отправился на завод.

— Мы решили эвакуировать тебя с семьей, — сказал ему секретарь партийного комитета.

— Нет, не выйдет! — решительно заявил он.

— Это почему же, сил не хватит собраться? Так мы тебе поможем.

— Не в этом дело. Пока завод здесь, я никуда не уеду. И он настоял на своем…

Радостно сознавать, что семья Рохлиных не погибла. Все трое живут-здравствуют в Мытищах, под Москвой. Георгий Михайлович и Валентина Ефимовна проработали на Мытищинском заводе более двух десятилетий и сейчас пенсионеры. Светлана окончила институт, стала врачом-логопедом. Возможно, и ее дочь Наташа пойдет маминым путем.

ГОЛОС «ПРАВДЫ»

…Мрачные дни. Кажется, иссякают последние силы, дистрофия валит нас с ног. Между тем Вишневский по-прежнему бодрится и внушает нам:

— Боритесь с усталостью. Побольше двигайтесь. Лежать сейчас крайне опасно. Двигаться — это значит поддерживать тонус жизни.

Он сам старается побольше ходить, работать и нам дает различные поручения, связанные с походами в город.

Чаще всего наш маршрут ведет к Московскому вокзалу и дальше, на Херсонскую улицу, 12, где высится серое здание, облицованное гранитом, с широкими окнами, напоминающими витрины универсального магазина. Это типография «Правды» и ленинградское отделение редакции.

Если, приближаясь к этому дому, слышишь гул ротационной машины, на душе сразу делается радостно и легко. Тогда ускоряешь шаг и почти бежишь, зная, что через несколько минут директор типографии Николай Александрович Куликов покажет тебе свежий номер «Правды» и ты еще раз почувствуешь, что мы не одиноки, что за нами большая страна, превратившаяся в вооруженный лагерь, а мы находимся на ее переднем крае. Живет надежда, что вместе с матрицами прилетели письма от родных, живые весточки с Большой земли, которая кажется нам теперь такой далекой, почти недосягаемой.

Но, увы, матрицы проделывают длинный путь. У них несколько «пересадок». Множество непредвиденных обстоятельств мешает им вовремя добраться до Ленинграда: то сообщают, что плохая погода, то летчики получили по радио приказание изменить маршрут. А бывает еще хуже: у Куликова на столе лежит телеграмма о том, что самолет с матрицами под вечер вылетел из Москвы, уже ночь, а его нет и нет… Пропал самолет, как иголка в стоге сена. Только на другой день сообщают: над Ладожским озером сбит немецкими истребителями.

В такой день на Херсонской улице тягостная тишина.

В проходной «Правды» неподвижно восседает на стуле фигура в тулупе. Трудно понять, мужчина это или женщина. Лицо закутано платком, и осталась узенькая щелочка, через которую смотрят бесцветные глаза, устремленные в пространство.

По всему зданию холодно и пусто. Не видно людей, можно подумать, что весь дом вымер. Но это далеко не так.

Есть матрицы или нет их, а люди все равно приходят на работу. Они не могут не прийти. Разве только смерть помешает им явиться в полуденный час, когда открывается столовая и выдается дополнительное питание, без выреза талонов: тарелка щей и две дурандовые лепешки, черные, как земля, и твердые, как камень. Но люди их грызут или сосут с упоением.

Часами люди просиживают за круглыми столиками, покрытыми клеенкой, наслаждаясь теплом и запахом кухни. И среди них особенно заметна высокая костлявая фигура заведующего печатным цехом Михаила Гавриловича Костина.

Мы с Костиным старые знакомые. Когда-то вместе работали в «Красной газете». Помню, я начинал репортером, а он был уже солидным мастером, «командовал» первой газетной ротацией.

Михаил Гаврилович всегда гордился своей большой семьей, говорил, что это целая династия и что после него будет жить и продолжаться род Костиных. Не раз приносил он и показывал нам фотографии своих взрослых сыновей и невесток. Теперь и Костин в большом горе. Потерял самого любимого сына. Служил он механиком на теплоходе «Сибирь». Немцы жестоко расправились с этим госпитальным судном, отмеченным большими красными крестами, которые были видны с воздуха. Они потопили корабль, а затем расстреливали раненых, пытавшихся спастись в шлюпках и на плотах. Погибли многие — и раненые, и врачи, — погиб и сын нашего Михаила Гавриловича.

Рассказывая об этом, он сидит сгорбившийся, узенькие ладони с длинными сухими пальцами лежат на коленях, а глаза все время опущены вниз. Мне трудно с ним говорить, потому что не найти слов, которые могли бы его утешить. Впрочем, он в этом и не нуждается. Он слишком хорошо понимает, во имя чего наш народ вынужден нести жертвы и кто виновен в гибели его сына.

— Ничего, переживу. Мое горе навсегда при мне останется, — говорит он и, сделав усилие, поднимается, медленной, старческой походкой подходит к окну, через которое видна заснеженная улица, и добавляет: — Теперь одна забота — город наш спасти.

Спасти родной город — в этом видит смысл жизни не один Михаил Гаврилович. Все ленинградцы живут этой мыслью. Только каждый выражает ее по-своему. Но во имя этой святой цели люди голодают и холодают, отказываясь эвакуироваться. Они не страшатся умереть, лишь бы здесь, в родном городе, лишь бы сознавать, что ему отдана жизнь. Это и есть наша необоримая сила, которая сильнее гитлеровских многопудовых снарядов и тонных бомб, — сила народа, состоящего вот из таких тружеников, как Михаил Гаврилович Костин. Ему тяжело, он сгорбился под тяжестью своего горя, ходит по этажам и не может найти покоя. Единственное, что сейчас помогает ему, — это работа.

Едва послышится гудок машины и загремят железные засовы ворот, Михаил Гаврилович спешит по ступенькам вниз, в проходную. Невесть откуда у этого истощенного человека появляются новые, нерастраченные силы. Он обретает завидную подвижность, бежит к машине, принимает из рук шофера круглый картонный футляр и, вскрывая его, извлекает оттуда листы твердого серого картона — матрицы очередного номера «Правды». С этой драгоценной ношей он спешит в стереотипный цех и, застыв на пороге, кричит уже совсем другим, повеселевшим голосом:

— Давайте, ребятки, быстрее, а я пойду готовить машину!

— Сейчас, одним мигом, — отвечают ему.

И он уже в ротации, что-то проверяет, примеряет, налаживает.

Дверь открывается, несут стереотипные полосы. Крепят на барабаны. Сухая рука Костина включает рубильник.

Зашумела машина. Закрутились барабаны — и потекли сотни и тысячи свежих номеров «Правды».

Сейчас Костин выглядит совсем по-иному. В нем ощущается бодрость, энергия, быть может, потому, что он создает оружие, которое имеет не меньшую силу, чем мины, бомбы, снаряды. Недаром берлинских радиокомментаторов приводит в ярость голос «Правды» о том, что Ленинград всегда был городом русским, советским и фашисты смогут пройти по его улицам не иначе как только пленными.


Пока печатается тираж «Правды», к зданию на Херсонской улице подходят почтовые машины, фронтовые газики, «виллисы», зеленые армейские мотоциклы. Бредут сюда по снегу и одинокие путники — мужчины, женщины, подростки.

— Вам что нужно? — спрашивает сторож человека в пенсне, почти с ног до головы запеленатого в большущий женский шерстяной платок.

— Я, дружок, с Тверской улицы. Мне бы газетку. У нас все жильцы отощали, нет силы подняться. Один я в строю. Меня и послали. Не откажите в любезности. Сами знаете, газета сейчас цену хлеба имеет.

Сторож извлекает из кармана тулупа свою газету и молча подает мужчине.

— Спасибо, спасибо, дружок, — лепечет человек в пенсне. — Не обессудьте, если я еще вас побеспокою.

Он торопливо засовывает газету под пальто и выходит из проходной, продолжая отвешивать поклоны сердобольному сторожу.

«ПОЛЯРНАЯ ЗВЕЗДА»

…На Неве, против Зимнего дворца, в ледяном поле, стоит плавбаза «Полярная звезда». К ее бортам прижались узенькие длинные корпуса подводных лодок.

Лодки недавно пришли из походов. Одна из них к Октябрьским праздникам возвратилась от берегов Германии, куда ходила в разведку. Другие лодки потопили по нескольку вражеских кораблей и на обратном пути пробивались сквозь льды, нынче раньше обычного появившиеся в Финском заливе.

А сейчас все силы брошены на защиту Ленинграда, и подводники заняты не совсем обычным делом.

В метели и в тихие морозные дни на набережных и площадях они изучают приемы штыкового и гранатного боя, постигают тактику уличных боев.

Всякое может случиться. Вдруг фашисты прорвут фронт и бои начнутся на улицах Ленинграда. Тогда вступит в дело целый полк, состоящий из моряков-подводников. Сконструированы и построены десятки специальных саней, на которых легко можно установить пушки с подводных лодок.

Командиры, получившие в училищах специальность штурмана, минера, инженер-механика, сошли с кораблей на землю, командуют стрелковыми взводами и ротами, составленными из трюмных, торпедистов, акустиков.

После занятий подводники возвращаются на корабль, обедают и вторую половину дня заняты ремонтом механизмов.

«Полярная звезда» — один из тех немногих уголков города, где по магистрали идет пар, горит свет, работает баня, но зато на каждый квадратный метр приходится не меньше трех-четырех жителей.

Командир базы Александр Климов — высокий, полный моряк, с большой окладистой бородой — радушно встречает гостей. Иногда я у него ночую.

Как-то рано утром нас разбудили. Дежурный сообщил, что к кораблю идет машина командира бригады подводных лодок Героя Советского Союза Трипольского, того самого Трипольского, который волновался в Таллине по поводу исчезнувшей лодки, а затем так искренне радовался, когда она вернулась.

Климов вмиг сорвался с койки, еле успел надеть шинель и, немного сконфуженный, встретил комбрига у дверей своей каюты.

Александр Владимирович Трипольский, обычно вежливый и добродушный, на сей раз разгневался.

— Долго спите, товарищ начальник! — сказал он с укоризной. — Можно подумать, что у вас нет никаких обязанностей!

— Виноват!.. Виноват, товарищ капитан первого ранга, мы тут поздно засиделись… — пытался оправдаться Климов.

Но Трипольский махнул рукой, дав понять, что разговор на эту тему закончен. Его интересовало другое:

— Чем у вас заняты люди?

— Ремонтом, боевой подготовкой, товарищ комбриг.

— А еще?

— Осмелюсь доложить, и этого хватает! — отчеканил Климов.

— Ну так вот, будут у вас еще и другие заботы. Садитесь и давайте все обсудим.

Климов осторожно присел на край стула.

Трипольский продолжал:

— Нам поручили своими силами взяться за восстановление главной водонапорной станции. Надо дать воду хотя бы в центральный район. Работы уйма, придется отмораживать трубы, ремонтировать дизели. Трюмных послать туда лучших, самых опытных. Давайте списки, посмотрим, с каких лодок можно снять людей. — Трипольский взял списки: — Вот начнем с триста третьей.

— Нельзя! — решительно заявил Климов. — С этой лодки все трюмные посланы на восстановление табачной фабрики.

Трипольский отложил листок и взял новый:

— На триста одиннадцатой тоже хорошие специалисты.

— Уехали на заготовку дров.

Трипольский терпеливо перекладывал листки с одного края стола на другой, пока не нашел тех, кому можно поручить это дело. Когда все было решено, Трипольский направился в ремонтную мастерскую, оборудованную здесь же, на корабле. Мастерская помещалась в трюме, и матросы работали в тесноте, чуть не задевая локтями друг друга.

Матрос Кучеренко копался в сложном сплетении проводов гидроакустического прибора, его сосед разбирал мотор. При появлении Трипольского они вскочили, но-комбриг сделал знак — продолжать работу. Подошел к электрикам и сказал:

— Вам есть поручение.

Матросы встали.

— Эрмитаж знаете?

— Еще бы, напротив нас будет. Мы там летом картины и гробницу Александра Невского упаковывали.

— Правильно, — сказал Трипольский. — Стало быть, вы должны знать и директора Эрмитажа академика Орбели.

— Знаем, — почтительно отозвались матросы.

Трипольский продолжал:

— Сейчас он пишет научный труд, а в кабинете тьма, хоть глаз выколи. Ходит с фонариком «жиу-жиу». Мозоли на руке натер. Мы случайно узнали об этом и обещали помочь. Надо побывать у него сегодня же и провести с корабля электричество прямо к нему в кабинет.

— Это мы вмиг сделаем, товарищ комбриг, — сказал старшина электриков. И тут же рассказал, как в первые дни войны эвакуировался Эрмитаж.

Упаковкой картин, скульптур, различных антикварных вещей занимались сотни людей. Им помогали курсанты Военно-морского училища имени Фрунзе. Они явились тогда в кабинет академика И. А. Орбели и доложили:

— Прибыли в ваше распоряжение. Что прикажете делать?

Иосиф Абгарович сидел у телефона — ему должны были звонить из Москвы.

— Я сейчас не могу отсюда отлучиться, — пояснил он, — а вы сами, пожалуй, не найдете зал с картинами Ван-Дейка. Там научные сотрудники заняты упаковкой. И вам дело будет…

— Почему же не найдем? Найдем! Не раз у вас в музее бывали.

— Это дальний зал.

— Мы знаем. Разрешите идти?

Академик Орбели только развел руками:

— Ну что ж, попробуйте.

Поговорил по телефону и отправился за курсантами, убежденный, что они не найдут зала с картинами Ван-Дейка. Каково же было его удивление, когда, придя в зал, он застал там курсантов, уже действовавших вовсю…

— Сами нашли? Молодцы! — сказал Орбели.

— Что мы, Ван-Дейка не знаем! — обиженным тоном заметил кто-то из курсантов. — Сколько раз ходили к вам на экскурсии!

Этот случай остался в памяти старшины, и, быть может, потому он с таким жаром принял теперь поручение Трипольского.

В тот же вечер моряки-подводники протянули провод в кабинет ученого. Возвратившись, старшина рассказывал:

— Пришли мы, а там действительно темнота… Подвели шнур к настольной лампе, дали свет. Академик обрадовался, даже в ладоши захлопал. Потом сели — закурили. Он на больные ноги жалуется; глянули мы под стол, а электропечка бездействует. Ну, мы мигом подвели контакты к печке, и спираль стала накаляться. Академик не знал, как нас благодарить. Вспомнил, что во время эвакуации моряки упаковывали картины Ван-Дейка. А мы говорим: «Так это мы и работали». Он еще больше обрадовался. «Ну, — говорит, — в долгу я перед флотом, после войны рассчитаемся». Потом мы ему вопросик подбросили: «У вас баня есть?» Он очень удивился: «Какая же в Эрмитаже может быть баня?» А мы ему: «В таком случае просим к нам на «Полярную звезду». У нас по субботам можно вымыться…»

С тех пор академик Орбели стал частым гостем на «Полярной звезде». Но еще чаще видели его на линкоре «Октябрьская революция», на крейсере «Киров», на миноносцах, тральщиках, морских охотниках. За время блокады он выступил более двухсот раз с докладами о боевом прошлом великого русского народа и на другие темы. Он считался своим человеком среди балтийских моряков. Он был их другом.

КУШНАРЕВ И ДРУГИЕ

В эти тяжелые дни наш флот живет, борется с врагом и готовится к летним плаваниям. На страницах газеты «Красный Балтийский флот» рядом со статьями и очерками о боевых схватках можно прочитать не менее примечательные материалы о том, как люди, у которых ноги подкашиваются от голода и усталости, ремонтируют корабли, сражавшиеся при обороне Таллина, Ханко, Ленинграда.

Я побывал на судостроительном заводе и понял: то, что делают рабочие и моряки на ремонте кораблей, не укладывается в обычное понятие трудового подвига. Нет, это нечто более высокое и неповторимое.


Инженер Илья Семенович Кушнарев был один, когда я вошел к нему в большой холодный кабинет. Он сидел за письменным столом в ватнике и старенькой барашковой шапке-ушанке, растирая коченеющие руки, и читал какое-то письмо.

Мы поздоровались, и он первым делом протянул мне бумагу со штампом «Военный совет Краснознаменного Балтийского флота». В этом письме содержалась просьба моряков к судостроителям ускорить ремонт миноносца, ввести его в строй к открытию навигации.

— Люди у меня в дистрофии. Умирают каждый день. И, откровенно говоря, не знаю, как справиться с таким делом, — проговорил Илья Семенович.

Кто был этот пожилой человек?

Мне рассказывали, что прослужил он на заводе около двадцати лет начальником отдела технического контроля. В начале войны отправил семью на Урал, а сам остался. Теперь, он выполнял обязанности директора, главного инженера и всех остальных начальников.

— Смотрите, что делается, — сказал он, подойдя к окну и показывая через заиндевевшее стекло на подъемные краны, которые остановились еще в ноябре, когда прекратилась подача электроэнергии, и стояли теперь, покрытые снегом, разрисованные инеем. — Наши старожилы не припомнят такого даже в двадцатом году. Тогда хоть вороны жили в цехах, а нынче и они подохли. Впрочем, что поделаешь, — тяжело вздохнул он. — Надо жить и флоту помогать.

Затем он свернул бумажку, положил в карман, и через несколько минут мы шагали по узенькой тропинке, проложенной среди искореженных стропил, нагромождений кирпича и сугробов.

— Есть у нас бригадир, парень что надо, — продолжал он. — Есть и другие хорошие люди, коммунисты, все силы флоту отдают. Но ведь проклятый голод ни с чем не считается: нужный ты работник или нет — все равно косит. Морозы какие… Пальцы к варежкам примерзают. А попробуйте на открытом воздухе ремонтировать этакую махину!

Илья Семенович поднял руку, потер нос, щеки, пофыркал в застывшие ледяные усы и зашагал быстрее.

— Конечно, не зря пишут нам моряки. Народ у нас золотой. С такими бы горы ворочать! Взять хотя бы Васю Копейченко. Вы его не знаете? — Кушнарев вопросительно посмотрел на меня, я отрицательно покачал головой, и тогда он сказал: — Тоже прекрасный мастер. С разумом. А уж до работы жаден — поискать надо; к тому же весельчак, всегда с шуткой, прибауткой.

И вспомнил Илья Семенович, как вчера подошел он к Васе и взглянул на него. Сухое, обтянутое кожей лицо, и только в черных запавших глазницах на миг вспыхнул огонек. Вася попытался улыбнуться, но не получилось: губы потрескались, блеснули розоватые от крови зубы. Голод, цинга, десны кровоточат.

Илья Семенович продолжал размышлять вслух:

— Сурин такой крепкий мужик, и того голод ломает. Вчера ходил, а что сегодня будет — не знаю. Энергии в нем было столько, и сейчас еще глазами бы всю работу переделал, говорит мне: «Не могу, Илья Семенович, видеть, как корабль в лед вмерзает. Давайте месяца в два попробуем его поднять…» Зайдем-ка к Сурину, — сказал он и зашагал быстрее.

Мы пришли в общежитие. Кушнарев организовал ею при заводе, чтобы люди не тратили силы на ходьбу домой: многие жили далеко от верфи.

Мы прошли по длинному коридору. Илья Семенович открыл дверь. В углу комнаты на железной кровати, покрытой одеялами, пальто, закутанный в платок, лежал Сурин. На широком отечном лице было спокойное, отрешенное выражение. Илья Семенович подошел, наклонился к нему. Сурин открыл глаза и медленно, с усилием проговорил:

— Да-а… Вот так… Не встал сегодня.

Мы оба знали, что значит это «не встал». Случалось не раз: ослаб человек, не хватило сил подняться, стал малоразговорчив, потом умолкал навеки. Илья Семенович сперва нахохлился, помрачнел, потом окрепшим голосом сказал, обращаясь к Сурину:

— Сейчас, дорогой мой, мы что-нибудь придумаем.

И мы направились дальше. По дороге услышали стук молотков и зашли в единственный действовавший цех, где у станков стояли десятка три людей в ватниках и шапках с опущенными ушами. Это были рабочие и моряки из команды миноносца, который пострадал во время осенних налетов немецкой авиации на Кронштадт. Только и здесь, на новом месте, ему явно не повезло. В корпус попало несколько снарядов, и он стоит у ближайшего причала с развевающимся на корме бело-голубым флагом, как воин, весь израненный, но не склонивший головы перед врагом.

С командой корабля было тоже много злоключений. Поначалу она поселилась на берегу, в старинном кирпичном здании заводоуправления. Во время одного из обстрелов через окно угодил снаряд — дневальному раздробило ногу. Моряки снесли товарища в лазарет, а сами стали перебираться в ремесленное училище. Скоро обжили новую квартиру — устроили кубрик, в подвале сложили кирпичную печь, вмазали в нее котел на тридцать ведер, и получилась баня что надо.

Теперь жизнь как будто наладилась: по утрам часть команды отправляется в цех и на ремонт корпуса корабля. Остальные — в наряд на камбуз, носить воду, добывать топливо. Это, пожалуй, самая трудная обязанность: из-под снега глубиной в несколько метров выкапывать бревна и доски. Но что поделаешь! Теперь не мирное время, бесполезно ходить в порт. Топливо не получишь по интендантским нарядам, его надо добывать своими силами.

— А где командир корабля? — поинтересовался я.

— Дойдем и до командира, — ответил Кушнарев. — Без него ни одно дело не делается.

Действительно, вскоре мы пришли в командирскую каюту — если можно назвать каютой большущую четырехугольную комнату, посреди которой стояла печка, а над ней протянулся железный рукав. Возле печки сидели трое: моряк с широким добродушным лицом, непрерывно попыхивающий трубкой, и два гражданских товарища средних лет, с худыми, землистыми лицами. Длинными высохшими пальцами они держали алюминиевые кружки, не торопясь подносили их к губам и совсем медленно пропускали глоток за глотком.

— Прошу с нами чайком согреться, — сказал командир корабля и подал нам кружки, из которых заманчиво струился пар. — Наверно, вы такого чая еще никогда в жизни не пробовали. Блокадный, высшего сорта.

Я попробовал. Действительно, по тем временам это был вкусный, ароматный чай.

— Кто же его изобрел? — спрашиваю командира.

— Наш вездесущий интендант Мишин, — поясняет он, улыбаясь.

Я хотел было узнать подробности, но тут в разговор вмешался Илья Семенович. Он протянул командиру письмо Военного совета, стал рассказывать о том, что люди умирают и он не знает, как быть дальше.

Командир задумался. Поразмыслив, предложил:

— Давайте соберем коммунистов и посоветуемся с ними, что делать, как выходить из положения.

— Ваших коммунистов? — спросил Илья Семенович.

— Не только наших, но и ваших. Все вместе соберемся.

Илья Семенович согласился. И после рабочего дня мне довелось быть свидетелем собрания двух партийных организаций, объединенных сейчас одной общей задачей. Моряки и рабочие сидели на скамейках, стояли усталые, изможденные и слушали Илью Семеновича Кушнарева.

Понятно, ничего утешительного он им сообщить не мог: с каждым днем тают силы рабочих, некому ремонтировать корабль, а война продолжается, страна не может остаться без флота. Все дело упирается в людей. А существование людей зависит от питания. Самые ценные специалисты выбыли из строя: инженер по котлам где-то в госпитале, инженер-электрик — дома, умирает голодной смертью. А без них — что без рук… Они строили эти корабли и знают без схем и чертежей каждую мелочь.

Илья Семенович говорил об этом своим товарищам глухим, суровым голосом, говорил о самом главном — о спасении человеческих жизней, о спасении жизни и для людей, и для дела, великого дела! Он кончил. Все молчали, глядя на него потускневшими глазами.

— Давайте посоветуемся, как выйти из этого трудного положения, — сказал командир корабля и обвел взглядом сидевших перед ним и стоявших сзади, за скамьями.

Никто не решался взять слово. И вдруг люди зашевелились, раздвинулись и дали дорогу начальнику интендантской службы корабля Мишину. Он полез в карман, вынул три картофелины и положил на стол.

— Товарищ командир, — сказал он, вытянувшись, точно была подана команда «Смирно», — вот эта картошка из-под Колпина. Там совхозные огороды есть. В осень не успели снять овощи. Рискнуть добраться туда — и все будет в порядке.

Командир посмотрел на него с удивлением:

— А вам откуда это известно?

— Как откуда?! — с обидой произнес Мишин. — Я же до войны в Ленплодоовощторге работал. Все совхозы как свои пять пальцев знаю.

— Что нам с того, что под Колпином есть? Там ведь немцы стоят, — возразил командир корабля.

На это Мишин заявил:

— Немцы не в самом Колпине. Все, что засеяно, — это наша земля.

Все были за предложение Мишина. Тут же нашлись добровольцы, которые согласились поехать под Колпино.

— В таком случае мы с Ильей Семеновичем все как следует обмозгуем и, по всей вероятности, снарядим экспедицию, — объявил командир корабля.

На этом собрание закончилось, все разошлись, мы вернулись в каюту командира. Он сразу взялся за телефонную трубку, позвонил кому-то из начальства и, рассказав все до малейших подробностей, попросил послать грузовик под Колпино на огороды, а положив трубку, сообщил нам:

— Возражений нет, надо готовиться.

Разумеется, Мишин был тут как тут.

— Вам поручается возглавить операцию, — коротко сказал командир.

— Можете быть спокойны, товарищ командир, я постараюсь, а ребята мне помогут.

Илья Семенович молча сидел за столом, глаз не сводил с Мишина и нервно постукивал пальцами. Потом он встал, подошел к Мишину совсем близко, дружески положил ему руку на плечо и сказал:

— Товарищ Мишин! Вы, должно быть, хороший моряк и коммунист. Не мне судить об этом. Но раз командир корабля поручает вам такое дело, значит, вы заслуживаете. Только вы еще молоды, горячности много, а тут требуется осторожность, надо все хорошенько обдумать. Картофель спасет жизнь нашему коллективу, но помните, что каждый человек у вас на вес золота. Если вы привезете картофель ценой жизни здоровых, трудоспособных работников, тогда игра свеч не стоит. Помните: картошка нужна для людей, а люди — для победы! Вы меня поняли?!

— Так точно, все понял, Илья Семенович! — отчеканил интендант и тут же обратился к командиру корабля: — Разрешите выполнять задание?

Тот одобрительно кивнул, и Мишин тотчас скрылся за дверью.

Я оставался на верфи и наблюдал за подготовкой к этой необыкновенной экспедиции. На другой день Мишин ходил с загадочным видом по кубрикам, встречая знакомых моряков, отзывал их в сторону, о чем-то с каждым говорил и строго-настрого наказывал, чтобы «дальше не пошло». Военная тайна!

Когда люди были отобраны, Мишин, в ватнике, меховых рукавицах и шапке-ушанке, забежал на минутку на склад, подмигнул мичману, которого все называли «оружейный бог», и, показав на свой пистолет в кобуре, висевший на ремне, попросил:

— Дай-ка, дружок, еще комплект патрончиков для моего ТТ. Если по-честному сказать, до сегодняшнего дня я носил его так, больше для фасона. А нынче на боевое дело идем, шутить не приходится.

Наконец полуторка, заправленная горючим, подкатила к казарме, все матросы, свободные от работы, высыпали во двор проводить товарищей и не расходились до тех пор, пока машина не скрылась за заводскими воротами.

Все, что было потом, я узнал со слов участников «экспедиции».

Промелькнули знакомые улицы и проспекты. Город остался позади. Машина набирала скорость, чтобы быстрее миновать открытое место, где нередко из-за предательских облаков появлялись «мессершмитты», пикировали и обстреливали машины из пулеметов.

Вот и Колпино. Развороченные дома. На перекрестках — черные глазницы дотов, из которых выглядывают дула пулеметов.

Машина останавливается у закрытого шлагбаума. Застава охраняется ополченцами Ижорского батальона. Пожилой человек в очках и кепке, нахлобученной на самый лоб, должно быть в прошлом мастер или бригадир, сжимая в руках винтовку, предупреждает моряков:

— Дальше ехать не рекомендую. Вас там запросто могут тяпнуть немецкие снайперы.

Мишин высовывается из кузова и поясняет:

— Нам на огороды надо. За овощами приехали. Голод, сам знаешь…

— А-а-а… На огороды? Ну валяйте! Там наши колпинские бабы уже который день роются! — Он поднимает шлагбаум и пропускает машину.

Еще один поворот. Последний квартал. Полуторка заезжает в первый попавшийся двор. Мишин соскакивает на землю и слышит голоса:

— Слезай, приехали…

Где-то совсем близко грохнул снаряд. Матросы настороженно посмотрели туда, откуда донесся взрыв.

— Это нас фрицы приветствовали!

— Чуть-чуть в машину не угодили!

— Отставить разговорчики! — сердито прикрикнул Мишин и приказал всем надеть белые маскировочные халаты, забирать мешки, лопатки и прочие «орудия производства». Со всем этим люди двинулись дальше.

Вышли на окраину, и как-то разом прекратились смех, шутки, и стало слышно, как ветер посвистывает в голом кустарнике, как воздух сечет мелкий колючий снег.

Издали послышался незнакомый сердитый голос:

— Что там еще за шум?!

Быстрой походкой к морякам подошел военный в полушубке, перетянутом ремнями, с пистолетом и небольшой сумкой. Он заявил, что здесь стоит его рота и он, командир роты, не позволит, чтобы нарушалась маскировка. Мишин объяснил цель приезда моряков. Военный несколько минут стоял в раздумье, глядя на худые, посеревшие лица, и наконец сказал:

— Ну ладно, действуйте. Только осторожнее. Чтобы фрицы не засекли.

Мишин бросил коротко:

— Пошли! — и зашагал впереди всех с мешком и лопаткой в руке.

Люди шли по тропе, которую заносило снегом. Над ними стояли звезды, холодные, сияющие.

Никто не знал, где начиналось то самое место, с которого они были уже заметны фашистам. Но Мишин чувствовал, что оно где-то совсем близко, и скомандовал:

— Ложись!

Люди поползли. Земля была неровной, обледенелой, ползти было трудно. То скатываясь в воронку, то выползая из нее, люди преодолевали метр за метром.

Мишин полз впереди. Он вытягивал голову, выбрасывал руки и, упираясь острыми локтями в землю, подтягивал легкое, тщедушное тело. Валенок натирал ногу, мешал мешок с лопаткой. Укрывшись за холмик, Мишин скомандовал:

— Передых!

Потом поползли дальше.

Мишин протянул вперед руку и ощутил ровную поверхность. Начались занесенные снегом огороды.

Гитлеровцы выпускали в воздух осветительные ракеты. Осторожно, чтобы остаться незамеченными, пригнувшись к земле, матросы, нащупав бугорок, энергично ударяли лопатками о землю. Она сначала не поддавалась, потом начинала отваливаться твердыми кусками и осыпаться песком, сквозь который легко угадывались клубни картофеля.

Мишин держал в руках затвердевшую, как камень, шершавую холодную картофелину. Это было первое, что он нашел. Решив убедиться, что это не камень, он попробовал зубами. Остался привкус крахмала. Копая дальше, вспоминал, как много времени назад, еще в то далекое довоенное время, любил он желтовато-белую разваренную сахаристую картошку, и от воспоминаний перехватило дыхание. От голода начинала кружиться голова, и что-то тяжелое подкатывало к горлу. Изо всех сил сжав черенок лопаты, Мишин преодолевал тяжелое, тошнотворное состояние. Ну вот и прошло! Снова заскрипела лопата, заработали руки, наполняя мешок картошкой.

Вдруг резкий свистящий звук разорвал воздух. Все пригнули головы.

«Неужели заметили? Тогда — конец!» — думал каждый, прислушиваясь. Мишин приподнялся, повернул голову, насторожился. Тихо. Как видно, немцы острастки ради стреляли в божий свет, как в копеечку.

Снова принялись за работу. Мешок наполнялся за мешком. Наконец работа была закончена.

Люди мало говорили. Решили цепочкой ползти обратно. Последним, замыкающим, двигался Мишин.

Тяжело волоча мешки, люди при каждой вспышке ракеты прижимались к земле. Мишин, немного поотстав, карабкался из последних сил. Земля холодила тело, снег забивался в валенки, но сердце теплело с каждым движением: все дальше уходили от врага.

Когда приближались к безопасной границе, с которой, выпрямившись, можно было ступать по земле, снова засвистели пули.

«Шальные!» — шепнул кто-то. Минутная тишина разорвалась грохотом. Застрочил пулемет. Мишин подтянул поближе мешок и пополз быстрее. До ушей доносились свистящие звуки: пули падали справа, слева, позади. Мишин, как и его товарищи, выбрасывал руку, подтягивался и тащил за собой тяжелую, но бесконечно дорогую ношу.

А мы ждали Мишина и его товарищей. Всю ночь не тушили свет. Командир корабля крупными шагами мерил каюту, подходил к окну, дышал на промерзшее стекло, вглядывался в темноту, прислушивался и снова шагал, отгоняя сон.

Мы с Ильей Семеновичем сидели на стульях и дремали.

Под утро, когда начало рассветать, командир нас разбудил. Мы вместе заспешили за ворота.

По булыжной мостовой устало переваливался грузовик. Он был нагружен картофелем. У ворот он остановился. Первым высунулся из кузова Мишин. Он перелез через борт, покрутил одной ногой в воздухе, ища подножку, и затем легко спрыгнул на землю. Он подошел к командиру корабля и чеканным голосом доложил:

— Ваше приказание выполнено! — И когда командир, широко улыбнувшись, протянул ему руку, Мишин воскликнул: — Теперь, товарищ командир, на какое-то время мы картофелем обеспечены!

В эту минуту я посмотрел на Илью Семеновича и увидел в его глазах бесконечную радость, он не знал, как выразить ее, и только хлопал Мишина по плечу и все время повторял одно и то же слово:

— Молодец! Молодец! Молодец!

Я тоже поздравил Мишина с боевым и хозяйственным успехом, распрощался с товарищами и уехал. Вернувшись в наше писательское общежитие, я рассказал друзьям о сметке и находчивости интенданта.

— Чего не бывает в наше время, — сказал Вишневский и посоветовал мне дня через три-четыре еще раз наведаться на верфь.

Но это было слишком далекое путешествие, и я сумел лишь позвонить командиру корабля. Он сообщил, что после успешной операции под Колпином были посланы матросы в город разыскивать кораблестроителей. Специалиста по котлам принесли на носилках и положили в кубрике. Командир корабля строго-настрого приказал врачу: «Если не спасете мне инженера, нет больше доверия медицине…»

Инженера поддерживали камфорой, витаминами и картошкой, вырытой под огнем врага. Вскоре он смог взяться за чертежи.

Второй инженер, переведенный из госпиталя, тоже поправлялся на заводе.

Картофель, добытый таким тяжелым и опасным способом, помог спасти Васю Копейченко, Сурина и других людей, находившихся на краю голодной смерти.

— Вот так мы вышли из тяжелого положения, — сообщил командир. — А теперь крепко взялись за ремонт. К весне будем готовы плавать, обратно в Таллин собираемся…

Я спросил:

— Как поживает Мишин?

— Живет не тужит. У него новая идея. Прочитал в «Ленинградской правде», как своими силами хвойный экстракт приготовить, и заболел этим делом. Погнал полуторку в Ольгино за хвоей. Достал пустых бочек. Наготовил витамина и потчует команду корабля и рабочий класс. Сам дегустирует каждую бочку. Говорит, полкружки зараз выпьешь, и никакая дистрофия не берет… В общем, молодец парень!

«КИРОВ» И КИРОВЦЫ

Я не порывал связь со своими друзьями-кировцами, стараясь выкроить время и побывать на корабле. Тем паче что он стоял по соседству с нашим писательским общежитием. Картины блокадного быта мне хочется дополнить рассказами о жизни моих друзей в лютую зиму 1941/42 года.

Бывая урывками на корабле, я встречался с Алексеем Федоровичем Александровским. И не только с ним…

Командир котельной группы «Кирова» инженер-лейтенант Борис Львович Гуз был невысок ростом, густой ежик на голове, широкий лоб мыслителя и простодушная доверчивая улыбка ребенка. Самую точную характеристику дал ему инженер-механик Александр Яковлевич Андреев, назвав Гуза, одного из своих любимых питомцев, «инженерной душой». Да, в нем жила неукротимая любовь к технике.

Когда что-то не клеилось и нужно было найти причину неполадок, являлся он — маленький, щуплый, в синем комбинезоне, черном берете, огромных брезентовых рукавицах и с трубкой в руках. Подобно опытному врачу, неторопливо осматривал больной механизм, прикладывал трубочку и слушал. Диагноз устанавливал, как правило, безошибочно. И тут же вместе со своими помощниками принимался за лечение. Неважно, сколько требовалось времени на ремонт — три, четыре, пять часов. И только после опробования механизма, убедившись, что теперь все в порядке, он возвращался к себе в каюту. И там его ожидали новые дела. Прирожденный аккуратист, он даже в весьма прозаическом деле — составлении всякого рода официальных донесений — навел образцовый порядок. И когда мы с Александровским вошли к нему в каюту — он сидел за машинкой, печатал докладную записку командиру боевой части насчет ремонта паровых котлов. Он повернулся к нам и сказал:

— Тяжко, ребята! Очень тяжко…

Такое непривычно было услышать от всегда бодрого, улыбающегося Бориса.

И он стал объяснять. Моряки исхудали, а уж о рабочих и говорить не приходится — поголовная дистрофия. Вот и попробуй поднять ремонт своими силами. Одних трубок в паровых котлах надо заменить сотни, а где их возьмешь? И все-таки надо ремонтировать. Надо! Иначе «прирастем» к стенке на долгое время. Эх, если бы еще ребята не ушли на фронт. Молодцы были один к одному — Галаган, Воробьев, Потемкин. Ничего не попишешь — там они нужнее. А без них туго придется. А дело не ждет…

Закончив печатать докладную командованию о ремонте, он сказал:

— Пойдемте, со мной к командиру боевой части. Вот настучал ему докладную. Не знаю, что решит.

И так втроем мы явились к Александру Яковлевичу Андрееву, который служил на корабле со дня его спуска на воду. Многоопытный инженер-механик был непререкаемым авторитетом для всех.

Андреев сидел в ватнике, ежился — в последние дня его что-то знобило. Человек неторопливый, обстоятельный, он не спеша прочитал докладную, выслушав Гуза, по привычке потер ладонью лоб и сказал:

— Все хорошо. Со всем согласен. Без заводского народа нам не обойтись.

— Это верно. Но где их найдешь — одни умерли, другие эвакуировались… Больше всего беспокоюсь о том, как мы выйдем из положения с трубками для пароперегревателей?

— Нам бы для начала разыскать Монахова.

Андреев решил найти строителя корабля Анатолия Степановича Монахова, который пришел на завод много лет назад, когда строительство корабля только началось, и на первых порах был в скромной должности техника на корпусных работах. Трудолюбивый, смекалистый, он скоро обратил на себя внимание. Его достоинства заметили и оценили не только люди, работавшие с ним бок о бок, но и ученые, часто приезжавшие на завод, академик Крылов, профессора Папкович и Шиманский. Особенно понравился он инженеру-кораблестроителю Николаю Васильевичу Григорьеву.

Корпус крейсера поднимался на стапеле и вместе с ним рос молодой специалист Монахов. Его переводили с одной должности на другую. И после того как «Киров» прошел ходовые испытания и состоялся подъем военно-морского флага, Анатолий Степанович не порывал связи с экипажем. Еще в начале блокады его видели на корабле. Но вот уже долгое время о нем ни слуху ни духу… Знали, что живет на Охте, даже точный адрес нашли. И решили Андреев и Гуз послать матросов на разведку. Ушли парни рано, а вернулись к ночи. Не шутка отшагать по сугробам многие километры от центра города до самой Охты.

— Нашли, значит, дом, квартиру, — рассказывал старшина. — Стучимся. Ни ответа ни привета… Прошли всю лестницу — ни в одной квартире на стук не откликаются, точно весь дом вымер. На счастье, попался какой-то мальчуган. Спрашиваем: «Не знаешь, инженер Монахов из девятой квартиры жив?» «Не знаю, — отвечает. — Там кто-то есть. Крепче стучите, если живы — отзовутся…» Вернулись обратно, снова стучим. Открывает дверь женщина: «Проходите, товарищи моряки. Ваш строитель на ладан дышит, воспаление легких у него…»

Уж не буду подробно рассказывать, как на другой день кировцы раздобыли где-то машину, немного бензина и Андреев вместе с корабельным врачом Полянским, прихватив небольшую толику продуктов для семьи Монахова, отправились на Охту. Привезли Анатолия Степановича на корабль, положили в лазарет, вылечили-выходили, и стал он главным помощником моряков по ремонту корабля.

Так в ту жестокую пору был спасен известный специалист, который многие десятилетия трудился, строил новые суда, разрабатывал и внедрял передовую технологию, которая позволяет собирать суда на стапеле почти так же, как дома из готовых блоков. Это он, Монахов, несколько лет назад возглавил строительство целой серии самых крупных танкеров типа «София» водоизмещением 62 тысячи тонн, плавающих на всех океанах и морях. А потом строил новейшее экспедиционное судно «Юрий Гагарин».

Однако вернемся к 1941 году. Пока: на фронте затишье, впору было заняться ремонтом. Командующий эскадрой разрешил начать работу по замене трубок котлов. Представим себе картину вечерней поверки, которую мне приходилось наблюдать.

Выстроилась ровная шеренга моряков. Лейтенант Гуз, приняв рапорт, вышел на середину. Он сказал, что без крейсера «Киров» немыслим Балтийский флот. Надо оказывать огневую поддержку войскам, защищающим Ленинград, а по весне, возможно, придется выйти в море навстречу немецким кораблям и вести бой…

— Я хочу знать, кто может включиться в самую трудоемкую работу по замене трубок пароперегревателей паровых котлов?

Гуз обвел глазами моряков — истощенные, землистые лица…

— Я могу, — первым отозвался старшина котельной группы Александр Иванович Бурдинов. Он не раз выручал инженер-механика и раньше.

— Я тоже, — повторил за ним мичман Белов.

— И я, и я… — Это были голоса мичмана Прилуцкого, матросов Ветрова, Нужмакова, Воронкова.

Одним словом, все откликнулись на призыв командира.

На другой день после скудного блокадного завтрака, состоявшего из жиденькой пшенной каши, прозванной моряками «блондинкой», ста пятидесяти граммов хлеба и стакана горячей воды, они собрались в котельном отделении.

Борис Львович объяснил задачу: вырубить в пароперегревателях котлов старые трубки, выключить колокольчики, приготовить решетку для установки новых трубок.

— На эту работу нужны самые сильные, — заметил он, взглянув на впалые щеки, тусклые глаза своих помощников, и понял, что сильных здесь нет и быть не может. Но все же удалось отобрать несколько человек, и они, вооружившись молотками, один за другим забирались внутрь коллектора.

В это время вице-адмирал Дрозд и капитан 2 ранга Сухоруков осматривали корабль. Дошла очередь до котельного отделения. Гуз доложил, что ремонт начался.

— Вижу и даже слышу, — с удовлетворением заметил Дрозд и, всматриваясь в исхудавшие лица моряков, с грустью добавил: — Отощал наш народ. Совсем отощал…

— Беда не только в этом… — И Гуз стал объяснять положение с трубками.

— Подождите, поправится Монахов — будут вам трубки.

И действительно, едва поднялся Анатолий Степанович, он тут же вместе с моряками отправился на завод.

Миновав пустующие склады, они вошли в темный холодный цех. До войны здесь гнули трубки. Осенью наиболее ценное оборудование отправляли в тыл.

Моряки во главе с Гузом и Монаховым шли по громадному пустому цеху, освещая себе путь электрическим фонариком. Заглядывали во все углы. Монахов лопатой разгребал снег и приговаривал:

— Должны быть трубки…

Шли дальше, но трубок не обнаруживали. Прошли и прощупали каждый уголок, и только в самом конце цеха, у выхода, Монахов копнул снег, нагнулся и обнаружил длинный металлический хлыст. Это была первая трубка.

В куче железа откопали тысячи трубок, обросших льдом, запорошенных снегом.

Вечером Гуз решил порадовать командира боевой части, явился к нему с сообщением:

— С помощью Монахова нашли трубки.

Андреев выслушал внимательно, глаза его посветлели.

— Рад за вас. Теперь можно приступить к делу…

— Нам Монахов помог. Мы на него и впредь рассчитываем.

— И я тоже могу вас кое-чем порадовать, — сказал Андреев, подошел к Гузу совсем близко, доверительно сообщил: — Из Казахстана от наших шефов в адрес корабля идут драгоценные дары: мука, масло, сахар, консервы, фрукты. Даже лук и чеснок послали нам шефы. Через несколько дней мы всем работающим на ремонте сможем увеличить дневной паек в полтора-два раза.

Лицо Гуза засияло:

— Это совсем здорово! Спасибо за такое известие.

— Шефов благодарите.

Борис Львович вернулся к себе.

В каюту постучали, открылась дверь, вошли Бурдинов и Белов.

— Вы нас вызывали?

— Да, садитесь! — Гуз указал на диван и, глянув на Бурдинова, забеспокоился: еще несколько дней назад тот выглядел бодро, а сейчас явно начинает сдавать. — Вы больны?

— Есть немного. Десны кровоточат, ноги плохо слушаются.

— У меня, кажется, тоже цинга. Но скоро поправимся: братья казахи позаботились…

У Бурдинова и Белова от радости лихорадочно заблестели глаза. Из самой души вырвалось: не беспокойтесь, Продержимся. И тут же заговорили о ремонте.

— Что же нам делать? Ведь трубки-то прямые, в таком виде не годятся, — сказал Белов.

— Придется их сгибать. Только как? Я и сам еще не знаю, — признался Гуз. — Давайте вместе решим.

— Сразу не решим, товарищ командир. Потолкуем со строителем, он подскажет…

Гуз согласился:

— Верно, Монахов опытный человек, что-нибудь придумает.

Старшины с трудом поднялись, разогнули спины и направились к двери.

А наутро собрались в каюте Андреева вместе с Анатолием Степановичем, который, прожив несколько дней на корабельных харчах, уже выглядел лучше, даже голос у него окреп.

— Ну, предположим, — говорил он, — без света обойдемся. Будем работать при фонарях «летучая мышь». Выдадут ребятам валенки и теплые шаровары — так и холод одолеем. А как без трубосгибочного станка? Руками трубки не согнешь…

— А что, если опять воспользоваться помощью завода? — предложил Гуз.

Монахов согласился:

— Давайте попробуем. Завтра с утра отправимся на завод договариваться.

И конечно, завод пошел им навстречу, нашли станок.

Температура 25 градусов ниже нуля, а морякам жарко, хотя они всего лишь в ватниках и ушанках. Устроили ручной привод: двое крутят колесо, третий загибает трубки. Стараются как могут, а колесо крутится плохо. И вот оно остановилось. И стал станок.

Бурдинов обошел вокруг него, в сердцах произнес:

— Замерз, проклятый! Давайте, ребята, соберем щепки, попробуем отогреть…

Обошли цех, набрали каких-то деревяшек, облили их керосином, и под станком заполыхал костер. Попробовали колесо — крутится…

Бурдинов обрадовался:

— Жми, ребята!

И сам поспешает: согнет одну трубку и без передышки берется за другую. И остальные едва на ногах держатся, а тоже «жмут». Знают: там, на корабле, сейчас все дело за трубками.


В пятьдесят восьмой старшинской каюте, как и повсюду, вода в кружке замерзла до самого дна, превратившись в мелкие блестящие кристаллики.

Бурдинов вернулся поздно, вошел на ощупь и, не раздеваясь, залез под одеяло. Натянул ватник, укрылся им с головой. Дышать было трудно, но зато тепло. После стакана чаю и двух тоненьких ломтиков черного хлеба в желудке ощущалась неприятная пустота, хотелось скорее заснуть.

А сон не приходил, в голове беспокойно теснились мысли. Тот ли это корабль, что вызывал восторги строгими очертаниями, быстрым ходом, залпами орудийных башен?! Теперь кажется, он ничем не отличается от окружающих домов на набережной Красного Флота, раскрашенный квадратами, сверху замаскированный сетями. Точно так же, как в жилых домах, черные головки труб-времянок торчат из иллюминаторов, выбрасывая тонкие струйки дыма…

А кругом родные места… На Балтийском судостроительном еще фабзайчонком бегал, на «Судомехе» стал умелым рабочим, а на «Электросиле» уже машины строил. И в 1936 году пришел служить на флот. Сразу на крейсер «Киров». Одна коробка тогда у причала стояла и, как слоеный пирог, начинялась машинами, приборами, разным оборудованием. А вскоре и Борис Львович Гуз появился. Молоденький инженер-лейтенант, скромный такой. Говорит: «Покажите, старшина, котельное хозяйство». Спустились вниз. Он ходит, смотрит и не стесняется спрашивать. Говорит: «Прежде чем других учить, я у вас учиться буду». Понравилось морякам такое откровение, с этого и началась дружба… Дружба не панибратская, а та, что основана на взаимном уважении, доверии, требовательности и, стало быть, делу помогает.

Как жили до войны! В субботу, бывало, все свободные от вахт и дежурств — в увольнение. Заранее покупали билеты и отправлялись все вместе в театр. А день рождения у кого из старшин — командир боевой части Андреев поздравляет. Хорошему, примерному моряку еще и подарок вручит: книгу на память или какую-нибудь интересную вещичку…

И теперь, хотя голод, лишения, у Гуза по-прежнему улыбка на лице. И шутками-прибаутками народ веселит: хлеб, соль и вода — молодецкая еда; голодной куме — один хлеб на уме…

Хлеб, хлеб… Все думы, все разговоры только о нем. Кажется, дай людям вдоволь хлеба — они и горы перевернут. А без хлеба смерть незримо подбирается и хватает за горло.

Вспомнилось недавнее зимнее утро. Прибежали ребята:

— Иди быстрее, там тебя мамаша ждет…

Набросил ватник, схватил ушанку — и бегом по трапам вверх. Выбежал на набережную Невы. Снегу навалило белым-бело. И стоит мать — маленькая, хрупкая, в знакомом длиннополом пальто с кроликовым воротником, черная шаль обвивает голову. Стоит, с места не двинется.

— Что с тобой, мама? — спросил Александр, сразу почуяв недоброе.

Он смотрел в ее большие серые глаза, заплывшие слезами.

— Папа умер, — тихо сказала она и продолжала стоять, точно вросла в промерзшую землю.

Так несколько минут они безмолвно стояли друг против друга, опустив голову, охваченные невыразимой болью…

— Что же мне делать? Сил нет свезти его на кладбище, — глотая слезы, проговорила она.

— Отпрошусь у командира. Похороним… — сказал он, взял мать под руку, и они пошли к Дворцовому мосту.

Он вернулся на корабль и до самого вечера оттягивал встречу с командиром боевой части, зная, что смертью теперь никого не удивишь, тысячи людей умирают, а те, что остаются в живых, должны трудиться, воевать, своими руками добывать победу. А здесь, на корабле, в разгар ремонта каждый человек на вес золота… Набравшись решимости, он явился к Александру Яковлевичу Андрееву, объяснил, что и как, а уж просить об отпуске язык не повернулся.

— Я понимаю ваше горе. Я тоже близких потерял… — с трудом выдавил Александр Яковлевич. Наступила долгая, тягостная минута. Потом Андреев поднял голову, спросил: — Как же вы будете хоронить отца?

— Не знаю. Мать просила меня, если можно.

— Не только можно, но и должно. Только вы один не справитесь. Вам в помощь будут выделены еще двое моряков.

Навсегда осталась в памяти печальная картина: заснеженные ленинградские улицы, и он с двумя товарищами, в черных шинелях с медными бляхами, в ушанках, нахлобученных на самый лоб, волокут широкий лист фанеры, а на нем зашитое в простыню, вытянувшееся во весь рост тело отца.

…В час бессонницы думал об отце, погибшем на трудовом посту, о матери, эвакуированной куда-то в тыл. И вместе с тем радостно было сознавать, что сегодня он в ряду сражающихся за правое дело.


А наутро все та же страда. Руки стынут, и тело немеет на холоде. Но надо терпеть. Время такое.

И вот первая партия трубок готова.

Теперь новая проблема: как их доставить на корабль? Пришли к командиру крейсера просить грузовую машину, а он в ответ:

— Вы же знаете, у нас одна полуторка ходит только за продуктами в порт и обратно, на остальное бензина не дают. Надо самим искать выход из положения…

Вице-адмирал Дрозд, присутствовавший при этом разговоре, не остался безучастным:

— Выход очень простой: сколотить сани-волокуши, и пусть они курсируют по набережной Невы туда и обратно…

— Сани сами по себе двигаться не могут, товарищ вице-адмирал. Нужны люди, а их у нас нет, — доказывал Гуз.

— Есть люди… Я их вам предоставлю, — с таинственным видом сообщил Валентин Петрович. Командир корабля и инженер-механик только пожали плечами, а Дрозд повторил: — Найдем людей, обязательно найдем.

В тот же самый день вице-адмирал вызвал к себе капельмейстера музыкантской команды и спросил:

— Вы принимаете участие в ремонте корабля?

— Никак нет, — смущенно ответил он.

— Чем же вы занимаетесь?

— Разучиваем новую программу.

— Молодцы! Разучивайте. До вашего концерта еще есть время, а ремонт не терпит… С завтрашнего дня вы поступаете в распоряжение инженер-механика Гуза и будете перевозить трубки с завода на корабль. Понятно?

Дирижер на минуту опешил, но возразить не посмел, только развел руками:

— Раз приказано — будем выполнять…

Музыканты сколотили несколько деревянных саней, и по набережной Невы, между заводом и крейсером, начал рейсы своеобразный грузовой поезд.

Готовые трубки сразу же монтировали. Втиснувшись всем корпусом в узкий коллектор, где трудно было повернуться и глаза слезились от пыли и сажи, матросы Ирманов, Ветров, Воронков, Нужмаков под руководством старшины Белова готовили трубную решетку. Сперва дело никак не клеилось: не умели обращаться с пневматическим инструментом. Сколько раз выбирались из коллектора и в сердцах бросали инструмент!..

— Ничего не выйдет!. Что сделаешь в такой дыре, где нельзя повернуться?.. — слышалось иногда.

Мичман Белов понимал товарищей. У него тоже ничего не получалось. Он не отчаивался. Вместе с командиром группы примерялся, выбирал удобные положения, и хотя медленно, но работа понемногу налаживалась.

Стремясь экономить время и силы, моряки по молчаливому уговору до обеда не выходили из котельной, отменили даже перекуры.

Прошло две недели, а результатов все еще не было видно. Но командир котельной группы не огорчался. Главное — овладеть инструментом и приспособиться к необычным условиям.

Когда поставили первые две трубки, Монахов, принимавший во всех работах самое деятельное участие, воскликнул:

— Лиха беда начало! Теперь дело пойдет.

Он оказался прав. Темпы нарастали с каждым часом. К концу третьей недели моряки устанавливали уже 25 трубок в день.

Встретившись с командиром корабля, Гуз доложил:

— Сегодня тридцать.

Еще через два дня:

— Сорок! Завтра дадим не меньше пятидесяти.

Моряки работали с азартом. К концу дня они, обессиленные, выходили из коллектора, но, прежде чем подняться на верхнюю палубу, подсчитывали, сколько смонтировано трубок.

Наконец все трубки стали на свое место. Осталось произвести гидравлические испытания пароперегревателей.

— Ну как, — спросил в то утро у Гуза командир корабля, — выдержат?

Гуз, покраснев, ответил:

— Честное слово, товарищ командир, сегодня я чувствую себя как школьник перед экзаменом…

В котел подали воду. Начали испытания. Стрелка манометра медленно пошла в сторону, отмечая все возраставшее давление.

Командир котельной группы с волнением объявил!

— Двадцать атмосфер есть! Нажмите еще.

Стрелка отклонялась дальше.

— Двадцать две атмосферы!

До рабочего давления осталось еще три атмосферы.

— Продолжать испытания! — скомандовал Гуз, не отрывая глаза от приборов.

И когда давление было доведено до нормы, командир корабля капитан 2 ранга Сухоруков подошел к Андрееву, Гузу, затем поочередно ко всем старшинам, краснофлотцам и крепко пожал им руки.

— Теперь мы с вами, друзья, готовы к новым походам, — сказал он с чувством облегчения и гордости за своих подчиненных.

Многих уже нет на белом свете, но жив Саша Бурдинов. Сколько он видел, сколько пережил!.. Он и по сей день в Ленинграде. Мы встречаемся как старые друзья. Возраст у него пенсионный, но работу не бросает.

— Привычное дело, — отшучивается он. — Блокадная закалка дает о себе знать!


…Ремонт корабля шел тогда полным ходом, а в это самое время котельный машинист Алексей Потемкин лежал в госпитале. Его ранило 31 декабря, в канун Нового, 1942 года. Сидели матросы в землянке на нарах, пили чай. Командир роты строго-настрого приказал: быть в полной готовности. Немцы, рассчитывая на внезапность, как раз в такую ночь и могут устроить вылазку… И потому моряки не раздевались. Оружие, патроны — все было наготове. А пока вспоминали новогодние вечера в мирное время. У каждого была своя семья, свое счастье, своя дорога.

— Интересно, что там, на корабле? Наверно, ребята притащили елку и встречают Новый год по всем правилам, — говорил Потемкин, подбрасывая в печь щепки, которые мгновенно вспыхивали, издавая сухой треск.

Дружок Потемкина замотал головой:

— Вряд ли. Там тоже готовность…

Командир взвода посмотрел на часы и напомнил:

— Потемкин, твоя очередь проверять посты.

Потемкин оделся и вышел на мороз. Ночь была светлая, лунная. Под ногами хрустел снег. Потемкин осторожно пробирался по заснеженной траншее. «Надо бы ее углубить», — подумал он и услышал строгий окрик:

— Стой, кто идет?

— Свои!

— Пароль!

— «Мушка». Отзыв?

— «Патрон»!

Бойцы сблизились.

— Что слышно? — спросил Потемкин.

— Тихо. Должно быть, фрицы Новый год встречают…

— Возможно, встречают, а все-таки надо смотреть и смотреть.

— На то мы и поставлены! — весело откликнулся боец. — С наступающим тебя!

— И тебя тоже. Давай лапу!

Оба сняли рукавицы, пожали друг другу руки и расстались.

Потемкин прошел всю траншею. И только поднялся в рост, решив пробежать несколько метров, оставшихся до следующего хода сообщения, как там, на немецкой стороне, застрочил пулемет. Алексей сделал еще несколько шагов вперед и упал лицом в снег…

Очнулся он в землянке. Друзья снимали с него телогрейку. Санитары сделали перевязку, а еще минут через пятнадцать он лежал в санках, укутанный тулупом, одеялами, и санитары повезли его в медсанбат…

И вот Потемкин уже почти два месяца в госпитале.

Рана зарубцевалась. Алексей как мог убеждал лечащего врача, что чувствует себя отменно, просил ускорить выписку, не скрывая своей заветной мечты вернуться обратно на корабль.

— Сие от меня не зависит, — уверял врач. — Флот сейчас на приколе, а сухопутным частям нужно непрерывное пополнение. Как решит начальство, так и будет…

Алексей, не очень уповавший на милосердие начальства, ходил удрученный или угрюмо лежал на койке, отвернувшись лицом в стене.

Однажды после врачебного обхода ему вручили письмо, и он моментально узнал почерк лейтенанта Гуза.

— С корабля пишут! — радостно объявил он раненым и погрузился в чтение.

— Что сообщают? — нетерпеливо спросил сосед по койке.

— Рады, что я поправился. Хотят вытребовать обратно на корабль.

Раненый протянул Алексею руку.

— Поздравляю! Значит, сбывается твое желание.

— Подожди, еще все может по-другому обернуться.

Теперь Алексей и вовсе лишился покоя — ждал вызова на корабль и только об этом думал. А когда вызов действительно пришел, он как-то притих — должно быть, устал от долгих ожиданий.


В морозный день моряк с крейсера «Киров» шел по пустынным улицам Ленинграда. Изредка попадались навстречу истощенные женщины, тянувшие санки с дровами и ведрами воды.

Где-то совсем недалеко рвались снаряды. Из окон со звоном вылетали стекла.

Гранитная набережная Невы занесена снегом. И вот наконец крейсер «Киров» — палуба укрыта досками, мачты и надстройки в белых узорах инея.

Потемкина охватило волнение.

Нет, корабль не был погружен в дремоту. На сигнальных мостиках и у зенитных пушек бодрствовали люди. Сигнальщики в дубленых полушубках, валенках и черных ушанках присматривались к пасмурному тревожному небу. Часовой узнал Потемкина.

— Ты с фронта?

— Разумеется. Откуда же еще.

— Как там дела?

— Пока в порядке. Сидят гады, окопались. Осенью их крепко угостили. Больше не наступают.

Потемкин поднялся на палубу и сразу встретил знакомого.

— Лешка! Да ты ли это? — бросился к нему навстречу машинист Борис Михайлов.

— Как видишь!

В кубрике собрались моряки, свободные от вахты. Узнав о возвращении Потемкина, прибежали все его друзья. Первым поднялся, еще прихрамывая после ранения, машинист Толя Галаган, протянул руку:

— Привет лихому разведчику!

— Где тебя хватило? — спросил Потемкин, внимательно осматривая приятеля с ног до головы.

— Там же, где и тебя. В разведку ходил, весь передний край на брюхе исползал — и ничего. А четвертого ноября он обстреливать принялся, и меня осколками накрыло…

— У тебя какая работенка?

— Пока ремонт. Скоро пошлют на лесопильный завод. Запустить паровую машину для пилорамы просят.

— При чем тут корабль? На заводе свои кадры.

— Какие там кадры! — усмехнулся Галаган. — Сам знаешь, одни эвакуировались, другие поумирали. Завод этот ящики производит для мин и лодки по заказу флота. Кто им поможет, если не наш брат?! А ну снимай пехотную, переодевайся в морскую форму.

После сырых землянок кубрик показался Потемкину раем. Алексей то и дело оглядывался, останавливаясь на лицах друзей и на каждом знакомом предмете.

— А ты, хитрая лиса, знал, когда вернуться! — лихо подмигнул Галаган. — Уловил слушок, что на «Кирове» повышенные нормы довольствия, — и тут как тут!

— Я про это вовсе не знаю, — растерянно заявил Потемкин. — И как же это может быть? Везде одни нормы — блокадные…

— В том-то и дело — не одни. Братья казахи прислали продукты специально нашему кораблю. Будь рад, что служишь на «Кирове». Пойдем-ка лучше в машину, посмотришь, чем мы занимаемся…

Машинное отделение походило на заводской сборочный цех. Почти все механизмы были разобраны — их перебирали, ремонтировали. И со всех сторон слышал Потемкин приветливые голоса:

— Привет фронтовику!

— Давай включайся, Леша. Тебе работка найдется.

На другой день Потемкина зачислили в бригаду, которая устанавливала добавочное зенитное вооружение…

Алеша Потемкин, так же как и Саша Бурдинов, увидел Победу, за которую сражался на корабле и сухопутном фронте.


Кроме пушек главного калибра, зенитных орудий и автоматов на «Кирове» было еще одно оружие, о котором, пожалуй, не имел понятия противник. Оно не было секретным, а тоже стреляло. И всегда — в цель. Это — корабельная многотиражка «Кировец».

В дневнике редактора газеты той поры Льва Карловича Ауэрбаха есть такая запись: «Мы живем в осажденной крепости, и все наши силы, вся жизнь отданы святому и правому делу, за которое сражается весь советский народ. Я читаю на лицах окружающих готовность к любым испытаниям, непоколебимую веру в то, что, как бы нам ни было трудно, мы не склоним голову. Я счастлив быть рядом с такими людьми и от души хочу, чтобы мой скромный труд, по образному выражению Маяковского, «вливался в труд моей республики».

Широкое лицо с беспорядочно рассыпанными веснушками, роговые очки почти на самом кончике носа, а поверх очков смотрят бесхитростные, веселые, добрые глаза — таков Лев Карлович Ауэрбах. И через много лет после войны, несмотря на солидный возраст, в каждом его слове ощущался юношеский темперамент, и весь он был олицетворением бурной неукротимой энергии. Недаром друзья посвятили ему эпиграмму:

Сей Лев давно лишился гривы,
Но жив в нем юношеский пыл,
Своей подвижностью игривой
Он нас навеки покорил…

Старый ленинградский журналист, много лет проработавший в «Ленинградской правде», он в первые дни войны явился в военкомат и получил назначение на Балтику, а в начале февраля 1942 года, вытянув руки по швам, стоял перед новым командиром корабля Воспитанным.

— Интендант третьего ранга Ауэрбах явился для дальнейшего прохождения службы.

Они познакомились и быстро нашли общий язык. Говорили о предстоящей работе.

— Вы типографское дело знаете?

— Еще бы! — воскликнул Ауэрбах. — Вся моя жизнь прошла в типографии, в непрерывных ночных бдениях.

— И флотской службы хлебнули?

— Хлебнул, начиная с Таллина.

— Значит, вы и в Таллинском походе участвовали?

— Пришлось…

К людям, крещенным в балтийской купели во время Таллинского похода, комиссар питал особое уважение.

— Вы будете один во всех лицах — и швец, и жнец, и на дуде игрец. Правда, есть тут у нас наборщик и печатник, но они, так сказать, на общественных началах — в свободное от вахты время. А в основном вы один будете работать. Конечно, с помощью военкоровского актива.

Лев Карлович не удивился — иного он не ожидал.

— Идемте, покажу ваше хозяйство, — предложил комиссар.

Они спустились вниз и направились по лабиринтам в далекий глухой отсек, где помещалась корабельная типография — наборные кассы, печатная машина «американка»; при нехватке электроэнергии ее крутили вручную….

— О цинкографии, понятно, не мечтайте, — предупредил комиссар. — Зато есть у нас художник. По вашему заказу любой рисунок на линолеуме вырежет. Сейчас мы ремонтируемся — к весне должны быть во всеоружии. Времени на раскачку у вас нет. Связывайтесь с народом, собирайте материал — и чтобы через два дня вышла газета!

…И она вышла. Спустя три с лишним десятилетия Лев Карлович извлек из своего архива и показал мне пожелтевший листок, напоминающий далекое прошлое.

Шапка: «Рапортуем: мы к бою готовы!»

И дальше коротенькая передовая статья, написанная редактором:

«Зимний ремонт кораблей в труднейших условиях блокады Ленинграда войдет в историю Краснознаменного Балтийского флота. Скромные люди — моряки самоотверженно выполняли боевой приказ, сменив пушки, пулеметы на тиски, сварочные аппараты. Плохо, когда нет инструментов, но это не преграда. Люди их изготовили. Нет материалов? Худо. Но жива русская смекалка. Она выручает. Безвыходных положений нет и быть не может.

В эти дни кировцы проявляют много выдумки, вовсю развернулась творческая инициатива и изобретательность.

Пройдет время, и над нашей страной, очищенной от кровожадных орд гитлеровцев, вновь воссияет заря мирной жизни свободных советских людей. Но никогда не изгладятся из памяти народной подвиги балтийцев, смело вступивших в единоборство с трудностями, одолевших эти трудности, совершивших то, что казалось просто невероятным…»

— Представляете, я, сугубо гражданский товарищ, на боевом корабле! — рассказывал мне Лев Карлович. — Поначалу растерялся, не знал, с чего начать. Первый раз пришел на ужин в большую кают-компанию. За одним столом со мной сидит молодой человек. Познакомились. Оказалось, он командир машинной группы старший лейтенант Федяшин. «Вы тоже ремонтом занимаетесь?» — спросил я. «А как же! Это наше главное дело». — «В таком случае разрешите надеяться, что вы будете корреспондентом «Кировца». Он замахал руками: «Что вы, увольте, я никогда в газету не писал». — «Ну хорошо, для начала мы напишем вместе. Согласны?» Он, правда, без особого энтузиазма ответил: «Давайте попробуем». После ужина я опустился в машинное отделение. Увидел, что за механизмы ремонтируются, как это все происходит, познакомился с матросами. И родилась коллективная корреспонденция. Наутро вышла газета, и первым ко мне пришел старший лейтенант Федяшин: «Вы не представляете, как обрадовались мои ребята, прочитав сегодняшний «Кировец», как газета подняла настроение! Теперь мы вам будем писать регулярно». И действительно, из пятой боевой части регулярно приносили статьи, заметки, а потом по предложению этих же самых ребят мы ввели новую рубрику — «Передовики судоремонта».

Увеличивался приток материалов. Тесно стало на двух маленьких полосах. И тогда пришла мысль выпускать радиогазету.

В полдень по кубрикам и каютам разносился голос Ауэрбаха:

— Внимание, говорит радиоузел крейсера «Киров». Слушайте очередной номер радиогазеты «Кировец»…

И затем передавались сообщения о ремонте, корабельные новости и в заключение маленький фельетон, или, как его называли, «колючие строки».

Однажды Лев Карлович принес комиссару очередной номер радиогазеты и сообщил:

— Я нашел пластинки с ариями из оперы «Евгений Онегин». Может быть, сделаем музыкальную передачу?

Воспитанный обрадовался:

— Как вы это думаете сделать?

— Очень просто. Маленькое вступление. Потом арии с небольшими комментариями.

— А кто будет в роли комментатора?

— Если разрешите, я попробую.

— Ну что ж, действуйте!

Через несколько дней в очередную субботу начался цикл музыкальных передач. Люди, истощенные недоеданием и тяжелым трудом, слушали музыку Чайковского, лучших певцов Большого театра.

Наутро в каюту Ауэрбаха явился вестовой:

— Вас вызывает командующий эскадрой.

Лев Карлович торопливо поднимался по трапу, думал-гадал, зачем он понадобился. Вице-адмирал Дрозд встретил его приветливо:

— Хочу поблагодарить вас за вчерашнюю радиопередачу. Это здорово придумано. Откровенно говоря, даже я представил себе, будто нахожусь в театре. И ваши пояснения мне понравились. Прошу почаще устраивать такие передачи.

Отныне каждую субботу на корабле был маленький праздник. По трансляции звучала музыка, вселявшая новые силы и веру в завтрашний день.


Еще хочу рассказать о военвраче, с которым мне довелось встречаться в блокадную пору.

…Был обычный день — один из непрерывной череды однообразных зимних дней, когда небо затянуто серой пеленой облаков, а сводки Совинформбюро сообщают; «На фронтах ничего существенного не произошло…» И только где-то грохочут разрывы немецких снарядов: то ближе к центру Ленинграда, то на его окраинах.

Старший корабельный врач крейсера «Киров» Константин Сазонтович Артеменко не брал в расчет ни погоду, ни артобстрелы, когда была работа. А он почти каждый день сходил с корабельного трапа и отправлялся по одному и тому же маршруту: от Невы через площадь Труда, мимо Балтийского флотского экипажа, по Садовой улице, и дальше, дальше…

Если для многих защитников Ленинграда передний край проходил теперь на Пулковских высотах или за Кировским заводом, то для военврача Артеменко передний край был в операционной старейшего военно-морского госпиталя. И он шел туда совершенствоваться в области хирургии.

…Худой, сутулый, нахохлившийся человек идет больше часа. Усталость берет свое. Ноги деревенеют. Присесть бы, передохнуть, как это делают многие пешеходы. Но нет! И он шагает дальше, почти через весь город, в госпиталь, расположенный на проспекте Гааза. К обеду тем же путем он будет возвращаться на корабль, ибо в госпитале без аттестата не кормят.

Конечно, он мог не ходить в такую даль. Не проявлять энтузиазма, спокойно сидеть в корабельном лазарете, выполняя обычные обязанности: кому перевязку сделать, кому горло смазать. Но он упорно шел в госпиталь и часами стоял, выполняя обязанности ассистента.

Путь до госпиталя долгий, есть время подумать. Вспоминается пережитое, чаще всего Таллин. Приехал он туда в начале войны, сразу после окончания Военно-морской медицинской академии, и уже мысленно представлял себя на корабле, в привычной среде. Но все сложилось иначе. Это были тревожные дни, сотни моряков-добровольцев списывались на берег защищать Советскую Эстонию.

— Придется и вам в морскую пехоту, — сообщили ему в отделе кадров.

Артеменко это известие оглушило, но что поделаешь? Раз надо — пошел.

На попутном грузовике добрался он до фронта. Батальон, куда прибыл Артеменко, второй месяц не выходил из боя. Только короткой летней ночью все затихало, а с рассветом, едва заголубеет небо, опять грохочет артиллерия, противно завывают мины, немецкие атаки следуют одна за другой, обычные и психические, когда пьяные гитлеровцы с дикими криками бросаются вперед, строча из автоматов. Их подпускают совсем близко и расстреливают в упор. За ними идет новая цепь. И все повторяется сначала…

Едва Артеменко прибыл и расположился в санчасти, как послышался взволнованный голос: «Немцы!» Все санитары, врачи, медсестры и даже легкораненые бойцы выбежали из палаток, залегли. Больше трех часов длилась ожесточенная схватка. Медики держались, пока не подошла помощь. Командир роты долго удивлялся:

— Да как же это вы сумели отбиться?! Ведь военному делу специально не обучались, к тому же немцев было по крайней мере в два раза больше…

— Если хочешь жить — будешь сражаться, — ответил Артеменко, чувствуя удовлетворение оттого, что не струсил, не оробел, а действовал, как самый заправский воин.

Едва закончился бой, он снова принялся за свою работу — оказание первой помощи, обработка ран, эвакуация раненых…

Линия фронта перемещалась все ближе к Таллину. Санчасть находилась уже в Пирита. Под густыми кронами деревьев, рядом с палаткой, обозначенной красным крестом, круглые сутки работал движок, а внутри палатки стоял под ярким светом военврач Артеменко. Сколько раненых прошло через его руки!

И только когда был получен приказ об оставлении Таллина, Константин Сазонтович вместе с ранеными прибыл в Угольную гавань на транспорт «Люцерна». И тут горячка: предстояло разместить и накормить раненых, расставить медицинский персонал. В хлопотах, в беготне по трюмам он даже не заметил, как буксиры вытянули транспорт из гавани и он занял место в строю уходивших кораблей. Когда появились немецкие самолеты и донеслись гулкие взрывы бомб, Артеменко понял, что наступает самое большое испытание. Неповоротливый пароход вряд ли сможет уклониться от прямого попадания. Но раненых он призывал к спокойствию, внушал им, что теперь уже недалеко до Кронштадта и Ленинграда. «Люцерна», которую бомбили десятки раз, благополучно дошла до самого Гогланда. И только у Гогланда фашистские бомбы настигли транспорт. «Люцерна» выбросилась на берег, и Артеменко вместе с другими врачами и медсестрами переправлял раненых на берег, укрывал их в скалах. Десять дней находился он на острове, пока все раненые не ушли в Кронштадт. Он отправился последним…

А потом после боев на сухопутье он пришел на крейсер «Киров».

…На этот раз он ассистировал при операции, длившейся четыре часа. Раненому пришлось вскрыть брюшную полость, чтобы извлечь осколки. После операции, сняв халат и перчатки, Константин Сазонтович сел на диван и долго не мог подняться — тело просило покоя. Переборов себя, он стал собираться, надел шинель, фуражку и вышел на проспект Гааза. Глянул на часы: на корабле время обеда, а впереди дальняя дорога. Он прибавил шаг и в этот миг услышал разрывы снарядов, упавших где-то поблизости. Это было не в диковинку, и он продолжал идти, пока перед ним не выросла фигура дворника, который напомнил, что при артобстреле хождение запрещается. Артеменко поднялся на ступеньки здания, мимо которого проходил. И в ту самую минуту его ослепила вспышка, раздался грохот, земля задрожала. Снаряд взорвался на мостовой, осколки веером полетели в стороны.

Словно горячим пламенем, обожгло ногу Артеменко, даже стопу повернуло внутрь. Он понял: осколок. Помимо своей воли присел и начал ползком спускаться по лестнице, боль отдавала в ногу, а он сползал все ниже и ниже с одной мыслью: добраться до убежища. В какой-то миг сознание оставило его — и он покатился вниз.

Очнулся в убежище. Над ним склонились незнакомые женские лица.

— Откуда вы? — спросили его. — Кому сообщить, что с вами беда?

Он молчал. Женщины посоветовались и решили доставить раненого моряка в военно-морской госпиталь. Прямо из приемного покоя его привезли в операционную и положили на стол. Дежурный хирург, пожилой мужчина в очках, с кем Артеменко не раз стоял за этим столом, подошел и несказанно удивился:

— Да ведь это же Константин Сазонтович!

Хирург внимательно осмотрел рану и установил сложный перелом кости…

Первую неделю Артеменко лежал с температурой сорок… Мнение всех врачей сводилось к тому, что нужна ампутация. Чем скорее, тем лучше. И только Константин Сазонтович упорно твердил:

— Не надо! Я хочу сохранить ногу.

Для окончательного решения пригласили известного хирурга профессора Зинаиду Васильевну Оглоблину. Она согласилась с Артеменко.

Лечение продолжалось. Неизвестно, что больше помогло Артеменко — гипсовая ли повязка, уколы, лекарства или радость по поводу того, что ампутацию решили не делать.

Артеменко поправился. Встал и, опираясь на костыли, восемь месяцев учился ходить. А потом вернулся на «Киров».

Едва он поднялся на палубу, как попал в объятия друзей. Сколько он видел теплых улыбок, сколько было сказано добрых слов! И Константин Сазонтович снова заступил на вахту. Только не на корабле. Узнав, что формируется оперативная группа хирургов для работы на далеких островах Финского залива, он пришел к начальству и заявил, что готов туда отправиться.

Артеменко служил потом на острове Лавенсаари. Не раз за это время открывалась рана, и он снова оказывался в госпитале.

Судьба это или случайность, но он стал начальником того самого госпиталя, где проходил его передний край в суровые годы войны.

С полным правом можно сказать, что заслуженный врач РСФСР Константин Сазонтович Артеменко был многоопытный хирург. Много людей обязаны ему своей жизнью. И много ценного содержится в его научных статьях, основанных на опыте Отечественной войны.

Сегодня, увы, его уже нет с нами…

* * *

На этом завершаются мои воспоминания о Балтике, о самых трудных днях нашей жизни в осажденном Ленинграде. Наши судьбы связаны с этим городом навечно. Одно воспоминание о нем вызывает волнение. Куда бы ни поехал, ни пошел — на Невский проспект, Выборгскую сторону, в Лесной или за Невскую заставу, — всегда ощущаешь дыхание моря: с Невы и Финского залива доносятся порывы свежего ветра, и родная земля кажется палубой огромного корабля.

Ленинград и флот! Они вместе рождались более 250 лет назад. Их судьбы неотделимы. За века они пережили много тревог. Великая Отечественная война была для этого города самым тяжким испытанием. Сотни тысяч жителей спят в братских могилах Пискаревского кладбища. Фашисты безжалостно уничтожали людей голодом и снарядами, методически разрушали неповторимые архитектурные ансамбли, музеи, памятники старины.

Сегодня уже не обнаружишь следов давно минувшей бури. Разве, что на Невском, у Главного Штаба, сохранилась на память будущим поколениям грозная, предостерегающая надпись: «Эта сторона улицы наиболее опасна». Стоят, словно завороженные, старые дворцы, блестит Адмиралтейский шпиль, Медный всадник устремлен куда-то вдаль, а на широкой площади перед Финляндским вокзалом, подняв руку, обращается к своим потомкам Ленин. В Петродворце, в Пушкине, почти дотла уничтоженных фашистами, опять увидишь Большой Каскад фонтанов с позолоченной фигурой Самсона, раздирающего пасть льва, и Екатерининский дворец, и Камеронову галерею с орлами над озером, и Пушкинский Лицей… И эти пышные деревья Петергофского парка — немые свидетели героизма балтийских моряков-десантников, высадившихся здесь осенью 1941 года и попавших во вражеское кольцо. Балтийцы дрались до последнего патрона, до последней гранаты. Враги могли их взять только мертвыми. И кто-то последний, истекая кровью, начертал на бумаге карандашом слова, обращенные к нам: «Живые, помните о нас!» Эта записка, спрятанная во фляге, сохранилась до наших дней, и мы отвечаем: «Мы не забыли Вас и склоняем перед Вашей памятью свои поседевшие головы».

ОГНЕННЫЙ ГОРОД 1942 г.

ОПАСНЫЙ ВОЯЖ

Фронтовой Севастополь! Он был в наших мыслях, в наших сердцах. Развернув утром газету, мы с тревогой искали глазами сводку Совинформбюро, желая поскорее узнать, что там, в далеком Севастополе?

Добираться туда было не просто. Самолеты шли кружным путем, и пришлось сделать несколько пересадок, прежде чем я очутился в Новороссийске. Здесь формировались конвои в Севастополь: транспорты с войсками, боеприпасами, продовольствием в охранении боевых кораблей.

Я поднялся на палубу лидера «Харьков» и был представлен командиру корабля капитану 2 ранга Пантелеймону Александровичу Мельникову. Рассматривая мои документы, он загадочно улыбнулся:

— Не боитесь? Имейте в виду — сейчас это самый опасный вояж. На пути нас стерегут немецкие торпедоносцы. По воздуху оно бы надежнее. Только редко угадаешь на самолет…

— Боюсь не боюсь, а надо идти, — ответил я.

— Ну пожалуйста, сейчас вам отведут место, и в ночь мы выходим.

Краснофлотец привел меня в двухместную каюту. Одно место было уже занято: на койке лежал чемодан, и на вешалке висела шинель с нашивками батальонного комиссара. Владелец имущества ушел на берег и вернулся обратно уже вечером, буквально за несколько минут до отхода лидера. Я представился. Он протянул руку и воскликнул: «Да мы же с вами старые знакомые!..» Пристально вглядевшись в его лицо, я узнал бывшего секретаря парткома Балтийского завода в Ленинграде инженера Кузьму Семеновича Чернявского, у которого я не раз брал интервью, особенно когда спускали на воду новые суда. Теперь он был инспектором политуправления Черноморского флота.

В густую темную ночь мы отошли от пирса. Конвой довольно быстро построился, и, выйдя в море, мы взяли курс мористее, чтобы потом круто повернуть на Севастополь.

Я устал от дневной беготни и лег на койку, а Чернявский открыл чемодан, долго перебирал бумаги, а потом тоже пристроился на койке. Заснуть мы не могли. Вспомнили Ленинград, я рассказывал ему о первой блокадной зиме, о том, как в холодных, пустых цехах его родного Балтийского завода военные моряки своими силами ремонтировали корабли. Он лежал не шелохнувшись, слушал, а потом стал говорить, заметно волнуясь:

— Если бы вы знали, как осенью прошлого года мы переживали за судьбу Ленинграда! Главное — не было связи. Газеты приходили с большим опозданием. Чувствовалось, что там тяжело… У нас у самих были горячие денечки. Противник наступал. Всех политработников послали на корабли, в части вести политическую работу, и пример Ленинграда имел большое значение. Мы призывали драться по-ленинградски, превратить Севастополь в крепость обороны. И этот призыв неизменно находил отклик…

— А чем вы теперь занимаетесь? — поинтересовался я.

— Проверяю работу партийных организаций. Сейчас имею особое поручение: везу в Севастополь документы. Крымских партизан награждать будут.

И он рассказал мне о крымских партизанах, которые обосновались в горах, создали там базы.

— Условия адски тяжелые… В любой партизанский край можно послать самолеты с продовольствием и вооружением. А тут необходимое забрасывают только на парашютах. У них много специфических проблем, самая острая проблема — эвакуация раненых и доставка продовольствия.

Голос Чернявского постепенно затих. Скоро мы заснули.

Нас разбудили протяжные звонки и топот матросских ног по железной палубе. Мы быстро оделись и вышли наверх. Было уже утро. Солнце заливало палубу. Люди стояли у пушек и пулеметов. С ходового мостика передавалась команда «Усилить наблюдение», и наблюдатели во все глаза смотрели на море, отливающее светлой голубизной.

Тишина. Только слышатся всплески воды, рассекаемой острым форштевнем. И вдруг в эту тишину разом врываются голоса:

— Прямо по курсу торпедоносец противника.

Где он, проклятый, я не вижу, пока не раздаются выстрелы пушек и впереди не повисают черные облачка разрывов. Среди них низко над водой, лавируя, воздушный пират несется прямо на нас. С каждой секундой он ближе. Выстрелы пушек, треск пулеметов и резкие отрывистые команды — все сливается в общий гул. Клубки разрывов стеной встали перед ним. Он сбит с курса и отвернул в сторону.

— Ага, гадина, не выдержал! — кричит пулеметчик и посылает ему вслед светящиеся трассы.

Несколько минут длится пауза. И уже другой самолет крадется со стороны солнца, рассчитывая на внезапность. Снова густой заградительный огонь. Видимо, летчик твердо решил атаковать. Боясь сблизиться с нами, он с расстояния примерно восемь кабельтовых бросает продолговатую сигару, и она неумолимо несется к кораблям. Я слышу твердый, властный голос Мельникова:

— Право на борт!

Корабль совершает циркуляцию, а бурун стремительно несется и пролетает всего в нескольких метрах за кормой.

Мы облегченно вздыхаем. Кто-то напоминает:

— Одну сбросил, другую унес с собой.

И потому не спадает напряжение. Как раз сейчас мы проходим самую опасную зону. На горизонте из-под солнца появилась точка, и опять корабль содрогается от гула орудий. Мы уже на ходовом мостике, я смотрю на Мельникова, на его неуклюжую фигуру в меховом реглане, чесанках, шапке-ушанке. Но в минуты опасности одежда нипочем: его движения быстры и проворны, рывок ручкой машинного телеграфа — и нос корабля уклоняется. Летчик пока выдерживает характер и идет строго на нас. Кажется, вот-вот врежется в корабль. Нет! Торпеда срывается, скользит по воде, а самолет отвернул в сторону. Торпеда опять осталась у нас за кормой…

И так все утро: то поодиночке, то несколько самолетов сразу атакуют наш конвой. Спасает точный заградительный огонь и искусное маневрирование капитана 2 ранга Мельникова.

И вот нас уже встречает Севастополь. Золотистые отблески ложатся на белые домики, уцелевшие вдоль берега.

— Вон там, видите, — линия фронта, — объясняют мне, — Там день и ночь не затихают бои.

— Так близко?!

— Да, представьте…

Я не отрывал глаз от далеких дымков, вспыхивающих над линией фронта. Пристально вглядывался в очертания Малахова кургана, где родилась слава бессмертных героев обороны Севастополя в середине прошлого столетия — адмиралов Корнилова, Нахимова, матроса Кошки и севастопольской Даши. Живо вспомнились слова Льва Толстого; «Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникнуло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах». Да, это чувство мужества захватывало всякого, кто вступал в те дни на священную севастопольскую землю!

Сойдя на берег, я увидел разрушенные дома, знаменитый Владимирский собор, разбитый прямым попаданием бомбы, мачты крейсера «Червона Украина», торчавшие из воды. Но поразило другое: деловой ритм жизни. На улицах не затихал грохот стрельбы. Рвались снаряды, клубы дыма вставали над городом. И тут же люди с метлами и железными совками старательно, по-хозяйски подметали тротуары и мостовые.

Точно, минута в минуту, открывались магазины, и возле парикмахерской, в нескольких сотнях метров от которой утром разорвался тяжелый снаряд, швейцар в ливрее и картузе с золотым околышем водружал на место сброшенную воздушной волной вывеску.

Я спешил повидаться с членом Военного совета Черноморского флота Николаем Михайловичем Кулаковым. Мне не терпелось начать свою работу.

Над Севастополем светило яркое солнце, было тепло, зеленели парки, на клумбах пестрели цветы.

На побережье бухты, среди развалин домов, груды железа и щебня, я с трудом нашел деревянные ворота. Было очень странно — забора нет, а ворота уцелели. И возле них стоял краснофлотец с автоматом. Осмотрев меня с ног до головы и проверив мои документы, он указал ход в бетонированное убежище. Это был флагманский командный пункт Черноморского флота. В узеньком коридорчике я быстро нашел дверь с табличкой: «Член Военсовета ЧФ дивизионный комиссар Н. М. Кулаков». Мы подружились еще на Балтике, и вот предстоит встретиться здесь в такое время!..

Был тихий, спокойный час. Николай Михайлович усадил меня в кресло, сел рядом и подробно расспросил о Балтике и Ленинграде. Я начал с того, как мы два месяца сражались у стен Таллина, а потом уходили, вернее, прорывались сквозь минные поля, ведя жестокие бои с самолетами, торпедными катерами, подводными лодками противника. Кулаков слушал не перебивая и только в конце заметил:

— Мы ведь тоже немало пережили при эвакуации Одессы. Если обстановка вынуждает отступать, то это надо делать умеючи, сохранив силы и технику…

Когда я рассказывал о сентябрьских налетах авиации на Кронштадт, и как в его родной «Марат» попала бомба, и на глазах у всех оторвался нос корабля вместе с первой башней и все это ушло под воду, Николай Михайлович заволновался, достал носовой платок и вытер капли пота на лбу.

Несколько минут мы оба молчали. Затем Кулаков встал и с обычным для него оптимизмом сказал:

— А мы держимся… Два штурма отбили… Со дня на день ждем третьего. Конечно, наши силы не равны. Опираемся на опыт и боевые традиции предков… Суворов сказал, что воюют не числом, а умением. И мы о том же говорим нашему народу.

Он объяснял и показывал по карте, что представляет собой оборона Севастополя, разбитая на отдельные секторы. Чувствовалось, что он знает все это не по донесениям, а сам излазил каждый участок.

Наконец я сказал Кулакову и о цели своего приезда. Услышав, что «Правда» собирается дать материалы о Севастополе, да еще надеется получить и его статью, он обрадовался:

— Это для нас большая честь. К сожалению, на флоте нет постоянного корреспондента, и о нас редко пишут. Что касается моей статьи — за этим дело не станет, — пробасил Николай Михайлович. — Все остальное трудно планировать, пока вы не приглядитесь к нашей жизни. Вам полезно побывать на боевых участках, познакомиться с нашими артиллеристами, скажем, на Малаховом кургане. Там командует батареей Матюхин — корабельный моряк, а вот обстановка заставила воевать на сухопутье. Хорошо бы вам добраться до Балаклавы, повидаться с Новиковым. Боевой генерал! Прошел Испанию… Посмотрите, как живут горожане. Мы на них не в обиде. Крепко помогают… На днях мы вручали орден Красной Звезды работнице завода, развернутого в штольнях, Насте Чаус. Обязательно сходите туда, поговорите с ней, личность примечательная…

Не выпуская из рук карандаша, я едва успевал записывать: Малахов курган, Балаклава, завод в штольнях…

— Кстати, в ближайшее время горком партии устраивает слет участников обороны Севастополя. Не пропустите! Хороший случай ближе узнать наш народ и понять, что такое севастопольцы…

— Вероятно, то же самое, что и ленинградцы, — заметил я.

— В общем-то, да! Из одного теста замешены. Но есть некоторая специфика. Я не буду о ней говорить, и вам неинтересно работать по готовым рецептам. Гораздо лучше, если своими глазами все увидите и своим умом будете постигать окружающую жизнь.

— А Ленинграду спасибо! Он здорово нас выручил, — сказал с чувством признательности Николай Михайлович. — Вы, вероятно, знаете: в первые же часы войны, на рассвете, немцы сбрасывали бомбы и, что еще опаснее, мины неизвестного свойства. Мы знали контактные мины и умели с ними бороться. Техника траления была полностью освоена. А тут противник применил еще и магнитные мины; они не требовали контакта, а реагировали на магнитное поле приближающегося корабля. Даже тральщики в борьбе с магнитными минами оказались беспомощны, под угрозой оказалось судоходство, наши морские коммуникации, подвоз войск, техники, продовольствия. И корабли с большим риском выполняли боевые задачи, будучи лишены свободы маневра. Короче говоря, создалось пиковое положение. Тогда-то и пришла на выручку группа ленинградских ученых…

Кулаков не назвал фамилий сотрудников одного из институтов, а это были завтрашние светила науки: академики Игорь Васильевич Курчатов, академик Анатолий Петрович Александров — трижды Герой Социалистического Труда, президент Академии наук СССР, а также профессора А. Р. Регель, Ю. С. Лазуркин, П. Г. Степанов, К. Н. Щебро и другие.

— Вот они нам и помогли, разработав надежный способ борьбы с магнитными минами, — сказал Кулаков, опять же не проронив ни одного слова о том, в чем заключался этот способ.


Сегодня можно сказать, что в Южной бухте была установлена баржа с мощной аккумуляторной батареей, оснащенная различными измерительными приборами. Специальная служба во главе, с энергичным и изобретательным инженер-капитаном 3 ранга Михаилом Григорьевичем Алексеенко сделала все необходимое, чтобы осуществить замысел ученых. Корабли перед боевыми походами подходили сюда, размагничивались, а затем шли на специальный полигон. Там на разных глубинах стояли немецкие мины с взрывателями, но без взрывчатки. Если корабль прошел и взрыв не последовал, значит, все в порядке. Это была первая стадия работы. Вскоре профессор И. В. Курчатов помог созданию специального электромагнитного трала, которым были оснащены боевые корабли. Магнитные мины уже не представляли столь большой опасности…


— Так что Ленинграду мы благодарны, — заключил Николай Михайлович. — Его посланцы помогли обезопасить судоходство и без особого риска использовать крупные корабли в качестве артиллерийской поддержки войск, обороняющих Севастополь. Конечно, сейчас на эту тему писать нельзя. Ни в коем случае! — строго-настрого предупредил он. — Когда-нибудь после войны люди узнают их имена. Узнают, что в подвиг Севастополя влился и труд ленинградских ученых.

…После Ленинграда, где спасались от бомб и снарядов в подвалах жилых домов, Севастополь мне показался чудом. Тут не только предприятия, но и школы, общежития, госпитали, даже кинотеатр были укрыты в скалах и подземельях, и сотни людей работали, учились, отдыхали, не страшась бомб и снарядов.

…Мы шли по бетонированному полу широкого ярко освещенного туннеля. У стенок — ящики с минами и гранатами. По узкоколейке в глубь туннеля катились вагонетки и возвращались нагруженные.

— Это все сработано за сегодняшнюю ночь, — пояснил мне Дежурный инженер.

Он рассказал, что завод, занимавший в мирное время обширную территорию, за шесть дней был спрятан в штольнях, сохранившихся еще с времен первой Севастопольской обороны. Установили станки, провели свет, открыли столовую, общежитие и даже хлебозавод.

Производственные цехи, безусловно, отличались от обычных заводских корпусов. В них было тесно, станки стояли впритирку, и, несмотря на усиленную вентиляцию, сильно ощущался недостаток свежего воздуха.

— Где вы достаете сырье? — спросил я у инженера. Он рассмеялся:

— Сырья хватает: крыши разбитых зданий, железная арматура, разный металлический лом. В Севастополе ничего зря не пропадает.

На этом производственном комбинате и работала Анастасия Кирилловна Чаус — достойная женщина, можно без преувеличения сказать, героиня труда. И героиня войны. То и другое тесно переплелось в ее жизни. В ней воплотились черты нашей женщины — упорной и самоотверженной, способной переносить любые лишения и невзгоды, той русской женщины, которую воспел Некрасов…

Кто она? Не до того было в горячую пору, хотя штрихи ее биографии проливают свет на истоки сильного характера.

Деревенская девушка, из села Семеновка Сумской области, — самая младшая в семье, она еще в детстве хлебнула горя: видела бесчинства белых, смерть отца и двух братьев от голода, свирепствовавшего на Украине. До начала войны два года работала штамповщицей на консервном заводе. Люди ее окружали хорошие, доброжелательные… Подружилась Настя с девчатами, работавшими в одной бригаде с ней. Это были ее однофамилица Мария Чаус и Елизавета Леонова.

В самом начале войны завод эвакуировался в тыл. И три девушки, три верные подруги, перекочевали в Севастополь на военный завод, в холодный тесный цех, на более чем скромный паек осажденного города…

Подружкам не раз предлагали эвакуироваться. Только у них и мысли такой не возникало. Стоять до победного конца! Стоять, пока стоят черноморцы!

Сигналы воздушной тревоги раздавались по нескольку раз в день, и это никого не удивляло. Многие даже не уходили в убежище — боялись потерять лишнюю минуту времени. И вот 2 ноября сорок первого года очередной воздушный налет на Севастополь — и прямое попадание бомбы в цех. Лиза Леонова убита, Настя Чаус осталась без руки.

Горе, большое неутешное горе не сломило двух подруг, чудом оставшихся в живых. Около месяца Настя лежала в госпитале. И снова у станка — того самого станка, на котором штамповала детали. Ей предлагают уехать. Отказывается! Предлагают более легкую работу. Слышать не хочет! Стоять на своем месте! Стоять до победного конца! Здесь смерть или победа!..

Так она до самых последних дней обороны штамповала детали для ручных гранат, по-прежнему перевыполняя норму. И гордилась тем, что у нее на груди боевой орден Красной Звезды, который дается за мужество и отвагу, проявленные там, на переднем крае. В сущности, и она была бойцом. До последнего дня и часа!

…Помню, в обеденный перерыв мы уединились в дальний угол цеха, сидели в полутьме, жевали бутерброды и тихо разговаривали. На мой вопрос, как это можно, работая одной рукой, давать столь высокую норму выработки, Настя ответила:

— В наше время надо делать, сколько может человек. И еще столько же!

Пожалуй, в этих мудрых словах выражено то — на мой взгляд, самое главное, — что помогало Насте Чаус и всем советским людям, — вера в себя, в свои силы и возможности.

Когда прозвучал звонок и мы вышли на свет, я посмотрел на нее — самую что ни на есть простенькую, обыкновенную русскую женщину, в красном платочке, синей спецовке, с Красной Звездой на груди, — и вспомнил женщин с плакатов времен гражданской войны. Они были такими же. Представив себе знаменитую Дашу, подумал, что и Настя чем-то похожа на севастопольскую героиню.

ДЕВУШКА-СНАЙПЕР

Прожив несколько дней в Севастополе, я стал привыкать к тому, что по утрам за окном гостиницы звенят трамваи, спешит в школу шумная, говорливая детвора в маленьких бушлатах с надраенными до блеска пуговицами и бляхами.

Приморский бульвар у памятника затопленным кораблям весь в зелени. Обстрел города прекратился. К полудню солнце настолько пригрело, что можно было снять шинель. Мамаши везут в колясках на прогулку малышей, которых еще не отправили на Большую землю. Детвора радуется весне и теплу… Цветет миндаль…

И вдруг в эту, казалось бы спокойную, жизнь врывается огненный смерч.

Гул моторов… Высоко в небе плывут вражеские бомбардировщики. Люди спешат в убежища, траншеи, прячутся в подъездах домов, корабли укрываются за густыми клубами дымовых завес. Нужно напрягать глаза, чтобы увидеть самолеты, появившиеся со стороны солнца. В ушах звенит от стрельбы. Со всех сторон бьют пушки и строчат пулеметы, а самолеты держат курс на гавань. Перед ними встает густая завеса черных клубков. Ведущий бросается в полосу разрывов. Одна за другой четыре серебристые бомбы, завывая, понеслись к бухте. Разрывы снарядов все ближе и ближе к самолету, и вдруг восторженные крики, они перекрывают грохот стрельбы:

— Ура! Ай да зенитчики!

В небе длинный шлейф дыма. Обломки немецкого бомбардировщика летят к земле.

Зенитки смолкли. Кто-то из стоявших рядом обрадованно кричит:

— Наши пошли!

И вот в строй «юнкерсов» врезались черноморские «ястребки». Немцы рассыпались кто куда. Истребители продолжают преследование. Один «ястребок» пристроился в хвост «юнкерсу», прижимает его к земле. Еще очередь, еще — и вот задымило крыло с черными крестами… Летчик выбрасывается из горящей машины и, не успев открыть парашют, камнем падает в воду.

В один из таких дней я вдоволь набегался, устал, проголодался и зашел в городскую столовую. За столиками обедали рабочие, женщины с детьми, бойцы и командиры, прибывшие с флота по делам.

Я обратил внимание на девушку в воинском обмундировании, сидевшую в углу на диване. У нее было смуглое лицо и коротко остриженные волосы.

Со мной за столиком сидел корреспондент «Красной звезды» Лев Иш. Он кивнул на девушку и спросил:

— Ты знаешь, кто это? Пойдем познакомлю.

Оказалось, что это Людмила Павличенко, имя которой через несколько месяцев узнала вся страна. Около трехсот фашистов сразила она снайперскими выстрелами и одной из первых женщин-фронтовичек получила звание Героя Советского Союза.

Держалась она скромно, замкнуто, а худобой и бледностью производила впечатление человека, еще не успевшего оправиться после тяжелой болезни. Я не знал, что она пережила большую личную трагедию, и, как это принято у журналистов, с места в карьер начал донимать ее вопросами. О себе она рассказала немного: работала на киевском заводе «Арсенал». С мужем отдыхала в одесском санатории. Здесь их застала война. В тот же день они явились в военкомат и объявили себя мобилизованными. Оба имели воинскую специальность: до войны занимались в снайперской школе Осоавиахима.

Так с первого до последнего дня они защищали Одессу, а потом Севастополь. Во время боя командир батальона вынужден был снайперов — золотой фонд армии — бросить в пехотные цепи. Во время рукопашной схватки муж Людмилы, Алексей, погиб у нее на глазах…

Мы говорили о секретах снайпера. Людмила нарисовала в моем блокноте участок фронта и крестиками обозначила свои позиции.

— Так близко от противника?! — удивился я.

— Да, не больше ста метров, я хорошо слышу их голоса. В нашем деле очень важно выбрать удачную позицию и врасти в землю. — Она заметила мое недоумение и стала объяснять: — Ну, понимаете, надо уметь замаскироваться и лежать не шевелясь, чтобы тебя не обнаружили. Иногда часами не двинешься, и слова сказать некому. А недавно у меня был совсем удивительный случай. Я выбрала позицию на нейтральной полосе среди убитых. Подтянула к себе двух мертвых немцев. Оказались мои старые знакомые: накануне я же их сняла. Так пролежали мы вместе от восхода солнца до темноты. Это единственный случай, когда я была в засаде не одна, а в «почетной» компании. И охотилась на фашистов с их же помощью…

Расставаясь, я спросил Людмилу о планах.

— Пока ни о чем не думаю, и ничего у меня нет, кроме войны. Буду воевать.

Она отвернулась, и я понял, что ей сейчас трудно говорить еще о чем-либо. Потерять любимого человека и теперь каждую ночь забираться в самое логово врага и вести там опасный поединок — какой силой воли и смелостью была наделена эта женщина!

Она встала, надела зеленую пилотку, попрощалась со мной и, гремя тяжелыми сапогами, пошла к двери.


Наша следующая встреча произошла четверть века спустя. На очередном празднике, посвященном героической обороне Севастополя, я вновь увидел знакомое лицо. С военного корабля велась телевизионная передача, и там выступала Людмила Михайловна. На ней была морская форма и погоны капитана 3 ранга, на груди сияла Золотая Звезда. Настроение радостное, она была под впечатлением встреч с друзьями. И когда диктор спросил, что осталось самым памятным в ее жизни, она ответила: «Война и люди, которых я сегодня вижу».

Действительно, друзей у нее было много. К каждому празднику в ее адрес со всех концов страны летели поздравления от севастопольцев-фронтовиков и совсем незнакомых ей людей, которые со времен войны тоже поддерживали с ней связь. Когда-то увидели в газете ее фотографию, прочитали о ней статью и с тех пор навсегда сохранили к ней чувство глубокого уважения.

После войны Людмила Михайловна вела большую общественную работу в комитетах советских женщин и ветеранов войны, выступала в школах, в Центральном музее Вооруженных Сил, писала статьи, в составе делегаций ездила за границу, встречала иностранных гостей в Москве.

Вечером она возвращалась в свою квартиру на Садовом кольце. Там ее ждала мама, Елена Трофимовна, маленькая седая женщина, бывшая учительница. За ужином они обсуждали события дня. Затем Людмила Михайловна усаживалась в кресло и принималась за вязание — это был ее отдых, разрядка и накопление сил для завтрашнего, может быть, еще более напряженного дня.

Так достойно прожила она до последнего своего дня и часа. Сегодня Людмилы Михайловны нет. Имя ее носят пионерские дружины, и все, что она свершила, изучают и осмысливают наследники боевой славы…


В один из весенних дней 1942 года мы с поэтом Сергеем Алымовым карабкались на крутой холм, поросший бурьяном и снизу доверху перепаханный бомбами и снарядами.

Нас встретил командир батареи старший лейтенант Алексей Павлович Матюхин, очень моложавый на вид, а на самом деле уже немало послуживший на кораблях Черноморского флота.

Алымов долго всматривался в его смуглое лицо с выгоревшими бровями и вдруг обрадованно сказал:

— Да мы же с вами старые знакомые! На эсминце «Совершенный» встречались.

— Верно, встречались, — подтвердил Матюхин и тут же с печалью добавил: — Нет больше нашего корабля. Погиб. Впрочем, как сказать… Пушки-то наши, вон они, полюбуйтесь. А раз пушки живы — мы тоже, значит, все в порядке…

Пользуясь затишьем, Матюхин повел нас к знаменитому Корниловскому бастиону — полукруглому зданию с толстыми кирпичными стенами. В нем располагался командный пункт артиллеристов, в нескольких десятках метров от него в бетонированных капонирах стояли 130-миллиметровые орудия эсминца «Совершенный», искусно замаскированные сетями.

Мы шли под низкими сводами потолков, смотрели в узкие смотровые щели. Наверху в башне стояли дальномер, и стереотруба. Краснофлотцы наблюдали за морем и воздухом.

— Хорош денек, — сказал Матюхин, глядя в прозрачное голубое небо. — Погода для Кимстача что надо! Вчера был туман, и он ничего не мог разобрать. Сегодня, если придется стрелять, Кимстач останется доволен.

В ожидании корректировщика, о котором рассказывал Матюхин, мы осмотрели свежие могилы артиллеристов: здесь они погибли, и хоронили их тут же, возле орудий…

Читаем слова на гранитной плите: «На этом месте 17 декабря 1941 года, в 17 часов 28 минут, смертельно ранен защитник Севастополя краснофлотец Михаил Киселев, 1921 года рождения».

— Что за парень? — спросил Алымов, торопливо записывая фамилию краснофлотца в свою маленькую книжечку. — Я напишу о нем песню.

— О нем стоит, — вздохнул Матюхин. — Машинист-турбинист с нашего миноносца… Точный, исполнительный… А уж весельчак был, каких мало… У нас тут всяко бывало. Одно время отбивались от немцев, израсходовали все снаряды, а подвоза нет. Но ребята у меня смекалистые, вспомнили про теплоход «Абхазия», потопленный с грузом боеприпасов у самого берега, и айда туда. Киселев был заправилой, в легком водолазном костюме спустился в трюм первым… За ним другие полезли… Так по снарядику, по снарядику и натаскали запасец для нашей батареи. Начальство мне говорит: «Ваша поддержка нужна, да ведь снарядов нет». А я говорю: «Есть!» — и докладываю, как все было… Слушали меня и никак не могли поверить, что такое возможно… А все он, Миша Киселев…

Мы ходили по склонам кургана и на каждом шагу видели воронки от бомб и снарядов. Семь суток бомбардировщики беспрерывно пикировали на батарею. Комендоры стояли на местах и отражали атаку за атакой. Они выдержали все — бомбежки, бессонные ночи и колючий мороз. Матюхин показывал в журнале боевых действий короткие записи о сбитых самолетах, уничтоженных танках и орудиях противника. Во всех случаях огонь точно корректировал младший лейтенант Кимстач, и мне не терпелось увидеть этого человека.

Мы осмотрели все достопримечательные места, и лейтенант Матюхин, готовясь закурить, похлопывал по карманам, безуспешно искал зажигалку. Вдруг вынул изо рта еще не зажженную папиросу и объявил:

— Гляди-ка, а вот и он, легок на помине!

Торопливой походкой прямо к нам шел высокий молодой человек в форме пехотинца, в пилотке, вылинявшей под палящим солнцем. В руке держал планшетку.

— Привет труженикам тыла! — откозырял он и крепко пожал нам руки. Это и был артиллерийский корректировщик младший лейтенант Кимстач.

Все рассмеялись. Только ему, пришедшему сейчас чуть ли не из самого пекла, Малахов курган мог показаться тылом. Довольный своей шуткой, Кимстач широко улыбался, обнажая белые ровные зубы.

Пользуясь временным затишьем, он пришел с передовой.

Было очень мирно в этот день. Моряки возились на огороде, высаживали цветы. Я вынул из кармана блокнот и собрался записать рассказ Кимстача о том, как он, студент Ленинградского медицинского института, стал корректировщиком.

И тут, как нарочно, из города донеслись прерывистые гудки. Побросав лопаты, краснофлотцы бросились к артиллерийским дворикам, словно из-под земли поднялись стволы орудий.

Разговор с Кимстачем был прерван. Мы могли не встретиться больше, и я не узнал бы об этом человеке самое главное. Но «самое главное» о Кимстаче я все-таки узнал. И вот как это было.

При первых сигналах тревоги Кимстач, поэт Алымов, лейтенант Матюхин и я поспешили вернуться в Корниловский бастион. Матюхин развернул карту, размеченную на квадраты, минуту-другую занимался расчетами и затем скомандовал:

— Орудия зарядить!

Кимстач нервничал:

— То сидишь три дня в окопе — и ничего, а тут отлучился на часок — и вот тебе…

В нетерпеливом ожидании он уставился на радиста, поддерживавшего связь с передним краем.

Перед воздушным налетом на Севастополь гитлеровцы обычно открывали ураганный огонь по городу из дальнобойной артиллерии. Так было и на этот раз. Даже сквозь толстые стены мы слышали свист снарядов. Радист поднял голову и доложил Матюхину:

— Работает триста пятая цель!

— По цели осколочным, пять снарядов, огонь!..

Под нами дрогнула земля. Радист продолжал доносить:

— Вступили в бой цели триста шестая и триста седьмая!

Я взглянул на Кимстача, он в каком-то ожесточении сжимал карандаш.

— Все цели работают… Ну погоди, вернусь — я им устрою баню!

Огонь вели все орудия батареи. Кругом стоял невообразимый грохот. Казалось, вот-вот затрещат стены. Вскоре с переднего края по радио донесли:

— Цель подавлена!

Лицо Кимстача посветлело. Признаюсь, во время боя я следил только за ним, за выражением его лица, за движениями его выразительных пальцев, стискивающих карандаш, за тем, как он помогал Матюхину управлять огнем, — за всем этим можно было видеть самое главное в характере младшего лейтенанта — волю, непреклонность, лютую ненависть к тем, кто обрушивал сейчас смерть на Севастополь, и радость за каждый успех наших артиллеристов.

И мне показалось, что именно в эти минуты я узнавал Кимстача.

Грохот боя постепенно затихал. Смолкли пушки Малахова кургана. Бойцы выбирались из двориков и шли ужинать, а затем как ни в чем не бывало возвращались к кустам сирени и скворечникам. И здесь уже в «мирной» обстановке мне представился случай убедиться в высоком командирском авторитете Кимстача.

Бойцы-артиллеристы услышали, что на переднем крае, там, во владении Кимстача, ранен боец, и Матюхин разрешил для замены подобрать человека.

И тут началось буквально паломничество к Кимстачу. Один за другим подходили бойцы, и каждый говорил одно и то же:

— Товарищ младший лейтенант! Возьмите к себе. Хочу служить под вашим командованием.

Пришел даже командир отделения телефонистов из роты связи.

— Желаю вместе с вами воевать! — отрапортовал он. — Возьмите — жалеть не будете. УКВ знаю как свои пять пальцев. Линию могу наводить. В разведку будем ходить вместе. Возьмите, товарищ командир…

Он смотрел на Кимстача такими умоляющими глазами, что, право слово, трудно было ему отказать.

— Не хочется вас обижать, — убеждал его Кимстач. — Я ведь могу вас взять только рядовым. А вы командир отделения.

— Звание-то у меня никто не отнимет, — не унимался связист.

…Меня удивило тогда, почему артиллеристы выбрали для командного пункта такой приметный ориентир, как Корниловский бастион. Кимстач, ничего не объясняя, показал на дощечку, прикрепленную к стене башни: «Здесь стояла кровать капитана 2 ранга Н. Ф. Юрковского». Это был памятник первой Севастопольской обороне. Капитан 2 ранга Юрковский командовал тогда героической батареей Малахова кургана… Оставаясь здесь, в той же самой каюте, наши моряки-артиллеристы как бы давали слово не посрамить славы русских моряков.

Прочитав надпись на башенной стенке, я посмотрел на Кимстача. На мгновение мне представилось, что мы на Малаховом кургане уже после войны. Жарко печет весеннее крымское солнце, благоухают яблони и миндаль, щебечут птицы в скворечниках, сколоченных когда-то крепкими матросскими руками, а на замшелой башне Корниловского бастиона рядом с первой горит еще одна надпись: «Здесь в Великую Отечественную войну командовали артиллерией лейтенант Матюхин и младший лейтенант Кимстач».

Так мне представлялось, а что касается Кимстача, то он, разумеется, не думал о славе. Его волновало другое. Прощаясь со мной, он попросил:

— Если будете в Ленинграде, позвоните, пожалуйста, моей жене по телефону, расскажите, что видели. Ведь это наша обычная работа…

Я не забыл его просьбу и, когда вернулся в Ленинград, много раз снимал трубку и набирал нужный номер, но никто не отвечал. Тогда я разыскал адрес жены Кимстача. Увы, ее в Ленинграде не оказалось, и никто не мог сказать что-либо о ее судьбе.


После войны Матюхин и Кимстач не вернулись домой. Семья Матюхина получила короткие извещение: «Пропал без вести». Но время вносит свои поправки. Четверть века спустя приехал из Киева в Севастополь черноморский моряк Григорий Прокофьевич Гусак. Приехал в те места, где сражался в июне 1942 года и был захвачен в плен. Ему удалось бежать, раненного, его приютили местные жители.

В ноябре 1942 года темной, холодной ночью в дом, где жил Г. П. Гусак, пришли партизаны, разговорились. Командир спросил, почему он не в партизанах. А узнав, что тот ранен и воевал в Севастополе, командир партизанской группы сказал, что он тоже из Севастополя. И назвался Алексеем Матюхиным.

— Они попросили еды, — рассказывал Гусак. — Хозяева накормили их, дали что было из продуктов.

В эту ночь они вышли к Днепру, переправились на другую сторону, затопили пароход и скрылись.

Стало быть, после того как наши войска оставили Севастополь, Алексей Матюхин не «пропал без вести». Он до последнего сражался с врагом.

ГЕНЕРАЛ ОСТРЯКОВ

Во время одной из моих встреч с членом Военного совета Кулаковым открылась дверь, и, попросив разрешения, быстрой, легкой походкой в кабинет вошел невысокий, худощавый генерал в морском кителе с широкими золотыми галунами и голубыми просветами на рукавах.

— Знакомьтесь, — сказал Николай Михайлович. — Единственный в своем роде генерал. Командует авиацией на земле и в воздухе.

Слова «генерал» и «командующий» совсем не вязались с удивительно моложавой наружностью Острякова, не замедлившего вставить:

— Идет война, товарищ член Военного совета, и никого этим не удивишь. — Остряков поторопился перевести разговор на другую тему, развернул перед Кулаковым фотопланшет и попросил разрешения доложить результаты воздушной разведки.

— Окончательно уточнили. Две батареи крупнокалиберные и одна зенитная. Удалось заснять вспышки, — сказал он, показывая карандашом на белые точки, отчетливо выделявшиеся на фотопланшете.

— Кто снимал? — удивился Кулаков. — Прямо-таки ювелирная работа. Тут никакой лупы не нужно. Все как на ладони. Генерал Петров просил вас завтра еще поработать. Можете?

— Так точно! У нас на завтра намечено несколько ударов вот по этим целям.

Остряков развернул карту переднего края: острие стрел было направлено в сторону противника.

— А как насчет прикрытия? — спросил Кулаков.

— Предусмотрено. Четыре «Чайки».

— Почему не указано, кто командует группой прикрытия?

— Разрешите мне?! — Это было сказано так, будто для самого Острякова дело решенное.

Кулаков с укором глянул на него:

— Нежелательно, Николай Алексеевич! Я вам не раз сообщал точку зрения Военного совета. Для работы в воздухе у нас много хороших летчиков, а командующий ВВС — один…

— Товарищ член Военного совета, на этот раз прошу сделать исключение. Хочу проверить штурмовиков. Прошлый раз никто толком ничего не видел. Утверждали, будто батареи противника уничтожены, а они живехоньки.

Кулаков покачал головой:

— Я не вижу необходимости вам лезть в эту кашу. Посовещаюсь с командующим — и решим.

Они еще долго рассматривали план и обсуждали детали завтрашних полетов. Наконец Остряков освободился и пригласил меня ужинать. Он сидел за рулем машины и, пока мы ехали по затемненным улицам, не без юмора рассказывал:

— Приходится вести борьбу на два фронта — с противником — это легче, а вот с Военным советом — труднее. Почти всю жизнь летаю, а воевать пришлось только в Испании. Думал, ну здесь, в Севастополе, развернусь — ан нет, опять не повезло! Иной раз контрабандой вылетишь… Сразу доложат в Военный совет. Только сел, а тебе уже начальство приготовило горячие припарки.

Во время ужина, в маленькой избушке, похожей на деревенскую баню, Остряков рассказывал мне о своем увлечении парашютизмом. С большой теплотой вспоминал он своих друзей: Николая Евдокимова, виртуозно выполнявшего затяжные прыжки, Аркадия Фотеева, пионера морского парашютизма, и многих других.

После ужина Остряков посмотрел на часы и сказал:

— Отвезу вас в гостиницу, а сам поеду на КП. Надо проверить подготовку к вылету. В семь ноль-ноль будем в воздухе. Придется спозаранку поднять часть истребителей и связать немцев боем, пока не поднимутся наши штурмовики.

Мы ехали по темным улицам Севастополя. Гремела канонада. Орудийные вспышки озаряли небо. Временами дорогу преграждали часовые. Генерал называл пароль, и мы двигались дальше.

Прощаясь с Остряковым, я спросил его:

— Вы все-таки намерены лететь?

— А как же! — весело отозвался он. — Непременно. Правда, ночью предстоит работка — уломать начальство.

На рассвете я был на аэродроме — издалека увидел голубоватую машину Острякова.

Не успел пройти и десяти шагов по летному полю, как вдруг рядом загрохотало, затарахтело. Белые и черные клубки разрывов усеяли небо.

На командном пункте полка, в малюсенькой кабинке, по сравнению с которой даже купе вагона показалось бы салоном генерал Остряков уже отдавал распоряжения:

— Надо все предусмотреть, товарищ полковник. Будет поздно, если подниметесь и вас со всех сторон начнут клевать. — После короткой паузы добавил: — Я думаю, что парочку «Чаек» надо все-таки держать в засаде. Ваше мнение?

— Согласен, товарищ генерал.

— Ну хорошо. Мой «як» готов?

— Готов, товарищ генерал, только…

— Что — только? — прекрасно понимая, в чем дело, нахмурился Остряков.

— Не хотелось бы, чтобы вы сами летели, — признался полковник.

— Да вы что — заодно с Военным советом? Тоже мне друг и боевой соратник…

Они вышли на поле.

— Ну, полковник, командуйте, — сказал Остряков. — Я поеду к себе. Увижу зеленую ракету — и пойду на взлет с первым звеном. — Он взглянул в небо: — Кажется, мать-природа с нами!

Генерал сель за руль. Машина пронеслась в противоположный конец поля и остановилась у земляного капонира, со всех сторон обложенного дерном, где укрывался его зеленый «ястребок».

Техник выскочил из-под крыла самолета и по всем правилам отрапортовал о готовности материальной части.

— Добро! — сказал Остряков. — Снимай чехлы, посмотрю.

Все шло своим обычным порядком до тех пор… До тех пор, пока Остряков не взялся за парашют. В эту минуту техники замешкались, но, увидев суровую складку на лбу генерала, с двух сторон взялись за парашютное снаряжение, чтобы помочь ему. И только в самый последний момент, когда пристегивались пряжки, один из техников, совсем молоденький паренек, не поднимая глаз, осторожно спросил Острякова:

— Опять вы летите, товарищ генерал?

Это было сказано с такой тревогой за него, что Остряков улыбнулся:

— А кто же, по-твоему, должен лететь?

— Летчики, — нерешительно отвечал юноша.

— Вон оно как! — весело проговорил Остряков, обращаясь уже ко всем стоявшим у самолета. — Меня он, видите ли, за летчика не считает. Что же, я хуже других, по-твоему?

— Нет, что вы?! — смущаясь и краснея, проговорил техник.

Остряков застегнул шлем и скомандовал:

— А раз так… К запуску!

Через полчаса, когда экипажи вернулись, на командном пункте среди летчиков произошел такой разговор:

«Ну как дрались?» — спросил один. «Дрались здорово, — отвечал другой, — но был момент… Одним словом, если бы генерал не прикрыл, сейчас бы я с тобой не говорил… Четыре «мессера» нас встретили… Я думал, конец… Вдруг вижу: «ястребок» генерала схватился с ними. Я крикнул в микрофон: «Смотри, братва, командующий нас прикрывает!» И… понимаешь, пошел на цель…» — закончил он свой рассказ.

В этой незатихавшей боевой страде проходила жизнь Острякова до того самого трагического дня, когда туча фашистских бомбардировщиков навалилась на город. Генерал Остряков в это время зашел в авиационные мастерские проверить, как ремонтируются самолеты. Одна бомба взорвалась поблизости, и Острякова тяжело ранило. К нему бросились люди. «Оставьте меня, помогите другим», — слабеющим голосом произнес он, тут же потерял сознание и через несколько минут умер.

Все, знавшие его, не хотели в это поверить. Хотелось, чтобы известие о его смерти оказалось ошибкой и мы увидели бы его живым, деятельным, и чтобы, обращаясь к своим друзьям-летчикам, он снова сказал: «Ну что, орлы, полетим с вами, а то фрицы давно по нас скучают…»


Я вспоминаю ту необычную ночь в Севастополе. Густая темнота опустилась на город. Все притихло, лишь звучали траурные мелодии. Впереди лафета с гробом несли венки, алые шелковые подушечки и на них боевые ордена командующего. Траурная процессия двигалась к кладбищу Коммунаров. Над открытой могилой Острякова прогремели прощальные залпы…

Такой канонады еще не слышали в Севастополе. Вся береговая и корабельная артиллерия в эти минуты открыла огонь по врагу. Казалось, сами боевые дела Острякова слились воедино в этом грозном салюте.

Но не о смерти Острякова — о его жизни думали мы в час прощания. Еще в тридцатых годах в Москве, будучи совсем молодым, он, активно работая в Осоавиахиме, читал лекции по парашютному делу, совершал свои первые экспериментальные прыжки в воду. Знали его и киевляне, наблюдавшие однажды на спортивном празднике Осоавиахима захватывающее зрелище — затяжной прыжок Острякова с высоты… 80 метров. Бомбардировщик Острякова летал над Испанией, там он впервые встретился с фашистами. Его самолет горел в воздухе… Летчика подобрали без чувств. А неделю спустя он дрался уже под Гвадалахарой, бомбил колонны чернорубашечников, атаковал фашистские корабли. «Трудно сказать, что взяло верх в этом человеке, — писали иностранные корреспонденты, — богатырское здоровье или страсть к борьбе». И быть может, тогда многие наши друзья — испанцы, французы, итальянцы — впервые увидели и поняли, что значит советский человек.

СЕКРЕТАРЬ ГОРКОМА

В один из дней после очередного налета фашистской авиации и взрывов, казалось, распластавших всю землю, в штаб МПВО, где застал меня сигнал тревоги, сообщили: две крупные бомбы упали в центре города и не разорвались… После отбоя вместе с работниками штаба я поспешил на место происшествия.

Опасный район был тут же оцеплен, даже близко никого не подпускали. Прибыла аварийная группа и бойцы МПВО в защитной форме, с противогазами через плечо. Они осмотрели две солидные вмятины и трещины на асфальте — следы бомб, врезавшихся в землю.

Хотя у севастопольцев накопился немалый опыт обезвреживания неразорвавшихся бомб и снарядов, но каждый новый случай требовал предельной осторожности. И потому так тщательно, скрупулезно исследовались эти вмятины.

Я обратил внимание на высокого человека с энергичным лицом и густой черной шевелюрой, выделялся он еще и своей кожанкой. После детального осмотра места падения бомб он первым высказал предположение, что каждая из них весом в тонну, не меньше.

Я спросил, кто он такой? Мне ответили: секретарь горкома партии Борисов.

В тот момент отвлекать его было неудобно, и я продолжал стоять в стороне, наблюдая за ним, прислушиваясь к его компетентным суждениям. Чуть позже был окончательно согласован план действий аварийной бригады. Люди стали расходиться, и тут мы познакомились с Борисом Алексеевичем Борисовым.

Узнав, что я из Ленинграда, Борисов сразу оживился, вроде проникся ко мне симпатией и повторил почти то же самое, что я уже неоднократно слышал:

— Для нас очень большое значение имел пример Ленинграда. Он отбил вражеские атаки и заставил немцев перейти к длительной обороне. Москва и Ленинград первыми показали силу духа советских людей. В самое трудное время мы рассказывали об этом севастопольцам, призывали держать равнение на москвичей и ленинградцев.

Борисов оказался на редкость популярной личностью в городе. Незадолго до войны приехав в Севастополь на пост секретаря горкома партии, он быстро разобрался в массе нахлынувших дел, нашел главные звенья, связанные с нуждами Черноморского флота. В городе среди населения велась массовая оборонная работа, на учениях и тренировках выковывалась четкая организация МПВО. Потому-то война при всей внезапности не застала севастопольцев врасплох. И эти две крупнокалиберные бомбы, глубоко зарывшиеся в землю, не породили страха. Люди умели с ними справляться.

Вместе с Борисом Алексеевичем я направился в горком партии, находившийся в центре города, в подземелье. И там мы о многом с ним говорили. Но все время я чувствовал, что мысль об этих бомбах не оставляет его в покое. Он несколько раз звонил в штаб МПВО, справлялся, как идут работы.

Уже стемнело, когда из штаба МПВО сообщили: да, действительно обнаружены две тонные бомбы, все подготовительные работы закончились, бомбы начинают поднимать наверх…

Борис Алексеевич торопливо надевал кожанку:

— Надо быть там. Это самая ответственная операция.

Мы вышли на улицу. Весь район был оцеплен милицией и бойцами МПВО. По безлюдной улице мы за несколько минут дошли до опасного района.

Бойцы аварийной группы уже вырыли котлован, и над ним на деревянном помосте стояла лебедка со стрелой, Я посмотрел вниз: глубина не меньше трех-четырех метров, на самом дне при бледном свете фонарей «летучая мышь» работали люди.

Сверху подали команду:

— Заводить тросы!

Из котлована донесся глухой голос:

— Есть, заводить тросы!

Тем временем к котловану подкатили полуторку с тележкой — прицепом на мягких рессорах.

Все делалось не спеша, медленно, в какой-то странной настороженной тишине. Мы стояли молча и смотрели вниз.

Вероятно, прошло минут двадцать, прежде чем снизу донесся все тот же глухой голос:

— У нас все готово!

Заработала лебедка, и через две-три минуты из котлована показалось чудовище — длинное, тупорылое.

Умелые, натренированные руки обхватили эту махину, отвели стрелу к тележке на уготованное песчаное ложе.

Точно таким же образом извлекли и вторую бомбу.

Затем полуторка тронулась по пустынным ночным улицам. Бомбы увезли за город и там подорвали…

— Вы об этом, пожалуйста, ничего не пишите, — строго напутствовал меня Борисов.

Не без поддержки Борисова было решено провести слет участников обороны Севастополя. К этому дню готовились все общественные организации, и вот в городском убежище собралось свыше ста лучших бойцов и командиров МПВО, сандружинниц, доноров, женщин, безвозмездно работавших в прачечных или пошивочных мастерских для нужд фронта. Среди собравшихся была и старая учительница Александра Сергеевна Федоринчик. Это она организовала детский дом для детей, чьи родители погибли во время бомбежки или в бою. Пришли и ребята, юные герои, кто буквально под вражеским огнем доставлял в бидонах воду на передний край (с водой в Севастополе было плохо), а на обратном пути помогал эвакуировать раненых. Так что по праву они носили выгоревшие под солнцем пилотки или солдатские каски.

От Александры Сергеевны я узнал о Вите и Вере Снитко, которые потушили несколько сот бомб-зажигалок в районе электростанции и были награждены медалью «За боевые заслуги».

— Вы еще повидайте Зою, — посоветовала старая учительница.

— Кто такая? — спросил я.

И Александра Сергеевна рассказала о семье рабочего, которого все знают на Корабельной стороне. Ветеран труда Федор Матвеевич Козинец проводил сыновей на фронт и очень переживал, не мог найти себе места. Горевала и вся семья. «Папа! Почему нас с тобой не призовут на фронт?» — донимала его самая младшая в семье дочь, школьница Зоя. Отец долго отмалчивался, а однажды утром сказал: «Зайка, собирайся!» Оба явились в военкомат, и Федор Матвеевич объявил: «Мы с дочкой, хотим на фронт. Просим зачислить нас добровольцами». Все знали жителя Корабельной стороны и относились к нему с уважением, но тут даже строгий военком не смог сдержать улыбку, сказав: «Что вы, Федор Матвеевич?! Дочь еще не доросла, а вы, не обижайтесь, уже переросток…» Огорченные добровольцы ни с чем вернулись домой. «Не подошли, мать», — сообщил Федор Матвеевич. «Понятно, кому вы нужны необученные…» Но Зоя все же своего добилась — поступила на краткосрочные курсы медсестер. Кончить их не успела. Слишком быстро развивались события. Севастополь стал фронтовым городом. Зоя пошла санитаркой в военно-морской госпиталь.

— Обязательно повидайте ее. Будет о чем написать, — упорно наказывала мне Александра Сергеевна.

К сожалению, на слете Зои не оказалось, а потом меня захлестнули другие дела, и с этой девочкой встретиться не удалось. Но, как говорится, только гора с горой не сходится. Судьба нас все-таки свела уже после войны.

ЖИВЕТ В СЕВАСТОПОЛЕ ЗОЯ…

Если вам хоть однажды довелось побывать в послевоенном Севастополе, вы навсегда запомните веселый, праздничный город, раскинувшийся на десятки километров от Инкермана до Херсонеса и от Балаклавы до Качи. Запомните Приморский бульвар, весь в зелени и цветах; живописные бухты, даже в ясный день чуть подернутые нежной голубоватой дымкой. В памяти у вас навсегда останется Малахов курган, словно богатырь, охраняющий покой трудового люда Корабельной стороны. На берегу, у самого моря, вы увидите бетонированное убежище знаменитой тридцатой батареи, а перед ней братские могилы и поле, густо поросшее красными маками. Старожилы уверяют, будто никто не сажал эти цветы, будто они сами по себе поднялись там, где в июньские дни 1942 года насмерть стояли последние отряды красноармейцев и моряков.

Всюду люди — горожане и туристы. Растекаются они ручейками по историческим местам, музеям. И не минуют Севастопольской картинной галереи. Она в самом центре города — никак не пройдешь.

В тот день я тоже отправился в галерею. У входа сидела кассирша, на вид моложавая женщина, с мягкой, застенчивой улыбкой на лице. Когда она протянула мне билет, я заметил на ее руке цифры «40495», синие цифры — знак страшного прошлого. Я не раз видел жестокое клеймо и узнавал руки узников фашистских концлагерей. Я знал, что людям, побывавшим там, вспоминать об этом — значит будоражить свои глубокие душевные раны. И потому не решился сразу вступить в разговор с этой женщиной. Сколько же ей было лет, когда с ней все это произошло?

После осмотра зашел в дирекцию и, начав разговор издалека, поинтересовался, кто эта женщина. Мне назвали ее имя — Зоя Козинец. «Она местная, — пояснил директор. — Дочь севастопольского рабочего. Всю оборону была медсестрой военно-морского госпиталя, вместе с нашими отступала…»

Зоя Козинец? Нет, это имя мне ни о чем не говорило, ничего не приходило на ум, и, только познакомившись с Зоей Федоровной, удалось установить, что именно о ней рассказывала мне в 1942 году старая севастопольская учительница Александра Сергеевна Федоринчик, настоятельно рекомендуя найти девочку-медсестру и написать о ней в «Правду». И вот то, что я не успел сделать четверть века назад, вернулось ко мне, или, как говорится, само пришло в руки.

Мы сидели с Зоей Федоровной в гостинице, разговаривали, и я очень ясно припомнил госпиталь тех времен — в глухой севастопольской штольне. В нем было все, что полагается: операционная, лечебные кабинеты и даже камбуз.

Как-то раз я заметил там сероглазую девчушку — живую, веселую, с двумя забавными косичками. Она ходила из палаты в палату и, как могла, старалась отвлечь раненых, развеселить их: то писала под диктовку письма родным, то, подражая Рине Зеленой, читала детские стихи, то пела песенку, сложенную в Севастополе, в ту пору особенно популярную:

Крутятся, вертятся фрицы в горах,
Крутятся, вертятся, чувствуя страх,
Крутятся, вертятся, пальцы грызут,
А Севастополь никак не возьмут.

Эта девочка, как и многие другие дети Севастополя, приходила помогать в госпиталь из соседней штольни, где укрывались потерявшие кров женщины и дети.

Когда я писал эти строки, снова видел огромную пещеру с мрачными растворяющимися в темноте сводами, полную молчаливых людей, скучившихся на щитах с косыми дырами — раньше в эти отверстия вставляли бутылки шампанского, теперь на них сидели и лежали присмиревшие люди. Кое-где горели свечи, и от их слабого мерцания эта штольня казалась бесконечной.


О севастопольском подземном госпитале мы вспомнили с Зоей Федоровной, когда я рассказал ей о девочке с косичками-бубликами, спросив, не она ли эта была? Зоя Федоровна поправила прическу и сказала:

— Нет, мне тогда было не до песенок. Каждую ночь к нам доставляли раненых. Мы приносили их в приемный покой, заполняли карточки, а там уж распределяли кого куда — в операционную, в палату… Так и работали. Жили тут же, в госпитале, на казарменном положении. И хотя дом рядом, а забот столько, что никак отлучиться нельзя.

Но был такой случай, что остался в памяти на всю жизнь. Внесли носилки с раненым. Он с головой закрыт одеялом и не подает никаких признаков жизни. Я открыла одеяло и обомлела. Женя Табачный! Наш школьный пионервожатый. Всегда веселый такой… По каждому поводу шутил… А теперь лежал с закрытыми глазами, белый-белый, как простыня. Внесли мы носилки в палату, положили его на койку. Я села рядом и всю ночь прикладывала мокрый тампон к его сухим губам. Он горел в жару, в горячке бредил, кричал: «Бей, бей их!.. Вперед, за мной!.. Гранаты, гранаты!..» И куда-то рвался, делал руками какие-то немыслимые движения. Я держала его руки и уговаривала: «Женя, успокойся!» Не понимая, кто рядом с ним, он все рвался в бой. Так он «провоевал» всю ночь, а к утру, должно быть, изморился, схватил меня за руку, вытянулся. И не стало Жени Табачного.

Признаться, я всегда боялась смерти. А тут столько умирало, но это был наш вожатый Женя, которого мы любили, и он нас любил, как своих младших сестер, братьев. Вероятно, потому у меня вместе с жалостью и болью, что он таким молодым умер, появилась ненависть к тем, кто его убил.

На другой день после его похорон я стала проситься на передний край, который в это время проходил уже в нескольких километрах от нашего госпиталя, и простым глазом виделись орудийные вспышки, и даже слышалась пулеметная дробь…

Меня, понятно, не отпустили, потому что и тут было работы по горло. Я даже не знала, что наш домик на Корабельной стороне уже разбомбили и что отец во время этого налета был тяжело ранен и через несколько дней скончался. Меня не хотели расстраивать и сообщили об этом значительно позже…

В октябре 1941 года налеты на Севастополь усилились и, кроме того, немец обстреливал нашу Корабельную сторону из тяжелых орудий. Было решено военно-морской госпиталь эвакуировать на Большую землю. Мы день и ночь на машинах возили раненых к лидеру «Ташкент» и размещали их по каютам. Я тоже получила приказ эвакуироваться с ранеными. Мое место было в трюме корабля. Спустилась вниз, положила там свои вещички, сошла с корабля, и стало очень тяжело расставаться с родным Севастополем, мамой, оставшейся вдовой, со всем, что меня окружало в детстве.

Пошла я от пирса вверх, не отдавая себе отчета, куда иду и зачем. Просто шла и шла обратно на Корабельную сторону, не глядя на людей. Вернулась в госпиталь. Комнаты пустые, железные койки, тумбочки. И ни живой души. Тут я поняла: зря ослушалась приказа. И во всю прыть помчалась обратно к пирсу. Подхожу, а корабля уже нет. Ушел. Я всплакнула. Домой решила не показываться — стыдно сказать матери, вроде дезертир получается… Пришла опять в госпиталь. Уже надвигалась ночь. Я, не помня себя от усталости, свалилась прямо на пол и заснула. Проснулась — было уже утро. Меня кто-то тормошит за плечо. Смотрю, стоят военные — мужчины и женщина. «Ты что тут делаешь?» — спрашивает один. Я, как есть, все начистоту рассказала. Оказывается, сюда заселяется армейский медсанбат. «Ну хорошо, оставайся у нас, — сказали мне, — будешь продолжать службу». Я очень обрадовалась. И снова закружилась в привычных делах. Опять раненые, операции, перевязки…

Несколько месяцев я так служила — всю зиму и весну. Принимала раненых, ухаживала за ними, писала письма родным, не гнушалась никакой работы.

А летом, в 1942 году, начался третий, последний, штурм Севастополя. Это было в июне. К концу месяца бои усилились, и наш госпиталь оказался под огнем прямой наводки. Госпиталь перевели подальше — на противоположную сторону города, в район Херсонеса, — к самому аэродрому, и постепенно на самолетах и кораблях переправляли раненых на Кавказ. Но, знаете, число мест в самолете ограниченное. Старались побольше взять раненых. Мы оставались до конца. А там наши начали отходить.

Что делать? Пришла я на аэродром, и командир эскадрильи мне говорит: «Не горюй, дивчина, дело для тебя найдется. Будешь возить еду летчикам». «Куда возить?» — удивилась я. «Поживешь — увидишь», — ответил он. С этого дня у меня появилась новая специальность, стала я вроде поварихи.

Аэродром большой — глазами не охватить, и летчики круглые сутки дежурят в землянках или в капонирах у самолетов, даже не снимая парашютов. Завидят ракету — и в воздух… Они в такое горячее время дорогу в столовую забыли. Вот я их и снабжала… Получаю котел с первым блюдом, со вторым, хлеб, компот и разъезжаю по аэродрому, кормлю их.

В последних числах июня получаем приказ об оставлении Севастополя. Летчики перегоняли самолеты на Кавказ. Улетали один за другим, а для меня опять места нет. На аэродроме оставался весь технический персонал, подрывали уцелевшую технику, чтобы ничего не досталось врагу, кое-что свозили на грузовиках к морю и сбрасывали в воду, а потом туда же, в море, сбрасывали с разгона и грузовики.

Остались кто в чем есть и отходили к самому берегу моря — к воде. Укрывались под скалами и несколько дней отстреливались, отбивались гранатами, я перевязывала раненых.

В одну из ночей нас, оставшихся в живых, гитлеровцы осветили прожекторами, навели пулеметы и приказали всем выйти наверх.

Мы хотели пробиться в горы к партизанам. Первые дни мы только об этом и говорили, а тут прижали нас к воде — и никуда не денешься. К тому же несколько суток мы не ели и не пили, ни капли пресной воды не было. Обессиленные, мы покорились судьбе. Нас погнали на Куликово поле, а потом в Бахчисарай. По дороге не кормили, и за несколько дней мы совсем ослабли.

В конюшне «Красного совхоза» остановились на ночевку, и у меня мелькнула мысль — бежать. Дождавшись темноты, я осторожно выбралась, подлезла под проволоку, скрылась в кустах и вышла на дорогу, встретила местных жителей и с ними добралась до Севастополя.

Разыскала мать — она жила уже в другом месте. Обрадовалась она несказанно, а вместе с тем испугалась. Спрятала меня на чердаке. Днем я не показывалась, мать приносила еду. Однажды я вышла на улицу и сразу попала в облаву. Меня схватили — и на вокзал, в теплушку. Там я встретила знакомых девочек: Лену Дудник, Веру Снитко.

Нас всех отправляли в Германию.

Ехали мы недели две. Привезли нас в Эрфурт, загнали в бараки за высокой кирпичной стеной. Выходить никуда не разрешалось. За нами следили надсмотрщики, полицаи с собаками, они нас сопровождали на завод и приводили обратно в лагерь.

Первый раз привели в цех, рассадили. На столах лежали кучки каких-то круглых стеклышек, покрытых черной краской. Мы должны были осторожно снимать черную краску, не повредив само стекло. Кому это нужно и для какой цели — никто не знал.

Однажды меня остановил француз, тоже из подневольных, и стал объяснять словами, а больше жестами, что мы готовим линзы для оптических прицелов. «Немцы будут бомбить Россию». Как услышала я это — во мне все перевернулось. Пришла я на свое рабочее место и говорю подругам: «Девчата! Вы знаете, что это за стеклышки?» Объяснила им все, со слов француза, и говорю: «Мы с вами находимся далеко от фронта и не можем вести борьбу с фашистами, но мы советские люди, и наш долг любым способом помогать Родине. Давайте делать брак…» И тут же я расковыряла стекляшку, приведя ее в негодность. Некоторые девушки со мной согласились. Другие побоялись. Но все же в цехе пошел массовый брак. Надсмотрщик из себя выходил. Мастер тоже нас клял на чем свет стоит. А мы продолжали свое…

Однажды прошел слух, что приехало гестапо расследовать, почему так много брака, и девчата предупредили меня: «Зойка, ты должна бежать, иначе начнутся допросы, и тебя могут выдать».

В тот день, вернувшись в барак, я взяла пайку хлеба и, дождавшись темноты, пролезла через дырку в стене и скрылась в лесу. Потом мне рассказывали, что действительно гестаповцы допрашивали многих. Ничего не добившись, выстроили всех и заставили стоять навытяжку целый вечер и всю ночь, пока не выдадут виновников. Но, к чести девушек, никто меня не назвал.

Весь следующий день я просидела в лесу, а ночью прошла через мост и отправилась дальше. По дороге встретила еще одну беглянку, украинку Марию из Днепропетровска. Она была уже взрослая, замужняя женщина, ее пригнали сюда на работу, а дома осталось двое детей. Она очень волновалась, только о них и говорила.

Теперь мы шли вдвоем. Днем прятались в лесах, ночью добывали себе пищу: где картошки наберем и огурцов, где свеклы или брюквы. Так и перебивались…

Мы решили: пройдем Германию, Польшу, а там и до Родины близко. Перейдем линию фронта — и мы дома. Так думали мы и тешили себя надеждой…

Но все оказалось куда сложнее. Осень, лили дожди, с питанием было очень тяжело. В лесу сырость… После двухнедельных мытарств, добравшись до Польши, где-то в районе Кракова, мы больше не выдержали — голод одолел, — завидели человека, на вид крестьянина, и обратились к нему. Он спросил: «Кто вы такие?» Мы объяснили. Он приветливо улыбнулся. Мне было стыдно за лохмотья, висевшие на плечах вместо одежды, и босые ноги. Ведь не объяснишь, что мы прошли не одну сотню километров, прятались в лесах, ели траву, листья, пили болотную воду. А тут, встретив такого приветливого человека, я подумала: «Наконец-то нашлась добрая душа».

Он по-отцовски взял нас за плечи, повел в дом, на столе появилась обильная еда: В первые минуты мы стеснялись. «Ешьте, дочки», — настойчиво повторял он. Видя, что мы смущаемся, он куда-то исчез. «Какой тактичный человек», — подумали мы и жадно набросились на еду.

Гостеприимный хозяин, ушел ненадолго, скоро он вернулся, притом не один — с двумя полицаями. Я вздрогнула. Хозяин даже не посмотрел в нашу сторону. Ушел в другую комнату и больше не показывался. «Русише партизан», — услышала я, получив при этом несколько крепких ударов. Повели нас в ближайший полицейский участок, заперли на замок в разных комнатах. На другой день меня вызвали на допрос: «Откуда ты?» «Из Польши, — отвечаю, — тут недалеко лагерь угнанных из России, я пошла в лес и заблудилась».

Я врала, путалась. Они поняли это и принялись меня избивать, а я твердила свое.

Так же точно вела себя и Мария. На этот счет у нас была договоренность еще раньше: всячески заметать следы…

Как немцы ни пытались, а не смогли выведать, откуда и кто мы такие. Тогда нас отправили в тюрьму. С двумя сопровождающими полицаями посадили в поезд в отдельное купе, закрывающееся на замок, и повезли в Гамбург. И надо же было случиться такому совпадению: я попала в ту самую камеру, в которой долгие годы сидел Тельман. Эту камеру все знали — от стражи до заключенных… Тюрьма находилась за высокой стеной, даже неба не видно… Здесь были суровые порядки. Опять начались допросы. Я молчала, твердила свое: «Была в лагере в Польше и заблудилась…» «Врешь, откуда убежала? Говори!» — требовал следователь.

Недели через три собрали очередную партию арестантов, меня втолкнули в машину. В массе людей я увидела свою подругу Марию.

Нас увозили. Куда? Мы сами того не знали. Увозили в неизвестность…

Зоя Козинец видела лагеря смерти. И там обретала жизненный опыт. Слишком дорогой ценой. Но и там люди понимали, что даже в неволе они не одиноки, никакие издевательства и пытки не могут подавить силу духа и чувство братской солидарности.

Но близился час освобождения. Уже доносились громы артиллерии. Гитлеровцы спешно загоняли узников в товарные вагоны, и черные эшелоны мчались по Европе. А в вагонах томились люди, сломленные голодом и болезнями, на каждой станции выносили десятки трупов. И Зоя металась в бреду, ей казалось, что видит Севастополь, мать, подруг детства…

Однажды, когда эшелон с узниками проходил через Прагу, фашистам не хватило сил для проверки составов, и они пригнали на вокзал чехов и заставили выгружать из вагонов умерших узников. Здесь оказалась и Мария Кудрнова — чешская патриотка, участница Сопротивления. Она вошла в один из вагонов, набитых узниками, и среди трупов заметила девчонку. Склонилась над ней — та еще дышала. Мария начала ее тормошить и, зная немного русский язык, тихо сказала: «Лежи, не шевелись, девочка. Сейчас тебя вынесем». Зою положили вместе с трупами на носилки и покрыли рогожей. Фашист, руководивший работами, посветил фонариком и скомандовал носильщикам: «Шнель! Шнель!» Так вместе с трупами выгрузили Зою на платформу, а ночью чехи переправили ее к себе домой.

И тут опять выручила дружба. Совсем незнакомые люди стали для нее родными, приняли в ее судьбе самое горячее участие, помогли встать на ноги.

В майские дни 1945 года, когда началось Пражское восстание, Зоя вместе с приютившей ее семьей вышла на баррикады и с оружием в руках сражалась против фашистов.

Борьба продолжалась несколько дней. Силы были слишком неравные. Чешские патриоты решили просить помощи у советского военного командования.

«Руде Армада! В Праге поднято восстание чешских партизан. Пришлите летаков або танков», — передавали они по радио.

Однако партизаны не были убеждены, что этот призыв услышан и, главное, понят. В разгар боев на баррикадах стали искать людей, знающих русский язык.

Тут-то и нашли Зою. Привели на радиостанцию, которую с трудом удерживали партизаны, и ее тревожный голос зазвучал в эфире: «Внимание Красной Армии! В Праге поднялось восстание чешских партизан. Пришлите самолеты и танки!»

…Вечером в штабе раздался телефонный звонок по ВЧ, и командующий 3-й танковой армией генерал Рыбалко узнал голос командующего фронтом Конева.

— Опять Прага просит о помощи, — сказал он. — Сначала обращались на чешском языке, теперь на русском, женщина непрерывно повторяет одно и то же: «В Праге восстание чешских партизан, пришлите самолеты и танки…»

— Мои радисты тоже слышат эту женщину. Все время она просит о помощи. Должно быть, там тяжкое положение…

— Несомненно! В Чехословакии миллионная армия немцев. Сами понимаете… Надо торопиться, Павел Семенович, — с тревогой сказал Конев.

— Машины заправляются. К ночи начнем движение. Прямо на Прагу!

— Ускорьте по возможности. Каждая минута дорога…

— Есть, товарищ командующий!

Рыбалко, которому уже несколько раз докладывали радисты о женском голосе, взывающем о помощи, после разговора с командующим проникся еще большей тревогой за то, что происходит в Праге. И стал торопить подчиненных…

Он был убежден, что выбор сделан правильно. Туда нацелен танковый корпус генерала Новикова.

Лихие танкисты комбрига Драгунского, за одну ночь преодолев большое расстояние, утром вошли в Прагу, и среди тысяч людей, высыпавших на улицы с цветами, была и та девушка, голос которой звучал в эфире.

Зоя Федоровна от природы скромный человек. Она тогда затерялась в толпе пражан. Кончилась война. Она вернулась в Севастополь, погрузилась в обычные дела и заботы. А в газетах писали о безымянной героине Праги. Ее разыскивали многие годы.

Случайная наша встреча позволила мне узнать о судьбе этой женщины.

ТЕ, КТО УХОДИЛИ ПОСЛЕДНИМИ

Летное поле было перепахано бомбами и снарядами, и уже нельзя было признать в этом обугленном, дымящемся, разрытом глубокими воронками, располосованном клочке земли аэродром.

Склады горели, и скелеты зданий зловеще чернели на рдеющей полосе заката. Голоса людей тонули в шуме запущенных моторов последних самолетов-штурмовиков. Выполняя приказ командования, они покидали Севастополь, забирая всех, кого могли забрать — экипаж разбитого самолета и нескольких механиков.

— Остальным придется остаться, — сказал командир полка и обвел взглядом нестройную шеренгу.

Каждый докладывал о себе, в том числе и эти трое, прожившие все 250 дней в одной землянке, связанные службой и дружбой:

— Старшина Белый!

— Авиационный мастер Штеренбоген!

— Техник Пельник!

Командир обнял каждого и, не сказав ни слова, побежал к самолету, на ходу натягивая шлем.

Через несколько минут самолеты оторвались от земли и, сделав круг, пошли к морю.

Земля дрогнула, раздался взрыв — рухнули скелеты зданий. Люди упали на землю. Широкий, кряжистый старшина Белый сорвал с головы бескозырку и зарылся в нее лицом. Комья земли и щебня, подхваченные взрывной волной, посыпались на него.

Когда он поднялся, двое его товарищей сидели на земле. Он подошел к ним:

— Что делать, ребята?

Белый смотрел на них и словно не узнавал Штеренбогена, всегда веселого человека, остряка, который сейчас, насупясь, помалкивал, и небольшого ростом, с мальчишеским выражением лица Пельника, что молодецким здоровьем, не отличался, зато в проворстве рук с ним никто не мог поспорить: двести бомбочек ввернет в кассеты и провожает самолет на штурмовку. А фронт рядом, не успеет Пельник оглянуться — летчик вернулся обратно. И ловкие руки ввинчивают новые две сотни бомб. Бывало в сутки до десяти вылетов, вот и посчитай, сколько бомб проходило через его руки…


Еще два дня назад они, как обычно, снаряжали самолеты на штурмовку с верой, что Севастополь выстоит и победит. К вечеру им зачитали приказ об оставлении Севастополя и о том, что все имущество нужно уничтожить. Проводив самолеты на Большую землю, они начали небывалый аврал. Над аэродромом грохотали взрывы. Не от вражеских бомб и снарядов. Уничтожались остатки боеприпасов и все ценности, которыми не должен воспользоваться противник.

Уцелела одна-единственная полуторка. Молодой шофер с вихрастым чубом, загорелым лицом, на котором сверкали белые зубы, уроженец Севастополя, не зная устали, носился по фронтовой дороге к крутому отвесному берегу, сбрасывая в море все, что не успели подорвать. Люди дивились выдержке и терпению парня, а он летал вихрем туда и обратно, туда и обратно…

Наконец все, что могло представить ценность, подорвали или похоронили в море. Осталась полуторка. Шофер подогнал ее к обрыву, включил скорость, сам ловко выскочил из кабины. Машина полетела вниз — парень провожал ее долгим взглядом…

Трое друзей, надеясь уйти с последними катерами, держались вместе. Путь от аэродрома до причалов Казачьей бухты не так далек в обычных условиях. А тут начался такой обстрел, что в пору отлежаться бы в каком-нибудь укрытии. В такие минуты хотелось быть ближе к товарищу, знать, что ты не один.

На минуту задержавшись, Михаил Штеренбоген сказал:

— Ребята, обидно так, по-глупому, отдать концы. Давайте ловчее, бежим в одиночку. Иначе не видать нам причала…

Пробираясь в одиночку, они собрались в глубокой воронке. Молча лежали притаившись, пока земля дрожала от близких взрывов, а когда утихло, старшина Белый отряхнулся, вытер потный лоб и спросил:

— Что делать, братва?

— Вперед, к причалу, — откликнулся Штеренбоген.

— Другого пути нет, — подтвердил молчаливый Пельник.

— Ладно. Пошли! Не скопом, по-одному, — напомнил старшина, поправил бескозырку и первым выбрался из воронки.

За ним последовали Пельник и Штеренбоген.

Так, от воронки к воронке, от куста к кусту, они добежали до высокого обрывистого берега. Внизу открылась панорама бухты. Люди толпились на берегу. Два катера — морские охотники — не могли принять всю массу бойцов, и всем троим стало ясно, что рассчитывать не на что.

— Может, попробуем? — неуверенно предложил Пельник.

Белый махнул рукой:

— Только нас там не хватало!

— Ничего. Стоит только уцепиться…

— Разве на клотик залезешь, для тебя там место приготовили! — усмехнулся Штеренбоген.

А тут снова начался сильный артиллерийский обстрел. Сначала несколько пристрелочных снарядов легло недалеко от причалов, и за ними обрушился настоящий огненный смерч.

Трое лежали, припав к земле. Сквозь разрывы до них доносился гул моторов катеров.

Огневой налет кончился так же внезапно, как и возник.

Друзья поднялись и молча стояли на берегу, прекрасно понимая, что для них есть только один путь — в море. Но катера ушли. Других кораблей нет и, возможно, не будет. Но и оставаться здесь — значит попасть к немцам в лапы! Одна эта мысль рождала волю и энергию…

И может быть, по старшинской привычке — держать бразды правления в своих руках и, если нужно, продиктовать свое решение — Михаил Белый показал на маяк и сказал:

— Там морской наблюдательный пост. Я бывал не раз, видел шлюпки, катера. Может, на наше счастье, застряла какая-нибудь посудина. — И, заметив в глазах друзей искру надежды, скомандовал: — За мной!


Цепочкой пробирались они вдоль берега, торопились, и ноги сами несли их все дальше вперед.

И наконец вот он, маяк. Ходили вокруг, искали какую-нибудь шлюпку. Увы, все плавучие средства теперь превращены в обломки, щепки, мусор…

Они умаялись, во рту пересохло, и больше всего хотелось пить, а на берегу моря не было и капли пресной воды. Жажда томила, ни о чем, кроме воды, не хотелось думать. Им казалось, что где-нибудь поблизости есть колодец. Обшарили весь дворик, колодца так и не нашли. Зато попался на глаза бензиновый движок с радиатором водяного охлаждения.

— Тут наверняка есть водица, — сказал сметливый Штеренбоген и протянул руку к кранику.

Краник заржавел и не поворачивался. Михаил ударил железкой, и краник открылся. Пельник, подставив фляжку, терпеливо сидел на корточках. Только зря. Вытекли считанные капли воды. Он встал, чертыхнулся и плюнул на всю эту затею. Даже смочить губы не удалось.

Тем временем совсем стемнело, выглянула луна, море озарилось голубым светом, и Белый увидел какой-то странный предмет на воде.

— Шлюпка! — воскликнул он и стал быстро раздеваться. — Я попробую пригнать ее к берегу.

Он с разбегу бросился в воду и поплыл. Друзья следили за каждым взмахом его сильных рук, еще толком не зная, шлюпка это или некое деревянное изделие с потопленного корабля. Вскоре донесся голос Белого:

— Шлюпка-а…

Друзья обрадовались, Михаил Штеренбоген разделся и поплыл ему на помощь…

Шлюпка качалась на волнах. Теперь две пары рук толкали ее, а вытащив на берег, все были разочарованы: в днище зияла пробоина, у самого форштевня вырваны две доски. Одним словом, не шлюпка, а разбитое корыто.

— Что же делать, и это счастье. Возьмемся за ремонт! — так решил Белый.

Теперь оставалось найти материал для заделки пробоины.

Ночь подгоняла. Темнота — единственное спасение. Затишье давало возможность сосредоточиться. Они знали, как только начнет светать, трудно будет отплыть от берега: их тут же обнаружат, полоснут одной пулеметной очередью — и конец.

А пока землю и море окутывала густая темень — надо успеть.

Все, что удалось найти в дворике маяка — просмоленные доски, пакля, — было пущено в дело. Среди хлама нашли и добротные весла.

И вот шлюпка спущена на воду, и все трое размещаются в ней, готовясь к далекому неизвестному плаванию.

Старшина Белый взмахнул веслами, шлюпка на несколько метров подалась вперед…

В то же время за кормой послышались торопливые шаги, из темноты донесся хриплый, приглушенный голос:

— Подождите, я с вами, моряки!

Подбежав к шлюпке, человек бросил свой вещевой мешок на дно, а затем, подхваченный сильными руками, забрался в нее и сел на банку.

— Ты откуда? — спросил старшина.

— Из пехоты, с частями прикрытия отступал. Дай, думаю, побегу к маяку, может, кто из наших остался, захватят…

— Полезай на корму, а то грести тяжело, — сказал Белый.

— Сейчас, браток, перелезу.

Солдат перебрался на корму, лица его они не разглядели, и лишь по слабо вздрагивающему голосу можно было понять, что и он тоже хватил лиха.


Над ними было бархатистое небо, усеянное звездами. Вдоль всего побережья сверкали разрывы снарядов. И время от времени вырывались каскады трассирующих пуль.

К счастью, луну закрыли облака, и шлюпка укрылась во мраке. Зато четверо все видели: орудийные вспышки, луч немецкого прожектора, нервно прощупывающий берег.

Белый и Пельник сидели на веслах. С каждым новым рывком уходили они дальше в море. Им казалось, что оторвись они подальше от берега — и там все будет намного проще.

— Ребята! Открылась течь, вода поступает! — сообщил Белый.

— Ничего, сейчас мы с ней управимся, — откликнулся Штеренбоген.

И пока двое гребли, двое других — Штеренбоген и боец Георгий Селиванов — каской и ботинками принялись вычерпывать воду.

Штеренбоген, занятый своим делом, наклонился за борт и вскрикнул точно ужаленный:

— Мина!

И только они успели осушить весла, как действительно по правому борту, совсем недалеко от шлюпки, проплыло раскачиваемое волной черное круглое чудовище…

Гребцы нажимали на весла, а вода просачивалась в шлюпку, и она тяжелела, теряла плавучесть и ходкость. Выбившись из сил, Михаил Белый бросил весла и сплюнул от досады:

— Ни черта не тянет! Придется, ребята, вернуться, найти какое-нибудь укромное место, проконопатить корпус и в ночь уходить. А то ведь, если утро застанет нас на воде, с берега шарахнут из пулемета — и поминай как звали…

Все молчали, глядя с опаской в сторону берега: там по-прежнему вспыхивали зарницы, сверкали огненные трассы, метались лучи прожекторов. И больше всего им не хотелось идти назад. Только вернись в это пекло — обратно не вырвешься. Все способные сопротивляться наверняка ушли из Севастополя.

Так думали четверо в шлюпке, уже не двигавшейся вперед, а лениво переваливавшейся, на волне.

Выглянула луна, и на серебристой дорожке, протянувшейся вдаль к горизонту, Пельник заметил какой-то неясный предмет, раскачивающийся на воде, дрейфующий в сторону открытого моря.

— Ребята! Смотрите, что там такое? — торопливо произнес он.

Белый взялся за весла и стал усиленно грести.

— Братцы, шестерка! — не унимался Пельник.

— Не каркай раньше времени! — осердился старшина.

И когда они подплыли, то убедились, что впрямь счастье улыбнулось им. Вполне исправная шестерка, сухая, с уключинами, веслами, мачтой и даже куском парусины, висевшим на ней, раскачивалась на воде. Должно быть, кто-то вот так же, как они, добирался до кораблей, а потом бросил шлюпку на волю волн. Пусть плывет, может, кому и пригодится…

И она действительно пришлась как нельзя кстати.

Захватив свой несложный скарб, они перелезли в новую шлюпку.

Старшина протянул Пельнику самую большую ценность — наган:

— На, спрячь!

Пельник погладил рукоятку нагана, завернул его в тряпку и бережно положил под решетку.


Теперь они усиленно гребли в сторону открытого моря. Коротая летняя ночь была на исходе. Звезды таяли в вышине, темнота рассеивалась, и на востоке обозначилась пока слабая алая полоса. Над водой висела туманная дымка. И хотелось одного: чтобы туман продержался подольше.

Быстро светало, а туман еще держался, и шлюпка, будто под молочным колпаком, все дальше удалялась от берега.

Но вот косые лучи солнца прорвались сквозь туманную завесу, она стала редеть, растворяясь в прозрачной голубизне воздуха. При свете наступающего дня старшина осматривал шлюпку и думал: «Да, нам здорово повезло. Это не то старое корыто, что могло продержаться час-другой, а потом неизбежно — как топор на дно… Тут корпус крепкий, надежный. К тому же полное оснащение. На таком суденышке не страшно пуститься в открытое море».

Пока он думал об этом, окончательно прояснилось, вдалеке открылся берег: черные дымы по-прежнему вились над Севастополем, и по воде доносился неясный гул.

В небесной синеве тоже было неспокойно. Где-то в вышине гудело, рокотало и словно пело на разные голоса. И когда появился вражеский разведчик, Белый понял: такой визит ничего хорошего не сулит. Он скомандовал: «Под банки!» Все четверо упали на дно, прикрылись парусиной, создав видимость, будто это одна из многих брошенных шлюпок.

Самолет покружил, покружил и ушел в сторону берега. А гребцы поднялись, заняли свои места и налегли на весла.

В эти часы было не до еды и даже не до питья, хотя жажда мучила все сильнее. Попеременно садились на весла и налегали изо всех сил, понимая, что надо уходить дальше. Глаза были по-прежнему обращены к далекому извилистому берегу, который почти утонул в мареве, как будто затерялся, только белая головка Херсонесского маяка поднималась над водой.

К вечеру Михаил Белый бросил грести, окинул усталым взглядом товарищей и понял, что они тоже вымотались, так же голодны, страдают от жажды.

— У кого что из еды есть, выкладывай! — объявил старшина. И первым потянулся к своему вещевому мешку, вытряхнул на деревянную решетку содержимое.

Рядом с банкой свиной тушенки Штеренбоген положил пачку галет, Пельник протянул горбушку хлеба и еще сухари. Солдат Георгий Селиванов, или просто Жора, как стали его называть друзья, поставил фляжку.

— С водой? — спросил Белый.

Тот кивнул.

— Ну, значит, живем…

Трое лежали на банках и ждали приглашения не то к завтраку или обеду, а может, к ужину…

— Пока откроем банку с тушенкой, — сказал старшина. — Каждому по бутерброду и два глотка воды.

Никто не возражал. И вообще, можно ли было пускаться в рассуждения после двух суток голодания! Малюсенькие ломтики хлеба с тушенкой — вот вся еда, что называется, на один зуб — только растравили аппетит и вызвали неудержимую жажду. Старшина подносил каждому фляжку со словами: «Не больше двух глотков».

Штеренбоген лежал, закинув голову, и с тоской смотрел в небо.

— Эх, не ценили мы жизни, — в раздумье говорил он. — В магазинах всего было вдоволь, а человек устроен так — все ему чего-то не хватает… Сейчас бы шницелек с жареной картошечкой, — прищелкнув языком, добавил он.

— А я бы уху испробовал, — подхватил Пельник.

Тут послышался сердитый окрик старшины:

— Прекратить разговоры о жратве!

Штеренбоген сделал уморительную гримасу:

— Товарищ старшина, не надо волноваться. Помните, у Пушкина есть такие строчки: «Мечты кипят, в уме, подавленном тоской, теснится тяжких дум избыток». Так это наши мечты кипят насчет того, чтобы закусить. Понятно?!

Старшина бросил сердитый взгляд:

— Кипите на здоровье, все равно никакой еды сегодня не будет!

— Спасибо за ценное сообщение, — с ухмылкой отозвался Штеренбоген и смолк.

Тем временем шестерку развернуло и понесло к берегу, а грести уже не было сил. И что тут делать?!

— Поднять парус! — сказал старшина. — Ветерок попутный.

Подняли мачту, с обеих сторон укрепили ее вантами. С трудом растянули бесформенный кусок парусины — и шестерка заскользила по волнам, как на крыльях. Уходили все дальше от берега навстречу неизвестности. И еще у всех жила слабая надежда: авось появятся наши корабли, заметят и примут на борт.


Старшина Белый понимал, что такое путешествие не на день и не на два. Даже если все сложится хорошо, то и тогда путь до кавказских берегов займет неделю — не меньше.

А если это действительно так, то нужна настоящая корабельная организация. И он разделил свой маленький экипаж на вахты: двое бодрствуют, управляя рулем и самодельным парусом, двое отдыхают. Если можно назвать отдыхом лежание на банках под палящим солнцем и непрерывную болтанку, при которой катишься с одного борта на другой.

Так они шли на своем утлом суденышке, измученные, голодные, мечтающие о крошке хлеба и нескольких глотках пресной воды.

Шли первый день…
Шли второй день…
Шли третий день…
Шли четвертый день…

Днем определялись по солнцу, ночью — по Полярной звезде. Конечно, все делалось на глаз, приблизительно.

Был пятый изнурительный, долгий день пути. Никто уже не питал надежды на встречу со своими кораблями: кругом билось море, и только море, широкое и бесконечно однообразное. Оно наскучило этим непрерывным бегом волн и непрекращающейся болтанкой, затуманивающей сознание и вызывающей чувство безысходной тоски.

Пельник с Селивановым умаялись, неся вахту под палящим солнцем, чувствовали себя, как на жаровне, ни к чему нельзя было прикоснуться, даже дерево и то обжигало. Сидели в трусах: Пельник — на руле, Селиванов — у паруса. И ни голод, ни жажда не доставляли им таких адских страданий, как этот огненный шар, непрерывно висевший над головой и превратившийся в орудие пытки. В первые дни плавания кожа на их плечах и спинах покраснела, затем начала шелушиться; теперь она продубилась, стала желто-шоколадной, огрубела и напоминала футляр, в который втиснуто израненное тело.

С трудом коротали они дневные часы, мечтая о тучах, дожде, буре, о чем угодно, лишь бы унялось небесное светило да спала испепеляющая жара.

Сумерки быстро переходили в темноту. Ночь приносила желанную свежесть, прохладу, но все равно было не до отдыха. При мысли, что как раз в темноте могут быть всякие неожиданности, расслабленные дневным зноем нервы опять напрягались, обострялись слух и зрение, сердце билось в тревоге…

Маленький глазастый Пельник не выпускал из рук рулевое весло, прислушивался к монотонному рокоту волн. Вдруг он встрепенулся, привстал.

— Смотри, что это?! — окликнул он Селиванова, сидевшего под парусом.

Тот ничего не ответил: ему никогда ничего подобного видеть не доводилось.

Между тем в самом центре лунной дорожки сначала ясно вырисовался пологий хребет, а еще через несколько мгновений показалось все длинное узкое тело, и теперь Пельник понял, что это вовсе не чудовище, а самая обыкновенная подводная лодка с рубкой, выступающей горбылем. Ее появление было столь неожиданным, что он в первую минуту растерялся, не зная, что делать, и стал окликать своих товарищей. Слабые, обессиленные, они медленно поднимали головы. А увидев подводную лодку, насторожились, кто-то приглушенно спросил:

— Наша или немецкая?!

— Кто ее знает… — ответил Белый и бросился спускать парус.

«Ох, если бы наша! Тогда конец страданиям», — думал каждый, с опаской выглядывая из-за борта и мысленно представляя встречу с нашими моряками. Но там откинулся рубочный люк, на палубе, как тени, мелькнули силуэты подводников, проскользнули к пушке, начали ее поворачивать, и с попутным ветром донеслась лающая немецкая речь.

«Скорее уходить!» — вот мысль, которая сейчас владела Белым и его спутниками. Они перебросили парус на другой борт и, резко изменив курс, стали удаляться от опасности, благо шлюпка находилась в затененной стороне и немцы не могли ее увидеть, а наши мореплаватели долго наблюдали за ней, пока она не погрузилась снова.

Появление вражеской лодки насторожило. С восходом солнца старшина Белый принял от Пельника вахту, выдал по последней галете, каждому досталось по глотку пресной воды. И тут сам собой возник разговор, как дальше жить, чем питаться, чтобы не свалил голод.

Михаил Штеренбоген, еще совсем недавно раззадоривавший всех воспоминаниями о шницелях с жареной картошечкой, теперь вдруг выдвинул новую идею:

— У нас есть ремни. Они из кожи. А кожу можно есть… Слыхали?

— Попробуй укуси… — недоверчиво отозвался Шора Селиванов.

— Конечно, так не укусишь. А если размочить в соленой воде — совсем другое дело.

— Как ты будешь его мочить?

— Очень просто. Закрепим шкертиком, выбросим за борт — и пусть тянется за шлюпкой. Через сутки как миленький размокнет… — убеждал Штеренбоген так, будто ему одному все уже известно.

— Ну ладно, попробуем, — согласился старшина. — А вот как быть с водой — уму непостижимо. О пресной воде нечего и думать, хотя бы морскую воду остужать — и то счастье.

Тут и Штеренбоген призадумался. «Холодная вода на порядочной глубине, — казалось, сам с собой рассуждал он. — Значит, надо ее добыть. Как же это сделать?»

«Да, как это сделать?» — думал каждый.

Штеренбоген был поглощен размышлениями. И вдруг его лицо озарилось: «Придумал! Нашел!»

Михаил взял алюминиевую фляжку, отвинтил пробку, понюхал:

— Спиртом пахнет, совсем здорово!

Привязал к фляжке уключину и на пеньковом конце выбросил ее за борт. Фляжка скрылась, ушла на глубину. Через несколько минут он потянул фляжку обратно, припал губами к горлышку, пропустил несколько глотков воды и замотал головой. Вода оказалась теплой, соль оседала на языке.

— Вода с поверхности! — определил Михаил, нахмурясь.

Он думал: что же еще сделать? Неужели так они и будут голодать да к тому же давиться омерзительно-теплым соленым раствором? Глаза бы не глядели на это море, синее, манящее со стороны, а вместе с тем не облегчающее тяжкой участи людей, а что-то затаившее против них…

Ему пришла в голову еще одна мысль, но, прежде чем объявить о ней во всеуслышание, он решил испытать: все было, как и в первый раз, только к пробке он привязал бечевку и, когда фляжка ушла на большую глубину, выдернул пробку. Быстро вытянув посудину, Михаил отпил из горлышка, не удержался, воскликнул:

— Теперь то, что надо! Прошу…

Все по очереди пригубили фляжку, добытую с двадцатипятиметровой глубины, и подивились смекалке своего товарища.

— Живем! — обрадовался старшина. — Холодненькая и спиртягой отдает…

— Ну, насчет спиртяги ты загнул малость, — заметил Штеренбоген, хотя сам прекрасно понимал, что эти слова сказаны старшиной для поддержания бодрости своих ослабевших спутников.

Плохо ли, хорошо ли, выход из положения, кажется, был найден: даже морская холодная вода хотя бы на время снимала сухость во рту.

Ну а чем питаться? Как поддержать силы, тающие с каждым днем?

В разговорах между собой они главным образом рассуждали о еде, вспоминая обильные и вкусные обеды на аэродроме. Даже старшина уже не перечил, а то и сам вспоминал кока, работавшего до войны в ресторане.

— А ты пробовал пироги с грибами? — спрашивал Пельник. — Мамаша каждую субботу тесто ставила, и каких только пирогов не напечет!..

Штеренбоген терпеливо слушал рассказчиков, а под конец вставил свое острое словцо:

— От поэзии к прозе — один шаг. Давайте-ка наш ремешок испробуем…

И все прекрасные воспоминания ушли разом, а перед глазами на банке лежал ремень, целые сутки волочившийся за шлюпкой. Сжимая нож длинными худыми пальцами, Штеренбоген с усилием разрезал ремень на мелкие кусочки. Все с вожделением и надеждой смотрели на черные квадратики. Казалось, только они и могут спасти от голодной смерти.

Как положено, старшина первый снимал пробу. Он взял самый маленький квадратик и, поморщившись, принялся жевать. Потом к новой пище потянулись все остальные. Они сидели и лежали; их челюсти работали, как жернова, но просоленная кожа хотя и казалась мягкой, эластичной, однако ничем не отличалась от резины — разжевать ее было невозможно… И после долгих усилий они поочередно выкинули жвачку за борт.

Никто из них не сетовал, понимая, что ни старшина, ни Штеренбоген тут ни при чем.


Начинался шестой день. Михаил Штеренбоген нес вахту. Он сидел на банке в трусах, тельняшке, изнывая от жары, время от времени ложился грудью на борт и спускал голову в воду. Становилось прохладнее, а через полторы-две минуты лицо опять обжигало солнце, волосы склеивались и твердели. Тело ныло в болезненной истоме. Опять тянуло к воде. И вот, уже не первый раз перекинувшись через борт, протянув руки вперед, Штеренбоген совершенно непроизвольно схватил и зажал в ладони что-то скользкое, студенистое. Он выбросил свою находку на банку и крикнул:

— Ребята, медуза!

Старшина, сидевший на руле, встал, наклонился: прозрачная слизистая масса, похожая на студень, лежала на банке. Двое подвахтенных тоже вытянули головы.

— А что, если ее испробовать?! Ведь морское животное, в ней есть какие-то соки жизни, — сказал Штеренбоген и вопросительно посмотрел на старшину.

Тот поддержал:

— Конечно, давай пробуй!

Не долго думая, Штеренбоген разрубил медузу на четыре части и, не дожидаясь, пока его товарищи поднимутся и приложатся к неизведанному блюду, первый ухватил губами кусок слизи, поморщился и выплюнул за борт. Однако сознание того, что это единственно возможная еда, заставило его побороть отвращение и искать способ, как бы съесть эту медузу. Он снял тельняшку и, зажав в нее медузу, начал ее высасывать…

— Теперь порядочек… — сообщил он товарищам, глотая то, что называл соками жизни.

Остальные тоже стянули тельняшки и последовали его примеру, заботясь о том, чтобы поддержать свои убывающие силы.

Все одобрительно отозвались о еде, добытой Штеренбогеном:

— Здорово ты, Миша, придумал, — сказал старшина, проглотив положенную ему порцию. — Только аппетит разбудил. Как мы будем ее добывать? Ведь, никто не может держать растопыренными руки и ловить ее, подлую!

Штеренбоген выдвинул свой план:

— На носу будет сидеть наблюдатель. Как увидит медузу, тут же доложит, и кто-то должен прыгнуть за борт.

Старшина Белый выразил опасение:

— А шлюпка уйдет вперед, и мы из-за этой проклятой медузы кого-нибудь недосчитаемся…

— Надо сразу спускать парус и стопорить ход, — пояснил Штеренбоген.

Все пришли к выводу, что стоит попытать счастья…

Жора Селиванов, как самый слабый, был назначен наблюдателем.

Проходили часы, а медуз как будто и не бывало. Но вахту продолжали нести настойчиво, терпеливо.

Наконец ослабевшим голосом Селиванов известил, что слева по борту появилась медуза. Белый прыгнул в воду. Он схватил ее, пытаясь зажать, но в кулаке осталась лишь маленькая горсть слизи. Стало очевидно, что такой способ охоты за медузами ничего не даст.

— Был бы сачок… — заметил старшина.

— Мечты, мечты… — тяжело вздохнул Штеренбоген. Он снял с себя тельняшку, разложил на банке и долго над ней колдовал, завязывал какие-то узлы. Подняв тельняшку над головой, он объявил: — Вот это и есть сачок! А ты, Жора, смотри в оба. Как только увидишь медузу — сигналь.

Стало вечереть, над морем полыхал огненно-красный шар, уходивший в воду. В это время Жора подстерег плывшую навстречу большую прозрачную шляпу медузы, похожую на мыльный пузырь, и крикнул. В ту же минуту дежурный пловец Штеренбоген кинулся в воду и поплыл — в руке была зажата тельняшка.

Медуза очень скоро оказалась за кормой и быстро удалялась.

— Давай жми! — кричали ему из шлюпки.

Штеренбоген, догоняя ее, изловчился, забросив сачок вперед, накрыл медузу и теперь беспокоился, чтобы она не выскользнула из мешка, а все, находившиеся в шлюпке, следили за ним, тревожась, что шлюпка ушла слишком далеко и как бы это не привело к несчастью. Был сделан резкий поворот, ветер подхватил шлюпку и понес, но никак не удавалось славировать и подойти к пловцу вплотную. А между тем было видно, что он уже выбился из сил и нуждается в помощи, хотя заветный сачок держит в зубах, боится выпустить…

Тогда Пельник схватил спасательный круг и с размаху бросил в воду. Штеренбоген схватился за него. Так вместе с кругом и сачком в зубах его подняли в шлюпку.

Всем стало ясно, что только счастливый случай помог спасти товарища. И они решили больше не рисковать, а дежурному пловцу привязывать к поясу страховочный конец и не отпускать человека далеко от шлюпки…

Пошли восьмые сутки. Утром, как было заведено, сменилась вахта. Двое членов экипажа, усталые после бессонной ночи, подложив под голову вещевые мешки, свалились на решетку в тень от паруса. Кругом билось все то же соленое море с нестихающим шумом волн, покрытых узенькими полосками пены. И безоблачная синева неба распростерлась над водой. Все четверо настроились на этот рокочущий шум моря и не могли сразу отличить посторонний звук. Только когда темная точка вынырнула откуда-то из-за горизонта, они разом воскликнули:

— Самолет! — хотя не знали, чей он — наш или немецкий.

Старшина приказал прятаться под банки. С опаской выглядывая оттуда, ой рассматривал самолет, который держал курс прямо на шлюпку, и опознал в нем амфибию МБР-2 — наш морской ближний разведчик на поплавках, с красными звездами на фюзеляже.

— Ребята! Наши летят! — крикнул он что было силы.

Все вскочили и размахивали руками, давая понять, что это свои — севастопольские…

Самолет снизился и пролетел над шлюпкой. Теперь особенно ясно выступали большие красные звезды на плоскостях; они казались живым приветом с родной земли, которая, вероятно, совсем близка для крылатых посланцев и очень далека для этих четырех мореходов, измученных зноем и истощенных голодовкой.

Самолет развернулся и летел почти на бреющем… Один из летчиков высунулся из кабины и сначала показал почему-то рукой на запад. Непонятно почему. Ведь шлюпка должна идти на восток… А на следующем заходе держал в руках фотокамеру и, должно быть, снимал.

— Ребята! Помощь пришла! — радовался старшина и, когда самолет, сделав прощальный круг, помахал крыльями и скрылся, сказал: — Раз они нас нашли и сфотографировали, значит, скоро опять прилетят. Будем ждать в этом районе. Паруса долой!

Вахтенные спустили парусину, и шлюпка легла в дрейф, мерно покачиваясь на волнах. Все лежали в блаженном состоянии, устремив глаза к небу и чутко прислушиваясь к привычным шумам моря в надежде, что вот-вот самолет вернется.

Время перевалило за полдень, близился вечер. Самолет не возвращался.

А на море свежело, подул северо-западный ветер — верный предвестник непогоды, — разгулялась волна. Дальше дрейфовать было опасно. Опять подняли парус и легли курсом на восток…

Ветер крепчал, рвал парусину, шлюпка сделалась неуправляемой и могла каждую секунду перевернуться.

Старшина спустил парус, приказал Пельнику занять место рулевого и объявил аврал: трое принялись крепить по-штормовому предметы, находившиеся в шлюпке. Затем Белый и Штеренбоген сели на весела.

Солнце скрылось в тучах, вокруг потемнело, и только пена отчетливо выделялась на гребне волн, обгонявших шлюпку. Ветер и брызги хлестали Пельнику в лицо, трудно было управлять веслом, которое дергалось, рвалось из рук, точно какая-то дьявольская сила притаилась там за кормой.

«Неужели не прилетят летчики? Ведь на них только и надежда…»

Пельник не сводил глаз с Белого и Штеренбогена. Они гребли изо всех сил, в конце концов поняли, что это бесполезно, стали слегка подгребать, помогая своему рулевому. А еще он видел в носовой части Жору Селиванова, свернувшегося клубочком в своей набухшей от влаги солдатской шинели.

Сзади подкралась волна, ударила в корму, весло рвануло в сторону с такой силой, что Пельник свалился и упал грудью на борт. А весло не выпустил. Морщась от боли, поднялся и вскарабкался на свое место. На лице — ссадина. Но это было сущим пустяком по сравнению с опасностью, угрожавшей каждую секунду, особенно когда накатывала волна, поднимала шлюпку на своем высоком горбу, несколько мгновений держала ее на гребне и тут же бросала в пропасть, разверзавшуюся между двумя водяными валами.

Пельник расставил широко ноги и, опираясь о планку над решетчатым люком, почувствовал себя увереннее, и даже боль в руках вроде бы поутихла.

«Бывает намного хуже. У нас не плотик, не доска. Мы как-никак на шестерке. Покуда весла в руках, еще не все потеряно. Не вечно же будет так лютовать. Чай, не осень, а самый разгар лета. Поштормит денек-другой — и успокоится…»

Окончательно стемнело. Фигуры друзей, маячившие перед глазами, сейчас терялись, сливались со шлюпкой, и только по редкому скрипу уключин можно было понять, что Белый и Штеренбоген не сложили своего оружия.

Неясное, смутное чувство одиночества охватывало Пельника, будто он остался один в поединке с морем. И тогда сквозь вой ветра слышался его хрипловатый голос:

— Эй там, на веслах!..

И так же глухо кто-то откликался:

— Есть, на веслах!

А когда такое же тревожное состояние охватывало Белого и Штеренбогена, в темноте звучало:

— Пельник! Так держать!

— Есть, так держать! — натужась, отвечал он.

Так и прошла эта ночь, а чуть рассвело, к Пельнику на корму пробрался старшина, лицо его было заросшее, худое, серые глаза казались мутными.

— Давай сменю тебя, ступай на весла.

Пельник сделал попытку встать, а ноги не слушались, подгибались. Тогда Белый взял его за руку, и Пельник, держась за борт, медленно перебрался вперед, на весла, к Штеренбогену, который вымок, замерз и еле-еле поводил веслом. На его измученном лице пробилась слабая улыбка:

— Жив, курилка?!

— Кажется, жив. А ну проверь, я ли это?..

Штеренбоген ущипнул друга:

— Ты! Подменить не успели…

— Как думаешь, долго нас будет трепать?

— Суток двое, а может, и больше. Смотри, как разгулялась волна…


Предсказания Штеренбогена сбывались. На другой день еще штормило вовсю. А спустя сутки ветер стих, море дышало ровно, глубоко, как будто отдыхало после долгих волнений. На длинных пологих волнах мертвой зыби лениво покачивалась шестерка с четырьмя предельно вымотавшимися, обессиленными людьми. Только один из них нес вахту, вяло ворочал рулевое весло. Трое лежали под банками, сваленные усталостью, забывшиеся в глубоком сне…


Солнце, набрав высоту, снова жгло немилосердно.

Пельник сидел опустив голову и, глядя на парусину, топорщившуюся в ногах, думал: «Эх, совсем заштилило, а то поднять бы парусок — и полный вперед!»

Он смотрел поверх банок на спящих своих друзей, на спокойную, зеркально-гладкую синеву моря — вчера оно гневалось и хотело похоронить шлюпку вместе с ними, а сегодня тишь, благодать, глазам не верится…

«Сколько же суток мы в плавании?» — подумал Пельник. Он пытался вспомнить, какие были события в первый и последующие дни, и неизбежно запутывался. По его подсчетам поход продолжался более десяти суток…

Так сидел он, всматриваясь усталыми глазами вдаль, и вдруг заметил какой-то странный предмет, находившийся в дрейфе. Сперва он решил, что ему показалось. Нет, не показалось, что-то чернело впереди. Встреча с этим предметом представлялась Пельнику очень соблазнительной.

— Ребята! Боевая тревога! — по возможности громче крикнул он.

Никто на его зов не откликнулся, даже не поднял головы.

— Эй, поднимайтесь! — настоятельно повторил он.

Белый и Штеренбоген с усилием поднялись, глянули вперед — точно, что-то плавает. Они и сели на весла.

Всего двадцать или тридцать метров оставалось до этого таинственного предмета, чернеющего на воде, когда очнулся Шора, тоже поднял голову и, глянув за борт, с испугом произнес:

— Ребята! Мина!

Действительно, что-то круглое покачивалось на воде. Ясно только, что не деревянный ящик с продуктами. Теперь думалось, что, может, там притаилась сама смерть.

Несколько слабых рывков веслами — и тот же Жора, не сводивший глаз с предмета, поспешил всех успокоить:

— Ребята, не мина, а бочка.

— Это мы еще посмотрим, — отозвался старшина. — Может, она начинена взрывчаткой. К ней надо с умом подгребать, чтобы не получилось удара.

Белый и Штеренбоген оставили весла, навалились грудью на левый борт. Рулевой мелко загребал веслом, шестерка развернулась. Пельник уперся руками в металлический обод.

— И точно, бочка! — подтвердил он, — Откуда она взялась и почему не тонет?!

— Понятно почему: в ней масло растительное, — высказал свое предположение Жора.

— А может, бензин или керосин, тоже на воде держится, — усомнился Штеренбоген.

Так или иначе стало ясно, что она заполнена чем-то легким, и теперь все были озадачены: что делать дальше? Старшина предложил:

— Давайте втащим в шлюпку, а там видно будет…

Каждый подумал: если она с растительным маслом — тогда живем!

И вместе с этой надеждой появились воля и силы у истощенных голодом, измученных штормом людей.

Они сплели концы, привязали к банкам и спустили петлю за борт. Сразу ничего не получилось: бочка сорвалась, но далеко не уплыла. На втором заходе она, будто живое существо, закатилась в шлюпку.

После долгого путешествия бочка позеленела, обросла ракушками. И только ее развернули и открыли пробку, как изнутри вырвался одурманивающий запах бензина, он быстро растекался над шлюпкой, а люди все еще не верили в свое невезение, каждый чуть ли не ползком добирался до пробки, нюхал и спешил прочь.

Все четверо лежали на банках, устремив глава в небесную синеву, окончательно сломленные, кажется, потерявшие веру в свое спасение.

Шлюпка уже дрейфовала, управлять веслом было не под силу. Даже самый крепкий из них, старшина Белый, растянулся на решетке, закрыв глаза.

Сквозь узкую горловину по-прежнему выбивались бензиновые пары, как завеса ядовитых газов, и даже свежий морской воздух не мог его рассеять.

«Плохо дело, — подумал старшина. — Совсем плохо… Надышатся ребята, уснут и не проснутся. Надо столкнуть бочку за борт, или она нас на тот свет отправит…»

Он попытался подняться, но не смог, упал на решетку.

— Ребята! — с трудом произнес старшина. — Поднимайтесь…

Опираясь о борт, Белый встал, добрался до бочки и закрутил пробку. Пельник и Штеренбоген помогли ему столкнуть ее обратно в воду…

Прошел еще один день, неизвестно какой — девятый, десятый или одиннадцатый, потому что счет времени был давно потерян.

Снова наступило утро. Раннее солнце, брызнув в шлюпку острыми лучами, возвестило друзьям: жизнь продолжается, пора на вахту!

Кто-то из четверых приподнялся и в изумлении прошептал:

— Ребята, дельфины!

— Где, где?

В шлюпке началось слабое движение. Все как по команде поднимались и удивленно смотрели на стаю дельфинов: они резвились, высовывали забавные остромордые головы, точно хотели заглянуть в шлюпку, узнать, что там за странные путешественники.

Пельник молча пробрался в корму, пошарил под решеткой, извлек завернутый в тряпку наган, протянул Белому и сказал сиплым, ослабевшим голосом:

— Бей, старшина!

Белый, должно быть, вовсе запамятовал, что в самом начале плавания самолично сдал наган на хранение, и теперь обрадовался. Он прицелился в крупного дельфина, который оказался самым любопытным, подплыл близко к корме, показав из воды свою гладкую, будто отполированную спину. Но вот беда — рука дрожит. Только подведет он мушку, а дельфин мотнет хвостом, скроется и выплывает уже совсем в другом месте. Отчаявшись, старшина все же решил не упускать возможности, выстрелить.

«Если мы добудем дельфина — живем. Чукчи питаются сырым тюленьим мясом, и ничего…»

Старшина дождался, когда темная морда того самого, а может быть, и другого дельфина показалась из воды, и нажал на спуск. Выстрел гулко прокатился над водой, ошеломил старшину, его товарищей, а дельфин даже усом не повел.

— Что же ты, мазила, боеприпас на ветер пускаешь?! Дай-ка мы попробуем… — услышал он за спиной.

Белый крепче сжал рукоятку нагана. Ему показалось, что глаза стали плохо видеть. Он прищурился и еще выстрелил, и, убедившись, что снова промахнулся, бросил наган на решетку и опустился на банку, закрыв лицо руками…

А добродушные морские звери долго еще резвились рядом, подплывали к шестерке вплотную. Но вот и они ушли куда-то. Солнце начало погружаться за горизонт, а люди, лежавшие в полузабытьи, даже не заметили, как наступила темнота…


Восток просветлел, и занялся новый день. В это время обычно происходила смена вахты, все просыпались, затевался разговор о самолете-разведчике, мелькнувшем как жар-птица, вспоминали родных и близких.

Но в то утро первый раз никто не поднялся. Солнце стояло высоко и вовсю шпарило, а четверо мореплавателей словно не замечали жары, и, только когда разгулявшаяся волна основательно тряхнула шлюпку, Белый очнулся и услышал стон, доносившийся из носовой части:

— Ста-аршина-а… Ста-аршина-а…

Кто-то звал его на помощь, кому-то он был нужен, и этот призыв заставил его сесть, а потом усилием воли подняться и, держась за борта, добраться до Жоры Селиванова.

— Пи-ить, ста-аршина, пи-ить…

— Сейчас, — заторопился Белый, нашел флягу, поднес к губам товарища.

Селиванов глотнул, сморщился и, отстранив флягу, произнес:

— Долго еще продержимся?

— Пока не спасут.

— А спасут ли?..

— Да ты что? Теперь кавказский берег рядом. Наши корабли вот-вот появятся, — ответил Белый с такой убежденностью, что с этими словами у него самого прибавилось уверенности…

Тем временем очнулись Пельник и Штеренбоген и прислушивались к разговору.

— Старшина, иди сюда, — позвал Пельник.

Белый перебрался к нему:

— Ну что тебе?

— Слышь, старшина! Если умирать придется, пусть последний записку сочинит. Привет Родине, поклон родным напишет и засунет во фляжку. Может, она куда-нибудь и приплывет…

Белый потрепал его косматую шевелюру:

— Что ты, браток, мы умирать-то не собираемся. Севастополь забыл? Нам еще воевать надо…

— Я так, на всякий случай, — смущенно оправдывался Пельник и, решив доказать, что это были случайные слова, поднялся, сел на банку и осмотрелся: ничего не произошло за ночь, разве что зыбь успокоилась, и опять катились волны с белыми гребешками. — Давай-ка я сяду за руль. — Но когда взялся за весло и направил шлюпку по волне, почувствовал слабость, не мог больше держаться. — Привяжи меня, — попросил он старшину, — чтоб не свалиться за борт.

Пельник смотрел на далекий горизонт, и вдруг его глазам предстал берег с зеленью и темными стволами деревьев, высокие горы.

— Ребята! Кажется, берег, — насколько мог громко известил он.

— Где, какой берег? — отозвались его спутники.

Даже вконец изможденный Жора поднял голову. Все смотрели вперед, веря и не веря рулевому. Но Штеренбоген вскоре разочарованно сказал:

— Никакого берега нет. Облака плывут низко над горизонтом, а кажется — берег, горы и прочее…


Глаза Пельника туманились, он слабо ощущал весло и совсем не чувствовал своего тела. «Витюньчик, сыграй что-нибудь», — шептал он. В усталом мозгу возник образ худощавого паренька со скрипкой в руках, которую купили авиатехники в складчину в каком-то севастопольском комиссионном магазине. «Сыграй, Витюньчик», — повторил Пельник, а самому чудилось, будто пришел он в землянку после полетов, растянулся на топчане и следит за плавными движениями смычка, а из-под длинных Витькиных пальцев, дрожащих на струнах, льются бодрые мажорные звуки… Они уносятся вдаль и непонятно почему вдруг теряются, затихают, а вместо этих звуков в уши врывается рокочущий гул, он неотвратимо преследует, будоражит сознание, и кажется, будто самолеты-штурмовики с Кавказского побережья прилетели на помощь. Пельник хочет освободиться от этих иллюзий и не может, потому что гул уже над самой головой. Он открывает глаза, смотрит в небо и не может понять — во сне это или наяву, но самолеты действительно кружатся над шлюпкой. Он еще не знает, чьи самолеты, но, судя по тому, как резко поднялся старшина и замахал руками, — наши.

Один самолет снижается, и Пельник отчетливо видит, фюзеляж-лодку и поплавки под крыльями. Старый знакомый МБР-2! Хочется от радости крикнуть во все горло, а не получается, что-то сдерживает внутри. Глаза следят за самолетами, и слезы катятся по щекам. «Наверное, сядут», — говорит старшина, и у Пельника появляются силы на то, чтобы освободиться от расчалок. «Сейчас будем принимать самолеты», — решает он.

А самолеты кружатся и не думают приводняться, только один из них делает разворот, резко, снижается, проносится почти на бреющем полете. Следом за ним в воздухе парит белый парашютик.

Пельник думает; «Хорошо, если упадет недалеко». И парашютик, будто привороженный, садится на воду у самой шлюпки. Пельнику не составляет труда протянуть руку и поднять его вместе с коробочкой на тоненьких стропах. А в коробочке листик бумаги и всего одна строчка, выведенная карандашом: «Ждите, к вам идет катер». Он читает по складам несколько раз эти слова — привет с родной земли, столько дней манившей издалека, а теперь совсем близкой и еще более желанной!..

Скоро, наведенный авиацией, показался сторожевой катер с бортовым номером «071». Вконец ослабевших мореплавателей подняли на борт в двадцати милях от Сухуми.

Моряки, принявшие их с братским радушием, прежде всего спросили!

— Сколько же суток вы пробыли в море?

— Не знаем, — еле шевеля губами, ответил старшина. — Мы вышли первого июля. А сегодня?

— Сегодня семнадцатое число, — сообщил командир катера.


Вот и вся история. Я узнал о ней, приехав на торжества, когда отмечалось освобождение Севастополя.

В канун, праздника в вестибюле гостиницы собрались прославленные генералы и адмиралы, офицеры — военнослужащие и отставники — и люди в штатском с пестрыми орденскими колодками на груди. Каждого нового гости, переступавшего порог гостиницы, моментально узнавали друзья, и он тут же попадал в крепкие объятия однополчан. Его долго тискали все по очереди, потом с восторгом осматривали, ощупывали и уже больше не отпускали от себя.

Неудивительно! Многие расстались с пушком на щеках, а встретились отцами а матерями, дедушками и бабушками. Впрочем, в эти дни они все были по-прежнему молоды…

* * *

После многих лет разлуки мне снова посчастливилось встретиться с Севастополем, увидеть этот город в прекрасную летнюю пору — в пышной зелени и цветах, в синих воротниках и черных ленточках матросских бескозырок, с добрыми улыбками горожан, с шумом детворы на Приморском бульваре. И можно было только подивиться тому, как ребятишки, став сразу не по возрасту серьезными, даже строгими, шли к мемориалу на площади Нахимова и замирали в почетном карауле, И вдруг от массы людей, обычно наблюдавших этот церемониал, отделился старик, опирающийся, на палку, снял соломенную шляпу, обнажив свою седую голову, бережно положил к подножию красную гвоздику, а после, не отрывая глаз, долго смотрел на ребят, точно благословлял на подвиг молодое поколение. Я подошел к нему и поинтересовался:

— Вы здешний житель?

— С корабельной стороны, — ответил он. — Мой дед был участник первой Севастопольской обороны, а мне довелось воевать в Отечественную на Мекензиевых горах в бригаде морской пехоты… Да, там проходил самый жаркий передний край нашей обороны и, как говорится, насмерть стояли моряки. И я мысленно представил этого человека молодым, отчаянно храбрым, выскакивающим на бруствер окопа и швыряющим в немцев гранаты… То, что происходило сейчас у меня на глазах, была картина волнующая, поистине символическая…

«БОЛЬШОЙ ХАЛХИН-ГОЛ» 1944—1945 гг.

Я хочу объяснить, почему этот раздел книги так назван. Для этого мне придется вернуться к той памятной встрече с Г. К. Жуковым, которая произошла зимой 1942 года.

…Мы ехали по снежным дорогам Подмосковья, где совсем недавно прошла война. Нашим глазам открывалась одна картина горше другой. Выжженные деревни, точно кресты на погосте, стояли в глубокой печали закоптелые трубы печей, а в землянках, утопавших в снегу, ютились люди, потерявшие кров.

Отмахали 120 километров по шоссе и свернули направо, куда-то в лес. Машины остановились у маленького двухэтажного кирпичного особняка, стоявшего в окружении густых сосен. Автоматчик провел нас в приемную.

Едва мы успели раздеться, как открылась дверь и появилась невысокая плотная фигура генерала Жукова. Он улыбнулся, узнав своих сподвижников по Халхин-Голу. Старые друзья долго обнимались, а потом завязалась беседа, продолжавшаяся несколько ночных часов.

В первые минуты Жуков забрасывал всех вопросами, много шутил. Потом гости попросили полководца рассказать, как проходила операция по разгрому немцев под Москвой. Им хотелось услышать живые впечатления от человека, руководившего этой гигантской операцией.

Генерал Жуков был в прекрасном расположении духа; сначала продолжал отшучиваться, а затем стал серьезным и сказал:

— Под Москвой мы дали фашистам предметный урок. Теперь война переходит в стадию резервов, и выиграть ее в наших возможностях. Трудно сказать, сколько она продлится. Ясно одно: мы никогда больше не допустим, чтобы прусский сапог еще раз маршировал под Москвой. Больше того, скоро мы погоним немцев со Смоленщины и Белоруссии. А дальше устроим им «Большой Халхин-Гол», какой им еще не снился…

Вот эти два слова: «Большой Халхин-Гол» — накрепко остались в моей памяти. Их я вспоминал, когда видел на улицах покоренного Кенигсберга бесконечные колонны военнопленных, и о них же думал, стоя на площади перед почерневшей громадой рейхстага.


В моих родных краях «Большой Халхин-Гол» начинался весной 1944 года.

СНОВА НА БАЛТИКЕ!

Ранним утром 1944 года я возвращался в Ленинград. Поезд проходил под арками знакомых мостов и медленно приближался к перрону. Под высоким навесом Московского вокзала, как и в далекие мирные времена, мы увидели железнодорожников в своей обычной форме, носильщиков в белых передниках и массу встречающих.

Год назад было прорвано кольцо блокады, около трех месяцев прошло с тех пор, как вражеская группировка под Ленинградом была окончательно разгромлена. А сколько разительных перемен! Окрепшие, заметно поправившиеся люди ходят по улицам, проспектам и площадям, не опасаясь, что их настигнет шальной вражеский снаряд. На улицах полный порядок, чистота. Бегут трамваи — те самые трамваи, что в первую блокадную зиму стояли на рельсах, словно ледяные домики.

Гитлеровцы были окончательно разгромлены у стен Ленинграда и откатились на запад. Все началось с операции по переброске войск из Ленинграда на ораниенбаумский пятачок. Обычно под словом «операция» подразумевается бой, выстрелы. На сей раз успех дела зависел от того, удастся ли переброску войск осуществить в ночное время через залив незаметно для противника и тем самым ошеломить его нашим внезапным наступлением.

Командующий флотом адмирал Владимир Филиппович Трибуц был немало озадачен: специальных кораблей для переброски войск в составе флота не было, а транспорты, имеющие большую осадку, не пустишь по мелководному фарватеру: того и гляди застрянут где-нибудь посреди залива и попадут под огонь немецких батарей…

Все, что было мало-мальски подходящее из плавсредств, стянули в Ленинград — буксиры, сетевые заградители, озерные и речные баржи… И начиная с осени 1943 года по ночам вся эта флотилия приходила в действие. Войска, технику, боеприпасы, продовольствие нагружали в Ленинграде, и по ночам суда шли курсом на Ораниенбаум. Туда и обратно, туда и обратно.

Постепенно темп перевозок возрастал. Грузились в двух местах: в Ленинграде и Лисьем Носу. Уже мало было этих судов. В работу включились быстроходные тральщики. Они буксировали суда, а позднее, когда залив стал покрываться льдом, они выполняли работу ледоколов, пробиваясь сквозь лед и прокладывая дорогу мелким судам. И чего только не случалось! Штормовые ветры вызывали перемещение льда. Не раз на командный пункт адмирала Трибуца, находившийся на фабрике «Канат», летели тревожные донесения: «Застрял во льдах. Прошу помощи». Немедленно на выручку посылались корабли…

С 5 ноября 1943 года по 21 января 1944 года на ораниенбаумский плацдарм моряки доставили более 53 тысяч воинов, около 2500 автомашин и тракторов, 658 орудий, много танков, большое количество боеприпасов, горюче-смазочных материалов и другого имущества. Причем все это удалось переправить без потерь!..

Генерал Январь остался доволен. Так в шутку называли командующего второй ударной армией И. И. Федюнинского. За год до этого, в январе 1943 года, его войска участвовали в прорыве блокады. Теперь они сосредоточились на ораниенбаумском плацдарме для решающего наступления…

Утром 14 января 1944 года город проснулся от ошеломляющей канонады. Первый раз за всю блокаду разносился такой потрясающий гул, такой неумолчный рев орудий. А в южной части города непрерывно сверкали красные всполохи. Что греха таить, закралось опасение: «Неужели обстреливают немцы?» Но уже слышались радостные крики: «Это наши! Наши наступают!» Люди словно сердцем почувствовали: началось то, чего они ждали почти три года, ради чего трудились из последних сил, голодали, холодали, теряли родных и друзей.

Да, это был гром наступления. Невиданной силы канонада, в которой ясно выделялись голоса дальнобойной артиллерии линкоров, крейсера «Максим Горький», миноносцев… И только «Киров» молчал. Он стоял на Неве, между памятником Петру и мостом Лейтенанта Шмидта, в полной готовности открыть огонь. Но не было команды. И матросы ходили понурые: «Что мы, хуже других?!» За прошлые боевые заслуги корабль получил высокую правительственную награду — орден Красного Знамени. И моряки снова рвались в бой… «Не спешите. Всему свое время, — убеждал новый командир крейсера капитан 1 ранга Сергей Дмитриевич Солоухин. — Дойдет и до нас очередь». Хотя и самого разбирала досада: «Почему же о нас забыли?!»

19 января утром буксиры взломали и раскрошили невский лед. Крейсер вышел на середину реки и стал на якорь напротив Академии художеств.

Приехал флагманский артиллерист эскадры капитан 1 ранга Сагоян.

— Привез вам хорошие известия, — объявил он, войдя в каюту командира.

— Нам нужны цели, дорогой Артаваз Арамович. Люди хотят стрелять. Все корабли принимают участие в наступлении, только мы молчим, — с затаенной обидой проговорил командир корабля Солоухин.

— И цель есть! Все есть…

— Вот это дело! — обрадовался командир. — Ну-ну, рассказывайте!

Сагоян снял шинель, присел к столу и по карте принялся объяснять, что сейчас наступающие войска подошли к немецким укреплениям — знаменитой Вороньей Горе, откуда всю блокаду обстреливался Ленинград. Там сильно укрепленный узел противника: вот его и будет разрубать артиллерия крейсера «Киров».

Солоухин вызвал старшего артиллериста капитана 3 ранга Быстрова. Оба с интересом рассматривали карту и слушали объяснения Сагояна, мысленно представляя себе линии колючей проволоки, гранитные надолбы, минные поля, долговременные сооружения, что были возведены врагом на подступах к своим дальнобойным батареям. Теперь их надо сокрушить.

— И частная задача, — сказал Сагоян. — Вот в этом месте находится железобетонный дот, и в нем командный пункт крупного немецкого соединения, линии связи и прочее. С него будем начинать…

Очень скоро по кораблю пронесся сигнал тревоги. Опустела палуба. Захлопнулись люки, переборки, иллюминаторы, и «Киров» превратился в бронированную крепость, ощерившуюся зевом орудий. Сигнальщики на мостиках смотрели не отрываясь в бинокли, зенитчики бодрствовали у своих пушек и пулеметов. Управляющий огнем Быстров произвел все расчеты и теперь ждал приказа.

Радио донесло до боевых постов голос Солоухина:

— Мы будем наносить удар по вражеским батареям на Вороньей Горе. Товарищи кировцы, эти батареи всю блокаду обстреливали Ленинград. Вспомните разрушенные дома, искалеченных детей. Наступает час расплаты за муки и страдания ленинградцев…

В башне все пришло в движение.

Наводчики — старшина 1-й статьи Евтюков и старший краснофлотец Ковальчук вращали штурвал. Зашевелились стволы орудий, из погребов многопудовые снаряды поднялись в орудийные башни.

Командир башни старший лейтенант Гордымов, дублируя сигнал, чеканным голосом произнес:

— По фашистским батареям…

Все насторожились. Его давно ждали, этого грозного часа возмездия, расплаты за все горести и беды, принесенные войной.

Залпы сотрясли корабль, пламя вырвалось из орудий и осветило облачное небо. В морозном воздухе кольцами поплыл бурый дымок. Иней, висевший на антеннах, мелким серебристым дождем оседал на палубу.

В третьей башне зазвонил телефон. Телефонист матрос Татурин приложил к уху трубку и с удовольствием повторил вслух:

— Снаряды ложатся в районе цели!

А по шахте поднимались вверх к досылателям все новые и новые снаряды, и на них мелом начертаны слова, звучавшие как клятва:

За Таллин!
За родной Ленинград!

Новые залпы потрясли корабль. Орудия вздрагивали и откатывались назад.

За десятки километров от невских берегов, там, на поле боя, вместе с наступавшими пехотинцами, танкистами, саперами шли моряки, корректировщики огня, следившие за разрывами крейсерских снарядов.

«Вижу взрыв в районе цели, — передавали из гущи сражения. — Наши продвигаются вперед!»

Успех подбадривал. Комендоры посылали снаряд за снарядом. Теперь уже навсегда замолкли тяжелые осадные орудия, варварски обстреливавшие Ленинград.

Три дня, пока корабль вел огонь, флагманский артиллерист эскадры Артаваз Арамович Сагоян никуда не отлучался, следил за действиями артиллеристов, получал донесения корректировщиков и, несмотря на большое расстояние, отделявшее корабль от наступавших войск, все время ощущал дыхание боя…

А потом ему пришла мысль проехать по следам наступления и посмотреть цели, по которым вели огонь корабли эскадры. «Хорошо бы все это запечатлеть на пленку и приложить к отчетным документам», — подумал он и спросил совета у командира крейсера. Тот поддержал:

— Конечно поезжайте. И возьмите с собой старшего лейтенанта Александровского. Он у нас заправский фотограф. Все снимет, все отпечатает. Вернется и расскажет личному составу.

Наутро крытый грузовичок подкатил к трапу. Сагоян и Александровский, прихвативший с собой фотоаппарат и запасные кассеты, двинулись в путь.

Грузовичок несся по Московскому шоссе к Средней Рогатке, взбежал на Пулковские высоты, откуда всего несколько дней назад войска генерала Симоняка бросились в стремительную атаку. Тут был их исходный рубеж, начало победного пути…

У развалин Пулковской обсерватории сделали остановку. Вышли из машин, осмотрелись. Перед глазами лежало черное от пороховой гари снежное поле, виднелись ряды немецких траншей, ящики со снарядами, разбитая техника.

Машина мчалась дальше. В морозной дымке виднелись постройки Красного Села, а дальше ясно выступали силуэты Дудергофских высот, откуда немцы варварски обстреливали улицы, площади, жилые дома, больницы…

Сагоян, сидевший рядом с шофером, держал на коленях карту. Не доезжая до Красного Села, он дал знак водителю остановиться. Вышел. Вслед за ним из-под тента тут же появился Александровский. Стояли, осматриваясь кругом. Где же здесь командный пункт, по которому вела огонь корабельная артиллерия? Не может быть, чтобы произошла ошибка и десятки снарядов выпущены впустую…

Войска ушли далеко вперед, и кругом ни души. И вдруг, точно из-под земли, появился солдат.

— Товарищ, иди-ка сюда!.. — крикнул Сагоян.

Солдат подошел в нерешительности.

— Скажи, дружок, где дот, из которого немцы управляли войсками?

— А вы откуда будете? — заинтересовался тот.

— С крейсера «Киров». Мы били по этому доту, хотим посмотреть, что получилось.

— Хорошо получилось, — многозначительно произнес боец. — Ножки и рожки от него остались. Пойдемте покажу. Мы разминировали местность, так что за безопасность ручаюсь…

Моряки шли за ним по узкой тропинке шаг в шаг.

Вдали виднелось нечто похожее на горы металлического лома. Подошли ближе. Тут картина прояснилась: верхние железобетонные плиты вздыбились и стояли торчком, а вокруг них переплелись изломанные железные прутья…

— Должно быть, были прямые попадания снарядов и железобетонная коробка раскрылась, — заключил Сагоян.

Александровский неутомимо щелкал…

— А вот глядите, и вещественное доказательство! — Сагоян поднял осколок снаряда. — Смотрите, наши, кировские…

Подошел Александровский.

— Разрешите, я возьму для корабельного музея?

— Пожалуйста, пусть комендоры полюбуются своей работой.

Потом они вошли в подземелье, где еще валялись трупы немецких артиллеристов.

— Смотрите, тут была круговая оборона. Только ни одно орудие не уцелело. Все разбито и утонуло в цементной пыли…

Земля вокруг дота была перепахана снарядами, и снег почернел, превратился в сажу.

— Значит, мы стреляли по всем правилам, — заключил Сагоян.

— Точно стреляли, — подтвердил солдат.

Все это Александровский запечатлел на пленку и теперь ходил вокруг развалин, собирая трофеи для корабельного музея, — немецкую каску, пробитую осколками, противогаз, магазин с мелкокалиберными снарядами…

Поехали вперед. По пути наступления встречали многих фронтовиков и не раз слышали, как хвалили морских артиллеристов.

Когда вернулись, на корабле их ждала приятная новость:

— Братцы! Пушки-то с Вороньей Горы прибуксировали на Дворцовую площадь. Пошли смотреть!

И все свободные от вахты во главе с Алексеем Федоровичем Александровским поспешили на площадь. Там, у подножия Триумфальной колонны, стояли разбойничьи пушки — огромные стальные чудовища с широко раскрытым зевом. И подле них — снаряды величиной немного меньше человеческого роста…

В толпе ленинградцев, сбежавшихся посмотреть на это зрелище, слышались гневные слова:

— Хватит, порезвились!

— Всю Европу истерзали, разграбили. И у нас в Ленинграде думали поживиться. Билетики пригласительные на банкет в «Асторию» своему офицерью рассылали. Не думали, что так кончится…

Под ударами войск Ленинградского фронта сложная система укреплений, созданная немцами, рухнула в несколько дней. Вражеская блокада была сокрушена окончательно, и на солнечной стороне Невского проспекта, которая считалась опасной, теперь играли бледные, истощенные дети.

Ликовали люди на набережных Невы. Первый раз Ленинград слышал победные залпы, и небо над ним расцвело огнями праздничного салюта.

Командиру зенитной батареи Алексею Федоровичу Александровскому и его комендорам за все время наступления не довелось сделать ни одного выстрела. Наша авиация полностью господствовала в воздухе. Зато в другом отношении зенитчикам повезло. Крейсер «Киров» оказался в центре праздника. Рокот морских зениток, как победная дробь, проносился над широкой рекой. И казалось, в этот незабываемый вечер со всех концов страны летели слова привета, обращенные к защитникам Ленинграда и к ним, морякам краснознаменного крейсера «Киров».


— Мы прожили трудное время, — рассказывал мне Алексей Федорович. — В апреле сорок второго нас бомбила немецкая авиация. Как на грех, погода в те дня стояла облачная, и самолеты неожиданно вываливались из облаков и бросали бомбы. Корабль наш был поврежден. Многих друзей мы недосчитались, особенно зенитчиков. А в январе сорок третьего нас постигло самое большое горе: погиб командующий эскадрой Валентин Петрович Дрозд… — Алексей Федорович опустил голову и смолк.

Я его понимал. Это было горем не только для кировцев, в самую тяжелую пору сражавшихся под флагом боевого адмирала, но и для всего флота, Ленинграда, для всей нашей страны. Потеря невозместимая. Ведь флоту тогда так нужны были адмиралы с опытом, способные принимать быстрые безошибочные решения и проводить их в жизнь! Готовился прорыв блокады.

В те дни безмолвны были дали,
Все замерли: приказа ждали,
Чтоб двинуть бурю на врага.
Все на одном сходились слове:
Вперед! Все было наготове, —

писала ленинградская поэтесса Ольга Берггольц.

В Кронштадте стояли корабли эскадры, выполняя свою частную задачу, — они стреляли по немецким батареям в районе Петергофа, сковали их своим огнем на время нашего наступления.

Черная, как жучок, эмка командующего эскадрой вице-адмирала В. П. Дрозда неслась по льду Финского залива. В густой морозной дымке едва выступали характерные силуэты острова Котлин, Кронштадтской крепости, увенчанной темным куполом собора.

Дорога эта часто обстреливалась. Приходилось объезжать воронки, полыньи или ледяные торосы. Путешествие было небезопасным, хотя на войне не знаешь, где подстерегает опасность…

Пройдя всю ледовую трассу, машина поднялась на берег и скоро подкатила к постоянной стоянке кораблей.

Дрозд открыл дверцу и наказал водителю:

— Дел много… Возвращаться придется ночью. Так что заправься и часам к двенадцати будь в полной готовности…

Действительно, в обратный путь собрались уже к ночи. Командующий Кронштадтским морским оборонительным районом контр-адмирал Левченко, дружески расположенный к Валентину Петровичу, уговаривал задержаться: «Выспись, отдохни… Утро вечера мудренее». Дрозд только усмехнулся: «Отдыхать будем после войны, а пока надо в Ленинград, на корабли эскадры…» И протянул руку.

Он уезжал с двумя операторами из штаба флота.

— Вы садитесь вперед, будете у нас за штурмана! — Дрозд указал капитану-лейтенанту Яковлеву на место рядом с водителем. — А мы с вами, — он повернулся к капитану 3 ранга Родимову, — пассажиры… Тронулись…

Темь непроглядная. Да к тому же мороз. А еще снегопад. Синие подфарники не спасают положения. В непрерывном мельтешении снежинок дорога едва угадывается. Кажется, только интуиция подсказывает человеку за рулем верное направление.

Машина идет медленно, на третьей скорости, то переваливаясь через ледяные бугры, то пробиваясь по снежной целине…

Водитель и «штурман» напряженно всматриваются в темноту, а сидящие на заднем сиденье увлеклись беседой, даже не замечают трудностей пути.

— Вот вы сегодня на собрании говорили нам о моральных силах. Да, это верно, но все же люди пережили голод, бомбежки, и еще не ясно, что впереди, — рассуждал Родимов.

— Почему не ясно? Все ясно! Вы должны понять: победа под Москвой, Сталинградом и у нас здесь во многом меняет соотношение сил. — Дрозд затянулся папироской и продолжал со свойственным ему оптимизмом: — Поверьте, мы с вами еще побываем в Европе. А уж что в самое ближайшее время немцам под Ленинградом капут — в этом вы можете не сомневаться…

Водитель, должно быть совсем потерявший ориентировку, застопорил ход и дрогнувшим голосом произнес: