Глава восьмая
Дураком я не стал. От раны сохранилась лишь маленькая ямочка-шрам, которая прощупывалась под волосами. Вот и с папой я выравнялся: у него — шрам и у меня — шрам. Так постепенно выравниваешься, наверно, со всеми людьми.
Мы пригнали стадо в деревню переждать полуденную жару. Ребята убежали на озеро купаться, а мы с Витькой заскочили к ним за книжкой. Витька протащил меня в переднюю комнату.
— Вот, выбирай.
Я оказался лицом к лицу с этажеркой, битком набитой разными книгами. От разноцветных переплётов рябило в глазах. Казалось, кто-то разрезал радугу и по кускам уложил её на эти полки.
— Нет уж, Вить. Ты мне сам дай, а то я до вечера провыбираю.
— Сам? Хорошо... Вот. «Путешествие Гулливера в страну лилипутов». Буквы по сантиметру. Во — книжечка!
Два часа спустя мы уже лежали на склоне Мокрого лога и читали. Толика не было, он поднялся зачем-то в Клубничный березняк. Овцы медленно брели мимо, не обращая на нас внимания. Кому что. Мы теперь скучали без книг.
— Гляньте, бравый солдат идёт, — прервал чтение Петька, приподняв голову.
Мы оглянулись. По склону шёл маленький человечек, помахивая узелком в одной руке. Он часто приостанавливался, наклонялся, что-то ощупывал, а то бежал за кем-то в сторону, а не догнав, бросал вслед узелком, поднимал и шёл дальше. Это была Нюська. Она подошла, уселась перед нами и развязала узелок.
— Шурк, ешь.
— Ты чего меня одного угощаешь?
— А кого же ещё?
— Кого? Всех.
— На всех тут не хватит, — оправдывалась Нюська.
— Надо приносить больше, чтоб на всех хватило.
— Мне не донести — вы помногу едите.
— Да уж, нам только подавай, — согласился Колька, вытащил из-за пазухи огурец, куснул, лёг на спину и стал жевать, глядя в небо.
— Вредно есть лёжа — подавишься, — заметил Витька.
— Не подавлюсь, — ответил Колька. — Я могу даже вверх ногами уплетать. Я могу с огурцом нырнуть в воду, а вынырнуть без огурца.
— Ты его утопишь, — сказал Витька.
— Что я, дурак — огурцы топить. Я его съем, — возразил Колька и вдруг поперхнулся и раскашлялся.
Петька начал колотить его ладонью по спине. Шурка развязал узелок и проговорил:
— Ты чего это яйца подавила?
— Я падала, — объяснила Нюська.
— Ты в кузнечиков швыряла, — уличил брат.
— Раз они прыгучие.
Подошёл задумчивый Толик с охапкой как попало набранных ромашек. Нюська оживлённо привскочила:
— Где ты нарвал ромашек?
— В березняке. Там их много.
— Я тоже пойду нарву, и кузнечика поймаю, и дёгтю у него выманю, и Шурке сапоги смажу, — затараторила она, подпрыгивая на одной ножке и поднимаясь на бугор.
— Толь, зачем это ромашки? — спросил я.
— На могилу маме...
Сблизившись с Кожиными, мы как-то забыли про Кожиху. Мы привыкли к их сиротству и даже не замечали его. Бабушка Акулова, казалось, вечно была при них. Но не привыкли сами ребята Кожины. Иногда в пылу какого-нибудь разговора они вдруг склоняли головы и замолкали на некоторое время. А утрами, когда мы выгоняли стадо из деревни, Кожины сворачивали к кладбищу и приходили к нам позже. Почему могилки не расположены с другого края деревни, чтобы каждый раз не натыкаться на них, не бередить ребячьи души? Можно и стадо гонять в другую сторону, но там слишком близко подступают болота, нет тальниковых зарослей и очень мелкая трава.
Толик сел и рассыпал перед собой ромашки. Витька подобрался к нему, и они стали выбирать цветочки со здоровыми правильными венчиками.
— Лучше венок сплести, а так коровы сразу слопают, — заметил Колька.
— Венки мы не умеем плести. У нас никто до мамы не умирал, а папе кто-то чужой плёл. А может, и совсем никто не плёл...
— А вы не из цыган? — пальнул вдруг Колька вопросом.
Толик слегка усмехнулся:
— Почему ты думаешь, что мы из цыган?
— Да сдуру он, — вмешался Петька.
— Вы какие-то чёрные, — ответил Колька.
— Мама наша — грузинка, должно быть, от этого, а отец — русский.
— А почему так? — Толик пожал плечами. — И почему ваша мать была такой... — начал было закручивать Колька новый вопрос, но Петька оборвал его, ткнув носом в траву:
— Хватит! Распочемукался!
— Нет, пусть, если интересно, — заступился Толик. — Ты хотел спросить, почему мама была такой строгой?
— Да.
— А чем это плохо? — в свою очередь спросил Толик, оглядывая нас. — Ну, чем? — Мы молчали. — Я, может быть, не всё оправдываю в маме, потому что кое-чего, наверно, просто не понимаю, но вот строгость — это, по-моему, полезная штука! Да, Витя?
— Если не чересчур, — отозвался тот.
— У мамы не было чересчур.
— Ага! — встрял опять Колька, отодвигаясь от Петьки. — Почему же она запрещала вам играть с нами?
— Кто это вам сказал? — строго спросил Витька. — Она, наоборот, удивлялась, почему это мы не можем подружиться. У нас было столько товарищей в городе! А тут... Она даже говорила, что, мол, сами подойдите!..
— А чего ж вы?..
— Чего ж! — Витька потупился. — Мы видели, что вы не очень к нам, даже совсем... Вот мы и не подходили.
— А почему она говорила маме, чтобы она не пускала меня пасти овец? — спросил я.
— Она боялась.
— Чего бояться-то?
— Не знаю. Она боялась за нас, за вас — за всех. Больные всегда, наверно, боятся. Она и до войны-то боялась, а тут как началось! Бомбёжки! Соседние дома взлетали на воздух, с нашего крышу сорвало... Здоровый мог с ума сойти.
Шурка вдруг сел, подтянул к себе цветы и начал плести венок. Мы тоже подсели ближе к ромашковой кучке и запустили в неё руки.
Мы сплели три венка.
Вечером, когда гнали стадо домой, Кожины и я свернули на кладбище. Венки нёс Витька, нанизав их на руку. Среди крестов были и деревянные, и железные. Были и камни с неуклюжими надписями, и даже каменная плита, которой, говорят, придавили сумасшедшую, чтобы она не ожила. Могила Кожихи была с краю. Дёрн, укрывавший холмик, оказался разбросанным и растоптанным. Наверное, быки чесали лбы. В полном молчании мы старательно подобрали остатки и аккуратно уложили на бугорок. Все три венка Витька надел на крест. Мы постояли с минуту, опустив голову, потом надёрнули кепки и пошли вон с кладбища. Спи, спи, тётя Ольга!
На скотном дворе нас перехватил Анатолий. Он распрягал кобылёнку Грёзу, которая шаталась, как скамейка с расхлябанными ножками, когда Анатолий стаскивал узкий хомут. Все худые лошади — большеголовые.
— Так вот: сегодня известная вам тётка Феоктиста, моя мать, истопит баню. Официально приглашаю весь пастуший персонал на санобработку. Всех, кроме этой дамы. — И он указал на Нюську. — Сбор через полчаса. Явка обязательна. Ясно?
— Ясно! — молодецки ответил Петька Лейтенант. — Явимся.
Анатолий обернулся:
— Являются только черти, а люди прибывают... То-то.
Это было хорошо: помыться. Лето летом, а телу требовалась горячая вода. Я не был в бане уже с месяц, а Колька — не знаю сколько. Кожины отказались — бабка Акулова недавно топила им свою баню.
Мама живо собрала бельё: штаны, рубашку и полотенце с мылом. В сенях она догнала меня и вложила в ладонь какой-то кулёк.
— Что это?
— Передай тёте Фикте... Соль. У них нету соли, а нам вдвоём хватит... Только взамен ничего не бери. Она будет давать, ругаться, а ты не бери. Она ведь знаешь какая, наша тётя Фиктя... Ну, беги.
Гусиное отродье белыми цепочками тянулось с полей и болот.
Сытые, с тяжёлой развалкой, они проходили мимо чужих дворов тихо, тайком, а возле своих поднимали оглушительный гвалт — радуйтесь, мол, хозяева, мы вернулись. Гавкали собаки. Наскучавшись за день по людям, они отводили душу и на знакомых и на незнакомых.
Я не стал открывать скрипучих ворот, а просто перелез ограду и поднялся на крыльцо. Сквозь неприкрытую дверь из сеней доносился разговор:
— Я перехожу, Толь. У вас вон какая орава! А если ещё тётка Фиктя сляжет! Кто будет вести хозяйство?
Я узнал голос Нинки, подружки Анатолия.
— А про тебя знаешь что болтать будут? — спрашивал Анатолий.
— Знаю.
— А?
— Знаю.
— Знаешь, да не переживаешь... А зашепчутся: свадьбы, мол, не было, а она уже с парнем... Приятно тебе будет?
— Толя, да чёрт же с ними. Мы-то знаем, что к чему. У нас же свои мысли.
— Ну, гляди, Нин... Я-то готов, я-то с радостью. Мне, кроме тебя, никого на свете не надо...
Я распахнул дверь. Анатолий сидел на хомуте, повесив голову. Нинка стояла, прислонившись спиной к стене. Я, не задерживаясь в сенях, прошёл в избу. В банный день обычно зажигалась лампа, хлопотливо сновали люди, готовя к ужину что-нибудь повкуснее, и вообще в домах царила хозяйская толкотня. И потому неожиданным было безмолвие, встретившее меня в избе. За столом лишь кто-то урывками всхлипывал, да из горницы слышался то ли тихий плач, то ли вздохи, которые бывают после плача. На кровати лежала слабо охающая тётка Феоктиста.
— Вот, соль принёс, — несмело сказал я.
Мне ответил шёпот:
— Положи на шесток.
Я дотянулся до шеста и положил кулёк.
— А... чего вы хнычете?
Тот же голос ответил:
— Хнычем... Мы уже изревелись, вот и хнычем... Тятьку убили.
И тотчас за столом вспыхнуло дружное, слёзное рыдание. Я вздрогнул от этого неожиданного припадка безудержного плача, от этой обжигающей волны горя.
Убили дядю Мишу? Этого весёлого человека, который так любил нашу семью? Дядя Миша работал мельником и всегда возвращался домой весь в муке: на ладонях — мучные мозоли, из бровей сыпались отруби. Он сажал меня на колени и грубовато рассказывал про жернова, которые вертятся у него на мельнице, про то, как в одну дыру загружают зерно, а из другой течёт мука. Он обещал выучить меня мельничному делу, когда я подрасту и когда я узнаю, сколько будет семью восемь. И вот дядю Мишу убили! Я, прижимаясь к печке, допятился до порога и выскочил в сени. Тут меня поймал Анатолий.
— Куда?
— Домой. Маме скажу про дядю Мишу.
— Не к спеху... Весть уже никуда не денется... Пошли-ка, братуха. Твои-то друзья уже тут...
Анатолий наподдавал столько пару, что мы плашмя распростёрлись на полу, боясь поднять носы, а Колька примостился возле шайки с холодной водой и то и дело совал в неё по плечи свою голову, как головешку, которую хотят загасить. Напарившись сам, Анатолий принялся за нас. Наши худые спины гремели, как стиральные доски. Мы еле выползли из бани и минут десять бестолково сидели на брёвнах, отдуваясь и вытирая пот.
Обессиленные, мы плелись по улице, как пьяные. Но прохлада выбила из нас банный дурман, и под конец мы уже бежали. Я ворвался в дом и с ходу крикнул:
— Мама!.. Мама, дядю Мишу убили!
— Какого?
— Тёти Фиктиного... Тётя Фиктя валяется на койке, а девчонки ревут!
Я говорил сухо, дребезжащим голосом. Мама свела брови, задумалась на миг, потом быстро сказала:
— Садись кушай... Я схожу к Фикте... Сегодня чтоб никаких вечёрок!
Мама ушла. Я скинул сандалии, забрался на кровать и в упор стал рассматривать портрет отца. Папа, папа! Вот и дядю Мишу убили. А как же ты? Ведь и тебя могут... Я видел его волосы, его шрам, я пытался заглянуть ему в глаза глубже, за глянец фотографии, но, кроме упрямого блеска, ничего не видел.